Цхай Максим Вышибая двери

Моим родителям посвящается…

Любое сходство с реальными событиями и именами носит случайный характер.

— Убери каску с нашего стола! Ей здесь не место, как и тебе!

Моя каска летит в угол на грязную ветошь. Личные вещи на стол действительно класть не принято, но все это делают, переодеваясь, потому как сразу по возвращении положить их просто некуда. Но я, на взгляд немца Даниеля, не все.

Тупая злоба в глазах этого наглого дерганого юнца тут же заставляет озвереть и меня. Перед глазами всплывают красные мушки, и в ушах нарастает металлический звон.

Территориальный инстинкт. Хроническая болезнь германцев. Когда в маленьком тесном вагончике размером два на семь вынуждены переодеваться, пить чай и курить одновременно двадцать два человека, она переходит в стадию обострения. Немцы всего лишь поколение назад еще были аграриями, и среднестатистический немец всегда напоминает мне медвежонка из мультфильма, который с бурчанием «мое» прячет от веселой белки корзину малины. Но этот наглец Даниель — не медвежонок. Скорее молодой волчара, недавний недопесок, почувствовавший себя на тропе охоты. И его поведение — отражение настроения, витающего в рабочем вагончике уже несколько дней.

Когда я, только устроившись на эту работу, вошел сюда впервые, сразу вспомнил армию, солдатский госпиталь и прочую дрянь. Вагончик был разделен невидимой преградой на «чистую» половину и «грязную». В «чистой» стояли удобные скамейки с накиданными на них подушками и большой белый стол возле холодильника. Соответственно, микроволновая печь, радио и даже обогреватель находились на уютной «чистой» половине. Она принадлежала коренным немцам. Иностранная рабочая сила в лице немолодого затюканного турка Хуссейна и горстки югославских рабочих из вспомогательной фирмы ютилась в «грязном» углу, где не было ничего, кроме деревянных ящиков, поставленных один на другой, и окошка с выбитым на четверть стеклом.

На меня смотрели несколько пар глаз. В некоторых читались настороженность и холодность, в других — обреченный пофигизм. Я подчеркнуто сел один. На обжитые места немцев не претендую, но и в «загон для скота» не пойду. Соответственно, и отношение ко мне формировалось достаточно долго: с одной стороны, я несомненный чужак, с другой — не веду себя соответствующе этому виду рода человеческого, и язык мой немецкий вполне сносен. Поэтому, хотя за своего и не принимали, никто не смел после смены, когда все рабочие, потные, уставшие и злые, собираются в вагончике, метнуть мне ключи с криком: «Чего расселся? Иди дверь в контейнер закрой!», как Хуссейну, хотя он устал не меньше других. Хуссейн, проходя тогда возле меня, тихо сказал: «Пойдем со мной, поможешь», — но я не шевельнулся. И все это видели. И это было важно.

Потерянный статус не возвращается никогда — закон любого мужского коллектива. Так что прости меня, Хуссейн, но пойти с тобой означало признать равенство нашего положения, и в следующий раз ключи полетели бы в меня.

Где бы я ни работал — а ведь прошел путь от помощника на кухне до учредителя фирмы, — такой явной и открытой сегрегации по национальному признаку больше не встречал. Может быть, и потому, что впервые в Германии попал в коллектив совершенно мужской, закрытый, годами занимающийся тяжелым физическим трудом и оттого мрачно — угрюмый, являющийся носителем соответствующего культурного уровня. Про такой и говорил профессор Преображенский: «Я не люблю пролетариат». Что ж, надо знать и эту сторону германской жизни.

Так тянулось почти месяц: турки и югославы в своем углу, немцы — в своем, а я сам по себе.

Неожиданно неделю назад все изменилось. Пришла проверка из «охраны здоровья», и фирме вставили пистон за то, что курящие и некурящие рабочие вынуждены сидеть вместе. Закон есть закон. Начальство обязали выделить курящим закуток с надписью «Раухерэкке». Как назло, им стал тот самый грязный угол из-за наличия окна. И началось!

Коренным немцам пришлось сидеть вперемежку с дикими иностранцами, ни слова не говорящими на единственно человеческом, то есть немецком, языке. Да еще и в замызганном углу, где задница, за долгие годы уже принявшая форму привычного мягкого сиденья, вынуждена довольствоваться ящиком из-под овощей!

Нервы в последние дни у всех накалены до такой степени, что, кажется, электричество в вагончике не нужно: втыкай штекер в прокуренный воздух, и закипит чайник. Можно украсть у немца новые штаны, отбить подружку — он стерпит. Но нельзя покушаться на привычное. Это катастрофа, крушение жизни и удар несправедливой судьбы в промежность. А кто виноват? Для немецких работяг, простых, грубых, одинаковых на каждой фабрике, в каждом вечернем пивбаре, добродушных после третьей пивной кружки и высокомерно жестоких в стае; для работяг, вымотавшихся за одиннадцатичасовой рабочий день в горячем цеху и озлобленных бредовой политикой Шредера, не привыкших к резко и безвозвратно упавшему уровню жизни, — кто виноват? Конечно, понаехавшие иностранцы. Я — типичный представитель.

А теперь еще и каску свою кладу на их чистый стол!

«Не место, как и тебе!» Эх, что ж я не в Союзе? Вытянуть бы тебя сейчас, щенка, за грудки прямо через стол, да колено навстречу! М-м-мх-х… По притягательности такая минута может поспорить с любовной.

Даниель самоуверенно пялится на меня. Глаза у него рыбьи, навыкате, даже не столько злые, сколько тупые и наглые, что еще хуже. Остальные немцы с интересом и молчаливым одобрением наблюдают за нами. Иностранцы, как всегда, делают вид, что ничего не происходит, переговариваясь с преувеличенно бодрыми интонациями. Но вижу, что и они косятся в нашу сторону: бесплатный цирк, все-таки в Германии явное «напрашивание на любезности» — событие из ряда вон.

Нет, нужно сдержаться.

Во-первых, я все-таки представитель человеков разумных. А во-вторых, мы не в Союзе. Да и Союза-то никакого нет. Придется обойтись без рукоприкладства. Правда, если долго сдерживать ярость благородную, это может кончиться язвой желудка, а то и инсультом. Но что ж я тебя, дурака, без рук не сделаю, что ли?

Молча беру каску и снова кладу на стол, перед его носом. Зрительный зал замирает. Ситуация, вместо ожидаемой развязки с посрамлением иностранной рабочей силы, получает продолжение.

Среди публики раздаются нервные смешки. Даниель оторопело и совершенно по-никулински смотрит то на меня, то на каску, но, подбадриваемый вниманием коллег, а особенно взятой на себя ролью грозного арийца, хмурит брови и повышает голос: «Тогда пусть лежит у нас под ногами!» И демонстративно кладет мою каску под стол, прямо под ноги своим дружкам. Именно не сбрасывает, а кладет. Каска дорогая, и это Германия. Но суть дела не меняется. Каска покачивается на грязном полу, возле мазутных рабочих ботинок. Никто не смеется. Расклад такой: либо этот стокилограммовый иностранец бросится на обидчика, либо, униженно посмеиваясь, наклонится и подберет свою вещь.

Неожиданно иностранец смущается и примирительно говорит: «Ну ладно. Верни мне ее, я уберу». Все, включая Даниеля, с облегчением вздыхают. Ничего унизительного в том, что он поднимет с пола каску, которую сам туда положил, нет. Тем более что враг признал свое поражение. Со снисходительной усмешкой, в которой все-таки читается след облегчения, Даниель нагибается и подает каску мне.

И тогда, взяв ее (немец находится в неудобном положении: согнувшись и вдобавок протянув в мою сторону руку), я с размаху, победно, громко бухаю каску на стол, перед противником! Да еще и прижимаю пятерней сверху! Так, что подпрыгивают кружки с чаем.

После секундной тишины вагончик взрывается от бешеного хохота, несущегося из здоровых глоток работяг. Хохочут все. И немцы, и иностранцы. Вместе! Вповалку! Огромный Фриц грохочет так, что сотрясается железный шкаф, на который он облокотился. Хуссейн от смеха упал на бригадира, и тот расплескал себе чай на колени, но смеяться от этого не перестал. «Интернационал» надо петь с хохотом!

Красный до кончиков торчащих ушей Даниель, не глядя мне в глаза, что-то бормочет под нос и делает вид, что нет ничего на свете важнее, чем давно затертая страничка из «Плейбоя». Судя по выражению его лица, ищет он сейчас в этой пышногрудой красотке не любовницу, а маму. Это больше соответствует его душевному состоянию. То-то же, мальчик. Всю свою небольшую жизнь ты вел себя как орангутанг в оранжерее, валял дурака, хамил учителям в школе. Знать ничего не хочешь, кроме пива, пабов и дискотек, и высокомерно цедишь: «Я немец в своей стране!» Я же был бит советскими ментами, мерз в голодной Караганде, деля с другом последний кусок хлеба, и строил детский дом для беспризорников, малолетних попрошаек. Они и присвоили мне, «дяде Максу», гордое звание — Бродяга. И ценнее этого звания для меня ничего нет и не будет.

Ты здесь родился? Хорошее дело. А теперь здесь живу и я, Бродяга.

Так что привыкай.

* * *

Зачем человек ведет дневник?

В надежде, что кто-нибудь его прочтет. Это вроде как потерпевший кораблекрушение толкает в бутылку записку. Но одиночество на необитаемом острове имеет свои прелести. Во-первых, всегда есть надежда когда-нибудь с него выбраться. Во-вторых, рыбалки сколько хочешь, пляж… Одиночество среди людей дышит острым сквозняком коридора, двери которого распахнуты настежь. Люди входят с одного его конца, натоптав и накурив, выходят с другого — и в нем снова холодно и пусто.

А чего ты хотел? Живешь в чужой стране, с чужим языком. Пройдут годы, пока все это станет твоим. И станет ли когда-нибудь родным?

Вот мой дневник и начат. Хотелось бы, чтобы к его завершению у меня появился свой остров или хотя бы закрылась одна дверь в коридоре.

* * *

Завербовался в известную фирму в качестве секьюрити. Специализируется она на охране больших дискотек и рок-концертов. На работу взяли! Ура! Или… черт его знает. Получил разнарядку в большой танцхаус. Оформлен он прикольно: на стенах заняты самыми разными делами игрушечные свинки — танцуют, пьют пиво, торгуются за покупки и даже лезут в петлю, а под потолком механические обезьянка и крокодил совершают странные, жутковатые движения в такт ревущей музыке. Вторую неделю брожу там с мрачным видом и надуваю щеки. На черную-черную водолазку натянута черная-черная куртка, черные-черные брюки над черными-черными ботинками, и на голове у меня черный-черный… смешной хвостик.

За неделю работы удалил с поля трех турок, одного итальянца и одного немца. По лицу пока не получал, хотя двое и норовили сопротивляться. Догнал албанца, который отодрал и пытался стащить с охраняемого мной объекта табличку с надписью «Не курить!». Албанец, получив от администрации танцхауса волчий билет — «хаусфербот», обиделся. Сообщил, что нехорошо так поступать с иностранцами, негостеприимно.

Немца, который хотел удрать, не заплатив, путем прорыва через кассу, я догнал, скрутил, притащил обратно, а потом долго и монотонно, с интонацией робота Вертера, нудел у него над ухом: «Вы должны заплатить… вы должны заплатить… вы должны заплатить…» — пока психанувший пленник не стал разбрасывать вокруг себя дензнаки с криками: «Вот! Забирайте! Все забирайте, все!» И, швырнув опустевший бумажник в мусорку, ушел бедным, но честным.

Работаю ночами, устаю и все время испытываю два простых мужских желания: спать и есть.

Но вообще впечатлений куча. Понял, почему людям пишущим рекомендуется смена профессий: новая работа разом погружает тебя в новый мир, в иные слои общества и специфические обстоятельства, приходится познавать новое отношение людей к тебе и твое к людям. Описывать, правда, все это некогда. Кем я только не был… Держимордой еще ни разу. Мне это не идет. Но… деньги! Зарабатываю на учебу, ибо заботами Шредера разваленная им экономика Германии не может больше финансировать обучение своих граждан. Будет время, обязательно зафиксирую пару веселых эпизодов из будней дискотечного охранника. Это тебе не каской об стол…

* * *

Вчера, уже под утро, вытащил из танцхауса пожилого драчуна, напавшего на бармена.

Случай из ряда вон. Нападавший был не турком и не югославом, а типичным белобрысым немцем лет пятидесяти, мосластым и долговязым. Блин, мужику уже о внуках думать пора. Заломил его за шею, в таком виде потащил через весь зал к дверям, на радость публике. Всю дорогу он мне в подмышку объяснял, что со мной сделает, когда я его отпущу. Я не верил. Но было неприятно. Не оттого, что страшно, а оттого, что противно. К тому же забияка был на голову выше меня, и со стороны мы представляли собой сюрреалистическую композицию: шагает какой-то Чингисхан с черным лошадиным хвостом на голове и дополнительной лысеющей головой под мышкой, из второй сыплются садистические фантазии, а сзади мотыляются длинное тело и две ноги, пытающиеся ступать сообразно моим шагам, чтобы не волочиться по полу.

Мой напарник, испанец африканского происхождения Франциск (ох и лодырь!), уже открыл дверь в темное неласковое утро, куда я должен был выкинуть провинившееся тело, и тут выяснилось, что великовозрастный беспредельщик, нагуляв на шестьдесят евро, так и не заплатил. Голова, зажатая у меня в локтевом суставе, ухмыльнулась — чтобы произвести расчет, мне придется его отпустить. Наш кентавр дал задний ход и отошел подальше от стеклянного витража. Философски вздохнув, я отпустил придурка, и тот, не теряя времени, выбросил в мою сторону длинный хук правой. Девчонки из гардеробной, в полном согласии со сценарием, схватились за щеки и завизжали. Падла Франциск сделал вид, что проклятая входная дверь никак не хочет закрываться. Но ничего страшного не случилось.

К пятидесяти у многих скорость движения уже не та, и я достаточно легко уклонился, сам же нападающий по инерции закрутился вокруг своей оси и как-то сразу утратил дух борьбы, выложившись в одном неудачном ударе. Он все еще стоял, сжав кулаки и воинственно дыша, но в глазах его уже читалось понимание бессмысленности сопротивления. Древняя германская культура снова гибла под натиском меднокожих варваров с востока. Половина его седеющей редкой шевелюры встала вертикально, наэлектризованная о мой бок, другая бессильно свесилась на ухо. Мне стало стыдно — за него, за себя, да и вообще. Мелькнула мысль: «Хорошо, что мои ребята и особенно девчонки в Крыму не видят всего этого…»

Я сказал:

— Успокойся. Сядь на стул и, битте, сам. Добровольно.

Негодяй неожиданно послушался и попросил у кассира сигаретку. Следующие пятнадцать минут, до приезда полиции, мы провели с ним за одним столиком, мирно беседуя о неправильном устройстве мира вообще и Германии в частности. О том, что он старше меня и мне надо его уважать. О том, что он уже два года как потерял работу на заводе. «Я слесарь! Смотри, у меня каменные ладони». И что от него в прошлом году ушла жена, а сын… Короче, не лезь ко мне в душу, грубиян! А бармен и вовсе хам и свинья.

Загромыхали тяжелые ботинки закованных в бронежилеты полицейских. Моему собеседнику вежливо, но непреклонно заломили руки и надели наручники. Рядом тараторил директор танцхауса Ян, перечисляя его грехи за эту ночь (напал на служащего, разбил бокалы, отказывается платить, а главное, подрался с секьюрити). Полицейский повернулся ко мне, вытащив из папки какую-то бумагу.

— Нанесен ли вам какой-либо телесный ущерб?

Я хмыкнул и ответил, что, если не считать туманных перспектив и ложных предположений о моем происхождении, никакого ущерба не получил. Полицейский невозмутимо вытащил из папки новый формуляр.

— Сообщите, пожалуйста, какими именно словами он выразил свое неудовольствие, тем самым нанеся вам моральный ущерб.

Сдерживая смех, я сказал, что это пустяки и претензий к дебоширу не имею.

— Единственный хороший мужик среди вас всех, свиней и педиков! — проревел мой пленник, и полицейские, собрав бумажки, поволокли его в холодное мартовское утро.

…Было пять часов, в зале тихо играла музыка. По углам, страстно обнявшись, качались запоздалые парочки, отбрыкиваясь от сонных официантов, объясняющих, что мы закрываемся. От усталости меня уже не держали ноги. Втиснувшись в «ситроен» Франциска, я посмотрел в боковое зеркало на свое отражение и наконец рассмеялся.

Когда в старости я буду подводить итоги своей жизни, мне никогда не придется жалеть о ее однообразии.

* * *

Не сплю.

Хочу встретиться с умной, интеллигентной женщиной и целоваться.

Хочется именно целоваться. Ничего больше. Идти на первое свидание, понимая, что второго не будет. Но какая-то сила заставила тебя ее пригласить, а ее — принять твое приглашение. И пусть будет осенний парк, мокрая скамейка, и ей придется сесть тебе на колени, и будет это легко и естественно, не мокнуть же девушке, а журнал — вот беда! — всего один.

И чтобы ее дыхание обожгло щеку, а прохлада ее одежды немного остудила твои горячие ладони… И встретить ее теплые, мягкие губы, и коснуться твердой скользкости ее зубов… Чтобы вздрогнуло ее тело, делясь с тобой запахом духов… Чтобы, медленно покачнувшись, поплыла земля под ногами… Потом предметы обретут необыкновенную четкость, проявляясь из долгого сна, как фотоснимки в проявителе. И ясно и легко станет жить. Только от того, что прикоснулся к запретным, желанным губам.

Хочу целоваться. Только целоваться.

С властной нежностью взять ее за легкие плечи, привлечь к себе, и когда она прикроет глаза, опуститься губами по ее шее, впечатывая ровную цепочку поцелуев в нежную, обжигающую снежной белизной кожу…

Не бойся, мы будем только целоваться. Как дети. Как студенты — первокурсники. Ведь это не грех…

Только целоваться…

Честное слово!

А дальше как пойдет…

* * *

Принял на работу троих новых секьюрити. Один из них — бритый здоровяк вдвое шире меня, по виду типичный скинхед. Тайский бокс, анаболики, нунчаки в кармане. Громкий голос и постоянное бодание со всеми по любому поводу. Эдакий баран — переярок.

Оказался трусом.

Три дня назад мы вывели из танцхауса пятерых турок, затеявших драку, и они пообещали дождаться нас после смены. Такое случается иногда. Обычно кончается ничем: кому охота до утра торчать на улице под дверью, еще и с перспективой быть взгретым или, того хуже, попасть в полицию. А для турка это означает «прощай, гражданство», доступное ему после четырех лет пребывания в Германии. Но эти ребята явно были настроены отстоять свое турецкое достоинство любой ценой. Скинхеду я, купившись на его распальцовку и нунчаки, предложил идти вместе, а двоих новеньких отпустил, отправив их другим путем (рассудил, что ни к чему им пока). Сглупил. Расслабился в Германии, забыл, что чем кучнее, тем страшнее.

Лысый нехотя пошел за мной. На улице никого не оказалось, но в подземном гараже нас ждали четверо. Было много понтов и угроз. Турки явно приехали в Германию недавно, и от их манеры разбираться так и несло турецкой деревней.

Все было бы ничего, если бы в самый острый момент я не заметил, что стою один!

Нет, лысый не удрал, но лучше бы его не было вовсе. На его бледно-розовом лице, которое из-за прически начиналось от макушки и утопало в толстых щечках, проступило выражение семилетнего ребенка. Так он, скорее всего, выглядел, когда старшеклассники в школе отбирали у него булочку. Боевой хряк превратился в нашкодившего поросенка. Причем явно кастрированного.

Турки орали, брызгая слюной. Глаза лысого округлились и остекленели, как у мышонка перед удавом, слегка вывалившись наружу. Но именно это в результате и предотвратило рукопашную. Турки, заметив, что я остался один, поперли уже открыто, и тогда я, хлопнув лысого по плечу, сказал, нервно усмехнувшись: «Хэй юнге, кайне ангст, их бин филь эльтер альс ду!» Не бойся, мол, старший с тобой.

Реакции лысого я заметить не успел, потому что из самого борзого турка вырвалось нечто вроде «вах…» — и все четверо шарахнулись, словно в них кипятком плеснуло. Турки неожиданно замолчали, и их налитые бешенством глаза вдруг стали точь-в-точь как у призывников в первые три месяца службы.

Сообразив, что случайно сказал нужные слова, я важно надул щеки и продолжил с торжественной ленцой, так, будто тяжелую саблю из ножен потянул: «Мне тридцать три года! А тебе сколько лет, мальчишка?»

— Двадцать пять… — промямлил турчонок. Хотелось бы написать, что он в придачу шмыгнул носом, но нет, не шмыгнул.

— И-и-и-их! — со скорбным разочарованием протянул я и укоризненно покачал головой.

Совсем выродился турецкий народ. Какие нравы. Какое падение великой турецкой культуры. Завтра наши сестры наденут короткие юбки. Мы уже задираем мужчин старше себя…

Через минуту я делал им строгий выговор с занесением в личное турецкое дело.

«Мы думали, что ровесники…» — оправдывались турки.

Но горе мое было безутешно.

— Уходите отсюда, — бросил я и, ставя точку, презрительно отвернулся. Могли треснуть по башке, конечно, но терять было нечего — все равно с таким напарником четверых мне не осилить.

Турки, смущенно улыбаясь, легко прошуршали по гаражу и исчезли. Я выдохнул.

А на следующий день лысый уже рассказывал всему танцхаусу, что только его личное присутствие спасло совершенно не готового к бою шефа, который даже не знает, как опасно поворачиваться к хулигану спиной. Над ним смеялись девчонки-официантки. Директор танцхауса долго журил меня за то, что я вышел сам, а не поставил его в известность для вызова полиции. А я взял ручку и листок бумаги, поймал нашего уборщика, седого Ахмеда, и записал с его слов грозную турецкую фразу: «Чужук! Бен сенден бююгим!» — что означает: «Щенок! Я старше тебя!» Фразу — код.

«Бен сенден бююгим!»

Выучил уже.

Явно пригодится.

* * *

Огромный турок Али забился в угол, как в дзот, и занял оборону, выставив вперед мосластые волосатые кулаки. Позиция прекрасная, можно продержаться до утра. Нас сегодня на смене трое: я, Алекс и испанец Да Грио. Ситуация осложняется тем, что турок зажал клубную карту и мы не можем его просто вытолкать — нужно, чтобы он сперва отдал карту и заплатил. Причем добровольно. Силком вырвать у него деньги мы не имеем права. Вызывать лишний раз полицию — это вредит имиджу танцхауса. К тому же мы с Али в полуприятельских отношениях. Он интересный персонаж, эдакий безбашенный бычара с широкой душой. В трезвом состоянии не агрессивный даже с учетом турецкого менталитета, и в свободные дни, когда я торчу по своим делам в танцхаусе, мы угощаем друг друга пивом. Али — владелец небольшого публичного дома на окраине города, куда зазывал меня «отдохнуть». Я отказался, мотивировав тем, что мне стыдно платить за «это» женщине. Али удивился, насупился и заверил, что все будет за счет заведения, но я отказался снова, уже без всяких причин. Али печально покачал головой, сочувственно на меня посмотрел и отстал. Не знаю, может быть, и воспользуюсь его приглашением, но не ранее чем лет через сорок. Может, еще оправдаюсь в его глазах. Так что, внучки нынешних девочек, привет вам!

Но сейчас Али напился до безобразия и никого не различает: как и все турки, он пьет не для просветления души, а для помрачения рассудка. Выкаченные глаза похожи на бильярдные шары, а из больших ноздрей вот-вот вырвутся две струи пара. Оставляю своих парней контролировать выход и не подпускать к нам не менее пьяных дружков Али. Сам же вступаю с ним в дипломатические переговоры.

— Али, ты узнаёшь меня?

— Того, кто ко мне подойдет, клянусь Аллахом, убью! Смерти не боишься?

— Ну, мне-то можно подойти, я же твой друг.

Али долго и подозрительно смотрит мне в лицо:

— Тебе можно. Но не близко.

— Где твоя карта?

— Ага, я так и знал! Вы все не любите меня, вам нужны только мои деньги. На! Забирай! — И он сует мне зеленую сотню.

— Мне не нужны твои деньги, мне нужна твоя карта.

— Это ты только на вид хороший мужик… А на самом деле ты хитрый.

— Хочешь сказать, что я подлый?

— И подлый! — Тут он всхлипывает. — Вы все хотите моих денег, а сердце мое кому нужно?

— Мне. Мы с тобой пили пиво, и ты приглашал меня к своим девочкам.

— Я вспомнил: ты мой друг и я люблю тебя. Ты не виноват. Тебе нужны мои деньги…

— Не говори ерунды. Я же не взял деньги, мне нужна твоя карта.

— Зачем? Зачем тебе моя карта?

— Карта принадлежит дискотеке.

Турок мрачно сопит. Думает.

— А я не отдам. Я буду здесь жить. Раз вы ко мне так относитесь, я буду жить здесь, возле пепельницы в углу.

— Тебе нельзя здесь жить.

— Ты выгоняешь меня, мой друг. Ты предатель!

— Неправда. Ты слишком много выпил, теперь отдай карту, расплатись и иди домой, завтра мы все тебя ждем, потому что ты хороший человек и мама у тебя тоже хорошая.

— Она была падшая женщина…

— Как тебе не стыдно, мы все уважаем ее, она достойная женщина!

— Все женщины — шлюхи!

— Не говори так. Твоя мама — настоящая турецкая женщина, а значит, она не шлюха. Правда?

— Ай, дорогой, дай я тебя поцелую…

— Не дам. Лучше верни мне карту и иди домой спать.

— Так я и знал! Ты предатель, ты вытащил меня из дискотеки, хотя я трезвый, оскорбил мою маму…

— А ты потерял свою карту, поэтому и не отдаешь. Напился как мальчишка и потерял.

— Я? Никогда! — Али достает портмоне, оттуда вываливаются вперемешку деньги, презервативы и разные карточки. — Вот! Вот она! — торжествуя, хлопает ею об стол.

— Али, смотри, ты рассыпал деньги… Алекс, быстрее.

Алекс молниеносным кошачьим движением стягивает карту со стола и галопом мчится к кассе, крича: «Макс, только держи его!»

— А-а-а-а! Сволочь!!! Дырка от задницы!!! Пусти меня!!! Этот ублюдок украл мою карту!!! Пусти или я убью тебя, клянусь мамой!

— Да, твоя мама очень достойная женщина.

— Да… это правда… и отец!

— Конечно! Твой отец очень достойный человек, все знают твоего отца.

Али неожиданно нахмуривается:

— Откуда ты можешь знать моего отца? Ты его не видел ни разу!

— Я вижу его сына. Али, ведь ты похож на своего отца?

— Конечно, все так говорят…

— Вот видишь, разве я тебе соврал хоть раз?

— Нет… ты мой лучший друг… мой единственный друг. — И он лезет целовать мне руку.

В этот трогательный момент появляется Алекс и пытается мне что-то сказать. Успеваю шепнуть, что Али придет с деньгами завтра, главное — карточку вернули в кассу. Но Али, сфокусировавшись на Алексе, снова издает торжествующий вопль:

— А-а-а-а! Сын собаки! Я убью тебя! — И всей своей стокилограммовой тушей бросается на Алекса.

Я с трудом его удерживаю.

— Почему ты держишь меня?! Почему ты за него, а не за меня?

— Может быть, потому, что я подлый?

— Да, ты подлый. — Али плачет.

— И хитрый.

— Да… У тебя нет сердца! У вас, азиатов, нет сердца!

— Али, ты тоже азиат.

— Да! — Плачет еще горше. — У меня тоже нет сердца!

— Али, видишь, как все хорошо. Теперь иди домой, а завтра приходи опять, у меня будет выходной, и мы с тобой выпьем по три кружки.

— По две, мой друг, только по две… Три — это слишком много. Я не пью столько, ты же знаешь…

Али медленно собирает в портмоне высыпавшееся оттуда барахло и походкой колосса на глиняных ногах направляется к выходу.

Я облегченно вздыхаю, но, как выясняется, рано. В дверях возникает Ян, директор танцхауса:

— Али, ты опять набузил!

Тихо матерюсь сквозь зубы. Ян говорит тепло, почти по-отечески, но он явно не уловил общий смысл происходящего. Упрекать сейчас не лучшее время. При виде Яна в глазах Али снова загорается счастливый огонь:

— С-с-сукина подлюга!!! Я тебя насквозь вижу! Ты хочешь моих денег!!!

Снова подкравшийся Алекс, пользуясь тем, что объектом критики теперь сделался оторопевший Ян, подхватывает Али под левый локоть, Да Грио — под правый, и они медленно, но непреклонно буксируют его к двери. Али не обращает на них внимания. Его мозг ошарашен радостью встречи с директором и занят подбором слов для такой удачной и редкой случайности, поэтому тело упирается скорее автоматически. Покрасневший Ян поправляет белоснежный воротничок и принимает решение:

— Наш Али получает запрет на вход на три недели.

— По две!!! — орет упирающийся турок. — Три — это слишком много… — доверительно, по-детски шепчет он Да Грио и вдруг снова грозно поводит кудлатой головой, похожей на казан для плова средних размеров. Взгляд его кровяных глаз упирается в Алекса. Пока импульс от них не добрался до головного мозга, я подталкиваю Али в спину и сбиваю фокусировку. Глаза его снова начинают блуждать. Пока он сконцентрируется, пройдет время.

— По две, мой друг, только по две!

Подмигиваю Яну: «Уступи!»

— Ну хорошо, пусть будет две недели… — Ян добр и милостив.

Али торжествующе поднимает шишковатый указательный палец к небу и в таком виде исчезает в дверном проеме. В следующую секунду оба охранника заскакивают обратно и плотно запирают за собой дверь. С улицы раздаются мерные удары чего-то тяжелого обо что-то мягкое. Выглядываю в смотровое окно.

Двухметровый Али, достаточно твердо стоя на ногах, равномерно и сосредоточенно бьет себя пудовым кулаком по красной физиономии. На ней удивление и обида. Закрываю окно.

Завтра выходной. Приеду в танцхаус и выпью два пива. Только два. Три — это слишком много.

* * *

Я уже думал, что меня мало что может удивить.

Мчался вчера ночью по совершенно пустому шоссе вдалеке от города.

Полнолуние.

Выключил свет.

По бокам мелькают, переворачиваются в своем проективном движении осенние поля, дышащие легкой испариной, зависшей над ними, как призраки драконов.

А прямо на меня летит, чуть дрожа, залитая лунным светом дорожная лента.

Выключил мотор.

С горы разогнался быстро. Так и парил без звука и света.

Чуть дрожит призрачная дорога, свистит ветер в ушах, шевелятся полупрозрачные драконы, и луна ласково — мертвенным светом освещает все это безобразие.

* * *

Двери вагона с тихим шуршанием закрылись. В окнах в последний раз мелькнула ее серая курточка, и поезд, быстро набирая скорость, увез от меня мою мечту.

Ну и пусть.

Ну и ладно.

Какая она умница все-таки…

— Мы пойдем сейчас ко мне, пить чай!

— Нет, Макс, я знаю, чем это кончится.

— Ничего подобного. Если я зову женщину пить чай, даже в час ночи, это означает только то, что мы будем вместе пить чай. И ничего больше.

— Нет. Ты меня дуришь.

— В благородство никто не верит, а жаль…

— Ну, скажи честно, если бы я согласилась, ты бы и не попробовал продолжить?

— Нет…

Она хватает меня за плечи и начинает, смеясь, трясти как грушу.

— Тогда ты не мужик, Макс!

— Я не мужик. Я мужчина. Пойдем пить чай, и ты увидишь разницу.

— Нет.

Качает головой из стороны в сторону, как делают маленькие дети, но в ее зеленых глазах, еще секунду назад озорных и быстрых, теперь читается то самое сожалеюще-ласковое выражение, которое заставляет почувствовать вечное превосходство девочки — женщины над мужчиной — пацаном.

Нет. Она не пойдет.

Хочется завыть от отчаяния, задрав голову к сводам метрополитена.

Но, черт возьми, мы бы действительно просто пили и просто чай! Честное слово. Ты сидела бы рядом на табуретке, а я любовался бы тобой. Всю ночь.

— Макс, я мужу не изменяю.

Сказано без бравады и пафоса. Констатация факта. Я это и так знал. Такие женщины не способны на полумеры и полутона. Они просто однажды уходят, и не вернешь.

Ну и не изменяй. Это же не мешает мне смотреть в твои глаза, похожие на прохладные капли прошедшего дождя на зеленом листке, ласкать взглядом твои плечи и долгие, тонкие запястья. Видеть смену улыбки и задумчивости на нежном и в то же время озорном лице. Какая разница, чья ты жена? Ведь за погляд денег не берут.

Но я смотрел на нее и понимал, что если бы встретил лет десять назад, то забыл бы обо всем. Скомкал бы свою и, может быть, ее жизнь в жаркой ладони — и крути меня, нелегкая… А что потом? Часы ослепительного счастья и годы сожалений. Что я могу ей дать?

Муж ее зарабатывает в разы больше меня, и не надо только говорить, что не в деньгах счастье. Пытаясь увести женщину, нужно победить ее прежнего спутника на всех фронтах. По крайней мере, на основных. Он европейски воспитанный интеллигент, занимающий высокий правительственный пост, а я великовозрастная шпана, разгильдяй и экс-мачо. Он чиновник, а у меня мотоцикл. Он говорит на трех языках, а у меня мотоцикл. Он умный, тонко чувствующий человек, лелеющий свою красавицу жену, а я мотоцикл разбил. Молодец, блин.

Я не хочу ломать ей жизнь. Не хочу даже пытаться. Возраст дает благоразумие. Гуманное и такое… кастрированное. Будь оно проклято. Женщины любят мужчин не за ум, не за мягкость и деликатность. Любят за огненное безрассудство… которое хорошо кончается. Нужно быть достаточно горячим, чтобы оказаться способным на первое, и достаточно умным, чтобы обеспечить второе.

Мы бегали, носились, летали по ночной Москве. Я приехал на десять дней. Только на десять. Красивая молодая женщина, балованная богатым мужем, и я, похожий на спившегося индейца, первый вышибала на деревне, то есть тьфу, в Монберге. Бело-розовое кремовое пирожное и соленый огурец. Но мне было все равно.

Потому что в ночном морозном, пропитанном ярким светом фонарей воздухе быстро мелькали золотые искорки снежинок, и ветер бодряще бил и обнимал нас своим упругим свежим телом, и она была рядом… совсем рядом. Она держала меня под локоть, а я жадно прижимал к себе ее руку. У меня так стучало сердце, что казалось, сейчас оно проломит клетку из ребер и выпрыгнет к ней, прямо в узкую ладонь.

Но ребра оказались крепкими. Правда, я о них себе все сердце отбил. Гонимые морозным ветром, мы заскакивали из одного кафе в другое, хохотали, поскальзывались на льду, и щеки наши горели от внешнего холода и внутреннего жара. Так, смеясь и не слыша, а чувствуя легкую, веселую мелодию, звучащую между нами, мы вышли на Красную площадь.

На площади был обустроен ночной каток, играла музыка, и мы залезли на парапет, чтобы посмотреть на катающихся. Она разглядывала беззаботные фигурки девочек — подростков, комариками скользивших по блестящему льду на серебряных коньках. Как все настоящие длинноногие блондинки, она, наверное, завидовала этой мелочи. Точно так же, как маленькие незаметные девушки завидуют высоким нордическим красавицам, плывущим по подиуму.

А я заскучал, соскочил с парапета — и не удержался, быстро обнял ее за стройные бедра, приподнял и усадил себе на локтевой сгиб. Она совсем ничего не весила, но, когда я поставил ее наконец на землю, в груди у меня уже полыхала доменная печь и было тяжело дышать. Невзирая на ее смех и возмущение, я утащил ее за угол какого-то здания (нечего хихикать, это был не Мавзолей!) и, закрыв от ветра, обнял. Просто закрыв от ветра.

Голова закружилась. Спасская башня превратилась в Пизанскую, а ноздри мои уловили тонкий, нестерпимо нежный аромат ее волос, сладкий и в то же время невесомый, как сотканная в вечернем летнем воздухе прозрачная паутинка. Не удержавшись, я слегка прикусил кончики ее локонов. Молча она наклонила голову. Связь между нами, воплотившаяся в это мгновение в десятке золотистых ниточек ее волос, натянулась до предела. Куранты пробили одиннадцать часов.

Какая она умница… Не пошла со мной пить чай. Только пить чай, правда. Но женской мудростью, которая заложена в каждой настоящей женщине с рождения, которая позволяет и пятилетней девочке строго и в то же время заботливо посмотреть даже на собственного дедушку как на состарившегося мальчишку, она почувствовала, что, как бы ни закончилось наше чаепитие, это будет конец сказки. Жесткий, циничный конец. Потому что, если бы я не сдержал своего слова и губы мои все-таки встретились бы с ее нежными розовыми губами, она никогда бы себе этого не простила. Такие, как она, не опускаются до обмана. Они уходят — и все. Готовить чай на кухне другого мужчины. Но не обманывают.

А если бы я проявил благоразумие и серым утром, когда все разговоры иссякли и чай остыл, мы бы скучно расстались после поцелуя в щеку, не простила бы мне такого кастрированного благоразумия. Да и я себе тоже. Ведь правда? Пусть лучше будет так. Не надо вычерпывать ситуацию до дна. Пускай останется что-то… На самом донышке. Как золотая монетка, дразняще поблескивающая в холодном ручье.

Расставаться надо легко, так, словно отставляешь от себя бокал выпитого вина. Было классно и здорово, но вино выпито, и пить надо в меру. Бокал наполнится еще не раз в твоей жизни. Наполнится, конечно. Но когда поезд метро с протяжным тоскливым воем, набирая скорость, всосался в темный тоннель, мне показалось, будто чья-то невидимая рука сжала мои легкие.

Мы увидимся с ней, может быть, когда-нибудь. Конечно, увидимся. Если захватывающий фильм, который я снимаю про себя лет с пятнадцати, всегда будет кончаться хорошо. Если меня не разотрет об асфальт внезапно взбесившийся «коник» или не врежут кастетом по лбу мои веселые турки. Если благосклонна будет госпожа удача, которая вроде бы пока любит меня. А впрочем, она тоже женщина и, значит, тоже тянется к озорным выпендрежникам. А вот кислых зануд и скучных благоразумников не любит. Рохлей, которые отпускают таких женщин, не вырвав у них ни одного поцелуя. Не смог заслужить, так отбери! Старею, что ли?..

Когда мы увидимся, если увидимся вообще — через год, через пять лет? — я уже буду другим. А этот, нынешний, стоит сейчас на пустом перроне, и больше всего ему хочется бежать за поездом, чтобы еще несколько мгновений видеть ее серую, стального оттенка курточку. Угу. Или еще лучше: с диким ревом кричать небу, как маленький мальчик соседскому пацану — хулигану: «Отдай!». Ну уж нет.

Я шагал по ночной Москве. С левого бока холодило, и снег отчаянно скрипел, но к звуку моих тяжелых шагов больше не примешивался быстрый перебор ее мягких сапожек. Я старался не думать об этом. Подмораживало, и спальный район Москвы был пуст. В ночном магазине я машинально купил себе батон. Есть не хотелось, я купил его, чтобы не выходить с утра за едой. На улице слегка поскользнулся. «Как на катке», — мелькнула мысль, и тут я внезапно снова ощутил нежную упругость ее тела в своих ладонях и карамельный запах ее светлых волос. Волной накатил жар. Ничего не исчезло, все осталось со мной. Навсегда? Мы снова стоим на площади, и небо сыплет на нас золотистую снежную пыль, и, обняв ее, я горячо шепчу ей в висок безумные слова.

Я снял шапку и расстегнул куртку. Свежий порыв ветра обрадованно швырнул в меня ледяной крошкой, но я даже не заметил этого.

Интересно, она любит свежий батон с горячим чаем?

* * *

Любовь без взаимности — разомкнутая цепь. Когда влюблен, невидимый телеграфист отбивает бесконечную морзянку в космос: «Люблю, люблю, люблю тебя».

Жаль, если приемный аппарат выключен или работает на другой волне.

Кто поглощает эти сигналы тогда?

Наверное, над Землей скопилось уже гигантское облако неразделенной любви.

Мягкое облако. Нежное.

* * *

Проснулся пять минут назад. На часах — половина третьего ночи. Дом пуст.

Проснулся с кривой полуулыбкой на губах и каким-то сжатым до состояния пружины криком в груди. Кому я кричал? Над чем смеялся? Горько смеялся…

Это надвигающееся время дает о себе знать. Душно и… чувствуешь, что спастись невозможно.

До дряхлости тела еще далеко. Но что такое «далеко» в человеческом измерении? Неотвратимость. Мне жутко представить, что когда-нибудь мои сильные, упругие мышцы обвиснут, станут дряблыми и будет бесполезно реанимировать их упражнениями. Что черная шевелюра поредеет и сквозь редкие волосы начнет жалко просвечивать пергаментная кожа. И ни одна красотка не обожжет меня зовущим взглядом. Да что там красотка — простецкая коренастая деваха будет смотреть сквозь меня. Как обычно и смотрят на жалких стариков. И нельзя будет пить. Нельзя будет есть. Прикосновение к женским губам не заставит покачнуться и поплыть горизонт, не разольется по венам жидкое пламя и не откроется больше танцующий, пронзительно ясный мир страсти.

Так пей, человек, полной чашей черпай и не жалей разлетающихся искрами брызг. Черпай и с наслаждением, жадными глотками пей, пока можешь. Пускай ревет пламя в твоей груди, пока дрожит мотор и толкает стальной поршень горючая смесь. И когда пенное, бурлящее вино будет выпито, когда кончится горючее и ты покатишься по неровному асфальту по инерции, теряя детали на холостом ходу, отбрось пустой ковш и, повернув ключ, погаси зажигание. Махни рукой проносящимся мимо тебя. Пусть смех их разносится в теплой ночи и волосы вьются по ветру.

Махни им рукой и улыбнись. Живите. Радуйтесь этой жизни.

Облокотившись на руль, прижмись щекой к пустому, еще теплому бензобаку и в последний раз закрой глаза.

* * *

Тысячи. Их тысячи. За вечер, даже в небольшом клубе, мимо тебя проходит около тысячи человек. В среднем клубе — не меньше трех тысяч. Каждый думает, что он уникальный. Так и есть, но если акцентироваться на этом, сойдешь с ума. Проверяешь наличие штемпеля на руке — народ выходит покурить и заходит обратно, мелькание рук перед глазами, — надо смотреть внимательно, многие стараются проскочить не заплатив, просто махнув запястьем; на некоторых руках стоит штемпель чужой дискотеки, это тоже надо контролировать.

Сперва голова идет кругом, потом привыкаешь. Я уже запоминаю вошедших в лицо и штемпель не проверяю.

Но у неопытных тюрштееров бывают нервные срывы. Ночь, грохот музыки, постоянная концентрация на входящих людях — этих впустить, этих нет, этих впустить, но быть внимательным; сирена — драка в зале, крики перед дверями, коллеге нужна помощь, мельтешня тысяч рук. И все это в непрерывном общении с сотнями разных людей — один хочет пошутить, другой поговорить, третья жаждет внимания…

Новенький тюрштеер выбил зубы посетителю. За то, что тот на штемпельном контроле шутя замахал граблями перед его лицом — дескать, ха-ха, где мой штемпель? И тут же получил тяжелый удар в лицо.

Это нехорошо, конечно. Непрофессионально и по-человечески плохо, согласен.

Но вполне понятно.

Тюрштееры грубые и злые. Звери практически. А вы представьте: всю ночь, а иногда и несколько ночей подряд, ты находишься на взводе. Каждый мужчина, зашедший в диско, — твой потенциальный враг. Более того, чувствуя, что ты облечен некоторой властью, парни часто начинают провоцировать. Иногда просто чтобы позабавиться.

Толпа, мигающие огни, сигнал тревоги на пульте — пусть не драка, пусть ерунда. Скажем, в зале курят. Продираешься в пульсирующей прожекторами темноте сквозь толпу. Как людям отличить, идет работник дискотеки или просто кто-то хочет протиснуться без очереди к бару? Они не спешат расступаться. Говорить бесполезно, в танцзале можно изо всех сил орать человеку в ухо — и он не услышит. Сперва деликатно похлопываешь по плечу — не реагирует. Настойчивее — не пропускает. Ласково отодвигаешь стоящего перед тобой и еще пару человек в придачу — и сразу: «Что это такое?! Какое безобразие!» Безобразие, да. Но какие еще варианты? Мельком замечаешь, что кто-то положил руку на поручень возле пульта диджея, — это опасно. Шлепаешь его по руке — нет реакции. Дергаешь за пальцы — на тебя оборачивается ухмыляющаяся с вызовом физиономия, дескать, хочу и буду. Резкий удар ребром ладони по пальцам, лежащим на металлическом тонком ободе. Рука отдергивается, физиономия перекашивается в крике, но ты уже протискиваешься дальше, тебе надо найти курящих.

Вот они, кучка парней с сигаретами в зубах. Все прекрасно знают, что курить в зале нельзя, идиотский запрет действует уже больше года. Но курят. Увидев тебя, некоторые бросают зажженные сигареты на пол, некоторые прячут их в ладонь, а некоторые продолжают нагло дымить. Грохот музыки, толчея. Показываешь знаками — курить нельзя, берешь за запястья прячущих светящиеся в темноте огоньки, объясняешь так же, знаками, что в следующий раз они будут выведены из клуба. Одни кивают, другие продолжают курить, усмехаясь. Выдергиваешь сигареты у них из зубов и бросаешь на пол. И тут же взгляд — посыл, в зрачки ломом: дернись только — убью. Именно тебя, лично, дружков твоих помилую.

За всю мою карьеру тюрштеера не рыпнулся ни один.

Это неудивительно: побеждает не тот, кто сильнее, а тот, кто готов действовать. Они пришли отдыхать. Если бы подраться — их не впустили бы. Они расслаблены, а я на работе.

Такая у меня работа — уговаривать тех, кто слышит, а глухих плющить.

Всё, теперь вернуться обратно, а там на рации вызов к дверям — опять кто-то забыковал! — и снова кросс пятьдесят метров сквозь дергающуюся толпу. Плещущие поднятые стаканы, кто-то орет в ухо, тебя требовательно хлопают по плечу, оборачиваешься — маленькая толстая девчонка отчаянно кричит что-то. Не слышно, но по губам читаешь: «Хильфе!» — «Помогите!». Расталкивая народ, рвешься — куда, в какую сторону бежать?! Она тянется к твоему уху: «Это очень важно! Ты не должен смотреть так зло, кругом праздник, улыбнись! Хи-хи-хи!»

Как богат и выразителен может быть скупой немецкий язык в такие минуты.

Поэтому, ребята, заглядывающие в диско, не провоцируйте охранников. У них тяжелый, жесткий хлеб. И иногда в нем остаются зубы.

* * *

Сегодня был настоящий бой.

Буквально за десять минут до закрытия танцхауса лысый ушел на обход, и почти сразу раздался вой тревоги. Оставив пост, я помчался в зал. Вокруг мелькание лиц, визг девок и грохот падающих стоек. Посреди танцплощадки, изрыгая матюги, размахивал табуретом — хокером, как Кинг-Конг баобабом, какой-то верзила. Под головой лежавшего на полу человека расплывалась лужа крови. Над ним орал и вертел нунчаками лысый.

Двухметровый верзила оказался моим косвенным знакомцем. Я знал, что он родом из Новосибирска, приходил на дискотеку пару раз, но был тих. Друзья его говорили, что, вдобавок к своим размерам, он еще и кандидат в мастера спорта по боксу. В сущности, это было заметно и так: по ломаному носу, сглаженным скулам и особому, боксерскому выражению глаз, придающему человеку слегка дремлющий и заторможенный вид. Он не понравился мне с первого взгляда, и вероятно, взаимно, поэтому знакомства как такового не состоялось, хотя мы и земляки. Мы проигнорировали друг друга — и все. Интуиция, как оказалось, меня не подвела.

С разбега, по инерции, я вылетел как раз между лысым и его противником. И неожиданно для верзилы заорал по-русски: «Дурак! В полицию захотел?!». Бычара слегка опешил, опустил табурет, а я уже сделал пару шагов в его сторону, что-то увещевающе воркуя, но в этот момент он вдруг вскинул длинную руку и метнул тяжелый хокер мне в голову. Уклонившись, я чуть не попал под вертящиеся нунчаки лысого, которыми он продолжал открещиваться от верзилы. Помянув недобрым словом маму такого плешивого дурака, я, расставив руки, как в жмурках, пошел на бычару, пытаясь прижать его к стене. Боксер осклабился, принял стойку и упруго запрыгал на одном месте.

Ну все, уговоры кончились. Я махнул лысому, и мы стали напирать на врага с двух сторон, постепенно оттесняя его к стене. Продолжая ворковать по-русски, я подходил все ближе и ближе, и тут, снова вдруг, не дрогнув ни единым мускулом на лице, придурок атаковал. Все-таки недаром я считал бокс одним из самых эффективных боевых искусств. Средний боксер всегда одолеет среднего каратиста. Верзила рванул к лысому, получил удар нунчаками вдоль хребта, но это его не остановило. Мелькнувший в воздухе кулак въехал в бело-розовую щеку лысого. Щека издала громкий, явственный звук «ляск!» — и мой напарник, словно жесткие джинсы, поставленные ради прикола стоймя, сложился и лег на пол. Я прыгнул на верзилу и повис на нем всей массой. Как бы ни был здоров мой противник, сто килограммов, с размаху повисшие на человеческой шее, — непосильная ноша для кого угодно. Я прочно зажал его голову в локтевом сгибе. Всё. Из этого моего захвата вырваться невозможно.

Однако боксер не собирался вырываться и тем более сдаваться. Он явно получал удовольствие от драки и, надо отдать ему должное, был действительно силен как бык. Он начал мотать всем своим гигантским телом из стороны в сторону, и я, не ослабляя захвата, мотался вместе с ним, как мангуст на кобре. Его шейные позвонки хрустели под моим бицепсом, но боксеру было явно все равно. Он продолжал работать кулаками, хотя удары его, из-за неудобного положения, практически не имели силы. Но коротко стриженная, мокрая от пота голова моего врага начала выскальзывать из захвата. Я недобрым словом помянул свою скользкую синтетическую водолазку. Сколько раз говорил Яну о том, что нужно заказать для нас специальные защитные куртки! Теперь его нерасторопность могла мне дорого обойтись.

Верзиле, наверное, все-таки удалось бы освободиться, но тут пришел в себя лысый и сложенными пополам нунчаками стал охаживать придурка по бедрам, отсушивая ему ноги. Бычара утробно заревел, и я волоком потащил его к двери. В фойе кинул полупридушенного придурка на пол, отогнал лысого с его палками, явно решившего отомстить русскому за Сталинград, и, нависнув над стонущим противником, начал успокоительную беседу, не давая ему подняться. Я вытащил его клубную карту, сунул ее Яну, и в этот момент в танцхаус вошли двое полицейских.

Наконец-то я мог отойти в сторону и привести себя в порядок. Лопнула резинка, державшая волосы, и знак секьюрити был вырван с куском водолазки. Впрочем, позже его нашел бармен. Дебошира забрали (оказалось, он был под кокаиновым кайфом), раненому парню перевязали голову и увезли его в карете «Скорой помощи». Мы с лысым сели за столик и стали дружно жевать печенье, которым нас угостил Ян. Лысый мрачно чавкал, осторожно трогая опухшую щеку. Вид у него был настолько потешный и трогательный, что я не выдержал и расхохотался. Мой напарник насупился и пробурчал:

— Все проблемы в Германии от иностранцев. Проклятый русский… Извини, Макс.

Я подмигнул ему:

— А знаешь, в чем польза Германии от большого количества агрессивных иностранцев?

Лысый перестал жевать и вытаращил на меня голубые глазки.

— Мы с тобой не останемся безработными!

Лысый фыркнул от смеха так, что печенье полетело на брюки.

Официант Томми принес нам сок в высоких стаканах, чтобы мы не жевали всухомятку. На самом деле народ у нас в танцхаусе удивительно хороший и доброжелательный. Я отпил вишнево-банановую смесь и снова задумался над тем, в каком диапазоне швыряет меня жизнь. Восемьдесят процентов немцев, сменивших в течение года место работы дважды, страдают от депрессии и нуждаются в помощи психотерапевта. «А ты же советский человек!» — неожиданно раздался в моей голове бодрый голос Бориса Полевого. Тут уже засмеялся я, и крошки моего печенья полетели в сторону физиономии лысого, на глазах теряющей природную окраску и симметричность.

Но на этот раз он успел хотя бы прижмуриться…

* * *

Осенью 1997 года довелось перегонять груз в Крым через Урал. Через пару дней спать в кабине уже было невозможно. Вес у меня не маленький, и в сидячем положении вся нагрузка приходится на крестец, так что стало казаться, что скоро тазовые кости вылезут у меня с боков. Поэтому, невзирая на октябрьский холод, я на четвертые сутки вытащил кучу тряпья прямо в уральский лес, улегся на нее, как на пахнущую бензином перину, накрылся кожаной курткой и, положив под голову сапоги, довольно быстро засвистел носом. Причем еще отметил про себя, что это несколько странно: заснуть, начать храпеть и самого себя услышать.

…Проснулся я глубокой ночью. Сразу не понял, где нахожусь, но, слегка дернув головой и почувствовав, как щеку царапнул заиндевевший на холоде воротник, вспомнил все. Как ни удивительно, совсем не замерз.

Было тихо, настолько тихо, что почудилось, будто я слышу шуршание собственных ресниц. Возможно, так оно и было. Красота ночи заворожила. Я не двигался. Боялся, что достаточно чуть-чуть пошевелиться — и очарование рассыплется, как прекрасный замок, сложенный из тонких ледяных пластинок. Листья на деревьях, днем отчаянно полыхавшие багрянцем, в свете луны казались стеклянными. Над головой раскинулся бездонно-черный, окаймленный легкими серебристыми облаками небосвод, а прямо в лицо мне светила молочно-белая луна.

Индейцы верили, что на луне спряталась огромная черная птица, поссорившаяся с братьями — ягуарами. И действительно, я увидел ее, сложившуюся из темных пятен на поверхности.

По небу рассеялись стаи звезд, и полупрозрачное медленное облако неспешно двигало их к чернильно-черной бездне.

И вдруг… ужас, как ледяная игла, пронзил меня от макушки до каблука ботинка. Я осознал, что смотрю не вверх, а вниз! Остро и неожиданно понял: считать, что небо находится наверху, над нами, суть глупейшая иллюзия прямоходящих, ведь в космосе нет понятия верха и низа, Земля-то круглая! Я смотрел на мириады звезд, мерцающих подо мной, на облака, подо мной проплывающие, и детский ужас шевелил мои волосы. Только неведомая мне воля удерживает меня пришпиленным к поверхности этого огромного шара, а подо мной… бездна.

Это ведь даже не на краю небоскреба стоять, это… непостижимо высоко. И я почувствовал, что стоит Земле отпустить меня, и я медленно, но верно поплыву… туда. Медленно, конечно, ведь космос настолько огромен, что не терпит суеты. Но и неотвратимо, по той же причине. А где он начинается, космос? Да вот тут, сразу после кончика моего носа.

Постепенно инстинктивный страх высоты отпустил, замещаясь теплым чувством благодарности. Земля держит меня, ласково и надежно, как и подобает матери. Я даже попытался слегка оттолкнуться от нее телом, но она мягко, настойчиво снова прижала меня к себе. Словно упавший с дерева лист. Словно жадно припавшую каплю дождя. Каждая пылинка, капризно кружащаяся в токе ветра, готовая упасть в космос, бережно возвращается Землей!

Я снова взмахнул руками, пытаясь оторваться от земной поверхности. И снова мои руки были мягко прижаты к упругой серебристой траве. Улыбнулся: значит, и я ей нужен.

* * *

Вчера ночью ездил по делам в танцхаус. Попал под дождь и слегка промок, но это не испортило настроения. Привез новые планы своим парням, поговорил с Яном и вошел в зал. Сразу понял, что сделал глупость. В пятницу у нас обычно стриптиз, и народу полно. Меня тут же окружили гогочущие немецкие и турецкие физиономии. Мне стали мять плечи и усадили за уставленный пивом центральный столик.

Интересна психология этих людей. Многих из них я не впускал в дискотеку по правилам фейсконтроля, а кое-кого и удалял с поля. Но стоит мне прийти в частном порядке, как встречают меня с неким даже восторгом. Каждый пытается потрогать. Видимо, вот так же в цирковом антракте детям хочется покормить медведя в наморднике, сфотографироваться с ним и даже, может быть, погладить. В результате пришлось осушить некоторое количество выставленных передо мной кружек, и я понял, что за руль в таком виде садиться нельзя, тем более что асфальт мокрый. Остался.

Стриптиз в этот раз был скучным. Девки ничего, кроме сожаления, не внушали. Создавалось впечатление, что танцы у шеста для них единственная возможность привлечь к себе мужское внимание. Немцы щелкают фотоаппаратами, турки улюлюкают, так что внимания — зашибись. У меня же эти стриптизерши вызвали вполне определенные ассоциации. Хотелось их вымыть, натереть солью с перцем — и на сковородку под груз. Тогда, может быть, что-нибудь толковое и получится. И парень-стриптизер был неприятен. Эдакий прилизанный целлулоидный качок в матросской форме сперва делал вид, что трет палубу, а потом вдруг скинул бескозырку и стал раздеваться. Веселый корабль, наверное…

К моему столику подошел охранник Да Грио. Презрительно глянул на девку, кокетливо сдернувшую со своих зябких бедрышек последний платочек в горошек, голодными глазами посмотрел на стоявшую передо мной батарею из кружек пива, истекавшую белой пеной, и сокрушенно сказал, что Ян заплатил за час выступления каждому из приглашенных стриптизеров по 150 евро. Я поперхнулся пивом. Блин… зачем учиться? Работа-то: штаны надел — штаны снял. Судя по уровню подготовки, это были не самые высокооплачиваемые танцоры. Положа руку на сердце, они и даром не нужны. Мы посмеялись и решили, что, когда выйдем на пенсию, подадимся в стриптиз.

По возвращении меня ждал сюрприз. Вечером подруга сама не захотела ехать со мной, поскольку утром у нее семинар. Я обещал вернуться часов в одиннадцать, но так получилось, что задержался до пяти утра. Должен же был я протрезветь! Нашел на условленном месте ключи и проскользнул в квартиру. Совершенно бесплатно разделся и тихонько пристроился на ее любимый кожаный диван, накрывшись пледом и уже приготовив на утро необходимое выражение лица: «Кто? Я? Когда? Да ни в жисть!». С трудом проснулся один в доме, обнаружил на столике лаконичную записку: «Достал. Положи ключи на место» — и аккуратно собранную сумку с парой моих рубашек и сменой белья.

Сейчас напишу ответ: «Мыло и зубную щетку!» — а там видно будет. Пока полезу в холодильник.

Война войной, обед обедом.

* * *

Интересно, что в Монберге не живет ни один серб. Причина — здесь чрезвычайно сильна албанская диаспора. Регионал-ляйтер Роланд говорил, что была одна сербская семья, не разобравшаяся в обстановке, но после того как лобовое стекло отца, ехавшего вечером с работы, разбила пуля, они срочно переехали.

Если турки в Германии часто ведут себя просто как жестокие скоты, то албанцы при этом еще и беспредельщики. Нет на них ни страха, ни разумного разговора. (Сразу уточню: мои определения «албанцы», «турки» касаются не всего народа, а национальной специфики бандитов.)

Что делать полиции? Что делать танцхаусам? Как держать этих людей в рамках? И вот здесь на сцену выходит Бесмир.

Никто не знает, как его в действительности зовут, — ни я, ни директор дискотеки, ни регионал-ляйтер, ни даже сами албанцы. Достоверно известно только, что родился он в Косово, в семье очень влиятельного клана.

Во время сербских событий этот клан отличился в партизанской войне. Возможно, поэтому американцы и сделали на него ставку. Сейчас группировка под официальным названием «Бет» пользуется среди албанцев наибольшим уважением.

Свою бригаду в Германии Бесмир взялся формировать еще подростком. Все шло по накатанному сценарию: дворовые друзья — тюрьма — группировка. Долгое время это был просто глава бандформирования, авторитетный, но все же не настолько, чтобы называться албанским крестным отцом.

Перемены начались после косовского конфликта, с приходом клана Бесмира к власти. В новом правительстве его дядя занял серьезный пост, и именно с этого времени в Германии полилась рекой горячая средиземноморская кровь. Бесмир стал расчищать территорию, подчиняя соседние банды и уничтожая их лидеров. По разным данным, он убрал не менее шестидесяти человек. Непокорного главаря соперничающей группировки просто ловили на улице и сажали в машину, которая везла его прямиком через албанскую границу. После этого человек исчезал навсегда.

Все таможни Албании, все полицейские участки находились в руках его клана. Албанскую диаспору, стоявшую вне открытого криминала, он подчинил себе еще проще. Ни один албанец без его разрешения не мог пересечь границу Косово, а так как жулье предпочитает жить и работать в Германии и Косово одновременно, возя наркотики, контрабанду и проституток туда-сюда, то запрет в случае несогласия лишал их основного источника существования. Доходчивый аргумент. Не говоря уже о тех, чьи ближайшие родственники жили в Косово и автоматически становились заложниками.

Армия Бесмира насчитывала несколько сотен человек, многие из них прошли войну. За несколько лет он сделался самым авторитетным бандитом на территории региональной земли. Ему подчинились все албанские диаспоры.

Именно тогда Бесмиром заинтересовались немецкие спецслужбы. Не можешь устранить — подчини. Ему быстренько выдали запрет на въезд в Германию, и Бесмир пошел на сотрудничество. Полиция закрыла глаза на его проживание в стране при условии, что он будет следить за порядком среди албанцев, турок и цыган, против которых немецкие полицейские часто бессильны. Так он стал связующим звеном между силовиками и этническими группировками. За это полиция дала ему карт-бланш на действия среди своих.

Бесмир официально зарегистрировал свое охранное предприятие и постепенно подмял под себя девяносто процентов немецких секьюрити-фирм. Он практически легально вошел в бизнес «крышевания» — не менее пятидесяти дискотек стали платить дань непосредственно ему под видом оплаты за предоставление охранных услуг. За это он обещал танцхаусам защиту от местных бандитов и беспредельщиков. И слово свое, надо сказать, держал.

В начале нулевых сборная из двадцати отморозков ворвалась в здание танцхауса сети дискотек «Ангар», вырубила двух тюрштееров и устроила охоту на директора. Тот вместе с регионал-ляйтером заперся в своем бюро. Не одолев железную дверь, албанцы вернулись в танцзал, перевернули дискотеку вверх дном и выпили на обломках. Победа средиземноморского оружия над «паршивыми немцами» праздновалась до утра. Не думаю, что кто-то хотел целенаправленно поломать гешефт «Ангара», просто в албанцах играла горячая кровь и жажда этнического творчества требовала выхода и реализации.

Но радость их была недолгой.

На следующий день в Монберг приехал автобус с плотно завешенными окнами. Во главе сорока боевиков явился лично Бесмир. Оружие даже не прятали. Бесмир ездил по домам погромщиков, вежливо приветствовал их родителей, улыбался женам, гладил по щечкам их детей и мягко предлагал хозяину дома, находившемуся уже в полуобморочном состоянии, сесть в автобус. Никто не отказывался.

Собрав всех, Бесмир привез дрожащую средиземноморскую сборную в «Ангар».

Он поставил их в фойе на колени и приказал просить прощения (говорят, это было очень трогательно), после чего предупредил, что в следующий раз виноватых искать не будет, а просто сыграет со всей диаспорой в лото, положив туда один-два черных билетика. Тот, кому достанется такой билетик, будет вывезен в Косово со всей семьей, включая детей, и на этом его род прекратится.

С тех пор целенаправленных разгромов дискотек сети «Ангар» не было в течение нескольких лет. Как только подрастало новое поколение гопников, Бесмир слал им привет, и крутые ребята тут же становились смирными барашками. Этому я сам потом оказался свидетелем.

Но также известно, что, когда в Косово в одной из разборок был застрелен родной брат Бесмира, он срочно вылетел туда со своими двадцатью бойцами — и поездку эту оплатил «Ангар».

Я долго не осознавал, что тоже работаю на этого человека. Ну, есть головное охранное предприятие «Шмидт и компани» — меня это не интересует, я и непосредственного шефа «Шмидта», шустрого мужичка с лисьими глазами, видел всего раза три за два года. Как я узнал потом, он отвечал за отношения Бесмира с «Ангаром». Этих дискотек насчитывается в Германии более двадцати, и все они под прикрытием албанцев.

Когда «Ангар» превратился в одно из самых спокойных заведений региона, мне пришло письмо на адрес дискотеки. Текст был простой: дескать, давай, парень, молодец, так держать, будут проблемы — обращайся. Вместо подписи стояло незнакомое имя — Бесмир. Я недоумевал — официальные письма в Германии так не пишутся. Решил, что шеф головного предприятия просто веселый чудак, и продемонстрировал письмо старому тюрштееру Дирку. Тот странно на меня взглянул и сказал: «Обязательно покажи это письмо албанцам».

Вот так я впервые узнал о Бесмире.

При следующем же конфликте у дверей, когда пятеро албанских юнцов отказались уходить без боя, подбадривая себя криками: «Да ты кто тако-о-ой?!» — я ради интереса вытащил это письмо и ткнул его в физиономию их вожаку.

Парня передернуло так, словно его ударило током. От потрясения, не веря своим глазам, он стал читать вслух: «Здравствуй, Макс… Тебя… э-э-э… вас… зовут Макс? А меня… меня Дэрсим… Очень рад… С дружеским приветом, Бесмир… Телефон… О-о-о… Простите нас, мы немного выпили сегодня. Пожалуйста, передайте господину Бесмиру, что мы его очень любим и уважаем…»

Все же я решил, что не буду пользоваться этой охранной грамотой, стараясь дистанцироваться от мафии. Но впоследствии наступил момент, когда номер телефона, так напугавшего албанских парней, мне пригодился.

* * *

Вызвали на суд по поводу недавней драки. За полчаса до начала процесса в зале ожидания уже толпились свидетели. Там же ждали потерпевший и обвиняемый.

Виновник произошедшего, возвышавшийся над всеми боксер — русак растерянно сделал шаг мне навстречу, но я отвернулся. С отморозками не общаемся.

Иримас приветствовал меня сердечно. Он бодрился, покуривая, но чувствовалось, что ему не по себе. Еще бы. Иримас — двадцатишестилетний двоюродный брат раздолбая Али, и наделали они в свое время в Монберге много чего. Занимались всем, на чем можно заработать, от крышевания проституток до рэкета турецких магазинчиков. Но если Али дважды сидел, то ясноглазый кудрявый ангелочек Иримас каждый раз выходил сухим из воды, отделываясь условными сроками. В то же время он, как и его братец, широкой души человек. В нем чувствуется особая, присущая некоторым туркам и албанцам веселая бесшабашность, и, глядя на него, понимаешь, что этот человек не может быть другим. Не могу сказать, ошибся ли Бог, выделив этим народам слишком много тестостерона в кровь и обделив тормозами, но они таковы, каковы есть, и это не мешает им, невзирая ни на что, быть иногда славными малыми.

Иримас частый гость в танцхаусе. Не знаю, из-за отношений со мной или по причине своего добродушия (без надобности грабить не станет), он ни разу не устраивал драк с посетителями. Напротив, если был в зале, работа моя облегчалась. Стоило забузить турецкому молодняку, я отправлял к ним Иримаса. Грозно каркнув по-турецки, он легко утихомиривал молодежь.

Но тогда в дискотеке был явно не его день.

Истец, пострадавший немец, приятельствовал с русским. И получил, подозреваю, тяжелым табуретом в голову именно от него. Я своими глазами видел, как русский легко махал полутораметровым хокером, прежде чем запустить им в меня.

Когда Иримас увидел, что начинается такая веселуха, он не захотел остаться лишним на этом празднике жизни. Отпихнул в сторону свою подружку, ухватил стакан, сделал «звездочку» и, угрожающе размахивая ею в воздухе, заорал двухметровому боксеру: «Эй, придурок, посмотри на меня!» Его уволокли приятели, а боксер, будучи под коксом, стал косить всех, кто хоть отдаленно напоминал такой подкласс человеков, как турки. Видимо, во время этого былинного действа он и зацепил приятеля.

Однако на суде русский с немцем заявили, что не знают друг друга. Более того, притащили целую бригаду русскоговорящих стариков, женщин и детей, которые в один голос запели, что Иримас, живущий неподалеку от пострадавшего, давным-давно «такую личную неприязнь к потерпевшему имеет, кушать не может!».

Иримас покрылся пятнами, а судья объявил перерыв. Дело принимало для турка совсем неприятный поворот. Ему засветил срок до трех лет, и учитывая прежние заслуги, на условный рассчитывать не приходилось. После перерыва судья, одетый в смешное шелковое пончо, стал вызывать свидетелей со стороны защиты. Я оказался единственным, и дальше все пошло как в телевизионных судах.

Судья оповестил, что будет говорить тюрштеер танцхауса «Ангар» («Шеф тюрштееров!» — буркнул я про себя). Меня предупредили, что за дачу ложных показаний грозит срок до пяти лет. И я коротко изложил по-немецки всю историю. С мест русскоязычных раздались возмущенные выкрики: «Ты! Сам наш, а стоишь за черножопых!» Судья призвал всех к тишине, напомнив, что здесь суд, а не дискотека. Я вернулся в зал, и начались прения.

Защита Иримаса опиралась на мои показания. По словам тюрштеера («Шефа тюрштееров!» — простонал я), хокер кинул другой человек.

Обвинение утверждало: трое свидетелей говорят, что именно Иримас начал драку и угрожал русскому режущим оружием. Табурет был адекватной защитой. К тому же двое из трех, а также сам потерпевший настаивают, что именно Иримас кинул стул: метил в русского, но попал в потерпевшего. Получается, трое свидетелей против одного, а значит, есть основания сомневаться в искренности свидетеля защиты. Мне хотелось сказать: «Я вам свой дневник покажу!» — но судья снова объявил перерыв.

После того как нас собрали в зале, выяснилось, что истец и обвиняемый пришли к соглашению. Иримас должен выплатить немцу за его разбитую русским боксером голову 5000 евро и еще 1000 евро… русскому боксеру!

Так вот. Закон что дышло — куда крутанешь, туда и вышло. Уж я-то точно знаю, кто сносил дискотеку и чуть не засадил мне хокером по голове! Именно тот, кто положит в карман халявную штуку евро.

Однако Иримас светился от счастья — он-то уже расцеловался с плачущей сестрой и попрощался со свободой. А деньги… «Макс, что такое дэнги? Солнышка свэтит!»

Вот так судиться в Германии… Разбитый стакан и две минуты понтов обошлись в стоимость автомобиля. Но на турка это произвело меньшее впечатление, чем на публику. «Солнышка свэтит!» — вот что главное.

* * *

На днях Ян торжественно выдал мне особую платежную карту танцхауса. Это приват-карта, с ней можно приходить в танцхаус в любое время, пить «Маргариты» бочками, швыряться жареными колбасками — и все это будет бесплатно. Такая же есть только у троих в администрации: у самого Яна, его жены и его зама. Все не злоупотребляют…

Ян — наивный. На его счастье, коктейли я не пью. А вот пиво… Что я сделаю в сегодняшний выходной? Пра-а-авильно!.. Да нет, конечно. Я и к другу моему, владельцу ночного клуба байкеру Тиму после введения меня в круг избранных халявщиков стал приходить не чаще раза в месяц.

Испортили мне весь кайф еженедельных клубных посиделок. Одно бодрит. Когда я стану старый и потеряю принципы, а заодно и совесть, буду сперва заходить в танцхаус, нагружаться разливным «Лёвенбрау» по самое не хочу и заначивать себе связку жареных колбасок. Потом, насмотревшись на дискотечных девок, пойду к старому приятелю Тиму и догонюсь там дрожжевым пивом с банановым соком и виски с содовой. И, надышавшись родной атмосферой, закончу вечер в уютном домике у Али, среди веселых девочек, которые сейчас даже еще не родились, но к тому времени они народятся, обязательно народятся… куда ж без них…

Внуки Яна будут уважительно качать головами и шептаться, когда я появлюсь в дверях танцхауса, отечески бурча на лопуха — секьюрити: «Вот в наше время тебя бы, разгильдяя…» Седая Ребекка в клубе у Тима всплакнет за кружкой о том, как когда-то была тоненькой и жгуче красивой, а теперь — шайзе! — все висит… Будут хохотать два старика, я и Али, над тем, как один выпирал другого из дискотеки, а другой был дурак и не ходил по проституткам — чего выпендривался?.. Эх, молодость… А утром я, невинно и беспробудно выспавшись возле грешной красотки (чему она, несомненно, будет рада), сделаю брови домиком: «Ну что ж… время гусару Олсуфьеву гулять, а время и спатеньки ходить…»

Так зачем мне пенсия? Я буду ее жертвовать на благотворительные цели.

Чтобы оправдать такую грешную старость.

* * *

Два года назад я влюбился. Неожиданно и безнадежно. Я не имел никаких шансов. Не потому, что не нравился. Просто ей было шестнадцать лет.

Для меня женщина как потенциальная возлюбленная существует в возрастном отрезке от восемнадцати до тридцати пяти. Возможны некоторые осторожные шаги в сторону увеличения цифры, но никак не уменьшения. Девчонки шестнадцати-семнадцати лет для меня именно девчонки. Тех, кто реагирует на еще более молоденьких, я бы собственноручно по стенке размазал. А тут…

Мне было тридцать два. Я тогда солировал в Кобленцском хоре, и она пела там же. Наверное, я ей нравился. Было заметно, что между нами пробегает искорка, и руководитель хора предупредил: «Максим, ты за нее сядешь». Старый козел. Он, а не я. Потому что я даже мысли о сексе не допускал. Она появлялась сама по себе. А я ее снова не допускал. И было тяжело.

Может, и глупость, конечно. Все могло бы быть как по нотам, закружил бы голову (много ли соплюшке надо?), в свое удовольствие сделал женщиной, и нет меня. И лети, девица, кувырком с романтических небес на твердую землю. Но при всей своей аморальности я все-таки не мог поиграться и оставить девчонку разочарованной в ее первом чувстве. Это женщине созревшей может доставить радость секс сам по себе, без воздушных дворцов и сказочных принцев. Впрочем, и им это нужно. А уж семнадцатилетние девочки не столько секса ищут, сколько ритуальных плясок.

Не люблю типов, которые не могут или не хотят в подобных случаях сказать себе «нет». Не из каких-то моральных соображений, а на физиологическом уровне не переношу похотливых зверьков. Контраргументов можно привести сколько угодно, от «сделает кто-то другой» до «ты не мужик». Вот пусть «кто-то» это и делает. И да, я «не мужик».

…Сегодня случайно увидел ее на улице. Стояла на остановке с каким-то приятного вида парнишкой лет восемнадцати. Как я и предполагал, за эти два года она стала женственнее, мягче. По тому, как она улыбается, как свободно и легко отбрасывает со лба каштановые волосы, я понял, что все у них серьезно. Инстинктивно притормозил и поднял забрало каски. Она помахала рукой. Я показал на ее парня и поднял большой палец. Они засмеялись, и парень по-подростковому угловато закивал мне. Они немного замялись: подойти, не подойти? На оживленном перекрестке кругом ревели машины. Руль дернулся в моих руках. Еще немного — и я выскочил бы к ней на тротуар.

А… зачем? В груди слегка щемило. Ну и пусть. Ну и ладно. Так и должно быть. Я махнул им рукой и прибавил газ.

* * *

Все, что я делаю, — для тебя. Для тебя живу, дышу, чувствую, думая о тебе, улыбаюсь, грущу только о тебе.

Ради тебя в фитнесе часами работаю с железом (а ведь я уже не мальчик), ради тебя мою голову дорогим шампунем, потому что мои волосы должны нравиться тебе. Я стараюсь оставаться мужчиной в самых тяжелых ситуациях, иногда лезу на рожон — не геройства ради, а только для того, чтобы ты гордилась мной. Учу этот кошмарный немецкий язык, который не укладывается в мою битую всевозможными сапогами голову, заполняю мозги разнообразной и, если честно, мало нужной мне информацией. Я даже читаю умные книги, стараясь оценить Кафку, только для того, чтобы быть тебе понятным и интересным.

Пою наедине с собой, чтобы суметь спеть тебе, когда ты этого захочешь, и тем вызвать улыбку или слезы на твоих лучистых глазах.

Перестал пить пиво и не ем на ночь только для того, чтобы твоей ладони было приятно скользить по моему телу. Для чего же еще? А ведь так заманчиво в жару выпить холодного пивка с друзьями, а ночью — залезть в холодильник и нарушить сонную тишину веселыми звуками шкварчащей сковородки!

Дважды в день стою под холодным душем (брррр!), пью витамины и даже бросил курить, чтобы оставаться молодым и здоровым. Для тебя. Только для тебя.

Любимой.

Которой нет.

* * *

Кандидат немного смущается.

— Работал раньше охранником?

— Нет… но я буду стараться.

— Говоришь, одна работа у тебя уже есть. Но ведь сюда на смены придется выходить и в будни, по средам, в объявлении о вакансии я это выделил.

По могучим плечам проходит легкая волна.

— Нет проблем.

— А как ты будешь, не выспавшись, пахать у себя на стройке? У нас работа тяжелая.

Робкая улыбка.

— Я не устаю никогда…

— Да ну?

— Правда… Я даже в выходной сплю четыре часа в сутки и хорошо высыпаюсь.

Знакомьтесь: албанец Куруш, мой новый охранник.

Как все большие и сильные люди, он осторожен в движениях, и на лице его всегда немного виноватое выражение. Дескать, простите, если кого зашиб, я нечаянно. Куруш — профессиональный боксер. Два кубка среднего значения у него уже есть. Цель — стать чемпионом мира в супертяжелом весе. К тому же он работает пять дней в неделю на стройке и вдобавок три ночи у меня в танцхаусе. И работает прекрасно. Куруш на сменах уже две недели, и я на него не нарадуюсь. Дисциплинированный, сдержанный, по-настоящему мужественный парень. Ему всего двадцать два года.

На прошлой смене он выволок в одиночку двоих дебоширов, зажав их головы под мышками. На улице отпустил, и они сразу решили отомстить. А Куруш только глянул из-под густых бровей и спокойно, даже по-дружески сказал: «Лучше не надо». И ему поверили. Я бы тоже поверил.

Внешность у Куруша, мягко говоря, устрашающая: крупные черты лица, перекореженный горбатый нос, квадратная челюсть и густые черные брови вразлет. При этом он красив настоящей мужской красотой, а когда еще и улыбается — неожиданно по-детски, немного смущенно, — дискотечные девчонки тают, как нежное белое мороженое под жестоким средиземноморским солнцем.

Ночь, стоим у дверей. Только что мимо прошмыгнула стайка полуголых девок, по традиции (не мной заведенной!) расцеловав нас в обе щеки и обдав заодно горячей волной дешевого парфюма пополам с чудесным запахом юных девичьих тел. Это придает нашим мужским мыслям определенное направление.

— Куруш, сколько раз за ночь ты сможешь сделать женщину счастливой?

— Мм… такие вопросы задаешь…

— Просто интересно. Ты сегодня отработал полную смену на стройке, был на трехчасовой тренировке и сейчас стоишь со мной на смене. И свеж как огурчик! А ведь тебе еще и завтра на работу… хотя нет, уже сегодня, — добавляю, взглянув на часы.

Куруш смущенно улыбается:

— Ну… завтра к вечеру мне надо будет немножко поспать, часа два, и только потом идти на тренировку.

— Так все-таки? Как насчет женщин?

Куруш, хотевший уйти от ответа, мучительно краснеет.

— Ну… если девушка мне не слишком нравится, то я могу любить ее без остановки часов пять.

— Гм… хм… впрочем, ты еще молодой… хотя… м-да… А подружка твоя здесь была?

— Какая? У меня сейчас одновременно три подружки, и все довольны. Вроде бы. А мне немного мало.

— А… когда ты успеваешь? Ты же всегда или на работе, или на тренировке…

— Мне не надо много спать, и потом, у меня же есть выходной. Я с утра встречаюсь с одной подружкой, днем с другой и вечером еду к третьей. Они не ревнивые совсем. Хорошие такие, радуются, когда я прихожу…

— Замолчи! Мы на службе, в конце концов!

Куруш не врет. Он, по-моему, совсем не умеет врать.

Много работает, потому что ему скучно сидеть без дела. К тому же у него, как у всякого албанца, толпа младших братьев, которые теперь постоянно пасутся возле дискотеки и клянчат у него деньги. Куруш, вздохнув, безропотно лезет в бумажник, сколько бы они ни попросили. Отказывает только тем, кто плохо учится. Те воют и грозятся. У входа образуется визгливая карусель с албанским колоритом. Тогда выхожу я и, уперев руки в бока, начинаю орать: «Что! Это! Такое! Вы! Тут! Устроили?!» Дети с выпученными от страха глазами разбегаются кто куда.

Куруш пригласил меня на свой следующий бой. О противнике говорит в типичной самоуверенной боксерской манере: «В нем полно дырок. Я его во втором раунде положу». Часто он приходит на работу сразу после тренировки, принося с собой сумку с еще влажными перчатками. Я пробовал с ним боксировать. Куруш долго не соглашался. «Лучше не надо», — повторял он, но я настаивал. Наконец, вытребовав себе кучу привилегий («чур, тебе сильно бить нельзя, и джебом тоже, и вообще, давай так: я нападаю, а ты защищаешься»), я натянул перчатки на кулаки и угрожающе запрыгал вокруг Куруша.

Посмеиваясь, он легко уклонился от всех атак, а когда я, хвастая своим непробиваемым корпусом (это действительно так, в живот меня бить бесполезно даже ногой), предложил ему контратаковать, он быстрым сдвоенным ударом отправил меня в технический нокаут. Первый удар пришелся в мой непробиваемый живот. Второй — легкий апперкот той же рукой — попал мне точно в подбородок. В голове заиграла нежная музыка. Я не хотел сдаваться. Я просто сел на пол, потому что ноги подкосились. Хорошо, что мы были вдвоем в раздевалке и этого никто не видел.

Я расстроился. Стянул перчатки и пошел к бармену, чтобы он мне сделал какую-нибудь утешающую смесь. А Куруш, снова смущаясь, похлопал меня по плечу и чуть виновато сказал, что ему известно место на животе, которое пробивается у всех: там проходит нерв, и рука противника автоматически дергается вниз, открывая подбородок.

Добрый, деликатный человек. Нет там такого нерва. Просто рука у него как копыто у лошади. Еще никогда меня не лягал под дых конь, но теперь я имею об этом некоторое представление.

Вот такой чудесный персонаж появился у нас в танцхаусе. Мы сдружились. Лелею мечту, что, когда он займет место Кличко, я буду обмахивать его полотенцем между раундами. Может быть, он даст мне померить свой чемпионский пояс по версии WBA. Я даже знаю, какая у Куруша будет улыбка, когда рефери поднимет его руку, объявляя миру имя нового чемпиона.

* * *

Вытолкал из танцхауса извращенца. Здоровенный белобрысый немец в узких очках. С виду вполне нормальный. Два месяца назад я его поймал в женском туалете, вытащил на улицу и сказал, что не хочу больше видеть. Он согласился и исчез. А вчера, как джинн, появился опять. Приперся и завел дискуссию. Мол, имеет ли хороший немецкий человек, который иногда заходит в женский туалет по ошибке, право выпить кружку пива в баре и съесть отбивную с горошком в кафе, принадлежащих немецкому же танцхаусу? Я попросил его подождать, пока вернутся с обхода мои лелики с болеками. Мы, дескать, решим вопрос о его допуске вместе. Он на время утих и, закурив сигаретку, стал ждать моих парней.

Когда вернулись из танцзала Анри и Йозеф, извращенец снова в полемическом задоре сунулся к двери. Но я его остановил и показал ребятам, сообщив, что этот субъект получил от меня запрет на вход навсегда и, если его кто-нибудь пропустит, это будет непростительной ошибкой. Лелики изучающе наклонились к его оторопевшей физиономии и послушно закивали коротко стриженными головами.

Немец от такого коварства взбесился. Вцепился в дверь обеими руками. Обычно при таком раскладе я тяну дверь на себя, пока не щелкнет замок, но в этот раз номер у меня не прошел. «Онанисты — народ плечистый!» — это оказалось чистой правдой. Анри и Йозеф уставились на меня. Акела промахиваться не должен. Я сказал, что справлюсь сам, и резко отпустил дверь. Придурок потерял равновесие, я толкнул его, и он отлетел метров на пять.

Лелики и болеки это видели, что важно. Не сбавляя темпа, я пошел на деморализованного падением противника, и он, спешно поднявшись, ударился было в бегство. Однако у самого лестничного пролета остановился и стал орать что-то насчет распоясавшихся иностранцев. Дескать, неонаци скоро найдут на них управу. Вдохновившись своей речью, он решил со мной побороться. Но я бороться не стал, тем более что сзади уже подбегал верзила Анри и мне надо было успеть справиться собственноручно. Я быстро пережал белобрысому кадык, он инстинктивно отпустил мою куртку и тут же снова получил толчок в грудь, от которого упал и подниматься уже не торопился. Я махнул Анри рукой, чтобы он возвращался, и, брезгливо вытирая кулаки салфеткой, сам вернулся в танцхаус. Никаких следов на теле потерпевшего. Никаких потерь со стороны личного состава. Но на душе было скверно. Победа над обычным местным немцем ничего не стоит, а особенно была неприятна явная показушность момента. Впрочем, ничего не поделаешь. Новенькие должны знать, что их шеф может работать не только головой.

И все-таки…

В противостоянии всегда интересно и ценно преодоление самого себя, а не противника. Когда разрешил с помощью мозга сложную ситуацию, когда скрутил действительно опасного дебошира, тогда чувствуешь настоящее удовлетворение. А так… С другой стороны, если с таким кабаном не сразу справился я, то что сделает девчонка, которую раздроченный восьмидесятикилограммовый урод встретит в туалетной кабинке?

Так ему и надо. Не читать же проповеди для извращенцев и маньяков. К ногтю их. И крест на пузо.

И все-таки… все-таки…

* * *

В любой момент могут вызвать в танцхаус.

Али снова напился вдребезги и устроил грандиозную драку, в которой участвовали одиннадцать человек с одной стороны и еще пятеро с другой. Учитывая, что первые были гости — африканцы из Линабурга, а вторые — турки, драка оказалась весьма кровавой. Али разбил стакан и, сделав «звездочку», первым делом по ошибке распорол запястье своему же приятелю. Этот бык в драке не разбирает ни своих, ни чужих. Туалет был забрызган кровью так, что на стенах словно появились багровые граффити. С помощью всего персонала танцхауса турок выперли за дверь, за ними ломанулись африканцы, облепили застрявшего в дверях Али, как бандерлоги медведя Балу, и бойня продолжилась на автостоянке. Секьюрити заперли двери на замок системы «Panik». Ян вызвал полицию. Приехали четыре вагена терминаторов с собаками, и терминаторы стали методично, не выясняя, где черный, где турок, косить дерущихся дубинами и топтать сапогами. Али снес шлагбаум и успел треснуть им, как оглоблей, по полицейской машине. Бармен видел, что ему врезали дубинкой ниже уха, дали пинка в лицо, и только после этого он слегка смутился. Полицейские всех погрузили в вагены и разъехались. На автостоянке остались лужи крови и куски порванной одежды.

Дискотека в очередной раз попала в газеты. Еще бы! Али грозит срок. Он уже отсидел три года за драку, поэтому на милосердие немецких законов ему рассчитывать не приходится. Жаль. Честное слово, он неплохой парень — эдакий Портос в турецком варианте. Впрочем, отношение к нам самим — частая причина ошибочного восприятия. Хорошо к нам относится человек — значит, хороший, плохо — значит, плохой. Ян просил меня быть наготове, так как сел Али или нет — неизвестно, но хаусфербот он уже на три месяца получил. Однако об этом еще не знает. Если его тормознет незнакомый секьюрити на пороге, Али, особенно если он уже подшофе, снова устроит драку. И снова приедет полиция. И снова газетные заголовки. Единственные люди, с которыми Али вступает в переговоры, — это я и Ян. Поэтому Анри дано указание при появлении Али набрать мой номер телефона и сказать турку: «С вами хочет поговорить Макс». Звонить себе я разрешил до трех часов ночи.

Завтра среда, на смене Дирк и Йозеф, но я все равно поеду в танцхаус. Опять поджидать этого дебошира с его собутыльниками. На меня он руки не поднимет. И не потому, что боится (никого он не боится), а потому, что часто в мое дежурство, выпив несколько литров пива и догнавшись «Ягер-майстером», плачет у меня на плече, периодически поднимает свою кудлатую голову и, преданно заглядывая в глаза, спрашивает: «Отчего ты, Макс, такой хороший человек?» Значит, всё, дошел до кондиции. Пора, Али, тебе домой. Он не сопротивляется и только, пока я незаметно направляю его к выходу, кричит, распаляясь: «Ты мой друг! Ты мой брат!» — и заканчивает уже в закрывающуюся дверь: «Ты мой папа!» Так как это повторяется каждый раз, я уверен, что и сейчас у него сработает рефлекс. И вообще — «Бен сендем бююгим!»

* * *

Сколько себя помню, всегда любил детей. Маленьких, но не совсем. Лет пяти-шести. Они искренние, забавные, уже соображают для хорошего, а для плохого еще мозгов не хватает. А может быть, их пока еще сильно не обидели. И дети меня любили. Теперь нет. И все из-за работы. Как может любить малыш «бешеного японца»? Так меня зовет — за глаза, естественно, — некоторая часть публики танцхауса. А что делать? Работа такая. Зато я кумир всех пацанов-школьников…

Когда-то давно на день рождения моей младшей сестры пришли ее подружки. Тоне исполнилось тогда восемь лет. А мне было шестнадцать. Тоня мной гордилась — не у всех есть настоящий старший брат — и привела за руку знакомиться с девочками. Сперва все было чинно, мы по-взрослому пили чай, и я, важно надувая щеки, отвечал на вопросы. Но через час мы уже бесились, кидаясь подушками, да так, что застучали соседи снизу.

Помню одну девочку, черноглазую казашку Даригу. Подружки звали ее Дарёнка. Она кричала, хлопала в ладоши громче всех, а когда я предложил девчонкам покатать их на спине и стал брыкаться, изображая родео, смеялась так громко, что я сам стал хохотать. Чуть не задохнулся, скача на четвереньках и волоча за собой стаю визжащих пигалиц. Но неосознанно обратил внимание на смех Дарёнки — в нем было что-то надрывное, так звенит колокольчик с трещинкой.

Когда я уходил, на прощание она от полноты чувств схватила меня за руку и долго ее трясла. Я засмеялся, погладил ее по черноволосой головке с двумя тонкими косичками, поцеловал в макушку и ушел.

А вечером мама рассказала, что у Дариги в автокатастрофе погибли родители и ее воспитывает бабушка, тихая чистенькая казашка, та самая, что обычно в белом платке и с бидончиком молока проходит мимо нашей скамейки во дворе.

Прошло уже шестнадцать лет — столько же, сколько было мне тогда. До сих пор вспоминаю смех Дарёнки, захлебывающийся и слегка надрывный, счастливый и в то же время нервно — испуганный, словно она пыталась не упустить ни мгновения радости из теплых, счастливых минут… Интересно, как сложилась ее жизнь? Так хочется, чтобы у нее все было хорошо.

* * *

Женщина, которая не стоит тебя. Женщина, которой не стоишь ты.

Я как-то неожиданно понял, что этот барьер не разрушить. Никакая степень близости не сделает вас равными. Как тяжело иногда найти себе ровню. Либо надо садиться на корточки, либо подпрыгивать. Подпрыгивать тяжелее. Да и разве заменят прыжки настоящий полет рядом?

Зато… Женщину, которая не стоит тебя, забудешь быстро, причем всё — и общение с ней, и даже минуты близости. Воспоминания эти — серый жухлый мусор, его и убирать не придется, развеется сам. А женщина, которой не стоишь ты, останется дорогой болью в душе. Жемчужина среди прибрежных песчинок.

Наверное, когда волна времени придет за тобой, и тогда будешь смотреть на нее, не сводя глаз, а она будет такой же чистой, яркой и зовущей, как много лет назад.

* * *

Учитывая благородный жест директора танцхауса, освободившего мою свежеоткрытую закусочную от арендной платы с условием, что я навсегда совмещаю работу продавца пиццы с работой секьюрити, завтра выхожу трудиться бесплатно и в полубессознательном состоянии из-за навалившихся хворей.

Жизнь меня, увы, не балует. Сегодня провалялся в постели с температурой 39, с ужасом представляя, что скоро девять вечера и придется начинать работу в закусочной. Под эти невеселые мысли снова задремал, но был разбужен мобильником. Ляйтер танцхауса ставил в известность, что оба новых охранника не явились на работу. Я чуть не брякнул с температурного просонья по-масянински: «Да пошел ты в жопу, директор, не до тебя сейчас», но взял себя в руки и обещал разрулить ситуацию.

Один нашелся сразу. Второй исчез. Выручил знакомый, подменив пропавшего. Встретили меня оба охранника: второй все-таки явился с опозданием на час и был тут же уволен без выходного пособия и с запретом на вход в дискотеку, даже в качестве посетителя, навсегда.

Посетителей сегодня почти не было, и торговли, соответственно, тоже. Зато я провел время за увлекательной беседой с «мамочкой» местных польских проституток, красноволосой смуглянкой Барбарой. Сама она недавно достигла пенсионного возраста — учитывая специфику и вредность их работы, он наступает в тридцать лет, — ушла на покой и стала парикмахером. Оказалась интереснейшим, умным человеком с прекрасным чувством юмора. В юности была содержанкой у польского наркокороля, потом его посадили, и закрутило девку… Посоветовал ей написать книгу. Барбара невесело усмехнулась: «Камасутру, что ли?»

Кончается год. Год моего шефства в секьюрити. Начинается новый. Для меня — снова в танцхаусе. Как встретишь, так и проведешь.

* * *

Не знаю, из-за природного добродушия или от странной внутренней уверенности, что я — лишенный трона принц, но не помню, чтобы когда-нибудь кому-то завидовал. Все в мире достигается тремя волшебными силами: талантом, удачей и трудом. И вовсе не обязательно использовать разом все три — при условии, что силы не вступают друг с другом в явный конфликт, — они прекрасно функционируют и раздельно. Таланту, как и удаче, завидовать глупо, кому выпало — тому выпало, ни ты, ни носитель его не виноваты. Труд же зависит только от тебя; если ленив — на себя и злись, это же ясно.

Конечно, хотеть и даже страстно желать того, что имеет другой, я могу, но чувство это никогда не носит негативного оттенка; более того, даже оттенка соревновательности не носит. Максимум «Ух ты! Я тоже так хочу!»

Оттого, наверное, к людям завистливым или желающим любой ценой вызвать это чувство к своей персоне я испытываю даже не неприязнь, а сожаление с оттенком легкой брезгливости. Нечто вроде ощущения, которое внушает агрессивный слабоумный, оказавшийся с тобой за обеденным столом. И так неожиданно и неприятно каждый раз натыкаться на этот отвратительный порок человеческой души…

Прошло три недели, как я открыл закусочную в танцхаусе. Денег-то всего ничего пока, расходы большие, забот полон рот. Но кассирша Энн успела меня возненавидеть. Странно, смешно и грустно. Еще недавно мы поддерживали один другого в работе, покрывая взаимные ошибки, стреляли друг у друга жвачки и леденцы, а теперь она ищет причину прикопаться ко мне и… хорошо, что не стучит. Вроде бы.

Пока превращаю все в шутку, стараюсь относиться к ней еще теплее. После рабочего дня выставляю пару пицц для персонала — лопайте, ребята. Для Энн по старой дружбе пеку отдельный пирожок с ее любимой начинкой. Она вежливо благодарит: «Данке, Макс». А во взгляде читается ненависть.

Не понимаю. Можно расстраиваться и, быть может, сердиться оттого, что у другого что-то есть, а у тебя нет. Но сердиться именно «оттого», а не «на того», у кого это есть. Ладно бы я козырял тем, что имею. Так нет же! Я все это не украл, не отобрал — горбом своим заработал и на нем же тащу. Работаю без выходных и проходных, и выручка вполне скромная… Но и этого, оказывается, вполне достаточно, чтобы в добродушном, спокойном и объективно хорошем человеке вызвать страстное чувство неприязни к недавнему приятелю.

Смотрю на это с легкой усмешкой. Наверняка инопланетяне давно уже наблюдают за нами, людьми, но в контакт вступать не торопятся. И я прекрасно понимаю почему.

* * *

Схватился с албанцами.

Кельнер Рене предупредил, что в зале трое албанцев. Самый высокий может быть опасным. Разлив пиво, высокий процедил: «Убери быстро, а то я ботиночки свои замочу». Рене пообещал позвать уборщика. Албанец же заорал: «Быстро убрал! Может, ты со мной стресса хочешь?» Но тут подошел уборщик с тряпкой, и албанец, плюнув на пол, надменно отвернулся.

Я начал его пасти. И уже через пятнадцать минут увидел, как он под гогот дружков бьет по лбу какого-то подростка. Я велел албанцу немедленно уйти. Этот урод принялся ругаться, размахивая руками. Я повторил требование и в ответ услышал вопли, что он работает на местного авторитета и имел меня так и эдак.

Я стал загибать пальцы перед его физиономией:

— Во-первых, я не голубой. Во-вторых, ты и на это-то не способен.

Хрюкнув от возмущения, албанец попытался ударить меня в голову. Я успел уклониться, и тогда он плюнул в меня. Напрасно. Заревев по-русски: «Ах ты сука черножопая!» — я двинул ему кулаком под ребра так, что он опрокинулся навзничь, тут же всей тушей навалился на него и сомкнул пальцы на шее. Урод захрипел. Его дружки прыгнули на меня и оттащили в сторону.

Я орал, как раненный в жопу мамонт, махал кулаками и сыпал такими угрозами, что все трое, даже не попытавшись навалять мне, забились в сортир. Нажав на кнопку рации и вызвав охранников, я стал ждать, пока черти оттуда выберутся. Первым подоспел Куруш, и я вздохнул с облегчением. Вдвоем мы выперли длинного урода к выходу (его дружки не вмешивались, говорю же: главное, лидера поломать). Он выступал и перед кассой, но я велел ему убираться, пока живой.

— Скажи мне вежливо: «Уходите, пожалуйста, домой!»

— Убирайся.

— Скажи мне: «Уходите, пожалуйста, домой», и я уйду!

— Убирайся.

— Е… я тебя!

— К сожалению, ты не можешь е…

— А-а-а-а! Ну все, ты попал! Я с Идеримом работаю! Мы тебя найдем, хренов азиат!

Вот как? В голове у меня словно лопается колокол. В правой руке вдруг появляется необыкновенная легкость. Вложив всю массу тела в разворот, я концентрирую свой вес в одной сладко зазудевшей точке на локте. Кажется даже, что локоть вот-вот засветится от жажды разрядки.

Этот удар был поставлен давно, еще в уличных подростковых стычках. Я тяжеловес и не могу позволить себе долгие схватки. Сердце-то у нас у всех величиной с кулак. А мои мышцы требуют кислорода примерно на треть больше, чем у обычного мужчины. Кроме того, большая мышечная масса оказывает скорее психологический эффект, в реальном бою она даже мешает. Для тяжеловесов хорош короткий, ближний бой. А там оружие твое — колени да локти. Головой еще, конечно, хорошо, но не умею, я ею как-то думаю больше. Удар локтем незаметен, быстр и имеет сокрушительную силу. Им можно убить. Особенно если вы весите за сто. Потому и применяю я его крайне редко и осторожно.

Но уже поздно. Локоть моей правой руки четко, словно поршень в паз, входит под скулу албанцу. Голова его резко запрокидывается назад, албанец закручивается винтом, как сбитый бомбардировщик. Все кончено. Он не боец больше, он уже далеко. Надеюсь, что вернется. Я перешагиваю через его тело и, ухватив за ногу, волоку к двери. Люди молча и быстро расступаются, никто даже не кричит. Я протаскиваю слегка подрагивающее тело по полу, прямо через пресловутую пивную лужу, и оставляю его на улице, у дверей. Дружки албанца, словно в похоронной процессии, безмолвно следуют за мной и остаются возле тела. Возвращаюсь в танцхаус, постепенно приходя в себя.

Куруш молча закрывает за мной дверь.

Выждав пару секунд, поправляю галстук — к такой-то матери, понавесили нам этих удавок! — и ловлю в зале всех своих оторопевших турок на экстренное партсобрание. Как зовут? Кто такой, почему не знаю? С кем работает? Отмалчиваются, бараны…

Срываю рукав с рабочей куртки — так развернулся в ударе, что лопнул шов.

Нахожу Барбару. Да, знает. Некто Альмис. Часто бывал в веселом домике. Действительно работает с Идеримом. Сидел за поножовщину. Имеет связи. Осторожней, Макс, он этого так не оставит.

Вот еще новости мне на старости лет! Впрочем, пусть прочухается сперва, дней пять он у меня пластом полежит, проблюется, потом в себя придет, а там посмотрим. Время есть.

Буду щупать через своих албанцев. Если что, солью его Роланду, регионал-ляйтеру. Если успею.

Давно такого не было.

* * *

Я разными женщинами очаровываюсь. Отдельными представительницами прекрасного пола (банально, но лучше не скажешь) болею прямо, век бы любовался и даже не приставал. Смотрел бы, как она подносит чашку кофе к губам, как улыбается. И это счастье. Вот так видеть все это. А уж если прикоснуться… Хотя можно и без этого. Нет ничего на свете красивее женщины. В одной очаровывает волшебная пластика, в другой — припухшие губы, в третьей — стиль, в четвертой — грустная улыбка. И всё — прекрасно! Я не знаю, но у меня даже после такого общения с женщиной словно музыка в душе, и вот схватил бы землю за баобаб, а небо за месяц, да друг к другу играючи и притянул. И был бы рай земной.

Многие женщины не понимают этого. Я заметил, что в моей дискотеке девчонки в последнее время… ну-у… косяка на меня давят. Сперва глаза распахнуты, подпрыгивает аж, а потом видит, что дальше взгляда дело не идет (меня на всех не хватит, да и не хочу я вот так, с каждой встречной), и начинает косяка давить. Игнорировать демонстративно. Ерунду всякую за спиной шептать. Не здороваться. Да мне-то, в общем, все равно, вон сколько красоты кругом. А она совсем перестает в танцхаус ходить. И смех и грех.

Я романтик, конечно. В моем возрасте это едва ли комплимент. Но… не знаю. По-моему, я имею на это право: чего я только не видел в жизни. В цинизм не скатился.

Самое счастливое лицо у женщины, когда… После ночи любви выскочишь потихоньку на улицу — и на рынок, а там веселые морозоустойчивые кавказцы цветы продают. Возьмешь ведро роз сразу — и обратно с холода в тепло. А она спит. Крепко. Ну еще бы. Тихо разложишь сочно налитые багрянцем розы так, чтобы бутонами касались ее лица, — и снова под одеяло. И в щелочку подглядываешь. Не проснется, умаял если донельзя, поцелуешь. Не в губы, а в подрагивающие в утренней дреме теплые веки, запахом волос ее затянешься. Откроет она глаза… Оп! И в сказке! И смеешься ее радости, и так хорошо жить. И конечно, снова потянешься к ней, а она зачарованно скажет, обязательно скажет: «Подожди немного…»

Не бывает некрасивых женщин. Если это настоящая женщина, она всегда красива. Увидь только. А особенно повезло тому, кто сумел встретить свою любовь на всю жизнь, если так бывает, конечно. Это счастье без конца. И в старости. Разгладишь, наверное, теплой рукой морщинки у ее глаз, и не просто любовь и нежность колыхнут душу, но и неведомое пока, но наверняка приходящее со временем чувство благодарности, которое и не выразишь словами. И так же принесешь ей утром свежие, юные розы. И проснется она так же, как и тридцать лет назад. Правда, наверное, уже ей придется немного подождать.

Когда настанет время расстаться — ненадолго, любящие люди не оставляют друг друга надолго, — в последний раз наклонишься к ней, спящей крепко, и положишь цветы так, чтобы они снова касались лепестками ее лица. В последний раз поцелуешь любимые веки и прошепчешь тихо, одними губами: «Подожди…»

А там… конечно, встретимся — как же иначе, а то зачем все это? И снова землю за баобаб, небо за месяц… И снова из-под теплого одеяла на мороз, а там… э-э-э… ну и кавказцы будут, конечно! И снова алые, живые розы в охапку и к ней. И можно будет не торопить ее и действительно подождать, пока любимая проснется, потому что времени будет для любви даже не то что много, а вечность.

* * *

Так. Мои албанцы рассказывают, что о драке говорит весь город. Еще бы. Чтобы на меня напали… Оказавшись на спине при всех, этот Альмис потерял репутацию. На сборище ему сказали: «Что ты выступаешь? Тобой в «Ангаре» Макс пол вымыл!» — и он при всех поклялся, что Макс не заживется. Ну-ну.

Придется, видимо, подключать «крышу». Ох… не хочется. Но надо. У этих отморозков ничего, кроме понтов, нет, и для них «потерять имя» значит потерять мир, в котором они живут. Пять лет пройдет, а в диаспоре не забудут и при каждом удобном случае Альмису с хохотом напомнят, что в известном всему городу танцхаусе им вытерли пол. Да и с наркотой он связан…

Я позвонил в Кёльн. Сообщил имя. В случае необходимости мне нужно будет только дать знать. Оттуда приедет бригада в составе тридцати человек и поставит местную этническую диаспору на колени, как три года назад.

Оставлю как крайний вариант.

Жизнь, ребята, хороша.

* * *

Симпатичная, смешная, черноглазая девочка-полька лет восемнадцати. Уже давно она трется возле моей закусочной, невзирая на получаемые от меня тычки и шлепки полотенцем по спине, чтобы работать не мешала. В прошлый раз долго смотрела издалека, как я распаковываю пиццу, а потом снова подошла ко мне вплотную, неумело, по-детски, обняла за плечи (нахалка! правда, очень трогательно обняла) и сказала:

— Я видела, как ты с Альмисом схватился… Берегись, его в городе знают… Неужели тебе не страшно? Ну поговори же со мной!

Я усмехнулся, понюхал у нее макушку и легонько отпихнул от себя.

— Я тебе, Каролинка, все сказал уже. Приходи года через три.

— Это долго!!!

Смешно надулась, отошла. Ничего, подойдет опять. Ох… романтика… Где мои восемнадцать лет?..

И я задумался. Страшно ли мне?..

Конечно, страшно. Я живой человек из плоти и крови. Сколько ни набивай квадратики на животе, их легко вскроет лезвие, а если тебе из-за угла накатят по голове, можно и не успеть отреагировать… Знакомое дело. Албанцы бывают просто животными. Я всегда думал, что свирепее турок людей нет. А они есть. И это албанцы. Вообще беспредельщики, без царя в голове и душе. Куруш мой — исключение. Правда, его старший брат отсидел за то, что пальнул в свою жену из пистолета (промазал), а двоюродный брат торговал наркотой, но в целом Куруш из вполне приличной албанской семьи. Зачастую же балканцы в Германии — отпетые уроды. Я опрокинул их авторитета на грязный пол, и это видели все. Вай-вай! Какой позор!

Начнет выступать — опять опрокину. Еще легко отделался.

Страшно ли мне?.. Конечно, страшно. Я хочу жить и радоваться жизни. Я не зверь и не боевик по сути. Я по одной из специальностей учитель пения вообще-то. Социальный педагог, могу диплом показать. Что ж, иногда уроки жизни в обществе можно вдолбить только башкой об пол.

Не заплатить бы за это по-крупному.

Да и хрен с ним.

На самом деле страх — кайфовое чувство. Нужно только добавить к нему холодного рассудка, внутренне подготовиться, и тогда страх из унижающего, порой парализующего яда превращается в слегка дурманящий манящий риск. Облагороженный, заставляет тебя ходить гордо, держать голову высоко. И самое важное — он дарит тебе ничем не затуманенное видение мгновения. Когда ценишь каждое прикосновение ветра к лицу, каждый глоток ароматного чая и готов любить каждую прелестную девушку всю жизнь (поскольку понимаешь, что, может быть, жизнь — это не так уж долго!).

Риск обостряет твое восприятие мира. Наверное, славно живут звери! Им некогда спать наяву.

Нужно иногда балансировать на краю пропасти, чтобы увидеть, услышать и наконец прочувствовать, как прекрасна жизнь. Друзья, если у вас сонные глаза, вялое тело и на душе кисло — проснитесь, проснитесь скорее! Успейте сделать это до того, как заснете навсегда.

* * *

Мир полон оттенков. В нем, как в морской раковине, закручиваются тысячи мимолетных шорохов, сливаясь в ровный, бесконечный гул невидимого моря. К нему привыкаешь. Зачем лишний раз подносить раковину к уху? И кажется, знаешь жизнь уже вдоль и поперек, все испытал, все перечувствовал — чем она может тебя удивить?

А на самом деле существуют тысячи вещей, которые открываешь для себя так же свежо и ново, как будто идешь в первый раз в первый класс. Помните, какими яркими и холодными от утренней влаги были принесенные в школу цветы? Как выхватывали глаза в галдящей толпе, состоящей из белых бантиков и разноцветных букетов, отдельные лица будущих одноклассников? С одними сразу хотелось дружить, чтобы не потеряться в этом шумном и незнакомом мире, похожем не то на ярмарку, не то на птичий двор. От других тянуло держаться подальше, и даже их чистенькая школьная форма и наличие нежно пахнувших цветов тебя не обманывало — как-то было понятно, что все это ненадолго.

Мне за тридцать. Чего я не видел в жизни? Даже то, что не испытал, уже ложится в общий алгоритм и вполне предсказуемо. Ничего нового. Я много жил, и мне не тридцать четыре, а триста сорок. Так рассуждают многие, так иногда думаю и я.

Как хорошо, что это не соответствует истине. И если держать глаза и уши открытыми и хоть иногда закрывать рот, мир опрокинет на тебя водопад свежих впечатлений, вырастит специально для тебя неведомый фрукт, который не напомнит вкусом ни землянику, ни огурец. И снова ты стоишь пораженным и оглушенным первоклассником под утренним сентябрьским солнцем, среди хора горланящих в толкучке голосов, и лицо твое время от времени утыкается в букет влажных астр и прохладных, тяжелых георгинов.

Сегодня я, весь такой взрослый и всезнающий дядька, гулял по улицам Кобленца, когда услышал счастливый, какой-то совершенно весенний смех. Обернулся и увидел женщину, с которой мы долго были близки, — мою бывшую жену. Она шла играющей походкой, чуть помахивая сумочкой, и разговаривала по телефону. Вернее, она не говорила почти ничего, только «да», «наверное» — и смеялась. Смех ее был такой заливистый и свободный, каким я его не слышал никогда. Он был похож на теплый летний дождь, негромкий, радостный. Так смеется ребенок, которому родители наконец-то подарили щенка и тот лижет ему лицо. Так смеется человек, вдруг осознавший, что он свободен. Так смеялась и счастливая женщина, удивленная своим счастьем.

Я почувствовал, как в груди распускает большие бархатные лепестки горячий цветок.

Если любовь прошла, надо уходить. Надо уходить — пусть в никуда, без ничего, рвать связи и привычки. Потому что если больше нет взаимной любви, все нажитое ничего не стоит. Остается пустота. Вы хотите жить в пустоте, дышать пустотой, обнимать ее ночами? Я расстался с этой женщиной и для того, чтобы однажды услышать на улице ее свободный, юный смех. Смех, в котором звучали совершенно новые, прекрасные, переливчатые ноты и оттенки. Они были не для меня — от этого становилось и грустно, и светло одновременно. Я ушел, чтобы счастливый новый смех родился в ее груди.

И может быть, чтобы когда-нибудь рассмеяться так самому.

* * *

Три типа мужчин всегда привлекают женщин: художник, поэт и веселый лоботряс.

«Я покажу тебе, как ты красива», — поманит женщину художник.

«Я расскажу тебе об этом», — пообещает поэт.

Но лучше всего быть веселым лоботрясом. Чтобы прошептать ей: «Я докажу…»

* * *

Приезжал человек от Бесмира. Вот уж не ожидал — двухметровый красавец с обложки глянцевого журнала. Точь-в-точь американский Кен, только без Барби. Интеллигентный парень со спокойным, приятным голосом. Волосы, как у меня, длинные, до плеч. Зовут Даниель.

Выяснилось, что с Бесмиром у танцхауса никаких проблем, а отморозки левые, не врубившиеся, куда лезут, однако подконтрольные. Что интересно, мы с ним понравились друг другу. Я рассказал, что меня заказали. Об этом предупредили в разное время знакомые турок и албанец, которые трутся в кругах своих диаспор и в курсе происходящего. Именно потому, что сообщили об этом два человека независимо друг от друга, я счел информацию объективной. В сущности, она меня не удивила.

— Если после нашего разговора не отвяжутся, скажи, что работаешь на Бесмира. Если это албанцы — как ветром сдует.

Загрузка...