С дружеской симпатией доктору Джанни Квондаматтео
В полном составе семейство Гарофани собиралось в своей маленькой квартирке на виколо Сан-Маттео только к вечеру. Днем дома оставались Серафина Гарофани и ее сестра Джельсомина Эспозито. Они готовили пиццу, которую с утра муж Серафины, Марио, загружал в тележку с жаровней и отправлялся кормить свою многочисленную клиентуру горячим и вкусным продуктом.
Серафина, хранительница домашнего очага, не отличалась высоким ростом, зато достигла внушительного веса в сто восемьдесят пять фунтов, а потому часто блокировала всякое движение в перенаселенных комнатах. Казалось, эта жизнерадостная женщина появилась на свет только для того, чтобы стряпать пиццу и рожать детей. Но это только казалось. По крайней мере с пиццей ей помогала Джельсомина, ну а в том, что касается детей, то тут половина ответственности явно ложится на Марио. Синьора Гарофани сохранила не только тонкие черты лица, по которым старые знакомцы без труда узнавали в ней прежнюю красавицу, но и многое из того, что делало ее жизненным центром многочисленного семейства. Живая, экспансивная, вечно готовая вспыхнуть, как порох, Серафина с утра до ночи оживляла дом то криками, то смехом. Если же вдруг почтенная матрона заболевала, ее вынужденное молчание угнетало и тревожило все семейство. Зато, когда она снова поднималась на ноги, при первой же вспышке ее гнева каждый облегченно переводил дух.
Джельсомина, десятью годами моложе сестры, но уже перешагнувшая тридцатилетний рубеж, все еще оставалась изящной, и ее не без оснований считали самой красивой женщиной в квартале. В тридцать три года Джельсомина нисколько не поблекла, тщательно следила за собой и не поддавались страсти к сладкому, погубившей старшую сестру. Впрочем, это не мешало сестрам ладить.
Глава семьи, добряк Гарофани, был неаполитанцем с ног до головы. Друзья считали, что позволь Всевышний родиться Марио не в Неаполе, а где-нибудь в другом городе, то совершил бы тем самым крупную ошибку. Среднего роста, кругленький, с кукольным личиком, густыми черными усами, которыми он тщетно старался придать себе грозный вид, синьор Гарофани не мог слова сказать, не призвав в свидетели небо и могилы предков, не посетовав на окаянное свое существование. Он никогда не принимал никаких возражений, клянясь немедленно броситься в море, если ему не прекратят перечить. Все это сопровождалось стонами, рыданиями и такой бешеной жестикуляцией, что у слушателей начинала кружиться голова. Ссоры между Марио и Серафиной достигали такого накала, что для многих соседей стали излюбленным развлечением. Каждый житель Неаполя знал торговца пиццей Гарофани. В тех местах, где Марио обычно останавливался со своим грузовичком, его появления всегда с нетерпением поджидали, и не только ради необыкновенного вкуса продукции матушки Серафины, но чтобы послушать последние новости. Таким образом, Марио стал чем-то вроде аэда перекрестков и при жизни вошел в неаполитанскую легенду.
Что касается детей, то самые младшие – пятилетний Бенедетто и трехлетняя Бруна – оставались в доме, Джузеппе четырнадцати лет и Памела двенадцати убегали с утра и возвращались в сумерках, как правило, позванивая мелочью в карманах. Девятилетнему Альфредо и семилетней Тоске разрешалось уйти не раньше полудня. Взявшись за руки, они отправлялись клянчить у туристов на раз и навсегда определенное матерью место. При этом под страхом получить такую лавину пощечин, что потребовалась бы целая вечность, они не могли расставаться ни под каким предлогом даже на минуту. Двое старших, Альдо и Лауретта, были гордостью родителей. Во всем старом Неаполе трудно сыскать парня и девушку красивее. В двадцать пять лет кареглазый кудрявый Альдо сводил с ума барышень, имевших несчастье его слушать, и держал в страхе всех матерей старого города. Альдо отличался живым умом и сообразительностью, и считалось, что он способен справиться с любым, даже самым деликатным делом. Так считалось, по правде же говоря, в действительности никто на сей счет ничего определенного сказать не мог, ибо Альдо ненавидел всякую работу. Молодой человек полагал, что если бы Господь пожелал сделать его тружеником, то ни за что не позволил бы родиться в Неаполе. Болтаясь целыми днями по родному городу, руки в карманы, нос по ветру, Альдо в конце концов всегда оказывался в порту, где без особого нетерпения вместе с такими же молодыми бездельниками ожидал, пока Всевышний проявит доказательство своего расположения, послав туристов, из которых всегда можно вытянуть несколько лир. Большего, считал он, ему и не требовалось.
Восемнадцатилетняя Лауретта жила вместе с мужем, двадцатичетырехлетним Джованни Пеллиццари. Поженились они всего год назад. Лауретта вносила свою лепту в семейный бюджет, продавая в городском саду лимонад. Что касается Джованни, то он, если можно так выразиться, занимался тем же ремеслом, что и Альдо, то есть в основном водил иностранцев по Неаполю, но не брезговал также и множеством других мелочей, неособенно, правда, приветствуемых законом.
Рокко Эспозито, муж Джельсомины, казался слишком высоким для неаполитанца, и, если бы не соседство Марио, он бы наверняка прослыл болтливым. Унаследовав от какого-то предка пьемонтца страсть к изготовлению всяческих поделок, а от отца – непреодолимую лень, Рокко пытался как-то примирить эти взаимоисключающие склонности, стряпая уродливые и дешевые неаполитанские «сувениры» и предлагая их не слишком взыскательным иностранцам. Он обожал свою Джельсомину и глубоко страдал, что у них нет детей.
Дино Гарофани, младший брат Марио, резко отличался от прочих членов семьи. Ростом чуть ли не метр восемьдесят, сухой как палка, он к тому же и говорил крайне мало, но уж если решался открыть рот, его советы на поверку всегда оказывались превосходными. Упорный труженик, Дино был занят тяжким рыбацким трудом. Он мечтал уж если и не разбогатеть, то по крайней мере скопить что-то на черный день – желание, совершенно непонятное родне. Жил Дино особняком. Работа заставляла его подниматься чуть свет, а потому и ложиться пораньше, и в результате Дино виделся с домашними разве что за ужином. Рыбака все любили, но немного побаивались. Многих смущало, что Дино так и не обзавелся женой, но мужчины объясняли эту странность крайним эгоизмом и любовью к независимости. Более романтичная Серафина шепотом говаривала, что в жизни ее деверя есть некая тайна и он якобы верен какой-то давней любви. Но никто так никогда и не рискнул расспросить самого Дино, чьи редкие вспышки почти безмолвного гнева приводили родню в трепет. Каждый почел за лучшее не касаться столь деликатного вопроса.
В целом же, несмотря на ужасающую тесноту, весь этот народец, толкущийся по вечерам в четырех маленьких комнатках и кухне, жил в величайшей гармонии, и никто не припомнит ни единой мало-мальски серьезной ссоры между ними, если не считать, конечно, давнего, но грандиозного скандала, вспыхнувшего перед женитьбой Лауретты и Джованни.
Года за полтора до описываемых событий кумушки Сан-Маттео предупредили Серафину, что ее дочь завела роман с Джованни Пеллиццари. Между тем если синьора Гарофани и смотрела с полнейшей снисходительностью на художества старшего сына, то репутацию дочери блюла неукоснительно. Услышав такое, она решила последить за Лауреттой и вскоре убедилась, что та действительно встречается с Джованни. Пылкость поцелуев молодых людей красноречивее всяких слов сказала почтенной матроне, что ее крошке в этой истории терять почти, а то и вовсе нечего. Это потрясло ее до глубины души. Серафина вернулась домой в дикой ярости, тем более страшной, что она, против обыкновения, не сопровождалась ни криками, ни слезами. Когда Лауретта пришла домой и, как обычно, подставила матери щеку для вечернего поцелуя, та для начала отвесила ей такую оплеуху, что девушка шлепнулась на пол, от удивления даже не вскрикнув. Остальные, не понимая, в чем дело, и на мгновение остолбенев, бросились было на помощь, но Серафину уже было не остановить.
– Ага, все, значит, за нее и против меня? На стороне этой бесстыдницы? Я воспитывала ее как мадонну! А она опозорила меня на весь свет! Да неужели и вы потеряли всякий стыд?
Даже Марио не нашел что сказать. Лауретта рыдала, и малыши, увидев слезы старшей сестры, подняли страшный рев Но распалившаяся Серафина ни на что не обращала внимания. Она подняла дочь с пола, заставила ее сесть и, нависая над ней дрожащей от гнева массой, завопила:
– Ну, проклятая! Говори сейчас же! Что у тебя с Джованни?
– Я… я его люблю…
– Святая Матерь Божья! И я должна это слушать? Да что ты можешь понимать в любви, несчастная? Погибшая женщина, вот ты кто! Если ты сейчас же не скажешь мне всей правды, я прямо здесь, на глазах у всех, задушу тебя! Может быть, ты и спишь с этим бандитом?
– Да…
Серафина даже икнула от неожиданности и отчаяния и повернулась к остальным членам семьи.
– Клянусь святым Януарием, чего вы ждете? Почему не держите меня за руки? Вы же видите, я ее сейчас убью!
Все бросились к Серафине. Ее успокаивали, ласкали, жалели, целовали, обнимали и даже поднесли рюмочку «грап-пы», которую держали в доме специально для больных. Один Альдо не принимал во всем этом участия. Он сидел в углу, трясясь от бешенства – Джованни его предал… То, что парень влюбился в Лауретту, – вполне нормально, поскольку он, Альдо, прекрасно понимал, как хороша собой его сестра, но вот ни слова не сказать другу – это уже оскорбление, и честь требует немедленного отмщения. Альдо встал и громогласно объявил родне:
– Пойду объяснюсь с Джованни…
Лауретта испустила крик ужаса и стала умолять брата не причинять зла ее любимому. Мать снова отвесила ей пощечину, но девушка, не обращая внимания на боль, поклялась покончить с собой и закатила такую истерику, что прочие члены семейства перепугались. Мигом забыв весь свой гнев, Серафина заключила дочь в объятия и, как в детстве, усадила к себе на колени.
– Ну-ну, мой божий ангелочек… моя Лауреттина… девочка моя маленькая… Кто это тут говорит о самоубийстве? Ты что же, хочешь убить свою мамочку?… Неужто тебе так нужен этот прохвост Джованни?… Ладно, черт с ним, ты его получишь! Ну, довольна?
– О да! Только вот он…
– Что он?
– Он не думает на мне жениться…
В воздухе повисла тишина – предвестница бури. Однако синьора Гарофани, против ожидания, не стала метать громы и молнии.
– А по-моему, еще как захочет, – вкрадчиво заметила она, – особенно после того, как я с ним поговорю.
Паола Пеллиццари замерла и стала прислушиваться, так и не налив супу своему мужу, Уго, и сыну, Джованни. По лестнице явно поднималась толпа народу.
– Что бы это могло быть?… – пробормотала Паола.
Уго, портовый угольщик, измученный тяжелой работой и разочарованный в своем сыне, уже почти ни к чему в жизни не проявлял интереса. Он хотел было посоветовать жене заняться лучше едой, но не успел, потому что дверь распахнулась и на пороге возникла Серафина. Почтенную матрону сопровождали Марио, Альдо, Дино и Рокко. Уго поднялся.
– Что за бесцеремонность…
Серафина с угрожающим видом надвинулась на него.
– А обесчестить мою дочь – это как будет по-вашему?
Уго посмотрел на сына, которому в это время больше всего на свете хотелось провалиться сквозь землю.
– Опять твои штучки, а? – устало спросил он.
Молчание мужчин клана Гарофани, грозно стоявших у двери, привело бедняжку Паолу в такой ужас, что она не решалась даже кричать. Уго испустил глубокий вздох.
– Разбирайтесь с ним сами…
Серафина ухватила Джованни за грудки и заставила подняться.
– Ну, бандит, ну, подонок, собираешься ты просить у меня руки Лауретты или нет?
Парень, мечтавший только о том, как бы уехать в Америку, вовсе не жаждал обременять себя женой.
– Послушайте, синьора…
– Вот-вот, лодырь ты этакий, мы как раз и пришли тебя послушать!
Уго тем временем снова принялся за суп, всем своим видом показывая, что происходящее его нисколько не волнует.
– Я слишком молод, чтобы жениться…
Парень не договорил – от пощечины, которую с размаху влепила ему Серафина, у него помутилась голова и на губах выступила кровь.
– А чтоб испортить девку, ты, значит, достаточно вырос?
Джованни, никогда не отличавшийся силой характера, тут же пошел на попятную.
– Ладно, женюсь я на вашей Лауретте…
Гарофани повернулись, собираясь удалиться в том же чинном порядке, но Уго все же счел нужным выразить свое мнение:
– Не думаю, чтоб вы сделали полезное приобретение…
– Не волнуйтесь, Пеллиццари, – возразила несгибаемая Серафина, – он будет вести себя прилично. Я сама об этом позабочусь!
– Что ж, тогда могу только сказать спасибо, что вы нас от него избавили!
Через два месяца их поженили, и Лауреата с мужем поселилась на виколо Сан-Маттео.
Как-то июльским вечером, когда Лауретта и Памела уже начали убирать со стола, Марио Гарофани приказал:
– Иди укладывать малышей, Лауретта, и последи, чтобы они не возвращались нам мешать. Мне надо кое-что сказать…
В этом «мне надо кое-что сказать» прозвучала такая торжественность, что у Памелы и Джузеппе не хватило духу протестовать против несправедливости, с какой их причислили к «малышам». Но оба быстро утешились, сообразив, что их старшая сестра Лауретта, хоть и замужняя, тоже оказалась отстраненной. Дино, собиравшийся идти к себе на антресоли, снова сел и закурил сигарету. Когда мелкий народец исчез, Марио окинул всех глубокомысленным взглядом.
– Мне не хотелось, чтобы ребятишки слышали, потому что дело очень серьезное и… и опасное.
Если в каждом итальянце дремлет актер, то в любом жителе Неаполя он, можно сказать, всегда бодрствует. Серафина, давно привыкшая к театральным жестам супруга, возмутилась:
– Как тебя понять, Марио? Опять что ли валяешь дурака?
Гарофани издал смешок, в котором явственно слышалась горечь всех непонятых в мире, и призвал в свидетели домашних:
– Вот женщина, знающая меня около тридцати лет… женщина, ради которой я убиваюсь на работе… женщина, которой я доказал свое уважение, подарив восемь детей… И теперь, когда я хочу сообщить взволновавшую меня до глубины души новость, она не находит ничего лучшего, как спросить, не валяю ли я дурака… Нет, право, это не жизнь, а черт его знает что такое! Если все время не держать себя в руках, то останется только пойти в порт и утопиться…
Серафина прекрасно знала, что ее муж сам не верит ни единому своему слову, но не сумела удержаться от слез.
– Успокойся, Марио, и расскажи нам все, – предложил менее чувствительный Рокко.
Глава семьи окинул аудиторию быстрым взглядом и, убедившись, что его готовы внимательно слушать, решил проявить снисходительность и забыть о несвоевременном выступлении жены.
– Есть, конечно, люди несчастнее нас, но много таких, кому живется гораздо лучше, и я часто говорю себе: почему бы нам не присоединиться к этим избранным? Мы же прозябаем в полной нищете, разве нет? Однако мне бы очень хотелось иметь просторное жилье, где все чувствовали бы себя свободнее, а как было бы хорошо купить женщинам новую плиту с электрической печью для пиццы, моторную лодку – Дино, мастерскую – Рокко, мотороллер с коляской «веспа» – Лауретте… А Альдо и Джованни…
Но никто так и не узнал, что именно Марио мечтал подарить молодым людям, ибо послышалось ворчание Дино.
– Мне надо рано вставать, Марио… и я уже вышел из того возраста, когда верят в сказки…
– Но это вовсе не сказка!
Внимание слушателей достигло высочайшего напряжения. Довольный эффектом, Гарофани понизил голос до шепота, так что всем пришлось придвинуться поближе.
– Вы же знаете, как давно я хочу работать на Них?
Всеобщее недоумение выразила самая импульсивная – Джельсомина:
– На кого же это?
– На Синьори, – чуть слышно выдохнул Марио.
Все словно окаменели. Синьори!… Кто же не слышал об этих таинственных и могущественных людях, возглавлявших что-то вроде мафии, против которой даже полиция бессильна. Было также известно, что Синьори никогда не прощают измены, а их агенты никому не ведомы.
– Но я для Них не существовал, – продолжал Гарофани в наступившей гробовой тишине, – слишком беден и незначителен… И вдруг теперь Им понадобились как раз те, на кого никто не обращает внимания… Нужно отвезти одну вещь… точнее, доставить в Геную брильянты стоимостью пятьдесят миллионов.
– Пятьдесят миллионов лир, – простонала Джельсомина.
– И мы получим два процента! Миллион лир! Дино, теперь-то ты видишь, что это не сказки, а? Миллион лир!… Синьори сочли в этом деле вокзалы и дороги опасными, поэтому они решили, что два парня, нанявшиеся на грузовое судно, идущее в Геную, где им якобы обещано место каменщиков, не вызовут ни у кого подозрений. Они возьмут с собой не только брильянты, но и письмо генуэзской фирмы, подтверждающее, что их готовы принять на работу. Так что даже полиция не подкопается… Ах, эти Синьори – настоящие ловкачи! Вот это люди! В Генуе посланцев должны встретить в условленном месте двое мужчин. У них надо спросить: «Вы любите пиццу?», а те ответят: «Только ту, что подают у Мафальда на Капо ди Монте», тогда останется лишь отдать им камни, получить взамен какую-то вещь и привезти ее сюда. Я еще не знаю, что это. На том дело закончится, и мы получим миллион… Это Костантино Гарацци, сапожник с виколо Канале, замолвил за нас словечко… Вот что значит истинный друг! Ну что скажете?
Но никто ничего не говорил. Ослепленные цифрами, эти люди, никогда не видевшие больше нескольких тысяч лир одновременно, пытались представить себе, как же выглядит миллион.
А кто поедет в Геную? – спросил наконец Рокко.
– Я подумал, что вы с Дино вполне справитесь.
Рокко не колебался ни секунды.
– Согласен. А ты, Дино?
Рыбак поднялся. Всем вдруг почудилось, что он стал еще выше и худее, чем обычно.
– Нет, это дело не по мне. Я честно продаю честно пойманную рыбу. Брильянты меня не интересуют, Синьори – тоже. Спокойной ночи…
Дино вышел, и все услышали, как он карабкается в свою каморку на чердаке. Звук каждого шага над головой отзывался тревогой в сердцах оставшихся. Смущенный, Марио попробовал рассмеяться, но смех его звучал довольно фальшиво.
– Ох, уж этот Дино, вечно у него не все как у людей…
Но Джельсомина не разделяла его мнения.
– Дино – хороший человек, – сказала она. – Идет своей дорогой и не желает ни от кого зависеть. И по-моему, он совершенно прав. Брильянты не для нас… это нечестно.
Рокко не на шутку рассердился.
– Что значит: честно-нечестно, дура? А подыхать с голоду – это честно? Но стоит этому ишаку Дино что-то сказать – и ты тут же соглашаешься.
Марио стукнул кулаком по столу.
– Довольно, Рокко! Ты что, бредишь! Я знаю Дино дольше, чем ты. Он всегда был упрямцем. Обойдемся без него… но оскорблять моего брата ты не имеешь права, да и Джельсоми-ну тоже, особенно при всех. Кто заменит Дино?
Джованни и Альдо немедленно предложили свои услуги. Марио выбрал сына.
– Ты слишком недавно вошел в семью, Джованни, понимаешь?
И в тот вечер все, кроме Дино и детей, заснули, мечтая о грядущем богатстве.
Просыпаясь утром, Альдо всегда благодарил Всевышнего за то, что не умер ночью. Потом в рассветной тишине прислушивался к мерному дыханию младших братьев – Джузеппе, Альфредо и Бенедетто. Убедившись, что все спят, Альдо осторожно перелезал через туфячки малышей, проскальзывал в комнату, где мирно почивали родители с тремя девочками – Памелой, Тоской и Бруной, и, стараясь не скрипеть дверью, выбирался в просторную кухню. На столе стояла пицца, приготовленная накануне матерью и тетушкой Джельсоминой. Зачерпнув воды из ведра, Альдо быстро умывался, продолжая прислушиваться к домашним шорохам и звукам. Из-за двери напротив кухни доносился мощный храп дядюшки Рокко. Перед уходом Альдо оставлял Джованни, жившему вместе с Лауреттой в самой дальней комнате, записку со своими координатами.
Одетый в полотняные штаны и майку с короткими рукавами, Альдо выходил на крыльцо дома на виколо Сан-Маттео, потягивался, глубоко вдыхал»воздух и радостно смеялся, счастливый, что ему всего двадцать пять лет и что живет он в чудесном городе Неаполе, подаренном Богом в минуту особого благодушия своим любимым детям – неаполитанцам. Этот счастливый смех Альдо был еще одной утренней благодарственной молитвой Предвечному.
Хотя на дворе стоял июль, утренние часы были еще прохладными. Пересекая вико делла Трофа, Альдо поздоровался с тощим желтоглазым Итало Сакетти. Больная печень давно не давала Сакетти почти ни минуты покоя, и каждый день становился все невыносимее. Работа в кафе доканывала беднягу, но, слишком ленивый, чтобы сменить профессию, Итало смирился с мыслью о гибели от алкогольного цирроза в больнице Иисуса и Марии. В предвидении этого грустного дня, он не оставлял больницу щедротами. Сакетти немного приходил в себя лишь после первого утреннего возлияния. Сейчас он подметал тротуар возле своего кафе и время от времени с отвращением сплевывал, а потом на несколько секунд замирал в раздумье, как бы подводя некие зловещие итоги.
– Привет, Итало! Как дела?
Кабатчик поднял голову.
– А, это ты… хуже некуда – плюю одной желчью… – и с раздражением добавил: – Но тебе-то на это начхать, разве нет? Кого волнует чужое горе?…
Сакетти встал сегодня явно не с той ноги, и Альдо понял, что его лучше не беспокоить.
– Если Мадонна будет добра ко мне сегодня, за вечернюю выпивку плачу я.
– Мадонна…
В том, как Итало произнес имя Божьей Матери, звучали сомнение, жалость, презрение и полная безнадега. Да и какое доверие мог он питать к Непорочной, если она отказывала ему в самом что ни на есть пустяковом чуде – привести его печенку в хорошее состояние?
– Ну, скажи на милость, неужто ей трудно устроить, чтобы каждый выпитый стаканчик не разъедал мне потроха? А между тем уж я ли не жег свечек! Но, надо думать, у Них там свои заботы…
– Ну-ну, Сакетти, ты сам не знаешь, что говоришь…
– Конечно, это так, для разговора… Пойду сейчас поставлю Ей свечку на тридцать лир… Может, в конце концов Она меня услышит? Ведь не прошу же я от Нее чего-то невозможного, а?
Альдо не особенно любил встречать спозаранку Сакетти, ибо несчастный кабатчик был из тех, кто невольно заставляет вас усомниться в бесконечной прелести существования. Погруженный в раздумья, Гарофани заметил Фьореллу слишком поздно и не успел улизнуть. Красивая брюнетка с высокой грудью (такие фигуры ввели в моду римские киновезды) несла домой корзину цветов, собираясь сделать букеты и весь день продавать их на Ривьере иностранцам и влюбленным.
– Альдо! Уж не меня ли ты, случайно, ищешь?
– Счастлив видеть тебя, Фьорелла!
– Ладно, не ври… Ты меня больше не любишь, я знаю…
– Понимаешь, моя голубка, я…
– Замолчи, Альдо, не то опять соврешь. И зачем я тебе поверила? Так мне и надо.
Что за отрава на душе, когда видишь эту девчонку, словно побитую собаку! Альдо предпочел бы крики и ругань!
– Разве я что-нибудь обещал тебе, Фьорелла?
– Зачем мне твои обещания, если я любила тебя и думала, будто ты тоже меня любишь? Может, мне надо было взять с тебя письменное обязательство?
– Будь умницей, Фьорелла, давай останемся добрыми друзьями. Любовь ведь не может длиться вечно…
– Добрыми друзьями? Ну нет, я очень надеюсь, что кто-нибудь заставит и тебя так же помучиться!
Альдо посмотрел ей вслед. Милая девочка эта Фьорелла, но что с того? Не накидывать же себе на шею петлю в двадцать пять лет? И сильно помрачневший, Альдо двинулся дальше. Сначала Итало, потом Фьорелла… можно подумать, они сговорились испортить ему настроение!
На вико Сан-Маттиа Альдо поздоровался с синьорой Спаньера, которая вместе со своей дочерью Катериной сортировала помидоры. Потом женщины разложат их на ручной тележке ровными пирамидками и повезут продавать. Синьора Спаньера потеряла мужа во время войны и теперь занималась делами сама. Впрочем, при ее сильном характере трудно было бы не управиться, торговля шла бойко, и отсутствие мужчины не чувствовалось. Синьора Спаньера знала Альдо с рождения и подтрунивала над ним, но парень не обижался.
– Что это вы в такую рань вышли на улицу, синьор Гарофани? Не иначе как свалились с постели?
– Мне бы не пришлось падать с большой высоты – кровать без ножек!
– И ты предпочитаешь жить как свинья, лишь бы не работать!
– Это я-то не работаю! – скалил зубы Альдо.
– Ох, был бы ты моим сыном!
– Глядя на вас, никто бы не поверил, что я ваш сын – скорее, любовник!
– Замолчи, разбойник! Я слишком стара, чтоб слушать твои комплименты. Поторопись, Катерина, нечего тебе глазеть на этого бездельника! Да ты что, заснула что ли? Так я мигом разбужу!
Девушка и вправду словно не могла оторвать взгляда от Альдо, и молодому повесе излишним было бы объяснять, что таилось в ее глазах. Чертовски хороша собой эта Катерина! Альдо улыбнулся, и девушка улыбнулась в ответ. Мать это тут же заметила.
– А ну-ка, Альдо, живо проваливай отсюда! И не вздумай кружить возле Катерины, если не хочешь, чтоб я тебе все кости переломала! Ясно?
– А я-то всю жизнь мечтал о такой теще!
Парень быстро нагнулся, и перезрелый помидор, брошенный мощной, рукой синьоры Спаньеры, просвистел мимо, шмякнулся на тротуар и растекся пурпурной лужей. Альдо пошел дальше, хохоча во все горло, а вслед ему неслись самые изысканные неаполитанские ругательства. Спускаясь к порту, молодой человек со свойственной ему самоуверенностью думал, что, как бы там ни старалась Спаньера, это не помешает Катерине рано или поздно упасть в его объятия. Но сейчас Альдо было не до того: его сердце занимала Орсола.
В последнее время каждое утро она ждала его у Санта Анна ди Палаццо. Орсола не отличалась особой красотой, и Альдо часто спрашивал себя, что же его в ней так притягивает. Может быть, целомудрие, которое никак не удается победить? Сначала Альдо отталкивала мания Орсолы тащить его в церковь и ставить на колени перед образом святой Анны, которую она считала покровительницей своей любви. Молодой человек не знал поражений, ему и в голову не могло прийти, что с Орсолой его может постигнуть неудача. Если девушка вообразила, будто Альдо женится на ней, то тот, как всегда, нисколько не старался рассеять ее иллюзии. Он добивался Орсолы, но только никак не с целью жениться, а всего лишь потому, что она сумела задеть его самолюбие. Альдо не понимал, что кто-то может придавать любви несколько иное значение, чем он сам. Каждое утро при виде хрупкой фигурки Орсолы сердце его переполняла нежность.
– Orsola mia… amor mia… – начал он как обычно.
Девушка пристально посмотрела на Альдо.
– Ты думал обо мне сегодня ночью?
– Конечно, милая!
Одной ложью больше – одной меньше… Орсола взяла его за руку.
– Пошли…
И снова парню пришлось встать на колени перед святой Анной. Краем глаза он наблюдал за своей спутницей, погруженной в страстную молитву, и испытывал некоторое беспокойство – святая заступница не могла не знать, что творится у него в голове, и вряд ли ее это радовало. Религиозность Альдо была замешана на суевериях, рождавших у него сильные опасения – как бы святая не явила какое-нибудь чудо, дабы просветить Орсолу на его счет.
Снова оказавшись на улице, молодые люди в очередной раз обменялись клятвами и обещаниями, но когда Альдо хотел поцеловать Орсолу, девушка воспротивилась.
– Только после того, как ты попросишь у папы моей руки…
Отец Орсолы работал на таможне. Человек твердых принципов, настоящий чиновник. Даже если допустить, что Альдо вздумалось бы вести себя по-честному, таможенник наверняка сказал бы дочери, что никогда не отдаст ее замуж за лентяя, целыми днями болтающегося по улицам и не способного заняться порядочной работой. Бедная Орсола, витающая в облаках, что ее ждет?…
Назначив новое свидание, Альдо распрощался с Орсолой и отправился в порт. Там его острый взор мгновенно ухватил трех совершенно растерянных ранних пташек. Сначала молодой человек решил, что это англичане, но вскоре передумал – нет, это или немцы, или голландцы. Он подошел, прислушался к особенностям иностранной речи и, решившись, с ослепительной улыбкой предложил свои услуги:
– Wollen Sie die Stadt besuchen?[1]
Таская по городу иностранцев, Альдо научился немного лопотать по-английски, по-французски и по-немецки. Голландцы (а это оказались именно они) в восторге от того, что нашли человека, говорящего на понятном им языке, сразу согласились. Они быстро сговорились о цене, и Альдо, довольный, что дневной заработок обеспечен, поволок батавов открывать красоты Неаполя.
Очень далеко от него, в светлой комнате Соммервиль колледжа проснулась Одри Фаррингтон. Не то что бы она очень любила подниматься так рано, как сегодня, но нынешний день совершенно особый. Сидя на постели, Одри с легкой тоской в сердце осматривала убранство комнаты и вещи, окружавшие ее более трех лет. Она знала, что всю жизнь будет вспоминать потом это время, словно потерянный рай. Девушка улыбнулась суровому лику Данте и более доброжелательному – Савонаролы. Оба этих портрета, равно как и цветная репродукция панорамы Фьезоле, придавали комнате несколько итальянский колорит. С самого детства Одри страстно увлекалась Италией. Первыми героями ее грез были Лоренцо Великолепный, Сфорца, Рафаэль. Достигнув того возраста, когда молодые люди получают право самостоятельно выбирать дальнейшую судьбу, девушка сразу предупредила отца – достопочтенного Дугласа Фаррингтона, что совершенно не намерена идти по его стопам и заниматься юриспруденцией. Одри хотелось как можно лучше изучить итальянский язык, а потом преподавать его в Челтенхемском дамском колледже или же в Реденской школе для девочек – оба этих частных заведения издавна пользовались прекрасной репутацией и очень ей нравились. Дугласу Фаррингтону пришлось склониться перед непоколебимой волей дочери. Гораздо труднее было уговорить мать Одри, Люси Фаррингтон, убежденную в том, что Италия населена исключительно жуликами и лодырями, целыми днями тренькающими на мандолине, – короче, субъектами, весьма опасными для здоровья и добродетели юной мисс, воспитанной в хороших традициях. Преодолев все препятствия и поступив, наконец, в Соммервиль колледж Оксфорда, Одри принялась за работу с таким воодушевлением, что совершенно очаровала своего преподавателя итальянского Эрика Обсона. Даже каникулы мисс Фаррингтон проводила три года подряд в Риме, Флоренции и Милане и говорила по-итальянски так хорошо, словно родилась в каком-нибудь палаццо.
Сидя на краешке кровати в ночной рубашке, привезенной из Флоренции, Одри напоминала одну из тех юных, пышущих здоровьем англичанок, что красуются на этикетках парфюмерной продукции фирмы «Ярдли». У нее был красиво очерченный рот, ослепительной белизны лицо, пепельно-белокурые волосы и чудесные глаза, опушенные длинными черными ресницами. Таким образом, мисс Фаррингтон служила живым подтверждением общеизвестной истины, что если уж англичанка рождается красивой, то в мире мало найдется женщин, способных соперничать с нею. Безусловно, все студенты Оксфорда, дай им волю, влюбились бы в Одри без памяти, но дочь Дугласа и Люси Фаррингтон на сверстников не обращала ни малейшего внимания. Девушка слишком глубоко погрузилась в занятия, чтобы терять время на флирт, и почти не думала о любви. Точнее сказать, любовь для нее существовала как некий феномен, давно, правда, исчезнувший с поверхности земли, – например, страсть Данте к Беатриче или Петрарки к Лауре. А что касается будущего социального положения мисс Фаррингтон, для этого существовал Алан. По правде говоря, Одри воспринимала свой будущий брак с младшим компаньоном отца без восторга, но… раз уж нельзя выйти замуж за кондотьера или средневекового итальянского поэта, считала она, то в сущности не все ли равно. К тому же Фаррингтоны и Рестоны так давно договорились поженить детей, что восстать против их матримониальных планов было бы просто скандально. К счастью, со свадьбой никто не торопил. После окончания колледжа Одри собиралась пяток лет посвятить преподаванию, а уж потом выйти замуж за Алана и создать прочную семью, основанную на взаимном уважении.
Мисс Фаррингтон выглянула в окно, желая, видимо, навсегда запечатлеть в памяти окрестности Соммервиль колледжа, его двор с безупречно подстриженным газоном. Время словно замерло здесь. Садовник Тукс сажал кустики герани, а кот Мальборо, страдавший от старости ревматизмом и с трудом передвигающийся, лежал на солнышке. Все дышало безмятежностью и покоем, превращая колледж в совершенно особый островок. И вот сегодня Одри придется его покинуть независимо от того, получит ли она диплом или нет. Одеваясь, девушка обдумывала вчерашние экзамены и сочла, что в целом, пожалуй, она держалась хорошо. Но оценки обсуждаются комиссией и станут известны примерно к полудню. Спасаясь от мучительного ожидания, Одри решила прогуляться по Оксфорду и вернуться в колледж к тому времени, когда все уже будет закончено. Ей удалось никем не замеченной проскользнуть во двор и добраться до ботанического сада. Там девушка и просидела до одиннадцати часов.
Как только Одри переступила порог Соммервиль колледжа, подруги, ожидавшие ее появления, устроили овацию. Смущенную девушку подхватили и чуть ли не поднесли к доске с объявлением итогов. Мисс Фаррингтон удостоилась диплома бакалавра искусств первой степени, специалиста по современным итальянскому и испанскому языкам.
Последний визит Одри оставила для Эрика Обсона. Распрощавшись с преподавателями и товарищами и перенеся багаж в такси (в Лондоне уже с нетерпением ждали извещенные о триумфе родители и Алан), мисс Фаррингтон постучала в дверь своего наставника в итальянском языке. Эрик Обсон, высокий худой мужчина, как всегда облаченный в слишком широкий для него твидовый костюм, встретил девушку с особенной нежностью.
– Довольны, Одри?
– Это вам я обязана успехом…
– Ну, в первую очередь – себе самой, верно? И каковы же ваши дальнейшие планы?
– Еще год придется провести в Лондоне – надо получить звание магистра, а потом скорее всего отправлюсь в Челтенхем.
– Правильно. Глучестершир – очаровательное место. А сейчас, значит, возвращаетесь в Лондон?
– Всего на неделю. Хочу съездить в Геную.
– Счастливица – едете в Италию! Постарайтесь побывать в Неаполе. Город того стоит.
Одри рассмеялась.
– Увидеть Неаполь – и умереть, не так ли?
– От этого не всегда умираешь, Одри… Так было бы слишком легко…
Девушку удивила горечь, прозвучавшая в словах учителя. Он это заметил.
– Старая история… Наверное, я зря не довел ее до конца. Во всяком случае, мне жаль тех, кто способен пожить в Неаполе и не испытать потрясения… Впрочем, вы слишком уравновешенны, мисс Фаррингтон, чтобы Неаполь смог околдовать вас и навести порчу…
– Вас это, кажется, огорчает?
– Быть может… Понимаете, Одри, бывают раны, которые, если удается выжить, придают смысл существованию…
– Раны? Но что они могут вызвать, кроме сожалений?
– Вот именно, дитя мое, вот именно…
Алан Рестон ждал Одри на Паддингтонском вокзале. Вежливо поцеловав ее в щеку и поздравив с успехом, он сообщил о точной дате отплытия «Герцога Ланкастерского», на котором Одри, Алан и его мать, Эйлин, собирались плыть в Геную. Все, стало быть, шло по плану. Впрочем, с Аланом никаких сюрпризов ждать не приходилось;
Рестон покинул невесту у дверей родительского дома в Кенсингтоне. Оставшись одна, Одри облегченно вздохнула. Алан очень мил, конечно, но до чего же скучен!
Люси Фаррингтон обняла дочь, расцеловала, назвала ее своим дорогим детенышем и принялась расспрашивать, не замерзла ли она, не проголодалась ли и не болит ли у нее чтонибудь. Успокоенная ответами девушки, мисс Фаррингтон заметила:
– Ты добилась невероятных успехов, Одри! Я звонила Присцилле Олмери, и она сказала, что диплом первого класса вручают крайне редко…
– Да, мама, довольно-таки…
– Необычная ты все-таки девушка, Одри! Я даже боюсь, как бы ты теперь не запрезирала свою невежественную маменьку…
– Ох, мама, как вы можете говорить такие вещи?
Это послужило поводом к новым объятиям, поцелуям, слезам, смеху, и наконец Люси отвела дочь в столовую, где уже накрыли стол к чаю. Ни карьера, ни значительное состояние мужа не помешали Люси остаться простой, по-детски наивной женщиной. И в свои почти пятьдесят лет, несмотря на седину и некоторую склонность к полноте, миссис Фаррингтон с ее кукольным личиком, ямочками на щеках и голубыми глазами вполне могла сойти за одну из тех нестареющих девушек, какими славится англосаксонская раса.
– Одри, дорогая, ты видела Алана?
– Он ждал меня на вокзале.
Наступило недолгое молчание, потом миссис Фаррингтон взяла дочь за руку.
– Одри, ты действительно хочешь выйти за Алана? – спросила она.
– Что за вопрос, мама,, разве это не решено с незапамятных времен?
– Ты его любишь?
– Боже мой…
– Нет, ты его не любишь! Ты не можешь любить его, Одри! Он почти такой же зануда, как и твой отец, хотя и гораздо моложе!
– Мама…
– Мне бы, конечно, не следовало говорить тебе все это, но я так хочу, чтобы хоть ты не была несчастна!
Впервые в жизни Люси Фаррингтон позволила себе такую откровенность, и Одри была потрясена. Она бросилась к матери и обхватила ее колени. Как раз в этот момент вошел Дуглас Фаррингтон.
– Какая трогательная картина! У тебя еще осталось немножко нежности для отца, в высшей степени польщенного твоими успехами?
В пятьдесят восемь лет Дуглас Фаррингтон все еще оставался, как говорят, красавцем-мужчиной. Он управлял крупной адвокатской конторой в Стренде и всем своим обликом, манерой держаться, казалось, воплощал Закон. Бдительный страж Кодекса, мэтр Фаррингтон голосовал за консерваторов как по личным склонностям, так и из чувства долга. Людям он внушал почтение, но не симпатии. Ему доверяли, но никому бы и в голову не пришло полюбить его.
Поцеловав Одри, отец налил себе немного бренди.
– Что говорят в Оксфорде о будущих выборах? – спросил он.
– По правде говоря, там это никого особо не волнует!
– Позвольте выразить глубокое сожаление… Впрочем, к счастью, наши консерваторы снова победят большинством голосов!
– Это мы еще поглядим!
От удивления Дуглас едва не подавился бренди.
– Если я вас правильно понял, Люси, вы не разделяете моего мнения?
– Вам отлично известно, Дуглас, что я голосую за лейбористов!
– Увы!… Это могло бы мне сильно повредить, узнай кто-нибудь о ваших симпатиях. Но в конце-то концов, дорогая моя, какого черта вы голосуете за этих людей?
– Из верности.
– Не улавливаю.
– В прежние времена, Дуглас, когда вы еще не были ни так богаты, ни так торжественны и скучны, вы тоже голосовали за лейбористов. Так вот, я продолжаю это делать из верности тому человеку, каким вы были и которого я любила.
С этими словами Люси встала и вышла из комнаты. В полном смущении Фаррингтон призвал на помощь дочь.
– Ты что-нибудь понимаешь, Одри?
– Мое мнение не так уж важно, отец, но вот то, что вы не замечаете, как мама несчастна, гораздо серьезнее…