Андрей Вознесенский Выпусти птицу!
Стихи и поэмы

НЕБОМ ЕДИНЫМ ЖИВ ЧЕЛОВЕК

Сначала

Достигли ли почестей постных,

рука ли гашетку нажала,

в любое мгновенье не поздно –

начните сначала!

«Двенадцать» часы ваши пробили,

но новые есть обороты.

Ваш поезд расшибся. Попробуйте

летать самолетом!

Вы к морю выходите запросто,

спине вашей зябко и плоско,

как будто отхвачено заступом

и брошено к берегу прошлое.

Не те вы учили алфавиты,

не те вас кимвалы манили.

Иными их быть не заставите –

ищите иные.

Так Пушкин порвал бы, услышав,

что не ядовиты анчары,

великое четверостишье.

И начал сначала.

Начните с бесславья, с безденежья.

Злорадствует пусть и ревнует

былая твоя и нездешняя –

начните иную!

А прежняя будет товарищем.

Не ссорьтесь. Она вам родная.

Безумие с ней расставаться.

Однако

вы прошлой любви не гоните,

вы с ней поступите гуманно –

как лошадь ее пристрелите.

Не выжить. Не надо обмана.

Бобровый плач

Я на болотной тропе вечерней

встретил бобра. Он заплакал вхлюп.

Ручкой стоп-крана

         торчал плачевно

красной эмали передний зуб.

Вставши на ласты, наморщась жалко

(у них чешуйчатые хвосты),

хлещет усатейшая русалка.

Ну, пропусти! Ну, пропусти!

Метод нашли, ревуны коварные.

Стоит затронуть их закуток,

выйдут и плачут

        пред экскаватором –

экскаваторщик наутек!

Выйдут семейкой, и лапки сложат,

и заслонят от мотора кров.

«Ваша сила – а наши слезы.

Рев – на рев!»

В глазках старенького ребенка

слезы стоят на моем пути.

Ты что – уличная колонка?

Ну, пропусти, ну, пропусти!

Может, рыдал, что вода уходит?

Может, иное молил спасти?

Может быть, мстил за разор угодий?

Слезы стоят на моем пути.

Что же коленки мои ослабли?

Не останавливали пока

ни телефонные Ярославны,

ни бесноватые вопли царька.

Или же заводи и речишник

вышли дорогу не уступать,

вынесли

    плачущий

         Образ Пречистый,

чтоб я опомнился, супостат?

Будьте бобры, мои годы и долы,

не для печали, а для борьбы,

встречные

     плакальщики

            укора,

будьте бобры,

        будьте бобры!

Будьте бобры, как молчит без страха

совесть, ослепшая спозарань,

слезоточивая демонстрантка –

«Но пасаран! Но пасаран!»[1]

Непреступаемая для поступи,

непреступаемая стезя,

непреступаемая – о господи! –

непреступаемая слеза…

Я его крыл. Я дубасил палкой.

Я повернулся назад в сердцах.

Но за спиной моей новый плакал –

непроходимый дурак в слезах.

Песня сингапурского шута

Оставьте меня одного,

оставьте,

люблю это чудо в асфальте,

да не до него!

Я так и не побыл собой,

я выполню через секунду

людскую мою синекуру.

Душа побывает босой.

Оставьте меня одного,

без нянек,

изгнанник я, сорванный с гаек,

но горше всего,

что так доживешь до седин

под пристальным сплетневым оком

то «вражьих», то «дружеских» блоков…

Как раньше сказали бы – с богом

оставьте один на один.

Свидетели дня моего,

вы были при спальне, при родах,

на похоронах хороводом.

Оставьте меня одного.

Оставьте в чащобе меня.

Они не про вас, эти слезы.

Душа наревется одна –

до дна! –

где кафельная береза,

положенная у пня,

омыта сияньем белесым.

Гляди ж – отыскалась родня!

Я выйду, ослепший как узник,

и выдам под хохот и вой:

«Душа – совмещенный санузел,

где прах и озноб душевой.

Поэты и соловьи

поэтому и священны,

как органы очищенья,

а стало быть, и любви».

Васильки Шагала

Лик Ваш – серебряный как алебарда.

Жесты легки.

В Вашей гостинице аляповатой

в банке спрессованы васильки,

Милый! вот что́ Вы действительно любите,

с Витебска ими раним и любим.

Дикорастущие сорные тюбики

с дьявольски выдавленным

             голубым!

Сирый цветок из породы репейников,

но его синий не знает соперников.

Марка Шагала, загадка Шагала –

рупь у Савеловского вокзала!

Это росло у Бориса и Глеба

в хохоте нэпа и чебурек.

Во поле хлеба – чуточку неба.

Небом единым жив человек.

В них витражей голубые зазубрины

с чисто готической тягою вверх.

Поле любимо – но небо возлюблено.

Небом единым жив человек.

В век ширпотреба нет его, неба.

Доля художников хуже калек.

Давать им сребреники нелепо –

небом единым жив человек.

Как занесло васильковое семя

на Елисейские на поля?

Как заплетали венок Вы на темя

Гранд Опера, Гранд Опера!

В небе коровы парят и ундины.

Зонтик возьми, выходя на проспект.

Родины разны –

        небо едино.

Небом единым жив человек.

Ваши холсты из фашистского бреда

за Пиренеи несли через снег.

Свернуто в трубку запретное небо,

но только небом жив человек.

Не протрубили трубы господни

над катастрофою мировой –

в трубочку свернутые полотна

воют архангельскою трубой!..

Кто целовал твое поле, Россия,

пока не выступят

        васильки?

Твои сорняки всемирно красивы,

хоть экспортируй их, сорняки.

С поезда выйдешь – как окликают!

По полю дрожь.

Поле пришпорено васильками,

как ни уходишь – все не уйдешь…

Вечером выйдешь – будто захварываешь,

во поле углические зрачки.

Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,

все васильки, все васильки…

Не Иегова, не Иисусе,

ах, Марк Захарович, нарисуйте

непобедимо синий завет –

Небом Единым Жив Человек.

Петрарка

Не придумано истинней мига,

чем раскрытые наугад –

недочитанные, как книга, –

разметавшись, любовники спят.

«Не возвращайтесь к былым возлюбленным…»

* * *

Не возвращайтесь к былым возлюбленным.

Былых возлюбленных на свете нет.

Их дубликаты –

        как домик убранный,

Где они жили немного лет.

Вас встретят лаем собачка белая,

и расположенные на холме

две рощи – правая,

          а позже левая –

повторят лай про себя во мгле.

Два эха в рощах живут раздельные,

как будто в стереоколонках

             двух.

Все, что ты сделаешь,

          что я наделаю, –

они разносят по свету вслух.

А в доме эхо уронит чашку,

ложное эхо предложит чай,

ложное эхо оставит на ночь,

когда ей надо бы закричать:

«Не возвращайся ко мне, возлюбленный.

Мы были раньше. Меня здесь нет,

две изумительные изюминки

хоть и расправятся тебе в ответ…»

А завтра вечером, на поезд следуя,

вы в речку выбросите ключи.

И роща правая, и роща левая

вам вашим голосом прокричит:

«Не оставляйте своих возлюбленных!

Былых возлюбленных на свете нет…»

Но вы не выслушаете совет.

Выпусти птицу!

Что с тобой, крашеная, послушай?

Модная прима с прядью плакучей,

бросишь купюру –

         выпустишь птицу.

Так что прыщами пошла продавщица.

Деньги на ветер, синь шебутная!

Как щебетала в клетке из тиса

та аметистовая

        четвертная –

«Выпусти птицу!»

Ты оскорбляешь труд птицелова,

месячный заработок свой горький

и «Геометрию» Киселева,

ставшую рыночною оберткой.

Птица тебя не поймет и не вспомнит,

люд сматерится,

будет обед твой – булочка в полдник,

ты понимаешь? Выпусти птицу!

Птице пора за моря вероломные,

пусты лимонные филармонии,

Пусть не себя –

        из неволи и сытости

выпусти, выпусти…

Не понимаю, но обожаю

бабскую выходку на базаре.

«Ты дефективная, что ли, деваха?

Дура – де-юре, чудо – де-факто!»

Как ты ждала ее, красотулю!

Вымыла и горнице половицы.

Ах, не латунную, а золотую!..

Не залетела. Выпусти птицу!

Мы третьи сутки с тобою в раздоре,

чтоб разрядиться,

выпусти сладкую пленницу горя,

выпусти птицу!

В руки синица – скучная сказка,

в небо синицу!

Дело отлова – доля мужская,

женская доля – выпустить птицу…

…Наманикюренная десница,

словно крыло самолетное снизу,

в огненных знаках

        над рынком струится,

выпустив птицу.

Да и была ль она, вестница чу́дная?..

Вспыхнет на шляпе вместо гостинца,

пятнышко едкое и жемчужное –

память о птице.

У озера

Прибегала в мой быт холостой,

задувала свечу, как служанка.

Было бешено хорошо,

и задуматься было ужасно!..

Я проснусь и промолвлю: «Да здррра-

вствует бодрая температура!»

И на высохших после дождя

громких джинсах – налет перламутра.

Спрыгну в сад и окно притворю,

чтобы бритва тебе не жужжала.

Шнур протянется в спальню твою.

Дело близилось к сентябрю.

И задуматься было ужасно,

что свобода пуста, как труба,

что любовь – это самодержавье.

Моя шумная жизнь без тебя

не имеет уже содержанья.

Ощущение это прошло,

прошуршавши по саду ужами…

Несказаемо хорошо!

А задуматься – было ужасно.

Сон

Мы снова встретились. И нас

везла машина грузовая.

Влюбились мы – в который раз!

Но ты меня не узнавала.

Меня ты привела домой.

Любила и любовь давала.

Мы годы прожили с тобой.

Но ты меня не узнавала!

Старая фотография

Нигилисточка, моя прапракузиночка!

Ждут жандармы у крыльца

            на вороных.

Только вздрагивал,

         как белая кувшиночка,

гимназический стоячий воротник.

Страшно мне за эти лилии лесные,

и коса, такая спелая коса!

Не готова к революции Россия.

Дурочка, разуй глаза.

«Я – готова, отвечаешь, –

            это – главное…»

А когда через столетие пройду,

будто шейки гимназисток

            обезглавленных,

вздрогнут белые кувшинки на пруду.

Разговор с эпиграфом

Александр Сергеевич, разрешите

представиться.

Маяковский

Владимир Владимирович,

            разрешите представиться!

Я занимаюсь биологией стиха.

Есть роли

     более

        пьедестальные,

но кому-то надо за истопника…

У нас, поэтов, дел по горло,

кто занят садом,

        кто содокладом.

Другие, как страусы,

          прячут головы,

отсюда смотрят и мыслят задом.

Среди идиотств, суеты, наветов

поэт одиозен, порой смешон –

пока не требует

       поэта

к священной жертве

          Стадион!

И когда мы выходим на стадионы в Томске

или на рижские Лужники,

вас понимающие потомки

тянутся к завтрашним

           сквозь стихи.

Колоссальнейшая эпоха!

Ходят на поэзию, как в душ Шарко.

Даже герои поэмы

         «Плохо!»

требуют сложить о них «Хорошо!».

Вы ушли,

    понимаемы процентов на десять.

Оставались Асеев и Пастернак.

Но мы не уйдем –

         как бы кто ни надеялся! –

мы будем драться за молодняк.

Как я тоскую о поэтическом сыне

класса «Ан» и 707-«Боинга»…

Мы научили

      свистать

          пол-России.

Дай одного

      соловья-разбойника!..

И когда этот случай счастливый

               представится,

отобью телеграммку,

          обкусав заусенцы:

«Владимир Владимирович,

            разрешите преставиться.

Вознесенский».

Диалог обывателя и поэта о Научно-технической революции

О: «Моя бабушка – староверка,

но она –

Научно-техническая революционерка.

Кормит гормонами кабана.

Научно-технические коровы

следят за Харламовым и Петровым,

и, прикрываясь ночным покровом,

Сексуал-революционерка

            Сударкина,

в сердце,

    как в трусики безразмерки,

умещающая полнаселения мужского,

подрывает основы

семьи,

   личной собственности

            и государства.

Посыпай капусту дустом,

не найдешь детей в капусте!

Наш мозг загружен на десять процентов.

Перспективы беспрецедентны,

когда торжествующе

          вступит в работу

на сто процентов мозг идиота!

Душой замерев, как на лыжном трамплине!

Явив площадям содержание в формах,

парят сексуальные героини,

как памятники

       на гигантских платформах!..»

П: «И все-таки это есть Революция –

в умах, в быту и в народах целых.

К двенадцати стрелки часов крадутся –

но мы носим лазерные, без стрелок!

Восхищенье Терпсихорой –

сочетанье с „Пепсиколой“.

Я – попутчик

      Научно-технической революции.

При всем уважении к коромыслам

хочу, чтобы в самой дыре завалющей

был водопровод и движение мысли.

За это я стану на горло песне,

устану –

    коллеги поддержат за горло.

Но певчее горло

        с дыхательным вместе,

живу,

   не дыша от счастья и горя.

И если для чрезвычайных мер

Революция потребует

          одного чел. поэта –

я – ЧП НТР!..»

О: «С приветом!..»

П: «При этом

Скажу, вырываясь из тисков стишка,

всем горлом, которым дышу и пою:

„Да здравствует Научно-техническая,

перерастающая в Духовную!“»

Монолог читателя на Дне поэзии 1999…

Четырнадцать тысяч пиитов

страдают во мгле Лужников.

Я выйду в эстрадных софитах –

последний читатель стихов.

Разинувши рот, как минеры,

скажу в ликование:

«Желаю прослушать Смурновых

неопубликованное!»

Три тыщи великих Смурновых

захлопают, как орлы

с трех тыщ этикеток «Минводы»,

пытаясь взлететь со скалы,

ревя, как при взлете в Орли.

И хор, содрогнув батисферы,

сольется в трехтысячный стих.

Мне грянут аплодисменты

за то, что я выслушал их.

Толпа поэтессок минорно

автографов ждет у кулис.

Доходит до самоубийств!

Скандирующие сурово,

Смурновы, Смурновы, Смурновы,

желают на «бис».

И снова, как реквием служат,

Я выйду в прожекторах,

родившийся, чтобы слушать

среди прирожденных орать.

Заслуги мои небольшие,

сутул и невнятен мой век,

средь тысячей небожителей –

единственный человек.

Меня пожалеют и вспомнят.

Не то, что бывал я пророк,

а что не берег перепонки,

как раньше гортань не берег.

«Скажи в меня, женщина, горе,

скажи в меня счастье!

Как плачем мы, выбежав в поле,

но чаще, но чаще,

нам попросту хочется высвободить

невысказанное, заветное…

Нужна хоть кому-нибудь исповедь,

как богу, которого нету!»

Я буду любезен народу

не тем, что творил монумент –

невысказанную ноту

понять и услышать сумел.

Песнь вечерняя

Ты молилась ли на ночь, береза?

Вы молились ли на ночь,

запрокинутые озера,

Сенеж, Свитязь и Нарочь?

Вы молились ли на ночь, соборы

Покрова и Успенья?

Покурю у забора.

Надо, чтобы успели.

На лугах изумлявших

запах автомобилей.

Ты молилась, земля наша?

Как тебя мы любили!

Скука

Скука – это пост души,

когда жизненные соки

помышляют о высоком.

Искушеньем не греши.

Скука – это пост души,

это одинокий ужин,

скучны вражьи кутежи,

и товарищ вдвое скучен.

Врет искусство, мысль скудна,

Скучно рифмочек настырных.

И любимая скучна,

словно гладь по-монастырски.

Скука – кладбище души,

ни печали,

ни восторга,

все трефовые тузы

распускаются в шестерки.

Скукотища, скукота…

Скука создавала Кука,

край любезнейший когда

опротивеет, «как сука!».

Пост Великий на душе.

Скучно зрителей кишевших,

все духовное уже

отдыхает, как кишечник.

Ах, какой ты был гурман!

Боль примешивал, как соус,

в очарованный роман,

аж посасывала совесть…

Хохмой вывернуть тоску?

Может, кто откусит ухо?

Ку-ку!

Скука.

Помесь скуки мировой

с русской скукой полосатой!

Плюнешь в зеркало – плевок

не достигнет адресата.

Скучно через полпрыжка

потолок достать рукою.

Скучно, свиснув с потолка,

не достать паркет ногою…

«Мама, кто там вверху – голенастенький…»

* * *

«Мама, кто там вверху – голенастенький,

руки в стороны – и парит?» –

«Знать, инструктор лечебной гимнастики.

Мир не в силах за ним повторить».

Похороны Гоголя Николая Васильича

I. Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться…

Н. В. Гоголь. Завещание

I

Вы живого несли по стране!

Гоголь был в летаргическом сне.

Гоголь думал в гробу на спине:

«Как доносится дождь через крышу,

но ко мне не проникнет, шумя, –

отпеванье нелепое слышу,

понимаю, что это меня.

Вы вокруг меня встали в кольцо,

наблюдая, с какою кручиной

погружается нос мой в лицо,

точно лезвие в нож перочинный.

Разве я некрофил? Это вы!

Любят похороны витии,

поминают, когда мертвы,

забывая, пока живые.

Плоть худую и грешный мой дух

под прощальные плачи волшебные

заколачиваете в сундук,

отправляя назад, до востребования».

Летаргическая Нева,

летаргическая немота –

позабыть как звучат слова…

II

«Поднимите мне веки, соотечественники мои,

в летаргическом веке

пробудите от галиматьи.

Поднимите мне веки!

Разбуди меня, люд молодой,

мои книги читавший под партой,

потрудитесь понять, что со мной.

Нет, отходят попарно!

Под Уфой затекает спина,

под Одессой мой разум смеркается.

Вот одна подошла, поняла…

Нет – сморкается!

Вместо смеха открылся кошмар

Мною сделанное – минимально.

Мне впивается в шею комар,

он один меня понимает.

Грешный дух мой бронирован в плоть,

безучастную, как каменья.

Помоги мне подняться, господь,

чтоб упасть пред тобой на колени».

Летаргическая благодать,

летаргический балаган –

спать, спать, спать…

«Я вскрывал, пролетая, гроба

в предрассветную пору,

как из складчатого гриба,

из крылатки рассеивал споры.

Ждал в хрустальных гробах,

как в стручках,

оробелых царевен горошины.

Что достигнуто? Я в дураках.

Жизнь такая короткая!

Жизнь сквозь поры несется в верхи,

с той же скоростью из стакана

испаряются пузырьки

недопитого мною нарзана».

Как торжественно-страшно лежать,

как беспомощно знать и желать,

что стоит недопитый стакан!

III

«Из-под фрака украли исподнее.

Дует в щель. Но в нее не просунуться.

Что там муки господние

перед тем, как в могиле проснуться!»

Крик подземный глубин не потряс.

Двое выпили на могиле.

Любят похороны, дивясь,

детвора и чиновничий класс,

как вы любите слушать рассказ,

как Гоголя хоронили.

Вскройте гроб и застыньте в снегу.

Гоголь, скорчась, лежит на боку.

Вросший ноготь подкладку прорвал

сапогу.

Загрузка...