Переступая порог, дед Казанок споткнулся и чуть было не свалил с табуретки утятницу, из которой рослый малый с девчушкой таскали ложками черные, словно заплаты от полушубка, моховики, торопливо глотали их.
— Какой порог-то высокий, — сказал дед. — И зачем такой набили?
— Мамка набила, — возясь со скользким грибом, ответила девчушка. — Крысы дверь изглодали, забегали сюда, и дуло.
— Надо ноги выше поднимать, — буркнул малый и, проводив в рот толстый гриб, откусив от горбушки хлеба, заявил: — Все! Я бегу.
— А меня подождать? — Девчонка заспешила есть. — Я сейчас, разом.
— Больше разговаривай, — упрекнул малый. — Ждать некогда — дела.
Брат с сестрой отправлялись в школу. Дед Казанок с умилением смотрел на ребят. Девочка была хрупка, с косичками и бантами на светлой головке. Малый старался казаться взрослым, при встрече не спешил первым здороваться, но и он был приятен ему. Повесив на плечо сумку с безобразным волком и зайцем на боку, малый шагнул к порогу и попросил:
— Разреши, дед.
— А, Грика, подожди, — не расставаясь с ложкой, взмолилась сестренка: — Еще грибок…
— Много есть — растолстеешь, как наша директор.
— Они скользят, спрыгивают.
— Лягушки тебе, что ли? — Брат рассмеялся. — Руками за лапки их и — хап в рот.
— Подожди ее, Григорий, — ласково попросил дед Казанок. — Сестра она тебе. Не чужая. Сестер надо жалеть.
— Когда они не мешают братьям жить, — ответил в тон деду Гришка.
— Да чем же такая малая могла тебе помешать?
— Она-то малая? Да она уже замуж собирается, — возразил Гришка. — Жениха завела.
— Врешь, Грика, врешь. Любишь насмехаться. А сам заигрываешь — сказать с кем?
— Наговоришься — ждать не буду. Оставляй матери поесть.
Девчушка попила чаю, нырнула в комнату и появилась с портфелем, засовывая в него на ходу тетради.
— А где, Грика, мой галстук?
— На моем диване, — ответил брат. — Ночью промерз — накрывался им.
— Помоги ей собраться-то, помоги, — сказал дед Казанок. — Твои дела не совхозные, подождут.
Гришка внял просьбам, нашел быстро галстук, измятый, словно он действительно им укрывался вместо одеяла, стал повязывать его сестре на шею.
— А где же, ребятушки, мамка-то ваша? — спросил дед.
— За грибами опять ушла, — ответила девчушка. — Каждый день грибы и грибы. Надоели…
Брат концами галстука заткнул сестре рот, сказал:
— Когда рядом старшие, меньшие молчат. Сколько учить тебя?
— Грибы никогда не надоедают, — возразил дед Казанок. — У грибов срок короткий.
— У них короткий, а у нас длинный, — увертываясь от портфеля, отвечал Гришка. — Если бы их как следует жарили, а то в воде варятся.
— Некогда, поди, мамке — дел на одну мало ли, — сказал дед. — Я одинокий, и то сам от себя устаю, а вас у нее двое.
— Она не от нас устает, от гостей, — сказала девчушка, приглаживая мокрой ладонью платье. — Перемяли все. Вешала, а кому-то помешало — скинули. Опять скажут — неряха.
— Погладила бы. Девочкам в таком возрасте надо уметь гладить.
— А я умею, — ответила девчушка. — Только утюг мамка разбила. В пьяного Серегу пустила им…
Гришка поймал сестру за галстук и потянул к двери.
— Прошу посторониться. Ключ оставлять или закрыть на замок самим? — спросил он у деда.
— Что ж, мне в чужом доме оставаться? Пойдем в одну дверь. Увижу, когда мамка вернется…
— А она зачем? — спросил Гришка.
— Просила вчера денег вам на столовую, а у меня не было. Теперь вот принес. Вам ведь не на что обедать?
— Не, — ответил Гришка. — Прибежим домой, чего-нибудь перехватим.
— Держите вот пятерку. Вперед заплатите, да учитесь хорошо.
— На отлично будем стараться, — торжественно заявил Гришка. — Хорошо, что вчера их у вас не было, а то бы…
Гришка закрыл на висячий замок дверь и сунул ключ под ступеньку.
«Хорошие ребята, ничего не скажешь, — размышлял дед Казанок, глядя вослед им. — Воспитание не совсем того, христофорова трава, а все от самого человека зависит. Так Ломоносовы вырастают. Буду поддерживать их. Добро потом вспомнится. Оно не потонет и в огне не сгорит… Будет все ладно, как задумано, — дом отпишу, сбережения не пожалею».
Ладились думы у деда Казанка. Если Нинка не пошутила о свадьбе, то и быть ей, как отойдет грибная да ягодная пора, чем привыкла жить-кормиться она с ребятишками. Не думалось ему об этом и не подумалось бы, верно, не попади он вместе с ней в сенокосную пору на субботник сшибать на силос бурьян в Забродье. Вроде бы и ни с чего случай сводил их разные судьбы в одну общую.
К сельскому совету сходились люди. Дед Казанок не знал, куда пойти. Был бы открыт магазин. Но там на дверях замки до одиннадцати часов. Власти за работой, а у продавцов отдых. Торговля, выходит, выше власти стала. Он непременно зашел бы в магазин, взял бы… Ему хотелось взять маленькую, сойти под берег к заводи и посидеть на чьей-нибудь лодке, помечтать в осенней тишине о том, чего еще нет и может не быть. Но торговля стала такой уродливой, что ни одному доброму намерению человека не служит. Вот тебе бутылка. Велика — найди собутыльников, чтобы потом «сообча» до обнимки ужраться. Дома у него хранилась на случай бутылка, но возвращаться в свои стены не было желания. Утро настроило его на добрые дела, начало которым он уже сделал, обеспечил бумажных сирот, как называли оставленных отцами детей, обедами. Схитрил он вчера и перед Нинкой, не дал ей в руки деньги, верно, не на ребят она просила, на гостей, сказал, что деньги на книжке. Она поверила ему. Да и кто не поверил бы, когда тайна его вклада раскрылась сразу же после смерти старухи. Дочка с зятем потребовали материнских денег. Три тысячи скопила она в сберкассе. Была и его в этом доля: он всю зарплату отдавал ей в руки, из хозяйства ничего не волок на пропой, как бывает у других. А дочь одно затвердила: «Книжка на мать, и деньги ее. Тебе, отец, дом целиком, а нам материнские сбережения. Мы машину купим».
Дед Казанок перешел дорогу и укрылся за кладбищенскую ограду, где в осеннее утро было безлюдно. Он остановился у обелиска на братской могиле, где было захоронено двадцать девять человек, можно сказать, целая деревня мужиков. Два однофамильца погибли за его село. У одного из них не только фамилия Петров, но и схожие инициалы: «Ф. С.». Может быть, того воина звали и не Федором Сергеевичем, а Филиппом Степановичем или еще как-то, но дед Казанок, Федор Сергеевич Петров, не мог сжиться с таким совпадением. И сколько ни зарекался он не останавливаться у обелиска, какая-то тайная сила притягивала его сюда, к именам погибших. И ему каждый раз вспоминался здесь единственный в его военной жизни страшный бой. Однажды бомбой разнесло его машину. На передовой шел многодневный бой с немцами, пытавшимися вернуть потерянный городишко. Командование решило любой ценой отстоять занятые позиции, собрало все резервы и направило их в штыковую атаку. Ему запомнилось травянистое поле, приближение вражеских рядов. Чтобы не дрогнуть, надо было переродиться, умертвить страх, окаменеть, забыть мать, отца, бога, оставить их за собой — всего себя направить на врага и одолеть его. На то и штыковая схватка. Трава окрасилась кровью, смялась, стопталась, усеялась мертвецами.
Это воспоминание каждый раз уносило его из жизни. И теперь он забывался, как в том бою, что было потом, когда его штык не раз хряснул в человеческом теле, прокалывая одежду, кожу…
В июне, в день объявления войны, сюда приходили с цветами. Теперь они лежали высохшими, создавали впечатление запустения, забытости.
«Надо прибрать, — подумал дед Казанок и вдруг увидал на сухих пионах окурок. Он со злобой плюнул и тут же спохватился, что на кладбище не плюют, что надо сдерживать и гнев, и радость. — Скот прошел. Разве человек позволит такое? Пульнуть окурком в памятник защитникам своим!»
Он сгреб в охапку цветы с окурком и отнес их под берег над заводью.
Еще не дойдя до обрыва, дед Казанок увидал на солнечной воде заводи диких уток. Они вдруг с плеском и криком поднялись и улетели к реке.
— Чего всполошилась, глупая птица? — заговорил он, бросив ношу с обрыва. — Я чучелами не занимаюсь. Ко мне домой приходите — кормить буду.
Но утки испугались не его. На углу кладбища показалась длинная сухопарая фигура художника с винтовкой. Дед пошел бы в ту сторону, там дом. Но встречаться с этим чудаковатым малым он не любил. Художник жил во втором доме от кладбища, над заводью. Он умел рисовать, но пристрастился делать из птиц и зверья чучела, стал охотником. Однажды он снял в его саду с боярышника черного дрозда. Было первоснежье. Ярко краснели ягоды на кусте и среди них появлялась черная птица, одинокая и молчаливая, словно изгнанная из стаи. Дрозд склевывал несколько ягод и надолго усаживался на ветке. Казалось, он дремал, но при каждом звуке вертел головкой, и при опасности срывался с куста, и низом улетал. Любо было смотреть одинокому деду на одинокую птицу, разгадывать его птичьи думки. Художник из малокалиберки тюкнул дрозда…
Дед Казанок направился над заводью в сторону клуба. Там раньше была церковь. И кладбище начиналось от ее стен, теперь отторгнутое, уменьшенное.
Художник на своих длинных ногах почти догнал деда. Обернувшись, дед Казанок увидал нацеленную над ним винтовку. Неприятный озноб прошел по коже.
— Не балуй, малый, не балуй! — предупредил дед, словно целили в него. — Не всех на чучела изводи. На меня еще и так, на живого, можно любоваться.
К его ногам с березы упала желна. Красную шапочку дед Казанок принял за кровь. Выстрел был, словно треснул сухой сучок под ногой, — а птицы не стало.
«В головку угодил, христофорова трава! Достреляешься, малый. Трясутся у тебя руки, затрясется и голова. Рисовал бы картинки в конторе — нет, чучела ему понадобились…»
Дед прошел мимо столовой, сел на бревно у оградки клубного и столовского садика. Справа, за дорогой, блестела окнами школа, магазин и пятиэтажки. На дороге вдруг с шумом и визгом остановилась машина. Дед Казанок вздрогнул. Такие звуки не сулили добра. К нему бежала девочка-дошкольница. Вслед ей неслась матерная яростная ругань шофера. Девочка пропрыгала мимо. Он не успел ей внушить, что перед машинами нельзя перебегать дорогу. Она скатилась под обрыв к заводи. Тяжелый самосвал грохнул дверцей кабины, взревел и погромыхал по разбитому асфальту вперед. Деда расстроил этот случай. Не был бы он шофером, возможно, не принял бы близко малозначащее происшествие. Но всплыл в памяти эпизод из военного времени.
Было отступление. Он вывозил на своей полуторке штабные документы в сопровождении двух красноармейцев и молодого лейтенанта. Чтобы не оказаться в окружении, надо было проскочить по шоссе заболоченную равнину. Шоссе было запружено войсками, беженцами. Отступали ночью. Колонна рассеялась из-за пробок и вражеской бомбежки. На рассвете шоссе опустело: пешие и конные сошли на проселки, где легче было укрываться от самолетов. Путь перед ними оказался расчищенным, но испорченный бомбами. Продвижение оказалось опасным и медленным. Много пришлось работать лопатами. Объездов не было, по сторонам шоссе лежали топи. Лейтенант нервничал, как нервничают неопытные молодые люди, мало повидавшие жизнь, и давал строгие, но ненужные приказания. Он, Федор Петров, с тридцать седьмого года отсидел за баранкой колхозной полуторки, покатался по бездорожью, и в своем деле стал сам себе командиром.
Далеко впереди темневший хвост колонны сполз с шоссе вправо и затерялся в лесистом массиве, видимо, там была развилка, не обозначенная на карте. За дорожным ответвлением шоссе оказалось сгорбленным, словно не натянутый на траве холст, раскатанный для отбеливания на солнце. На шоссе была огромная воронка.
— Жми, Петров, — подгонял лейтенант. Он не так видел дорогу, не предполагал препятствия. — Не сбавлять газу! Догнать своих…
— Впереди воронка…
— Жать на полном!
Он остановил машину, скомандовал красноармейцам:
— Ребятки, за лопаты. Сравнять — бочком пройдем.
Справа лежала убитая лошадь в изорванной сбруе с вскинутой через нее оглоблей, валялись разметанные колеса, тряпье, посуда. Разглядывать, что там осталось от людей, не было времени.
Они провели машину. Сзади надвигались другие. Надо было уходить от скопления, от пробок. Впереди на шоссе показались двое. То были детишки. Повыше росточком, мальчуган, робко поднимал руку. Тормоза встряхнули машину. Лейтенант спросил:
— Что еще? Что такое?
— Детишки. Двое, товарищ командир.
— Никаких посторонних. У нас секретный груз. Полный газ, Петров!
Машина остановилась. Без слов он покидал ребятишек в кузов красноармейцам, сказав:
— До первой деревни.
— За невыполнение приказа, Петров, пойдешь под трибунал, — пригрозил лейтенант.
— За детишек ладно, пойду. За них воюем…
Они благополучно выбрались из угрожаемого окружения. Нашли своих. У него, Петрова, были серьезные неприятности за детей-беженцев. И только суматоха отступления, нехватка шоферов (редкой была еще эта профессия) спасли его от беды…
Много прошло времени, некоторые ранения забылись, а этот эпизод не выходит из памяти. Тревожит, где-то они теперь, те брат с сестренкой. Может быть, и не выжили. А если здравствуют, то помнят ли своих спасителей? Не разлучила ли их война? Нет ли их в списках, кто разыскивает своих и не может найти?
Растворились школьные двери, и ребятишки повысыпали на улицу. Где-то там и Нинки Постновой Гришка с сестренкой. В обед они побегут через дорогу к столовой…
«Кто спланировал так центр, — подумал дед Казанок. — Тут и школа, и магазины, и жилые дома, и почта, клуб и столовая. И главная дорога. Может, так и надо? Пускай ребята пялятся на уроках в окна, любуются тракторами, машинами — хуже учиться будут — в механизацию пойдут…»
Размышления деда Казанка были прерваны внезапным шумом кустов и сиплыми звуками: «Кхы-кхы!» Он обернулся. В кустах стоял с деревянным автоматом Витюха-дурак, с рождения лишенный речи и полного разума, знавшего одну страсть — игру в военное.
— Витюха, не балуй. — Дед погрозил ему пальцем.
— Кхы-кхы! — повторил дурак.
Дед Казанок поднял руки, сдался, чтобы прервать игру. Витюха, довольный победой, засмеялся, пролез через пролом штакетника, плюхнулся на бревно и приставил к губам два пальца, прося закурить.
— Некурящий я, Витюха, — сказал дед, поясняя дураку жестами, потому как не знал, слышит ли он. — Давно бросил. Как старуха померла. Ее не стало — какое расстройство, с чего курить?
Дурак закивал головой, понял или вспомнил, что дед не курящий, показал на идущего к магазину учителя-пенсионера, поднялся и грузно побежал наперерез, изготавливая на ходу автомат для стрельбы.
К магазину сходились люди. Дед Казанок посмотрел на часы. Приближался долгожданный одиннадцатый. Многим не нравилось такое позднее открытие магазина. Только Витюхе было все равно, что за время: радовало одно, есть на кого покхыкать.
«Дать настоящий автомат — стал бы грозиться? — подумал дед Казанок. — В кого, интересно, первого пальнул бы? В мать, что она не сумела избавиться от него, уродом сделала или кто первым встретился бы? Мог я оказатьcя на мушке, теперь… Войну прошел, а тут от дурака смерть принять…»
— Тьфу ты! О чем раздумался. — Дед Казанок спохватился, бросил взгляд направо-налево. Из окна столовой смотрела на него работница в белом халате. — Какое любопытство. Ай влюбилась, глаз не отводишь? Я занятой, христофорова трава. Раньше надо было тебе приглядываться.
Он знал, когда-то и Нинка работала в столовой. Место стоящее. Чисто, сытно, не то что в полеводстве: то дождь, то жара, то туда, то сюда. Не задержалась. Да и где она не работала? Отовсюду уходила. Трудовая биография ее сложная: зигзаг на зигзаге, словом, наваленные кучей бороны.
К магазину прошла заведующая, рыжая Аня. Дед Казанок вспомнил, что он без денег. Пятерку отдал ребятам. В карманах оставалась только мелочь. Бросив взгляд на окно столовой, где стояли уже двое, глядя на него, он вдоль ограды вышел к дороге, пересек ее, минуя здание сельсовета, через сосняк с березами пересек по тропе залесенную куртину, откуда видна была дверь Нинкиного дома с черневшим большим висячим замком, и вышел на полевую дорогу, ведущую к лесу, куда она ушла за грибами.
Велика сила любви. Сколько столетий живет на земле человечество, столько существует и любовь с неубывной ее силой. И нет у нее прямых, известных и легких троп и дорог. Не сложилось и определенных правил, законов, кодексов любви. Не обуздал разум человеческий ее стихию. Непредсказуемы остались ее появление и конец. Одно определилось, что «Любви все возрасты покорны, Ее порывы благотворны». Но сколько юношеских жизней убила ее «благотворность», сколько старческой гордости осмеяно все той же ее коварной «благотворностью».
Безумно влюбился в Нинку Постнову и старый Федор Сергеевич Петров, по прозвищу Казанок. Кто бы мог подумать, что случится такое? То, что ему переступило за семьдесят, а ей не насчитается и сорока годов жизни — никому не в убыток. А как жила-то она и живет! Это и вызывало толки, удивление и насмешки. До того, пока не пошла слава, что у него с Постновой дело нечисто, он и не знал ее прошлого. Какими ходами ни подносили ему люди сведения о ней. В магазине, когда подходил по заслуженному праву ветерана войны и труда без очереди за чем-либо, слышал насмешки, что могла бы она постоять, чай, не работает тунеядка. В автобусе, по дороге в район, невольно слышал за собой толки о ней же: за растрату в буфете отсидела два года, после муж и бросил ее с двумя ребятами. У матери жила, потом сошлась с клубным затейником, споила его, до туберкулеза довела и выгнала. После смерти матери дом сожгла, чтобы отчим не привел в него хозяйку, тем и сестру с мужем нищими оставила. С чем в отпуску были, с тем и остались, когда вернулись на пепелище. А сколько перепила, сколько захожих у нее перебывало! Слушал он имена тех, кто переступал ее порог, и не верил, что почтенные люди могли наведываться к ней…
Пусть бывало такое, во что он верил, но бывало с другими. Она чиста и беспорочна. Женские грехи невинными слезами детей смываются, если она их не оставила, поднимает своими силами к жизни. И не только это, а что-то еще, чему нет названия, оправдывало ее в глазах деда Казанка.
Наверное, и не свела бы деда Казанка судьба с Нинкой Постновой, не произойди одного случая. Со смертью старухи он отрешился от всех интересов, казалось, что жизнь прожита, ему не осталось на земле дел, места, хоть собирай котомку и уходи прямым путем по ее следам. Но нет туда входа потайного живому без назначенного часа.
Время ломало лед на реке, проносило над полями лебединые стаи, заметало снегами землю, проносило грозы в небесах, шумело полой водой, хлебами и цвело травами, а вместе с тем играло людскими судьбами.
Летом, в сенокосную пору, деда Казанка позвали на помощь совхозу, косить на силос бурьян с травой на канавах и по кустам, куда не зайти было ленивым механизаторам, как сказал один из инвалидов.
Косили в Забродье, где прежде было богатое имение какого-то барона, где еще стояли старые вековечные липы с кленами, кустились яблоневые поросли былого сада и прочно держались стены хозяйственных построек из камня-валуна, разрушаемые людьми с варварским методичным упорством.
Народ был разный, собранный из четырех деревень, большей частью наезжий, из дачников, да служащий люд, тоже не из коренных жителей. Но работа, пусть не прежний размах, работа на земле, где смешано все: и зелень, и цветы, и ягоды, объединила людей разного возраста, из разных мест. И среди всех как-то во взгляде деда Казанка выявилась Нинка Постнова. Казалось, у нее не было в жизни бед, печали. Пока окашивали канавы, поляны, он слышал только ее голос. У нее были в руках вилы, но работала ли она, он не видал. Может быть, она мешала кому-то своими анекдотами, смехом, частушками, песнями, но он уносился с ее голосом в молодую пору своих лет, когда сенокос жил на веселье, и возрождалось в душе желание пожить еще на земле, пока цветут на ней травы, родятся и хлеб, и песни.
После сенокоса дорога всех повела к саду. Одни поспешили домой, другие растянулись по дороге, кто прихрамывал по инвалидности, кто стал тяжел на ногу. Дед Казанок шел последним. Он мог бы в ходьбе потягаться с молодыми, но решил пройти дорогу медленным шагом, порадоваться и погоде, и птичьему пению, цветам. Дорога шла над рекой, выписывала колена, стесненная ольшаником и бурьяном. Прежде, когда в Забродье была колхозная бригада, в прочных каменных дворах стоял скот, дорога эта была оживленной, без экзотической глухомани. Раньше не одна подвода обогнала бы или встретилась здесь, не прошел бы так спокойно, как теперь, когда и от поселка сюда не пройти уже машине: появилась осушительная канава без мостка, отрезавшая путь колесному транспорту в красивые угодья.
Впереди на взгорке у поселка дед Казанок увидал машины. Возле них останавливались косари. Там, в баронском имении, с первого прокоса выделились представители, организовавшие складчину, как бы по традиции. Он отказался праздновать. Прежде от первого прокоса до последнего, до складчины, надо было пройти с косой не один луг, одолеть под тысячу гектаров — тут пошумели, попугали птичек — и празднуй. Одной из организаторш была Нинка Постнова. На его отказ от участия в складчине она сказала, что дед стал жадный, за копейку в могилу живьем ляжет, что таким одна забота — чулок набить рублями и спать на нем днем и ночью.
Проходить мимо столпившихся косарей дед Казанок не решился, опасался, что еще какую-то гадость скажут ему в спину, что хуже пули или осколка, вызывающих только боль в теле. Он вынул нож из кармана, поправил его лезвие на бруске и сошел с дороги в заросли, решив не терять время, нарезать на обручи для верши черемуховых побегов.
С бугра доносились голоса. И вдруг их перекрыл крик тронувшего на косьбе голоса. Кричала Нинка. Можно было разобрать ее недовольство чем-то. Она отделилась от толпы и направилась по дороге назад, к Забродью. Он вышел к дороге, спросил:
— Чем молодежь недовольна? Куда направляется?
Нина с привычной беззастенчивостью ругнулась. Там, в Забродье, на яблоне осталась ее шерстяная кофта. Висела вместе с другими. Все свои похватали, а ей даже не напомнили… Она закурила нервозно и ушла. Глядя ей вслед, он спохватился, что надо бы назваться сходить за кофтой, ему не праздновать — и ей услужил бы. Дед Казанок расстроился от своей старческой недогадливости, нерасторопности в голове. Трудно ли было смекнуть, что ей дорого быть на складчине, а ему-то и не обязательно резать эти пруточки.
На бугре за канавой затихли. Кругом сидели на траве косари. Над рекой орали прожорливые чайки. В прошлое лето они стаей налетели на клубничные грядки и попортили весь урожай ягод. Он не видал пользы от этой птицы-тунеядки.
На дороге появилась из-за поворота Нинка. Быстро она успела обернуться или он стал таким тугодумом, что ничего путного не обдумал, а человек уже пробежал с два километра.
«Не годишься ты, Федор Петров, на командира. Пока будешь соображать, что к чему, враг все позиции порушит и самому кляп в рот воткнет».
Нинка шла размашисто. Ее тело было подстать солнечному свету, желтившему зелень придорожья, цветы. И дед Казанок вдруг рассмотрел, что она вся до бедер открыта солнцу, на ней нет даже того, чем прикрываются груди. Его охватил испуг. Он хотел попятиться в кусты, но не мог, был заворожен виденным. Она размахивала руками с тряпицами, снятыми с себя, ступала гордо, казалась отрешенной от всего земного.
Дед Казанок разглядел ее открытые груди. Такое бывает только на статуях, что он повидал в войну. Но там холодный камень, мертвое, застывшее изображение, а тут живая картина…
Нинка не заметила деда Казанка. Удалясь, она надела кофту и, перебравшись за канаву, на бугре затерялась среди косарей…
Дед Казанок не сразу отошел от переживаний, сравнимых с моментом отступавшей неминуемой гибели, как бывало в войну. Но пережитое волнение не прошло бесследно. Нинка заступила ему все житейские заботы, вторгалась в каждую его думку и звала на встречи, увидеть ее хотя бы издали…
Со смерти старухи он жил затворником. И дверь дома с крыльцом, и калитка держались под замками. Он никого не хотел видеть в своих стенах, знал, что стоит допустить кого-то к своей беде, одиночеству, как найдется много соболезнователей, исцелителей в горе, и кончится это беспросветным пьянством.
Теперь он растворил калитку, но к нему никто не шел, отвыкли люди от его порога. Хотя он ждал только ее, Нинку Постнову, но и она, бегавшая по многим домам, чтобы прожить, к нему пути не открывала. А он-то теперь так помог бы ей, как не поможет самый близкий родственник.
Не шли люди к нему — тогда он пошел к ним, зачастил в совхозные учреждения, на почту, в магазины, в медпункт, надеясь встретить Нинку и сойтись с ней, указать ей путь в его дом. Но она ни разу не встретилась ему одна. Ее постоянно окружали грязные, спившиеся люди, в большинстве незнакомые ему. Заговорить при них, задержать Нинку он не мог. Она здоровалась с ним, спрашивала на ходу: «Как жизнь холостая, дед Федя?» — и проходила, не дожидаясь ответа о его «холостой» жизни. Долго длилось его хождение по Нинкиным следам. Прошел сенокос, убрали хлеба. Лето убывало. Однажды он вышел к заводи посмотреть на лодку, стоявшую под ивовым кустом напротив дома, а в ней сидит с папиросой в пальцах Нинка и в глубоком раздумье смотрит на дно лодки, словно вдалеке открывшуюся чью-то жизнь. На сиденье кормы хлеб с зеленью, папиросы, стаканы. У него забилось сердце. Судя по посуде, она была не одна, с собутыльником, отлучившимся куда-то. Он хотел уйти, не оказываясь. Очень вразнобой забилось вдруг сердце, смешались мысли, затуманилось в глазах.
— Здравствуй, дед Федя! — расслышал он далекий голос. — Это твоя лодка? Мы попользуемся ею… Чего она у тебя без дела мокнет? Рыбачил бы или девок катал…
— Деду девок катать. Скажешь. А рыбачить — сам я рыбы не ем — в банке куплю, если надо.
— Меня бы угостил свеженькой.
— Для тебя изловлю. Хотя давно не держал удочки…
— На удочку мелочи натаскаешь — я крупную люблю. Сетка есть? Давай вместе порыбачим? Иди в лодку. Тут и договоримся. Чего кричать?
Мимо деда Казанка протопала баба в мужицкой одеже, шагнула в лодку. От нее пахнуло гнильем. Она села на борт спиной к нему, поспешно закурила.
«Чья же это завалящая такая?» — подумал он.
— Иди, дед, к нам, — пригласила Нинка. — Чего там торчать будешь? Стопку нальем.
— Спасибо. Я в будни не праздную. — Дед повернулся и пошел к дому. Можно было бы и посидеть в лодке, но завтра же и поползут сплетни, что дед Казанок с алкоголичками начал пить, дошел до такого.
— Дед, я зайду к тебе потом, — крикнула Нинка. — Не запирайся в крепости…
Нинка пришла поздно вечером. Дед Казанок сидел у телевизора, смотрел бальные танцы. Передача ему не нравилась. Пары были серьезные очень, холодные и чужие друг к другу. Казалось, что их свели на танцы не по их воле и выбору, отбывают повинность.
Ему вспомнились фронтовые танцы, когда случалось, люди совершенно незнакомые, разных частей, городов и деревень российских, оказывались вместе, встречаясь на распутье фронтовых дорог, и, празднуя час удаления от смерти, танцевали; то было иным.
«За медали танцуют, — думал дед Казанок. — На войне за медалями не гнались, тут вся жизнь у них в медалях. Кому радость от их вальсов?»
Внезапный стук в окно прервал старческое ворчание. Дед приглушил звук телевизора. В окно к нему стучались обычно соседи, но стук их был иным, предупредительным, не таким требовательным.
— Еще поглядеть надо, что ты за гость, — проговорил дед и направился к окну, но застучали в другое и затем в третье, у крыльца. — Эх, как горит.
Через крылечные стекла он узнал Нинку, открыл дверь.
— Вы нас не ждали, а мы явились, — представилась она и пьяно шагнула через порог. — Дело к тебе есть. Пошли в дом.
«Вот молодец, — подумал дед. — Как в свой приглашает. Эх, баба ты, баба».
— Чего в темноте-то сидишь? Включи люстру, не экономь.
Она села к столу и разом закурила, воткнув спичку в горшок с геранью.
— Давно я у вас не бывала. Как похороны прошли… А ничего не переменилось. Как при бабке было, так и теперь.
— Не так. Есть перемена. Бабки-то не стало, — ответил дед, отходя от смущения. — Этого-то и не замечают.
— Не стало — и ладно. Не горюй. Захочешь — найдем бабку. Молодую только. А сейчас я что пришла? Я не одна. Меня там ждут… Мы, как видишь, загуляли с девками, а время, сам знаешь: танцы начались, магазин закрыт — я и пришла… У тебя овечки есть…
— Водятся, — подтвердил дед Казанок. — Купить надумала на развод?
— Пошли они вон. Разводить я их буду! Хочешь, мешок корму принесем. За бутылку, конечно?
— Трава еще есть. Зачем корму им?
— Зимой съедят. Комбикорм прессованный, такого нигде не добудешь.
— Зачем мне его добывать, голубушка? И связываться не буду, — объявил дед Казанок. — В тюрьму меня могут не посадить — стар, а слава останется.
— Чего испугался… Ну, ладно, черт с тобой. Не хочешь крашеное яичко — оставайся с кукишем. Найди в долг бутылку. Я отдам, — потребовала Нинка.
— У меня нет бутылки… Если полечить голову, найду.
— Годится, старый. Только выйду на улицу — крикну Светке, чтобы не ждала. Сам понимаешь, с друзьями надо поступать по-хорошему.
— Понимаю. Только друзья-то у тебя, мне кажется, не совсем…
— Хочешь сказать, через гумно проведенные? Так оно и есть. А хороших теперь где найдешь? Ты со мной дружбу водить не будешь. Агрономы все, инженера — тем более. Что ж нам, без друзей пропадать?
— По-доброму почему бы не дружить? Стал бы, да, вишь, ты с какими все время…
— Ладно соловья баснями кормить. Отправлю девку — поговорим.
Нинка с крыльца крикнула подруге не ждать ее, ничего не вышло. В ответ донеслась ругань. Злы эти пьяницы становятся, когда на их пути встают ограничения.
Лета, казалось, и не было. Да и как заметишь его? Если бы не позвали на субботник, то и сенокос проглядел бы. Теперь даже рабочая пора с техникой вроде и не рабочей стала. Только и видят ее комбайнеры с шоферами: одни — косят хлеба, другие — свозят. Недели полторы — и вся страда. Не отбиваются, как бывало, вечерами или в обед косы по селу, не носят на косовицу ребятишки воду кувшинами, не пахнет в воздухе вянущим полынком в ржаных снопах. Не надо ладить бабам грабли, вилы. Сколько от людей энергии уходило на хлеб. Теперь только и узнаешь о хлебных делах по Доске показателей, весь труд — дойти до конторы совхоза. И не по работе время стало меряться.
Увидал Федор Сергеевич однажды на дорожке от калитки к крыльцу желтые листочки, поднял голову — липа облысела.
«Это что ж, лето прошло? — удивился он. — Как же так-то, незаметно?»
Было и первое сентября. За неделю до школы Нинка занимала у него денег на форму, учебники с подарками ребятам. После того он долго не видал ее, не заходила.
Макушки кленов подкрасило утренними холодами в яркий красно-желтый цвет. Пришел маляр сады красить. Уже и над заводью выделилась цветом черемуха. И вода осветлела. На теченье загуляли ольховые листья. Много проводил дед Казанок лет, сменявшихся осенью, листопадами, но такого лета не знал. Потому оно и убывало незаметно, что жил он встречей с Нинкой Постновой, о чем никто не знал. И наступление осени не вызывало у него уныния, хотя досаждало, что все-то тянулась грибная и ягодная пора, разлучавшая его с Нинкой.
Над заводью, в огородишках выкапывали люди лук, морковь и сушили на солнце. Всех занимали осенние приготовления и, казалось, никому не было дела до деда Казанка, до его тайны.
Но ничто не может утаиться в людском окружении. Открылась калитка его сада, скрипнула раз-другой в ночи, разбудила кого-то, и заговорили, что Нинка Постнова к Феде Петрову приладилась. А стоило смазать на калитке заржавевшие петли мазутом, насмешки посыпались. Она-то весело отговаривалась, умела распорядиться словом, а его оскорбляли даже намеки на распутство. Никому недоступны были его помыслы, и потому связь с молодухой сочли не чем иным, как блудом, грехом непростительным. До поры до времени никто не заговаривал с ним о Постновой, но надо было случиться: приехала снова дочь вырывать у него материнские сбережения, прибыла ночным автобусом, когда у него гостевала Нина. Он не открыл дверей, не мог показать беспорядка, какой бывает у одиноких при гостях, да и обижен был на свою Валюху за их с мужем жадность. Не осела материнская могила, а уж они потребовали сберкнижку, навострились сменить мотоцикл на «Жигули». Стоило ему возразить, как надулись, дочь стала грозить судом… И как после такого не вспыхнет обида.
Дочь переночевала в чужом дому, где ей и открылось, почему родной отец не пустил ее на порог. С того дня разговоры о нем с Постновой стали главной людской заботой.
Осмелилась замолвить слово и соседка. Она-то глазастее любого-каждого. Обок живет, но помалкивала до определенной поры. Дед Казанок выкапывал на огороде картошку. С утра было солнечно, набегами докатывался с реки ветерок, встряхивал на тополях листву, сметая отжившую в борозды; светлыми просматривались дали в любой открытой стороне, на огородах копались люди, местами проползал трактор, выпахивал картошку или брал комбайном. Дед ползал по земле на коленях, вывернув предварительно несколько кустов, наполнял плетушку и на тачке отвозил набранную картошку к погребу.
— Здравствуй, дядя Федя! — крикнула ему соседка, вышедшая на огород осмотреться. — Чего в помощниках никого нет? Есть свежую картошечку находятся, а помочь некому?
— Иди помогай — чем пытать.
— Я не невеста помогать тебе. И незваный помощник не всегда бывает кстати. Станешь помогать, а тут подойдет желанная помощница…
— Миром станете работать, — ответил дед. — Поля хватит на всех.
Соседка подошла к нему, проворно прошла с лопатой по двум бороздам, взяла кошелку и склонилась над землей, распорядившись:
— Полчасика пособираю, а ты подкапывай мне.
Она работала, словно картофелеуборочная, хорошо налаженная машина: руки мелькали, то раскапывая землю, то взлетая над плетушкой и отпархивали в отбросах ботвы. Он дивился женской ловкости, проворству, хоть останавливайся да смотри — глаз не оторвать. И кто сбрехнул, что бабу дьявол сотворил. Если он и сотворил, то не работницу, а последнюю тюху, не годную ни на какое дело.
— Давай во что собирать, — скомандовала соседка, наполнив плетушку. — Ведер нету, что ль? Мешки давай.
— Мешки можно, а ведрами не пользуюсь. Да ты, Марусь, оставила бы. Свои дела, поди, есть.
— Меньше говори. — Она понесла картошку к погребу, дед пошел к сараю за мешками. — Правда, нет ли, говорят, жениться надумал? Окном в окна живешь, а новости узнаешь последней.
— А что, нельзя жениться? — озадачил дед соседку. — Я не из блажи, если и женюсь. Брошенных жен не останется.
— Кто говорит нельзя? Можно, дядь Федь. Только как говорится-то: «женитьба не напасть…»
— Слыхал про это. Да не тем руководствуются в жизни.
— А не тем, то и с богом. Только, дядь Федь, не мне говорить тебе, а не дальнозоркий ты человек. Знаешь ли, сколько у нее женихов перебывало? На конторской вертушке не пересчитать… Знаем мы таких невест — нищим помрешь…
— А зачем оно при смерти, богатство-то? С ним расставаться тяжело будет.
— Оставить можно богатство. Только стоящему человеку, а таким камень на шею, да в поганое болото.
— Ты стоящая, да тебе не завещаешь.
Маруся остановилась у сарая, куда дед вошел за мешками, ответила на его отшучивание:
— А что, дядь Федь, осчастливь. Я своего черта в элтэпэ сдам. Да уж пробовала. Давно там был бы — не берут. Говорят, раз взносы платит, неподходящий для них. А пожила бы я за старичком, как ты: не куришь и…
— Надо было подождать, не выходить за первого встречного, чтобы в лэтэпэ не пристраивать потом… Эх, бабы…
— Судьба, дядь Федь.
— То-то, что судьба. Всем судьба, — заключил разговор дед и вышел с мешками, с выражением недовольства на лице. — Солдат, Марусь, гибнет на поле, матрос на море. Кого назовешь счастливым-то, коль на то пошло?
— Есть, поди, такие. Сразу не выбрать, а есть, — ответила соседка, опорожнив плетушку. — Наверное, кто головы ни о чем не ломает, тот и счастлив. Да не будем искать их, дядь Федь. Картошку уберем, и наше счастье из погреба будет посматривать на нас.
Маруся помогла соседу и заспешила на телятник. Дед Казанок, оставшись один, снова опустился на колени и пополз по мягкой земле, сетуя, что люди берутся учить, не всегда разумея, что самим бы у других поучиться. Он войну прошел. А там каких учителей ни бывало. Генералов, корреспондентов по фронтам возил, христофорова трава. Сколько похвальных грамот одних. А они учить! А медали с орденами — это что, за глупость выдавалось? Разберемся без вас, как жить, с кем сходиться. Не один раз смерти в глаза наплевал. Скольких зарыли в шар земной, а я хожу пока по нему, христофорова трава, цветы топчу.
Дед разошелся. Задергалась жилка у глаза справа, задрожали руки.
«И что это людям до чужой жизни? Ладно бы, я что украсть замыслил. Узнала — отговори. Тогда я тебя послушался бы, христофорова трава. Потому, как там преступление предотвратишь, за которое по головке не гладят теперь. За то сам спасибо скажу тебе. Добра желают словами, а попроси у любого денег — в долг и то не дадут. Постнова с пороками, а кто их не имеет? Бабенка двух ребят поднимает… Пьет? Да у нас и петухов споили. Нинке поддержка нужна. Помоги — не станет она так своей жизнью распоряжаться. Подождите, я вам докажу, какая Постнова. Докажу!
В доме не было прибрано, и с улицы не хотелось забиваться в стены, но наступило время обедать. Он поставил варить картошку, разогреваться щи, поправил на кровати постель, смахнул со стола мусор и присел на диван. От работы болели ноги, кололо в пояснице и ломило в руках. От непривычки, думал он, вся боль. Летом не особенно гнулся, разбаловался. Последние дела осенние. Зимой опять бездельничать.
Дед Казанок закрыл глаза, перенесся в зиму. За оградой по дороге носятся трактора, машины, возят силос, сено. Он дома в тепле и уюте. Светится телевизор. Рядом Нинка…
«А как же с работой? Она молодая. Ей пенсию надо заработать. Сейчас, допустим, грибы, ягода в лесу, а зимой-то… В столовую устроить? Мне директор пойдет навстречу, простит ей, если не так что было… После работы будет отдыхать. По дому все сам сделаю. Корову возьмем, овец прибавим. Ребят все ж двое. С кормами, со скотиной помогать будут…»
На плите зашипела вода, выплеснулась из кастрюли с картошкой. Дед резко встал, но не одолел подъема, плюхнулся с резкой болью в позвоночнике на диван.
— Что, Петров, размечтался? Забыл — по тревоге вскакивать не положено тебе? Не молоко выкинулось на плиту. Воды кругом полно. Гари от нее не будет. Чего срываться? Знаешь, что спина поранена, простужена. Повернуться на бок теперь надо, опереться удобно руками и подняться на ноги потихоньку. Так, так… О! Стало быть, не то направление… Нет, это не старость. Ты на ходу молодым не уступаешь. Лишку понаклонялся с картошкой. Лихо взялся… Ну, ну, так вот, так. Ничего, подруга, переменится жизнь, облегчение тебе будет.
Дед Казанок выправил поясницу, подошел к плите и сдвинул с кастрюли крышку. Щи согрелись. Он налил тарелку и поставил на стол. Принес соленых огурцов из коридора, красный помидор и заварной чайник. Чем не жизнь? Все есть, свое. Не надо искать в магазине, чем бы приправить картошку.
Он посмотрелся в зеркало, провел рукой по щекам, подбородку. Пора бриться. Поспешил со щами. Приятнее было чистому обедать.
«Побреюсь после. Брюхо тоже не тетка — матушка родная, — решил он с выражением бодрости, будто и не было прострела в пояснице, усталости. — Нет еды — беда. Переешь — бедой еда», — вспомнилась отцовская присказка.
Обед был поздний. Дед Казанок привык есть два раза в день. Утром он выпивал стакан колодезной воды, промывал внутренности от лишней кислоты, топтался у дома и по дому до ощутимого голода, перед полднем завтракал, так же поступал и перед обедом — и не ужинал. Со старухой ели по три, а то и четыре раза в день. Зубы уставали от еды. Потом и плохо спал, куревом забавлялся по ночам, сбивал бессонницу. Днем тяжело двигался, тянуло к дивану.
Хозяйка бесконечно варила, пекла, жарила — все надо было съедать, чтобы не портилось. На одну еду сила уходила. Она скорее с умыслом обкармливала, отяжеляла, чтобы «в клуб на кино не скакал, сидел бы у телевизора». Тонкий народ — баба. Рассказывал как-то один: молодым по выслуге лет вышел с пенсией. Жена его старше на десяток годов, а работала сутками с нервными в больнице. Обрадовался мужик воле: гуляй, Калуга! Распетушил перья, да не тут-то было, нет сил на любовь, хоть плачь, хоть смейся. Валух валухом — не мужик. К доктору сходил. На комиссию записался, хоть и стыдно было немощь свою выявлять. Однажды она проспала на работу, поспешила компоту ему налить. Второпях убежала на автобус. Он в зеркало углядел какие-то ее махинации, поднялся, подошел к столу, а тут пакетик с таблетками — и в компоте таблетки. Сходил он к доктору, спросил, что за штука такая — и прояснилось дело. Обезвреживала она его, желаний лишала… Ох, говорит, и бил же. Да соврал. Ударь ее — она старше тебя.
Отобедав, дед Казанок вышел на улицу. Тянуло полежать, но он решил побороть усталость. Уснешь, как прикоснешься к подушке, а потом ночью маята будет. Из-за реки пролетели лебеди. Девять насчитал. Каждую осень они кормятся стаей на совхозном поле у леса. Их стреляют. Осторожная птица, а и глупая. Человека боится, близко не подпустит, а на машину выставится — хоть руками бери ее с подножки. Выбивают. В прошлую осень три оставалось на отлет. Поели браконьеры.
Он вышел за сараюшки посмотреть на лебедей, но они не сели, видимо, кто-то был на поле, стороной потянули опять за реку. На огородах прибавился народ: пришли с совхозной работы, набросились на свое. Осень поторапливала погодой. Тепло, сухо — лучшего не дождаться.
По тополям шумнул ветер, дунувший от реки. Листва сыпанула на крышу. Солнце валилось на лес, вечерело. Когда-то должна была появиться Нинка из леса, но дорога оставалась безлюдной. Может быть, она уже дома, прошла, пока обедал. Зашла бы, помогла навести чистоту. Сама курит, когда ни зайдет, разводит грязь. Да какая из нее помощница после болота? Покланяйся там за каждой клюквинкой, попрыгай по кочкам.
«Берись сам, да не позволяй больше курево разводить. Вспомни, какую борьбу вела старая с тобой. Трудное дело — отучить от этой заразы. Трудное, христофорова трава!»
Нинка пришла с восходом солнца и попросила опохмелиться. Он поджидал ее вечером, и теперь не выразил ей радости, но просьбу исполнил, видя ее болезненное лицо.
— Ты не обижайся на меня. Вчера клюкву толкнули хорошо, ну и, само собой, утром с головными болями. Я расплачусь. А картошку ты не копай, зайдем с девками, враз свернем.
— Расплачусь, когда отмолочусь. Ладно, буду ждать. — Дед взглянул на небо. С севера тянулся огромный гусиный косяк. Гуси летели так высоко, что почти не слышно было криков. Солнце подсвечивало их снизу, они отливали яркой белизной.
— Боишься, снег скоро пойдет? До снега еще долго. Гуси высоко летят, к погоде.
— Ну-ну, — ответил дед.
— Мы опять на болото. До вечера…
Глядел вслед Постновой дед Казанок с грустью, думал вслух:
— Опять на болото. Оградили бы их на этом болоте проволокой, да пусть они там дневали и ночевали. Набрали клюквы, пропили — и весь доход…
Дед Казанок обозлился и долго ворчал на неисправимую ягодницу, но под конец свалил опять же вину за нее на компаньонок. Не будь их, не пустилась бы одна в топи, а если же и сходила бы, копейку на ребятишек поберегла бы.
С огородом дед Казанок управился раньше всех. Не велик у него был участок против других. Со смертью старухи он отказался от лишней земли. Что жадничать? На хлеб с солью хватает пенсии, все же не колхозная милостыня, заработал в совхозе, когда доходы поднялись. Сдавать картошку, деньги копить нужды нет. И хлопотное дело: вспахать — гоняйся за трактористом с бутылкой, пропахать опять на тех же правах, так же с уборкой, перевозкой на сдачу. Заработок того не стоит.
Нинка лишь однажды подошла к вечеру на последнюю борозду, чтобы сказать при случае: «Мы тоже пахали». Но он не был на нее в обиде. Все же и она имела огород, как-то убирала, на его урожай не рассчитывала.
Дружнее полетели гуси. Оскудела растительностью земля. На цветочной грядке оставались лишь астры. Любила его бабка эти поздние цветочки. Не изменил порядка и он в саду. Теперь, любуясь астрами, подумал, что надо заменить букет в доме, пока не прошелся по цветам мороз.
К его досаде в вазе с цветами оказались размокшие окурки. Он в раздумье постоял с вазой на крыльце, хотел идти к речке, но за калиткой сошлись две старухи, беседовали. В канаву не бросил, хотя она и была захламлена, отнес на помойное место за сараи, снова вспомнив давнее, когда жена приучала его к чистоте.
«Таким навозом плеснуть в морду, наверно, и не то, что курить, подумать об этом забоишься… С мужиком можно так, а она какая-никакая — женщина».
От холодной воды и зеленой крапивы, найденной у сарая, ваза стала чистой, без табачного запаха. И когда в ней засияли шары игольчатых, словно хрустальных, астр, дед Казанок перенесся в лето, на ту дорогу, где он увидал Нинку в свете летнего солнца, в смешении разноцветья с зеленью. Ему захотелось, чтобы она появилась немедленно, посмотрела бы на чудо. После вряд ли потянулась бы ее рука с окурком к вазе.
Осень оказалась долгой. Затянулся сбор ягоды по болотам. Нинка богатела на день-два, забегала лишь в иное утро «полечить голову», обещала не ходить больше за клюквой, выбрали, но опять кто-то находил на «нетроганую» ягоду, созывал в поход. И все же пришла пора, когда захлебнулись от дождей болота, синицы по утрам застучали по оконным стеклам и закончился перелет гусей.
Пока Нинка Постнова приходила в себя после ягодно-винной горячки, дед Казанок вытащил на берег лодку и перевернул ее вверх дном. То была последняя забота. Теперь он отсиживался на скамейках то под окном, то на крыльце, сравнивая перемены жизни с прошлым, затрудняясь сказать, в какую сторону пошло улучшение. Работящий человек стал богатым, а будет ли богатство душе на пользу. Безучастней стали люди друг к другу, родным местом дорожат меньше и честь не блюдут.
Однажды его размышления прервала криком Нинка.
— Дед, хрена ль на запорах сидишь, не встречаешь?
Ему не понравился крик на все село, обращение «дед». Он поспешил к калитке.
— Наряженный, — заметила Нинка. — Праздник какой?
— Каждый день праздники. И ты в обнове, — заметил дед Казанок.
— Мне сам бог велел наряжаться: я невеста. Где поговорим-то? На улице прохладно. Я налегке к тебе…
Разговор был серьезный. И хотя Казанок ожидал его, но оказался в растерянности, когда потребовалось отвечать, согласен ли он играть свадьбу и когда. Слово «свадьба» показалось какой-то старой вещью, давно выброшенной в бурьян и провалявшейся под дождями и снегом не одно десятилетие. Не к возрасту это слово. А еще она к нему прибавила совершенно неприличное: «Ты любишь меня. Какого же черта нам таиться?» Он и себе не говорил, что «любит» ее. Для молодых такие слова.
Она была в зеленом костюме, подкрашенная, пахнущая горьковатостью духов. Правда, и сурьма на бровях и веках, и жирная ярко-красная мазь на губах, и пудра пятнами по лицу отталкивали, неловко было смотреть, как постыдно бывает пялиться на раненое лицо. Может быть, она спешила или зеркала не было, а бывает со зрением плохо, когда сколько ни будь зеркал — не увидишь себя.
Зеленое к ней шло. Только лучше было бы вместо порток в юбке. Хотя они и широкие, не в натяжку, как бывает, а юбка все лучше.
— Я не для себя свадьбу играть должна, — объяснила Нинка. — Хочу ребятишкам радость доставить. Они мамку так любят… И друзья у меня, что ни говори, есть. Шумнем, чтобы пух лебяжий посыпался… Ты не переживай. Немного потратишься — наживется. Я в доярки пойду. Свадьбу сыграем у меня. Тут попразднуем после. Свою родню пригласишь, если они ко мне не пойдут…
— У меня была родня посреди дня… Правь! — ответил Федор Сергеевич.
Нинка расстегнула на груди пуговицу, запустила руку под кружевную кофту и достала слева сложенную вчетверо пятерку, подавая, сказала:
— Я брала у тебя, выручал сколько раз — возьми вот. Пока только пятерик.
Федор Сергеевич дрожащей рукой прикоснулся к деньгам и отвел ее руку к расстегнутой блузке.
— Не придумывай, что зря. Я не беден. Детишкам оставь… А сколько там на свадьбу надо — скажешь.
— Ну, особо раскошеливаться я не буду, а какую-то сумму потратить придется. Вина там, водки купить надо? Овцу я могу свою зарезать. Правда, она скоро должна оягниться, да так и быть…
— Зачем же овцу? У меня баран есть. Не сдал, — ответил Федор Сергеевич.
— Мясо есть, а остальное купим… Федя, — прошептала Нинка, — еще что бы я хотела… Ой, неудобно мне перед тобой.
— Говори, что стесняться. Раз порешили…
— Федя, — повторила она еще тише, — я хочу подвенечное платье. Венчаться мы не пойдем. На мне грехов много, церковный порог сквернить не хочу, а платье куплю, если ты позволишь.
— Какой разговор, христофорова трава. Сколько стоит, столько и дам. Сейчас сниму на почте с книжки…
— Да, а я завтра и съезжу в город, куплю и будем готовиться. К праздникам пригадывать, как другие, не будем. В праздники любопытных много, а они нам на послух не нужны.
— Правь, христофорова трава!
И наступил день, когда сладилась свадьба.
Она была ни деревенской, ни городской, ни русской, ни цыганской. Многое становится новым, когда обновляется жизненный уклад человека, меняются традиции и привычки. Выросли посреди села многоквартирные дома — потребовалась общественная баня, а стало быть, и банным днем стали пятница с субботой. Баню построили с одним отделением: одну пятницу на мужиков, другую на женщин. Так и чередуются; появился у домов асфальт — замелькала модная обувенка, а раз в модном, то и не сойти с асфальта на землю, сиди, сочиняй беседы, пусть в огороде трава растет. Не было высоких домов, балконов, никто не выбрасывался с высоты. Теперь же одну муж вытолкнул с пятого этажа, изломалась, инвалидом стала. Один из мужиков двери спутал. Хоть и со второго этажа махнул через балконную ограду, а схоронили с нарочитой скорбью. Кто будет болеть душой, проливать слезу, когда, как ни изображай событие, а оно все смех вызывает. Мужик через балкон погулять, освежиться на улицу пошел. Опять же: появились подъезды, и сразу же лестничные хулиганства начались. В подвалах кошек развелось, что в холода люди опасаются за продуктами в сараюшки подвальные спускаться…
Много чего нового пришло в деревенский обиход — все не перебрать. Задумывалось кем-то такое на пользу людям, но чей-то ум, как говорится, был с дыркой. Прежде чем переносить город в деревню, надо было изобретателю пожить деревней, попытать на этот счет старых людей, повидавших и колхозы, и войну. Не совершилось бы тогда такой нелепости.
Новым в этой свадьбе было то, что жениха заботило пойти до невестиного дома незамеченным. Издали пусть видят, только ни с кем не встречаться. Не спросят, почему идет за невестой без дружков, без родни. А какие могут быть при нем дружки, где она, родня? Дочь он и не приглашал, сын на Дальнем Востоке. Тесть пришел бы, но помер, а свояка не пустила свояченица. Его соседку с мужем позвала невеста, но с ними идти он не отважился.
Нарядившись, дед Казанок выглянул за калитку. На дороге никого не было, но сейчас нет, а через минуту кто-нибудь появится. Он пошел через кладбище.
Погода стояла сухая. И хотя на дороге машины разбили грязь, трава и листва похрустывали под ногами от мороза. Утром покружились белые мушки, но тучку отнесло, и стало полуясно. А на заводи уже местами схватился ледок. Осень не уступала свои сроки, выстаивала без холодов и снега. Верно, зима будет суровой и потеснит весну, если не взяла от осени. Но зима его теперь не пугала, не одинок будет в своих стенах.
Впереди слышался разговор. Под берегом на лодке праздновали мужики. С работы через магазин сюда, в ресторан для всех под открытым небом. Разговор был громкий, хозяйски серьезный. Обсуждалось что-то важное, если не в мировом, то в государственном масштабе. Ораторствовал один, другие лишь вставляли реплики.
«Цицерон», — подумал дед и свернул к могилам, чтобы не показываться пившим, и подальше бы в стороне осталась могила старухи. Не волновать ее праздничным нарядом.
Он постоял у выхода с кладбища. Не юноша, а вдруг застеснялся, почувствовал неловкость. Когда играл свою первую свадьбу, такого не испытывал. Тогда с ним была немалая свита, и не пешком шел за ней, а несся на тройке, да за тройкой шли две подводы с пристяжными. И хотя ехать было не за семь верст, а за девять домов, можно было и пешком пройтись, но снаряжался свадебный поезд — и путь до невесты выбрали кружной, через лес с заездом с другой стороны села. На каждой подводе по гармони. Всех дятлов распугали в лесу. Он заранее был научен, как поступать в доме невесты, когда сваты и дружки скажут все положенные слова, — где там было тушеваться?
Теперь один, как тать, с кладбища — в дом. А что ждет его в доме? Каким людом он полнится? Дед Казанок, как бы помолясь, вышел из-за ограды, но отступил: по дороге шла машина, проехал с осеменаторшей заведующий комплекса. Она смотрела на дом невесты. Наверное, была звана, тоже безмужняя, вольна гулять.
Федор Сергеевич перешел дорогу и направился к ее дому. Незамеченным пройти не удалось. Сосед Нины Постновой, строивший гараж для машины дочери, бросил дела и поздоровавшись, спросил:
— Сюда? Ни пуха тебе. Зайду поздравить.
— Валяй, — ответил дед Казанок.
Сосед-кузнец жил через стенку под одной крышей с Нинкой в совхозном доме. Из окна деда осматривала жестоким взглядом жена кузнеца.
«Увидала, районный судья, — отметил Федор Сергеевич. — Смертельный приговор вынесет. Надо было от клуба зайти».
Из коридорчика, словно салют жениху, сверкнув оконьками и сыпанув на ветру искрами, вылетели окурки. Дед постоял у ступенек, переждал, когда затих топот ног по полу и захлопнулась дверь с высоким порогом, поднялся на ступеньку. Из-за притолоки ему в верхнюю губу угодил мокрый окурок. Кто-то докуривал.
Дед Казанок оглянулся. От двухэтажных домов катилась подруга Нинки, старуха Макака. Он вошел в коридор и медленно растворил дверь, примеряясь к высокому порогу, на котором уже спотыкался. От входа и до двери в другую комнату с накрытыми столами в две шеренги стояли гости. Они оглушили жениха криком «ура!»
Представляться было некому. Дед знал всех, с каждым пришлось поработать в совхозе, встречался на похоронах, в магазинах, в конторе. Как бы ни расстроилась усадьба, а одно село, тропинки с дорогами перекрещиваются. Дед Казанок пожал каждому руку и вошел в главную комнату.
Невеста, надо отдать должное, не ударила в грязь лицом. Он вошел в праздничный дом, где не узнать было ни стен, ни обстановки. Раньше ему приходилось изредка заглядывать в дальние от кухни-прихожей комнаты, где всегда валялось тряпье, скомканные грязные постели, едва напоминавшие человеческое ложе. Теперь в просторной комнате стоял лишь диван, покрытый дорогим ковром, да богато сервированный стол, два ковра закрывали стены. В углу, слева от двери, стояла елка. Елку к свадьбе наряжали и раньше. Елка знаменовала счастливый брак. Но лучшим украшением свадебной комнаты были дети. Они выглядели такими чистыми и нарядными, что дед готов был запустить руку в карман, вытянуть две полсотенных и преподнести им в подарок, что и замышлял сделать.
Невесты не было. Казалось, завернется на сторону ковер, раздвинется стена, и она появится из янтарной ниши, словно сойдет с иконы. Все поникнет перед ее молодостью, красотой — и начнется отсчет новой неповторимой его жизни.
В некоторой растерянности, замешательстве жених осматривал комнату, утеряв порядок действий, не соображая, что говорить и кому. Его вдруг бесцеремонно подтолкнули вперед, попросив деловым тоном:
— Посторониться! Проход нужен.
От распорядителя густо пахнуло одеколоном, словно его окунали головой в тазик с пахучей жидкостью. Голос был знаком, фигура тоже кого-то напоминала.
«Это ж ее кум, — определил дед, вспомнив шустрого коротыша, давно переселившегося в город. — Сколько же проходимцев она собрала?» Этот ее кум — плут из плутов. Тут же сосед деда беседовал с трактористом Прохой, переселившимся с литовской земли. Проха давно разошелся с женой и жил в одиночестве — с баяном. Дед Казанок впервые встретил его в чистом, хотя не с иголочки костюме. Казалось, он не вылезал из кабины трактора, но в передовиках никогда не числился. Был тут и кладоискатель, крупноликий мужик, присвоивший золотой клад, найденный в Нарве, за что отбыл восемь лет на строгом режиме, потом отсидевший еще три года за украденный с совхозного склада шифер. Дразнили его Пильщиком.
Мраком затянуло мысли деда Казанка, но перестраивать свадьбу было поздно. Кум невесты объявил ее выход, заиграл на аккордеоне какой-то марш. Проха подыграл на баяне. Жених в растерянности схватил с головы кепку и вытянул руки по швам, как в воинском строю…
Дед Казанок пережил неповторимые минуты. Нинка появилась в кухне-прихожей из боковой комнатушки, где ее обряжали подруги, ослепила белизной наряда, блестками на платье и вуали, приблизилась к нему, что-то сказала и принялась снимать с него плащ.
— Кум хренов, ты какого ж черта за моим женихом не присмотрел? Невеста, что ль, должна к венцу его готовить?
— Я не знал, кто тут жених, — ответил кум, рассмешив гостей.
— Грика, отнеси в комнату плащ, — приказала невеста сыну. — О, черт! и забыла, что говорить надо.
— Здравствуй, свет мой ясный, — подсказал кум.
— Поняла, — ответила невеста. — Здравствуй, светик мой ясный! Здравствуй, мой суженый-ряженый. — Невеста протянула к жениху руки. — Возьми меня к себе и делай со мной, что хочешь…
— Отставить! — перебил кум, рыкнув аккордеоном. — Он не маленький, учить его, что делать… Возьми меня в чертоги твои белокаменные…
— Возьми меня… к чертям собачьим вас всех. Садитесь, давайте гулять. Жрать охота, — заявила невеста, отступив от ритуала.
Гости зааплодировали. Федор Сергеевич был словно в легкой контузии. На таких свадьбах ему не приходилось бывать свидетелем. Стало быть, такие они, нынешние свадьбы пошли: не свадьба — представление артистов. Иначе не назвать.
Дед Казанок чувствовал исходившее от невесты тепло, но смотреть на нее во все глаза стыдился. Не надеялся он на такое счастье. За какие добродетели ему такой дар послан на закате жизни? Пусть не все в полном законе, но узаконивать потом, главное — данное слово друг другу.
Гости больше невесты истомились в ожидании пира. Их глаза вскидывались на молодых и пробегали по бутылкам, стаканам.
— Внимание! Слушать тамаду, — объявил кум. — Пильщик, не спеши там нажираться. У нас свадьба, а не что другое… Да, господа мальчишки, мы лишаемся самого дорогого нам человека. Кого не прошибла слеза — прошибет. Еще долго будете вспоминать порог этого дома, где вас принимали в любое время. Проха, я не люблю повторяться. Будет общая команда наполнить бокалы. А пока они пустые, мы должны одарить молодых. Я, товарищи, как бумагорезчик из общества слепых, преподношу в честь великого дня нашим Нине и Федору тридцать килограммов туалетной бумаги. Не смейтесь. Теперь это самый главный товар. Слово желающим.
Гости переглянулись, пожали плечами. Невеста говорила приходить без всего.
— У меня есть подарок, — заявила дочка невесты. Она встала и, словно на уроке, держа руки за спиной, сказала: — Дарю тебе, мамочка дорогая, на счастье собачку. Сама сшила.
Гости зааплодировали. Мать расцеловала дочку и объявила:
— Вот что, дорогие гости. С подарками потом разберемся. Давайте приступим к холодному. Все есть хотят…
— Наполнить бокалы, — подал команду кум-тамада…
Руки гостей потянулись к бутылкам. В стаканах забулькала жидкость. Деду Казанку казалось, что он находится гостем на чужой свадьбе. Сосед, Игорь Иванович, налил ему и невесте шампанского, наполнил попенистее стакан жены. Тамада встал с поднятым стаканом, произнес:
— За счастье молодых — до дна!
— А горько что-то, — вставил Игорь Иванович.
Невеста пригубила шампанское, возразила:
— Наше сладкое: надо было из этой бутылки наливать.
— Нет, горько, — зашумели гости и принялись скандировать: — Горько! Горько!
— Вставай, жених, придется целоваться, — сказала невеста.
— Э-эх, — произнес жених, тяжело поднимаясь, взглянув на детей. — С этим делом-то чего на людях… Как бы отставить…
— Горько! Горько! Горько! — оглушали гости.
Девочка восторженно смотрела на мать, ждала ее свадебного поцелуя с женихом. Она была счастлива от материнского счастья. Малый смотрел в стол, тяготясь застольем.
Первое желание гостей исполнилось. Наступило затишье. Большинство курильщиков не притрагивались к закуске, теребили в пальцах сигареты с папиросами. Закурить никто не осмеливался первым.
— Прошу налить, — потребовал кум-тамада. — Слово даю Марусе Брехловой, самой близкой соседке нашего молодого.
— Э-э, так дело не пойдет, — запротестовал Игорь Иванович. — Мы семьей тут присутствуем. По старшинству муж первым говорит.
— По солнышку, — уточнил тамада.
— Пускай говорит, — уступила Маруся. — Первый болтун, а его на последнее слово.
Игорь Иванович заговорил издалека, что он вырос в семье без отца, потому что отец бросил мать с семью ребятами, что ему с четырнадцати лет пришлось работать в рыбацкой артели, кормить ораву братьев с сестрами, что таких отцов надо вешать на первой осинке или приковывать на цепь к какому-нибудь месту, а дядя Федя, его сосед, с которым они ни разу грубым словом не перебросились, жил честь-честью, и если бы не померла его бабка…
Гости зароптали, подали голос, что ни к чему это — покойников на свадьбе вспоминать. Говоривший смешался, спутался, просил дослушать его, но курильщики подняли стаканы и закричали «горько». Игорь Иванович оскорбился, обругал всех тяжелым словом и стал пить. Тамада пытался навести порядок, но и его не слушали. Дед Казанок огорчился допущенной ошибкой в свадьбе. Надо было все же отобрать гостей, пригласить кого-нибудь из конторских, коньячку им купить. Что-то и сосед Иваныч хотел разумное сказать, может быть, старуху покойницу в пример молодым поставить. Она этого стоит. Не дали.
Пильщик спрятал в карман бутылку и вырвался сказать свое слово:
— Я так понимаю это событие. Отметили мы его, довольны и рады. А что касается подарков, то я могу хоть сейчас с директорского сеновала шифер снять и сюда доставить. Серебром мы не богаты…
— Золотишка прихватил бы. Что им шифер, — сказала старуха Макака грубым мужицким голосом.
— Насчет золотишка я в своем последнем слове сказал, что будет оно валяться на дороге, десять раз пройду мимо и не подниму.
— А на одиннадцатый? — спросил без дружелюбия Игорь Иванович. — Судьям можешь что угодно плести, а нам зубы не заговаривай со своим золотом.
— Тихо! — потребовал тамада. — Товарищи, кто выполнил свой долг, могут уйти, а мы продолжим…
Невеста закурила. И словно по команде задымили все, кроме жениха, детей и Маруси. У деда Казанка от ужаса затряслась голова. В войну солдат пугали немцы химическими атаками, но ему попадать в них не приходилось. И вот она где настигла его, она, смертельная химическая. Ему захотелось закричать, остановить, спасти детей, но он лишился голоса, воли и поник от стыда головой…
Свадьба не обошлась без песен и танцев. Мужики-гости удалились. Игорь Иванович, поставив руки локтями на стол, обхватив ладонями голову, пел протяжные печальные песни. Маруся в лад подтягивала ему. Дед Казанок беседовал с девчушкой, но скоро она убежала на улицу. Малый исчез, когда относил его пиджак в другую комнату. Проха играл на баяне. Невеста танцевала с кумом.
Деда потянуло в сон. Он решил, что от табачного дыма, от химии. Лимонад не избавил от сонливости. Еще не хватало уснуть за столом. Ночью спалось хорошо. С чего дрема? Как снотворным напоили.
Но снова собралось застолье. Некоторые из гостей хватанули на больные головы и ушли — много не надо. И опять слышались крики, бормотание каких-то слов. Лилось и пилось крепкое-горькое, и курилось, курилось. Нинка настаивала пить вместе с ней, и дед пил, уступив ей. Последнее, с чем затмился разум его, был голос старухи Макаки. Она зло ругала весь белый свет…
Неосознанная тревога, испуг подняли Федора Сергеевича. Он не сразу разобрался, где он и что с ним случилось. Осознал, что произошла какая-то беда. В утреннем полумраке он распознал знакомую обстановку, вспомнил, что игралась свадьба, что в доме ему надлежало быть с женой, а он один на диване спал в свадебном костюме. Если в своем доме, то не все еще плохо. Дед включил свет и осмотрелся. Ее не обнаружил. На столе стояла распечатанная поллитровка, чашка с выеденным студнем, на полу валялась опустошенная бутылка.
Вспомнилось, что уже дома глушил водку, заливал гнев. Перед тем прочно закрывал на засовы калитку, двери.
«И это я опрокинул один! — удивился дед. — Хорош был, молодчик! На месяц хватило бы без гостей».
Вспомнилось, что пил из-за нее, из-за нареченной. «Сам себе, хорек, капкан нарек». Он принесся домой с кладбища, где нашлась исчезнувшая со свадьбы невеста. Она была с кумом…
Его передернуло от омерзения. Каких историй ни наслышан он был о ней, не принимал на веру, считал, что злые люди разбивают его счастье, а что и было когда-то, то его не трогало. У каждого что-то бывает, но с годами человек меняется, мудреет. Ждал он перемен и в своей невесте, но оказалось, ожидания не оправдались…
От костюма несло табачной вонью, словно он долгое время провалялся под грудой окурков. Дед снял весь праздничный наряд, нашел домашнюю одежду, перенарядился. Праздничное выбросил за дверь.
«Околпачить захотела деда. Нет, он не из последних дураков. Спаивали, хотели покуражиться за мой счет, не сработалось. На свадебное платье она потратилась… Из марли сметала. "Сотню с лишним отвалила". Дед разбирается в материях, без очков еще заголовки в газете читает».
Он выпил водки и затопил плиту. Ходики стояли. Наручных часов не было: потерял или сняли, если не сунул в пиджак. Радио молчало. На улице прошумела машина, но была ли то доярочная, он не знал, не мог определить время.
«Зачем тебе время? Гости должны явиться? Планировалось на второй день тут шабашить. Не выйдет. Гуляй со своей сворой на дому, Нинка Постнова…»
Он прикоснулся повторно к бутылке, пожевал студня с хлебом и сел к топке. Красиво бегал по дровам огонь. С его пламенем вспомнилось, как на речушке горел деревянный мост и он проскочил по нему. Горели хлеба, деревни, города, вагоны, горели танки, самолеты, горели люди…
«А ты не сгорел, Петров. Ты остался. А скажи мне, зачем ты остался? Чтобы в этой грязи поваляться? Льготами пользоваться, спокойно отдыхать в горячую пору? А, не выйдет такое, Петров! В крови война купала — и в такое болото влезть… Сейчас ты у меня получишь, Петров… сейчас получишь».
Дед разворошил дрова, приподнялся, покачнувшись, взял с полки удостоверение ветерана войны и бросил на угли.
«Вот тебе льготы! Будешь ты у меня доступом пользоваться, без очередей из-под носа забирать колбаску… Веники вязать пойдешь… Тесть до последнего дня вязал, не знал льгот… Все возместишь…»
В репродукторе зашуршало, щелкнуло, и наступила тишина. Через минуту-другую заговорят, но такими долгими кажутся радиоперерывы, что начинают оживать от томительного ожидания все нервы.
«Стало быть, утро. Шесть объявят… А что же светло на дворе? — Дед Казанок отвел угол занавески и поразился белизне, чистоте заоконного полевого простора. Земля лежала под первым снегом. Первоснежьем, словно в детстве, обрадовало и облегчило душу. — Никаких следов не осталось… Хорошо, дурак Петров. Спать до понедельника. В понедельник на почту. Телеграмму дочери, отдать все до копейки. А не приедет… Приедет, должна приехать».
Проспать деду Казанку до понедельника не удалось. Первым к нему постучался Витя-дурак. Дед хотел отдать ему свой свадебный костюм, но удержался. Зачем дураку костюм? Чего доброго, за умного будут принимать, не провезут бесплатно в автобусе, по дураку и одежа… Он подержал костюм в руках, пошарил в карманах. Брал на подарок детям сто рублей. А дарил, нет ли, разом не мог вспомнить, опять перебирал свадебную суету. Там снимал пиджак. Малый относил его куда-то. Он большой, смышленый. Мать не раз девочку подзывала, могла передать на сохранение. Девочке попадут — ладно. Девочку он готов поддержать, только бы по материнскому следу не пошла. Какое наследство потянется. На каждого потом участкового прикрепляй — и не направить будет их на ладную жизнь. Просыпался он в заботе об овцах, но следить по белому снегу не стал, чтобы не показать, что дома. Пусть ищут, гадают свое…
Ему приснился участковый. Он появился на свадьбе, вынул из кобуры овечьи ножницы и принялся стричь гостей, начал со старой Макаки, сильно визжавшей. Дед Казанок проснулся, когда милицонер сдавил его голову сильными пальцами.
В окно барабанила Маруся и кричала:
— Дядь Федь, дядь Федь, художник Павлуха застрелился.
— Как это? С ума, что ль все посходили? Как же чучела, кому их делать?
Потом стучалась невеста, но он не отзывался…