Стефан Грабинский «Взгляд» Stefan Grabiński «Spojrzenie» (1921)

Каролу Иржиковскому посвящается


Началось это еще тогда — четыре года назад, в тот странный, ужасающе странный полдень августовского дня, когда Ядвига в последний раз вышла из его дома…

Была тогда какой-то не такой, как обычно, какой-то более нервной, и словно в ожидании чего-то. И прижималась к нему так страстно, как никогда раньше…

Потом вдруг быстро оделась, закинула на голову свою несравненную венецианскую шаль и, горячо поцеловав его в губы, ушла. Ещё раз мелькнул там, у выхода, край ее платья и тонкий контур туфельки, и всё закончилось навсегда…

Через час после этого погибла под колесами поезда. Одонич так и не узнал, была ли эта смерть результатом несчастного случая, или Ядвига сама бросилась под разъяренную от скорости машину. Ведь она была существом непредсказуемым, эта смуглая, темноглазая женщина…

Но не в том суть, не в том. Та боль, то отчаяние, то неутолимое сожаление — всё это было в том случае таким естественным, таким обычным. Но не в том суть.

Побудило к размышлению что-то совсем иное — что-то, до смешного незначительное, что-то второстепенное… Ядвига, выходя от него в последний раз, не закрыла за собой двери.

Помнит, как, сопровождая её в прихожую, споткнулся и нетерпеливо наклонился, чтобы выпрямить загнутый край коврика, когда же через минуту поднял глаза, то Ядвиги уже не было. Ушла, оставив двери открытыми.

Почему не закрыла их за собой? Она всегда такая собранная, так педантично собранная женщина?..

Помнит то досадное, то необычайно тягостное впечатление, которое произвели тогда на него те настежь распахнутые двери, которые покачивали, подобно траурной хоругви на ветру, своими черными, блестящими крыльями. Раздражало его это шаткое, беспокойное движение, которое ежеминутно то скрывало от глаз, то опять открывало пылающую жаром послеполуденного солнца часть сквера перед домом.

Тогда внезапно пришло в голову, что Ядвига покинула его навсегда, оставляя ему для решения запутанную проблему, содержанием которой являются те приоткрытые двери…

Проникнутый зловещим предчувствием, подбежал к двери и выглянул из-за чёрного крыла вдаль, направо, куда вероятнее всего ушла. Ни следа… Перед ним широко распростерся золотой песчаной равниной голый, раскаленный летней жарой пустырь, простирающийся до железнодорожной насыпи, что виднелась на самом краю горизонта. Пусто — только та золотистая, наполненная солнцем равнина… Потом долгая, в течение нескольких месяцев, тупая боль и глухое, рвущее на куски, отчаяние утраты… Потом… всё прошло — развеялось, отодвинулось куда-то в угол…

И тогда пришло «то». Словно прокравшись, как нечто несущественное, ни с того, ни с сего, как бы невзначай. Проблема открытых дверей… Ха, ха, ха! Проблема! Смешно кому-нибудь рассказать, — в самом деле! Проблема незакрытых дверей. Трудно в это поверить, честное слово, трудно поверить. Однако…

Целыми ночами они болтались в его мозгу упрямыми, сонными привидениями — днем возникали под прикрытыми на мгновение веками, вырисовывались среди ясной, трезвой действительности где-то далеко в перспективе, влекущим фантомом…

Но сейчас не трепетали уже под напором ветра, как тогда, в тот роковой час, лишь легко, очень легко отклонялись от воображаемого дверного проёма. Точно так же, если бы кто-то извне, с той, другой, недоступной для его глаз стороны, схватил за ручку и осторожно, очень осторожно отклонял их.

Собственно, та осторожность, та особая продуманность движения, пробирала морозом до костей. Так, словно кто-то боялся, чтобы угол отклонения не был слишком большим, чтобы дверь не открылась очень уж широко. Казалось, что с ним играют, не хотят полностью показывать то, что скрывает проклятое крыло. Перед ним открывалась только часть тайны, ему давали понять, что там, по ту сторону, за дверью существует тайна, но важнейшие ее детали ревниво скрыты…

Одонич сопротивлялся этой маниакальной теме изо всех сил. Тысячу раз в день убеждал себя, что за входными дверьми нет ничего такого, что могло бы беспокоить, что вообще за любыми дверьми ничто не может прятаться, подстерегать. Ежеминутно отрывался от работы, за которую принудил себя взяться, и спешным шагом, хищным движением леопарда, скрадывающего добычу, подходил поочерёдно ко всем дверям в квартире, открывал их рывком, едва не срывая с петель, и бросал голодный взгляд в пространство, скрывавшееся за ними. Результат, конечно, всегда был одним и тем же: ни разу не видел ничего подозрительного; перед глазами, которые наблюдали с болезненным любопытством, разоблачение тайны представлялось совершенно обычным, как в «старые, добрые времена»: будь то пустой, выхолощенный сквер, или банальный кусок коридора или тихий, установившийся раз и навсегда интерьер соседней спальни или баньки.

Возвращался, будто бы успокоившись, в кабинет, чтобы через несколько минут вновь подчиниться мыслям, преследующим его… Наконец пошёл к одному из самых выдающихся неврологов и начал лечиться. Несколько раз выезжал к морю, на зимние купания, начал вести разгульную жизнь.

Через некоторое время показалось, что всё прошло. Упрямый образ приоткрытых дверей медленно стёрся, поблёк, словно угас, и наконец, рассеялся.

И был бы Одонич собой доволен, если бы не некоторые явления, выползшие через несколько месяцев после того, как пропали его страхи.

А произошло это очень неожиданно, внезапно, в людном месте, на улице. Как-то раз находился он в конце Святоянской и приближался к месту ее пересечения с Полевой, когда на самом перекрёстке, у самого угла каменного дома, стоявшего в конце квартала, охватил его неожиданно смертельный страх. Страх тот вынырнул откуда-то из переулка и железными когтями схватил его за горло.

— Не пойдешь дальше, дорогой! Ни шагу дальше!

Одонич сначала вознамерился повернуть сразу на Полевую, там, где оканчивался помянутый каменный дом с окнами, выходящими на обе улицы — когда почувствовал в себе то сопротивление. Неизвестно почему, вдруг этот угол на пересечении улиц оказался сильней его: просто появился безумный страх, что там, «за поворотом», можно встретиться с «неожиданностью».

Дом на углу, который нужно было обогнуть почти под прямым углом, чтобы повернуть на Полевую, оберегал его сейчас от этой неприятной обязанности, закрывая собой вид «с той стороны». Но в конце концов стена должна была когда-нибудь оборваться, открывая неожиданно, поразительно неожиданно то, что таилось за углом слева. Та необходимость, та внезапность перехода с одной улицы на другую, которая до сих пор почти полностью была скрыта от глаз, наполняла его безграничной тревогой: Одонич не отваживался выйти навстречу «неизвестному». Поэтому пошел на компромисс, и тут же, перед самым поворотом, закрыв глаза, держась рукой за каменную стену, чтобы не упасть, понемногу начал выбираться на Полевую.

Таким образом сделал пару шагов вперед, тронув пальцами ребро стены и обогнув выступающий кант дома, почувствовал, что удачно выполнил поворот и попал на безопасную территорию другой улицы. Но несмотря на это, не смел ещё открывать глаза, и, всё ещё ощупывая рукой дома, спускался по Полевой вниз.

Только через несколько минут такого путешествия, когда уже определённым образом получил «право пребывания» в новой безопасной зоне, когда, наконец, почувствовал, что тут «знают» о его присутствии — решился и едва-едва приподнял веки. Взглянул перед собой, и, с чувством облегчения, убедился, что вокруг нет ничего подозрительного. Все было обычное и нормальное, такое, каким и должно оно быть на улице большого города: стремительно проезжали извозчики, пролетали, как молнии, автобусы, обходили друг друга прохожие. Одонич отметил только какого-то зеваку, который стоял в нескольких шагах от него, засунув руки в карманы, с сигаретой в губах, и с интересом, некоторое время смотрел на Одонича, злорадно улыбаясь.

Одонича вдруг охватила ярость и словно какой-то стыд. Красный от клокотавших в нём чувств, он приблизился к наглецу и грубо спросил:

— Чего ты вылупил на меня свои дурные глазёнки, говнюк?

— Хе, хе, хе! — процедил лоботряс, не вынимая изо рта сигареты. — Сперва я себе подумал, шо пан слепой, а теперь себе думаю, шо пан только забавлялся, играясь сам с собой в слепого кота. Тоже мне… иди-ё. Ну и фантазия у пана!

И, не обращая уже внимания на разъяренного ответом джентльмена, перешел, насвистывая какую-то арию, на другую сторону улицы.

Таким образом, на горизонте вырисовалась новая проблема: «на повороте».

С тех пор Одонич потерял уверенность в себе и свободу движений в публичных местах. Не мог перейти без чувства скрытого страха с одной улицы на другую, применял метод обхода углов широкими кругами; было это, в действительности, очень невыгодно, поскольку требовало куда большей протяженности пути, но таким образом избегал внезапных поворотов, значительно сглаживал угол пересечения улиц. Теперь уже не нужно было закрывать глаза у домов на углах улиц.

Все неожиданности, которые предположительно могли скрываться «за углом», имели теперь достаточно времени, чтобы замаскироваться перед ним; то невидимое вблизи, абсолютно инородное и дико чужое для него «нечто», существование которого чувствовал всей кожей по ту сторону поворота, могло теперь спокойно, не будучи захваченным врасплох его наглым появлением на углу новой улицы, затаиться на время, выражаясь ясным стилем Одонича, «сделать нору под поверхностью». Ибо в том, что там «за поворотом» было что-то абсолютно «иное» — не сомневался уже нисколько.

В любом случае, по крайней мере, в том промежутке времени, Одонич вовсе не желал себе встречи с «тем» глаза в глаза; напротив, стремился уходить с его пути, вовремя обеспечивая «его маскировку». Неистовая тревога, которая пронизывала его при одной мысли о том, что перед ним могли предстать какие-то «открытия» такого рода, какие-то нежелательные явления и неожиданности — только укрепляла его убеждение, что опасность действительно велика.

А вот мысли других людей относительно всего этого, не волновали его вовсе. Считал, что каждый должен разобраться с «этим» сам, поскольку, кто знает, возникала ли у кого-нибудь ещё, кроме него, подобная же проблема.

Одонич хорошо понимал, что, возможно, во всем мире, за исключением его самого, никто не обратил на «это» никакого внимания. Допускал даже, что большинство его любимых и близких прыснули бы ему в лицо характерным смехом, если бы решился кому-то из них доверить свои сомнения. Потому упорно молчал и сам боролся с «неизвестным».

Только через определенный промежуток времени заметил, что источником его общей тревоги был страх перед «тайной» — тем странным демоном, который испокон веков ходит между людьми, натянув на лицо маску. Одонича совсем не привлекала его загадочность, не чувствовал в себе в данное время зова Эдипа. Наоборот! Хотел жить, жить и еще раз жить! Потому избегал встречи и обеспечивал взаимное уклонение…

Со времен того внутреннего сопротивления, которое так неожиданно атаковало его на углу Полевой, у него появилась тотальное отвращение ко всем стенам, перегородкам, вообще к любым «преградам» краткосрочным и временным, которые только на определенный момент скрывали от него то, что за ними. В общем, считал, что любые так называемые экраны являются выдумкой пагубной, даже неэтичной, поскольку способствуют опасной игре «в прятки», будоража при этом недоверие и тревогу там, где наверняка нет ни следа чего-то сверхъестественного. Зачем загораживать вещи, которые не заслуживают укрытия? Зачем лишний раз будить подозрение, будто бы «там» есть нечто такое, что действительно стоит укрытия?..

А если это «что-то» существует на самом деле — зачем предоставлять ему возможность «прятаться»?

Одонич стал убеждённым сторонником далеко просматривающихся улиц, широких площадей, свободных и открытых, пространств, где не на чем остановиться взгляду. Поэтому не терпел той двусмысленности закоулков, предательски скрытых в полумраке чердачных навесов, обманов поперечных дорог и крутых «безвыходных улочек» большого города, которые, кажется, вечно подстерегают одинокого прохожего. Если бы это зависело от него, то строил бы города по совершенно новому плану, основой которого были бы простота и искренность; было бы там много, очень много солнца и широко раскинувшегося пространства.

Поэтому с удовольствием прогуливался за город просторными малолюдными бульварами или в предвечернее время выбирался на пригородный выгон, который тихо исчезал во мгле бесконечной дали.

И квартира Одонича за это время подверглась радикальным изменениям.

Исходя из принципов простоты и искренности, выбросил всё, что любым способом могло владеть манерой «укрывания и загораживания».

Поэтому исчезли старые персидские ковры, пушистая «Бухара» и «волосатики», которые приглушали эхо шагов, безвозвратно сошли со стен складчатые портьеры и драпировки. Освободил окна от жалюзи, выбросил шёлковые экраны. Даже ширма из зеленой китайки, которую когда-то так любила Ядвига, перестала закрывать тройным крылом интерьер спальни. Даже шкафы оказались предметами, которые были заподозрены в принадлежности к категории «тайников». Поэтому приказал вынести их на чердак, довольствуясь обычными вешалками и плечиками.

Так, перевернутая вверх дном квартира приобрела характер странной, граничащей с нищетой простоты. Знакомые, которых у него было очень мало, начали обращать его внимание на чрезмерную примитивность меблировки, рассказывая что-то о госпитально-казарменном стиле, но Одонич принимал эти замечания со снисходительной улыбкой и не поддавался на убеждения. Напротив, с каждым днем ему всё больше нравился интерьер его жилища, которое покидал все реже и реже, избегая таким образом «неожиданностей», подстерегавших снаружи. Любил это свое тихое прямолинейное помещение, где не приходилось пугаться задних мыслей, где все было ясно и открыто «как на ладони».

Здесь ничего не скрывалось за шторами, ничто не таилось в тени лишних предметов меблировки. Не было здесь никакого эмоционального полумрака и полусвета, никаких недомолвок и проблематичных умолчаний. Все было на глазах, как «кусок хлеба на тарелке или поваренная книга, раскрытая на столе».

Днем помещение заливали мощные потоки солнечного света, от первых лучей до вечерних сумерек разливался яркий свет ламп накаливания. Хозяйский взгляд мог свободно и безнаказанно путешествовать по гладким стенам, не увешанным драпировками, лишь кое-где украшенными парой английских гравюр спокойного содержания. Ничто здесь не могло застать врасплох, ничто не сидело незаметно на корточках за углом.

«Как в чистом поле, — не раз думал Одонич, любуясь натуральностью обстановки, — бесспорно, мой дом не является подходящей для укрытия территорией».

Именно поэтому казалось, что применяемые средства предупреждения позволили добиться желаемого результата. Одонич заметно успокоился и даже чувствовал себя вполне счастливо. И ничто бы не нарушало святой тишины, если бы не некие детали, в конце концов, достаточно невинные по своей натуре, если бы не некоторые, такие смешные детальки…

Однажды вечером Одонич несколько часов без перерыва работал не смыкая глаз над довольно значительным научным трудом, который планировал напечатать в ближайшем будущем. Работа из раздела естественной науки, опровергала некоторые новейшие биологические гипотезы, демонстрируя их беспомощность относительно феноменов, которые наблюдались в жизни созданий на границе между миром растений и животных.

Утомленный долгим буйством мыслей, отложил на минуту перо, склонил голову на кресло, положив правую руку на письменный стол и выпрямив уставшие от писания пальцы…

Но — содрогнулся, ощутив под ними что-то мягкое и податливое. Невольно отдернул руку и посмотрел внимательно на правую часть стола, где всегда лежало тяжелое массивное порфировое пресс-папье. И с удивлением увидел, что вместо камня лежит кусок сухой пористой губки.

Протер глаза и дотронулся рукой до предмета. То была губка! Типичная, светло-жёлтая губка — spongia vulgaris…

— Что за чёрт? — произнёс вполголоса, вращая её в пальцах во все стороны. — Откуда она у меня взялась? Я никогда не моюсь губкой. В конце концов, маловата для такого использования. Хм… особенно… Но где же, чёрт побери, подевалось пресс-папье? Всегда годами лежало на этом самом месте.

И начал искать по всему столу, заглянул в ящик, под стол: напрасно; камень исчез без следа. На его месте лежала губка, обычная, будничная губка… Нечисть шалит, что ли?

Встал из-за стола и начал нервно ходить по комнате.

— Почему губка? — размышлял обеспокоенно. — Почему именно губка? Настолько же уместно мог бы быть утюг или кусок бревна с плота.

— С твоего разрешения, дорогой, — отозвался в нем неожиданно какой-то непрошеный голос, — это не то же самое. Даже такие появления имеют вполне определенные причины. Забываешь о том, что уже несколько часов находишься исключительно в мире гидр, актиний, губок и им подобных кишечнополостных.

Одонич остановился в центре комнаты, поражённый таким выводом.

— Гм, — буркнул, — действительно, такие мысли терзают меня уже несколько часов. Но что с того, к чёрту?! — крикнул вдруг во весь голос. — Это еще не объяснение!

И снова покосился на стол. Но с огромным удивлением увидел здесь вместо губки исчезнувшее пресс-папье. Лежало себе тихо и спокойно, совершенно невинно, на определенном для него раз и навсегда месте. Одонич провел рукой по лбу, протер еще раз глаза и убедился, что не грезит: на столе лежало пресс-папье, порфировое пресс-папье с гладким, точёным шариком посередине. И ни следа губки — так, будто никогда её здесь и не было.

— Призрак! — подытожил. — Галлюцинация под влиянием перенапряжения.

И вернулся за стол. Но как-то не удалось ему уже собрать воедино ни одной связной мысли в ту ночь; «призрак» не давал ему покоя и, несмотря на усилия, не мог сосредоточиться на работе…

История с губкой была как бы вступлением к другим подобным явлениям, которые с тех пор всё чаще стали его преследовать. Вскоре заметил, что и другие предметы в комнате «исчезают» на время с его глаз, чтобы через минуту появиться снова на своем месте. Кроме этого, неоднократно находил на письменном столе самые разнообразные вещи, которых там никогда прежде не было.

Однако самым интересным в этом всём была та особенность, что феномены возникали одновременно с интересом, который вызвали предметы перед моментом их исчезновения в воображении Одонича: действительно, перед тем он размышлял о них весьма активно.

Достаточно было ему с некоторой долей внутренней уверенности подумать, скажем, что, какая-то книжка потерялась — как через минуту, действительно, подтверждалось ее отсутствие в книжном шкафу. Так же, как только представлял себе путем возможной пластичной экзистенции какой-то предмет на столе, то сразу же и убеждался наглядно, что тот предмет на самом деле появлялся там, как по заказу.

Эти феномены очень его встревожили, пробуждая серьёзные подозрения. Кто знает, не новая ли то загадка? Порой возникало впечатление, что это новое наступление «неизвестного», только запущенное с другой стороны и в иной форме. Медленно вырисовывались определенные выводы, с неумолимой уверенностью формировалось определенное мировоззрение.

— Существует ли на самом деле окружающий меня мир? А если существует, то не является ли он произведением мысли, которая его формирует? А может, всё является только лишь вымыслом некоего глубоко задумавшегося естества? Там, где-то, за краем мира, кто-то постоянно, кто-то от начала времён мыслит — а весь мир, и вместе с ним бедный человеческий народец является всего лишь результатом тех вековечных дум!..

Бывало, что Одонич впадал в эгоцентрическую ярость и сомневался в существовании чего угодно вне себя. Да, только он постоянно мыслит, он, доктор Томаш Одонич, а всё, на что смотрит и за чем наблюдает, есть всего лишь порождение его размышлений. Ха, ха, ха! Чудесно! Мир как замерший продукт индивидуальной мысли, мир как кристаллизация мыслящего разума какого-то безумного существа!..

Момент, когда впервые пришел к этому окончательному решению, воцарился над ним фатально. Внезапно, дрожа от безумного страха, почувствовал себя ужасно одиноким.

— А если и вправду, там за углом нет ничего? Кто гарантирует, что вне так называемой реальности вообще что-то еще существует? Вне той реальности, творец которой вероятнее всего я сам? Пока в ней нахожусь, погрузившись по шею, пока мне ее хватает — всё ещё так-сяк. Но если бы однажды захотел выйти из безопасного окружения и заглянуть за его пределы?

И тут почувствовал острый, пробирающий до костей холод, словно морозную, полярную атмосферу вечной ночи. Перед расширенным зрачком явилось видение, от которого леденела кровь, видение пустоты без дна и без краёв…

Сам, абсолютно сам с мыслью своей вдвоем…

* * *

В один из дней, бреясь перед зеркалом, Одонич почувствовал что-то странное: неожиданно ему показалось, что та часть комнаты, которая находилась за ним, увиденная сейчас в зеркале, выглядела «как-то иначе».

Отложил бритву и начал пристально изучать отражение задней части спальни. И действительно, с минуту всё там, позади него выглядело не так, как всегда. Но в чем заключалось то изменение, не смог бы точно объяснить. Какая-то специфическая модификация, какое-то необычайное смещение пропорций — что-то в этом роде.

Заинтересованный, положил зеркало на стол и повернулся, чтобы проконтролировать реальность. Но не увидел ничего подозрительного: всё было по-прежнему.

Успокоенный, заглянул снова в зеркало. Но теперь комната снова выглядела нормально; непривычное изменение исчезло без следа.

— Гиперестезия зрительных центров — ничего больше, — успокоился на скорую руку слепленным учёным термином.

Но появились последствия. Одонич начал теперь испытывать страх перед тем, что находилось позади него. Поэтому перестал оглядываться. Если бы кто позвал его на улице по имени, не оглянулся бы ни за какие деньги. С тех пор также повелось, что все повороты обходил кругом и никогда не возвращался домой по той же улице, с которой начинал свой путь. Когда же всё-таки приходилось оглянуться, то делал это очень осторожно и очень медленно, боясь, чтобы в результате резкого изменения поля зрения, не столкнуться глаз к глазу с «тем». Хотел своим медленным и спокойным движением оставить «ему» достаточно времени для исчезновения и возвращения к своему старому «невинному» состоянию.

Свою осторожность довел до такой степени, что когда собирался оглядываться, то перед тем «предупреждал». Каждый раз, когда ему приходилось отходить от письменного стола вглубь комнаты, вставал, нарочито громко отодвигая кресло, после чего громко кричал, чтобы его там, «сзади», хорошо услышали:

— Теперь поворачиваюсь.

Только после этого предупреждения, подождав еще минутку, поворачивался в нужном направлении.

Жизнь в таких условиях вскоре превратилась в каторгу. Одонич, скованный на каждом шагу тысячами предосторожностей, ежеминутно вынюхивая ожидавшие его опасности, влачил жалкое существование.

Но, однако, и с этим свыкся. В общем, через некоторое время то вечное пребывание в состоянии нервного напряжения стало его второй натурой. Ощущение постоянной таинственности, пусть даже грозной и опасной, бросило какую-то мрачную привлекательность на серый путь его жизни. Мало-помалу даже полюбил ту игру в прятки; в любом случае она ему казалась интереснее банальности обычных человеческих переживаний. Увлёкся даже выслеживанием жутких доказательств, и трудно было бы ему обойтись без мира загадок.

Наконец, свёл все сомнения, которые его мучили, к проблеме: или есть там что-то сзади меня «иное», что-то, в самом деле отличающееся от действительности, которую я знаю как человек — или нет ничего — абсолютная пустота.

Если бы его кто-то спросил, с какой из этих двух возможностей хотел бы встретиться по ту сторону — Одонич не сумел бы дать уверенного ответа.

Абсолютное небытие, беспощадная, безграничная пустота была бы чем-то ужасным; однако с другой стороны, небытие, возможно, даже лучше, чем какая-то иная, ужасающая действительность? Кто же может знать, каково это «что-то» в реальности? А если оно является чем-то чудовищным — не лучше ли будет полная утрата бытия?

Эта подвешенность между крайностями стала началом борьбы двух противоречивых тенденций: с одной стороны душил его стальными щупальцами страх перед неведомым, а с другой — толкал в объятия тайны растущий с каждым днем трагический интерес. Какой-то осторожный, опытный голос, по правде говоря, предостерегал перед опасным решением, но Одонич лишь отделывался снисходительной улыбкой. Предложение демона манило его все ближе чарами обещаний, точно пение сирен…

И наконец, поддался ему…

В один из осенних вечеров, сидя над раскрытой книгой, внезапно почувствовал за плечами «то». Что-то там, за ним, происходило: раскрывались кулисы тайны, поднимались вверх портьеры, раздвигались складки драпировок…

Тогда неожиданно появилось безумное желание: обернуться и посмотреть назад, только в этот раз, только в этот один-единственный раз. Нужно было быстро повернуть голову без привычного предупреждения, чтобы не «спугнуть» — хватило бы одного взгляда, одного короткого, мгновенного взгляда…

Одонич отважился на этот взгляд. Движением быстрым, как мысль, как молния, повернулся и посмотрел. И тогда с его уст слетел нечеловеческий крик ужаса и беспредельного страха; конвульсивно схватился рукой за сердце и, словно пораженный перуном, упал на пол.


Перевод — Василий Спринский

Загрузка...