Глеб Горышин Вторая березовая аллея Рассказ


Третьего июля вечером пенсионер Аникеев узнал о поражении на выборах того, кого он прочил в победители. Аникеев предался унылому ходу мысли, больше нечему было предаться: «Нас победили. Мы проиграли. Мой народ, Россия, сделали выбор. Выбрали нового-старого-Главного человека...» Вспомнилось, что во время выборов у Главного сел голос. Пока его переизбирали, он переутомился. Аникеев подумал, что севший голос может не встать. Тогда что же? Тогда выбрали нового Главного — немого.

Но в вечерней передаче по телевизору вновь избранный Главный пролепетал написанные крупными буквами для него слова: «Спасибо вам... что вы меня... для наших детей и внуков... идти вперед... а не назад...»

Аникееву пришло на ум: «Побежденные должны молчать. Как семена». Он знал, что эти слова принадлежат французскому писателю-летчику Антуану Сент-Экзюпери. Запомнилось с шестидесятых годов. Аникеев сам был шестидесятник. В шестидесятые годы все поголовно читали Антуана Сент-Экзюпери.

«Да, но сколько времени может человек пребывать в состоянии поражения?» — спросил у себя Аникеев. Ему представился путь на Вторую Березовую аллею, в онкологический диспансер, на прием к доктору Горячкову или к другому доктору. «Раком болеют те, у кого подавлена психика. Рак образуется из привычного уныния поражения». Так размышлял Аникеев.

Утром ему предстояло ехать на прием к доктору Горячкову.

Он жил на даче в дачном поселке, снимал у дачного треста комнату и веранду. Половину пенсии Аникеев отдавал за дачу, половина уходила на остальное. Можно было сэкономить, договориться с желудком, желудок довольствовался овсяной кашей. Главным, что придавало Аникееву силы жить, был «геркулес». Члены когда-то бывшей семьи прокармливались сами, на старшего не надеялись: что с него взять?..

Встав пораньше, Аникеев сделал зарядку, побегал по хвойной подстилке под соснами, облился холодной водой из колодца. В нем установилось чувство жизни летнее, с запахом готовых на сено трав, доцветающей персидской сирени, расцветающего жасмина, молодых березовых веников, сосновой, еловой хвои, смолы. В воздухе ощущался мягкий туманец поспевания.

В торговой точке («гриль-баре») против вокзала играла музыка, бунчала: бум-бум-бум. На платформе сидела девушка в белых в полоску брюках. Аникеев прошел мимо девушки, полагая, что она ввела его в круг своего внимания как нерядовую особу, заметную фигуру. Он решительно не знал, что о нем думают нынешние девушки. Девушки не думают, но глядят. Что они в нем видят? Остались воспоминаниям побежденных им девушках — в молодости и среднем возрасте. Казалось, что можно их победить и став стариком. Хотя, пожалуй, это — иллюзия. Да и победы прошлых лет — тоже. Аникеев подумал, что, если быть честным с самим собой, то надо признаться: девушки побеждали его. И пожилые женщины. Он не мог устоять, он им предавался. Всякий раз, после блаженства или фиаско, ему хотелось... уйти под сосны, побыть одному. Да, теперь только это.

Он ехал в поезде, смотрел в окно на березы, сосны, ограды, холмы, кирпичные особняки богатеев. Из чего произошли кирпичи, цинковые кровли, заграничные лимузины, ответа у Аникеева не было. Каи уживутся новые богатеи рядом с обитателями хибар и лачуг? Чертоги отгрохали на родительских сотках: земля пока что не покупалась. Богатство вопило о себе мблагим матом, в соседстве с убогостью пригородного бытования, с грядками картошки у самой железной дороги. «Плохо кончится», — говорил себе Аникеев. Но как и когда, он не знал.

Рядом села пара: юноша, почти отрок, в черной блузе, в бриджах, высоких ботинках, берете с эмблемой, полосатым тельником в вырезе блузы. На правом рукаве нашивка: «Казачья стража». На поясе - о! на поясе целый арсенал: кобура с чем-то стреляющим, какие-то штучки, может быть, бомбочки, Казачий стражник мал ростом, хил, субтилен, по-отрочески не вошел в тело; у него редкие усы, мальчишеское лицо. С ним крупная деваха, мордатая, с намазанными губами, с выпирающими из короткой юбчонки ляжками, обтянутыми блестящими колготками.

В Удельной вышли, пара впереди Аникеева: птенчик в черном, с бомбочками и толстая большая деваха с блестящим задом. «Мальчик выбрал себе подругу не по конституции, — подумал Аникеев. — Да нет, она его выбрала. И что же он стережет, казачий стражник?» Вспомнилось, где-то прочел: казачья стража охраняет порядок в пригородных поездах. «Он меня стережет».

Аникеев спустился в метро, здесь уже начался город. Проходя, проезжая, ступая по городу, он все время внутренне напрягался, вздрагивал, отшатывался, то есть впадал в стресс, откудова путь... ну да, на Вторую Березовую аллею. На огромном панно у входа в метро нарисован мужик с противной нерусской харей, в шляпе с заломленными полями, мотоцикл, какие-то горы. «Курите Мальборо!» Аникеев матерно выругался. На лестнице (он терпеть не мог слова «эскалатор») малый в пятнистых брюках и куртке (выговорить «камуфляж» у него не поворачивался язык) облапил девку, вцепился ей в задницу клешней, целовал взасос. Аникеев подумал: «Свобода, брат, свобода. Страна сделала выбор».

С девушками он целовался в парадных, на лестничных площадках — в укромных местах. Публичное целование на спусках-подъемах в метро казалось ему нерадостным, неискренним, стыдным, как заботы сексуальных меньшинств. И что интересно, и раньше лизались редко, разве что подвыпившая распутная барышня приникнет к своему теленку. Как станут на лестницу («чудесницу») — и давай лобызаться.

По старой привычке Аникеев «клал глаз» на красивых женщин. Все до одной двигали челюстями, жевали. Собственно, нежующих почти не осталось. Аникеев обращался к жующим с внутренним монологом: «Как быстро вас превратили в жвачных животных. А ведь были людьми. Вам хочется как на Западе. На западе жуют хоккеисты и полицейское, да и то больше цветные... Приличные люди на западе не жуют».

В переходе метро стоила девочка с плакатиком: «Помогите Христа ради. Брат в Крестах, родителей нет, на мне маленькие брат и сестра». Аникеев прошел, притормозил. Вернуться? А вдруг девочка — обманщица? И подать-то нечего, бумажка в сто рублей — не деньги. И не подашь, потом изведешься. Шаг дальше — тетя играет на скрипке, маленькая девочка у ее ног с картонной коробкой. Старая бабка в платке, с протянутой рукой. Играет на аккордеоне слепой Женя. Как-то выпив, Аникеев подошел к слепому Жене, попросил: «Можешь сыграть «Карусель» Шахнова?» Женя ответил: «Сейчас жена подаст водки, выпью, сыграю». Жена подала. Женя выпил. Сыграл. Не видя нищенской колготы подземелья, Женя играл для себя, извлекал из инструмента звуки, неслыханной здесь полноты и окраски. Женина музыка как будто доносилась в подземелье с небес.

Пожилая женщина в шляпке довоенного фасона, с остановившимся взглядом, пела, растягивая гласные, насколько хватало дыхания: «Че-е-ерез Ро-о-ощи шу-у-умные и поля-а-а зеле-е-еные вы-ы-ышел в сте-е-епь Донецку-у-ую паа-арень молодо-о-ой...»

Пели три бодрые бабки, притопывая ногами: «Распрягайте, хлопцы, конив, та лягайте почивать. А я выйду в сад зеленый, в сад криниченьку копать...»

Стояла пара: он в годах, с несчастным одухотворенным лицом ленинградского интеллигента блокадной поры, к нему присоединилась, видимо, дочка, лет тридцати увядшая женщина. Они вдвоем вынесли продавать крохотного черного лопоухого щенка. Аникеев подумал: «Какая же степень нужды привела их на торжище в подземелье? Да и сколько дадут за щенка? Кому нужен щенок?» Он посмотрел в глаза продавцам щенка. И они посмотрели. Что-то перевернулось внутри Аникеева. Он прошел, остановился. У него не было больше сил видеть все это.

Стояла дама с корзиной, полной котят. Аникеев подал кошачьей маме, подумал: «Ах, не все ли равно?»

В онкологической поликлинике на Второй Березовой аллее он спросил:

— Кто последний?

Занял очередь за седеньким, смирившимся, в костюме, с галстуком, в прошлом, может быть, инженером, с коричневыми пятнами на бритых щеках. С ним вместе сын или внук, скорее, внук, большой, пузатый, в синем блестящем спорткостюме — униформе ларечников, обросший черным волосом.

Очередь сидела на деревянных просиженных диванах со спинками — ровесниках этого медицинского учреждения. Слева от Аникеева благодушно похрапывал мужичок с пухлым лицом, по внешности в прошлом руководящий работник среднего звена, может быть, директор птицефабрики или рыбоконсервного завода. Дальше — лицо трагическое, скорее всего, из моряков, в берете с баками, с темными печальными глазами, в пиджаке послевоенного пошива, уже почти бестелесный, глядящий по-собачьи в глаза, но не видя, уже пребывая в иных мирах.

Напротив — толстый богатый еврей, в новом твидовом пиджаке, белых вельветовых брюках, начищенных штиблетах, в белой каскетке с козырьком, с надписью, удостоверяющей, что каскетка из Америки: USA. C ним русская, тоже сытая жена. Пара держится обособленно, как будто они здесь и еще где то, в Америке. Но после двух часов сидения в очереди на прием к доктору Горячков на лице у важного, толстого, богатого еврея в американской каскетке проступает общее для всех выражение раковых больных (или мнящих себя таковыми) — равенство, смирение перед чем-то главным, неотвратимым.

Особенность раковой поликлиники в том, что здесь общий дли обоего пола туалет. Мужья с женами заходят в отхожее место, помещаются в соседних кабинках, переговариваются. И незнакомые тоже. Общее для всех больных раком делает несущественным даже различие полов.

Сидение в очереди к доктору Горячкову (и к другим докторам) происходит без воздействия внешнего мира. Даже ближайший мир, шагов сорок до порога — Каменный остров, разлетье, щебет птиц, пахнет скошенной травой — туда никто не выходит. Чтобы отметиться в очереди: я за вами, вы за мной — и иди подыши. Так нет, все сидят, полууснувшие, погруженные в себя. Отсюда как будто нет выхода. Здесь последний зал ожидания, перед оглашением приговора, кому куда.

Поодаль сидит старик со знакомым Аникееву лицом. Аникеев припоминает, каким старик был лет сорок тому назад. Точнее, сорок четыре года... Он тогда вел семинары по политэкономии социализма, в университете, при Сталине. Лицо старика характерно тем, что верхняя губа непосредственно переходит в нос, без того надгубья, где вырастают усы. Политэконом запомнился Аникееву, в ту пору студенту, каким-то личным отношением к девизу близкого коммунизма: от каждого по способностям, каждому по потребности. Эконом толковал девиз не как мечту человечества, объяснял на примерах: лица в высоких должностях, министры, первые секретари обкомов, председатели облисполкомов — уже сегодня получают по потребности, то есть живут в коммунизме. Все другие к ним приближаются постепенно. Выше рангом министров эконом не брал, по-видимому у него не было точных данных. Идея постепенного приближения широких масс к министрам в получении по потребности — воодушевляло политэконома, как будто он сам ее вывел, его бледное изможденное лицо великомученика идеи розовело.

«В общем, так и вышло, — подумал Аникеев, — парторги, политруки, преподаватели марксизма, младшие научные сотрудники, будь то Бурбулис или Шахрай, хлынули во власть и получили сверх всяких потребностей. Не говоря о тех, кто прихватил социалистическую собственность — ничью, — у кого в руках крантики от нефтепроводов, шифры банковских сейфов, пакеты акций и прочее, нам неизвестное. О широких массах и чьих-то способностях, чтобы отдать их на общее благо, речь не идет. Потребности перекрыли способности. Мы — общество потребления. Потребляем. Нас с ветераном политэкономии социализма тоже употребили. Нам оставили онкологический диспансер на Второй Березовой аллее...»

Они в одно время встали и вышли в заполопшо цветущий мир, в разлетье, на Каменный остров, где, бывало, проводил лето с семьей Александр Сергеевич Пушкин. То есть, вышли порознь, закурили, один пускал дым в одну сторону, другой — в другую. В вестибюле Аникеев прочел краем глаза: «Борьба с табакокурением — дело трудное, но выполнимое». Он пробовал выполнять, но смотреть по телевизору «Новости» или «Вести» без табакокурения не мог, нервничал. Ведущие врали, лицедействовали; доводилось до сведения число жертв, трупов за сутки, как раньше число скошенных гектаров или тонн выплавленной стали. Аникеев закуривал, закруживалась голова, трепыхалось сердце, прорезывалась боль внутри, требовала к себе внимания.

Доктор Горячков — молодой, загодя улыбающийся. Принимать раковых больных (или мнящих себя таковыми) с постной миной — это уже перебор. Рядом с доктором меддевица в белом халате, намазанная, жующая, со злыми глазами.

В прошлый раз доктор взял у Аникеева из нутра, из того места, где опухоль, толику плоти, на предмет выявления раковых клеток, есть или нет. Теперь доктору надлежало огласить пациенту приговор. Он долго читал заключение лаборатории, хотя, Аникеев видел, в нем было несколько строк, собственно, химическая формула.

Доктор сказал неизвестно кому, не глядя на пациента:

— Я не могу это взять на себя.

Потом Аникееву:

— У вас нет ничего плохого.

Аникеев не понял доктора, не полностью понял, переспросил:

— Нет плохого — это значит есть хорошее?

Доктор Горячков весело рассмеялся:

— Это в ваших руках, будете себя хорошо вести, все будет хорошо.

Меддевица стреканула по Аникееву злыми глазами.

— Придете десятого, — сказал доктор, — вас посмотрит заведующий отделением.

«У меня нет ничего плохого до десятого, — подумал Аникеев. — Да, десятого мне скажет что-нибудь другое другое лицо. Доктор Горячков не хочет это брать на себя. У меня отсрочка до десятого».

Он вышел наружу. Но уйти со Второй Березовой аллеи, уехать ему еще не хотелось. Что-то надо было запомнить, сказать, какие-то несказанные слова будто витали в воздухе, доносились к нему из эфира. Он сел на скамейку. Тотчас к нему подсел старичок, похожий на всех пациентов доктора Горячкова. Похожий на самого Аникеева. Быстро заговорил:

— Что они пункцию берут, это еще ничего не значит. Вот когда взрежут, кусок мяса из опухоли возьмут, гистологию сделают, тогда уже точно...

— Я знаю, — сказал Аникеев.

Старичок подхватился, слинял.

Аникеев сидел на скамейке. Курить не хотелось. Слова приходили в сознание из эфира, в ушах отдавался их звук. Аникеев складывал слова в строфы, утешался — словами:


Всю жизнь проживших в ЭСЭСЭРе

потертых жизнью старичков

врачует в онкодиспансере

урочно доктор Горячков.

Их лица строго-напряженны,

глубоки борозды морщин.

Предупредительны их жены,

в них не забывшие мужчин.

Они сидят, как истуканы

в составе рейсом никуда.

Не помнят старые диваны,

кто был последний и когда.

А в долгожданном кабинете —

короткий взгляд из-под очков...

И вся надежда в том ответе,

что скажет доктор Горячков.


После операции, когда Аникеев очухался от наркоза, свыкся с болью, с пропущенным сквозь него шлангом, баночками над головой, иглой в вене, капельницей, в палату пришел доктор Шершнев, в очках, спадающих с носа. Доктор Шершнев высоко держал нос, чтобы очки не спадали, но смотрел поверх очков, взглядом все повидавшего человека, безучастного ко всему. Он не говорил ничего лишнего, только самое необходимое. Аникееву сказал:

— Все позади. Остался живой. Было на критической грани.

Аникееву хотелось еще поразговаривать с доктором, но тот уже уходил.

— Опухоль большая была? — спросил Аникеев вдогонку.

— Большая, — сказал доктор Шершнев.

К Аникееву подошел сосед по палате, очень черный, небритый кавказский человек, спросил:

— Пить дать?

— Дай.

Сосед принес из-под крана пахнущей хлоркой воды. Аникеев не столько напился, сколько облился, но в пересохшем рту посвежело.

— Закурить у тебя не найдется? — попросил у соседа.

Сосед вставил ему в рот «Беломорину», поджег. Голова закружилась, в глазах поплыло. Но запах табачного дыми вернул ощущение жизни. В сознании радостно прошелестело: «Я остался живой. Я курю».

— Меня зовут Володя, — представился сосед по палате. — Я вообще-то из Дагестана. Живу в Питере.

Аникеев тоже представился.

Дагестанец Володя путано, но с одушевлением рассказал, сколько можно выкроить за день при продаже масла: при каждом взвешивании подложить бумажку — пять граммов, а то и десять. Это надо уметь. За день набегает...

Аникеев все еще лежал на операционном столе, под люстрами... Ему дали укол с наркозом, время остановилось, но люстры не погасли. Он не уснул, видел свет...

Дагестанец Володя рассказывал, как где-то на берегу Каспийского моря жарили шашлык из севрюги, а сазана заворачивали в фольгу, пекли под костром, под углями.

— Водку выльешь из поллитровки в поллитровую банку, выпьешь — и ловишь кайф.

Пришла красивая процедурная сестра Лариса, превосходно попала иглой в вену. Исколотый, с синяками в сгибах локтей, Аникеев обрадовался умелому Ларисиному уколу, как поцелую.

— Я сегодня первый день, неделю была в отпуске, — сказала Лариса.

— Вы съездили в Испанию? — закокетничал Аникеев.

Лариса заиграла красиво нарисованными глазами.

— Это при наших заработках? Я была в сорока километрах от города.

Сам не зная, с какой стати Аникеев спросил:

— А где?

— Во Мге.

— Там много комаров, — сказал Аникеев первое, что пришло на язык.

Красивая процедурная сестра Лариса посмотрела на него как на старого дурака. Что так и было: после операции Аникеев сдурел от счастья возвращения. Насовсем, с концами собрался — и вдруг вернулся.

Из капельницы по прозрачной трубочке в иглу, введенную Ларисой в венуАникеева, поступал физиологический раствор — 18000 рублей бутылка. Сперва с Аникеева взяли деньги, потом подсоединили к капельнице.

— Я в стройбате служил в Махачкале, — рассказывал дагестанец Володя. — Там свиную тушенку давали, я ни грамма не ел. Я — мусульманин. Я их посылал...

Володя посылал свиную тушенку в стройбате в Махачкале на те же самые три буквы, на которые посылали негожее им все народы бывшего Советского Союза.

После обеда к Володе пришла жена, вальяжная кавказская женщина, принесла литровую банку горохового супа, макарон с мясом, клюквенной воды. Володя поел в охотку, фырча и чавкая. Потом убежал на Крестовку удить рыбу. Принес кулек плотиц и пескарей. «Кошке на ужин». Где-то набрал сыроежек, подберезовиков, козляков. «Бабе отдам, пусть селянку заделает. Принесет, порубаю. Я вообще грибы жареные обожаю».

Вечером Володя читал толстую книгу, лежа в постели в заношенном синем, когда-то с проблеском, спорткостюме. Аникеев спросил:

— Какую книгу читаешь? Кто автор?

Володя не понял вопроса, сказал:

— Интересная книга. Добью, тебе дам. Почитай.

Название книги, фамилию автора на обложке он пропустил. Это его не касалось. Он читал ИНТЕРЕСНУЮ КНИГУ. Потому и читал, что интересно читать.

Назавтра Володя добил ИНТЕРЕСНУЮ КНИГУ, положил на тумбочку Аникееву. Это был Джек Лондон: «Морской волк» и «Белый клык». Аникеев погрузился в чтение. Джек Лондон отвлекал от боли и процедур, то есть захватывал — авантюрой, сюжетом, философией жизни, той силою жизнестойкости, — когда хочешь порой лапки кверху, сдавайся. Аникеев подумал, что лучшего чтения после операции и не сыщешь. Это было известно и дагестанцу Володе (хотя он и не знал, кто такой Джек Лондон), мусульманину, виртуозному матерщиннику и ловкому торгашу.

Доктор Шершнев относился к Володе ласково-покровительственно, и на обходе сказал:

— Когда пришел, говорил: яйца режьте — а теперь что же, передумал. Все, тебя можем завтра выписать. Еще раз к нам попадешься, смотри, отрежем.

Взвинченный, нервный, хамоватый Володя стал мягонький, тихий, попросил доктора:

— Не надо резать. Еще пригодятся. Выписывайте. Хватит здесь ошиваться. Моя баба ремонт начала делать в квартире. Надо помочь.

Назавтра Володя выписался.

Аникеев учился ходить и всему другому, стать тем, кем он был до операции. Да нет, теперь он другой. А какой? — Аникеев пока не знал. Чувство выздоровления — избавления от неволи недуга было в нем так же сильно, как у героя «Морского волка» Хэмпа, когда он освободился от железной хватки Волка, построил дом на острове — два дома: для себя и для им спасенной прелестной пассии — английской поэтессы...

На десятый день после операции, поправляя очки вздергиваньем носа кверху, глядя поверх очков в потолок, доктор Шершнев сказал Аникееву:

— Мы вас можем выписать в среду. — Помолчал с минуту. Аникеев ждал, что доктор скажет еще. — Если хотите, можете полежать.

В двойственном предложении доктора Шершнева первое явно перевешивало второе. «Больнице надо избавиться от меня, освободить место для выгодного клиента», — так понял доктора Аникеев. Однако переспросил:

— Ну, а вы-то, доктор, как думаете, что лучше, полежать или выписаться?

Доктор Шершнев пожал плечами.

Аникеев прислушался к себе: «Доберусь ли до дома?» Ясного ответа не расслышал. Сказал:

— Ладно, выписывайте.

Доктор Шершнев коротко взглянул на сговорчивого больного сквозь очки.

— Через недельку позвоните, будет результат гистологии. Я думаю, у вас ничего худого нет, но последнее слово за гистологией.

Аникеев засобирался домой. Что еще оставалось, так это подарить гвоздику очень красивой сестричке Юле. Или, может быть, розу? Нет, розу дорого. Гвоздику... Накануне операции Юля брила Аникееву — наголо, дочиста — все то, что ниже пупка, где будут резать. Тупой безопасной бритвой скоблили, должно быть, многих до Аникеева. Юля притомилась, попеняла больному, правда, без раздражения:

— От вас волос, как в парикмахерской.

Аникеев посочувствовал Юле:

— А ты отдохни.

Какой-либо неловкости перед очень красивой Юлей он не испытывал: Юля готовила его к операции; порога застенчивости или еще чего-нибудь между ними быть не могло. Юля его провожала как бы в полет на неведомую планету.

Перед выпиской Аникеев купил гвоздику, отнес ее Юле на пост, сказал загодя приготовленную фразу. Что сказать Юле, он придумывал долго. Остановился на самом коротком:

— Ты меня провожала в полет.

— Я знаю, — сказала Юля.

Через неделю Аникеев позвонил доктору Шершневу. Доктор сказал: «У вас нет ничего худого».

Аникеев вдруг понял каким-то нутряным самопониманием, то новое в нем, кем он стал. «Я был раковый больной, — напомнил он себе, — состоял на учете в онкологическом диспансере, на Второй Березовой аллее. Теперь я снялся с учета».

По телевизору сказали, что вновь избранному Главному человеку будут делать операцию. Аникеев пережил мгновенное восхитительное превосходство над Главным: «Тебе будут делать, а мне уже сделали. Я остался живой».

Он уехал на дачу, по дороге купил в Удельной пирог с капустой. На даче напился чаю, сел на крылечке, закурил, стал ждать, когда придут слова — из эфира. Слова пришли:


Предзнамения грозны.

Вздохи буден легки.

Я вернулся под сосны.

С чаем ем пироги.


Загрузка...