Его сестра была стенографисткой в газете; смелая и самоотверженная девушка эта Ивонна; почти красавица, несмотря на вздернутый носик. С огромными голубыми глазами. Я охотно поволочился бы за ней, но она была такая серьезная, а женитьба для меня… Встретил я их первый раз вместе на Зимнем Велодроме. Хотя никакой я не спортсмен, но меня вечно посылали в придачу к спортивному репортеру на большие соревнования: футбол, гонки и прочие штуки, чтобы передать атмосферу. Сочините-ка мне врезку строк на двадцать пять, Жюлеп…
Меня просто бесит это имя. Зовут меня Пьер Вандермелен; вначале я подписывался Жюлеп, шутки ради. под всякими мелкими дурацкими заметками, которые мне заказывали то тут, то там, и сохранял свое настоящее имя для серьезных, хорошо написанных статей… Но как раз эти дурацкие штучки имели успех, Жюлепа все знали, и Пьер Вандермелен мало-помалу стушевался перед Жюлепом… Такова она, жизнь…
Значит, было это на Зимнем Велодроме лет десять назад.
Как-то вечером, во время Шестидневной гонки, в резком сиреневом свете гонщики делали круг за кругом… Я проболтался целый час внизу, между громкоговорителями, буфетом, шикарной публикой, которую шокировала толпа настоящих любителей, а потом взобрался наверх на дешевые места, где в тот день яблоку негде было упасть. С верхнего яруса я заметил внизу, в одном из первых рядов, какого-то одержимого: он вскакивал, молотил воздух кулаками, кричал, наклонялся к своей соседке… Как раз то, что мне требовалось для атмосферы. Я подошел, чтобы понаблюдать за ним, и тут меня окликнула его соседка:
— Мсье Жюлеп?
Никак это слава?.. Но нет, то была просто Ивонна, а бесноватый рядом с ней-ее брат, Эмиль Дорен, рабочий-металлист, с таким же вздернутым, как у сестры, носом, но глаза у него были не такие красивые, а темно-русые волосы свисали длинными прямыми прядями, и на лбу выступили капельки пота.
Морда славная. Он познакомил меня со своей женой Розеттой, маленькой брюнеткой с молочно-белой кожей, усыпанной веснушками. и светлыми глазами: она была бы очень недурна, если бы немножко прифрантилась… Ну а Эмиль уже снова был поглощен гонкой. Он чувствовал себя тут как рыба в воде. Я же никогда ни черта не смыслил в этой путанице спринтов, позиций, реклам карамели Кашу-Ляжони. шелковых чулок Этам, вина Фрилёз, и в криках распорядителей в разноцветных майках, и огромных цифрах на табло. Эмиль был из тех. кто от ярости или восторга может швырнуть на трек свою каскетку, а то и ключи от квартиры (хотелось бы знать, как такие люди попадают потом домой).
После этого я, словно по заказу, стал повсюду встречать Эмиля. То в метро, то у Порт-Майо во время старта «Тур де Франс», то еще где. Словом, если есть на свете веломаньяки. то Эмиль был настоящим веломаньяком. Можно было быть уверенным, что вы увидите его всюду, где крутят педали, ему никогда не надоедало это зрелище. Он узнавал меня:
— Привет, мсье Жюлеп!
Я, правда, объяснял ему, что меня зовут Вандермелен, но это ничего не меняло.
И мы болтали о том о сем… В то время он работал у «Кодрона».
Монтажником-наладчиком. Он хороню зарабатывал. Вернее, как он сам говорил: «Хорошо зарабатываю на жизнь». Отличный специалист. По энергии ему не было равных: кончив работу, он вскакивал на свой велик и мчался на другой конец Парижа, в район Лила, где, не знаю уж каким путем, обзавелся до боли крошечным земельным участком, на котором выращивал овощи, цветы и развешивал стеклянные шары, чтобы отпугивать птиц. Он уверял, что копать землю-прекрасный отдых. По воскресеньям он целиком принадлежал своей «Птит Рен» и мчался с «супругой» за город, проделывая по шестьдесят, а то и но семьдесят километров, чтобы, как он утверждал, устроить пикник или разыскать кабачок, куда они заходили перекусить еще до того, как поженились.
Жена Дорена была в положении, когда Ивонна как-то вечером вздумала привести меня к брату. Мне нужно было во что бы то ни стало взять интервью у «человека с улицы», уж не помню, о чем и для какого иллюстрированного еженедельника, но на свой вежливый вопрос я получил такие идиотские ответы от трех или четырех нахальных прохожих на улице Пикпюс, на Итальянском бульваре и площади Мобср. что совсем пришел в отчаяние. Ну так вот. Ивонна, фотограф (некий Протопопов, как мне помнится, сын какого-то генерала) и, разумеется, я сам отправились втроем, захватив фотоаппарат и лампу-вспышку, в Булонь-Бианкур, к ее брату. Там мы застали Эмиля, уже довольно кругленькую Розетту и ее сестру с мужем, высоким блондином в кожаной куртке, который, как и его жена, работал у «Рено», вроде бы кузнецом, человеком довольно молчаливым, лет под тридцать. Ну а Эмиль был просто великолепен. Я уже и не помню, о чем шла речь и что он отвечал, но он был просто великолепен. Все выпили по стаканчику. Я между делом повздорил с его шурином, тот был явно коммунистом, и мы, само собой, раза два-три сцепились.
Эмиль признался мне, что решил купить в рассрочку тандем для себя и жены, когда у них родится ребенок.
На тандеме я и увидел их снова, уже весной, они ехали под палящим солнцем в сторону Шампань-сюр-Сэн.
— Эй, мсье Жюлеп!
Эмиль подробно объяснил мне конструкцию своего нового двухместного коня: и где переключение скоростей, и то, и се… Я вежливо спросил, как поживает его шурин; после февраля 1934 года наступили очень беспокойные времена. Но Эмиль уклонился от разговора о политике, он был слишком поглощен своим тандемом.
В следующий раз я встретил его в Монлери на велогонках за лидером. Но Эмиль считал, что это мура. Несерьезно. Ему хотелось бы сопровождать гонки Париж-Ницца, но он не сможет из-за работы на заводе. Гонки должны состояться в тридцать пятом году. Встречал я его еще не раз на дорогах, теперь наша парочка возила на тандеме своего младенца — мальчик, вылитый папаша, сидел в маленькой корзинке, привязанной к рулю.
Потом у них родился еще один ребенок-девочка, это было уже в тридцать шестом, во время стачек. Я увидел Эмиля на одном из тех невероятных митингов-концертов на занятых рабочими заводах, куда звезды эстрады приходили петь для бастующих.
Казалось, он веселился от души.
— Как, Эмиль, и вы среди забастовщиков?
— А как же, мсье Жюлеп, надо поступать так же, как все.
Нельзя предавать своих товарищей.
Должно быть, то было влияние его шурина.
И еще раз я встретил его на Зимнем Велодроме. Как-то наткнулся на него в салоне выставки автомобилей. Заметил его издали в Клиши на очередной велогонке Париж-Рубе, и мы помахали друг Другу рукой. Вскоре моя газетенка организовала велогонки по кругу, а меня назначили распорядителем; я метался на старте с трехцветной нарукавной повязкой и кучей значков на лацканах и тут услышал, как меня кто-то окликнул:
— Эй, мсье Жюлеп!
Это были Эмиль и ею жена, оба нисколько не изменились, только Розетта казалась чуточку усталой. Они решили усыновить испанского ребенка, но не знали, имеют ли право взять его, живя в Париже…
— Зачем вам взваливать себе на шею чужого ребенка, вы что, в своем уме?
Она улыбнулась и сказала:
— Там, где хватает на двоих, хватит и на троих…
На сей раз уж, ясное дело, это шурин вбил им в голову такую мысль. А как, кстати, его дела? Они уже давно его не видели…
— Вот как, вы что, поссорились?
— О нет! Он в Испании… воюет с Гитлером…
Однако парижанам не разрешили брать на воспитание испанских детей. Я сказал об этом Эмилю, встретив его в венсеннском автобусе. Он тряхнул головой.
— А мы бы это сделали… Они там подыхают ради нас…
Пропаганда здорово обрабатывает этих людей.
Мне пришлось еще разок, поскольку ничего нового не приходило мне в голову, взяться за фильм-интервью с «человеком с улицы» во время мюнхенских дней, и я, естественно, вспомнил об Эмиле. Но на этот раз Эмиля у меня вырезали-то, что он говорил, но правде сказать, не лезло ни в какие ворота. А ведь я еще смягчил его слова… Больше я о нем не вспоминал до самой мобилизации. И вот в каком-то захолустье, недалеко от Меца, — я был лейтенантом пехотного полка, стоявшего в обороне на линии Мажино, — как-то во время обеда по радио Шевалье запел песенку «Мимиль». А я, дурак этакий, все время видел перед собой славную морду Эмиля, его жесткие волосы и вздернутый нос.
Где-то он сейчас, Эмиль? А его шурин-коммунист? Уж этот-то наверняка попал в переплет, когда вернулся из Испании…
Возможностей встретиться становилось все меньше. Не стало велогонок, не было нужды ловить «человека с улицы» и брать интервью о том, как он относится к приезду английского короля или к моде на танец «black-bottom».
Однако мне все же довелось увидеть Эмиля в самый разгар войны, в самую заваруху. Прямо в гуще всей этой мерзости.
После того как мы, удержав позиции на Эне и Уазе, с яростью в душе отступили, подчиняясь приказу. Было это, наверно, 12 или 13 июня. Никогда я этого не забуду. Местечко в Нормандии, в департаменте Эр. Замок Людовика XIV, водная гладь пруда, темные и молчаливые аллеи подстриженных деревьев, большие античные статуи на пилястрах входа. Площадь, запруженная нескончаемыми отступающими обозами, печальные надписи на дверях церкви: «Здесь прошла Жоржетта Дюран»… «Мама, мы двигаемся на Анжер»… И мы в этой каше, вперемешку с драгунами и их повозками, с ранеными, которых увозят в тыл, а боши в одном-полутора километрах, не больше, двигаются по дороге на Эврэ. Сколько времени мы продержимся? Школу сестер-монашенок напротив монастыря лекари заняли под лазарет, и мы должны были позавтракать с ними, потому что походная кухня… да что говорить! Походной кухни уже не было.
Стояла жара, тяжелая, душная, сквозь свинцовое небо иногда прорывались яркие краски июньского дня, но тут же меркли, и все снова мрачнело. Во дворе, под невысокими деревьями, стоял длинный деревянный стол. Ели все вместе: врачи, несколько офицеров, в дальнем углу сержанты, санитары и раненые-не разбирая чинов, все те, что могли сидеть за столом, они ждали, пока за ними приедут санитарные машины. Молоденькая монашка, вся в белом, в своем огромном чепце, сновала среди нас, разнося тарелки, помогая поварам, здороваясь с офицерами, и, придерживая руками юбку, перепрыгивала через груду оружия, сваленного как попало в углу.
Немецкая артиллерия била над нашими головами. Должно быть, они обстреливали дорогу, идущую из города.
Был тут один солдат-должно быть, солдат? — с обнаженным торсом, гипсовой повязкой, кое-как наложенной на левое плечо и руку, висевшую на марлевой перевязи, лицо его обросло трехдневной щетиной. Когда он окликнул меня: «Мсье Жюлеп», я так и подскочил. Теперь я был лейтенант Вандермелен, кто же мог?..
— Вы меня не узнаете!.. Дорен, брат Ивонны…
— Как, Эмиль, вот это да!
Он рассказал мне, что находился в группе волонтеров кавалерийского дивизиона. После Дюнкерка им дали слишком мало танков, впрочем, сам он сидел за рулем «Гочкиса»…
— Его не сравнишь с «Птит Рен», верно, Эмиль?
Он лишь слабо улыбнулся в ответ. Наверно, у него сильно болело плечо. Он то и дело машинально протягивал правую руку и дотрагивался до гипса. Оказывается, он прибыл из окрестностей Рамбулье, его группа волонтеров обстреливала дорогу из пулеметов… после ухода армии…
— Просто чудно… Рамбулье… Сколько раз мы мотались туда на великах… я и Розетта…
Он не знал, что с Розеттой и детьми, быть может, они все еще в Панам, под самым носом у бошей… а может, и того хуже, бредут куда-то по дорогам, как и… Где-то неподалеку разорвался снаряд. Я не дослушал продолжения, меня позвал капитан-военврач. Собрались, чтобы обсудить обстановку. Ходило множество слухов. Американцы намерены вступить в войну, русские атаковали бошей, а в Париже теперь коммунизм… Люди повторяли все слухи, ничему не веря, и глядели друг на друга, стараясь понять, что думают об этом другие. То был первый день, когда мы так ясно осознали свое поражение. В погребке здесь хранилось доброе вино, не оставлять же его фрицам, ведь они и пить-то не умеют.
— Как же вы хотите, чтобы рабочие в Париже это поняли? — сказал капитан-военврач, довольно молодой толстяк с усами щеточкой. — Представьте себе, что Торез входит туда вместе с германской армией…
Вот тут Эмиль и подал голос. Не очень громко. Несколько сдержанно. Но решительно.
— Когда я находился на подступах к Рамбулье, — сказал он, — знаете, мсье Жюлеп, перед замком президента… мы нацелили свои пулеметы и винтовки на дорогу… Боши еще не подошли, но без конца прибывали парижане, с каким-то немыслимым оружием в руках… жутким старьем… потом появились группы рабочих, целые заводы, люди узнавали друг друга… Они говорили с нами, проходя мимо. Рабочие с «Сальмсона»… потом с «Ситроена»… И вдруг-кого же я вижу? Моего шурина и его жену, только подумайте! Тут уж они нам порассказали… На их заводе, и у «Рено» тоже, когда рабочие узнали, что боши скоро войдут в Париж, они хотели все разгромить-машины, станки, поджечь свои дома… АН нет! Как бы не так! К ним послали жандармов, и те угрожали, что откроют по ним огонь… Они ничего больше не понимали, скажу я вам… Сохранять машины для бошей-можете себе представить? Теперь уже никто ничего не понимает, ровным счетом ничего!
Как и все, повернувшись к Эмилю, я смотрел на него. В глазах у него стояли крупные слезы.
На этот раз, когда его увезла санитарная машина, я подумал, что вряд ли доведется мне еще раз его увидеть. А потом позже я встретился в Марселе с голубоглазой Ивонной, туда эвакуировали ее газету. Немало воды утекло к тому времени. В окно слышались голоса ребятишек, певших: «Маршал, маршал… вот и мы!»
По тротуару важно расхаживали какие-то юнцы в одежде, смахивавшей на военную форму. Свободная зона жила среди иллюзий.
— Эмиль? — сказала мне Ивонна. — Он вернулся в Париж, а потом ему пришлось скрыться. На заводе был обнаружен саботаж…
— Еще чего! — воскликнул я. — Я совершенно уверен, что Эмиль не саботажник!
Мне показалось, будто Ивонна как-то странно посмотрела на меня своими голубыми глазами. Так мне почудилось. Она становилась все больше похожа на брата. Я удивлялся, почему она до сих пор не вышла замуж.
Перед самым Рождеством я перебрался в Лион. Наш патрон увеличивал тираж своего листка. Как-то вечером, на Перрашском вокзале, я дожидался поезда на Камаргу, куда меня послали побеседовать с жителями о возвращении на землю; тут меня в спешке толкнул какой-то тип и бросил:
— Надо смотреть по сторонам! Как… мсье Жюлеп!
Да, снова мой Эмиль. Как его плечо и рука? В полном порядке. Ребятишки? У дедушки с бабушкой. А Розетта?
— О, она работает…
— Как, и оставила детей? А вы еще хотели усыновить испанского ребенка…
Он бросил на меня такой же странный взгляд, как и Ивонна.
— В такие времена, как сейчас, у людей нет возможности заниматься даже своими собственными ребятишками…
Он не стал распространяться о том, чем занимается он сам. Я спросил, что слышно о шурине. Он отвечал мне как-то уклончиво.
Поезд его уже отходил.
Можно сказать, что летом 1941 года умонастроение людей заметно изменилось. Почему-я не знаю. Немцы стояли под Москвой, но взять ее не смогли. В поездах языки начинали развязываться. Люди думали совсем не так, как полагали наверху.
Где-то неподалеку от Тарба в одном из перегруженных вагонов, в проходе, забитом чемоданами и пассажирами, снующими взад-вперед к туалету, говорили вслух такое, что можно было одновременно и прийти в ужас, и посмеяться. Я узнал Эмиля по голосу.
— Погодите маленько, — говорил он, — вы увидите, как они им наложат.
Какой огонь горел в его глазах! Передо мной был Эмиль с Зимнего Велодрома, Эмиль, швырявший свою каскетку на трек, но теперь он говорил не о гонщиках, он говорил о русских.
— Вы не сказали мне в прошлый раз, что стало с вашим шурином.
Внезапно по лицу его пробежала мрачная тень. Резким взмахом руки он отбросил со лба жесткие пряди волос и наклонился ко мне. Я не понял выражения его лица.
— Вы что, поссорились?
Он передернул плечами.
— Боши… — сказал он вполголоса. — Сначала они скосили его пулеметным огнем… потом прошлись по его телу… раздавили ему лицо сапогами, проломили череп…
Вот уж чего я никак не ожидал… Его шурин. Коммунист.
— Что же он такое сделал? — спросил я как дурак.
Он пожал плечами. Здесь было не место говорить об этом…
Так вот, на заводе, где тот снова стал работать по приказу своей партии, началась забастовка. Власти приказали расстрелять во дворе десять рабочих, а забастовщики бросились на бошей, чтобы вырвать у них из рук своих товарищей… Да, вот так, безоружные… его шурин был впереди всех… И они его растоптали…
Когда Эмиль сказал «растоптали», мне почудилось, что я вижу эту сцену: в его приглушенном голосе мне чудилась дикая пляска зеленых солдафонов, неистовство разъяренных зверей в касках…
Мне так хотелось что-нибудь сказать ему…
— Это чудовищно… Но разве сейчас разумно устраивать забастовки?
Эмиль сначала не ответил. Потом посмотрел мне в глаза.
— Мсье Жюлеп, — сказал он, — ведь мы не боши… Разумно ли? Не о том речь, что надо быть разумными. Надо выгнать бошей… Вы помните 36-й год? Тогда вы спросили меня, почему я участвую в стачке… Так вот! Сегодня, как и тогда, нельзя предавать товарищей… И когда один падает, десять других должны стать на его место.
Какой-то громадный фельдфебель протиснулся между нами, обдав нас особым запахом немецкой солдатни, с таким ничего не выражающим лицом, какого никому не удается состроить лучше бошей.
— Они хорошо обмундированы, — заметил Эмиль и заговорил о другом.
Я не встречал его весь 1942 год. Дела у нас принимали странный оборот. Уже нельзя было встретить людей, которые защищали бы Виши. Работать в печати стало просто невозможно.
Газеты делались с помощью клея и официальных сообщений.
Конечно, норою мы пытались протащить несколько слов, фраз, но в этой цензуре сидели такие полицейские сволочи! К счастью, они частенько бывали не очень-то сообразительны.
В ноябре, после высадки американцев в Алжире и оккупации южной зоны немцами, сомнения могли оставаться лишь у тех, кто был глуп как пробка. Наш листок закрыли. Патрон вел себя шикарно, некоторое время он продолжал нам платить, как будто ничего не случилось. По сути дела, я первый раз в жизни смог оглядеться. Мне дали возможность кое-где печататься люди из Сопротивления. Но я пока еще бродил ощупью… И вот наступила ночь, когда Гитлер, уничтожив нашу армию, нанес смертельный удар Виши…
Наконец я взялся писать периодические приложения для некоторых газет, где еще работали кое-какие друзья. Конечно, не очень-то приятно было читать то, что печаталось на соседних страницах. Но я не трепал ни имя Вандермелен, ни подпись Жюлеп. А жизнь была очень дорога. Даже если и не покупать на черном рынке… а только иногда брать дополнительное блюдо в ресторане… это стоило так дорого! А раз я не подавал под сладким соусом «смену» и не превозносил разных паразитов…
Когда я узнал, что Ивонну арестовали, я был поражен.
Бедняжка. Сначала ее держали в Монлюкской тюрьме. Говорили, что там очень скверно, и к тому же тюрьма забита до отказа. Что же такое она могла совершить? Ох, эти сотни тысяч людей в тюрьмах и лагерях, кто знает, что все они могли совершить?
Ивонна была мужественная девушка, всегда выдержанная, спокойная, даже когда случались неприятности. За ней приходилось проверять только написания имен собственных…
Потом я встретил Эмиля в Ницце, но не был уверен, что он меня заметил, однако мне показалось, что он только делает вид, будто не замечает меня. Мне хотелось побежать за ним, и главное-узнать что-нибудь об Ивонне, но нет… О, совсем не потому, что я боялся быть навязчивым. Эмиль в глубине души любил встречаться со стариной Жюлепом… Но я был не один; вы меня понимаете… В конце концов он все-таки был жив.
А потом я некоторое время прятал у себя своего коллегу, еврея, которого преследовали, хотя он ничем не провинился, кроме того, что был евреем. Ему были нужны документы. Я пытался достать их через своих знакомых из Сопротивления… Но пока что прятал его у себя. В конце концов чувствуешь себя неловко, оттого что ничего не делаешь. Арест Ивонны произвел на меня сильное впечатление.
Но вот мой гость как будто сумел как-то выкрутиться. Он нашел людей, которые за изрядное вознаграждение изготовляли фальшивые документы, и вскоре должен был отправиться в тайное убежище в деревню: но как-то утром раздался стук в мою дверь: ввалилась целая компания-французский комиссар полиции со своими подручными и два типа из гестапо. Я не люблю рассказывать эту историю, здесь не место таким подробностям.
Они нас избили. Меня французы забрали сами. А этот бедняга — никто не знает, что с ним стало. Должно быть, его посадили в вагон для скота, готовый к отправке в Германию и забытый на запасном пути возле Бротто, на дверях были запоры; доносившийся из вагона шум постепенно затих на пятый или шестой день. А я отделался шестью месяцами тюряги за недоносительство на жильца.
В тюремном дворе я и встретил на сей раз Эмиля. Во время прогулки. Если можно назвать это прогулкой. Колодец, огороженный высокими черными стенами, и мы ходим по кругу один за другим, на значительном расстоянии, без права разговаривать, двор десять на восемь метров. Он шел позади меня, я его не видел.
Вдруг я услышал шепот: «Эй, мсье Жюлеп, мсье Жюлеп…»
Никакого сомнения-это был Эмиль. Не очень-то много могли мы сказать друг другу. Надо сделать круг по двору, прежде чем получишь ответ на вопрос.
— Что известно об Ивонне?
— Она в лагере. Не так уж плохо…
— А Розетта?
Ответ пришел не скоро. Мы кружили по двору. Надзиратель смотрел в нашу сторону. Наконец изменившийся голос Эмиля:
— В Силезии… с января месяца… никаких известий…
Меня это потрясло. В камере я все время думал о Розетте. В Силезии. Но где же? На соляных копях, что ли? Эта девочка… Я видел ее такой, какой встретил в первый раз на Зимнем Велодроме, совсем девчонкой… Шурин, Ивонна, Розетта… Пострадала вся семья, они не берегли себя. Теперь им не на что надеяться. Со мной вместе сидел тип, промышлявший на черном рынке, и карманный воришка, они косо смотрели на меня, потому что я «политический», вот до чего дошло, это я-то политический…
В другой раз я был дежурным по параше и вышел в коридор.
Мимо меня прошел Эмиль и шепнул: «Какое у вас имя, мсье Жюлеп?» Что за странный вопрос, я едва успел ему ответить.
Когда я снова увидел его на прогулке, я спросил:
— Что же сделала Розетта?
Он ответил:
— Ничего, выполнила свой долг…
Тип с черного рынка говорил, что с нами плохо обращаются потому, что в этой тюрьме полно коммунистов и это бросает тень на всех прочих. И косился в мою сторону. Я объяснил ему, что я совсем не коммунист и даже не деголлевец…
— Однако вы же политический, — ответил он. — Значит, вы должны выбрать…
Как-то вечером в тюряге поднялся тарарам. Хлопали двери, слышался топот ног туда-сюда… Мы трое переглядывались в смутной тревоге. Что там происходит? Потом шаги в нашем коридоре, звук ключа в замке. Было уже совсем темно. Дверь распахнулась. Лампа в руке надзирателя, рядом второй надзиратель, а позади трое заключенных вроде бы отдают им приказания.
Голос Эмиля:
— Вон тот, в глубине… Вандермелен…
И надзиратель говорит:
— Вандермелен, выходите.
Что это такое? Бунт? Эмиль объяснил: «Коллективный побег».
Мои сокамерники возрадовались, но их толкнули обратно в камеру: только политические… Как они обозлились!
Никогда я не видел, чтобы все было так прекрасно организовано. Начальник тюрьмы вел себя как послушный мальчик, часть надзирателей перешла на сторону заключенных, других связали.
Восставшие заменили полицию. Они проверяли списки вместе с начальником. Эмиль говорил: «Выпускать только патриотов…» Он и меня считал патриотом. И должен сказать, я этим гордился.
Не буду подробно рассказывать о дальнейшем: ночной грузовик, ужасное происшествие под железнодорожным мостом, приезд в горную деревню, славные люди, спрятавшие нас, принесшие нам одежду, необыкновенная доброта всех жителей. Я никогда не думал, что в нашей стране так много самоотверженности, так много смелых людей. Не нахожу для них других слов… смелые люди… Эмиля уже с нами не было. Нас разбросали маленькими группами. Со мной был адвокат из Клермона, два деголлевца, с одним из них я был знаком, один мой коллега и крестьянин из департамента Дром. Нас сбежало восемьдесят человек, можете себе представить?!
И вот меня уже зовут не Вандермелен и даже не Жюлеп. У меня бумаги на имя Жака Дени. Настоящие, хорошо изготовленные бумаги, не такие, как те, что спекулянты продали злосчастному еврею, которого я приютил. Мои спутники спросили, есть ли у меня куда пойти. Сначала я ответил, что нет. Затем, когда они предложили: «Тогда идем с нами», я спросил: куда? Куда же еще-в маки… Признаюсь, мне это не улыбалось. Летом еще куда ни шло, но лето уже близилось к концу. Маки. Я не представлял себя в маки.
Люди в деревне кое-чем снабдили меня, и я смог добраться до М… где мои друзья И… (я не хочу их компрометировать) жили в красивом маленьком замке. Они дали мне время осмотреться.
Конечно, они не слишком обрадовались, увидев меня. Но вели себя корректно. Поль И… никак не мог успокоиться: он задавал мне кучу вопросов. Больше всего его тревожило, что нас так хорошо приняли в деревне.
— Так, значит, — говорил он, — в этой маленькой, заброшенной в горах деревушке они теперь все коммунисты?
— Почему коммунисты? Ничуть не бывало. Просто добрые люди. У них там комитет Национального фронта…
Но это не успокаивало Поля И…
— Меня пугает, — говорил он, — что это принимает такие размеры…
Я отмалчивался, а про себя решил, что долю у них не задержусь. Раз уж его пугают, видите ли, вовсе не боши, хотя из его окон видно, как они едут с пулеметами по дороге, чтобы обрушиться на партизан на плоскогорье Л…, где, говорят, они скрываются. Нет.
Пробираясь с места на место, я спустился в город. Мне помогли друзья, а потом я отыскал Протопопова, того самого Протопопова, сына генерала, фотографа нашей газеты, с которым я был когда-то у Эмиля. Можете себе представить, он был вне себя, просто вне себя. Он надеялся только на Советский Союз.
Говорил, что его отец был круглым идиотом и ни черта не понимал, а себя считал несчастным, потому что он не в России и не может сражаться вместе с Красной Армией за свою родину. Я по-прежнему не знал, чем именно он занимается, но он работал в крупном иллюстрированном еженедельнике и доставал мне работу с построчной оплатой, вроде подписей к фотографиям; их главный редактор, видимо, приличный человек. Мне не надо там появляться: я подписываюсь Одетта де Люсон. Никто не догадается, что под таким именем скрывается Жюлеп. На жизнь мне хватает.
Городок, где я живу, небольшой. Сначала я ни с кем не разговаривал. Теперь часто встречаюсь с кюре. Горячая голова этот кюре. У него собираются для тайных переговоров люди с военной выправкой. Он организовал женскую мастерскую, где местные жительницы из мелкой буржуазии и даже работницы (тут есть маленькая лимонадная фабрика) заняты какой-то неведомой работой, но все понимают-какой. Что, если б сказать об этом в 1940 году! А теперь так повсюду в стране. Я хожу слушать радио к мяснику. Вот вам еще один чудак. Он выдает мясо куче каких-то беженцев, не имеющих карточек. Всем известно, что доктор лечит людей из находящегося поблизости маки. Недавно у него лежал раненый. В городке с виду все спокойно, но если присмотреться поближе… К мяснику нередко приходят люди, очень похожие на тех, кого под большим секретом принимает кюре. Все они говорят более или менее так же, как Эмиль. Кто они, я не знаю. Они говорят о войне, которая ведется помаленьку в Италии, у них есть сведения о том, что происходит в Виши, они вкалывают булавки с флажками в карту русского фронта.
В соседнем городке 20 сентября, в годовщину битвы при Вальми, вспыхнула забастовка. Боши схватили триста рабочих и увезли неизвестно куда. Кюре спрятал забастовщика, проскользнувшего у них между пальцами. Его собирались устроить на ферму. А он сказал, что лучше уйдет к франтирерам. Просто поразительно, они словно с цепи сорвались, эти люди. Начинаешь гордиться, что ты француз.
И лишь одна зловещая тень омрачает картину в нашем городке.
Это тот тип, что живет на самой окраине города в своем желтом доме. Говорят, когда в 1940 году сюда пришли немцы, он встретил их с распростертыми объятиями, водил в деревню за продовольствием, пил с ними вино… Короче говоря, его здесь не любят. Особенно с тех пор, как его семилетний племянник, играя с сыном мясника, сказал:
— А я, когда вырасту большой, буду, как дядя, полицейским… Буду зарабатывать, как он, сто пятьдесят франков в день и ничего не делать.
Об этом типе и раньше поговаривали. Вероятно, он не один такой. Однако относительно других люди не уверены. А этому время от времени посылают по почте маленький гробик, и все исподтишка потешаются над ним.
Однажды мы с Протопоповым отправились в лагерь отряда «Сочувствующих» недалеко от Гренобля, чтобы написать репортаж. Становилось уже жарко. Ехали четыре часа на машине.
Очень красивые места. Деревья в рыжей листве… Впрочем, эти описания не имеют значения. Итак, пока начальники заставляли маршировать свои отряды, идти колонной, строиться, перестраиваться, смыкать ряды, размыкать ряды (все это мы видели сотни раз), у входа в лагерь остановились два грузовика, и из них в четком порядке вылезли какие-то вооруженные люди и сразу взяли нас на мушку. Их было человек двадцать, а нас-полторы сотни. Но все без оружия. У начальников был вид совсем дурацкий. Ребята из «Сочувствующих» довольно легко согласились отдать свою одежду, сапоги и все обмундирование. Нас с Протопоповым никто не тронул. То были молодые парни в куртках с нарукавными повязками, брюках и грубых башмаках.
Одеты довольно разношерстно, лишь берет придавал им слегка военизированный вид. Когда один из командиров сказал мне:
— А вы что здесь делаете, мсье Жюлеп? — я, разумеется, вздрогнул.
Снова Эмиль! Ну что тут скажешь! Вот он уже теперь франтирер. Он настоял на том, чтобы забрать в лагере велосипед.
Надо было видеть, как он его рассматривал, какой у него был довольный вид.
— А ну-ка погрузите-ка и эту штуку!
Ничто его не изменило, этого Эмиля. Они исчезли так же внезапно, как и появились.
Когда я вернулся домой, у меня просто чесался язык рассказать обо всем кюре. Удивительно, как быстро меняются моральные оценки… Еще недавно я посчитал бы Эмиля бандитом.
Сегодня же мне не потребовалось долгих размышлений, все было ясно само собой. Все изменило свой смысл, приобрело иное значение. И не только для меня. Взять, к примеру, мясника. Или кюре. Да почти все здешние жители, работавшие всю жизнь тихо, уважавшие законы, кланявшиеся мэру. Совсем скромные. Те, что ходили к мессе, и те, что лопали мясо в страстную пятницу.
Хозяин лимонадной фабрики, у которого двух сыновей отправили в Германию, потому что в то время еще не было такой организации, теперь делает все что может, чтобы не дать увезти в Германию своих рабочих. Жены доктора и нотариуса. Я рассказал мяснику историю шурина Эмиля, которого растоптали боши. А он меня спросил:
— Скажите-ка мне, маршал Тито… правду говорят, что он коммунист?
Это его смущает. Я не решаюсь ему сказать, что сам я, когда бежал из тюрьмы, не спрашивал, кто помог мне удрать.
Через несколько дней после 11 ноября они окружили наше местечко. Боши. Рано утром перед рассветом. Рассказывают, что они побывали в мэрии, а еще до того люди видели, как они постучали в дверь желтого дома и в мэрию их отвел полицейский.
Мне повезло, они не зашли в дом, где я снимаю комнату у барышни с почты. Впрочем, чем я рисковал? Бумаги у меня в порядке… Они увели двадцать молодых людей, один из них, девятнадцатилетний, попытался сбежать, и они убили его за церковью. Самое ужасное, как они арестовывали кюре, бедного старенького кюре. Рассказывали, что они выбросили его за дверь, били прикладами, он несколько раз падал и повторял: «Отче наш, иже еси на небесе, да святится имя твое, да приидет царствие твое…» Говорят, что полицай был там, когда кюре швырнули в фургон, и крикнул: «Прощай, грязный коммунист…» Теперь так называют даже кюре… Весь городок кипит от гнева на того типа из желтого дома. Уж я-то не буду огорчен, если с ним стрясется несчастье. Говорят, вернее, мне сказал мясник, что все это из-за того, что недалеко от нас находился лагерь маки. Пришлось срочно перебросить его подальше. Предупредил их старик-кюре.
Доктор должен знать, куда они скрылись. А пока у нас здесь полным-полно шпиков. Ночью по улицам кружат мотоциклы. В гостинице для путешественников и в ресторане «Бурийон» появилось много чужаков. Некоторых ловили на том, что они подслушивают у дверей. Раньше отовсюду гремело английское радио, теперь его слушают только втихаря. Кто-то написал донос на доктора и его жену. К ним явилось гестапо, но пока что их не забрали-надо думать, для того, чтобы проследить, с кем они встречаются. В городе время от времени что-нибудь взрывается: кафе, витрина, немецкая канцелярия, бомба в «Синема-Паласе»…
За неделю три раза была перерезана линия железной дороги.
Глупо, конечно, но мне всякий раз кажется, что это дело рук Эмиля. Увижу ли я снова Эмиля? А что с его сестрой? Теперь, когда я немного постарел, я упрекаю себя, что был дураком, мне надо было жениться на Ивонне, она такая стойкая маленькая француженка с такими красивыми глазами. Мы, может, были бы счастливы с ней… Я, может, вообще ошибался, не понимал смысла жизни. Теперь уж не вернешь все назад… Каким же я был эгоистом…
В наших краях начался террор. Боши патрулируют город. Все ждут налета на лимонадную фабрику. Мужа нашей служанки собираются послать на работу в Германию, боши имеют наглость называть это «сменой». Он хочет наложить на ногу гипс и достать медицинскую справку… По-моему, он не прав. Уж лучше уйти в маки. Лучше быть солдатом, чем дезертиром.
Я снова увидел Эмиля. Но только во сне. В каком-то городе, но не в Гренобле и не в Париже. Большая пустынная улица, зимняя, печальная. Немцев не видно, однако они тут, за голыми деревьями, в черных проемах дверей… Я несу маленький чемоданчик и тороплюсь… Я не знаю, то ли я, то ли поезд опаздывает на четыре часа. И вдруг раздаются выстрелы, и люди, просто находившиеся тут, но ничего не делавшие, падают. Вот это, и еще рассказанная мне неясная история об арестанте, на которого спустили собак, подвесив его за запястья… Все это смешалось. И тут передо мной появился Эмиль. Он был на великолепном никелированном велосипеде. Таком, какие бывают в мюзик-холле, у акробатов. Я знаю, что это тот, который он взял в лагере «Сочувствующих». Он проехал мимо меня и сказал: «Здравствуйте, мсье Жюлеп…» Вдруг я почувствовал, что позади меня что-то происходит. Там стоял человек из желтого дома-полицейский.
Он целился в Эмиля. Я хотел закричать. Крик застрял у меня в глотке. Но первым выстрелил Эмиль, и полицейский упал на мостовую, а кровь его текла, текла…
Я внезапно пробудился от сна, я сам себя испугался. Неужели я в самом деле желал смерти человеку? Говорят, это он донес на кюре, направил немцев в лагерь франтиреров… Быть может, я и правда заблуждаюсь, не понимаю жизни. Я представил себе Розетту, ее нежное лицо с веснушками на каторге в Силезии.
Какими стали ее руки, ее волосы? Скоро зима. Ей, должно быть, холодно, ужасно холодно. А тяжкая усталость изо дня в день…
Об этом невыносимо думать. С каждым днем все невыносимее.
Я ехал по улицам города. В автобусе стоял человек из желтого дома. Хорошо одетый. Все на нем нагло сверкало новизной…
Ботинки, пальто, перчатки из светлой кожи. Автобус был переполнен. Если бы ему воткнули в сердце нож, этому негодяю, он так и остался бы стоять, зажатый соседями. Страшно подумать, что есть французы, которые предают других французов бошам. В Гренобле, в Клермон-Ферране боши начали убивать тех, кого называют заложниками. В их газетах печатают большие объявления. «Полицейские, берите на заметку подозрительных людей…»
Я больше не встречаю Эмиля. Но повсюду встречаю полицейского. Не знаю почему, но раньше его у нас так часто не видели на улицах. Он ехал в одном поезде со мной из Лиона. Я встретил его у часовщика, когда носил в починку свой будильник. В другой раз за городом… возле той маленькой деревни, где стоит большая фабрика с синими окнами… Я вышел прогуляться. И мы столкнулись носом к носу. А вокруг нас пустая равнина. Безлюдные поля. У меня не было оружия, вот в чем дело, у меня не было оружия.
Мясник ходил в караул на железную дорогу за пятнадцать километров от городка. Он рассказал мне, что теперь, когда боши делают обход, им помогают французы и полицейские.
Если бы я знал. где сейчас Эмиль, я спросил бы у него совета.
Все происходит так, будто Эмиль каждый раз появляется в моей жизни, чтобы дать ей нужное направление. А может, они его убили? За это время я немало поездил. Был в Тулузе, в Марселе.
Втайне я надеялся вновь встретить Эмиля. Не появится ли он вдруг на перроне вокзала или на безлюдной улочке? Но нет.
Маршал Тито продолжает беспокоить мясника. В конце концов, он меня бесит, этот мясник. Какое ему дело, кто такой Тито, если он воюет с Гитлером? Когда я подумал об этом, я даже вздрогнул, мне показалось, что я снова слышу голос Эмиля: «Он в Испании, воюет с Гитлером…» Тогда я был вроде этого мясника, даже хуже. Я не понимал, что Эмиль хочет сказать своими словами «воюет с Гитлером», меня удивило произношение Эмиля, а не смысл его слов.
А Ивонна с ее голубыми глазами… Она в лагере… не так уж плохо, в общем не так уж плохо… Сейчас у нас декабрь. Скоро настанет Рождество. Как там дети Розетты у дедушки с бабушкой, будет ли у них елка? Сколько им лет? Старшему мальчику должно быть уже десять… а младшей, постойте, младшая родилась, когда…
Эта зима была невыносимо тяжелой… Я уже больше не слушаю радио, все это тянется слишком долго и почти не приносит никаких изменений… Весь прошлый год. даже еще три месяца назад я все ждал пресловутой высадки. Рано или поздно эта высадка произойдет. Но теперь мне кажется, что это не самое важное. Разве шурин Эмиля, или Ивонна, или Розетта дожидались высадки? Надо самим вмешаться в дело. Нельзя допустить, чтоб все так и продолжалось^ ни во что не вмешиваться. Нужно оружие, если бы у нас было оружие! В тот день на дороге, когда я увидел человека из желтого дома… Да! Оружие…
Каждое утро мне приносят газету «Пти Дофинуа» и кладут возле двери, вернее, между открытой входной дверью с металлической сеткой, предохраняющей летом от мух, и моей дверью, запертой на ключ. Ее подбирает моя квартирная хозяйка и приносит мне вместе с завтраком. Теперь газета стала совсем маленькой и выходит только три раза в неделю, а в те дни, когда были беспорядки в Гренобле, ее несколько раз и вовсе не приносили. Тогда там убили двух журналистов. Так как я теперь не слушаю радио или слушаю нерегулярно, то по утрам с некоторым любопытством просматриваю этот нелепый листок с его вишистским враньем. Когда я глотал свой так называемый кофе, мне бросилось в глаза большое объявление. Опять, черт побери! Коммюнике германского военного коменданта Южной Франции. Предупреждение. Три смертные казни… Вооруженное нападение на вермахт, урон, нанесенный вермахту… они обучали бунтовщиков, как обращаться с оружием и применять его против вермахта… а когда вермахт их окружил, они оказали сопротивление вермахту. Три, «террориста», объявляли господа из вермахта.
Три террориста, чьи имена они назвали: один был студент с веселым солнечным именем, второй тоже студент, а третий — рабочий-металлист Эмиль Дорен из Парижа…
Эмиль… Эмиль Дорен… из Парижа…
Оружие… оружие… пусть мне дадут оружие. Ведь я был лейтенантом. Великий боже, лейтенантом французской армии. Я тоже могу обучать бунтовщиков, как обращаться с оружием. И пускать его в ход против вермахта. Против вермахта. Здешний доктор связан с вернувшимся на днях лагерем маки, говорят, он в пяти километрах от нашего городка. Доктор мне скажет…
Эмиль… Нанести урон вермахту… и его проклятым полицейским.
Я лейтенант Вандермелен, а не этот слизняк Жак Дени и не эгоист Жюлеп. Эмиль… Лейтенанту Вандермелену наплевать, кто такие франтиреры, он примкнет к ним сегодня или завтра на холмах, которые скоро покроются снегом.
Пусть там маршал Тито верит в бога или в черта, лишь бы он боролся против Гитлера, против Гитлера-вот и все.
Дорогой мой Эмиль… Именно сегодня. Я встретил тебя раз и навсегда, Эмиль.
Сегодня лейтенант Пьер Вандермелен вновь начинает жить.
Нельзя предавать товарищей.
И когда один падает, десять других должны стать на его место.