Побывал в Индии. И вернулся. Индия считается недостижимой. Поэтому, где я, собственно, побывал? Потратил 600 долларов. Индия — слишком дешево за 600 долларов. Настоящая Индия была бы несравненно дороже. Это, видимо, гипноз какой-то был или что-то в этом роде. Какое-то мероприятие для умственно отсталых тружеников села, в духе того, что самолет тяжелее воздуха, а летает. Могла бы быть настоящая Индия. Но в моем случае это вряд ли была настоящая Индия, скорее всего, русские, закамуфлированные под Индию города. Люди с темным цветом кожи могли быть теми же татарами, сосланными в Среднюю Азию, только потемневшими. Могли быть другие племена; их там предостаточно. Ну и цыгане, конечно. Говорили они как бы на хинди. Или не на хинди? Переводчик мой нес что-то свое, что хотел. Думаю, это была не Индия. Если бы это была Индия, то я бы оттуда не вернулся. Не захотел бы возвращаться. Мне было бы очень трудно покинуть Индию.
Афанасий Никитин не в Индию, а в Кашмир заходил. Дальше штата Кашмир он не пошел, не мог пойти. Дальше — другие штаты Индии. На границе Пакистана и Индии лежит штат Кашмир. Но это не Индия, дальше начинаются магометанские земли. Штат Кашмир — нейтральная полоса, не Индия. Там я набрел на небольшой каменный памятник человеку в натуральную величину с мертвой или изнасилованной домашней птицей между ногами. Подумал: неужели Афанасий Никитин? На камне надпись: Наср-эд-дин из Кашмира.
В каждом городе, куда ни попадаю, посещаю блошиный рынок: барахолку. На сей раз это был мебельный развал на окраине Брюсселя, прямо на улицах. Старой мебелью были забиты десятки улиц на многие километры. На продажу выставлены тысячи предметов старинной мебели различных стилей — в основном, шкафов, секретеров. Там я открыл и закрыл сотни скрипучих дверец и столько же выдвижных ящиков. Но многие дверцы у меня не получилось открыть, хотя из каждой замочной скважины торчал ключ. В связи с мебелью, а именно старыми шкафами и секретерами, в разное время с разными людьми происходили странные непонятные вещи. В этих шкафах и секретерах хранились свои тайны, делались порой ужасающие открытия. Так, однажды открыли дверцу старого шкафа — а там «Юдифь» Лукаса Кранаха Старшего. Холст был прибит к самой дверце шкафа, с внутренней стороны. Так многие картины открывают — не то, что находят, а открывают; особенно часто их стали открывать в старых шкафах во время продажи. Почему-то. Открывают дверцу шкафа и — как во сне — делают открытие: открывают картину старого мастера или старую географическую карту. Где-то в каком-то месте обнаружена очередная картина — холст так называемый. Реальность стала, как сон. Но мы не понимаем, что спим. И во времени все так же обстоит. В наше время попасть в Индию иначе, чем под гипнозом, невозможно. Двери открываются — Индия, двери открываются — Непал.
Я добровольно туда пришел, сказал доктору: «Канализацию у нас в доме прорвало. Пока ее чинят, можно я у вас полежу, до 20‑го марта, пока выборы не закончатся?» Он сказал: «Почему нельзя? Можно. Мне не жалко».
Лежу примерно неделю. Место мое не в палате, а в коридоре; вынесли кушетку из кабинета заведующего, застелили, сказали: ложись — твоя койка. Кушетка невелика: ноги приходилось в коленках поджимать. Мне ничего не делали, не лечили. Я тоже никого не трогал, почти не вставал. Медперсоналу не мешал. Только лежал, отдыхал, размышлял. Ни с кем не разговаривал, слова не вымолвил. Кормили очень хорошо. На утро запеканку с изюмом давали и банан. И вот в одно утро нас переодевают в чистые глаженые пижамы. Потому — говорят — что сегодня праздник: выборы президента России, надо голосовать. Идти никуда не нужно. Прямо в от деление принесли урну для голосования, бюллетени — все как полагается. Не голосовать было нельзя. Не переодеваться, просто поскорее поставить закорючку и забыть — тоже нельзя. Следили, чтобы все до одного обязательно переоделись.
Как только подошла моя очередь, я резко расписался: проголосовал за Медведева. Нам сказали, чтобы все за Медведева голосовали: чтобы напротив фамилии Медведев крестик стоял. Следили за каждым крестиком. Фамилия: Медведев. Расписался, поставил крестик — проходи. Многие расписались фамилией Медведев. Своей рукой расписались за Медведева.
Хорошо, что в психиатрической больнице не только врачи-психиатры работают, но и другие врачи. Тут у меня воспаление легких обнаружилось: пневмония. Последнее время я у себя дома под столом спал. Почти ничего не ел. Деньги свои 1600 рублей я порвал. Ненавижу деньги. Проголосовал за Медведева. Дела мои в полном порядке. Подумал, что пора мне домой. Подошел тихонько к доктору, попросил, чтобы выписали. Он сказал: «Хочешь домой — иди. Больно ты мне здесь нужен».
Выписался из больницы, вернулся домой, смотрю: кто-то в мое отсутствие начал делать ремонт в моей квартире — но бросил. Медвежонок плюшевый маленький висит на потолке вместо лампочки, а из него что-то белое сыплется. Что, вы думаете, это было? Это был наркотик: сухой белый порошочек сыпался на голову. Нечаянная радость! Икона такая есть. Нечаянная радость называется. Но там кровь Христа капала с иконы, потому что такие, как я, распинают его своим поведением. Здесь из плюшевого мишки наркотик посыпался мне на голову за то, что я в дурдоме за Медведева проголосовал.
Решил, что будет не лишним вспомнить, как все было, с самого начала; надо было срочно удостовериться, что с ума сошел не я, а кто-то другой. По отношению ко мне с ума сошел этот мир, я же остаюсь в здравом уме и твердой памяти. Хорошо помню, как после подъема в отделение внесли стопки чистых глаженых пижам, велели переодеться и приготовиться к голосованию. Объяснили, что голосовать нужно за Медведева. Я проголосовал. Мне лично этот Медведев ничего плохого не сделал. Это не моя мать.
Выписался из больницы, вернулся домой, хотел зажечь свет — и не смог. Квартиру обесточили за неуплату. Вещи вынесли. Начали делать ремонт — и бросили почему-то. Кто бы это мог быть? Чувствую, что кто-то на меня смотрит сверху и сыплется что-то сверху, сыплется мне на голову. Поднял голову и увидел маленького плюшевого медвежонка. Интересно: не могла же моя квартира в мое отсутствие сойти с ума.
Или йога прикосновений. Есть и такая йога; она включает в себя работу над осязанием, работу с прикосновениями. Глина хочет быть кувшином. Для обычных людей первичен кошелек, деньги — вторичны. Важную роль играют ассигнации, которые мы пересчитываем, осязаем, осязаем. Существуют деньги осязания. Для меня, во всяком случае, так. Я эти деньги открыл, обнаружил. Нашел, можно сказать. Не кошелек с деньгами нашел — но деньги. Кошелек мне на хрен не нужен. Но для них первичен кошелек, а не деньги. Мы никогда не сойдемся — это война. Я сказал это мужику за прилавком. Купил у него левый диск с песнями Третьего Рейха. Деньги отдал — а диск он держит в руках и не отдает. Говорит, что я ему только что его подарил. Купил — в руки не взял, сразу ему подарил. Я не сказал ему, что пока не сошел с ума. И это наглая ложь. Я сказал, что для него кошелек дороже денег. Мы никогда не договоримся. Потому что:
«…По-твоему, выходит так, что пачка от сигарет важна, а сигареты не нужны. По-твоему выходит так, что кошелек важен, деньги не важны, деньги никакой роли не играют; кошелек — главное? Но это неправильно. Кошелек вообще не нужен. Почему ты поступаешь со мной так, что главное — кошелек? Значит — война?!»
Но какая, к черту, война, если я пацифист! Я не умираю за идею и не убиваю за идею. Я не хочу страдать за собственные убеждения, но меня заставляют…
Продавец терпеливо выслушал меня, ничего так и не понял. Сказал: «Спасибо за подарок…» — это за диск, что я у него только что купил. Ничего мне не дал и денег не вернул. Я же дал ему 150 рублей: пятнадцать бумажек по десятке, отсчитал и дал. Он и чек мне вручил, что я купил у него диск за 150 рублей. И сказал, что я свободен, могу идти домой и дергать себя за одно место. Я не стал бороться за свою покупку. Пока осязание со мной — нужды в самих деньгах нет. Мое осязание — это уже деньги. Важны деньги, а не кошелек. Мое осязание важно. Поэтому когда он отнял у меня мои деньги — он на самом деле отнял у меня кошелек. Деньги остались у меня. Я потер пальцами, мол: что же ты? Вот они — денежки! Потер тремя перстами у него на глазах. Но он не понял, что произошло. Лишаясь по разным причинам денег, люди выглядят так, словно только что их лишили осязания.
Хочешь победить врага — полюби его и лиши его осязания. Поэтому я не стал с ним бороться, несмотря на то, что в этот момент у прилавка стояли две молоденькие студентки и диву давались, как такой взрослый мужчина, как я, не может за себя постоять.
Когда я однажды узнал, что моя любимая девушка встречается с другим парнем, я не стал бороться за свою любовь. Сел в поезд и уехал в Москву хипповать. Я не желаю класть свою жизнь ни на какой алтарь.
Когда животные перекрещиваются с людьми и адаптируются в их доме — я к этому нормально отношусь. Я не склоняюсь к тому, что это зло. Меня поразил момент в философии бхакти, тонкий ход «Самадевы»; в этой книге, написанной в 12‑м веке, говорится не о приручении животных, но об их адаптации в доме человека: чтобы человек позволил животным адаптироваться в его доме. Совсем не опыты академика Павлова в голову приходят. Буква за буквой, страница за страницей — четыре раза прочитал книгу.
Неподалеку от нас находится институт охоты и рыболовства. Мы убиваем и приручаем животных. Мы понимаем диалектический материализм с точки зрения труда: производственные силы, производственные отношения и т. д. Следовательно, нашей корыстной целью остается возвращение к рабству. Именно к рабству. Если применить законы диалектического материализма к охоте и рыболовству, то всеобщее лукавство будет очевидно.
Недавно я узнал, что в семье Чарльза Мэнсона люди обедали после собак. Потому что собаки лучше. Чарльз Мэнсон родился в женской тюрьме. Сейчас он отбывает свое пожизненное заключение. В 2009 году исполняется сорок лет, как он сидит за убийства, которых не совершал. Потому что пожизненный срок он получил еще до своего рождения: родился на этот свет. И будет жить, пока не умрет. Так вот, в его хипповской семье собаки кушали первыми, потому что они лучше.
К нам в отделение поступил серийный убийца из спецпсихушки; пробыл там два года. Пошел на поправку, перевелся на общий режим, в обычную психушку. Он убивал самых разных людей, потому что, говорит, душу искал, бессмертие хотел людям принести. Но из них вместо души всякая хреновина шла. Никакой зацепочки за потусторонний мир! И этот детина пришел к печальному выводу, что если она и существует — бессмертная душа — то это она хуячит, убивает, калечит, поправляет людей.
И правда — есть ли она: душа, бессмертная душа? Или человек — только с виду человек? Но, по сути — так, говно на палочке?!
Этот детина искал некие деньги, но каждый раз находил пустой кошелек со всяким мусором. Душа — это длинная фраза. Он не находил длинной фразы. Все какие-то мелкие, рваные «ох» да «ах». А потом и они куда-то испарялись. Нет человека. Может, его никогда здесь и не было. И души никакой нет. Душа — это скорее место, где детина убивал и видел, как он убивает. Только когда он убивал, он видел душу. Но самой души нет. Откроешь кошелек — а он пуст. Денег нет, или они хорошо и надежно спрятаны.
Костюженская психиатрическая больница под Кишиневом была названа именами двух маленьких детей, мальчика и девочки: Кости и Жени. Они были детьми одного русского помещика. Маленьким Косте и Жене казалось, что их едят живьем. Тогда как их вроде никто не ел и не собирался съесть. Тем более живьем. Но они постоянно плакали, боялись, держались за ручки. Они вместе переживали одни и те же галлюцинации страшной боли, как будто их, правда, едят. Братик и сестричка терпели эту боль вместе. Их разлучали — но они все равно в одно и то же время испытывали страх и страшную боль. Отец не знал, как помочь своим любимым детям. Врачи из-за границы, народные лекари, старцы и колдуны занимались ими — и все впустую. Дети полностью сошли с ума. Тогда отец построил для них, только для них одних — детскую психиатрическую больницу. Это была их психиатрическая больница, их детский мир. Но после смерти отца к ним стали подселять других больных детей, а потом взрослых сумасшедших мужчин, женщин, стариков. Больница расширялась, строилась, росла. Дети тоже росли. В какой-то момент брат и сестра перестали чувствовать, что их едят. Но они уже не ощущали себя таки ми же детьми, как все. Они знали, кто их ел. Знали, что тело съедает душу. Не забывайте, что они проживали на земле графа Дракулы — во всяком случае, по соседству с его землей. Их личный детский сумасшедший дом, похожий на крепость, на сказочный замок, который отец подарил только им двоим, превратили в проходной двор, в коммунальную квартиру. К ним подселили целый народ. Их разрешения никто не спрашивал. Они были еще детьми, когда оказались в одном отделении, в общей палате с другими больными детьми. Маленькие Костя и Женя не могли отойти друг от друга. Они почти неподвижно сидели на койке, держась за руки, и прекрасно понимали, что происходит в их доме, в их королевстве и в мире. Они так ни разу и не покинули этого дома и прожили в этой психиатрической больнице безвылазно почти до конца двадцатого века, до глубокой старости. Прожили очень долгую жизнь и умерли, как в сказке, в один день. Они жили в своем фамильном сумасшедшем доме, который построил для них отец. Они были хозяевами…
Руки не могут без работы. Начинается все со страданий, с боли в руках. От страданий ломит руки, а потом берешь молоток или другой инструмент. И работаешь.
В данной ситуации быть собственности не может. Сама ситуация быть собственностью не может. Никакой собственности здесь нет и быть не может. Поэтому Бог есть.
Дальше предлагаю размышление такого рода: была жертва, не было жертвы. Мы спрашиваем: что первично — курица или яйцо? И спорим. Из курса химии знаем, что есть кислая среда, есть щелочная среда и есть нейтральная среда. Золотой серединой является, разумеется, нейтральная среда. Она — самая ухищренная, потенциальная среда. Нельзя выдумать то, чего не существует. Такие вот умные разговоры. Это было первое впечатление, которое произвела на меня «Самадева», написанная после проникновения ислама в Индию. Разговор разговором, а книга — это совсем другое дело. Прочитал первые сорок страниц, задумался, написал эти строчки, которые вы в результате сейчас читаете. Продолжил чтение книги дальше. Очень важно, что я задумался на эту тему, что пришла эта мысль. Потом она, разумеется, обогатилась. Была жертва, не было жертвы — нейтральная среда. Предлагается, чтобы мы не приручали животных, а давали им возможность адаптироваться. Это самое страшное: не приручение животных, но адаптация их в нашей среде. Представляете, какая это жестокая книга. Вы себе не представляете. В нашей культуре так принято: что раз эта дама коллекционирует, скажем, татуировки, значит она порядочная интересная женщина. Даже если эти татуировки сняты с тел покойников в морге, с кожей вместе. А тут — давать животным возможность адаптации. Позволить им выглядеть по-человечески, действовать по-человечески. Не как дети, как взрослые люди рассудите: не приручать животных, а давать им адаптироваться в собственном доме. В этом состоит учение бхакти. Как все испугались, как всем стало противно, как все стали плеваться — когда я высказал во время голосования эту идею, уже после того, как за Медведева проголосовали. Если бы я не читал «Самадеву», у меня бы не было такого авторитета, на который я мог бы сослаться. Меня бы за это грохнули. Но я сослался на авторитет книги. Пускай никто ее не читал и никогда не прочитает. Цитирование, ссылки на признанные авторитеты оказываются сильнее. Пронаблюдайте, что происходит с людьми, когда вы начинаете цитировать. Стоит вам только начать цитировать умного автора — неоспоримую величину в мире мысли, люди становятся вашими. Они у вас в кармане, в кошельке. Расскажите, как девочка свои нежные пальчики сама зажимала дверью, делала себе больно, невыносимо больно — вас не поймут. Но стоит вам сказать, что это Достоевский написал, все сразу заговорят: «Ну, Федор Михайлович дает! Гений! Совестливая девочка. Чистая русская душенька. Пальчики сама себе дверью зажимает. Умница! Не то, что нынешние девицы. Им только хапать и хапать…» Одним только цитированием я мог делать со своими собеседниками, что хотел. Поэтому меня боялись доктора, даже медбратья и медсестры. Потому что я мог и умел цитировать. В результате таких экспериментов в больнице и со случайными людьми на улицах, я понял, что это такое: держать людей в рабстве.
Сейчас на улицах стало все больше петербургских ситуаций. Хочу уйти — и не могу. Пошел — но остался там же, где был. Съел родедорм, под ним не умрешь. Радио в голове звучит, говорит. Только теперь я его слышу и слушаю. У каждого человека в голове радиоточка работает, издевается над ним, развлекает его, продает ему различные идеи. Говорит: это бери, а это не бери. Словом, лезет к нему в душу, вставляет палки в колеса. Он научился принимать этот механический голос за свой собственный голос. Я — не хочу. И сразу сталкиваюсь с проблемой: как научиться отключать это радиоточку так, что бы не сломать себе голову, не выплеснуть вместе с грязной водой ребенка. Пока что я живу в тех же радиопередачах, получаю по ним всякие шифровки, играю в игру, будто я шпион. Но я же в монастыре жил в Печорах. Спал в одной келье со слепым монахом — отцом Мельхиседеком, изучал социальные науки. Казалось бы, по-всякому могу думать: и так, и так. Отец Мельхиседек лежал рядом со мной и загибал по очереди пальцы своей длинной руки: три пальца. Абстрактное мышление, рациональное мышление и иррациональное мышление. Какие они по цвету?
Как я оказался в монастыре? Забрался на чердак двухэтажного дома под Печорами, чтобы тайно переночевать. Там — петли две висят. Руки у бога смерти в виде петель. Не руки, а петли. Шесть рук — шесть петель. Двенадцать рук — двенадцать петель висят. У меня оказалось две петли вместо двух рук. У бога смерти тоже две петли вместо двух рук. Поэтому человек происходит не от обезьяны, а от женщины. Женщина есть смерть. Смерть — мать родная. На языке древних индусов: мать — это могила. Трупное тело — это хуй и есть. Член. Труп висит. Не только то, что снаружи висит, но еще трупное тело. У женщины трупного тела нет. Нет члена — нет трупного тела. Потому по возвращении в Кишинев я пошел устраиваться на работу не просто в морг, но в патофизиологический морг при центральной клинической больнице. Во время учебы в институте тоже пошел на полставки в морг, на подработку. Сравнительно небольшой, можно сказать крохотный морг для Москвы. 26 тысяч трупов в неделю. Зеленкой на ногах покойников, на ляжках проставляли восьмизначные числа, номера. Это и есть номера мобильных телефонов. Я зашел в непроходимые дебри социальной науки. Вы думаете, что звоните домой, говорите: «Алло, мама», — но звоните на ляжку трупа. Когда набираете восьмизначный номер мобильного телефона и говорите в трубку «алло», вы звоните на ляжку покойника в морге. Вы к жмурику звоните. И слышите и говорите то, что хотите слышать и говорить: что радиоточка передаст, то вы и услышите и повторите. Запомните хорошенько, что я вам сказал. Возьмите макаронину, да, макаронину возьмите, эту или другую возьмите, наконец. Взяли! Вот. И выкиньте ее в форточку. Выкиньте! Вот. И больше оттуда ничего не берите…
Наташка Брусникина, когда мы с ней во втором классе за одной партой сидели, анекдот мне во время урока рассказала, шепотом. Приходит муж с войны, ебет свою жену и говорит, рассказывает, как он воевал. Жена говорит: «Дальше». Он еще немного рассказал: как воевал, стрелял, бомбил. Она говорит: «Дальше». Он снова — про то, как бил фашистов. Она повторяет: «Дальше». «Дальше яйца не пускают», — говорит муж. Константин Симонов если бы услышал этот анекдот — понял бы отлично, о чем речь. Не смеялся бы. Я тоже не смеялся. Я над анекдотами не смеюсь, если это, конечно, остроумные анекдоты. Я над анекдотами думаю, размышляю.
На уроках мы с Наташкой в виселицу часто играли, рисовали виселицу: кто кого раньше повесит. У меня были очень худые ручки. Она говорила: какой ты мужчина с такими тоненькими ручками?! Потом нас рассадили. Мы стали записочки друг другу писать. Она мне пишет: «А у меня на письке волосы стали расти». Я пишу в ответ: «У меня тоже». Она пишет: «А у меня такой длины…» — и рисует волосок в записке, вот, такой. Я в своей записке тоже рисую волосок: «А у меня такой…»
У нашего учителя физкультуры дома были все пластинки «Битлз». Он обтянул конверты целлофаном и не позволял никому к ним прикасаться. Меня он любил, как он сам говорил, за мой недетский ум. Этим словом он молчание называл. Уже в пятом классе я писал битлов прямо с пластинок. Под музыку «Биттлз» он лез ко мне, сосал мои губы — но кончал только в свои джинсы «Леви Страус». Я никому ничего не сказал. Ему я сказал, что может не беспокоиться и спать спокойно: никто об этом не узнает. Мне было неприятно то, что он со мной делал, но я терпел. Помните у Николая Гумилева: «Хуже было Богу моему, и больнее было Богородице».
Как-то раз ему захотелось поцеловать меня в мои понимающие глаза, прямо в глаз. Просил: «Всего один раз. Не бойся…» Он выбрал мой правый глаз и попытался его открыть. Это продолжалось довольно долго. Я сомкнул веко — и он, борцовским приемом зажав мою голову между ногами, принялся обеими руками открывать мой правый глаз. Не получилось. Он повернул свои войска на Петербург: чтобы открыть мой левый глаз — но я и его успел закрыть. Ничего не открывалось ни там, ни здесь. В это время, пока он пытался открыть мои глаза, душа великой «четверки» пела во мне. Я вырывал голову, кричал: «Мама», — но глаз не открывал, ни левый, ни правый. Он поклялся здоровьем своей матери и своих детей: что если я не открою хотя бы один глаз и не пущу его туда — он сделает со мной что-то страшное. Я открыл глаза — он увидел, что они полны слез. И перестал, успокоился. Терпение — это главное, чему нужно учиться в детстве.
Он пытался сломать газовую трубу, жильцы вызвали милицию. Когда его взяли, он сказал, что это я ему велел: сломать трубу. Велел готовиться к роли. Он сказал, что играет в моем фильме роль нациста и еврейки.
— Он сказал, что ты ведешь съемки, а он делает только то, что ты ему говоришь. Это так? — спросил мент. — Сразу две роли: нациста и еврейки?
— Так точно, — ответил я. — Газовую трубу пыталась сломать еврейка, как вы понимаете. Или нацист? Я пока не выяснил. Поэтому он играет сразу две роли: нациста и еврейки. Нацист и еврейка совершают действия, которые одинаково выглядят и одинаково называются, но, поскольку они разные существа, то и видят мир они совершенно по-разному.
Вошел пьяный начальник отделения и, увидев меня, потер ладони:
— Это ты заставил больного человека сломать газовую трубу!
Я сказал, что веду съемку фильма про нациста и еврейку. Он играет в нем главную роль, вернее, две главные роли: нациста и еврейки. Мент красными волчьими глазами заглянул в мои глаза и сказал:
— Ты, парень, что-то путаешь. Пока что ты снимаешься в нашем фильме, а не он снимается в твоем…
Пришлось все им рассказать, как было дело, с самого начала. Все началось с того, что я предложил одному московскому театру на окраине постановку «Укрощения строптивой», как историю отношений нациста и еврейки. Предложил так это увидеть. Как еще выразить суть того, о чем говорится в пьесе, я не знаю. Смотрел старые постановки со знаменитыми актерами — все не то. Думал, читал, перечитывал пьесу — и, наконец, нашел. Понял, что нужно делать. Нужно не ставить пьесу, а снимать фильм. Берем «Укрощение строптивой» Шекспира, берем того парня, который там фигурирует, берем эту строптивую девицу — и видим эту проблему, как отношение между нацистом и еврейкой. Его — в качестве нациста, ее — в качестве еврейки. Берем текст пьесы Шекспира — вернее, саму рукопись пьесы на старом английском — делаем ксерокс с оригинала, написанного чернилами рукой самого Шекспира — и адаптируем это дело в киносценарий. И дальше все произойдет автоматически: он превратится в нациста, а строптивая — в еврейку. Если мы разберем копировальный аппарат, обнажим все его внутренности, то останется лишь голый факт: чистый материализованный факт по истории создания копировального аппарата. Если же мы берем и адаптируем рукопись «Укрощение строптивой», то получаем другой голый факт: отношения нациста и еврейки. Но сам фильм не снимаем. Не спешим снимать. Идем с этим фактом не в театр, не на киностудию. Я скажу куда — но вы посчитаете, что я шучу, смеюсь. Нет. Я шутников вообще не люблю. Чтобы понять, о чем на самом деле эта пьеса и что с ней делать, нужно пойти с ней, в той версии, где этот парень нацист, а строптивая девица — еврейка, не к людям театра и кино. Идти надо в ресторан гостиницы «Пекин» на площади Маяковского, где меня всегда ждут. Потому что они во мне заинтересованы. Приходим, но ни про какого Шекспира не заикаемся, ничего про любовь нациста и еврейки не говорим. Просто имеем это в виду, подвешиваем наш корыстный интерес. И с этой минуты все, что будет происходить вокруг нас, будет проходить через историю нациста и еврейки, как укрощение строптивой. История укрощения еврейки нацистом окажется больше этой ситуации — и жизнь будет описывать их войну на наших глазах. Нацист будет укрощать строптивую еврейку, чтобы она его не любила, потому что его нельзя любить. Никто вокруг ничего знать и видеть не будет. Еврейка будет любить нациста и кидаться на него, как дикая кошка, вопреки всему, что происходит. Вопреки тому, что видно и понятно. Потому что любовь и есть вопреки. И бессмертная человеческая душа, которую искал тот детина, когда убивал людей, тоже «вопреки». Поэтому самого факта не предоставляем, спокойно разговариваем с работниками ресторана «Пекин», недолго ждем, пока несут анкеты, и пишем заявление о вступлении в коммунистическую партию Китая: КПК. Или сразу направляемся в посольство Китая. Говорим в автоответчик, что хотим вступить в коммунистическую партию Китая. Сколько помню, там всегда провода из автоответчика торчат. Или звоним из телефонной будки по телефону: 206-21-40 .
Когда днями и ночами скитался по Москве, спать было негде, пришел однажды ночью к воротам китайского посольства и наговорил на автоответчик часов шесть.
Просто подходишь к автоответчику, нажимаешь на кнопку и хуячишь что угодно, типа: «Мяу-мяу, ляжем спать. Мяу-мяу, на кровать…» Как бы от лица кошки, как бы спать, как бы кровать. Как бы не так!
Две пачки прокопана я проговорил на автоответчик в течение ночи. Повторил то же самое на следующую ночь. Ситуация начала фильма «Зеркало»: «Я умею говорить». И увидел человека, китайца в джинсах «Леви Страус», выходившего из посольства. На джинсах синей авторучкой были написаны математические формулы. Под мышкой он держал картину, написанную, как сейчас помню, гуашью, и маленький черно-белый телевизор. Он был очень похож на Мао. Но не в том дело, что Мао, а в том дело, что я. Он сам обратился ко мне. Понял, что я понял, на кого он похож. Сказал мне на китайском русском, что в день смерти Мао Цзэдуна он залез на дерево и потрогал луну рукой. Китаец оказался лунатиком. Как только он это сказал, я вспомнил, что в юности однажды сам забрался на сосну, чтобы оттуда наблюдать радугу. Такую радугу часто изображают художники на портретах вождей: когда они стоят и любуются просторами родной земли, одновременно вынашивая мысли о мировой революции и счастье всего человечества…
Видите пятна крови на стене?! Здесь. И здесь. Видите?! Они решили, что убили меня. Но убили кого-то другого. Я пошел в управление жилья, пошел в милицию, чтобы показать на кровь. И что бы вы думали? Работники управы сказали, и в милиции поверили, что это они в мое отсутствие решили привести мою квартиру в нормальное состояние. Дескать, отреагировали на жалобы соседей, сильно обеспокоенных антисанитарным состоянием моей квартиры. Они даже сфотографировали моих тараканов и крыс. «У него крысы с тараканами — а у нас дети!» Они стали рассказывать ментам, что бесплатно ремонт затеяли в моей квартире, пока я в больнице лежу. Но на самом деле они просто озверели и приходили, чтобы меня убить. Они были здесь, и они убивали меня. Но убили не меня, а того, кого здесь нашли.
Психиатр Коровкина — большая русская женщина бальзаковского возраста; когда рассказал ей, что готовлюсь снимать фильм про нациста и еврейку, познакомила меня с тем самым человеком, который сломал газовую трубу у меня в доме. Сказала, что он очень умный, и мы с ним найдем общий язык.
Коровкина пошла в отделение и привела его мне уже с вещами. Сказала, что его выписывают, и я могу вести его, куда хочу. Он идеально подходил на роль нациста. И еврейки.
Прошло несколько дней — и он сломал газовую трубу в доме. Говорили, что сломал. Как исполнитель роли нациста и еврейки — он отправил строптивую еврейку в газовую камеру, но потом стал ее спасать ценой своей жизни и жизни своих соседей.
Коровкина могла бы сыграть молодую строптивую еврейку, хотя она давно не молодая и не еврейка: большая русская баба. Но мне хочется, чтобы именно она сыграла еврейку. Хочется досадить евреям. Это была секретная идея фильма: тонко подъебнуть евреев; вместо молодой еврейки снять большую русскую женщину бальзаковского возраста — Коровкину. Согласитесь, идея стоящая.
Выписываюсь из больницы, прихожу домой, не могу узнать квартиру, во что они ее превратили. Квартиру я получил как инвалид второй группы, принадлежит она психиатрии. Поэтому какой ремонт они собирались делать, тем более за свой счет? Я прихожу к выводу: они сюда приходили только с одной целью, чтобы меня убить. Здесь убивали меня. Думали, что убивают меня, но убили кого-то другого — того, кто забрался в мою пустующую квартиру, пока я был в больнице. И они его убили. Я в больнице лежал: отдыхал, кушал, проголосовал спокойно за Медведева, пока они меня убивали. Но убили того, кого нашли.
Обратите внимание! Это пятно крови вам ничего не напоминает? Женщина сидит в авто с открытым верхом. А здесь — мужчина с лютней. Обои для вида поклеили на одной стене, и они уже отлипают. И на них кровь. Посмотрите, пятна крови на обоях похожи на доллары и на евро. Их тоже можно снести в ресторан «Пекин». Там все поймут без лишних слов. В Китае до сих пор коммунистическая партия у власти, и других партий у них нет и не будет.
Привык играть в шахматы. У шахматистов мышление такого же рода, как и у меня. Им бы только обменяться, фигуру пожертвовать. Здесь вам не приходит никаких мыслей? До революции в России правил всем священный Синод. Патриарха не было. Патриарх Тихон возник в огне революции. Перед революцией был Синод. У меня видение было, здесь же на этих самых обоях. Видел я этот Синод. Канцелярские столы сдвинуты, стоят в ряд; за ними мужчины разные сидят, с разным выражением лица, разным характером, разным культурным уровнем. Сидят там и женщины, и дети. Ничего и никого не боятся. Вместе они — страшная сила. Некое одно существо, множественная личность, спаянная одним общим канцелярским столом. Это — Синод. Он стоит над государством. Он отрешился от церкви. Своей властью он уравнивал церковь и государство. После революции церковь была отделена от государства, а государство от церкви. Синода не стало, и Синод явился во сне. Нам сегодня трудно представить, что значит правление такого Синода. Не хочу тянуть одеяло на себя. Только в одной Москве такие суждения, как у меня, имеют миллионы людей.
Моя мать является щупальцем этого Синода. Он явился мне и облепил меня. Скоро сюда явится моя мать со своим сынком — и полезут целоваться, начнут меня трогать, щекотать, насиловать. Не приручение животных — но адаптация. Но адаптация животных в наших условиях уходит в физиологию Павлова, где жертвой науки оказываешься ты сам, да еще в качестве сына своей матери. Именно в таком качестве — сына своей матери, а не просто в качестве подопытного животного, кролика, лягушки, под сочувственным взглядом Синода, словно консилиума врачей. Это такой мир, в котором Бог в седьмой день создал не человека — но врача, врачей. В одном апокрифе, Книге Еноха, есть такие слова, самые страшные слова в Писании, какие читал. Там сказано, что Бог создал врача. Это именно он проводил хирургические операции; вырезал и давал самые непристойные половые органы. Чтобы последние имели вид моральных и физических уродов. Это он вырезал женщину из мужчины. Из мужчины — женщину.
Чтобы ты лучше подготовился к вступлению в партию, в ресторане «Пекин» сотрудники китайских органов дают специальную литературу по истории коммунистической партии Китая, китайской народной медицине и пр., на русском языке с грамматическими ошибками, интересными ошибками. Затем там же, в ресторане «Пекин», в специально отведенных комнатах ты проходишь медкомиссию. За сдвинутыми столами сидят врачи-китайцы, просят раздеться и начинают задавать вопросы. В это время вкалывают тебе иглы под кожу в определенных точках, делают это в большом количестве и очень долго. При этом не перестают спрашивать и смотрят тебе в глаза. Тьфу!
Предметы женского рода заставляли меня думать, фамилии русских женщин вселяли в меня ужас. Это продолжалось все мое детство и не прекращается до сих пор. Я не перестал бояться, я только научился скрывать свой страх. Фамилия, например: Брусникин. Нормально. Рядовая русская фамилия. Дедушка — ветеран Великой Отечественной Войны, герой Брусникин. Нормально. Брусникин — но не Брусникина. Такой фамилии не существует: Брусникина. Невозможно быть Брусникиной, хоть режьте. Эта фамилия принадлежит ее отцу или отцу ее матери. Брусникин — он. Фамилия — Брусникин. Брусникина — не фамилия, а склонение фамилии Брусникин. Она же говорит: я Брусникина, Наташа Брусникина. Мы за одной партой сидим, в виселицу играем.
«Ты, правда, Брусникина?» — спрашиваю я.
Она подавляет смех рукой и говорит:
«А кто же я, по-твоему? Конечно, Брусникина…»
Недавно узнал, что сын Наташки Брусникиной — здоровый красивый парень, стал героем чеченской войны, настоящим православным воином. И новым мучеником за веру. Видел его фотографию в газете: спецназовец, настоящий русский богатырь. Принял мученическую смерть от чеченских бандитов ваххабитов. Но — подумал я. Он не Брусникин. По мужу Наташка Брусникина, кажется, Карауловой стала. Но это снова не ее фамилия. Какая же она Караулова? И Брусникиной она никогда не была. Нельзя говорить: Брусникина, Караулова. Можно говорить: Брусникин, Караулов. Рядовой Брусникин. Есть! Рядовой Караулов! Есть.
Караулов, только другой, живет в моем подъезде на седьмом этаже, он тоже герой России, боец ОМОНа. Но вот его совсем маленькая дочка Сонька, Сонечка Караулова, которой я прошлым летом член свой показал — это уже совсем другая история. Она только в этом году в школу пойдет. Эта крохотулька с другими маленькими детишками заглянула в мою квартиру через окно, чтобы поиздеваться. Показывает папины зубки и спрашивает: почему у меня нет жены, почему я плохо выгляжу, почему у меня грязно? Я в это время лежал и смотрел на свой автопортрет шариковой ручкой на стене. Я себя под Сару Бернар нарисовал. Смотрел, улыбался своим мыслям, пугался своих мыслей. Но дети не испытывали ко мне ни сострадания, ни уважения. Я напомнил им, что я взрослый человек и имею право не разговаривать. Но они только поудобнее устроились, как в театре. Полностью открыли мое окно и впустили яркий дневной свет, который ослепил меня.
«Дети, я инвалид второй группы, разве ваши папы и мамы вам не говорили, что ко мне нельзя близко подходить…»
«Говорили…» — признались они.
Я вскочил с кровати и разделся догола. Дети с криками разлетелись, как птички с подоконника, но быстро прилетели обратно. Пять маленьких девочек. У каждой маленькой девочки — фамилия ее отца. Караулова. Удальцова, Пастухова, Прохорова, Огурцова. Понимаете — о чем я? Не совсем понимаете? Синицына, Земленухина, Кукушкина, Свешникова, Толбухина — это же все мужские фамилии. Мужская фамилия превратилась в женскую. Мужчина — в женщину.
Я всю жизнь этого ждал и боялся, когда из мужчины женщина выходить начнет. Не внутренняя женщина, не Дама сердца, которую алхимики в Европе «нашей Дианой» называли, выходит из мужчины. В моем случае не женщина выходила из мужчины и поправляла его, а мужчина насильно помещался в женщину, и она начинала носить его фамилию. Как только слышал фамилию русской женщины, я видел, как женщина насильно удерживала мужчину в своем теле; каждая маленькая девочка намного сильнее своего отца, сильнее своего мужчины, ее мужчина уже в ней, в ее руках, она его уже скрутила, она — ведьма, как Пеппи Длинный чулок. Каждая маленькая девочка была такой. Раз она Семенова, Круглова, Васильева, Савельева, Мотовилова…
Мой кошмар: русские фамилии женского рода. Фамилий женского рода не бывает. Фамилии только мужские. Но эти фамилии принимали женский русалочий род. Ведьма жила в фамилии любой русской женщины. Почему фамилии женского рода? Фамилии же только мужские. По отцу.
Наташкина мать: она же раньше не Брусникиной была. Нет, не Брусникиной. Предположим, она была Медведевой. Но Медведева это нонсенс. Невозможно быть Медведевой. Есть только Медведев. Фамилия — Медведев. Медведева — это уже не фамилия. Медведева — это ведьма, неважно, это его жена, дочь или мать.
Наташка Брусникина выведала у меня мою тайну, прознала о моих страхах. После чего рассказала все другим девицам. Они недолго думали, что со мной делать. Наташка подходила ко мне, смотрела мне в глаза, поднимала руки, растопыривала пальцы и шептала: «Я — Наташа Брусникина. Брусникина, Брусникина, Брусникина…»То же самое делала другая девочка: «Я — Вера Гребешкова, — смотрит мне в глаза и просто повторяет свою фамилию: — Гребешкова, Гребешкова, Гребешкова…» И так — каждая. Я начинал метаться, прятаться, кричать. Ничего страшнее, чем эти фамилии, я в своей жизни не слышал. «Ты узнаешь меня? Я — Прохорова Люда. Я — Прохорова, Прохорова. Прохорова…»
К тому времени мы с Наташкой Брусникиной уже не сидели за одной партой, не играли в виселицу: кто кого повесит. Звенит звонок на перемену. Подходит ко мне Наташка и просит назвать ее имя.
«Ты знаешь, кто я? Скажи, чтобы я слышала…»
Я гордо назвал ее имя, потому что любил ее.
«Но я же чья-то дочь! Не в капусте же меня нашли!»
«Не в капусте…» — повторил я.
«Фамилия мужчины?!»
«Какого мужчины?»
«Какого мужчины я дочь? — пытала она. — Фамилия мужчины?! Я жду…» Несильно ударила меня по голове, и я назвал фамилию: Брусникин.
«Правильно. Я — чья дочь?»
«Брусникина…»
«Запомни. Я — Брусникина, Брусникина, Брусникина. Повторяй за мной, чтобы я слышала: Брусникина, Брусникина, Брусникина…»
Я закрывался, отбивался, пытался бежать. Но меня не пускали. Девчонки старались, чтобы я лучше вслушивался в их фамилии. Ни одна из них не говорила: я тебя изнасилую, я тебя заберу. Они просто повторяли фамилии своих отцов в женском роде: «Я — Гребешкова, Гребешкова, Гребешкова…» Просто повторяли свои фамилии, чтобы я жил в этом кошмаре. Достаточно было просто несколько раз произнести русскую фамилию, мужскую фамилию женского рода. Другие мужчины принципиально ничем от меня не отличаются. Они просто научились не слышать этого ужаса. Петрухина, Семенова, Голубева, Слепцова. Услышьте такое во сне, когда ваша охранная система спит — вы описаетесь от страха. Как я писался. Но не во сне.
На моих глазах мужские существа превращались в существа женского рода, шли страшные физиологические изменения, сиськи начинали расти. К своим 16-и годам я думал, что тело девочек отличается от тела мальчиков только сиськами и длиной волос.
написал Гораций. Памятник неизвестному русскому солдату в парке Победы мне поставлен. Это очевидно. Я и есть неизвестный солдат. Потому что я позировал скульптору этого памятника у него в мастерской долгие два месяца. За это он кормил меня раз в день и оставлял спать: отправлял в гараж, где у него машина стояла. Закрывал меня там на ключ. Завтрака не было, только чай наливал. «Неизвестный русский солдат должен быть голодный, — говорил он. — Кухня для него приятная неожиданность. Как говорится, чему быть — того не миновать. В отличие от других солдат белой расы, русский солдат очень дешевый, на него много денег не тратится».
Три раза изнасиловал меня, как будто я девка какая-то никчемная. Я не особо сопротивлялся. Не было сил. Позировать художнику — каторжный труд.
Я вот подумал, скажи я два слова: «Чай индийский». Ничего бы не было. Ничего ровным счетом не случилось бы со мной. Но, представьте, что бы со мной было, если бы я сказал эти слова на Цейлоне. Что бы со мной сделали, что бы было.
Что бы ни было, щелкните себя по пуговице и выбросьте что-нибудь в окно, хотя бы эту макаронину. Выкиньте! Вот. И больше туда не смотрите, чтобы там ни случилось.
В памяти автоответчика китайского посольства в Москве до сих пор хранится мой голос. За много ночей я им столько туда наговорил. Стихи запрещенных поэтов, притчи, апокрифы, пословицы, загадки, детские страшилки, считалки. Я стал исповедоваться в посольский автоответчик, говорил только правду, как есть: что письку по утрам тереблю, на маленьких девочек поглядываю. Периодически меня перебивала запись голоса молодой сотрудницы посольства, китаянки. Характерным китайским голоском она рассказывала, какие документы в какое время нужно принести, чтобы посетить Китай. Потом снова включал автоответчик, рассказывал про свои страхи, что письку тереблю. И вдруг она говорит не в записи, а живым почти детским китайским голоском: «Не надо письку теребить…»
Я протянул к ней в сторону зашторенных посольских окон свои короткие ручки, прутья высокой ограды не пускали дальше. Вспомнил сказку одну: как искатель истины, идя много дней вдоль реки, против ее течения, видел каждый день — и с каждым днем все в более ранний час — сверток, плывущий по течению. Каждый раз он его развязывал и находил в нем райскую пищу, сочную халву. Ел. Халва поддерживала его силы. И воодушевляла: ему не терпелось узнать, кто ему посылает по реке такую радость. Оказалось, что эта халва — часть утреннего туалета одной богатой молодой красавицы. Она каждое утро умывалась, подмывалась, используя для этих целей халву. Вытирала куском халвы пизду, заворачивала остатки в ткань, типа салфетки — и выбрасывала из окна в реку; а он это дело вкушал, как райскую пищу. Что для нее было внешним — для него становилось внутренним.
На следующий день я заполнил анкету в консульском отделе посольства Китайской Народной Республики, где написал, что я, помимо всего прочего, бывший монах Псково-Печерского монастыря. Я прожил в нем почти год. Жил в одной келье со слепым иноком отцом Мельхиседеком. Он учил меня читать на языке осязания, пальцами.
Я попросил несколько чистых листов бумаги; на них подробно описал, как было дело. И приложил к анкете. Этого я на автоответчик не наговаривал. Почему-то не сомневался, что та молоденькая китаянка обязательно прочитает мою анкету и ночью найдет способ выйти ко мне. Я ни от кого не прячусь.
После разборки копировального аппарата остается лишь один голый факт. Я посетил на несколько дней Кишинев; старался не ходить по главной улице, чтобы никто меня не узнал. Все визитные карточки, что у меня были, я захоронил, закопал на еврейском кладбище в могильном холмике одной еврейской семьи. Могильная плита с фотографией ушла в землю по самые подбородки. Никто на их могилу не приходит. Никого у них нет, кроме меня. Вся их семья здесь. На фотографии, уходящей в землю — они еще живые, позируют фотографу. Муж, жена и трое маленьких детишек, маленьких жидят. Так и хочется ущипнуть каждого из них за щеку, за нос. Ближе этой семьи у меня никого нет.
Трагедия случилась, когда мне было восемь лет. К ним в дом, ночью, когда они спали, забрался некто, чтобы поживиться. Но они проснулись. Некто убил сначала мужчину, затем женщину, затем всех до одного детей, чтобы не оставлять свидетелей. У детей очень хорошая память. Мы с Наташкой Брусникиной смотрели газету «Вечерний Кишинев» с этой же фотографией, которая затем перешла на могильный камень. Мне очень хотелось в эту семью. Мне хотелось создать такую семью, точно такую же семью, только свою. Это был последний раз, когда мне хотелось иметь семью, детей.
Приехал в Кишинев, ни о ком не стал ничего узнавать. С тех пор прошло много лет. Наташка Брусникина умерла в теле обычной русской бабы Натальи Брусникиной, спившейся после гибели единственного сына. Я тоже умер в том, кем стал: что из меня выросло. Пошел на еврейское кладбище, к своей семье, раскопал могильный холмик и закопал туда свои визитки.
Пока находился в Кишиневе, они в Москве снова приходили, чтобы меня убить. Но каждый раз это заканчивается тем, что они убивают кого-то другого — а мне делают ремонт. Их это бесит, и они уходят. Я возвращаюсь в отремонтированную частично квартиру. Напачкав, они создают видимость ремонта, частично приводят квартиру в порядок, что-то ремонтируют, обои клеят. Дескать, тут не убийство было, тут ремонт шел. Вот квартира наполовину отремонтирована, даже кран на кухне заменили. Они устали делать мне ремонт. Приходят меня убивать — а делают мне ремонт. Понять ничего не могут. Поглядите сами. Видите, старая раковина лежит. Они перепутали меня с раковиной на кухне. Хотели меня убить — а вырвали старую раковину с мясом, бросили на пол. Кого-то другого убили, кого здесь нашли.
Приходили менты по поводу нациста и еврейки — дескать, я психически больному человеку велел газовую трубу в жилом доме сломать. И увидели эту раковину на полу. Смотрят на старую тяжелую раковину под ногами — и делают вид, что не понимают, не видят, что это человек убитый лежит. Раковина так лежит, что говорит сама за себя: что это был труп человека, что человек в такой же позе находился, когда его убили. Они смотрят и не видят прямых указаний. Я хорошо о них думаю. Все они видят и понимают: что это никакая не раковина на полу лежит.
Соседи говорят, что строители приходили, ремонт делали, но не закончили. Бесплатно — ремонт? Не надо в милиции работать, чтобы догадаться, что это ложь и криминал чистой воды.
Я‑то вижу, что они видят труп, когда глядят на мою старую раковину, на полу. Они видят, что это человек лежит, что тут человека убили. Они на него смотрят, на труп. Какая раковина! И вы, и я прекрасно знаем, что это лежит на полу, что здесь произошло убийство. Повел их в комнату, подвел к недоклеенным обоям, указал на пятна крови.
Менты вызвали теток из домоуправления, и те стали кудахтать, что я развел антисанитарию, представляю угрозу здоровью соседей и здоровью их детей. Менты поглядывают на меня, понимая, что логики здесь нет. Чтобы в наше-то время к человеку направили бригаду, чтобы ему бесплатно ремонт в квартире сделали. Раковину на кухне заменили, обои стали клеить. Не успели они!
Я состою на учете, как творческая единица, деятель культуры. Являюсь членом академии киноискусств. По идее могли бы сделать ремонт. Но. Откуда взялась кровь, которую они выдают за краску? Зачем стилизовать кровь под краску, под живопись, под деньги?! Они узнают, когда я ложусь в больницу или уезжаю из города, и спешат сделать мне ремонт, чтобы я был счастлив, когда вернусь? Почему же они всякий раз начинают ремонт — но бросают, исчезают, как воры, растворяются в воздухе, как только я возвращаюсь домой?
Мое членство в академии ничего ровным счетом не значит. Никакой ценности как творческая единица я не представляю уже давно. Я заболею, перестану выходить из дома — и никто не спохватится, кроме тех, кто сюда придут, чтобы меня убить. Найдут мой труп с наглой еврейской улыбочкой на лице. Посудите сами, как все деградировало вокруг нас, если такие люди, как я, становятся академиками.
Я замечательно себя чувствую, хорошо питался в больнице, проголосовал за Медведева. Не жалею. Делал это искренне. Хотя медперсонал следил, чтобы голосовали за Медведева, я делал только то, что хотел. Слышал краем уха, как наши медсестры говорили между собой, что у Медведева есть дочь, даже две дочери. Значит, ебался. Точно ебался. Фамилии девочек: Медведевы. И я тоже решил под Медведева покосить, голосовать за Медведева. За фамилию: Медведев. Голосовал, как велели — но не потому что велели: это был мой выбор. Я не виноват, что он совпал с требованием медперсонала. Но если говорить о политике, то Медведев мне нравится, даже больше Путина. Он уже потихоньку начал исправлять ошибки, которые совершил Путин. Но что случилось в моей квартире, пока я готовился голосовать? Под потолком, на том месте, где люстра должна висеть — висит маленький плюшевый медвежонок, привязанный к пустому патрону. Когда уезжал в больницу — никакого медвежонка не было.
Видите медвежонка?! Он прекрасно адаптировался в моем доме. Подойдите, дотянитесь до него. Потрогайте медвежонка. Сыплется? Я знаю, что из него сыплется! Наркотик. В него спрятали наркотик. Стоит его потрогать — наркотик сыплется: порошок. Медвежонок и есть Медведев. Маленький плюшевый медвежонок.
Я только на антибиотиках сидел, когда в отделение внесли стопки чистых глаженых пижам, велели переодеваться. Всем. Переоделся. Повели голосовать за Медведева. Проголосовал спокойно за Медведева. Выписался. Возвращаюсь домой, вижу: мои старые обои сорваны, но не везде. На тех, что не успели сорвать, кровь осталась. Я уже показывал. Вот кровь. И вот кровь. Должна была быть моя кровь. Сначала — была моей, пока убивали меня. Но, сколько меня ни убивали, они работали на меня. Каждый раз, когда они приходили и убивали меня, выходило так, что вместо этого они делали мне ремонт. Начинали убивать меня, но убивали кого-то другого, чей труп лежит на полу под видом снятой раковины. На это место, где его убили, бросили раковину. Получалось, что каждый раз они убивали меня, но работали на меня; а я отдыхал себе спокойно в больнице. Спал целыми днями, кушал, поправлялся.
Начинают меня убивать, калечить, ломают мне ноги — и вдруг видят, что меня дома нет. Вместо того, чтобы меня калечить, они делают мне ремонт, меняют сантехнику. Поняв, что это не я, они уже не могли прекратить работу, им надо было смыть следы своего злодеяния. Провели дезинфекцию места, мазали, брызгали, сорвали почти все старые обои с моими символами, записями. Пустили пыль в глаза — дескать, ремонт идет. Сами же развели бурную деятельность, а потом куда-то испарились.
Я сорвал кусок обоев с размазанной кровью. Заложил в книгу «Самадева», типа закладки. И тут увидел, что кто-то вырвал из нее часть страниц. Они — не они. От «Нараянии», фрагмента «Махабхараты», остался только корешок. Кстати, я ненавижу Раму. Посмотрите, как жил Равана! Какое это чудо! А тут какой-то плюгавый Рама и его ебливая баба Сита, которая утверждает, что она туда случайно попала, что ее украли. На хуй нам сдался этот Рама с его обезьянами. Бог ней, с Индией. Было бы Цейлону хорошо!
Посмотрите сюда, где я отбил часть стены — они не успели замазать. Дерево там видите — это кость, кость Бога-отца. Потрогайте. Не бойтесь. Кости Бога-отца в моем доме. На этих деревяшках в конце 19‑го века крепилась стенка; они сложены крест на крест. Это его кости — мощи. Книга по анатомии, которую они у меня украли, помогла бы нам сейчас. Я сорвал окровавленный кусок бумаги со стены — и захоронил змея в книге «Самадева». Свои визитки захоронил в могиле еврейской семьи. Всю их семью зарезал один русский бандит, домушник. Мне эта семья делает только хорошо. Когда меня убивают — мне делают хорошо. Они меня убивают — но получается так, что делают мне ремонт. Убивают — а я в это время в свеженькой пижамке спокойно голосую за Медведева. Проголосовал — и спокойно ем свой бутерброд с московской колбасой. Конечно, их это бесит — что они делают мне только добро. Они каждой копейкой дорожат — а тут вынуждены мне ремонт делать за свой счет. Примерно раз в год они делают мне ремонт. Приходят убивать — но вместо этого делают ремонт. Работают, трудятся. Правда, никогда не доводят ремонт до конца. Но все равно — это не маленькие деньги: начать ремонт. Они теряют на мне деньги и не только деньги. Они теряют на мне веру в реальность. Как это так: начинают меня убивать — но, оказывается, делают мне ремонт, делают мне добро. Все их попытки убить меня заканчиваются ремонтом в моей квартире. Влипли они со мной: обречены всегда делать мне добро, хотя каждый раз являются моими убийцами. Они же остаются убийцами. Но понять ничего не могут. Как им жить?! Думают, что эта раковина на полу — это есть я; что они меня избивают, калечат. Тогда как на самом деле они просто сняли и поменяли раковину на кухне. Старая раковина осталась лежать на полу, как мой труп. Или труп другого, забитого до смерти человека. Думали, что я человека от раковины отличить не смогу?! Подменили человека раковиной. Убили человека: сорвали старую раковину. Я такое уже видел, не помню где, в каком-то журнале: снимки из космоса поверхности Марса, по ней камни катятся. Бог-отец может быть Луной. Вот это на самом деле страшно.
Я наслаждался жизнью в больнице, мимо везли Медведева на Красную площадь, чтобы выбирать. И Путина. Медведева и Путина везли прямо за окнами больницы на Красную площадь, где их ждали, чтобы выбрать. Нас подняли, переодели и погнали в столовую. Там телевизор цветной привезли в подарок. Он уже стоит. Неподвижно стоит Путин, под галоперидолом. И такой же Медведев стоит рядом. У Путина руки торчат, как петли. И такие же руки у Медведева. Две торчащие петли.
Путин и Медведев в нашем отделении! Как это понимать?! Стоит Путин, стоит Медведев. Неужели я и все в отделении, включая медиков, сошли с ума? Стоим в чистеньком, глаженом, шевельнуться не можем. Потому что перед нами, тоже неподвижно, как отражения в зеркале, стоят и глядят на нас они: Путин и Медведев. И тоже ничего не понимают. Но стоило нам начать улыбаться, они тоже начинали улыбаться. Мы начали желать им здоровья, и они стали желать нам того же. Но чудес, как мы знаем, не бывает. Закон земного притяжения и другие основы нашей физики на месте. Логика на месте. Медведев и Путин по дороге на Красную площадь заехали проверить, посмотреть, как голосуют в психиатрии. Привезли в подарок большой цветной телевизор. Я сразу обратил внимание на их руки. Не голосовать после их рук я уже не мог. Хотелось поставить роспись, крестик, что-нибудь для них сделать. Не потому что нам велели. Но потому что увидел, как торчат руки у того и другого.
После разбора копировального аппарата на детали останется один лишь голый факт. Мы снова адаптируем подлинник Шекспира, рукопись «Укрощение строптивой». Но на сей раз — к подписям, которыми мы в психиатрической больнице голосовали за Медведева.
Голосуют — как?! Расписываются — закорючки ставят. Я свою закорючку поставил, как во втором классе, когда Наташке Брусникиной в записке волосок нарисовал. У тебя на писе волосики какой длины? У меня — такой. А у тебя? А у меня — такой. Берем подписи пациентов психиатрической больницы, проголосовавших, и адаптируем к этим подписям руку Шекспира, оригинал рукописи. И приходим в гости к бедному Тому из «Короля Лира». Помните, в ночлежке для отверженных людей, став таким же нищим бродягой, король замечает несчастного, полуголого человека в грязи, но не узнает его? А все началось с того, если помните, что король не потерпел, что его младшая дочь не стала радоваться его доброте.
Адаптируем руку Шекспира к закорючкам, которыми проголосовали пациенты психиатрической больницы № 5 — и получим бешеную любовь еврейки к нацисту, получим «Укрощение строптивой», где этот парень окажется нацистом, еврейка — строптивой.
У Медведева руки нехорошо торчат. И у Путина с руками та же история. Я снова это увидел: две руки — как две петли, четыре руки — как четыре петли. Я это уже видел на чердаке двухэтажного дома перед тем, как попал в Псково-Печорский монастырь, в руки слепого инока отца Мельхиседека. Изучал там социальные науки, учился читать на языке слепых.
Когда вернулся домой, обнаружил там разгром, снял с петли маленького плюшевого медвежонка, лег с ним, стал его тискать, чтобы из него сыпался порошок — громко и долго я смеялся, перепугал соседей. Потому что Медведев и Путин могли стоять не в нашем отделении в столовой, а на большом экране в том самом телевизоре, который прислали в подарок ко дню выборов президента. Но не я один увидел, что они молча стоят в столовой рядом с уже включенным телевизором. И не я один обратил внимание на их руки: что у них с руками.
Зашел в музыкальную лавку купить диск с песнями Третьего Рейха, полечиться. После такой музыки сразу все душевные ранки зарубцовываются. Продавец берет у меня деньги, но диск не отдает, держит в руке, говорит, спасибо. Я прошу у него мой диск. Он говорит: «Ты же мне только что его подарил. Нехорошо брать подарки обратно. Когда маленький был, тебе этого не говорили? Что ж, видимо, придется мне заняться твоим воспитанием», — и легонько стукнул меня этим диском по лбу. Я увидел, что за моей спиной стоят две молоденькие девушки и наслаждаются моим позором. Я потер пальцами, чтобы все они увидели, что такое для меня деньги — и выскочил на улицу. Пошел по дороге, вернулся домой, не раздеваясь, прямо в плаще лег под одеяло и стал думать. Я понял, что это был за человек, что он хотел сказать. Он хотел сказать, что кошелек дороже денег. Но это не так. Деньги дороже кошелька. Я потер пальцы. По сравнению с моим так сильно развитым осязанием, его деньги — это пустой кошелек. Я ненавижу то, что он называет деньгами. Поэтому такие люди, как он, ненавидят меня, плюют мне в лицо. Пролежав под одеялом почти сутки, я вскочил и отправился в гостиницу «Пекин».
В гостинице «Пекин», как в старые добрые времена рассказал, что хочу вступить в коммунистическую партию Китая. Велели подождать, принесли чай: индийский. Принесли литературу. Сказали, чтобы я прочитал — и пришел снова, когда все выучу. Я не стал говорить, что все это уже было. Что уже приходил в гостиницу «Пекин» в 91‑м году, писал заявление о вступлении в партию. Они или другие китайцы давали мне эту же литературу. Сказали, чтобы я внимательно все изучил.
Я поступаю, как тогда: уебываю, как можно дальше, со всей литературой, что они мне дали — и сдаю ее в букинистический магазин, где меня тоже хорошо помнят.
Мои путевые записки «Голый армянин» писались под вопрошающим взглядом ослиной челюсти.
«А чем ты полезен? — говорила своим видом ослиная челюсть. — Ты до сих пор так и не доказал, что ты человек».
Я ничего не мог с этим поделать. Меня совершенно измучили вопросы. Я купил ослиную челюсть на рынке в крохотном городке в Кашмире. Возил с собой, лежа поднимал над головой, чтобы сквозь нее шли лучи солнца — и отвечал на ее вопросы.
Руки сами тянулись к сумке, доставали и поднимали ослиную челюсть, словно она сама выбиралась из сумки, брала мои руки, как два костыля, чтобы подняться и посмотреть мне прямо в глаза, поговорить по душам. Она говорила, что я не достоин называться человеком. Это не было депрессией. Нормальный мужской разговор. Потом я побывал в состоянии клинической смерти. Сторож в реанимации сказал, что он сжег мою ослиную челюсть, как мусор.
Сам себе человек самый страшный палач. Знаете, что это такое — депрессия зимой, во время дождей? Не жалуюсь никакому дяде, ни на кого не показываю пальцем. Живу монологами о никчемности и бесполезности своей души. В голову забираются всякие максимы из Ларошфуко на счет самолюбия, самолюбования. Ларошфуко меня добил своими максимами. Потом начался суд. Я вышел на улицу и пошел направо. Меня судили все. Меня судил мужской костюм, выставленный в витрине магазина. Судил недопитый стакан воды. Судил подобранный билет на проезд в общественном транспорте. Меня судили подошвы моих сандалий: что я такой же, как они.
Я — такой же, как этот пиджак, как эти брюки, как эти сандалии, как эти выброшенные билетики. Не то что голоса. Нет. Мне показывалась моя жизнь моими же глазами. Ничего больше. Я только смотрел. Они же говорили со мной на языке зрения: «Я — пиджак. А ты?» «Я — стакан воды. А ты? Ты — такой же, как я…» Они были правы. И мне пришлось говорить последнее слово своими записками «Голый армянин», чтобы доказать, что я не являюсь пиджаком, стаканом, билетом на автобус. Но доказал обратное. Свидетельствовал против себя.
Хочу бежать, хочу исчезнуть — но не могу. Собачья совесть вцепилась в мою задницу и не отпускает: «Чем ты лучше этого костюма, этого стакана с водой? Докажи! Докажи логически, согласно «Аналитикам» Аристотеля…»
Четкими выкладками пытаешься себя защитить, выстелить переход и уйти от вопросов. Бежишь к плите, зажигаешь огонь, ставишь на огонь ложку, потом снимаешь ложку с огня и жжешь ею свою руку, свое тело, приговаривая: «Вот так тебе, вот так…» Ничего ты с такой логикой не поделаешь. Ничего не попишешь. Это ослиная челюсть.
Решил поговорить с одним астрологом, узнать, что там в моем гороскопе новенького происходит. Астролог сильно деградировал, опустился: стал похож на человека. Встретил меня — суровый, почти голый, как бедный Том. Мне показалось, что он не узнал меня. Я не успел ничего сказать, он ничего не стал спрашивать. С порога он начал рассказывать о себе, кто он такой. Деньги попросил вперед. Я протянул ему немного рублей, извинился, что больше нет. Он сказал: «Спасибо, слушай внимательно, откуда я такой взялся. Козерог переходит в Водолея. Водолей переходит в Рыбу. Рыба переходит в Овна. Овен переходит в Тельца. Телец переходит в Близнецов. Близнецы переходят в Рака. Рак переходит во Льва. Лев переходит в Деву. Или. Весы переходят в Скорпиона. Скорпион переходит в Стрельца. Стрелец переходит в Козерога. Козерог — в Водолея. Водолей — в Рыбу. Рыба — в Овна. Овен — в Тельца. Телец — в Близнецов. Близнецы — в Рака. Рак — во Льва. Лев — в Деву…»
Я сказал, что все понял…
«Не понял ты ни хуя… — заорал он. — Дева переходит в Весы. Весы переходят в Скорпиона. Скорпион — в Стрельца. Стрелец — в Козерога. Козерог — в Стрельца. И т. д. Происходит смена созвездий по принципу два четыре, два четыре, шесть девять. Надо еще сотенку накинуть…»
Я сказал, что в долгу не останусь.
«…четыре два четыре два шесть девять два четыре два четыре…»
И тут я понял, что за хитрую штуку он проделывает со мной сейчас. По законам древней физики он меня просто-напросто продает. Слава Богу, я знаком с историей науки и знаю, что когда звездочеты древности предсказывали человеку по звездам его судьбу, они платили этими звездами за этого человека. И такой человек уходил к ним в рабство.
Но когда попытался вырвать у него из рук свои деньги, совершил ту же ошибку, что продавец в музыкальной лавке: решил, что кошелек дороже денег. Астролог молниеносно вцепился мне в горло, когда я попросил деньги назад, что напомнило: «Кошелек или жизнь?» — выражение, которым пользуются грабители. Я лишился не столько сил, сколько осязания. Я сказал продавцу в лавке, что для таких, как он, кошелек дороже денег, но это неправильно. Поэтому не стал требовать покупку или назад деньги. Но когда астролог так себя повел, инстинктивно я сам схватился за свой кошелек — и лишился осязания и денег. Когда лишают осязания, деньги становятся пустым кошельком.
Я правильно сделал, что не стал бороться за свою покупку или за то, что здесь называется деньгами. Тем более что деньги ушли. Потрешь друг о друга пальцы руки — и сразу почувствуешь вкус ассигнаций. Деньги — либо они есть, либо их нет. Как решишь — так и будет.
Простым потиранием пальцев друг о друга говорят: деньги. Пересчитывают деньги, передают, принимают — все время трут пальцы. Либо осязаешь деньги, либо нет. Все дело в осязании. По гамбургскому счету есть только деньги осязания. Мы кого-то лишаем осязания, нас лишают осязания: продаем свое осязание за деньги, покупаем свое же осязание. За деньги.
Один алкоголик — умный, веселый малый — после лечения вернулся в свой город к своим друзьям и знакомым — и через три дня покончил с собой, потому что не мог ни к одному из них прикоснуться. Он говорил своим знакомым: я вас не чувствую.
Мой знакомый — такой же весельчак, выпивоха, сын поэта Кирсанова — прогулял все свои деньги и повесился. Перед тем, как повеситься, он оставил записку: «Я возвращаюсь домой, потому что у меня закончились деньги…»
Деньги — эквивалент затраченных страданий? Неважно, что огромные деньги могут принадлежать всего одному человеку, а страдания затрачены множеством других людей. Когда человек дает деньги церкви — это называют пожертвованием. Когда сам человек приносится в жертву — это также принимает вид денег, нечеловеческих денег, которых можно не касаться, но тратить, делать самые неожиданные вложения, покупки. Не выходя из дома, на блошином рынке судьбы можно за чужие деньги купить в чужие руки что-то страшное, и в чужих руках этим пользоваться.
Когда человеку-невидимке удалось окончательно надругаться над своей видимостью, принести в жертву свой человеческий вид — другие люди, в силу его невидимого уродства, приняли вид его рабов, его рабской силы. Он расплачивался с ними их же руками и деньгами. Наслаждался их разнообразными бытовыми страданиями. Переставлял и воровал их вещи. Он стал их судьбой. Бог дал — Бог взял.
Жертвы есть нравственные, психологические, всякие: но, в конечном счете, платят последним, что есть. Платят своей уязвимостью, видимостью. Не хочешь, чтобы к тебе прикасались — к тебе прикасаются, делают с тобой, что хотят. Боишься на себя в зеркало посмотреть — но что-то заставляет, потому что в зеркале смерть надела твою маску и смотрит на тебя с таким видом, мол: хорошо, пока есть, чем платить. Не как человек-невидимка: антижертва такая! Он просто отказался от своих денег, чтобы не платить. Надругался над своей видимостью и над всеми. Занял — и не вернул. Показал кукиш вместо денег. Пустое место — вместо плоти и крови.
Я не считаю для себя такое поведение возможным. Я не считаю деньги в чужом кошельке. Расплачиваюсь последним, что есть: своей идентичностью, обликом. Со мной расплачиваются моим же осязанием. Продавец не позволил мне прикоснуться к покупке. Я пересчитал и передал ему в руки 150 рублей за диск с песнями третьего Рейха, чтобы прийти домой и послушать, в себя немножко прийти. Он ничего мне не дал; сказал, что я купил этот диск для него. Я потер пальцами, которыми только что пересчитал и передал деньги — и остался при своем мнении. К своей покупке не прикоснулся, ничего, кроме самих пальцев, не ощутил. Ничего не слизнул. Ничего не взял. На людях — так. Плачу за свое осязание. Зато у себя в квартире, когда один, могу свободно брать и переставлять вещи. Потираю руки: есть чем расплачиваться. Ставлю кастрюлю на плиту, варю в ней воду, завариваю крепкий цейлонский чай. Сплю, как младенец, по шестнадцать часов в сутки. Просыпаюсь, никаких снов не помню. Поднимаю левую ногу, сгибаю в колене, опускаю на пол. Поднимаю чашку с пола, допиваю, что в чашке, делаю в ней гоголь-моголь — и понимаю, как много у меня над собой власти. Как сказал Медведев, или Путин: «В мире бушует кризис, но граждане России живут в тихой экономической гавани…» Но относилось это только к одному гражданину, ко мне. Присвоил продавец мою покупку, подарил ее себе от моего лица — я потер пальцами, как делают, когда хотят сказать про деньги, и взял свои денежные средства осязанием назад. Вот они — денежки.
Наступила всеобщая инфляция осязания в мире. Но мне это не грозит. Наоборот, я могу этим воспользоваться, чтобы собраться в кучку, смяться в комок. У меня свои параметры личности и тела, но я не поступаю, как человек-невидимка. Мои деньги — у меня в самих пальцах, и на запястье, и на лбу. Поэтому постоянно попадаюсь всем на глаза, меня трогают, хватают, бьют. Я — никого не могу тронуть, даже ребенка.
Ребенок может меня избить, изнасиловать, я дать ему отпор не смогу. Только пальцы потираю в ответ, чтобы видели, что я хочу сказать. Что я не мот и знаю цену деньгам, могу считать деньги не хуже их. Только я не считаю чужие деньги в чужом кошельке. Стоит мне вернуться домой — я попадаю на пиршество плоти. Могу до всего дотрагиваться, всем распоряжаться. Потираю руки, но на людях потираю пальцы, как делают, когда хотят намекнуть на деньги. Меня заденут — я пальцами потру. Ударят — я пальцами потру. Раком один раз поставили — я тоже пальцами потер. Мол: за такие услуги деньги платят. Но я свои денежки все равно получил — пальцы потер.
Не то чтобы я простил продавцу его долг, когда просто потер пальцами вместо денег, вместо покупки. Я тайно перевел его долг — в свои плотские деньги. Так же поступаю с долгами других людей. Они наносят мне один моральный ущерб за другим. На это — я потираю пальцы, чтобы они видели, что свои деньги я с них получил.
Их мучает голод осязания. Они расплачиваются, с ними расплачиваются. Пересчитывают и передают деньги — и не чувствуют, что продают осязание. Поэтому хватают и хватают — но им все мало. Ленинградская блокада — как массовое несварение желудка. Едят, едят — но не наедаются. У меня же — полный достаток, тихая гавань. Поэтому физически и морально ко мне постоянно пристают, чего-то хотят, сами не понимают чего.
«Кому я нужен?» — спросите вы и будете правы. Кто я такой, чтобы меня хотеть? Я вам больше скажу: я добился инвалидности, сделал себе инвалидность второй группы, чтобы меня оставили в покое. Но — они не могут. Почему-то. Не могут меня не замечать, забыть, лезут с вопросами, предложениями, проделывают со мной отвратительные вещи, в том числе моими собственными руками.
Один мужик из соседнего дома не выдержал и спросил, почему я не сопротивляюсь, когда он начинает меня тискать, лезть ко мне? Я согласился:
«Да, не сопротивляюсь. Я же не знаю, что вы собираетесь со мной сделать. Я не считаю деньги в чужом кошельке…»
Понял он меня или нет — не мое дело.
Древние звездочеты знакомили людей с расположением их звезд на небе и предсказывали им, куда они будут двигаться в жизни дальше. Кем бы ни были эти люди, но по звездам они перемещались, как рабы: люди шли к звездочетам в рабство, чтобы те предсказывали им будущее. Но на деле происходило вот что: на правах звездных агентов звездочеты проводили торговые сделки между звездами, расплачиваясь людьми как своими рабами, используя их в качестве живых денег, платежных средств. Звездочеты не владели рабами физически, но по звездам следили за их перемещением, транспортировкой. Шла нескончаемая транспортировка рабов. Следить за своими рабами было страстью звездочетов. Потому что, следя за рабами, они, по сути, следили за перемещением денег.
У меня была знакомая в Кишиневе, она работала в сберкассе. Она кончала, когда пересчитывала деньги. Кончала по несколько раз в день. А потом попала в рабство к одному армянину. Когда эта женщина пересчитывала купюры, она тем самым продавала себя в рабство — и поэтому испытывала такую сильную страсть. Потому что ощутить свое рабство через деньги, продать себя в рабство — и есть человеческая тайная страсть, скрытая цель. С похожей страстью слепой инок отец Мельхиседек пальцами на языке осязания перечитывал места из Евангелия для слепых; все слова в этом Евангелии состояли из дырочек азбуки Брайля. Для него трогать, осязать это Евангелие из дырочек было сродни страсти осязания денег и осязания раба внутри, это было его монашеским послушанием.
Из дырочек Евангелия для слепых состоит вся моя жизнь. Только на языке Брайля можно понять Евангелие, когда слова — дырочки, глаза — пальцы. Только так, мне кажется, можно понять кинематограф.
Знать, что показывают звезды, было сродни сильной плотской страсти, тянущей людей в рабство. Люди находили звездочетов, ехавших по дороге, переезжавших с места на место; последние предлагали людям внимательно посмотреть на звезды — и звезды передавали им этих людей в рабство, потом их покупали другие звезды из других созвездий.
Многие цари того времени понимали, что и они находятся в рабстве у звездочетов, и это учитывали. Царь Ирод — тоже. Но, в силу своей роли палача небесного младенца, превратился в его мать. Потому что убить такого младенца можно было, только став его матерью. Как эти типы, что приходят меня убивать — но вместо этого делают мне ремонт за свой счет. Из кожи палача младенца Ирод перебрался в кожу его матери, но оказался на темной стороне материнства и сам стал жертвой страшной материнской магии.
Халдейские маги на звездах, как на пальцах, показали ему, что в Вифлееме родился новый царь Иудеи. Ирод решил затолкать младенца обратно. Перебил всех младенцев в Вифлееме, чтобы хотя бы одним из них оказался его мертвый сын. Так сильно он хотел умертвить этого младенца, что превратился в его мать. После этой резни, говорит предание, тело Ирода стало странным образом разлагаться, мужские половые органы распались, превратились в женские. Мужское тело превратилось в тело матери. Убивая этого младенца, он тем самым изуродовал себя — и заплатил Вифлеемской звезде, как бы вернул долг. В отсутствии там иных денег, кроме факта утраты своей человеческой узнаваемости, только члены бывшего тела, изуродованные до неузнаваемости, выступают в качестве платежных средств. И эти уродства берутся в долг у следующей группы звезд, которые будут дальше предсказывать будущее, дальше давать в долг, который также возвращается последующим уродством, взятым в долг у следующего созвездия. И так по кругу. По всем тринадцати созвездиям, где каждое уродство становится платежным средством, взятым в долг ценой предстоящего уродства. Здесь, на Земле, привыкаешь к своему уродству, потому что к нему можно прикасаться — это есть деньги прикосновения, осязания. Платишь — и привыкаешь ко всему, в том числе к своему уродству. Не на Земле к своему уродству привыкнуть уже нельзя, потому что нельзя прикоснуться — нет осязания, нечем платить за свое уродство — это есть ад наяву. Все члены бывшего тела до неузнаваемости изуродованы — и к ним не прикоснуться. Так страшно выглядят деньги, что их невозможно взять.
Сначала появились твои деньги, а уже потом появился ты сам. Как говорится, деньги вперед. Есть здоровое тело, голова, моральные волевые качества — платишь, покупаешь себя. В долг. И последними наличными денежными знаками оказываются старость, болезни, моральное и физическое уродство, но, являясь платежным средством, они тоже берутся в долг. Сначала — старость, уродства, а потом уже ты. Платишь вперед, а на векселе ростовщика по-прежнему подпись стоит — закорючка, страшнее которой ничего нет. Вопрос не так стоит: плати — и будешь жить, кошелек или жизнь. Нет. Плата, с одной стороны, уже внесена, а с другой — всегда оказывается впереди. И вносится она уродством, которым залазишь в будущий долг и в будущее уродство.
Если посмотреть на наши половые органы вчуже, как бы из космоса, то можно заметить, что они уже морально и физически изуродованы, потому что в них совмещены функции размножения и выделения. Если бы человек к ним не привык из-за того, что он все время их трогает, теребит — они были бы ему самому противны, невыносимы. Человека, превратившего свой дом в помойку, мы воспринимаем, как морального и физического урода, при этом морального и физического уродства собственных половых органов не замечаем. «Сучок в чужом глазу видим, а в своем глазу не замечаем бревна». Считаем деньги в чужом кошельке! Но платить своим уродством придется, и даже его предстоит брать в долг. Это и есть Каббала, что значит попасть в кабалу, вечную кабалу. Поэтому Иисус Христос говорил только о деньгах и ни о чем другом, кроме денег, не говорил. «Капитал» — только не чернилами на бумаге — написал Иисус Христос, а не Карл Маркс. Это не просто долговая яма, в которой сидишь и ждешь смерти. Идея денег продолжает и вне Земли свой кругооборот — и снова платишь своим уродством. И этим своим уродством предвидишь и предсказываешь будущее, как по звездам. По твоему уродству звездочеты предсказывают людям их будущее и тем самым покупают их в рабство, но не избавляют от денег. С этого денежного зодиака не сойти. Речь не о том, чтобы избавиться от уродства, самой речи нет как таковой. Говорят только деньги, закорючки. Чтобы выкупить вексель, нужно подписать новый вексель. Чтобы купить доллары, нужно продать рубли. За уродством следует плата очередным уродством, и так по кругу, по часовой стрелке. Или. Весы переходят в Скорпиона, Скорпион — в Стрельца, Стрелец — в Козерога, Козерог — в Водолея, Водолей — в Рыбу, Рыба — в Овна, Овен — в Тельца, Телец — в Близнецов, Близнецы — в Рака, Рак — в Льва, Лев — в Деву. И с этого круга не сойти. Зодиак ада проходит через тринадцать созвездий самых невероятных уродств, зверств, в духе насмешек человека-невидимки.
Иисус Христос заплатил за нас нашими уродствами, как если бы это были его уродства и уродства всех частей его тела: физические и моральные уродства его земного тела в лице тринадцати апостолов, тринадцати знаков Зодиака. Апостолы были распяты в разных позах, в разные стороны неба, в разных точках Земли. И были по-разному изуродованы, включая повесившегося Иуду, включая зарезанных на Рождество младенцев, которых зарезали вместо него, включая всех изуродованных людей, калек, прокаженных, слепых, сухих, встречавшихся на Его пути. Он нес любовь к уродствам, абсолютно ко всем уродствам, физическим и моральным, и тем самым втайне платил, брал эти уродства на себя. Не брал долг на себя, но выкупал деньги как таковые. Выкупить долг Земли можно только на Земле. Он убивал и калечил себя, в том числе и в лице других людей. Где были эти люди, где был он — сказать было нельзя. Других денег, кроме Него, у них не было.
Еврей, голосовавший следом за мной тоже, разумеется, за Медведева, рассказал: «Я за свою дочку Тому заплатил ментам, заплатил судье, заплатил докторам, чтобы ее не осудили, не посадили и не отправили в психушку. Она бы в психушке оказалась. Я этого испугался. И нашел деньги, чтобы освободить свою любимую дочь. Но лучше бы я их не находил и не платил ничего. Полежала бы спокойно в психушке, как я сейчас лежу, на государственных харчах — поумнела бы и выписалась. Но я заплатил все-все деньги, какие только имел и смог собрать — ее отпустили с богом, и она на радостях натворила такое, что ее уже невозможно выкупить ни за какие деньги…» Поэтому может не стоит так уж переоценивать искупительную жертву Божьего Сына, позволившего себя так изуродовать и тем самым заплатившего за нас всем и вся. Если, конечно, эта девушка Тома, олицетворение людского рода, натворившая что-то страшное и непоправимое, тоже не является уродством Божьего Сына, все члены тела которого морально и физически изуродованы.
Тело ест душу, душа уродует тело, человек остается в дураках, остается загадкой, страшной загадкой. Если на земле свое уродство можно осязать — и к нему привыкаешь, то дальше его осязать нельзя — и привыкания не происходит. Уродство своего тела, не вызывающее привыкания, там называется деньгами, которыми можно платить. Потому этими страшными деньгами там и здесь платят, расплачиваются. Но откупиться не могут. Потому что от самих денег не откупиться, не избавиться.
Я оставил свои деньги продавцу за то, что он унизил меня: не отдал покупку, не вернул деньги, и в присутствии двух девушек чувствительно стукнул меня по голове. Я — только пальцы потер, чтобы он эти деньги увидел, какими они могут быть. Я тоже произвел уродство на теле, когда пальцами потер. Фома-близнец в изуродованное тело пальцы вложил; глазам не верил, что это Иисус. В Евангелии для слепых есть место, где Иисус говорит, чтобы монету с кесарем отнесли назад кесарю, а ему несли его деньги: эти тайные искупительные денежные средства так страшно выглядят, что до них страшно дотронуться, чтобы взять и дать.
Я увидел, как торчат руки у Медведева и Путина — как скрученные петли; две руки — две скрученные петли, четыре руки — четыре скрученные петли.
Пересчитал и передал деньги за покупку — но только по рукам и по лбу получил. Продавец думал, что унизил меня. На нас смотрели две сексапильные студентки. Я потер пальцами — чтобы он видел, и девушки тоже видели, что я показываю им деньги, и что такое деньги. Вернулся домой, плюхнулся в постель, прямо в плаще. Как мог, укрылся, стал думать.
Недосягаемые проститутки на красных ковровых дорожках, секс по телефону, педофилия, некрофилия, религиозный фанатизм — все это «столы и секретеры» с одного блошиного рынка, где каждый расплачивается или откупается своими телесными деньгами.
Мой сосед по подъезду не захотел продавать мне свой костюм. Но — умер. Родственники отнесли костюм на помойку. Я его подобрал. Он идеально на меня лег. Выходит, что покойный сосед все же продал мне свой костюм. Только в роли денег выступил я сам.
Маленький русский мальчик по совпадению был зарезан на еврейскую Пасху. Я первый его нашел, ночью, на той же помойке за домом. Понял, что это провокация. Его зарезали, чтобы мне захотелось взять его на руки. Мне, правда, очень этого захотелось: побыть жидом, настоящим жидом с рогами. Но не смог. Подумал, может продать этого ребенка — но не понимал как. Попробовал пальцы потереть — не смог. Пошел прочь.
Зарезанными младенцами Вифлеема платили именно Земле. Вифлеемская звезда заплатила Земле? Неважно. Мать-Земля со всеми ее лунами заставляет убивать. Только после этого она дает поесть. Убьешь — дам поесть. Не убьешь — не дам. Земля: рожает — и убивает, рожает — и убивает. Хлебом ее не корми — дай понянчиться с мертвыми детьми.
Астролог душил меня. Мои руки отказались меня защищать. До смерти оставалось совсем ничего. Я уже начал ловить кайф. Но в последний момент он вскочил с меня и принялся считать созвездия на пальцах руки. Как слепой монах из Печорской лавры, пальцы стал загибать, которыми только что душил:
«…Лев переходит в Деву, — загнул палец. — Дева переходит в Весы, — загнул следующий палец, — Но переходит не как все. Все переходят 19‑го и 21‑го числа, а Дева в Весы переходит 23‑го. 21‑го сентября — день рождения Богородицы. У меня день рождения с 22‑го на 23‑е сентября. Я родился в созвездии Девы. Бойся меня. Если мне кто-то начинает указывать, что мне делать на собственной кухне, то я, Дева, — знаешь, что я с ним делаю?! Кто ты, чтобы мне указывать, мной управлять, мной — Девой? Ты — кто? Какие-то там Весы железные бездушные. Или какие-то Скорпионы ядовитые.
Какие-то Кентавры — полулюди. Какие-то козероги — с рогами. Водолей какой-то, типа сантехника, которого ты во сне видишь, потому что у тебя канализацию прорвало. Или какие-то там Быки, Овцы, Близнецы сиамские и прочие уроды. Но я — Дева. И вы мне указываете, что я должен делать?! Я этого не переживу. Вы за это поплатитесь. Иди и передай всем то, что я сказал…»
Если Христос явится, дураки не будут стоять на месте. Они не проспят жениха. Побегут к нему. Умные останутся сидеть на месте, не станут бегать. Дураки останутся с дураками, куда бы ни побежали. Они останутся в той же массе Платона. Первый: Платон. Затем: Маркс. Затем: Ленин. Но если в свете Перипатетики Аристотеля, в свете другой философии, враждебной платоникам, посмотреть на учение Маркса, Ленина — то увидим, что они хотят построить свой капитализм. Строят капитализм, минуя период просвещения, минуя средневековье, минуя рабовладельческую демократию. Пока что мы еще не прошли рабство, не прошли средневековье, чтобы строить социализм, демократию. Тайны рабства не разгаданы, не приняты во внимание. Человек перемещается по рынку рабов, где за самые разные товары и услуги у него покупают его внутреннего раба, чтобы из его чувствительной плоти создать технологии прогресса. Продать этого раба — то же, что продать душу дьяволу.
Забрел в самый большой магазин в Москве. Пришла в голову идея купить недорогую цифровую кинокамеру. Я уже много лет ничего не снимал. Кинокамер там тьма тьмущая; но у каждой есть что-то свое, чего нет у другой. Каждая камера чем-то хороша и чем-то плоха, превосходит другую камеру в одном, но уступает в другом. Для чего это делается? Почему нельзя выпустить одну нормальную кинокамеру? Продавцы-консультанты, молодые люди в белых рубашках и галстуках, вы же меня без ножа режете! — закричал я. Менеджер вызвал охрану. Охранник отвел меня в туалет.
«Понимаешь, — сказал охранник, — это делается с простой целью: чтобы подвесить тебя. Чтобы ты купил, но ушел с таким чувством, что не довел дело до конца. Доведешь в следующий раз, когда придешь снова. Купишь новую вещь. Но повторится то же самое, чтобы ты снова пришел. Потребитель не должен уйти полностью удовлетворенным. Он должен остаться на крючке; он должен все время оставаться в подвешенном состоянии. Это и есть тайна фирмы, тайный сговор всех фирм: подвесить тебя…»
Киоск в подземном переходе торговал дешевыми китайскими кинокамерами и мобильными телефонами. Я сказал продавцу, что одно время занимался аэрофотосъемкой. Хотел объяснить, для чего мне нужна камера, чтобы он помог выбрать. Но он уже не слышал меня. Сказал, что завтра женится, поэтому я могу взять у него любую камеру бесплатно в подарок. Я протянул руку к полке с кинокамерами. Наметил взять не самую дорогую, но и не самую дешевую. Но взять ничего не смог. Не смог прикоснуться. Не смог. Начал хватать все камеры подряд, но все камеры, как стояли на полке, так и стоят. Я лишился осязания или рассудка. Фокус оказался в том, что все кинокамеры были обманом зрения, оптическим обманом. И этот обман зрения был новой китайской игрушкой и стоил он не так дорого, но и не так дешево. Он предложил мне купить этот оптический обман. Один у него сегодня уже купили, последний остался. Но один обман зрения он только что мне уже продал. Я заплатил тем, что не смог ни до чего дотронуться. Он сказал, что если я намерен купить этот обман зрения, то могу потрогать, как говорится, товар руками. Я попросил его, чтобы он сначала вернул мне мои деньги. И хотел пальцы потереть, но почему-то не стал, или не смог. Испугался, что не смогу.
«Ты про это спрашиваешь? — сказал он и потер пальцы, как делают, когда говорят про деньги. — Никаких денег я не касался. Я пока что в своем уме…»
«Я тоже…» — сказал я.
«Тогда давай договоримся, что мы называем деньгами? Это? — спросил он и снова потер пальцы, — и кто кому продает оптический обман…»
«И где он — оптический обман?» — сказал я.
«Мой оптический обман — это ты…» — сказал он и посоветовал мне исчезнуть.
Я то ли правда не мог пальцами потереть, то ли не захотел — как на помойке в еврейскую пасху, когда нашел там мертвого ребенка, явно православного. Захотел потереть пальцами — взять за этого мертвого ребенка деньги — но не смог. Не смог продать. Кому в наше время нужен мертвый русский ребенок? Никому он не нужен, даже евреям. Но я другого не могу понять. В день выборов в нашем отделении по радио передавали запись фортепьянного концерта Моцарта. Я еще подумал, что, видно, в тот день, когда была сделана запись, звезды так стали, что Рихтер превзошел сам себя; а кто-то другой в этот день попал в сумасшедший дом: тоже превзошел сам себя или не смог. Звезды встают так, что лишают людей последних денежных средств: осязания в аду. Живешь в изуродованном виде — но не привыкаешь, как привыкал до сих пор ко всему. Не привыкаешь к страшным физическим и моральным уродствам своего тела. Хочешь прикоснуться к покупке — но не можешь. Идешь на концерт Рихтера — но приходишь на выборы в сумасшедший дом. Когда вышел из подземного перехода, было уже темно. Не просто темно, была глубокая ночь. Смотри у меня, созвездие Андромеды! Грожу тебе пальцем.
Не помню, когда это случилось, когда я понял, что экватор пересекает картину Давида «Смерть Марата». Я внимательно рассматривал «Смерть Марата» и понял, что экватор Земли можно пересечь только через эту картину. Марат лежит в ванной. У него страшная чесотка. Голова замотана. Письмо только что писал. Из ванны свисает рука с пером до самого пола, словно что-то на полу пишет. Под головой свежая открытая ножевая рана. Приоткрытый от боли рот — также напоминает рану. Женщина, которая ему только что отмстила за гильотину, отрезавшую головы аристократом — ее на картине нет. Она такая же, как Фанни Каплан, стрелявшая в Ленина, тоже носатая. Эту женщину потом казнили, Каплан тоже казнили. Смертельно раненый Марат не может переплыть ванну. Не может переплыть, словно он один в пространстве огромного океана, тонет. Из него вышли силы. Впрочем, там что угодно может показаться. В правом нижнем углу картины — авторский знак самого Давида; он является знаком пространства и дает обладателю картины право на вход в пространство, в пространственную суть этой картины. Правый нижний угол. Криминалисты, когда производят осмотр квартиры, комнаты, где было совершено преступление, первым делом идут в правый нижний угол. Не так просто туда прийти. Определить правый нижний угол комнаты, правый нижний угол картины преступления. Только оттуда можно уйти с плоскости в пространство совершенного преступления, убийства. Я говорил с одним заядлым курильщиком и узнал, что правильное место для пачки сигарет — правый задний карман. Вот! Слово за слово. Пока он курил, я прочитал татуировку на его пальцах, по-английски, на каждом пальце по букве: «Ч-а-й-л-д», что здесь в России переводится как «ребенок».
Когда учился в восьмом классе, отправился в Индию своим ходом. Вернули обратно. На границе пограничные собаки вынюхали, покусали. Пролежал две недели в больнице под Ташкентом. Приходила женщина из органов, сочная русская женщина средних лет, интересовалась: почему я хотел уехать в Индию, как мне могла такая мысль в голову прийти?
Я сказал, что хотел убедиться, что дальше штата Кашмир не смогу пройти. Что Афанасий Никитин в самой Индии не был. И обратно тоже не вернулся. Не вернулся он в свою Тверь. Она сказала, что я умный мальчик. Попросила ответить только на один вопрос: кто меня надоумил отправиться в столь рискованное путешествие. Сказала, что хочет знать имя, фамилию этого человека. Я назвал имя министра транспорта и путей сообщения. Фамилия его Гребешков. Я учился в одном классе с его дочерью Верой. Она пугала меня. Шла на меня и называла свою фамилию, повторяла: «Я — Вера Гребешкова, Гребешкова, Гребешкова, Гребешкова…» Заставляла меня вслушиваться в свою фамилию, в ее мужской род. Мол: я сделаю с тобой то же самое, что сделала с мужской фамилией моего отца. Я начинал нервничать, дрожать. Убегал, прятался. Одно время стал даже заикаться. Этот кошмар продолжался примерно до середины девятого класса.
Женщина из органов сказала, что не будет называть своей фамилии. Потом рассмеялась, закрыла рот рукой. Но не смогла отказать себе в удовольствии. Сказала: «А я Ксения Огурцова. Огурцова я. Огурцова, Огурцова, Огурцова. Я по мужу Копейкина. По отцу Огурцова. Огурцова, Огурцова, Огурцова…»
Я попытался встать, закричать. Но она поймала мою голову — и быстро попросила прощения. Сказала, что неудачно пошутила: нельзя пугать такого красивого мальчика. И повторила свой вопрос: кто меня послал в Индию? Я ответил: Гребешков — министр транспорта и путей сообщения.
Когда он пришел к нам в школу — наш директор лично его встречал, учителя стелились перед ним, рассказывали, какая его дочь способная девочка. На это он грозил им пальцем и называл лгунами. Они чуть ли не в ноги ему кланялись.
Я увидел, что он заходит в туалет — и пошел за ним. Нельзя было терять ни секунды. Как только мы оказались возле писсуаров, я сказал, что учусь с его дочерью в одном классе. И спросил: как мне попасть в Индию?
Он расстегнул ширинку. Я в ужасе подумал, что началось: сейчас он покажет мне Индию, Цейлон, Израиль. Транспорт и пути сообщения — это его работа. Но, слава богу, он просто пустил струю в писсуар, немного дал мне послушать, как она журчит — и ответил вопросом на вопрос:
— Поставки индийского чая откуда идут?
Я ответил, что из Краснодарской области. Сказал, что думал. На желтых пачках индийского чая со слоном писалось: «Краснодарская область». Но он меня не понял. Заорал:
— Индийским чаем все магазины переполнены, а ты спрашиваешь: как добраться до Индии? Чай индийский? Чай индийский — я спрашиваю?!
— Индийский.
— Привозят его на транспорте?
— На транспорте.
— Откуда идет транспорт? Откуда, я спрашиваю, идет транспорт за индийским чаем?!
Чтобы не злить его, я сказал, что из Индии. Из Индии — так из Индии.
— Хочешь в Индию?! Идешь, садишься тайком на транспорт, идущий в Индию за чаем, забираешься в темное местечко, чтобы тебя никто не видел. Закрываешь глаза. Просыпаешься в Индии…
Я все рассказал этой кагэбистке. Потому что испугался ее фамилии: Огурцова. Мужская фамилия приняла женский род. Огурцовым был ее отец, отец ее отца. Огурцов — был такой герой войны 1812 года, гусар, друг Дениса Давыдова. Много Огурцовых. Поручик, капитан, рядовой — все Огурцовы, русские герои Огурцовы.
Перекличка идет:
«Огурцов!»
«Здесь».
Дают боевое задание.
«Огурцов!»
«Есть».
А тут — Огурцова. Был мужчина — Огурцов. Стала женщина — Огурцова. Так люди о девочках маленьких говорят: «Да, это наша Огурцова. Огурцовская дочка!» Ничего страшного, казалось бы. Маленькая веселая девочка. Но она растет. Из нее не просто огурцовская дочка вырастает. Она становится Огурцовой. Тут уже не до смеха. Сама говорит: я — Огурцова. Если в это вдуматься — хочется бежать в церковь и пить большими глотками святую воду.
Становится не по себе, когда подумаю, что у Наташки Брусникиной сын — герой России, бил чеченских бандитов. Смотрел на его фото Интернете на «одноклассниках». Здоровенный русский парень. Красавец. Мученик за веру. Когда я с его девятилетней матерью за одной партой сидел, мой взгляд на уроках часто обpащался вниз на ее Брусникинские ножки, но не шел дальше, под юбку, боялся что-то не то увидеть. Теперь, понимаю, чего я боялся. Я боялся увидеть его — этого спецназовца, православного, красивого, сильного парня. Когда он родился, Наташка записала его на свою девичью фамилию почему-то: Брусникина.
Герой России, посмертно причисленный московской патриархией к лику святых, спецназовец Брусникин уже тогда скрывался в шаловливых ножках своей девятилетней матери. Брусникин: мученик за веру. Во время уроков Наташка Брусникина шевелила ножками, чтобы я не отвлекался и смотрел только туда, думал только о ней и о нем. Я его видел, но не понимал, что я вижу.
Брусникина написала мне, что у нее волосики на письке растут. Я написал: у меня тоже. Она пишет: у тебя какой длины? Отвечаю: такой. Рисую маленькую закорючку. Она в ответ рисует свой волосок. Этот волосок и был он — Брусникин, герой, мученик, верный сын России. Она нарисовала его мне, когда нарисовала свой волосок на пизде. «Что написано пером — не вырубишь топором».
У моей соседки, она на втором этаже живет, еще недавно были два взрослых молодых сына. Она ими гордилась. Но один покончил собой из-за девушки, другого убили при невыясненных обстоятельствах; а перед этим еще изуродовали, изуродовали лицо. Хорошие были парни — эти ее сыновья. Меня никогда не трогали, не обижали.
Прошло два месяца после смерти второго сына. Она заставила себя умыться и сделать в квартире уборку. Когда выносила мусор, я увидел, как она постарела. За два месяца превратилась в столетнюю старуху, в саму смерть. Взяла двух кошек с той самой помойки, о которой я вам уже рассказал. Прошло немного времени, и у нее в квартире стало жить что-то около сотни помоечных кошек и пяток бездомных собак. Животные жили с ней вместо двух покойных сыновей. Соседи испугались, что в доме заведется зараза; вызвали бригаду спасателей, всех кошек и собак у нее отняли и куда-то дели, чтобы они не вернулись обратно. Я видел ее, когда она снова осталась одна. Очень долго не мылась, не ела. Потом снова что-то заставило ее жить, навести в доме порядок — что? Я не понимал, как она еще жива, почему не покончит собой. Что она здесь делает? Дети, которых нет — разве они могут заставлять ее жить? Когда у человека непонятно откуда берутся силы и непонятно зачем заставляют жить — это животные появляются и адаптируются в доме? Подселяются в виде беспризорных детей, бродяг. Она увидела на той самой помойке за домом двух не таких старых бродяг. Я подумал: своих покойных сыновей она тоже нашла на помойке; а ее животные жили с ней всегда — и были изуродованы соседскими детьми, уничтожены живодерами, или сами ушли из жизни, перестали быть животными. Она ушла из дома и впустила туда этих двух бродяг, двух призраков жить. Я решил сломать газовую трубу и взорвать весь дом. Вопрос был в том: оставлять самого себя и живых или нет? Потрепанная «Самадева» валялась на полу, смотрела на меня снизу, как животное на хозяина, мол: «Говори, что делать будем? Кто в доме хозяин: я или ты?» К этому времени в подъезде прорвало канализацию. Я живу на самом нижнем этаже. Соседское дерьмо залило мой пол. Я схватил книгу и попробовал устроиться на диване, с книжкой, как положено. Но понял, что это неразумно. Находиться в доме было нельзя, по улицам ходить — тоже неловко. Продукты питания покупать не на что. Тем более, скоро выборы президента РФ. И я отправился ненадолго в пятую психиатрическую больницу.
Следующая Олимпиада пройдет в Лондоне в 2012 году, и пройдет она под девизом: «Звери судят людей». Одно дело, когда соседские мальчишки выжгли моей собачке Чарли глаза линзой; она кушать потом не могла, только лакала из миски, но они издеваются над домашними животными, которых приручили; эти животные позволили себя приручить. Но другое дело, когда они издеваются над дикими животными, уничтожают зверей, которые не дали себя приручить. Встает вопрос: что после этого ждет самого человека?
Что человек сделал с животными — видно. Остается ждать, что сделают с человеком. Видно, решение его судьбы отложено до лучших времен. До Страшного Суда. Звери судят человека — это и есть Страшный Суд. Олимпийские игры в Лондоне в 2012‑м году не состоятся, потому что открытие игр перейдет в Страшный Суд. Или эти игры станут очередной затяжкой времени, хитрым ходом «Самадевы», дабы человек сам довел себя до такого состояния и стал, как эта несчастная женщина: чтобы животные с помоек и звери из леса явились не запылились и стали адаптироваться в его доме.
Один человек от скуки, чтобы время убить, пошел в парк аттракционов, нашел «комнату смеха» с кривыми зеркалами и стал на свои уродливые отражения в эти зеркала кривые смотреть, чтобы рассмешить себя. Но ночью его уродливые отражения сами завалились к нему в дом с прямо противоположными намерениями, чем те, с какими он к ним приходил и плакал от смеха.
Нервы заводятся от сцены сожжения денег в «Идиоте» настолько, что не могу это читать. Женщина сжигает немыслимо большие деньги на глазах сексуально озабоченных мужчин. Нельзя людям читать такое. Нельзя с людьми так. Не люблю роман «Идиот». В «Братьях Карамазовых» тоже что-то такое делается с деньгами. Невозможно читать. Автор тебя погружает в повествование — а потом устраивает подлость. Неприятный тритон в душе, диссонанс. Как будто с твоей душой делают что-то недоброе, подлое. В то же время читать не прекратишь, читаешь дальше. Настолько сильно внушение, обаяние таланта, хотя ругаешь, не знаешь как, этого Достоевского. Умеет он это делать. Потому он и Достоевский, что пользуется запрещенными литературными приемами, болевыми приемами, от которых нет защиты, типа приемов из восточных единоборств. Так нельзя. Очень сильно травмирует. Ломает и портит душу. Во имя идеи. Идея понятна. В конце концов, достигается пресветлая цель, но за счет здоровья читателя.
Вынужден был согласиться с врачом: что во имя поддержания основ миропорядка я претерпел пренеприятное вредное состояние.
Страшно сложный билет мне выпал на экзамене: закон Ома для участка цепи. Я встал у доски и нарисовал мелом собаку с острыми зубами, слюна капает. И сказал: «Бешеных собак пристреливают, или они сами умирают — это и есть закон Ома для участка цепи». Не знаю, поняли они меня или нет. Но вы, я знаю, все поняли. Посовещавшись, они мне «четверку» поставили: «хорошо». Может, так было нужно? Может, эта четверка тоже имеет отношение к закону Ома? Может, она не только оценку означает. Написали: «4». Постарались не нарушать закон Ома; соблюсти закон Ома для участка цепи. Какой такой цепи? Откуда докуда? Может, подумали, что это я принимаю у них экзамен, и постарались не ударить лицом в грязь. Не знаю, что думали они, но, по моему мнению, закон Ома для участка цепи звучит так: «Бешеных собак или пристреливают, или они сами умирают». Именно так звучит закон Ома. Для участка цепи. Не знаю, дошло до них или нет. Может, они только сделали вид, что дошло, и поставили «4». Они не поняли, при чем тут участок цепи. Собака срывается с цепи. Бешеная собака сорвалась с цепи прямо с ошейником и с участком цепи. Поэтому закон Ома для участка цепи звучит: «Бешеных собак или пристреливают, или они сами подыхают» — и никак иначе. Конечно, это не похоже на те формулы, которые вдалбливают в головы. Может, мне не козырять нужно было, а написать закон Ома, как он пишется для электрика. Я же выступил в духе «Футбола 1860 года» Кэндзабуро Оэ, то есть сказал правду. Он занимался каратэ; винтовку укрепил и застрелил себя при помощи того механизма. И написал: «Я сказал правду». Вот в таком духе я был прав, в японско-классическом духе. Мне важно было сказать правду. Поэтому я так пробравировал против мой формулы физики. У меня такую реакцию вызывали все формулы физики. Неправда их и отношение к их неправде; естествоиспытательское любомудрствование в поисках чрезвычайной точности вызывало во мне такое агрессивное отношение. Все формулы физики вызывали во мне неприятное чувство. Изучение различных наук набивали оскомину, питали отвращение к учителям. В то же время физику Роджерса я прочитал в сумасшедшем доме запоем. Это — детская физика, совсем другая физика: физика детей. Не та, что преподается в школах. Шли же поиски другой физики. Выписавшись из больницы, я откопал физику Гербегера: это физика Германии 30‑х годов, времен нацизма. Она оказалась мне впору. Я ее исповедую и мыслю в связи с ней. Физику, принятую для преподавания в школе, я не признаю. Человек, который на ней строит свои предпосылки, убеждения, он ошибается в самом подходе. Я приверженец другой физики: Гербегера. Живу в согласии с ней и не жалуюсь; знаю, что мои планы не рухнут. Проблем у меня нет, поскольку я убежден в правоте и правомерности физики Гербегера. По физике Гербегера собирались автомобили. Один старик в Германии, бывший механик автомобильного завода, рассказал мне, как он однажды подпилил рычаг передач. Это длинная, жуткая история — я ее потом как-нибудь расскажу. Но — физика Гербегера: движение циферблата и движение колеса в этой физике тождественны. Она рассматривает только поступательное движение колеса, как часовой стрелки циферблата. Согласно нашей физике, колесо движется только до нижней точки, до этой вертикальной линии оси — и от нее поворачивает обратно. До нее — и обратно. До нее — и обратно. И никогда эту черту не пересекает. Все силы доходят только досюда. Чтобы остановить колесо, нужно пробить эту плотность. Тогда возникнет настоящий тормоз, тогда колесо будет остановлено. О колесе сансары если говорить, то только в этом отношении: останов ка колеса. Но механическое колесо так не движется. Так теоретически движутся стрелки на часах. Согласно законам нашей физики, мы мыслим по-другому: колесо движется, как баранка по столу. Баранка по столу так движется, но колесо в машине, в транспорте — это совсем другое дело. Да, колесо круглое; но и баранка круглая, и яйцо круглое. Но колесо на транспорте совсем другое круглое. С него начинается физика — с его движения и с единственной возможности его остановки. Но это жестокий акт. Подобного рода остановка колеса — это большая жестокость. Третьего не дано. Либо колесо движется, либо оно остановлено. Физика Третьего Рейха, 30‑х годов Германии: никаких особых формул, никакого траханья мозгов. Лишь практическое решение, решение дела. Без формул: просто, видим, что это так. И делаем. Это — физика дела, делового решения задачи. Это — так, это — так, это — так. Объяснять никто ничего особенно не будет. Это не еврейская физика, это арийская физика прикладного характера. Не абстрактная физика, на бумаге, в голове еврея. Так можно, так можно, и так можно. Ничего такого в физике Гербегера нет. Никаких вероятностей. Быть или не быть. То же самое — в философии. Никаких шести курсов философского факультета МГУ. Производственные силы, производственные отношения, базис, надстройка — все это не то, все это не решение вопроса. Это не физика. Поэтому все формулы чреваты ложью, дьяволом. Подростки, дети этого не выносят, терпеть не могут: когда педофилят их мозг, их неокрепшую голову. У них самое враждебное отношение к такой физике. Учитель физики сказал, чтобы я состриг длинные волосы. Сказал: «Мне подонки не нужны». Я сказал: «Сам ты подонок». За это на лекциях по электричеству он проводил на мне опыты; показывал действия закона Ома для участка цепи. Он прилюдно, перед всем классом пропускал через меня ток, не такой большой силы, чтобы я попал в больницу, но достаточной силы, чтобы поднять меня на смех, и в доходчивой форме объяснить формулу закона Ома, написанную на доске. Я решил после окончания девятого класса поступить и духовную семинарию под Одессой. Казалось бы, я мог не послушаться его, своего физика. Меня же током било, сильно било. Мог не послушаться — да не мог. Сама сила тока такова, что я не мог отказаться. В этом, как мне казалось, и заключался этот закон физики: что мне хотелось этой силы; я сам хотел, чтобы он пропустил через меня электрический ток. Я даже по жаловаться на него не смог. Такова тайна силы тока. Ничего не можешь: идешь на это. У всего на свете, в том числе и у физики, есть свои законы и тайны. Задача закона скрыть тайну. Кажется, я открыл тайну рабства.
Почему дерево вросло корнями в землю, а я надеваю ботинки, чтобы выйти на улицу. Почему кто-то не может сесть, только лечь может; а я сел на стул, положил ногу на ногу? Почему я держу чашку с чаем под таким-то углом к полу? Для того чтобы ответить на этот и другие вопросы, в обществе существует физик; он уполномочен отвечать на эти детские вопросы: отговаривать. Хорошая отговорка: потому-то и потому-то. Все объяснили до меня и за меня. Я это знаю и не забываю. Поэтому меня это устраивает: что есть ученый-физик, он этими вопросами занимается, тонко их рассматривает. Мы же не думаем. Ответы на все эти вопросы мы возложили на его смуглые загорелые сильные плечи. Пусть он на них отвечает. Мы этими вопросами не задаемся. Есть такие люди, которые дают ответы — и очень хорошо. С таким же успехом туалет в унитазе существует для отправления нужд тела, как для объяснений подобного рода. Не будем ничего объяснять сами. Для этой цели существует специальный человек: ученый-физик. Мы этот вопрос решили: можно не ломать голову. Дело не в том, почему я именно так сел на стул, положил ногу на ногу. Есть человек, который мне это объяснит. Есть институт, который занят решением таких задач. Он объясняет подобного рода вещи. Существует физика, и существуют физики. И в принципе все вопросы — такого рода. Очень щепетильно подбираются и даются ответы на все — все вопросы. Помешиваем чайной ложечкой сахар в стакане чая, возникает водоворот, сахар растворяется. Физика на эти вопросы отвечает, как растворяется сахар, какой бывает раствор: насыщенный, сильно насыщенный; каким именно образом возникает водоворот. Как при этом чело век держит руку с ложечкой, стоит он, сидит — и другие вещи в духе Свифта, в духе просветительских работ — все это очень важно для физика. Как Свифт описывает все эти коллизии, ситуации не только в «Путешествиях Гулливера», но и вообще свойственные его книгам стиль, манера изложения именно такого рода. Герцен в «Былом и думах» часто ссылается на авторов, которые работают в таком плане, просвещают народ и заодно себя: объясняют, что происходит с куском сахара в стакане чая. В конце восемнадцатого века этими вопросами сильно интересовались, как у нас сегодня информатикой. К ней лежит душа. Как в бытийной пище, в хлебе насущном она нуждается в информации, в информационных технологиях. Однако не будем забывать того старого еврея. Этот старый еврей, когда его спросили, отчего чай в стакане становится сладким — от сахара или от ложечки — сказал, что от ложечки, конечно. Чай становится сладким от ложечки, а не от сахара — сказал он. Сахар тоже важен. Он показывает время: сколько времени нужно ложечкой помешивать чай. Научный эксперимент повторили — слова старого еврея подтвердились. Чай становится сладким — становится. Эксперимент дает прежний результат — прежний. Поэтому в данной системе, в данной изолированной системе — в стакане с чаем, с ложечкой и кусочком сахара в чае — этот закон физики имеет место. Однако тогда — в восемнадцатом веке, во времена Ломоносова требовались другие ответы на насущные вопросы, которые Адам еще задавал. Но задавал их глазами. Он не понимал, зачем и как он родился. Побывал в состоянии Адама английский поэт восемнадцатого века Блейк. Ему это было дано, чтобы он это смог описать. Он и написал. Кто это читает сегодня, кто об этом думает, кому это интересно? Да никому. Блейком были получены ответы, которые еще пятьдесят лет назад были известны любому штатному физику — и они всех вполне устраивали. Есть физика для мыслящих людей, и есть физика для немыслящих людей. Так устроен мыслящий человек, что ему обязательно нужно знать, почему он сел на стул так, поднял стакан с чаем так, вернул стакан с чаем на стол так. Но ему это нужно узнать так, как это узнал Блейк, как если бы он был оторван от общества; а не как тетка в школе сказала — и все повторили, написали формулу, запомнили. Блейк ничего не помнил, он все видел; как иконописец видел образы, которые писал. Почему я положил ногу так, почему я положил руку так. Такой человек, как Блейк, эти вопросы и ответы на них видит в самих позах человека. Некто ему их задает — и показывает страшные ответы: так садится, так делает рукой, так делает ногой. Ответы страшные — потому что от них нельзя защититься. Если человек оторван от общества — это страшные вопросы и страшные ответы. Ты в одиночной камере смертников стоишь, встаешь, садишься — и все понимаешь. Сам не понимаешь — каким образом. На языке самой физики, если угодно, получаешь ответы. Человек, живущий в обществе, легко сможет воспользоваться услугами физика, как услугами милиционера, врача, сантехника и другого специалиста. В обществе есть физик. Он не оставит твою голову без объяснений. Такова еврейская физика. Она на все подобные вопросы отвечает, на все вопросы отвечает, чтобы не оставлять голову непокрытой, не оставить голову без объяснений. Какова же была потребность в этих формулах, если люди столетиями к ним шли! Подспудный страх, инстинктивный страх — мы не знаем, что это. Если мы это не объясним, этот водоворот в стакане чая возьмет над нами верх, нас поглотит и растворит в небытии. Он будет управлять нами, если мы его не объясним, не включим в наш социальный строй, в нашу физику. Блейк на то он и поэт, чтобы позволить себе такую роскошь: отказаться от объяснений. Уступить этому водовороту в стакане чая власть над собой, над своим домом, над своей Землей. Поэтому в сущности своей мы, в первую очередь, рабы: рабы неизвестности, рабы невозможного, рабы знания, рабы некой тайной физики. Не еврейской физики. Нам втайне хочется отдаться этому водовороту, шагнуть в бездну. Евреи мешают людям в этом сокровенном начинании: перейти в пространство другой физики, броситься в этот водоворот. Поскольку я тоже еврей — кто знает, может, и я этими записками вношу свою лепту в постыдную капитуляцию, недостойную гомосапиенса. Смотрю на свои маленькие картавые пальцы — как они сгибаются, разгибаются — и диву даюсь, как я это делаю: это все физика. Рука вытянута в салюте, рука опустилась — в чем разница. Это сущностные вопросы, в духе «Песен невинности, песен опыта». Сегодня взамен Блейку получаем тупого штатного физика. Мне нужно знать: почему я вытянул руку, почему опустил руку, почему сел, почему положил ногу на ногу? Если я этого себе не объясню, это начнет меня пугать. Я сойду с ума от своего собственного тела. Я работал в управлении торговли курьером. Там были должности внештатных юристов, дававших простым людям с улицы юридические консультации. В том числе, я это хорошо запомнил, свои консультации давал штатный физик, по физике. Я подумал, какое отношение имеет физик к управлению торговлей? Он не случайно там оказался, потому что торговля связана с физикой; торговля — это раздел физики. Рука сгибается в локте, когда мы достаем деньги, чтобы что-то купить; разгибается в локте, когда мы эти деньги протягиваем; снова сгибается, когда мы получаем товар. То же самое имело место в костюженской психиатрической больнице под Кишиневом. Я туда попал на какое-то время. Работал курьером, а потом попал в эту больницу. Там тоже работал штатный физик, не из числа пациентов. Обычный физик приходил на работу, на полставки, сидел, как положено, с девяти до шести. Одну неделю — один физик, следующую — другой. Давал консультации, в основном, врачам, медперсоналу, их детям; но также пациентам, имевшим свободный выход из отделения. Отвечал на все вопросы. В его задачу входило: отвечать на самые элементарные вопросы, если таковые возникали, другими словами — объяснять и поддерживать принятую физическую картину мира, мироустройства, как большого сумасшедшего дома, где не будет порядка, если не знать элементарных законов физики, впадать в растерянность после каждого детского вопроса. Как только медик, психиатр, в редких случаях пациент что-то не знал или забывал — он шел к штатному физику, и тот ему отвечал на любой вопрос касательно окружающего мира. Медики должны хорошо знать свою часть физики: того, что касается тела, работы наших органов. Потому что это физика и есть. В первую очередь, это есть физика: законы и тайны функционирования нашего физического организма. Но, делая даже простые приседания, они не понимали, почему так легко сгибаются, разгибаются суставы. Я уж не говорю про «хайль Гитлер». Они про это думать боятся. Они, конечно, много чего знают — медики. Но они сами не понимают: что они знают, что с этим делать, куда все это. И ходят к физику, записываются в очередь за неделю. Приходили, спрашивали: почему — это, почему — то?
Когда люди в массовом количестве реагируют на что-либо — то, на самом деле, они реагируют на те или иные законы физики. Они реагируют здесь, на Земле, где эти законы физики усыновлены. Установлены одни законы физики — но могли быть установлены другие законы физики. Люди внутренне не удовлетворены этими законами, но подумать так не могут. Неудовлетворенность накапливается, в обществе портится настроение. Возникает напряжение, агрессия, ну а затем уже стихийно происходит водоворот, вспыхивает революция.
Говно надо мешать. Невидимой чайной ложкой невообразимых размеров. Размешать, растворить кусок сахара в этом говне. Кусок сахара — это кусок времени, как сказал тот старый еврей.
В духе Свифта давайте думать. Не может быть неудовлетворенности законами физики. Не хочешь, чтобы тебя убило — не суй пальцы в розетку. Не хочешь замочиться — не дотрагивайся до воды, не мочись под себя. Болезненнее всего люди реагируют на закон всемирного тяготения. Поэтому у них такая страсть, тяга к извращениям, желание поизвращаться. Педофилия, о которой сутками по телевизору говорят — откуда, думаете, у нее ноги растут?
Огонь обжигает. Достичь власти над огнем с помощью аутотренинга — это извращение. Но хочется, чтобы вода не мочила и огонь не обжигал. Чтобы это было в порядке вещей. Я давно это знаю, что люди недовольны законами физики, очень любят чудеса, хотя бы мироточащие иконы, нетленные мощи. Любят батюшек, патриарха всея Руси, папу римского. Любят всяких «звезд». Это извращенные люди. Хотят даже на Марс улететь и там жить, чтобы уйти от законов физики. Жить тысячу лет. Не лучше ли жить по законам другой физики, хотя бы в плане морали. С другой точки зрения посмотреть на те же самые явления. Не только физика Эйнштейна и Фрейда существует, но и физика Гербегера. Пожалуйста, живи по этой физике. По ней примеряйся к тем же самым предметам, найди другие подходы к предметам быта, к повседневным вещам. Лениться не надо. Полистайте старые книги — и найдете другие концепции в физике, другие подходы. Есть литургическая физика, православная физика. При совершении таинства евхаристии во время литургии дается иной взгляд на физику. Другой подход к тем же самым предметам. Это физика статики, иная физика совсем. Много есть физик, дающих свои обоснованные законы, при ином взгляде, иных великих деятелей науки, других великих умов, или просто других умов. Но люди по невежеству своему этого не знают, не хотят знать. Есть физика по Кеплеру, а есть физика по Тихо Браге — это уже совсем другая физика. В каждой физике делается поправка на законы морали, потому что это не о морали, а о возможностях. Та или иная физика предоставляет нам те или иные возможности, действия. Направление наших действий. Точку приложения наших сил. Гарантию того, что приложение наших сил будет успешным, экспериментально успешным. На основании опытов, на основании проб и ошибок. Захотим, приложим усилия — получим нужный нам результат. Отсюда весь образ жизни, все предметы быта. Каменные орудия труда и магия — такие же средства приложения психических сил, чтобы достичь цели, которая лежит в основе любой физики. Куда приложить свои силы? В древних физиках не было представления о пространстве; было представление о месте, как о мести. Месть и место — не игра слов. Есть место, где была пролита кровь, где находится человек, вещь. Но о пространстве никто ничего не знал. Место ждет мести, не человек. Поэтому стали возникать города. «Кровь смоется кровью человека, пролившего кровь. Город — убежище для убийцы». О пространстве ничего не было известно. Никто не знал, что такое пространство. Не было такого фактора, не было такого термина как пространство. Это появилось сравнительно недавно. Искусство могло быть только примитивным, плоским; примитивным и плоским — в кавычках, конечно. Место не статично. У него особое положение.
Художник ставит свою авторскую метку в правом нижнем углу картины, если прямо на нее смотреть. Эта метка воздействует на зрителя, на пространство. Вернее, эта метка и есть пространство, как я его понимаю. Клеймо автора и сила его воздействия; его влияние на картину и на ее созерцателя с точки зрения честолюбия автора — называется пространство, творить пространство. Пространства не может не быть, потому что это имеет силу. Даже если метки на картине нет, все равно в правом нижнем углу картины автор оставляет свою метку, ставит клеймо свое на нее. Нет такого автора, который это не подразумевает. Обязательно оставит отпечаток пальца. Не в этом дело, стоит само клеймо на картине или не стоит. Неправильно поставлен вопрос. Не само клеймо, но работа этого клейма и называется пространством. С точки зрения компьютерной технологии то же самое; в компьютерной науке пространство где-то так и понимается. Но я не хочу знать, что там в компьютерах. Я вам сейчас объясняю, что такое пространство с точки зрения физики. Объясняю очень популярно: что такое пространство, а не что такое метка автора. Не заостряйте внимание на метке автора. Плевать на нее. Вся продукция этой метки и есть пространство. Раньше о нем понятия не имели. Понятие о нем появилось совсем недавно. Не важно — где это. Важно — что мы это сознаем, что это нас учитывает, что-то с нами делает. Мы, если хотим, можем этого не знать, этого не учитывать. Как маленький ребенок, с которым занимаются сексом, может не знать, что с ним занимаются сексом. Смотря по каким законам физики судить. Но судят по законам физики всегда. Мы сами себя судим и обвиняем по законам физики. Но не учитываем авторского клейма. В древних науках понятия пространства не было, но было понятие авторского клейма, клейма рабов от него пошли. Сегодня, недавно совсем, возникло понятие пространства, но непонятно куда исчезло понятие авторского клейма. Если объективно, то пространство нужно понимать именно так, как я вам сейчас рассказал. Мы его воспринимаем таковым, потому что таковое оно для нас. Мы говорим о том, каково оно для нас. Услышали свое эхо — услышали голос пространства. Но это ничего не дает, ничего не объясняет. Лучше хорошо потрясти метку в правом нижнем углу картины. Я заметил, что это воспринимается, как пространство. Это мои наблюдения, я никому их не навязываю.
Брат главного врача психиатрической больницы в Костюженах под Кишиневом был председателем небольшого совхоза. Часто пациентов больницы отправляли туда работать скотниками, разнорабочими — разумеется, бесплатно. Также они работали пастухами, пасли поочередно коров, овец. Когда меня повели на работу, я обратил внимание на архитектуру коровника; это было симпатичное здание из красного кирпича, чуть ли не в стиле модерн. Как я потом узнал, это небольшое здание из красного кирпича и было в начале двадцатого века психиатрической больницей, которую русский помещик построил специально для двух своих детишек, братика и сестрички: Кости и Жени. Они сошли с ума, когда были совсем маленькими детьми. Им казалось, что их едят. Кто их ест — они не могли или не хотели говорить. Здание чем-то напоминало замок. Раньше, до революции, он целиком принадлежал только двум этим детям: Косте и Жене. Сегодня колхозники держат в этом здании скотину. Говорят, что стены до сих пор хранят признаки и тайну безумия Кости и Жени. Когда с ними это случилось, Дракула уже не жил. Но для этих детей он жил. Они страдали галлюцинациями, в которых их ели живьем, пили их кровь. Костя и Женя видели галлюцинации, заблуждались. Но Дракула продолжал существовать. Рядом — Румыния. У Кости и Жени были иллюзии, слуховые обманы, зрительные обманы, которых не было у Дракулы. Но они и словом не обмолвились, не выдали: кто именно их ест. Они оправдывали Дракулу, не хотели покидать этой сказки. Я тоже всегда готов оправдать Дракулу. Можно списать все эти факты на знаменитого колдуна, вампира графа Дракулу. Нам-то нравится так думать, так считать, что Дракула ел людей! Общественность, одним словом — она и есть Дракула. Общественность ела души этих маленьких детей. Сам же Дракула никого не ел, но это случилось во времена Дракулы, по соседству с тем местом, где обитал Дракула. Общественность рвала в клочья души этих маленьких детей зубами Дракулы. Отец спрятал детей от общественности, построил им этот сказочный терем: детский сумасшедший дом. После смерти отца дети перешли на положение рабов, они не могли отстоять свой сумасшедший дом, не могли сказать: это наш дом. К ним стали подселять других больных детей, взрослых. Дети росли, как отверженные среди отверженных. Пациенты больницы приходили, уходили, но Костя и Женя не покидали больницы никогда. Они в ней состарились и в ней умерли глубокими стариками в один день.
Люди никогда не понимали, за что их, людей, ненавидят, в чем они не правы. Как это мило: никому ничего не понятно. Их же много — и этим все сказано. Подписи научились ставить, голосуют. Живут вполне нормальной жизнью, почти как на Западе. Им плевать на Дракулу, им плевать на Костю и Женю — что скрывает эта история. Деревня еще при их жизни была названа их именами: Костюженами. Медики и пациенты больницы, местные крестьяне, затем колхозники являлись гостями в их доме. Это был их терем, это была их земля. В Кишиневе, когда хотели в шутку или не в шутку уязвить кого-то, говорили: «Смотри, отправишься в гости к Костику и Женечке, поспишь с ними в одной постельке…» Так или в таком духе говорили все. Они — это все. Они знают о себе, что они хороши. Мы хороши, нам хорошо, нас много. Нас много — поэтому мы хороши. Нас много — поэтому мы правы. В чем мы не правы — мы хотим знать?! — спрашивают они. Хотят знать. Не могут понять, за что их так ненавидят. За что их так ненавидел Гитлер, Бетховен, Андерсен, Чехов, Иисус Христос. И не поймут никогда. Они думают, что их все любили: что их Иисус Христос любил, Андерсен любил, Гитлер любил. Как же нас не любить! Медведев нас любит. Медведев? Медведев — где-то я слышал эту фамилию. Не буду никого спрашивать. Не то они станут искать ответ на этот вопрос. Но так никогда не поймут, чем же они не хороши. Ненависть к ним не доставляет мне огорчений. Никаких эмоций: я их тихо ненавижу. И поплевываю на свои чувства. Незачем развлекаться своей ненавистью: ненавидеть общественность и получать от этого удовольствие. По их мнению, Костя и Женя заблуждались, не слушались, видели и слышали нехорошие галлюцинации, провели всю жизнь до самой смерти в сумасшедшем доме. Это было во времена Дракулы. К тому, что я сказал, мне больше нечего добавить. Хотя хочется иногда встать на сторону общественности. Меня не оставляет мысль, что в чем-то эти дети были не правы. Во времена Дракулы в тех местах появились такие галлюцинации. Дети стали предаваться этим галлюцинациям, стали дружить с этим Дракулой, как мой врач-психиатр стал дружить с водкой. Возникла такая потребность: узнать, в чем же эти дети были не правы. Что же такое видели и слышали эти дети? Ответом на этот вопрос может стать ответ на другой вопрос: в чем же мы нехороши? Мы никогда не сможем дать ответа. По причине того, что мы не можем дать ответа — чем же мы нехороши — мы исчезнем с позором.
Дети получили от графа Дракулы наследство; он послал за ними, когда им не было и пяти лет. Господство Дракулы, солнце светит, в речке купаться можно — что не так?
Люди никогда не поймут: чем же они нехороши. Поэтому они вымрут. Общественность, обязательно, вымрет. Она это знает. Поэтому так интересуется этими несчастными сумасшедшими детьми: что же они там видели, что они слышали в своих галлюцинациях. Когда мы интересуемся тем, что видели и слышали Костя и Женя, мы тем самым проявляем общественный интерес. Если кто-то интересуется тем же, что я — мне все равно. Пусть интересуется. Для меня существуют исключительно мой интерес, моя корысть. Вот, вернулись к Достоевскому.
Мысли Достоевского мне мешают; он стремится навязать мне свою точку зрения. Навязчиво предлагает обменяться мнениями. Я говорю: не надо, мое мнение меня вполне устраивает. Хотя если он скажет мне что-то об этих детях, о Косте и Жене — я его послушаю. Но он говорит только то, что я знаю без него, только много говорит. Очень много говорит. Общественность должна умереть, как умирали в течение всей своей длинной бесконечной жизни Костя и Женя в стенах своего детского сумасшедшего дома. Некогда он принадлежал только им. В их дом вошли толпы других людей, но они вели себя как настоящие аристократы, кем, собственно, являлись по крови и духу — терпели, терпели всю жизнь. Думаю, они сознавали, за что им такое наказание: оказаться сумасшедшими среди сумасшедших в своем собственном доме. Страшные озарения детей — видимо, очень схожие с видениями самого графа Дракулы — шли в разрез с некими законами общества, но не как с законами общества, а как с законами физики. Не то чтобы в разрез с общественным мнением — это были видения самой общественности. Они обнаружили эту самую общественность — что же это за данность, что это за гидра многоголовая. И общественность вошла в их плоть, стала пить их кровь. Костя и Женя никогда не оставались наедине, они жили в переполненных грязных палатах вместе с десятками других больных людей. Их плоть и кровь сделали общественным достоянием; их заставили вести общественную жизнь.
Одна и та же книга читается разными глазами. В последнее время я все чаще стал задумываться над самыми простыми вещами: какова, скажем, разница между сахаром и солью, между чашкой и печеньем, между человеческими ногами и полиэтиленовым пакетом, между человеком и человеком. Одна и та же книга: Достоевский. Два разных человека открывают ее — и читают две разные книги. Это такая же разница, как между человеческими ногами и полиэтиленовым пакетом. Теория масс: теория однородности человечества. Все это сплошная красная зараза. Попытка притянуть за уши то, что не является таковым, чтобы пресечь действие правды. Не читают двух одинаковых книг. Сначала я держу в руке чашку с чаем, затем я держу в руке шариковую ручку. Есть разница между чашкой чая и шариковой ручкой? Такая же разница между читателями, зрителями. Такая же разница, как между ногами и шариковой ручкой. Никакого однообразия в читателях одной и той же книги, в зрителях одного и того же фильма. Полная логическая несуразица. Красная зараза: попытка представить человечество однообразной массой. Если книга одна и та же, то и читатель одинаков. Желание паразитировать на ком-то — вот что всем движет; желание уподобиться комару, клопу, таракану, любому кровососущему. Стать единым с кем-то другим, кто тебе подходит, насосаться его крови и выжить, и еще с выгодой, с прибытком, прибылью. При этом стоять на позициях гуманизма, демократии, свободы. Но за этим — та же кровососущая клопня, та же красная зараза. Вроде бы мы все друг от друга не отличаемся, пользуемся одними и теми же предметами, все предметы одинаковы, пользуемся мы ими одинаково. Убаюкивание такое: что вроде все мы равны. Законы физики для всех одни. В кинотеатре смотрим один и тот же фильм. Ничего не один тот же! Разные фильмы смотрим, хотя смотрим на один и тот же экран. Кадровое окошко для всех одно и то же — чем же мы тогда друг от друга отличаемся? Ничем не отличаемся. Физика одна и та же. Законы физики для всех одни и те же. Но это — смотря какой физикой ты пользуешься? Я по этой физике не живу, я эту физику отрицаю. У меня другие цели. Костю и Женю — за ставили жить одной физикой со всеми; с пяти лет до самой смерти их держали в сумасшедшем доме, с десяти лет они уже находились в палате, переполненной другими сумасшедшими детьми, а с шестнадцати лет они жили в непосредственной телесной близости с сотнями, тысячами взрослых больных людей. Их сказочный терем, который для них построил отец, превратили в ад, в общественное заведение. Их галлюцинациями стала та физическая жизнь, на которую их обрекли. Надеюсь, что-то им помогло, кто-то им помог. Или они сумели начать жить по другой физике. По своей физике. Маловероятно — но иначе просто страшно становится при мысли о том, в какой физике они оказались. Мне рассказывали старенькие медсестры больницы, что Костю и Женю насиловали другие дети: насиловали сексуально, физически. Когда они повзрослели, их разлучили и поместили в разные палаты. Насилие над ними никогда не прекращалось. Это как такие часы, которые остановились — а их заводили, каждый день заводили. При этом Костя и Женя находились у себя дома, в своем фамильном доме; все остальные пациенты и медики находились у них в гостях. Хороши гости!
На Белорусском вокзале, когда спал там — познакомился с человеком. Он проводил там каждую ночь. Мужчина лет пятидесяти пяти с небольшим чемоданом. После внезапной страшной смерти жены, он покинул город, в котором они жили, стал скитаться, решил в Москве пожить.
«…Жена мечтала, ждала, когда же мы переедем в Москву, будем ходить по музеям, на выставки, на концерты. Медики не могли ее спасти. Пока я был в командировке, в Москве, дом наш сгорел. Моя жена сгорела заживо. Шансов не было. Хотите на нее посмотреть?»
Он показал, что у него в чемодане. Там хранились мелкие вещи его жены, уцелевшие в огне. И среди всего этого хлама — кусок плоти, которая когда-то была живой. Он предложил мне потрогать, пощупать. И спросил: «Что это — как вы думаете?».
Я сказал, что это кожа животного, свиньи.
«Сами вы свинья, — сказал он, — Простите за прямоту. Но вы так сильно ошибаетесь. Это не свинья, а вырезанный живот моей жены. Вся она сгорела, нетронутой пламенем осталась только эта часть: живот…»
Я привел ему одну афганскую поговорку, которую когда-то прочитал и запомнил. Очень короткая поговорка: «Желудок бедняка — это меч Бога». Поговорка вызвала у него припадок. Я спросил: что он понял? «Я вас не слушал, — сказал он. — Я вдруг увидел, что вы очень похожи на мою жену…»
Я сказал, что устал и хочу спать. Он предложил поспать на его чемодане. Положил чемодан на колени, чтобы я опустил на него голову. Я доверился ему и лег. Увидел в перевернутом виде безногого нищего. Ночами он заползал на Белорусский вокзал выпить, погреться, поговорить. Как-то раз на его пути встал милицейский патруль, два мента: мужчина и женщина. Я был рядом и слышал, что он им сказал. Он сказал, что не может никуда уйти. «…Я не могу ходить. Я только ползаю. Когда ползаешь, то понимаешь, почему люди тебя боятся. Они боятся низа. Они боятся меня именно снизу. Потому что снизу человек никак не защищен. Страх кастрации, аборта…»
Я засыпал и думал: если желудок бедняка — это меч Бога, то, как же выглядит рука, держащая этот меч?