Наталья Филипповна Парыгина Я вернусь! Неудачные каникулы

Я вернусь!

«Мы любим … комаров!»


Школьная жизнь катится по расписанию, как трамвай по рельсам. Звонок на урок. Зловеще раскинутый на учительском столе классный журнал. Лёгкий сквозняк в голове, когда корочки журнала смыкаются. Домашнее задание, за которое надо расплачиваться либо целым часом отличного вечернего времени, либо мерзким ощущением своей неполноценности на следующем уроке. Звонок на перемену. И — опять всё сначала.

Приятные неожиданности в школе случаются редко. Ну, разве что выпадет пустой урок по случаю болезни учителя или подерутся в перемену, с треском отрывая друг у друга пуговицы от рубах, глупые пятиклассники.

События более крупного масштаба происходят лишь с исключительными счастливцами. И кто же, вы думаете, сказался таким счастливцем? Я! Гарик Кузин.

Ещё за полчаса… что за полчаса — ещё за пять минут до перемены я ничего такого не мог предположить! Сидел на уроке и слушал про «Мёртвые души».

Урок, сказать по правде, был скучный. «Гоголь раскрывает перед нами мир живых мертвецов… Гоголь глубоко верил в силы русского народа… Плюшкин — страшное порождение крепостничества…»

Порождение крепостничества! Да я знал живого Плюшкина, хоть никакого крепостничества давно уже и в помине нет. Он жил в нашем дворе. Высокий сухой старик, зиму и лето ходил в старом-престаром пальто и какой-то замызганной шапке. Он просил соседей не выбрасывать чёрствые куски хлеба, а отдавать ему. Соседи жалели старика, покупали ему по очереди свежий хлеб. А потом у старика сделали обыск и нашли под полом кувшин с золотыми вещами. Старик скупал золото. Крепостничество!..

Мне только то место нравится в «Мёртвых душах», где про тройку. «Эх, тройка! Птица-тройка, кто тебя выдумал?» Я представляю, что это здорово — на тройке по степи. У нас зимой в парке запрягут в сани колхозных коняг, на которых сено возили, говорят: тройка. Что они, Гоголя не читали?

На тройке мне не пришлось, а верхом я однажды проехался. Когда мы жили у Витькиного дедушки в деревне. Конюх разрешал ребятам гонять лошадей на речку, они взяли нас с Витькой. Вы не ездили на тощей лошади без седла? Не очень-то… Я устроился поближе к шее — там вроде мягче. А лошадь, как только вошла в речку — раз, и наклонила голову. Без всякого предупреждения. Я — вжжик! — и съехал по лошадиной шее прямо в воду…

— Таким образом, гениальное произведение Николая Васильевича Гоголя по сей день не потеряло своего значения…

Анна Тимофеевна — о «Мёртвых душах», а у меня мысли растекаются, как пролитый на клеёнку чай. Думаю: побегу в эту перемену в библиотеку, обменяю рассказы Джека Лондона на «Туманность Андромеды».

Звонок — я и ринулся за этой «Туманностью». Так летел, что сшиб с ног какого-то чертёнка. Схватил его за руки, поставил. И тут меня самого кто-то ухватил за руку. Крепко ухватил. Завуч?

Я оглянулся. Нет, не завуч. Незнакомый длинный рыжий тип. Может, новый учитель? Я в первый момент только это и заметил: что длинный и рыжий. Волосы прямо как огонь. К нему подошло бы прозвище «маяк». Если новый учитель, надо будет сказать ребятам…

На всякий случай я попробовал оправдаться:

— Я же не нарочно. Он сам на меня наскочил.

— Ты в каком классе учишься? — спросил рыжий.

— В восьмом «В».

— Слушай, давай зайдём на минутку к директору.

Из-за такого пустяка к директору? Но спорить я не стал. Я даже первым направился в директорский кабинет, предоставив рыжему роль конвоира.

— Можно?

— Входи, входи, Кузин.

Кабинетик у нашего директора не ахти, маленько побольше телефонной будки. Полкабинета занимает стол. За этим столом и сидел директор, со лба лысый и в золотых очках.

— Рослый парень, — сказал рыжий директору.

— Спортсмен, — сказал директор.

— И, кажется, энергичный, — сказал рыжий.

— Энергичный, — вздохнул директор. — Сейчас немного посмирней стал, а когда в пятом-шестом учился — не знали, куда деваться от его энергии.

— Ну, в пятом-то мы все… — заметил рыжий и вдруг улыбнулся, поглядев на меня.

Улыбался он хорошо — у него при этом в глазах прыгали озорные лукавинки. Другой, знаете, ощерится, а глаза холодные, а то и злые. А этот всем лицом улыбался.

Но, в общем-то, я ничего не понимал. Спортсмен, энергичный, пятый класс зачем-то припомнили… Отчитали бы да отпустили. Не люблю, когда нудят!

— Хочешь поехать в геологическую экспедицию?

Может, ещё успею в библиотеку…

— Кузин, Вольфрам Михайлович тебя спрашивает.

Вольфрам! Ну и имечко!..

— Что?

— Мне в геологическую экспедицию нужен рабочий.

— Я? Меня?

— Вернее, — пояснил Вольфрам, — мне нужны двое рабочих. У тебя есть товарищ?

Он не дожидался моего согласия. Был уверен, что не откажусь. А кто бы отказался?

— У меня есть товарищ, — быстро сказал я. — Позвать?

— Он не хилый?

— Не хилый! Моряком собирается стать.

— Моряком?

Мне послышалось в голосе Вольфрама не то сомнение, не то разочарование. Но я не дожидался новых вопросов, я выскочил из директорского кабинета и помчался в класс.

Должно быть, директор догадался, что я ринулся за Витькой Подорожным. Мы дружили с Витькой с детского сада. Ну, про детский сад директор мог и не знать, но тот намёк насчёт пятого класса — абсолютно несправедливо было бы отнести его ко мне одному. Надо скорей доставить Витьку в кабинет, а то, пожалуй, директор расскажет за это время, как мы стащили в кабинете географии компас и отправились Первого мая пешком к Чёрному морю.

Витька сидел в классе и сдувал домашнюю задачу по геометрии. Он в математике отнюдь не профан, но не особенно любит ломать голову над задачами. Да и я тоже… Над кроссвордом мы с ним иногда бьёмся по три часа, а задачи как-то не увлекают. Я думаю, что, если бы кроссворды задавали в качестве домашнего задания, а задачи по геометрии печатали в «Огоньке», мы сидели бы по три часа над задачами.

Я ворвался в класс, схватил Витьку за руку и потащил. Витька упирался. Ростом он мне уступает, но силой нисколько, и лишь благодаря внезапности наскока я сумел выволочь его в коридор.

— У меня же двойка! — орал Витька. — Мне же исправлять надо!

— Молчи! С геологами поедем, — сказал я. — Пригладь вихры.

Я сам провёл пятернёй по его густым жёстким волосам и впихнул друга в кабинет.

Всё же эти кроссворды, должно быть, развили у Витьки сообразительность. Он довольно быстро понял, в чём дело. И даже стал так поспешно отвечать на вопросы геолога, что я не успевал рта раскрыть. Витька, впрочем, отвечал за двоих.

— Так вы хотите поехать?

— Хотим! — выкрикнул Витька.

— Но придётся много работать, целый день лазать по горам с геологическим молотком, а потом тащить в лагерь мешок тяжеленных камней…

— Мы любим работать! — перебил Витька.

— Будем выходить в маршрут при любой погоде, и в жару, и в дождь, и в ветер…

— Мы любим плохую погоду! — заявил Витька.

Я ущипнул его за руку.

— Даже любите? — удивился Вольфрам. — Там полно комаров, целые тучи комаров…

— Мы любим…

Я понял, что Витька сейчас заявит о своей любви к комарам, и ущипнул его покрепче. Витька вздрогнул, но всё-таки сказал:

— …комаров…

Я попробовал смягчить подозрительное Витькино признание:

— Комары — это не страшно, нас на рыбалке комары не раз ели…

— Да, — подтвердил Витька, — ели, проклятые…

— Будем жить в палатках, еду готовить на костре, спать на земле в спальных мешках.

— Великолепно! — крикнул Витька. — Мне очень нравится спать в вещевом… фу, в спальном мешке.

— Разве тебе приходилось? — спросил директор.

— Да нет, — сказал Витька, — я один раз фильм видел…

— Хорошо, — прервал геолог, — тогда поговорите с родителями, и если они согласятся…

— Согласятся! — крикнул Витька.

Я молчал.

— А твоя мама? — спросил директор.

Он знает, что у меня не родители, а мама.

— Согласится, — мрачно заверил я.

Чего бы это мне ни стоило, но она согласится.

«Ты — моя единственная радость»

Говорят, от счастья можно умереть. Да что говорят — я точно знаю, у нас несколько лет назад руководитель городского хора Мусатов умер за кулисами сцены в Большом театре. Хор выступал на смотре художественной самодеятельности с немыслимым успехом, и человек не выдержал своей славы. Ещё, рассказывали, один кандидат наук… Допечатал на машинке последнюю страницу докторской диссертации, и… и всё. Диссертация осталась, а человека нет.

Я за себя не опасался — моё счастье ещё висело на волоске. Я за Витьку беспокоился. Он на этом уроке геометрии, когда ему надо было исправлять двойку, сидел такой отрешённый, так блаженно улыбался, что математик даже не решился вызвать его к доске.

Мне же было не до улыбок. Человека считают достаточно взрослым, чтобы пригласить на работу, и тут же требуют разрешения от мамы. Нелепость!

У Витьки разумные родители, а к моей мамочке нужен тонкий подход.

Ей, представьте, нет ни малейшего дела до того, что я стал взрослым. «Ты — моя единственная радость!» Прекрасно. Я — твоя радость, но у меня тоже должны быть свои радости. Я же всё-таки не игрушка, а живой человек! Я — взрослый, ты понимаешь, совершенно взрослый, и ты не имеешь права держать меня в четырёх стенах!

Нет, это я ей говорил ещё в прошлом году, когда пытался уйти в турпоход. Не подействовало. Надо что-то другое. Если бы не случилось со мной в детстве одной неприятной истории, было бы проще. Восьмилетним мальчишкой я чуть не утонул в пруду, сосед вытащил меня уже без сознания. С тех пор мать меня так бережёт, что я уж не знаю, куда деваться от её заботы.

— Слушай, — сказал Витька, когда мы подходили к дому, — я отца пришлю тебе в подкрепление, пусть агитнёт.

— Ладно, присылай.

После того бездарного путешествия к Чёрному морю, когда нас на шестой день с милиционером вернули домой, Витьку отец отодрал ремнём, только и всего. А у нас в квартире нет ремня, и моя мама плакала целую неделю. Боюсь, что опять начнёт плакать.

Мать была уже дома. Вкусно пахло котлетами, зелёным луком. Хозяйка она хорошая, ничего не скажешь.

— Ну, как дела, Гарик?

— Да ничего, нормально.

Сейчас спросит: «Есть хочешь?»

— Есть хочешь?

Правильно. Всегда одно и то же: «Если хочешь?», «Вот тебе чистая рубашка», «Уже поздно, гаси свет». Нет, не буду раздражаться.

— Ужасно хочу, мам.

Сейчас скажет, что надо мыть руки.

— Иди мой руки, будем обедать.

Отлично! Я вымыл руки, и даже с мылом. Сел за стол. Похвалил котлеты. Отдельно похвалил пюре. И ещё одну похвалу подвесил на подливку.

— Мама…

— Да? Ну, что?

Сделаем небольшую петлю.

— Мама, почему ты никогда не съездишь в санаторий или дом отдыха? Бывают же у вас, наверное, путёвки.

— В дом отдыха! А ты? Останешься один? Будешь сидеть голодным? Да ещё с какой-нибудь дурной компанией свяжешься, они только и подкарауливают таких неопытных мальчишек. Пока я с тобой, у меня душа спокойна. Выдумал тоже: дом отдыха…

— Видишь ли, мама, я это лето не буду жить дома.

— Не будешь дома? Опять туристы?

— Нет. Решил лето поработать.

— Не говори глупостей! — резко сказала мать. — Какая тебе работа? Зачем? Ты живёшь не в роскоши, но у тебя есть всё необходимое.

— Работают ведь не только из-за денег…

— Уж я знаю, ради чего люди работают. Всю жизнь роздыха не вижу…

— Вот я и хочу тебе помочь. Я поеду на лето рабочим в геологическую партию.

— Рабочим? В геологическую партию?

Мама смотрела на меня так, словно я собирался в Африку охотиться на львов.

— Кто это придумал?

— Что тут особенного? — сказал я. — Пришёл в школу один геолог, Вольфрам Михайлович…

— Вольфрам?..

— Вольфрам. Так его зовут. Есть металл вольфрам, очень ценный.

— Я без тебя знаю, что такое вольфрам! — сердито перебила мама.

— Мне просто повезло, что именно меня пригласили. Крупно повезло…

Но мама не считала, что мне повезло.

— Нет, ты не поедешь, — сказала она. — Я всю жизнь отдала тебе, ты — моя единственная радость, я не допущу, чтобы ты сломал шею где-то в горах, не допущу!

Я молчал. Мама заплакала. Так я и знал! Мне стыдно, когда она плачет. Стыдно и неприятно. Ведь на фронте была!

— Перестань плакать, — сказал я. — Не могу же я всю жизнь сидеть возле тебя.

— Я не хочу, чтобы ты стал геологом, слышишь, не хочу! — сквозь слёзы выкрикнула мама.

— Я еду не геологом, а рабочим.

Неизвестно, сколько длилась бы наша перепалка, если бы в этот момент к нам не позвонили. Мама бросилась пудриться: она не любит, чтобы её видели заплаканной, всех уверяет, что совершенно счастлива.

Я догадался: пришёл Витькин отец. Оказалось — в самом деле он. Мама пригласила его к обеду, принялась болтать какие-то пустяки, но потом не выдержала, пожаловалась на меня:

— Вы подумайте, какую глупость вбил себе в голову…

— Так ведь и мой тоже, — сказал Иван Алексеевич.

— Значит, вы вместе? — спросила меня мама металлическим голосом. — Почему ты мне не сказал?

— Я просто не успел.

Она до сих пор не верит, что это я сманил Витьку посмотреть Чёрное море и настоящие корабли. Считает меня жертвой Витькиной фантазии. Насчёт фантазии он, правда, молодец, но у меня, кажется, больше решительности.

— Вы, конечно, не отпустите Витю, — сказала мама.

— Да ведь как же парней держать, Елизавета Дмитриевна? — задумчиво проговорил Витькин отец. — Простор им нужен.

— «Простор нужен»! — насмешливо повторила мама. — Не простор он там найдёт, а погибель. Простудится, утонет, сорвётся в пропасть…

— Уж что-нибудь одно, — не утерпел я.

— Я пять раз тонул, — сказал Витькин отец. — Трижды был ранен. Один раз контужен. Попадал под автомобиль. А вот — жив!

— Когда Гарик окончит школу и институт, он тоже может по своему усмотрению тонуть и попадать под автомобиль, — сказала моя мудрая мама.

— Парень-то большой стал, — сказал Иван Алексеевич, — его теперь на помочах не удержишь. Таких чем крепче привязываешь, тем они сильнее прочь рвутся. Лучше уж отпустить…

— Иди погуляй! — прикрикнула на меня мать. — То дома не удержишь, а тут к стулу прилип!

Всё-таки она обращалась со мной, как с мальчишкой.

А может, я и в самом деле ещё мальчишка. На другой день шёл в школу — так пнул примёрзшую ледяную сосульку, что она чуть не врезалась в пожилого гражданина с толстым портфелем под мышкой.

— Хулиган! — заорал гражданин.

Я даже не стал огрызаться. Ха-ха, хулиган! Если бы знал этот тип, что я скоро поеду в экспедицию, он бы расплавился от зависти в своём зимнем пальто, как масло на сковородке.

Девчонка

Мы уезжали в воскресенье, и мама решила проводить меня. Нелегко было отговорить её от этого так, чтобы она не обиделась. Но мне в конце концов удалось. Мы простились дома. Витька тоже провёл со своими разъяснительную работу. Не в пионерский лагерь едем! Должны бы сами понимать…

Мы с Витькой пришли на вокзал без провожатых. Но Вольфраму это не понравилось.

— Что же, родители не захотели вас проводить? — спросил он.

— Некогда им, — сказал Витька. — Сегодня воскресник по благоустройству улицы.

Такой воскресник у нас, правда, проводился, но не сегодня, а неделю назад. Витька никогда не был сторонником стопроцентной точности. При этом чем значительнее содержание его речи отклонялось от истины, тем увереннее Витька говорил. У рассеянных преподавателей он пользовался большим авторитетом.

Не знаю, поверил ли Витьке Вольфрам. Ему было не до нас. Он-то явился на вокзал не один. Скуластая женщина провожала его. Монголка, что ли. Или чукчанка. Красивая притом. Глаза у неё тёмно-карие и удлинённого разреза — модные девчонки пытаются сделать такие, подрисовывая на веках синие полоски. Лицо смуглое, как будто она целый месяц загорала на юге. На обложке «Огонька» один раз я видел такую северную красавицу. Только та была в меховом малахае, а эта — в лёгком бежевом платье. Чёрная коса громоздилась на затылке огромной шишкой.

Вольфрам взял женщину под руку, и они ушли на перрон. Мы с Витькой ещё потолкались по вокзалу, купили свежие газеты, выпили по стакану газировки и тоже отправились на улицу.

Вольфрам со своей нерусской подругой стоял возле голубого ларька. Он держал её за руку и что-то ей говорил, а она кивала и улыбалась, показывая широкие белые зубы.

— Как думаешь, кто она ему? — спросил Витька.

— Жена, наверное.

— Да ну, жена… С женой он мог дома наговориться.

Вольфрам не замечал нас до самого прихода поезда. Я уж думал, что он не заметил и прибытия поезда, но Вольфрам с вещевым мешком за плечами и под руку с той женщиной направился к нужному вагону. Билеты были у него, и мы с Витькой стояли возле проводника и ждали.

— А Саша где? — подойдя к нам, недоумённо и испуганно спросил Вольфрам.

— Какой Саша? — не понял я.

— Саша Коробко…

— Вольфрам, я иду! — послышался девчоночий голос.

Саша оказалась девчонкой. В спортивных брюках и белой кофточке, с перекинутым через руку плащом, она быстро цокала по перрону тонкими каблучками. Полный дядька семенил следом и тащил Сашин вещевой мешок.

Поезд на нашей станции стоит недолго. Едва мы успели подняться в вагон, как он тронулся.

— До свиданья, папа! — кричала Саша с площадки.

Вольфрам высунул голову в окно. Мы с Витькой в окно не смотрели. На кого нам было смотреть?

Итак, в отряде нас четверо. Не знаю, зачем нужна в экспедиции эта пигалица с синими кукольными глазами. На руках, что ли, мы её будем по горам таскать? А причёска — как у жены Пушкина. Любопытно, что получится, если она где-нибудь зацепится своей причёской за сучок.

Будущий геолог. Учится в техникуме. Едет на практику.

Я не люблю девчонок. Вечно шепчутся, какие-то у них секреты, ходят табунами, и чёрт их знает, о чём они шепчутся… Особенно же я не терплю записки. А они пишут: «Давай дружить», «Пригласи меня в кино», «Буду в семь часов тебя ждать у входа в парк». Я прямо на уроках рвал эти записки. Один раз — это было в седьмом — меня даже из класса выгнали. Какая-то попалась особенная бумага — звук получился очень громкий, когда я рвал записку на клочки. На истории как раз. И историк меня выгнал.

Витька записки не рвет. Он складывает их в специально склеенный из газеты конверт. Говорит: «Буду собирать коллекцию любовных писем». Не знаю, что он находит любовного в таких, например, записках: «Витя, умоляю, дай черновик». Но после каждой контрольной он суёт эти послания в газетный конверт. А с Ленкой Зубаревой он даже ходил на каток.

С первых же километров нашего пути Витька начал усердно демонстрировать перед Сашей свою эрудицию.

— У вас блузка белая, как снег в солнечный полдень. Без всяких оттенков. Белое ведь тоже бывает разных тонов. Помните, в картине Поленова «Чаепитие», которая висит в его музее…

Я молчал. Я не говорил, что это картина не Поленова, а Коровина. И что называется она «За чайным столом». Пусть человек блеснёт, мне не жалко.

Саша сейчас же клюнула на приманку:

— Вы были в музее Поленова? Расскажите.

Витька вдохновенно, но, как всегда, не заботясь о точности, пересказал ей содержание лекции экскурсовода. Он, разумеется, не упомянул, что в музей Поленова ездил из пионерского лагеря — мы вместе с ним ездили. Можно было подумать, что Витька ездил в Поленово на собственном автомобиле.

У них вообще на весь день хватило разговоров. Оки быстро перешли на «ты». А я и не подумал говорить ей «вы». Смешно было бы говорить «вы» Ленке Зубаревой из нашего класса. А эта такая же.

Вольфрам взял у проводника шахматы. Мы сыграли с ним три партии. Силён, дьявол! Мне ни разу не удалось добиться даже ничьей.

Я мало разговаривал с Сашей. Как-то не пришлось… Я её днём даже как следует не разглядел. Я её ночью разглядел, когда она спала. Она на нижней полке устроилась, я — напротив, но на верхней. Саша лежала на боку, подогнув коленки и положив руки под щёку. Лицо у неё было маленькое и бледное, скорее всего, из-за зелёной ночной лампочки оно казалось бледным. А брови тонкие и чёрные, почти прямые. Острые локти вдавились в подушку.

Я почувствовал к Саше что-то вроде жалости. Придумала же — в геологи идти! Разве это для неё? Кажется, это была не жалость, а досада. Девчонка в нашем отряде совсем некстати. Лучше бы четвёртым оказался парень… Но тут уж ничего нельзя изменить.

Волшебная шкатулка

Мне ещё нет шестнадцати. У меня ещё нет паспорта. Я ещё не окончил школу. Но если человек вторые сутки без мамы едет в поезде, и едет не к бабушке в гости, а работать в геологическую экспедицию, то разве может он не чувствовать себя взрослым? И я говорю себе: «Всё. Мальчишеству крышка. Начинается зрелость. Пора подумать о будущем».

Раннее утро. Все спят. Я один стою в коридоре у вагонного окна. И словно для меня одного летит через зелёные просторы поезд. Лети, лети, длиннохвостое чудовище, стучи бодрей!

Так о чём я хотел подумать? А, о будущем. Прежде всего надо выбрать себе дело в жизни. Перестав быть школьником, нельзя оставаться никем. Надо тотчас обрести новое звание. Студента. Рабочего…

Всходит солнце. В городе солнце поднимается из-за домов, как будто вылезает из футляра. Здесь совсем иначе. Вон уже край показался над полями. Кусочек оранжевого круга, срезанный внизу зелёной хордой. Привет, светило!

Витька Подорожный не размышляет о будущем. Он давно решил, что станет моряком. Его отец бывший моряк, и Витька станет моряком. У меня нет отца. Не могу же я стать медицинской сестрой, как мама! Надо придумать что-то самому.

Вон горка впереди, вся зелёная, молодые сосёнки разбежались по травянистому склону, словно ребята в весёлой игре, а там стоит их мамаша, огромная сосна с корявыми ветками у вершины. Старая, а гордая. Матери все гордые.

…Учителя говорят, что перед нами открыты все дороги. Может быть. Если не всё, то, во всяком случае, много. Но выбирать из многих надо одну.

Моё будущее представляется мне в виде волшебной шкатулки, наполненной фантиками. На фантиках написаны разные профессии. Я запускаю руку в шкатулку и, не глядя, вытаскиваю фантик. И воображаю себя в той роли, какая выпадет. На скучных уроках я иногда развлекаюсь таким образом.

А ну-ка, попробуем сейчас. Что там за вуз?

Педагогический. В педагогический мне советует идти мама. «Здравствуйте, ребята. Меня зовут Григорий Владимирович. Буду преподавать у вас…» Да, что бы я согласился преподавать? Разве что географию? Но почему-то ребята не любят географию. В нашем классе многие любят математику, а географию нет. Однако математику не люблю я. Пожалуй, учитель из меня не получится. Выкинуть этот фантик? Ладно, подождём. Опустим его обратно в шкатулку. И вытянем следующий.

Медицинский. Вхожу в палату в белом халате и в шапочке. Белый халат, пожалуй, сделает меня солиднее и привлекательнее. «Ах, доктор, что-то с сердцем…» — «Сейчас послушаем…» Как называется эта штука? Кажется, фонендоскоп. «Разденьтесь, больная…» Больная смотрит на меня насмешливо. Больная вздыхает. Больная мне не верит. Надо стать лысым, чтобы тебе поверили. «Эти капли прописал мне старый, опытный врач…» Моя мама согласна выпить что угодно, лишь бы врач был старый. А молодой, будь он хоть гений, её не устраивает. Но я не хочу лысеть. Абсолютно не спешу лысеть. Можете лечиться у старцев — дело ваше. Я совсем не жажду возиться с вашими испорченными сердцами и печёнками. Ленка Зубарева спит и видит себя врачом. Костя Сизов собирается совершить чудеса в хирургии. Отлично. Григорий Кузин не будет вашим конкурентом. Григорий Кузин будет…

Пока моя шкатулка полна ещё доверху. Я могу стать хирургом. Агрономом. Лётчиком. Экскаваторщиком. Поэтом. Я могу… Я только не могу стать одновременно водолазом, лётчиком и хирургом. Придётся оставить в шкатулке один-единственный фантик. А остальные безжалостно выкинуть и пусть летят по свету, пока их не схватит кто-нибудь другой.

Поезд всё стучит колёсами, всё летит вперёд через зелёные просторы, и от этого ли бодрого стука колёс, или от быстроты движения, или от чего-то ещё я чувствую себя счастливым и сильным. Никогда ещё со мной такого не было. Стоит в пустом вагонном коридоре у окна этакий Микула Селянинович. Скажи ему сейчас: надо срыть вон ту гору, чтобы взять на дне её клад, — и сроет. Одной лопатой. Или голыми руками. Спроси: может ли он бежать быстрее поезда — ответит, не задумавшись: «Могу». И побежит. Всё я могу. Что вы от меня хотите, люди? «Я подвиг силы беспримерной…»

Мягкий звук отодвигаемой двери прозаически нарушил мои исполинские побуждения, и я из Микулы Селяниновича моментально превратился в Гарика Кузина. Чёрт побери! Скрипнула дверь, и ты уже не богатырь…

Я не обернулся, чтобы посмотреть, кто это так некстати вышел из купе. Витька скорей всего. Сейчас пристанет с разговорами. Мне не хотелось разговаривать.

Некоторые ребята у нас решили отдаться на волю судьбы. «Для стройки хватит и тройки…» Тройки меня тоже не всегда обходят, но полагаться на судьбу я не собираюсь. Кто она такая, эта судьба? Не та ли костлявая старуха с мешком за спиной, которой мама пугала меня, когда я в детстве не хотел спать? Наверно, она и есть. Маленьких собирает в свой мешок, а тех, кто постарше, связывает верёвкой и ведёт куда захочет. Нет, дудки! Я не слепой, и судьба не годится мне в поводыри. Лучше я потащу её за собой, как бодливую корову.

Потащишь. Прекрасно. Но куда? Вот вопрос.

Нет, кажется, это не Витька. Я слегка повернул голову, увидел щёку с пробившейся за ночь щетиной бороды, розоватое ухо и рыжие волосы. Вольфрам. Наш начальник отряда просил называть его просто по имени. Кажется, ничего парень.

Мы стоим и молчим минуту, или пять, или десять, а поезд всё несётся вперёд по старой стальной дороге, извилистая речка течёт рядом с поездом, ивы никнут к воде, и большие глянцевые листья кувшинок распластались на тихих плёсах. На всхолмлённых полях ярко зеленеют всходы, две сосны, обнявшись ветвями, промелькнули за окном.

— Люблю дороги, — говорит Вольфрам. — Люблю движение. На поездах, на самолётах, на машине, на оленях, на собаках, на своих двоих… Отличная штука — чувствовать себя в пути!

— Здорово, — соглашаюсь я.

А может, эта костлявая старуха Судьба всё-таки существует? Может, она и не костлявая, и не старуха? С чего я взял? Возможно, что она довольно привлекательная особа… Вольфрам стоял в школьном коридоре и выглядывал рослого крепкого парня. И первым выбежал я. Если бы Вольфрам наткнулся на Костю Чернова из восьмого «А», меня сейчас бы не было здесь в поезде.

Вольфрам пристально смотрит в окно. Холмистые поля в свежей зелени хлебов проносятся мимо. Небольшая рощица мелькнула и отстала. Золотой диск солнца медленно выкатывается по невидимой голубой тропинке всё выше и выше. О чём думает Вольфрам? О той женщине, которая его провожала?

— Вольфрам, кто это тебя провожал?

— Жена, — коротко отзывается Вольфрам, по-прежнему глядя в окно.

— Я так и подумал. Будет ждать.

— Она через два дня вылетает в Якутию, — говорит Вольфрам.

— Тоже геолог?

— Нет. Педагог. К родным в гости.

Вот как. Значит, она якутка.

— Отец у неё русский, — говорит Вольфрам. — Из семьи политических ссыльных. А мать якутка.

Опять тихонько скрипит дверь купе.

— Что там? Станция?

Витька изволил наконец выспаться и теперь бесцеремонно вдавливается в моё плечо, словно нет в вагоне других окон.

— Какая станция?

— Никакой.

— А что?

— Ничего, — говорит Вольфрам. — Ничего особенного. Просто русские дали…

«Не хочу я жить без тревоги…»

Небо — огромное. И степь — огромная. Впрочем, всё в мире относительно. Маленькому жучку зелёное поле бильярдного стола казалось бы столь же просторным, какой мне сейчас кажется степь.

Дорогу словно прочертили по линейке. Позади нашей машины вьётся лохматый серый хвост пыли.

Мы едем по Башкирии. Автономная республика, столица — Уфа. Нефть. Салават Юлаев. Ещё я смотрел зимой спектакль о Башкирии «В ночь лунного затмения». Вот над этими степями было лунное затмение, в эту голую степь прогнали влюблённых разгневанные старцы.

Солнце краем зашло за облако, и на зелёную степь, притемнив её, легла тень. Мы едем по затенённой части, а справа лежит солнечная. Но вот солнце совсем скрылось за облаком, и степь стала одинаковая.

Я стою, держась за кабинку. Тёплый ветер, пропахший землёй и травами, бьёт мне в лицо. Я смотрю на степь и сочиняю стихи.

Сам не знаю, что это со мной. Но стихи мучают, как невыученный урок. Главное — и не сочиняются, и покоя не дают.

Чёрная лента дороги

На зелёном платье степей,

Не хочу я жить без тревоги,

Я ищу…

Никак не придумывается, чего я ищу. Степей — не пей — репей… Рифмы великолепные, но смысла ни на грош. А если попробовать сначала без рифмы? «Я ищу…» Без рифмы я тоже не знаю, чего ищу. Про тревогу — это честно. А вот поиски… «Я ищу…» Что, всегда стихи сочиняются с такими муками? А читаешь — как будто бы слова так и жили всегда в готовых звучных сочетаниях.

Чёрная лента дороги…

— Озеро! — Витька толкает меня в бок.

— Иди ты…

Казалось, вот-вот найду конец строфы, так нет, надо ему было с этим озером! Подумаешь, озеро… Где оно? А, вон…

Озеро — почти точный овал. Голубой овал в светло-зелёном окружении камышей. На озере плавают утки. Неужели дикие?



— Вольфрам, утки дикие?

— Дикие. Здесь их много…

Синяя гладь озёрная

В зелени камышей…

Машину вдруг сильно тряхнуло. Можно ли сочинять стихи, когда тебе всё время мешают? То Витька, то эта тряска…

Дорога поднялась немного в гору, потом спустилась; степь здесь была уже не такая ровная. Впереди показался карьер, за ним — посёлок. Машина замедлила ход на пыльной дороге. Одноэтажные деревянные дома потянулись по обе стороны дороги, сады и огороды просторно раскинулись между ними. Возле почерневших ворот машина остановилась.

— Приехали, — сказал шофёр, выпрыгнув из кабинки.

Тотчас скрипнула калитка, и на улицу вышел невысокий худощавый старик в белой рубахе и безрукавке, в каких-то странных галошах с загнутыми носками и в тюбетейке на лысой голове.

— Привёз, отец! — сказал шофёр.

— Принимай гостей, Шехислам Абубакирович, — сказал Вольфрам.

Шехислам Абубакирович поклонился, прижав руки к груди:

— Очень рад, очень рад…

Вольфрам тоже поклонился старику.

— Опять мальчишек привёз, — оглядывая нас с Витькой, проговорил Шехислам Абубакирович.

— Опять, — кивнул Вольфрам.

Дворик был маленький, заросший травой вдоль ограды. Слева стоял большой сарай. Между домом и сараем оставался проход в огород.

Мы оказались не первыми гостями в этом доме. У забора в тени стояла раскладушка, на ней спал какой-то верзила. На сеновале торчали две пары босых ног. Полная смуглая женщина умывалась в углу двора из жестяного умывальника. Оглянувшись, она заметила Вольфрама:

— Вольфрам!

— Светлана!

Вольфрам подбежал и обхватил её своими длинными ручищами.

— Вольфрам, я же мокрая! — смеялась Светлана.

— Если ждать, пока обсохнешь, так ты опять куда-нибудь уедешь, — сказал Вольфрам.

Я не понял, сколько ей лет. Лицо совсем молодое, а волосы наполовину седые. И полная сама. Наверно, не очень молодая.

— И Володя здесь? — спросил Вольфрам.

У Светланы странно дрогнули губы, она потемнела лицом.

— Его нет. Я теперь выезжаю в экспедицию одна.

— Вот как. А что же…

— Потом, — сказала Светлана. — Как ты? Не женился?

— Женился.

— Наконец-то! Давно?

— Уже два года семейный человек.

— Входите в дом, — приглашал хозяин. — Самовар на столе.

В просторной кухне на покрытом старой клеёнкой столе шипел и пускал пар медный самовар и стояли две тарелки с горячими лепёшками.

Напившись чаю, я вышел из дома и сел на крыльцо. Шехислам Абубакирович сел рядом.

— Учишься? — спросил он.

— Учусь, — сказал я.

— Я неучёный вырос, — вздохнул Шехислам Абубакирович. — В деревне жил. Потом воевал. Потом батрачил. А один раз вызывают в райком партии. Говорят: «Будете лесничим работать». — «Как — лесничим?» — «Так лесничим». Объясняю им: «Я же малограмотный». — «Какое у вас образование?» — «Случайное». — «Читать, писать можете?» — «Это могу». — «О лесах что знаете?» — «Знаю, что у берёзы листья, а у сосны иголки». Начальник лесхоза Грошевский там сидел, засмеялся. «Ничего, — говорит, — научитесь». Как ты думаешь? И сделали лесничим.

Из дома вышли Витька с Сашей. Витька держал Сашу за руку. Странно, зачем это нужно — за руку?

— Идём смотреть карьер, — сказал мне Витька.

Не то пригласил меня, не то информировал. А сам всё держит её за руку. И она — ничего, как будто так и надо.

— Я не пойду.

— Это интересно, — говорит Саша и смотрит на меня своими кукольными глазами. А рука — у Витьки в ладони.

— Мне неинтересно.

— Как хочешь.

Это Витька. «Как хочешь». Пошли. До самой калитки держатся за руки. В калитку вдвоём не пройти, надо по очереди. Отпустит он её? Нет, не отпустил. Сначала она прошла, потом он. Цепочкой. А рук не расцепили. Отлично. Пусть идут. Пусть смотрят карьер. Чего я не видал там, на карьере?

— Ничего, работал. Научился. Начальник у меня хороший был, умный. Учил меня. Один раз опять вызывают в райком партии. «Здравствуйте. Садитесь». Сажусь. «Ты, — спрашивает секретарь, — золото видел?» — «Видел, — говорю, — золотой крест у русского попа. Ещё обручальные кольца видел у купцов». — «Поедешь, — говорит секретарь, — добывать золото».

Мне вообще-то безразлично, что они ушли вдвоём. Пусть держатся за руки, если хотят, пусть обнимаются… А всё же Витька свинья. Ушёл и не оглянулся. Если бы не я, он вообще не попал бы в эту экспедицию. Я мог Юрку Волкова пригласить. И надо было Юрку пригласить…

— «…золото» — «А как, — спрашиваю, — его добывают?» — «Там, — говорит секретарь, — научат. Ты коммунист, тебя партия посылает». Как ты думаешь? Больше я ничего не стал спрашивать. Получил бумагу, приехал домой. Говорю жене: «Собирайся». У нас уже ребят трое было. Так и приехал на рудник добывать золото… Двадцать лет добывал золото. Долго. Много добыл.

Солнце садится. Далеко за домами и деревьями разлилась по небу сверкающая жёлтая полоса, словно отлитая из того золота, которое добыл за двадцать лет Шехислам Абубакирович. Где-то рядом скрипит калитка. На улице кричат, гоняя мяч, мальчишки. Отдалённый гул машин доносится с карьера.

— Думал, так и останусь всю жизнь на руднике. Мастером работал. Начальником участка работал. Вдруг — выборы. Меня выдвигают депутатом. Как ты думаешь? Депутатом. Говорят: «Будешь председателем горсовета». Вот тебе раз! Батрак был. Солдат был. Лесничий был. Шахтёр был. Председатель горсовета ни разу не был. Сделали. Из человека что хочешь сделать можно. Из тебя жизнь тоже что-нибудь такое сделает — сам не заметишь.

— Верно, — соглашаюсь я.

Она уже и то начала надо, мной подшучивать. За сотни километров от дома сижу на крыльце со стариком, он рассказывает мне о своей жизни, а Витька с Сашей бродят сейчас по карьеру и, наверное, смеются надо мной: «Хорошо, что он не пошёл. Третий лишний. Ха-ха-ха…» А я пойду. Возьму и пойду.

— Ты куда? — спрашивает старик, когда я стремительно сбегаю с крыльца.

Оборачиваюсь на секунду:

— На карьер. Хочу посмотреть карьер.

— Посмотри, посмотри…

Старику, наверное, жаль терять собеседника. Но должен же я посмотреть карьер!

Отыскать его нетрудно. В конце длинной прямой улицы виднеется жёлтая гора. Там гудят машины. Там и есть карьер.

Я иду очень быстро, почти бегу, словно куда-то опаздываю. Куда я тороплюсь? К Виктору? К Саше? Ничего подобного. Дело в том, что скоро начнёт темнеть… Стемнеет, и не успею посмотреть карьер. А до Виктора и до этой вертлявой девчонки мне нет никакого дела. Я даже к ним не подойду, если увижу.

Вот и карьер.

Я стою на краю огромного котлована, стены которого уходят вниз ровными уступами. Кажется, что какой-то сказочный великан вырубил для себя эти широкие ступени. Вот придёт ночь, и он поднимется по ступеням, встанет вот на этом месте, где сейчас я, и упрётся головой в тучу.

Но никаких великанов нет. Вернее, есть, но они никогда не достанут головою до тучи. Стальные работяги экскаваторы тут и там приткнулись на ступенях террасы и грызут чёрствую гору, усердные, как слоны.

Вот подъезжает самосвал, слон-экскаватор, плавно скользнув по стене карьера стальным хоботом, набирает полный ковш руды. Задрав хобот, он медленно, тяжеловато поворачивается на оси, разжимает над кузовом самосвала свой стальной рот и выплёвывает добычу. Когда самосвал получает три ковша породы, он отъезжает, а на его место уже подруливает следующий, и снова экскаватор кланяется своим стальным хоботом, тяжело, размеренно и неутомимо.

Кроме экскаваторов и самосвалов, на карьере работают буровые машины на гусеничном ходу, ищут новые пласты, исследуют мощность залежей. Если вслушаться в гул машин, закрыв глаза, то кажется, будто сразу летит много самолётов.

Стены карьера перемежаются в цветах: то они жёлто-коричневые, то серые с оттенками от пепельного до чёрного. Охристые побежалости, словно языки подземного пламени, оттеняют горные клады. Потом я узнал, что это медные колчеданы. А тогда просто стоял и смотрел, захваченный трудовым ритмом, зачарованный незнакомой и непонятной красотой этих пёстрых ступеней карьера, и мощных машин, и змеино извивающихся дорог. Я в самом деле забыл о Викторе и о Саше и вспомнил о них, лишь когда вплотную надвинулись сумерки и в карьере зажглись первые огни.

Я поглядел вправо и влево. Никого не видно. Тогда я двинулся вдоль карьера! Изредка из вечернего сумрака выплывали мне навстречу человеческие фигуры. Всякий раз — незнакомые. А я шёл и шёл, пока не обогнул кругом весь карьер.

Внизу всё больше становилось огней, и гул машин сделался по-новому таинственным, и фары автомобилей разбрасывали по дорогам стремительные яркие полосы. Я постоял ещё немного у края карьера и направился обратно, к дому Шехислама Абубакировича, который Вольфрам назвал «базой». Витька с Сашей, конечно, давно уже там, стоят, должно быть, у калитки и с нетерпением поглядывают на дорогу, ожидая меня.

В одном сантиметре — пять километров

У калитки стоял Шехислам Абубакирович:

— Посмотрел?

— Посмотрел. А наши, парень с девушкой, пришли?

— Нету, — сказал старик. — Вечер хороший. Разве скоро придут?

— Понятно.

— Спать хочешь?

— Хочу!

А что мне оставалось, если я даже и не хотел спать? Опять сидеть со стариком на крыльце?

— Пойдём, — сказал Шехислам Абубакирович. — На сеновале ляжешь. Любишь на сеновале спать?

— Очень люблю, — сказал я, хотя в жизни не спал на сеновале.

В книгах я читал, что это приятно. Пахнет сухими травами, луна смотрит прямо тебе в лицо и шуршат мыши. Да, кто-то писал про мышей… Я бы предпочёл, чтобы они не шуршали.

— Полезай, — сказал старик, подведя меня к какой-то лесенке.

Я поднялся по лестнице и нырнул в чёрную дыру. Что-то зашуршало. Мыши? Нет, не мыши, это у меня под ногами сено шуршит.

Старик влез на сеновал следом за мной. Он разворошил сено, постелил одеяло.

— Вот, ложись. Товарищ твой с тобой ляжет. Девушку мы внизу положим, в сарае.

— А Вольфрам спит?

— Вольфрам не спит. Светлану давно не видал. Вместе в Сибири ходили по тайге. Сидят дома, разговаривают. Пойду к ним… Ты ложись, спи.

— Ладно.

Старик ушёл. Я лёг, руки закинул за голову. Разве в самом деле попытаться заснуть? Попробую закрыть глаза.

Я долго лежал с закрытыми глазами. Пахло сеном. Деревья шелестели листьями. Из окна доносилась тихая музыка — в доме включили приёмник. А мне вдруг захотелось домой. Хорошо это было — и запах сена, и шорох листьев, и музыка, — а вот захотелось домой, и всё. Так бы галопом и помчался сейчас на станцию.

Не спалось. Я открыл глаза. Было уже совсем темно. На том куске фиолетового неба, какой виделся мне из дверей сеновала, светилась одна-единственная звезда. Словно серебряная брошь на бархатном платье артистки. Выступала у нас одна недавно во Дворце культуры. Пела разные романсы.

— Ты, Светлана?

Голос послышался так близко, что я вздрогнул. Потом сообразил — это в сарае под сеновалом.

— Я, Андрей. И Вольфрам со мной. Вы познакомились?

— Ты ложись, Вольфрам, тут свободная раскладушка.

— У нас девушка, пусть она… А я на сеновал к ребятам полезу.

— Устала я, — сказала Светлана.

— Но ты так и не рассказала мне, что же произошло с Владимиром.

— Инвалидом он стал, Вольфрам, вот что произошло. Преподаёт в техникуме. А с экспедициями — всё.

— Инвалидом… Так.

— Это у нас недолго — инвалидом стать, — проговорил Андрей. — Ползаем по горам, как жуки.

— Кто тебя заставляет? — угрюмо проговорила Светлана. — Сидел бы дома, не портил людям настроение.

— Двое детей, — сказал Жук. — Без полевых туго.

— Давно это случилось? — спросил Вольфрам.

— Пять лет назад…

Выходило — вроде я подслушиваю. Но я не подслушивал. Я же не виноват, что мне отвели место здесь, на сеновале. Пришёл и лёг спать на своё место. А они там разговаривают.

Не разговаривают — одна Светлана говорит. Вольфрам молчит. И Жук молчит. Я его так мысленно окрестил: Жуком. Вернее, он сам себя окрестил.

Можно было кашлянуть, чтобы знали, что я тоже слышу. Но интересно рассказывала Светлана. И всё равно ведь не один Вольфрам слушал. Жук тоже слушал. Значит… В общем, всегда можно найти оправдание самому себе, если хорошенько постараться.

— Он меня не отговаривал. Прежде отговаривал: «Не езди со мной на Север, поезжай на Урал или на Кавказ». А в этот раз ничего не сказал. После того я на Севере не была. И не поеду, наверное. Старею. Кажется, не выдержала бы сейчас. А тогда не боялась. Даже интересно было. Семьсот километров на собаках. Замечательно! Романтика…

Вольфрам ездил на собаках — знает. Ты, Андрей, не знаешь. Едешь, едешь, и всё снег, и всё мгла, и безмолвие, только полозья нарт скрипят да подвывает на разные голоса полярный ветер. И не верится, что под снегом есть земля, самая настоящая земля, на какой где-то стоят деревья и будут зеленеть весной травы. Будто ничего нет в мире, кроме льда, и снега, и серого неба, будто мёртвая, в белом сагане планета, и только и есть на ней живого, что наш маленький отряд на этом собачьем поезде…

В глубь материка нас везли уже на оленях. Это приятнее. Очень милые животные. Володя говорил, что ему всё равно — на собаках или на оленях. Не видел разницы. А мне на оленях больше нравилось.

Выезжали мы в феврале. Ещё ночь и лютейшие морозы. Едем, молчим. Только пар изо рта белыми клубами.

На базе несколько дней блаженствовали. Отогревались. Отъедались. Я немного простыла — меня под шубами парили. Не семь потов, а, наверное, семьдесят семь пролила. Ничего. Отлежалась.

Отсюда мы уже расходились группами — по два человека. Набрали с Володей продуктов, одежду запасную, буссоль, анероид — всё, что нужно… Пошли. Задача — провести топографические съёмки, сделать карту. «Белое пятно» было. Первую карту делали. В одном сантиметре — пять километров.

Вдвоём ходили мы подолгу, иногда — около месяца. Еды много. Ружьё у нас есть — плохонькое, правда, ружьишко, но Володя умел с ним ладить. Куропатки, глухари, раз оленя подстрелили… В общем, мяса хватало.

Но однажды ружьишко это нас чуть не подвело.

Как раз далеко ушли от базы. Продукты почти кончились, чуни совсем истрепались, а возвращаться не хочется — время самое хорошее, лето, торопимся побольше обойти. Решили: во что бы то ни стало осилить весь маршрут.

И тут нам повезло. Встала я утром, пошла к ручью и вдруг вижу — медведь спускается с горы. Огромный такой медведище… Увидал меня и остановился. А, может, не увидал, просто так остановился, а мне со страху показалось. Я — внизу, он — на горе, но недалеко, если припустит как следует — я и крикнуть не успею.

Я не стала ждать, пока он меня настигнет, первая кинулась к палатке. Володя ружьё схватил.

А медведь потихоньку к нам шествует. Идёт, переваливается на задних лапах. Наверное, не видал никогда людей.

У нас два жигана было. Володя зарядил ими ружьё. Пули две, а ружьё одно. А медведь уже совсем близко…

Володя вышел навстречу медведю. Прицелился, ждёт. Медведь вдруг заревел и пошёл быстрее. Прямо на Володю. Несколько шагов между ними, а Володя не стреляет. Я кричу: «Стреляй!» Не стреляет. И начал отступать. Пятится, а медведь — к нему. Уже лапу поднял. И тут наконец грохнул выстрел.

Медведь упал. Володя стоит над ним бледный, аж губы белые.

А медведь бьётся, пытается встать. Кровь у него хлещет из раны, шерсть мокрая, мох красный вокруг, а он бьётся. Мне жалко его сделалось. Я заплакала. Володя подумал, что я от страха плачу. Объясняет мне, что ружьё осечки давало…

Завтракать мы не стали. Взяли с собой сухарей, пошли съёмки делать. Володя увёл меня. Когда мы возвращались вечером, над лагерем кружило вороньё. Они уже успели поживиться. Сняли мы с медведя шкуру. Ужин приготовили. Мяса навялили впрок. Как шашлык на палочках, только не над огнём, а над дымом. Из шкуры Володя что-то вроде лаптей сшил. Отличная вышла обувь…


Я люблю разглядывать географические карты. Лежит перед тобою на столе небольшой листок бумаги, и на нём — коричневые горы и зелёные долины, голубые озёра и причудливые изгибы рек, кружочки городов и совсем крохотные точки незнакомых селений. Но как-то никогда не думал я о людях, которые составляют карты. Которые в чунях, сшитых из медвежьих шкур, с вяленым медвежьим мясом в рюкзаке и с берданкой, дающей осечки, бредут по тайге, перебираются через ручьи, карабкаются на горы ради первых точек будущей карты. В одном сантиметре — пять километров…


— Так он не из-за медведя пострадал? — спросил Вольфрам.

— Нет. Не из-за медведя. Это я так вспомнила. Очень переволновалась тогда. И за Володю испугалась. И потом зверя жалела. Несправедливая борьба: медведь безоружный, а человек с ружьём.

— Чудная ты, Светлана! — сказал Жук. — Что же, лучше бы было, если бы медведь тебя задрал?

— Не в этом дело…

Но она не стала разъяснять, в чём дело.

— Володя осенью попал в беду. Снег уже лёг. Потом оттепель дня на два наступила, раскисло всё. И опять мороз. Обледенела земля, как каток. Володя палки вырубил, заострил, чтобы опираться. А местность, как назло, гористая. Ты — на гору, а чёрт тебя за ногу назад стаскивает. Но не бросать же дело… Немного осталось.

Какая-то сыпучая попалась гора. Раз у меня из-под ног здоровенный камень скатился. Но я уцепилась за кустарник, удержалась. Потом опять глыба рухнула. Мы уже оба прошли, и вдруг сзади загрохотало. Володя велел мне отстать на пять шагов. И сам пошёл осторожнее, палкой под снегом шурует, щупает, прочная ли скала.

И вдруг — обвал. Сначала я звук услышала. Как ахнет! А потом смотрю — Володи нет. Только снежная пыль вьётся над обрывом.

Сгоряча я чуть не кинулась вслед за ним. Потом одумалась. Стала звать его. Слышу — голос глухой, будто не его: «Спускайся осторожно, иди ко мне».

Наверное, час прошёл, пока я спустилась. По старому пути шла. Может, больше часу. Не знаю, забыла посмотреть. В середине дня случай этот вышел. День короткий, но всё же светло. Нашла я Володю. Лежит на снегу, нога как-то неестественно подогнута.

Огляделась я, будто ждала, что сейчас же кто-то придёт нам на помощь. Слева эта злополучная гора — где снегом покрыта, где бурые проплешины из-под снега торчат. А кругом горы лесок негустой северный тянется. И тишина, как говорится, могильная. Кто тут на помощь придёт… Хоть бы птица какая пискнула — и то бы легче стало. И птицы нету.

Поняла я — не на кого надеяться. Только на себя. Спасать надо Володю. Километрах в пятнадцати от нас стояли карякские юрты. Были мы в гостях у охотников. Теперь одно оставалось — бежать туда, чтоб дали лошадь или оленя, везти Володю в больницу. А сколько до больницы? Не знала я.

Поговорили с Володей. Нет другого выхода. Собрала я дров, разожгла ему костёр и пошла. Всё беспокоилась, как бы не заблудиться. Но не заблудилась. Нашла.

Стемнело уже. Я боялась, что снег пойдёт — занесёт следы, а без следов в темноте могу не найти Володю. Но снег не пошёл. Старый охотник поехал со мной верхом на лошади. Сына на другой лошади за доктором послал.


Стало тихо. Молчала Светлана. В доме так и не выключили приёмник, и музыка едва слышно тревожила ночную тишину. Шестая симфония Чайковского. Печальная часть, финал. Я не очень разбираюсь в музыке, но Чайковского знаю лучше других. Витькин отец его очень любит, у него целая коллекция пластинок с музыкой Чайковского.

— Что же дальше, Светлана?

— Дальше? Да ничего. Довезли мы его. Врач приехал. Позвоночник Володя повредил, позвоночником о камень ударился, когда падал. Три года лежал без движения. Думала — не встанет. Нет, встал. Только в экспедиции, конечно, нельзя. В техникуме теперь работает.

— Я сам думаю в техникум устроиться, — сказал Жук. — Надоели эти мытарства. Люди летом в санатории едут, а тут никакого отдыха не видишь.

— Меня уговаривает в техникуме преподавать, — продолжала Светлана. — Но я погожу. Успеется. Поброжу ещё по земле-матушке. Я ещё своего главного клада не открыла. А открою… Живёт такое чувство, что открою. За двоих теперь ищу — за себя и за Володю. И должна найти. Не нынче, так через год, через три, через пять, а найду.

— Ты куда направляешься? — спросил Вольфрам.

— На Голубое озеро. Завтра остальные должны подъехать, и двинемся на Голубое озеро.

— Андрей с тобой?

— С ней, — сказал Жук с ехидцей. — Определён под её мудрое руководство.

В соседнем дворе залаяла собака. Кто-то шёл по улице. «Наверное, возвращаются Витька с Сашей», — подумал я. И решил прикинуться спящим.

Где же романтика?

Так и оказалось — они. О чём-то ещё погалдели там, внизу, потом Витька с Вольфрамом поднялись на сеновал, шуршали сеном, укладываясь возле меня. Пошептались и уснули. И я наконец уснул.

Утром меня разбудил Витька:

— Вставай. Вольфрам уже давно поднялся. Надо идти в магазин за продуктами.

Я зевнул.

— Ну как, понравился карьер?

— Да мы на карьере недолго были, — сказал Витька как ни в чём не бывало. — Мы за посёлком гуляли, там речка очень симпатичная. Зря ты с нами не пошёл.

— Вам, наверное, без меня было скучно.

Витька засмеялся:

— Да нет, ничего…

Попробуй на него злиться. Просто невозможно на него злиться.

Зато с Сашей я не разговариваю. Не улыбаюсь ей. Я её просто не замечаю. Хотя в чём она виновата? Ни в чём не виновата. А всё же я с ней не разговариваю.

Повёз нас опять Иван, младший сын Шехислама Абубакировича. Отец дал ему это имя в честь русского друга, погибшего в сорок втором году на фронте. Три сына старика и две дочери уехали с рудника, изредка наведывались в гости или присылали погостить внуков, один Иван остался.

Полуторка Ивана была такая чистая, словно он готовил её на выставку, — вчера вечером он выкупал машину в речке. Он любил свою машину, Саша даже слышала, как он с машиной разговаривал: «Смотри, впереди горка, придётся тебе поднатужиться… Ага, проехали! А теперь прибавь ходу».

Наша дорога пролегла по середине просторной долины. По обе стороны серой асфальтовой ленты тянулись поля, а в отдалении виднелись горы. Они были невысокие и стояли как-то разобщённо, точно древние, сгорбившиеся от усталости старики, и сквозь дыры в зелёном платье из лесов, перелесков и трав виднелось их обнажённое каменное тело.

Мы ехали часа три. Но вот машина свернула с асфальтированной дороги на просёлок, поднялась на холмик, спустилась в долину, опять поднялась, и уже не в отдалении, а здесь, под колёсами машины, оказались Уральские горы. Уже и никакой дороги нет, только просека в молодом берёзовом лесу, рубчатые колёса мнут высокую траву, оставляя позади две широкие колеи.

Вольфрам первым спрыгнул с машины.

— Вот и наш лагерь.

Лагерь? Здесь?

После ночного рассказа Светланы я, кажется, ожидал, Что мы тоже очутимся на каком-то необитаемом куске земли. Если не в тундре, не в тайге, то по крайней мере на горных малодоступных вершинах. И, уж во всяком случае, не рядом с дорогой.

Но машина только чуть свернула с дороги и остановилась на склоне некрутой горы. Просторную поляну со стороны дороги полукольцом охватывал берёзовый лесок. Гора некруто спускалась к лугу, за лугом, прикрытый с берегов кустами, серебрился Урал.

— Удобная поляна, — сказал Вольфрам.

Очень возможно, что удобная. Но где тайга, где медведи, где романтика?

— И от села недалеко, — добавил Вольфрам.

Вот как. Даже от села недалеко. Так надо было и жить в селе!

— В кино будем бегать, — обрадовался Витька.

Нет, видно, в самом деле времена романтиков прошли. Ничего интересного ждать не приходится.

— Гарик, ты что замечтался? Помогай сгружать имущество.

Ах да, ты ведь не турист, Григорий Кузин. Ты — рабочий. Начинается твоя работа.

Имущества у нас довольно много. На базе у Шехислама Абубакировича мы забрали палатки, спальные мешки, ящики под образцы, геологические молотки, лопаты, кувалды, в посёлке накупили круп и макаронов, привезли с собой полсотни банок мясных консервов, ведро, кастрюли, чугунную плиту.

Иван подавал нам с Витькой всё это добро, а мы складывали его в сторону по указанию Вольфрама.

Сам Вольфрам бродил по поляне, с глубокомысленным видом глядя себе под ноги. Я думал, что он сквозь землю видел какие-нибудь полезные ископаемые. Оказалось — ничего подобного: выбирал подходящее место для палаток.

Одна Саша чувствовала себя словно на курорте. Она беззаботно стояла в сторонке и, держась за ствол берёзки, любовалась природой. Но Вольфрам вдруг сказал:

— Саша, возьми ведро, сходи за водой.

— Я? — Она удивлённо подняла красивые брови.

— Я сбегаю, — вызвался Витька.

— Нет, ты ступай за хворостом, а мы с Гариком вырубим колышки для палаток.

— Могу помочь, — предложил Иван.

— Не надо, — возразил Вольфрам. — Покури, отдохни…

Гремя ведром, Саша отправилась за водой. Я взял топор, и мы с Вольфрамом окунулись в зелёную тень берёзового леса.

После чая Иван уехал. Машина нырнула в просеку, берёзки покачали вслед Ивану потревоженными ветками, полуторка выбралась на дорогу, мелькнула в последний раз на пригорке и скрылась с глаз.

Сразу стало очень тихо. Только где-то в траве на солнечной поляне верещал кузнечик. Лечь бы сейчас под берёзы и сквозь листву глядеть на небо…

— Ну, давайте оборудовать лагерь, — говорит Вольфрам. — А завтра с утра — в маршрут.

Возни с оборудованием лагеря хватает до самого вечера. Ставим три палатки. Самая большая — для мужчин. В маленькой поселится Саша. Третья — склад и кухня, там будут храниться собранные образцы, посуда, продукты.

С берега Урала мы с Витькой притаскиваем два здоровенных камня. Это не близко. Надо спуститься с крутояра, пересечь большой луг, и только тогда будет Урал. Наш берег высокий, а на противоположном — отличный песчаный пляж. Река здесь неширока. Невдалеке она изгибается резкой излучиной и пропадает за горой, заросшей молодыми берёзками. Искупаться бы сейчас… Но мы с Витькой не решаемся на такую вольность.

Камни приходится кантовать в гору. С меня ручьями катится пот. Витька почему-то не так устал. Или просто бодрится… Укладываем на камни плиту, и получается летняя печь, на которой можно готовить обед хоть на три блюда.

Это ответственнейшее дело Вольфрам с поразительным легкомыслием доверяет Саше. Мы с Витькой обмениваемся грустными взглядами. Жрать хочется, как после трёхдневной голодухи. Что-то будет…

— Вот здесь мы устроим стол, — объявляет Вольфрам, затёсывая колышки для палаток. — Идите срубите для ножек четыре берёзки.

— А осина не пойдёт? — ехидничает Витька.

— Пойдёт и осина.

Я срубаю топором деревья, а Витька очищает их от ветвей. Устройство стола Вольфрам поручает мне, а сам натягивает с Виктором палатки. Я вбиваю в землю заострённые колья, мастерю столешницу — доски мы привезли с собой. Потом устраиваю подобным же образом скамейки. Одна получается нормальная, а другая оказывается так далеко от стола, что до него едва можно дотянуться.

— Плохо, — качает головой начальник.

— Да что ты, Вольфрам, — говорю я, — очень удобно, это я нарочно так сделал, чтобы не упираться грудью в стол.

— Ну, если нарочно…

Я подмигиваю Витьке: сойдёт. Главное — не переделывать. Не век нам сидеть за этим столом.

От печки вместе с дымком долетает великолепный аромат лаврового листа и мясных консервов.

— Будет шикарный обед, — говорит скороспелый на выводы Витька.

Кажется, всё. Хорошо бы искупаться перед обедом.

— Теперь надо окопать палатки, — объясняет Вольфрам.

— Что? — Витька испуганно оборачивается к Вольфраму.

— Как — окопать? — спрашиваю я без малейшего энтузиазма.

— Лопатами, — невозмутимо объясняет Вольфрам. — Если ночью пойдёт дождь — нас же зальёт. Гарик, неси лопату, я покажу…

Мы молча роем вокруг палаток канавки. Супом уже не пахнет — то ли оттого, что ветер теперь в другую сторону, то ли этот суп давно перепрел и потерял весь аромат.

— Саша, у тебя готово?

— Готово.

— А вы, ребята, не кончили? Саша, пойди искупайся.

Она идёт купаться. А мы роем канавки. Когда Саша возвращается, идём купаться мы. Трое.

Солнце уже садится, Урал — розовый от его закатных лучей. Вода холодная.

— Холодная! — кричит Витька.

— Может, подогреть?

Нет, не такая уж холодная. Вполне можно терпеть. Ух, здорово!

— Не съест она там без нас весь обед? — беспокоится Витька.

— Давайте на всякий случай поспешим, — предлагает Вольфрам.

Бодрые после купания и лёгкие от голода, мы бегом несёмся через луг, резво одолеваем горку. Стол застелен белой бумагой. На нём стоят тарелка с хлебом, алюминиевые мисочки, соль, перец.

— Прямо как в ресторане, — одобрительно говорит Витька.

Саша идёт к плите за кастрюлей, но Витька опережает её, сам тащит и ставит на стол объёмистую посудину с дымящимся варевом. Саша выливает в чашку Вольфрама черпачок мутной водицы с несколькими волокнами мяса. Сашины щёки краснеют. У Витьки на лице — самое горькое разочарование. Саша погружает поварёшку в кастрюлю до самого дна. На этот раз ей удалось поймать несколько крупинок риса. Можно было идти с ложкой на берег Урала и хлебать такое же блюдо прямо из реки.

— Диетический суп для столетних старцев! — возмущённо говорю я.

— Да нет, суп хороший, — заступается лицемер Витька.

— Немного жидковат, — признаёт Вольфрам.

— И много пересолен, — добавляю я.

А почему, собственно, я должен делать приятную мину? Весь день работали как дьяволы, а она несчастный суп не могла сварить!

На второе — манная каша на воде, настолько твёрдая, что мы режем её ножом. Каша остыла, и масло в ней не тает. Дома я бы на такую еду и смотреть не стал.

— Теперь наметим план на завтра, — говорит, допивая чай, Вольфрам.

На дне моря

Геологи ищут золото, серебро, алмазы. Каждый знает, что это такое. Если ты нашёл алмазы, так ты герой! О таких геологах пишут книги и снимают фильмы. Я сам видел фильм… Можно искать нефть, уголь, медь. «Мы открыли месторождение меди мощностью…» Есть что рассказать.

Но когда нас с Витькой в школе будут спрашивать, что мы искали, мы скажем:

«Фораминиферы».

И пусть ребята поломают голову, что это такое.

— Сейчас она спокойная. Угомонилась. Притихла. Разве что изредка проявит свой характер, плюнет огневой массой или для шалости разрушит какой-нибудь город.

Это Вольфрам — о нашей милой планете. Земля у него — как живая: «Угомонилась. Проявит характер…» Ну, не чудак? Саша откровенно улыбается. Мы с Витькой сидим серьёзные. Смотрим в костёр. И Вольфрам смотрит в костёр. А сам говорит:

— Горячее сердце у нашей планеты. Существует она много-много миллионов лет, и всегда бушевала в ней жаркая магма, изливаясь временами на поверхность, и неуёмной своей силой пробивала в теле Земли сквозные раны.

Мы сидим в тесном шатре, сотканном из ночной тьмы, точно первобытные люди из книги «Борьба за огонь». Сучья потрескивают в костре. Звёзды мерцают над головой. Временами листва шумит от порывов ветра в берёзовой роще.

— Ёжилась, остывая, Земля. Глубокие морщины долин и гор прорезают её чело.

Я уже начинаю сочувствовать нашей старушке планете. Мне даже хочется сделать для неё что-нибудь приятное. Что бы я мог?

— Вздрагивала Земля от глубинных толчков, теснились породы от внутреннего давления, рушились в бездну горы, и выше тех прежних гор поднималось дно моря, а слежавшиеся за миллионы лет пласты вдруг вставали дыбом. Так вздыбился и Уральский слоёный пирог, протянувшийся на сотни километров с севера на юг. По этим наслоениям нам и придётся лазать, по закраинкам этих каменных страниц мы будем читать многомиллионную историю нашей планеты.

Алые отблески пламени играют на лице Вольфрама, ещё больше золотят его рыжие волосы. Вольфрам сидит, обняв колени, сосредоточенно глядит на огонь и говорит негромко и медленно, точно не для нас — не то сам с собою беседует, не то Земле объясняет, что мы за люди. А она слушает, затаилась в ночной тиши со своими горами-морщинами, огромная, смирная, но хитрая. Не отдаёт она людям так запросто свои богатства, глубоко прячет их в тайных уголках. Попробуй найди.

Утром мы выходим в первый поиск. Вольфрам и я — в одинаковых противоэнцефалитных костюмах защитного цвета с капюшонами; капюшоны болтаются за спиной, на головах соломенные шляпы, на ногах — сапоги. Саша — в узких чёрных брючках и в свитере, кеды и пёстрая косынка на её высокой причёске делают её больше похожей на туриста, чем на геолога. Но молоток… Геологический молоток на длинной ручке, который она небрежно несёт в левой руке, представляет её, да и всех нас, лучше всякого аттестата.



Мы идём через село. Я теперь доволен, что наш лагерь близко от села. Двое мальчишек завистливо глядят нам вслед. А встречный старик даже поздоровался. Жаль, что мало людей на улицах. Вон вышла девушка! Я приосаниваюсь и стараюсь с шиком держать геологический молоток, лопату и кайлу… Сказать по правде, без лопаты и кайлы шику было бы больше, но я, конечно, догадываюсь, что геологический инструмент служит не только для того, чтобы поражать воображение встречных.

Витька остался дежурить в лагере. Бедный Витька!

Сразу за селом начинается гора. Говорят: «Умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт». К геологам это не относится. Мы поднимаемся в гору. Гора почти голая, только на самом хребте курчавятся молодые берёзки, словно подстриженная жеребячья грива.

Вольфрам сегодня молчалив. Полевая сумка болтается у него на боку. Молоток заткнут за пояс. Ему идёт этот свободный костюм, и соломенная шляпа, и сумка, и молоток, он выглядит спокойным и мужественным, и я ловлю себя на том, что стараюсь подражать Вольфраму: шагаю так же размеренно и так же сосредоточенно молчу.

Зато Саша трещит за троих:

— Хорошо ещё — хоть не жарко. А в жарищу лезть на такую гору просто невозможно. Верно мама говорит, что геология — не женское дело.

— Что ж ты не послушалась свою маму? — спрашиваю я.

— В геологии всё-таки есть какая-то романтика, решила испытать.

Вольфрам неожиданно останавливается и повёртывается к нам.

— Романтика в геологии спрятана так же глубоко, как подземные клады. Чтобы найти её, нужны годы тяжкого труда. Тяжкого! Понимаешь, Саша?

— Не пугай меня, Вольфрам.

Саша улыбается. Но Вольфрам суров. Что-то он ещё хотел сказать. Не сказал. Круто повернулся и зашагал дальше своим спорым, размеренным шагом.

— Чего он взъелся? — шёпотом спрашивает меня Саша.

Я пожимаю плечами. В самом деле, чего он наскочил?

Мы уже поднялись довольно высоко. Река блестит на солнце, словно дно её устлано серебряными монетами, поля зеленеют за рекой. На дороге тарахтит мотоцикл, пыльный хвост тянется за ним и растворяется в утреннем мареве.

— Вольфрам нас ждёт. Пойдём.

Вольфрам стоит на выступе горы, опираясь на рукоятку молотка, неподвижный, как скульптура, задумчиво смотрит вдаль.

Гора становится круче, приходится карабкаться по откосу, цепляясь за выступы, за кусты, за траву. Песок и мелкие камешки, шурша, сыплются из-под ног. Саша взбирается довольно ловко. Мне мешают кайла и лопата, руки заняты, того и гляди, загремлю со своим железом вниз. А, чёрт! Лопата вдруг выскользнула у меня из рук и, насмешливо погромыхивая, запрыгала по склону.

— Зацепилась за куст шиповника, — сказала Саша.

Я и без неё это видел.

— Давай сюда кайлу.

Вольфрам по-прежнему стоял как изваяние, но смотрел теперь на меня.

Я отдал Саше кайлу и молоток и двинулся за своей лопатой, но не удержался и заскользил, словно по ледяной горке.

— Тормози, — крикнула Саша, — проедешь свою станцию!

Ей смешно. Ага, и Вольфрам улыбается… Нашли развлечение!

— Ты опирайся на лопату, как на посох, — инструктирует Вольфрам.

Я во второй раз одолеваю этот паршивый участок. Вершина горы почти плоская, тут идти легче.

— Пришли, — говорит наконец Вольфрам, и мы садимся отдыхать.

Миллионы лет назад здесь плескалось море. И там, где мы сидим, тоже. Морское дно… Как это представить — миллионы лет? Триста миллионов лет? Пятьсот? Плескалось море… И в море были свои жители: ежи, лилии, кораллы, брахиоподы. И эти фораминиферы, за которыми мы приехали.

Мы ищем остатки фауны и флоры. Но не всякой, а только «микро», которую рассматривают под микроскопом, такая она маленькая. Конечно, если попадётся что-то покрупнее, тоже неплохо — это хоть признак того, что тут не мёртвые породы. Если, например, тут жили брахиоподы, почему бы не жить и фораминиферам? Хотя соседствуют они не всегда.

Вольфрам ещё в поезде рассказывал нам об этих фораминиферах. Если по-русски — то это корненожка, простейший организм, который относится к микрофауне. Сохранились раковины фораминифер из известкового или кремнистого вещества.

Без микроскопа их не увидишь. Зимой, в лаборатории, с наших образцов сделают тончайшие срезы — шлифы, приклеят их на стёклышко специальным клеем, потом прикроют другим стёклышком, положат под микроскоп и станут разглядывать. Вот тогда и выяснится результат нашей работы.

Представьте, что вам дали несколько листьев тополя, сорванных в разное время года и засушенных: совсем маленький, чуть проклюнувшийся из почки, потом побольше и большой, полный, ярко-зелёный лист, и такой же лист, но уже более тёмный, и ещё — с желтинкой по краям, и совсем жёлтый. Вы ведь определите, какой лист сорван весной, какой в середине лета, ранней осенью или поздней. Вот так же по фораминиферам определяют возраст того или иного слоя земли. Одни фораминиферы жили в тёплом море, а такое море было столько-то миллионов лет назад. Потом море похолодало, и фораминиферы изменили свой вид — такая у них особенность: быстро изменяться в новых условиях, — и геолог опять по их виду определяет возраст пород.

Урал — шкатулка с полезными ископаемыми. Геологи ищут ключи к мудрёным запорам этой шкатулки. Изучение пород, структур, определение возраста этих пород — всё для того, чтобы понять, какие полезные ископаемые здесь скрыты.

— Будем расчищать эту гривку, — говорит Вольфрам.

Мне нравится название: гривка. Это продолговатое возвышение, поросшее травой и с выступающими в нескольких местах породами.

Вольфрам берёт с гривки тёмно-серый камень, показывает нам с Сашей:

— Какая это порода — осадочная или вулканическая?

— Осадочная, наверное, — говорю я.

Нам нужны осадочные — в вулканических не могла сохраниться фауна или флора, все погибло в раскалённой лаве.

— Саша! — настойчиво говорит Вольфрам.

— Базальт, кажется, — вяло произносит Саша.

Вольфрам кивает:

— Верно. Типичный базальт. Посмотрите, какой он однородный, цельный, точно выплавленный в печи. Он действительно выплавлен глубоко в подземной природной кочегарке, а потом с огнём и газом выброшен сюда. Дожди и сточные воды сделали из него как бы одно целое. А на самом деле это чужак в семье осадочных пород. — Вольфрам бережно повёртывает на ладони кусок базальта, точно жалея его бросить, потом всё-таки бросает. — Но в основном-то эта гривка состоит из осадочных пород.

Он легонько бьёт молотком по выступу гривки, и от гривки тотчас отскакивает несколько обломков. Вольфрам поднимает один обломок:

— Видите, какой излом? Зернистый, неоднородный. В давние времена это был просто песок, но со временем под давлением других пород он сцементировался в крепкий монолит.

Вольфрам вынимает из кармана маленькую лупу в оправе, разглядывает скол. Потом по очереди смотрим мы с Сашей. Белые, серые, желтоватые зёрна кварца отчётливо видны через увеличительное стекло. Когда-то эти песчаники лежали на дне моря.

Что, так и ищут эти подземные клады? Откалывают от огромной горы крохотный кусочек породы, разглядывают, увозят в город, кладут под микроскоп… Пишут отчёты и диссертации. Нащупывают невидимый след к тайникам природы…

— Вообще фораминиферы предпочитают известковую среду, а не кремнистую, — говорит Вольфрам. — Но эту гривку мы всё-таки обследуем. Давай-ка, Гарик, снимем сначала дёрн.

Он взял кайлу и принялся сдирать с гривки зелёно-чёрную дерновую шубу. Я то же самое делал лопатой. Саша без особого интереса наблюдала за нами.

Оголив кусок гривки, Вольфрам хватался за молоток, нетерпеливо отбивал кусочки породы, разглядывал их в лупу. Иные он отбрасывал в сторону, иные откладывал на расстеленный возле гривки вещевой мешок.

— Саша, стукни-ка вот здесь.

Саша стукнула. Ни единого обломка не отвалилось от гривки.

— Не так, — сказал Вольфрам. — Надо по направлению скола. Смотри.

Он отбил обломок и опять схватился за лупу. Вольфрам хотел увидеть следы хоть каких-либо организмов, чтобы убедиться, что здесь вообще была жизнь. Но древнее кладбище не спешило выдать своих покойников. Если только они здесь были.

Встреча с динозавром

Мы уже вторую неделю живём на берегу Урала. Погода испортилась. По ночам температура воздуха доходит до нуля, сырость пронизывает насквозь, не спасают ни одеяла, ни спальные мешки. Утром над рекой висит густой туман, белыми клочьями он расползается по берегам, повисая в воздухе тончайшей водяной пылью. Солнце не показывается в час восхода, да и днём редко пробивается сквозь густую залежь облаков солнечный луч.

Первым в лагере встаёт дежурный. Мы все, кроме Вольфрама, дежурим по очереди. Надо сбегать на Урал за водой и к половине восьмого приготовить завтрак. В восемь отправляемся в маршрут.

Вольфрам встаёт рано — почти всегда вслед за дежурным. И сразу идёт к Уралу — купаться. В любую погоду. Конечно, нам с Витькой тоже приходится купаться. Синие, стуча зубами, мы лезем в Урал. Как ни странно, но вылезаем уже не такие синие. И зубами не стучим. Холод побеждает холод.

Саша в плохую погоду не ходит на Урал даже умываться. Витька поливает ей из ковша. И воду накануне её дежурства он приносит с вечера. Дома, когда мать просила принести из колонки воды, он всегда отговаривался уроками. Но тут уроков не задают. Поэтому Витька таскает для Саши воду с Урала.



Иногда он даже ходит за ключевой водой. Он или я. До ручья намного дальше, но зато вода там вкуснее газировки с сиропом и такая холодная, что ломит зубы. Идти к ручью надо лесом. Мы уже протоптали тропинку — всегда ходим одним путём. Вообще тут больше всего достаётся работы ногам. В маршруты уходим за восемь — десять километров. Да обратно такой же путь. В хорошую погоду ничего, а в дождь приятного мало.

Хуже всего, когда дождь застанет врасплох. Утром уходишь в маршрут — солнечно, а в середине дня польёт.

Однажды так случилось, когда я дежурил. Мне-то ничего — я в плаще возился с обедом, а о них беспокоился. Особенно худо пришлось, должно быть, Саше. Вольфрам с Витькой — в энцефалитках, а она ушла в своих модных брючках и в кофточке без рукавов. Тоненькая вязаная кофточка, почти из одних дырок. А дождь холодный. Да ещё с ветром. Наверняка простынет девчонка.

Но я напрасно переживал, то и дело поглядывая на лесок, из которого они должны были появиться. За Сашу я напрасно переживал. Она пришла в Витькиной энцефалитке, синие глаза весело глядели из-под капюшона. А Витька тащился следом в мокрой насквозь майке, с его голых плеч стекали дождевые струи. Рыцарь общипанный! Ему ещё, кажется, доставляет удовольствие мокнуть и мёрзнуть из-за этой девчонки. Вот уж никогда бы не стал… Я уверен, что она даже спасибо Витьке не сказала.

Она вообще принимает Витькино рыцарство как должное. Словно он для того и поехал в экспедицию, чтобы бегать в её дежурство за водой, подносить ей хворост и развлекать её своим неистощимым враньём. О чём только он ей не рассказывает! Об индивидуальных летательных аппаратах. О непобедимом боксёре, у которого два сердца. О муравьях. Об индийских йогах. О подводных лодках. О художнике Ван-Гоге… Витька любит читать, а уроки готовит, включив приёмник, и умудряется вместе с теоремой запомнить какую-нибудь любопытную историю из жизни артистов или спортсменов. Правда, запоминает он эти истории столь же нетвёрдо, как и теоремы, но выручают Витькина фантазия и невежество слушателей. С теоремами, правда, фантазия плоховато соединяется. Во всяком случае, наш математик недооценивает смелость и находчивость. Перед контрольными Витьке приходится заниматься без приёмника.

Молчать Витька не любит, особенно когда рядом Саша. Но иногда приходится. Вольфрам, например, запрещает разговаривать за работой, опасаясь, что мы напутаем. Там, на горах, — пожалуйста, а сейчас — нет.

Мы сидим в палатке за столом, сделанным из перевёрнутого ящика. На столе горят две свечи и лежат пёстрые ситцевые мешочки, этикетки, бумага для завёртки. В откинутый полог палатки вползает ночная мгла.

Я устроился на спальном мешке, подогнув ноги. Заполняю стандартные этикетки простым карандашом, чтобы не размыло, если попадут под дождь. Повторяю надпись на бумажке, в которую завёртывается образец, — на случай, если потеряется этикетка. Кладу завёрнутый образец в угол мешочка, перевязываю шпагатиком, в другой угол — ещё один образец. Этим же отнюдь не творческим делом заняты и Саша, и Витька.

Вольфрам тут же, за ящиком, заполняет полевой журнал. Что он там пишет? Я подглядываю, скосив глаза, словно в классе на диктанте. «Обнажение № 4. Кремнистые сланцы с поверхности красновато-желтоватого цвета, на свежем сколе — коричневые до чёрного, с раковистым изломом…»

Саша зевает, прикрыв ладошкой рот. Поступая в техникум, она, конечно, не подозревала об этих нудных этикетках. Но работа уже подходит к концу. Пора спать.

Комар противно жужжит, летая над столом. Витька звонко шлёпает ладонью по лбу.

— Ты же любишь комаров, — напоминаю я. — За что ж ты его?

— Он не всех любит, — подмигивает мне Вольфрам. — Как раз попался нелюбимый.

— Ужасно хочется пить, — говорит Саша. — Ты, Витя, всё же пересолил сегодня кашу.

— Нисколько не пересолил, — возражает Витька.

Кашу он пересолил — я тоже хочу пить, словно съел целую бочку селёдки. Но какой смысл охаивать кашу, которая давно съедена?

— Пойду принесу воды, — говорит Витька.

Он уже встал, чтобы пройтись до кухонной палатки. Но Саша капризно морщится.

— Эта вода невкусная. Ключевой бы… Просто чудесная вода!

Ключевой! Захотела ночью ключевой воды… Кто же пойдёт для неё сейчас за ключевой водой? От нашего лагеря до ключа — не меньше километра. Днём это пустяки. Но идти сейчас через лес…

Я вопросительно смотрю на Витьку. Он стоит у выхода из палатки, сосредоточенно уставившись в темноту. Он как будто не слышал тонкого намёка насчёт ключевой воды. Просто задумался человек, и всё… Саша улыбается с затаённым презрением. Рада, что загнала Витьку в тупик. Вольфрам скрипит пером, описывая четвёртое обнажение.

И вдруг отчаянный бес, о котором я прежде понятия не имел, подобно распрямившейся пружине вскидывает меня на ноги. Я испытываю в груди лёгкий холодок, я делаюсь смелым и безрассудным, мне весело от моего безрассудства.

— Что ж, я принесу ключевой воды. Виктор, ты заполнишь за меня эти несколько этикеток.

Во взгляде Виктора я не замечаю того восторга, которого достоин героический шаг. Вольфрам перестаёт писать в своём журнале. Сейчас скажет: «Гарик, ты не пойдёшь». И я не пойду. Вольфрам — начальник, я не посмею его ослушаться, я бы с удовольствием, но…

Вольфрам ничего не говорит. В его прищуренных глазах прыгают весёлые лукавинки.

— Не надо, не ходи. Я пошутила.

Саша не начальница, её я не обязан слушаться. Она пошутила! Зато я не пошутил.

Слегка отодвинув Витьку, я выхожу из палатки. Отыскиваю в темноте ведро, выплёскиваю из него воду и иду туда, где в чёрной стене, словно огромные свечи, белеют стволы берёз. Дужка ведра зловеще поскрипывает. Листья предупреждающе шелестят: не ходи в лес, хвастун.

Но я, конечно, иду. Я стараюсь сделать вид, что мне наплевать и на темень, и на шум листвы, и на собственную трусость. Я даже пытаюсь насвистывать, но губы словно слиплись, и свиста не получается.

Вот и лес. Подумаешь, диво какое — лес! Довольно редкий лесок. Днём я могу бродить по нему с закрытыми глазами. А ручей совсем рядом. Каких-нибудь тысячу метров… Ой!

Сучок… Надо же так треснуть. Прямо как выстрел. М-да… Трусоват ты, Гарик, трусоват… Что делает ночь! Косматая тьма затаилась под каждым деревом, и чёрт те что чудится в этой тьме! Никого же там нет, никого! Берёзы теперь уже похожи не на свечи, а на могильные кресты.

Так… Уже почудились могильные кресты. Скоро увижу и восставших из могил покойников. Проклятые сучья то и дело выстреливают под ногами. Откуда их столько? Днём идёшь — вроде ни один не хрустнет.

Километр кажется бесконечным. Не сбился ли я с пути? Да нет, не должен. Сажусь на корточки и ощупываю рукой землю. Тропинка. Не сбился.

Начинается подъём. Теперь уже недалеко. Ещё шагов двести — и ручей. Считаю шаги. Пять… Двенадцать… Пятьдесят…

Как трудно подавить в себе дурацкий беспричинный страх! Эх, человек! Бедное ты насекомое! Весь мир тебе подвластен, и только сам ты не подвластен своей воле.

Нет, стоп. Скажи себе: «Я не боюсь. Я не боюсь!» Вот так. Вслух скажи. Громче. «Я не боюсь!» Спой. «Я не-е бою-усь!» Это берёза. Просто берёза. Вот сейчас я её поглажу. Погладил. Совершенно такая же берёза, как днём. Только ствол холодный.

А вот и ручей. Журчит. Спокойненько так журчит. И, пожалуй, насмешливо. Ладно, ему что, он тут всю жизнь течёт, привык. А я как-никак горожанин. Мне простительно.

У ручья гораздо светлее. Вода чёрная, тихонько побулькивает, заполняя ведро. Над головой — блёклая полоска неба. А Витька трус. Или лентяй. Не пошёл.

Но я даже доволен, что Витька не пошёл. Я собой доволен. Он не пошёл, а я пошёл. Набрал воды. Принесу. Поставлю посреди палатки. Пожалуйста, пейте. Ключевая.

Я немного привык к ночному лесу, заячьи переживания притупились. Обратно я шёл, почти не труся. Не совсем, я ж не говорю — совсем, но — почти не трусил.

С этим «почти» я миновал полдороги. Или немного меньше. Или больше. Не знаю. На сучки я теперь уже не обращал внимания, трещат, ну и пусть трещат, плевать.

Так бы я благополучно и добрался до лагеря, если бы вдруг где-то в глубине леса не гукнул какой-то ужасный зверь. Лев. Или тигр. Или динозавр. Вольфрам рассказывал какую-то легенду, что на Урале ещё недавно были обнаружены следы живого современного динозавра. Видимо, это была не легенда, динозавр жив, он здесь, за моей спиной… Такой жуткий рёв — не то «ух», не то «ох», не поймёшь что, — мог издать только громадный зверь, лесное чудовище, и через минуту, нет, через секунду я окажусь у него в зубастой пасти.

Я не дал чудовищу этой секунды. Я помчался между деревьями с такой небывалой прытью, какой не знал за собой на соревнованиях по лёгкой атлетике на стадионе «Труд». При этом темпе я собрал бы медали на всех дистанциях сразу, я поразил бы и тренеров и зрителей и мне бы немедленно присвоили звание мастера спорта. Однако восторгаться моей спортивной формой было некому, и сам я значительно позднее оценил свои достижения в беге, а пока они мне казались ничтожными, и я всё нажимал и нажимал, задыхаясь и теряя силы, я спотыкался, ветки царапали мне лицо, ведро моё гремело, а проклятое чудовище ещё несколько раз грозно взревело во тьме у меня за спиной.

У меня наконец начисто иссякли силы, и я решил сдаться: пусть жрёт меня этот проклятый динозавр, если уж такая моя судьба. Ещё я успел подумать: бедная мама. И тут увидал слабый свет.

Этот свет падал из палатки, в которой сидели они все, несчастные трусы, не посмевшие отправиться к ручью за водой. Что ж, я им принёс воды…

Я уж хотел было выйти из-за деревьев на открытое место, но тут нормальное человеческое сознание начало понемногу возвращаться ко мне, и я заметил, что ведро в моей руке что-то подозрительно лёгкое. Я сунул в него руку. Воды там было на донышке.

Динозавр от меня отстал. Где ему, допотопному чудовищу, догнать значкиста ГТО второй ступени! Он отстал, но всё ещё грозился из глубины ночного леса, только крики его были теперь глухие и как будто знакомые. «Ух-х! Ух-х!..» Чёрт, это же филин! Небось тот самый, которого я однажды ночью слышал, лёжа в палатке. Мерзкий филин! Ухает, словно у него вместо глотки оркестровая труба!

Я стоял и слушал филина, а воды в ведре было на донышке, явиться со стаканом ключевой воды — значит обречь себя на ядовитые насмешки и вечный позор. Идти к ручью второй раз — значит пережить всё сначала. Правда, я теперь знаю, что ухает всего-навсего филин, но, чтобы судить о моих колебаниях без дурацкой ухмылки, надо сначала самому сходить в полночь к ручью за водой.

Всё-таки насмешки показались мне страшнее филина и динозавра, вместе взятых. Я выпил воду, которая была в ведре (вовсе она мне не показалась вкусной, обыкновенная вода, никакая не «чудесная»), и двинулся заново отыскивать ручей.

Сили или муры

Дежурство — это здорово. Весь лагерь — мой. Весь день — мой. Единственная обязанность — сварить к вечеру обед. А можно сварить его с утра, чтоб забота не висела над головой. Итак, с чего же вы, Григорий Кузин, начнёте своё дежурство?

Впрочем, дежурство моё уже началось часа три назад.

С утра над лагерем навис туман, такой густой, что, от одной палатки я не видел другую. Я в одних трусах пошёл на Урал за водой, и туман гладил меня по рукам и по спине своими мягкими, влажными лапами.

На лугу в кочках пищали какие-то птенцы. Ничего не видно за туманом и ничего не слышно — только этот робкий писк птичьих малышей.

На завтрак я приготовил пшённую кашу с мясными консервами. У нас каждый день одинаковый завтрак. Впрочем, каши мы чередуем: один день пшённая, а другой — гречневая.

Теперь все уже ушли в маршрут. Мне надо вымыть посуду после завтрака и приготовить обед. На целый день это небольшая работа, успею ещё. А пока можно пожить в своё удовольствие.

Так с чего же начать эту вольную жизнь?

А ни с чего. Вот сяду на пень и посмотрю на горы.

Туман уже рассеялся. Взошло солнце. Будет жаркий день.

Горы хорошо видны с нашего склона. Они дугой изгибаются на горизонте, будто барьером оцепили изрядный участок земли. Получилось вроде огромной тарелки с зазубренными краями. На дне тарелки — Урал, ивы по берегам, кусты смородины, черёмухи, наша возвышенность с палатками, совхозный посёлок. А по краям — горы в два ряда. Ближние — зелёные, а дальние — в синей дымке. Если не очень вглядываться, можно подумать, что это вовсе и не горы, а облака. Бывают такие густые синие облака. Но я-то знаю, что это горы. Интересно, сколько километров вон до той, с острой башенкой на макушке?

Ближняя к нашему лагерю гора — длинная, с острым хребтом. Пожалуй, она похожа на спящего кита. А соседка у кита — в виде невысокого конуса. Удивительно, до чего правильный конус! Как будто эту гору насыпали через огромную воронку.

Горы почти голые. Кое-где небольшие хороводы берёз, а то и одинокие деревца. Только в одном месте деревья вытянулись цепочкой по склону, будто задумали перебраться через хребет. А у подножия горы сбились в кучку отставшие — вроде тоже хотят взобраться повыше, а сил не хватает.

Кто-то идёт… Алим, что ли? Иногда приходит к нам в гости мальчик из башкирской деревни. Нет, не он… Алим в кухонную палатку не полезет. Уж не воришка ли?

Приходится мне оставить уютный пень возле очага и идти к палатке. Ах, вон это кто пожаловал. Пёстрый телёнок. Саша рассказывала, что он однажды уже приходил. Она угостила его солью. Придётся и мне угостить.

Я достаю для незваного гостя горсть соли, высыпаю на траву. Телёнок с удовольствием вылизывает угощение. Я складываю в ведро посуду, но не хочется тащиться на речку. Ладно, день большой, успею. Правда, присохшую кашу труднее отмыть, ну, да как-нибудь ототру песком.

Я опять усаживаюсь на свой пень.

И чего я решил, что эта длинная гора похожа на кита? Не похожа она на кита. Лучше назвать её гора Пила. Сколько на её остром хребте зубцов? Раз, два, три, четыре… Четыре зубца. А вон торчат из травы большие серые выступы. Тоже — обнажения. Интересно, есть там фораминиферы?

Старые вы, горы, думаю я. Усталые вы, горы. Не вздымаете высоко и гордо свои головы, поникли ваши широкие плечи.

Какой-то шорох возле кухонной палатки выводит меня из лирического настроения. Иду проверить. Ах ты, пакостник! Мой пёстрый гость не удовольствовался горстью соли — забрался в палатку и стащил всю пачку.

Я застёгиваю на пуговицы все палатки, чтобы телёнок не своевольничал, беру ведро с грязными чашками и ложками и иду на Урал.

На мытьё посуды у меня уходит часа полтора — я борюсь за высокое качество, каждую ложку и чашку до блеска прочищаю песком. Когда возвращаюсь, гостей у меня уже двое: телёнок стоит возле кухонной палатки, Алим сидит перед ним на корточках, чешет между чуть проклюнувшимися рожками и насвистывает. Он очень здорово насвистывает какие-то башкирские мелодии. Я пробовал тоже — не получается.

— Здравствуй, Алим, — говорю я. — Кто тебя научил так свистеть?

— Свистун научил.

— Какой Свистун?

— Свистун. Большой такой парень. Только он по-русски свистит, а я по-башкирски.

— Разве свист тоже различается по языкам?

— А как же, — уверенно говорит Алим. — Вот послушай…

Он довольно артистично высвистывает «Коробочку».

— Понял? Это по-русски. А теперь я буду по-башкирски.

И он исполняет тем же способом однообразную, незнакомую мне мелодию.

— Здорово! — говорю я.

— Свистун ещё лучше умеет.

— А кроме свиста он что умеет?

— Он всё умеет, — говорит Алим. — Рогатки делать. В карты играть. Драться умеет. В кино без билета ходит и меня берёт.

— Ты что, дружишь с ним?

— Немножко дружу.

В руке у Алима на ветке тальника две щучки.

— Гостинцы, — объясняет Алим и протягивает мне рыбу. — Третья с крючка сорвалась, так жалко. Никак больше не поймал, вода мутная после дождя, рыба плохо клюёт — наживку не видит.

Я развожу огонь, чтобы угостить Алима чаем — он любит чай с сахаром. Он сидит со мной возле печи, подкладывает веточки в огонь, и мы беседуем.

— В Советском Союзе башкир, наверно, намного больше, чем русских, — говорит Алим.

— Ну, что ты! Это только в Башкирии.

— Нет, я ездил к дяде в Магнитогорск — разве это Башкирия? А там тоже очень много башкир.

— Может, ты и прав.

Телёнок ушёл первым. Скоро покинул меня и Алим.

От скуки я без смысла брожу по лагерю. На рюкзаке Вольфрама лежит какая-то книга в чёрном переплёте. Вчера её тут не было. И не читал вчера Вольфрам. Подхожу ближе. Что за книга? Основы геологии. А, геология… Я положил её на прежнее место и вышел из палатки. Геологию читать не хотелось. Какую-нибудь бы повестушку. Из «Юности». О современной молодёжи. Чтоб было закручено как следует… Знал бы, что будет такая уйма времени на этих дежурствах, набрал бы с собой книг.

Солнце жжёт так, что хоть картошку пеки в его горячих лучах.

Нудно жужжит здоровенная муха. Совсем одна. Отбилась от компании и теперь, изнывая от скуки, носится надо мной и жужжит. Вот чертовка! Надоела. Убью я её.

Вынужденное убийство я совершаю с помощью своей жёлтой майки. Долго гоняюсь за мухой, размахивая майкой, и наконец мне удаётся её прихлопнуть возле палатки. Всё. Тихо.

Без мухи становится ещё скучнее. Идут ли часы? Прикладываю к уху. Идут, оказывается. Но время движется небывало медленно.

Интересно, в космическом корабле… там, должно быть, время так же растягивает свой ход. Человек совсем один. Человек и корабль. А Земля — далеко. Голубая Земля. Не зелёная, не чёрная, а голубая.

Просто в космос я бы не хотел. Годы тренировки — и один полёт за всю жизнь в космос. Или два. Чёрное небо и голубая Земля. Мало. Другое дело — на неведомую планету. На Луну. На Марс. Это интересно. Интересно полететь на ту же Луну геологом. Посмотреть, что там такое же, как на земле, а что — по-другому.

Чем больше я сидел, подставив солнцу голую спину и глядя на камыши и на извивающийся между этими камышами Урал, тем больше мне нравилась моя идея: постучать геологическим молотком где-нибудь в горах на поверхности Луны. Я даже высчитал примерно время, которое потребуется на осуществление этого замысла. Два года — в школе, пять — в институте, ещё года четыре — практика. Новичка, конечно, не пошлют. Но и старцы в такое путешествие не годятся. Так что я, пожалуй, подойду. Что касается развития космонавтики, то, по-моему, десять — двенадцать лет вполне достаточный срок, для того чтобы подготовить рейсы на соседние планеты.

Тут, обогнув космические дали, мысли мои возвратились к этому учебнику геологии, который неизвестно зачем лежал у Вольфрама на рюкзаке. Должно быть, Вольфрам собирался уточнить какие-то полузабытые сведения из геологии. Я пошёл, взял книжку, потом вынес из палатки и бросил в тень под берёзы свой спальный мешок и, обеспечив себе таким образом вполне приличный комфорт, улёгся и открыл первую страницу.

«Человек, который не знает даже основ геологии, в известном смысле подобен слепому… Он везде будет воспринимать только внешние формы, а не сущность явлений, видеть, но не понимать…»

Я хотел было пропустить введение, но потом всё-таки дочитал до конца, не слишком, впрочем, от этого обогатившись, и приступил к первой главе.

Кое-что тут было известно из географии. Кое-что я замечал сам, без всяких учебников. Ага, вот что-то новое. Базис эрозии… Сили или муры. Аллювий и пролювий.

Новые слова мне понравились. В новом слове всегда есть что-то загадочное.

Смысл у этих неизвестных мне слов оказался вовсе не таинственный. Внезапные сильные ливни, которые создают в горах бурные бешеные потоки, увлекающие за собой всё, что попадается у них на пути, эти самые ливни и называются в Европе мурами, а в Средней Азии — силями, а их отложения — силевыми. В учебнике есть несколько картинок с этими силевыми отложениями.

Вообще в этой книжке много фотоиллюстраций. Когда мне надоедает читать о том, как хозяйничают на поверхности земли дожди, ручьи, реки и ветер, я разглядываю картинки и читаю неведомые мне названия. Верховье реки Юй-тас, Казахстан… Террасы размыва в долине реки Лютчине, Швейцария. Пороги на реке Бирюсе, Восточные Саяны. Скала Хобот, Шаманский мыс, Байкал.

Первый раз в жизни я читаю учебник не ради того, чтобы ответить урок. Я не большой охотник до научной литературы. Предпочитаю художественную. А наук мне пока хватает в учебниках. Хватало.

Солнце расстилает на земле искажённые проекции палаток. Тень от стола кажется мне тревожно длинной. Я испуганно вскидываю к глазам руку с часами. Ого! Хорош бы я был, если бы просидел с книжкой ещё полчаса!

Бросив «Основы геологии» на траву, я бегу разводить огонь. Крохотный язычок пламени бойко перепрыгивает со спички на бересту, растёт и резвится и обнимает сухие сучья своими красными лапами. Из короткой трубы клочьями выплёскивается дым.

Первая пуговица

Саша возвращается раньше других. И приносит в целлофановом мешочке стакана три клубники.

— Вольфрам отпустил меня пораньше, — говорит она, расслабленно садясь на скамью. — Я набрала ягод. Надо купить молока. Очень вкусно — клубника с молоком.

— Я сбегаю за молоком. Сразу после ужина.

У Саши такой вид, словно она ужасно устала. Да она, видно, в самом деле устала. И зачем таких берут в геологи? Ну какой из неё геолог?

— Может быть, пойдёшь искупаешься? — предлагаю я.

— Далеко, — вздыхает Саша. — Полей мне, я умоюсь.

Я щедрой струёй лью из кружки в сложенные лодочкой ладони. Саша споласкивает руки до плеч, лицо, шею. У неё тоненькая, совсем детская шея.

— Ты ноги помой, — советую я. — Самое главное — ноги помыть, когда устанешь.

— Ноги я сама. Ты иди.

Оставив ей полведра воды и кружку, я иду накрывать на стол. Дело это несложное. Надо нарезать хлеба, поставить соль, чашки и ложки. Да, ещё эмалированные кружки для чая. Теперь всё.

— Гарик, чья это «Геология» тут валяется? Твоя?

— Нет, это Вольфрама.

Я беру у Саши из рук учебник, кладу его обратно на рюкзак Вольфрама.

— Зачем Вольфраму учебник для первокурсников?

Саша смотрит на меня, подняв брови. До чего же у неё синие глаза! Прямо удивительно, какие синие.

— Ну, для чего… Мало ли для чего… Может, что-то забыл.

— Вольфрам? Ну да!

А в самом деле, зачем ему «Основы геологии»? И положил, главное, на рюкзак. Это он для меня положил. Вот пижон! Сказал бы просто: «Возьми, Гарик, почитай». Нет, он, видите ли, «забыл» её тут, чтобы я ухватился, как пескарь за наживку на крючке. Ну ладно, я его разоблачу. Не за обедом. Лучше вечером, у костра.

Костёр мы раскладываем каждый вечер. И подолгу сидим около огня, если, конечно, нет дождя. Разговариваем. Или молчим. Или поём песни. Люди идут в это время в кино, в театр, гуляют в парках, танцуют на всяких там пятачках или смотрят телевизор, а у нас нет даже транзистора.

Транзистор Вольфрам, конечно, мог прихватить. Витька как-то спросил его насчёт транзистора. Оказывается, не взял принципиально. «Должен же человек когда-нибудь остаться наедине с природой. И с самим собой. А то, пожалуй, совсем разучишься думать». Мы с Витькой решили, что он тут перехватил. Думать можно и под музыку. Но приходится обходиться без музыки. По вечерам мы слушаем треск сучьев в костре.

Вольфрам всегда сидит на пне — это его традиционная привилегия, на которую не осмеливается посягнуть даже Саша. Она приносит из палатки свёрнутый спальник. Мы с Витькой обычно устраиваемся на земле.

Сегодня Вольфрам не успел засветло прочесть купленные в селе газеты и теперь читает их при свете костра. Я подкладываю сухие смолевые сучья, чтобы было светлее. Время от времени Вольфрам делится с нами газетными новостями. Во Вьетнаме американцы отравляют посевы риса. В Гарлеме маленький мальчик умер от укусов крыс. В Красноярске готовятся к пуску первой очереди электростанции, которая будет самой мощней в мире. На Чёрноморском побережье жаркая погода. Советские космонавты — гости Франции… Страницы газет связывают нас с целым миром.

— Вольфрам, прочти что-нибудь на моральные темы, — капризно-насмешливым тоном просит Саша.

— Ты лучше завтра сделаешь это сама, — говорит Вольфрам.

По-моему, он жестковато обращается с Сашей. Как будто недолюбливает её. Чем-то она ему не нравится. Чем она ему не нравится? А сам он что, идеальный? Подкинул мне эту «Геологию». Хочет, чтобы я стал геологом? Наверное, не мне первому устраивает этот фокус.

— Вольфрам, сколько твоих мальчишек стали геологами?

— Моих мальчишек?

Прикидывается, что не понял. Пожалуйста, могу разъяснить.

— Ну да, тех, что побывали с тобой в экспедиции.

Вольфрам, аккуратно свернув газеты, кладёт их в некотором отдалении от костра, придавливает камешком.

— Двое уже кончают институт. Один учится на третьем курсе. И двое в техникуме. Пять.

— А сколько побывали с тобой в экспедиции?

— Школьников? Одиннадцать.

Точный учёт. Не пришлось вспоминать и пересчитывать.

— Стало быть, всхожесть чуть меньше пятидесяти процентов, — острит Витька.

— Я никого не агитировал, — оправдывается Вольфрам. — Они сами…

Сами… Он не агитировал!

— А учебник геологии для кого? Не для нас?

Хоть бы чуть смутился! Нет, улыбается.

— Для вас.

Иду напрямик:

— Ты хочешь, чтобы мы стали геологами?

Молчит. Теперь он молчит.

— Ну, что ты молчишь?

— Нет, — говорит Вольфрам. — Не надо. Не стоит. Я не советую вам становиться геологами.

Вот тебе раз! Очередной кроссворд? Или в самом деле не советует?

— Значит, если бы тебе пришлось выбирать сначала, ты не выбрал бы геологию? — пытается уточнить Витька.

— Даже в сто первый раз я выбрал бы геологию, — быстро говорит Вольфрам.

Саша молчит. Ей не интересен этот разговор. Она уже сделала выбор. Она сидит на спальнике, обняв ноги и опершись на колени подбородком, и смотрит в огонь своими синими глазами. Волосы, забранные в большой пучок, немного растрепались и шевелятся от движения воздуха над костром.

— А почему ты не советуешь нам? — спрашиваю я.

— Потому что в этих вопросах нельзя советовать. Бывают в жизни такие задачи, которые человек должен решать сам. Только сам. Объяснить вам, что такое геология и геолог, я готов, а советовать — нет.

Старый смолистый пень разгорелся вовсю, оранжевое пламя весело пляшет в ночи на длинных, как щупальца, обрубках корневища, и потрескивает, и стреляет искрами. Вольфрам задумчиво глядит в огонь, и рыжие, как огонь, волосы упали ему на лоб почти до самых глаз.

— Что — геология? — говорит Вольфрам вроде бы с пренебрежением. — Камни. Камни под ногами. Камни перед глазами. Камни в рюкзаке за спиной. Камни под стеклом лупы. Камни под объективом микроскопа… Вся жизнь геолога — среди камней. В цивилизованном двадцатом веке, когда люди живут в квартирах с электричеством и газом, геолог полжизни проводит в палатке, спит на земле, ест при свете костра, ублажает своей кровью комаров, мокнет под дождём, печётся под солнцем и дрожит от утренней сырости. На рельсах стучат поезда, на асфальте гудят автомобили и мотоциклы, по рекам мчатся ракеты и степенно плывут теплоходы, в небе проносятся самолёты, а геолог идёт пешком. Идёт, натирая мозоли, через пески и болота, пробивается через тайгу, карабкается на горы и скользит по схваченной ранними заморозками тундре. Да это всё ничего… Главное — чтоб не зря, чтоб не прошёл вхолостую год, два, пять, вся жизнь… Открытия геологов известны миру. А неудачи никто не считал.

— Что же, и наша работа может оказаться впустую? — спрашиваю я Вольфрама.

— Не думаю, — помедлив, отзывается он. — Каждому геологу хочется больших, скорых, зримых открытий. А часто приходится заниматься будничной черновой работой, мостить дорогу к будущим победам.

— Нет, — говорит Витька, — я бы не стал на вашем месте выбирать профессию геолога в сто первый раз.

— Тогда ты и в первый не выберешь.

— Нет, не выберу, — соглашается Витька. — Скучно. Раз поехать в экспедицию — ничего, даже полезно для общего развития. А каждый год — скучно.

— Ты не всё сказал, Вольфрам. Ты же любишь своё дело. Не комаров, не дождь, не болота… Ты геологию любишь, верно? Камни эти самые любишь… Поиски. Загадки природы.

— Да? — говорит Вольфрам не то вопросительно, не то удивлённо, словно ему самому никогда не приходило в голову то, что сказал я.

Он берёт длинную палку, ворошит прогорающий костёр. Табун искр с треском взлетает в чёрное небо.

— Не все геологи выезжают в экспедиции, — подняв голову, говорит Саша. — Можно работать в городе. У нас сосед — геолог, он уже лет двадцать никуда не выезжал.

— Можно, — соглашается Вольфрам. — Гёте, кажется, сказал: «Кто первую пуговицу неверно застегнул, у того вся застёжка не пойдёт на лад». Не случилось ли твоему соседу ошибиться с этой первой пуговицей?

Он через костёр смотрит на Сашу. Упрямо смотрит на Сашу, как будто речь идёт вовсе не про соседа. Как будто она должна знать про чужие пуговицы.

Саша сосредоточенно ворошит палкой огонь, чтобы отвязаться от этого настойчивого взгляда.

— Не знаю, — говорит она.

Вольфрам отводит глаза от Саши и подкидывает хворосту в костёр. Он почти совсем заваливает хворостом угли, так что становится темно, лишь кое-где сквозь хворост видны оранжевые проблески. Но вдруг как-то разом сквозь тёмные сучья проскальзывают алые клочья пламени, они тянут друг к другу жаркие щупальца, обнимаются, сливаются вместе, и вот уже огромный и яркий факел пробивает брешь в чёрном пологе ночи.

— Почитай, Саша, стихи, — вдруг просит Вольфрам.

Саша вскидывает голову, в синих глазах оживлённо мерцают отблески костра. Стихи Саша любит. И знает их уйму. Она и сюда привезла несколько сборников стихов.

На кустиках неясных синеет черника,

Ни шороха ветра, ни птичьего крика.

Над гладкой рекой, над лесными местами

Легла тишина голубыми пластами.

Никогда мне не выдумать что-нибудь подобное. Я уже и не пытаюсь. Поэта из меня не выйдет. Этот фантик я раз и навсегда выкидываю из своей волшебной шкатулки. Слушать стихи я готов всю ночь. Особенно когда их читает Саша. У неё это здорово получается. Вот у нашей Анны Тимофеевны стихи звучат так, словно она читает протоколы. Может, Анне Тимофеевне надо было стать геологом, а Саше — преподавателем литературы?

— А о моряках ты знаешь стихи? — спрашивает Витька.

— О моряках — нет.

— Жалко, — вздыхает Витька.

— А ты сам знаешь?

— Я вообще не знаю стихов, — признаётся Витька. — Далее школьные все забыл. Но я могу рассказать один случай из жизни моряков…

— Ну-ну, — говорит Вольфрам, — расскажи.

Вместо одной Витька рассказывает три истории подряд. Костёр прогорает. Я хочу подложить сучьев, но Вольфрам жестом останавливает меня. Благополучный конец третьей Витькиной истории сопровождается протестующим шипением углей, на которые я выплёскиваю два ковша воды.

Брахиоподы

Солнце с самого утра печёт, как на экваторе. Дорога идёт через поле. Цветут подсолнухи. Ого! Овёс с горохом. Овёс нам ни к чему, а вот горох… Уже хорошие стручки. Рука так и тянется к гороху. Но что скажет Вольфрам?

Саша первая срывает стручок. Вольфрам молчит. Я принимаюсь набивать горохом карманы. На ходу выбираю самые крупные стручки. Вольфрам молчит. Сам не сорвал ни одного стручка и нам не сказал ни слова.

— Дёшево, удобно, вкусно, питательно, — говорит Саша.

Мы идём дальше и едим горох. Брошенные стручки остаются на дороге, как улики нашего преступления. Но некому задержать мелких воришек — поле совершенно безлюдно.

Свёртываем с дороги на узкую тропинку. Спускаемся в ложбину. Тропинка идёт вдоль тихой речушки. Речушка сильно виляет — то текла возле самой горы, то вдруг капризно повернула в сторону и попала в болотце. В болотце растут цветы, бархатистые, очень яркие — такого цвета, как солнце на закате.

— Какие красивые! — говорит Саша.

Я прыгаю на кочку. Срываюсь. Ботинки и брюки мокры чуть не до колен. Но, протягивая Саше цветок, я улыбаюсь, словно мокрые ботинки доставляют мне величайшее удовольствие.

Хорошо, что Витька дежурит: будь он с нами, он бы раньше меня прыгнул в болото.

Вольфрам сбивает молотком головки ромашек. Ему не нравится, что я полез в болото за цветком. Ну и что? А мне нравится.

— Не надо, Вольфрам, — просит Саша. — Не тронь цветы.

Но он остервенело бьёт молотком по ромашкам. Злится. Ну и пусть…

Начинаем подниматься по склону горы.

— Смотрите, сколько тут клубники! — весело говорит Саша.

На ходу срываем спелые ягоды, они сладко тают во рту. Вольфрам не наклоняется за клубникой. Упрямым ровным шагом идёт в гору, изредка опираясь на рукоятку молотка, и молчит. Всё-таки неприятно, что он злится.

— Вольфрам, ну что ты злишься?

Он останавливается, обёртывается ко мне, смотрит угрюмо, без улыбки.

— На кой чёрт вам нужен этот краденый горох?

— Горох?

У меня в карманах ещё полно гороху. Я вывёртываю карманы, высыпаю на камни крупные аппетитные стручки. Вольфрам не говорит больше ни слова. Идёт дальше. Мы с Сашей плетёмся за ним. Даже не наклоняемся за клубникой. Подумаешь, из-за нескольких стручков…

Но, в общем-то, я понимаю Вольфрама. Дело же не в количестве. Дело в том, какой ты, когда тебя не видят. Когда тебя не могут схватить за руку.

Вот и наше обнажение. Вольфрам назвал его конусом выноса. Это как бы веер из отдельных гривок. Породы осадочные, известняковые — как раз то, что нам надо. Расчистку обнажения мы закончили ещё вчера, сегодня будем брать образцы. Но сначала — маленькая передышка после подъёма. Мы садимся на поляне, в тени молоденьких лиственниц. Это сёстры: от одного корня растут четыре лиственницы. Вокруг полно мелкого корявого кустарника. Низкорослая вишня. На ней уже и вишенки есть, только пока зелёные.

Большая дугообразная долина очень плавных очертаний расстилается внизу. Вот здесь нетрудно представить море. Ветер зримым сизовато-серебристым потоком с шорохом течёт по хлебам на дне бывшего моря.

Можно определить и берег этого моря. На дне моря — глины, аргелиты — чёрная, мелкая по строению масса. А у бывшего берега — обломки скал, камни, песок. Возможно, здесь были великолепные пляжи. Только никто не лежал на песке в купальных костюмах.

— Посмотрите, как тянутся вершины гор в одном направлении, с севера на юг, почти по меридиану, — говорит Вольфрам.

Верно. Цепочка гор строгой линией пролегла в одном направлении, точно горы по чьей-то команде построились шеренгой. Живой меридиан. От выгоревшей травы горы коричневато-жёлтые, с глинистыми и каменистыми проплешинами. Берёзовые перелески беспорядочным зелёным узором раскрасили бурые склоны гор. Чёрные ленты дорог и решётчатые башни высоковольтных передач протянулись, огибая горы, по долинам. Там, дальше, за ближней цепью гор, видна вторая, чуть прикрытая сизоватой дымкой, а за нею — ещё одна, уже вся в синеве.

Я смотрю на долину, на горы, на весь огромный, расстилающийся перед глазами кусок планеты, и вчерашний разговор у костра вдруг наполняется новым смыслом. Вот она — природа, мудрая, сложная, скрытная, с великими богатствами и великими тайнами. Какую долю её законов открыл человек? И как много ещё не открытых? Сколько ума, сил, упорства надо для того, чтобы отыскать в земных толщах нужные людям клады!

Мои масштабные мысли как-то не сразу увязываются с делом, которым нам предстоит заниматься. Между тем Вольфрам сбрасывает рубаху и остаётся в выгоревшей майке. Наклонившись, он ищет в траве кувалду, которую мы тут вчера оставили. Нашёл. Ловко отбивает от гривки несколько крупных кусков.

Саша сегодня в полосатом сарафанчике и светлой косынке. Причёска у неё не такая замысловатая, как в вагоне, просто узел волос на затылке, светлые прядки выбились из-под косынки на лоб. Она неловко орудует своим молотком. Ну кто неё держится за молоток у самой головки? А ещё в техникуме учится…

Синее, бледнеющее к горизонту небо высоко поднялось над долиной и над горами. Облака, разомлев от жары, еле движутся над землёй. Солнце тоже движется медленно. Оно мешает нам работать: надо сфотографировать высотку, а против солнца невозможно.

Тишина. Не то чтобы совсем не было звуков. Стучат молотки. Жужжат мухи. Но вдруг перестаёшь стучать — и такая тишина, будто на сто километров кругом нет никакой жизни.

До чего же жарко! Хорошо хоть, что сегодня мало комаров. Комары предпочитают сырые тенистые места, а наша гора продувается ветерком, он относит комаров. Хочется есть. Тут вообще, наверное, станешь обжорой. Никогда у меня не было дома такого аппетита.

— Саша, что ты там рассматриваешь?

Это Вольфрам спрашивает. Я поднимаю голову. Саша что-то держит на ладони и внимательно разглядывает, а Вольфрам глядит на Сашу.

— Кажется, я что-то нашла, — говорит Саша. — По-моему, это брахиопода.

Вольфрам стремглав кидается к Саше. Не с крыльями же эта брахиопода, не улетит.

Когда я подхожу к ним, кусок породы с находкой уже не у Саши, а у Вольфрама на ладони. Он разглядывает его и чуть приметно улыбается:

— Да, это брахиопода…

На куске породы — выпуклый овал с чуть ребристой поверхностью. Это и есть брахиопода. Она жила много миллионов лет назад. Известняк спрессовался, окаменел, и образовалось то, что нашла Саша, — ядро брахиоподы.

— На, подержи, — говорит Вольфрам, передавая мне драгоценный образец.

Мы устраиваем банкет в честь нашей именинницы — брахиоподы: едим бутерброды с сыром, грызём сахар, запивая его водой из маленьких пластмассовых стаканчиков.

После перерыва работаем молча. Только стучат молотки, но и они стучат как-то иначе, бодрее, словно тоже заразились нашим азартом. Не может быть, чтобы брахиопода жила тут в полном одиночестве.

В пёстрых ситцевых мешочках лежат завёрнутые в бумажки образцы. Мы откалываем всё новые и новые. Одни Вольфрам отбрасывает, другие оставляет. Он хочет взять с этого обнажения побольше образцов.

Саша сегодня счастливица: ей удаётся найти ещё отпечаток брахиоподы — такой чёткий, словно его вылепили по специальной модели.

— Должно быть, здесь есть и наши фораминиферы, — говорит Вольфрам.

Я завидую Саше. Вот несправедливость судьбы: ей — и ядро, и отпечаток, а мне — ничего.

По-моему, я очень ловко отбиваю образцы. Отбить образец — для этого не стоит грохать по камню как придётся. Надо найти трещину, наметить скол. Взять молоток за конец рукоятки и стукнуть так, чтобы будущий образец как бы соскользнул по этой трещине. Ага! Есть. Отличный ровный скол. Нет ли тут моей милой брахиоподы? Нет…

Солнце уже снижается. Скоро возвращаться в лагерь. Видно, так я и не найду ничего путного.

И вдруг я вижу на сколе образца ребристую овальную выпуклость. Почти то же самое, что нашла Саша. Чуть покрупнее ростом. Брахиопода!

Вольфрам работал справа от меня. Саша — у крайней гривки, за спиной. Они заняты своими делами, они не догадываются, они не видят, что я нашёл брахиоподу. Сейчас я им крикну и…

И брахиопода уже не будет моей.

Я крепко сжимаю в кулаке образец с брахиоподой. Пусть она будет моей хотя бы до лагеря, эта раковина, которая пролежала тут триста миллионов лет. В конце концов, я её нашёл случайно. Мог же не найти… Мне ужасно жалко расставаться со своей брахиоподой.

«А если ты найдёшь золотой самородок, — спрашивает владельца брахиоподы другой, склонный обсуждать любой пустяк Гарик Кузин, — ты тоже зажмёшь его в кулаке?» — «Ну при чём тут самородок! — раздражённо говорит первый Гарик. — Эта окаменелость никому не нужна». — «А ты спроси Вольфрама, — с ехидцей опять заявляет первый. — Спроси, нужна или не нужна».

На некоторое время оба спорщика во мне умолкают. Я разжимаю кулак и любуюсь брахиоподой, словно редким произведением искусства. Я покажу её маме. Вот удивится! Ребятам… Триста миллионов лет! «Сначала — горох, потом — брахиопода, потом…» — «Ничего не будет потом, а брахиоподу я всё-таки не отдам!»

Этим категоричным заявлением я затыкаю рот надоедливому критику, который сидит во мне самом, и решительно опускаю свою находку в карман.

«Я поеду с ней!»

Мой мешок сегодня ощутимо врезывается лямками в плечи. Ещё хорошо, что половину образцов взял Вольфрам. Полевую сумку он отдал Саше.

Она не стала надевать сумку через плечо — несёт, намотав на руку ремешок. Мне нравится, как она несёт эту старую полевую сумку — легко, небрежно и как-то грациозно. Я нарочно немного отстаю, чтобы видеть, как идёт Саша. Вольфрам идёт рядом с Сашей, а я — шага на три позади.

В этот день нам дико везёт. Мало того, что попались брахиоподы, — на обратном пути, только что вышли на дорогу, нас нагнала машина. Совершенно пустая полуторка. Вольфрам поднял руку, и полуторка остановилась. Оказалось — пойдёт в райцентр, мимо нашего лагеря. Саша первой забралась с колеса в кузов. Мы с Вольфрамом тоже не ждали повторного приглашения.

Мы по-барски располагаемся на дне кузова. Ноги вытянуты, рюкзак с термосом и образцами брошен рядом, на выбоинах погромыхивают наши молотки. Саша уселась на полевую сумку. Вообще-то не мешало бы шофёру кинуть в кузов сенца — как раз сенокос, запах вянущей травы перебивает даже запах бензина, а кое-где стоят уже стога готового сена. Подумать только, какой длинный путь! Неужели утром мы прошли его пешком?

— Витя, наверное, ещё не управился с обедом, — беспокоится Саша.

— Пока сбегаем на Урал, искупаемся — и обед будет готов, — говорю я.

— Давайте споём, — предлагает Вольфрам.

Машина бежит мимо полей, мимо лугов, освещённых вечерним солнцем. Мы поём. Нам весело. Будет ли Витьке когда-нибудь так весело на море? Я не видел моря, но, по-моему, на море всегда должно быть немного грустно.

Обед у Витьки готов. А наш дежурный даже приветствует нас музыкой. Он сидит на пеньке возле попыхивающей в короткую трубу дымком печи, настукивает костяшками пальцев по крышке кастрюли и поёт:

Когда геологи мечтают об обеде,

Не стоит петь им нежных песен про любовь.

Витька накладывает нам по полной чашке дымящегося варева, которое можно назвать либо жидкой кашей, либо густым супом. Очень вкусно. Просто царская еда! И почему я дома так ненавидел пшёнку? Должно быть, потому, что дома каша не пахла дымом.

— Замечательный дежурный! — говорю я.

— Хочешь добавки? — догадывается Витька.

— Выдающийся дежурный! — подхватывает Вольфрам.

— Превосходный!

— Не дежурный, а чудо!

— Хорошо, что я учёл ваш тройной аппетит, — радуется Витька, вычерпывая кашу со дна кастрюли.

Потом мы пьём густой кирпичный чай с дешёвыми конфетами. Пьём неторопливо, благодушно. Лениво разговариваем, лениво шутим — все разомлели от усталости и от еды.

Вы пили настоящий чай? Нет, не грузинский, не китайский, не цейлонский. И не смесь из трёх сортов, какую по чьему-то совету научилась заваривать мама. А кирпичный чай, пропахший дымом. Не знаю, как я буду пить чай, который не пахнет дымом. Это же ерунда, а не чай.

— А ты знаешь, — говорит Витьке Саша, — мы сегодня приехали на попутной машине.

— Я бы вообще каждому отряду геологов выделил машину, — щедро решает Витька. — Или на месте геологов купил бы свою. Вольфрам, у тебя нет машины?

— Нет, — говорит Вольфрам. — Ничего у меня нет. Ни машины. Ни дачи. Ни письма…

Я догадываюсь, от кого он ждёт писем, и пытаюсь утешить Вольфрама:

— Из Якутии долго идут письма — далеко.

— Ну, почему, — некстати возражает Витька, — сейчас же самолёты.

Он складывает в ведро грязную посуду и идёт к речке.

Вольфрам задумчиво курит, оставшись за столом, глядит на горы, за которыми прячется солнце.

— Саша, — вдруг говорит он, — дай мне сумку.

— Сумку? — переспрашивает Саша таким тоном, словно у неё попросили кокосовый орех.

— Ну да, полевую сумку, — поясняет Вольфрам.

Саша идёт в палатку. Она задерживается там слишком долго. Я помню, что Саша от машины шла без сумки. Да, я точно помню, ведь она шла впереди меня.

А Вольфрам ждёт. Он ещё ни о чём не догадывается.

Саша выходит из палатки. У неё багровое лицо. А может, от вечерней зари оно кажется багровым. Но глаза у Саши испуганные и виноватые, тут уж заря ни при чём.

— Вольфрам… Я забыла сумку в машине.

— Что?

Саша молчит, беспомощно опустив руки. Лучше бы я забыл эту сумку, пусть бы на меня так смотрел Вольфрам!

— Как же ты могла? — говорит Вольфрам.

Он произносит эти четыре слова негромко, без гнева, а точно бы с удивлением. Но Саша опускает голову и сразу становится меньше ростом. Она понимает, что натворила. В сумке — полевой журнал, и без него все наши образцы — не образцы, а бесполезные, никому не нужные камни.

— Я побегу… — дрожащим голосом говорит Саша. — Я догоню машину!

— Догоняй, — жёстко говорит Вольфрам. — Машина шла в райцентр на автобазу. Ты не запомнил номер, Гарик?

— Нет…

Саша срывается с места и бежит к просеке, точно боясь потерять хоть секунду, её полосатый бело-синий сарафан мелькает за стволами берёз.

— Вольфрам! — возмущённо говорю я. — Она же девчонка! Скоро ночь, а ты отправил её…

— Она готовится стать геологом, — сурово говорит Вольфрам.

— Тогда я поеду с ней!

Не знаю, что сказал Вольфрам. Кажется, он ничего не сказал. Я кинулся в Сашину палатку, хотел взять плащ. Плаща что-то нет. Хватаю вязаную кофточку. Вольфрам сидит всё в той же позе за столом, молча смотрит на меня. Папироса потухла в его пальцах.

Через просеку я выбегаю на просёлочную дорогу. Дорога переваливает через горку. Саши не видно — успела скрыться за этой горкой. Попутную машину надо ловить на шоссе.

— Са-ша, подожди!

Гудит машина. Сейчас она уедет. Неужели не догоню? Нет, это в другую сторону машина. Вон Саша. Стоит у края дороги.

— Саша!

Она и не подумала обернуться. Как будто я не её окликнул. А чего это у неё плечи трясутся? Продрогла, что ли? Ведь тёплый вечер…

Но, ещё не дойдя нескольких шагов до Саши, я догадываюсь, в чём дело. Плачет.

— Ну чего ты? — Я слегка толкаю Сашу кулаком в бок, как это делает Витька со мной, когда хочет помириться после ссоры.

— Отстань! — сквозь слёзы, но довольно сердито говорит Саша.

«Отстань»! А если отстану? Если повернусь да уйду? Пусть едет одна. Сумку-то не выплачешь, её надо догонять.

Я больше не пытаюсь её утешить. Стою и молчу. А она плачет. Быстро темнеет. Становится прохладно.

— Надень кофту, — говорю я.

Она послушалась — надела. В кармане кофточки нашла платок, вытерла мокрые щёки. И кстати — из-за пригорка выскочила машина. Как раз в сторону райцентра. Саша подняла руку. Я поступил более решительно. Я вышел на середину дороги, что должно было означать: или задави, или подвези, так и так погибать.

Шофёр — огромного роста, голова чуть не упирается в потолок кабинки, великаньи руки небрежно лежат на баранке.

— Куда ехать?

Бас у него — как у артиста Михайлова.

— Полевая сумка… — Саша всхлипнула.

— Погоди, — останавливаю я её и сам, стараясь говорить коротко и толково, объясняю нашу беду.

Оказывается, великан не едет в райцентр. Километров сорок нам по пути, а там он свернёт в сторону. Просим подвезти хоть сорок километров. Это больше половины пути, всё-таки будем ближе к цели.

— Ты, девушка, садись в кабинку, — предлагает водитель.

Неужели Саша согласится?

— Нет, мы вместе.

Правильно. Мы вместе. Я прощаю её неблагодарность за эту жертву.

— Саша, не волнуйся, мы её найдём.

— Ты думаешь?

— Я тебе обещаю.

Кузов машины до половины завален свежей травой. Я полулежу, опираясь на кабинку. Сашу не радует дорожный комфорт. Как мне её развеселить?

— Ты жалеешь, что рядом с тобой я, а не Витька? — ревниво говорю я.

— Нет, не жалею.

— Как ты вообще к нему относишься?

— Хорошо отношусь.

— А ко мне?

— И к тебе хорошо.

— Значит, одинаково — ко мне и к Витьке?

— Одинаково.

Я уверен, что она врёт. Но не могу понять, в чью пользу.

Небо тёмное, ни единой звёздочки не видать. Чёрные поля лежат по обе стороны дороги, смыкаясь невдалеке с густо-синим небом. Фары услужливо расстилают перед машиной на асфальте светлый коврик.

— Саша, тебе холодно?

— Нет.

Я осторожно провожу ладонью по Сашиным волосам. Какие мягкие волосы! Я так и думал, что они такие мягкие, Саша молчит.

А километры с неумолимой быстротой ложатся под колёса нашей машины. Сорок километров — это сорок минут. Вон уже мелькают огни большого села. Это — в двадцати пяти километрах от нашего лагеря. Значит, ещё пятнадцать, и всё.

— Нам скоро сходить, Саша.

— И что же дальше?

— Будем ждать другую машину. Или пойдём пешком. Ты не бойся. Ничего не бойся.

— Я не боюсь.

Опять врёт. Боится. Но я сумею защитить её. Не знаю толком, от кого мне придётся защищать Сашу, но настроен я очень воинственно. Мужское, рыцарское, донкихотское чувство защитника женщин делает меня отчаянным, сильным и гордым. Сашенька, Сашенька, глупая девчонка, ну что бы ты делала тут без меня, одна, в этой чёрной степи?

Машина останавливается на перекрёстке дорог. Я спрыгиваю первым, снимаю с колеса малышку Сашу. Она совсем лёгкая, её можно нести на руках, как ребёнка.

Благодарим нашего богатыря-водителя — я ему ещё там, когда садились, объяснил, что у нас нет денег.

— Счастливо добраться, — говорит богатырь своим густым басом.

Машина вторит ему усиливающимся рычанием. Дразняще посвечивая малиновым огоньком, она уплывает в темноту.

Мы остаёмся одни. Чёрная степь спит. Тучи ползут по чёрному небу. Такая кругом тишина, будто мы с Сашей только что высадились с космического корабля на необитаемую планету.

— Ты не слышишь? — почему-то шёпотом, точно боясь нарушить эту мёртвую тишину, спрашивает Саша.

— Что?

— Ну, машины. Не гудит?

Я вслушиваюсь с таким напряжением, что становится больно в ушах. Не гудит.

— Нет машины, Саша.

Я беру её за руку. Сашина рука вздрагивает. Эх ты, а ещё хотела ехать одна. Тоже мне храбрая муха!

— Слушай, Саша… Ночью машины ходят редко. Мы можем без толку простоять здесь до утра. Какой в этом смысл?

— Ты хочешь… пешком? — робко спрашивает Саша.

— Тридцать километров — это не так страшно. Возможно, нам и не придётся идти все тридцать, нагонит какая-нибудь попутная.

— Что ж… ты прав. Идём.

Саша вздыхает.

— Солдаты делают переходы по семьдесят километров в сутки, — вдохновляю я свою спутницу.

— То солдаты…

— Ты смотри, небо посветлело. Вон луна выглядывает из-за облака.

— Только бы не потерялась эта проклятая сумка, — вздыхает Саша.

— Никуда она не денется!

Сумка не проклятая. Сумка обыкновенная. Но я доволен, что она осталась в машине. Хоть бы на нас напали бандиты. Или шакалы. Тогда Саша наконец поняла бы, что я за человек.

— У нас в техникуме, — говорит Саша, — есть один парень. Павлик Лукашин. Ты чем-то похож на него.

— Да?

Почему-то мне ничуть не льстит, что я похож на этого парня. Может, он выдающийся человеческий экземпляр, да мне-то что? Я хочу походить на себя самого.

— Где он сейчас?

— На Кавказе. На практике. Мы вместе учились в школе.

Что-то мне чудится в голосе Саши особенное, когда она говорит об этом Павлике. Глупо. Вместе учились в школе, вместе учатся в техникуме. Ну и что?

Я смотрю на свои часы со светящимися стрелками. Ого, почти час шагаем. Километров шесть прошли.

— Знаешь, Саша, мы уже километров шесть отшагали.

— Ты думаешь?

Луна то выходит из тёмных облаков, то прячется. Но мрак теперь не кажется таким густым, как прежде, даже когда луна исчезает. Небо не чёрное, а фиолетовое, словно залито чернилами. Вдали, у горизонта, оно прочерчено серебряной полоской.

Мы шагаем, шагаем, шагаем…

Уже не хочется разговаривать. Саша оглядывается — не светятся ли позади фары машины. Ничего не светится. Идём почти три часа. В стороне от дороги видно несколько огоньков — какое-то селение. Ноги подгибаются в коленях. Кажется, конца не будет этой распластавшейся по степи дороге.

— Давай немного посидим, — не выдерживает Саша.

— Потом будет ещё труднее.

— Всё равно. Я больше не могу.

— Объявляется десятиминутный привал, — командую я.

Саша не садится, а валится на обочину канавы. Я опускаюсь рядом. Ноги горят, хочется сбросать сапоги. Утром такой путь нас бы не утомил, но после рабочего дня… Саша, видно, совсем выдохлась, лежит как неживая.

— Ты не заснула?

— Нет.

Проходит десять минут. Мне жалко Сашу. Стрелка часов ползёт дальше. Пусть ползёт. Придём на полчаса позже.

Но Саша встаёт первой.

— Если бы я была одна, я бы сейчас заплакала, — говорит она.

— Самое глупое занятие, — возражаю я. — Пойдём.

— Пойдём.

И снова на асфальтированной дороге глухо отпечатываются наши шаги. Вспоминается лагерь, палатка, спальный мешок. Сейчас бы уж спали. Саша зевает. Она плетётся еле-еле, мне приходится приноравливаться к её шагу.

Саша вдруг хватает меня за руку и останавливается:

— Машина! Ты слышишь?

Я слышу. Вон и огни. Неужели удача? Ещё какой шофёр: если вредный, может и не взять. Саша, видно, не допускает такой мысли, радуется:

— Гарька, машина идёт!

Машина оказывается самосвалом. Шофёр не вредный, но в кузове самосвала людей возить не разрешается. Трое в кабинке — тоже нельзя: вдруг встретится автоинспектор. Мало ли что ночь! Автоинспектору и ночью не до сна. Когда всё нормально, их нету, а чуть нарушишь правила — они тут как тут.

— Одного человека возьму, двух человек не возьму.

Приходится принять его условия, тем более что шофёр едет как раз в райцентр.

— Довезёте девушку на автобазу?

— Довезу, довезу, не беспокойся, аккуратно довезу, как кувшин с кумысом.

— Садись, Саша, — говорю я.

— А ты? — растерянно спрашивает она.

— Я пойду пешком.

Хлопает дверца кабины. Рычит мотор. Светится малиновый огонёк. Всё глуше гудит мотор. Затихает. Исчезает и малиновый огонёк. Саша уехала.

Теперь я могу идти быстрее, бодрым мужским шагом. А ну-ка, попробуем. Раз-два, раз-два… Впрочем, теперь мне некуда торопиться. Строевой шаг всё равно не получается. Капнуло на нос. Дождь? Этого ещё недоставало!

Небо помутнело, луна куда-то спряталась от дождя. Мне некуда спрятаться. Всё больше дождинок падает на лицо, на руки, на волосы. Хорошо, что Саша уехала. Меня-то пусть мочит, главное — Саша уехала. Не надо обращать внимания на дождь. И лучше что-нибудь вспоминать, чтобы быстрее шло время.

Идёт дождь. И я иду. И мои мысли лениво движутся в голове. Мысли как будто тоже устали и не подчиняются моей воле. Голова, плечи, спина совсем мокрые. Спасибо этому шофёру, что увёз Сашу.

Я нарочно не смотрю на часы. Когда смотришь, время тянется ещё медленнее. Какое значение имеет время? Всё равно нужно идти.

Что там за огни? Неужели райцентр? Уже видны огни. Значит, скоро я дойду до него. Или ещё не скоро? Ночью расстояние обманчиво. Кажется, огни близко, а на самом деле ещё идти и идти.

Два оранжевых глаза движутся мне навстречу. Всё-таки я, наверное, не очень счастливый.

Машина зачем-то замедляет ход. Останавливается. Зачем останавливается? Всё равно мне в другую сторону. Открывается дверца.

— Гарик!

Саша выскакивает из кабины, подбегает ко мне. На боку у неё болтается сумка.

— Нашли. В машине так и лежала. Я приехала, всех перебудила. Шофёр пошёл со мной в гараж. Пришли, а сумка лежит. В углу, возле самой кабинки. Позвонили начальнику автобазы… Он разрешил отвезти нас… Ты промок? Садись с Николаем Алексеевичем, нашего шофёра Николаем Алексеевичем зовут. В кабине тепло. А я в кузов полезу. Мы нарочно брезент взяли, чтобы от дождя укрыться.

Она за руку тащит меня к кабине. За кого она меня принимает? Чтобы я сел в кабину, а она — наверх?

— Я тебе говорил, что никуда не денется твоя сумка.

Шофёр кричит нам из кабины:

— Думаю, в лагере успеете поговорить.

Я подхожу, протягиваю ему руку:

— Здравствуйте, Николай Алексеевич. Сорвали мы ваш отдых.

— Ничего. Кто не работает, тот не ошибается. Я тоже, бывает, ошибаюсь. Садись, давай. Поедем.

Я грузно, как старик, взбираюсь по колесу в кузов. Саша карабкается следом.

— Ты зачем? — сердито ору я. — Иди в кабинку.

— Я — с тобой, — упрямо говорит Саша.

Мы развёртываем брезент. Он огромный. Половину брезента свёртываем и подстилаем под себя — получается вроде дивана. Другой половиной накрываемся, как палаткой.

— Теперь не страшен никакой дождь, — весело говорит Саша.

Мне нравится, что Саша повеселела. Мне нравится ночь, дождь, брезент, нравится, как нас потряхивает в кузове машины. Я становлюсь совсем храбрым. Кладу руку на Сашины плечи. Подвигаюсь к ней. Попадаю губами в Сашину щёку…

В первый миг мне показалось, что машину очень сильно тряхнуло на какой-то выбоине, оттого я больно ударился о борт. Но машина тут ни при чём. Это Саша отшвырнула меня. За что? Ну за что?

Я вылезаю из-под брезента. Холодные капли падают мне на лицо. Недаром я всегда не любил девчонок…

«Глупый ты, Алим»

Сегодня нам привезли деньги. Иван приехал, и с ним — белокурая девица в кудряшках, кассир. Она раскрыла маленький коричневый портфельчик, мы по очереди расписывались, и она нам выдавала деньги.

Первый раз в жизни я расписывался на серьёзном документе. До сих пор приходилось лишь на библиотечных формулярах да ещё, когда скучный урок, тренировался на промокашках, стараясь отработать непринуждённый росчерк. Теперь я втайне пожалел, что маловато тренировался — росчерк получился какой-то убогий.

Зарплату мне выдали тройками. Не очень много троек, но зато свои собственные. Я за эти тройки подымался чуть свет, и карабкался на горы по солнцепёку, и таскал образцы, и скучал на дежурстве… И вот теперь расписался и получил зарплату. Зарплату…

Часть заработанных денег уходит на питание. Ну, а остальные? Что делать с остальными? Не купить ли мне фотоаппарат? Необходимая вещь — фотоаппарат.

Неплохо бы ещё авторучку с золотым пером. Однажды я забыл дома авторучку, и математик дал мне свою, ленинградскую, с золотым пером. Отлично пишет! В девятом много придётся писать. Куплю, пожалуй, авторучку.

Да, надо бы что-нибудь купить матери. Косынку, что ли… Или чулки эластик. Она как-то говорила, что хорошие чулки, но дорогие. Куплю. Пусть форсит.

Вообще вещей, которые можно было бы купить на первую зарплату, оказалось довольно много. Мои запросы явно превышали возможности. В конце концов я решил отложить решение сложного вопроса до того времени, когда определится заработок за всё лето.

Однако первый расход собственных денег оказался бесплановым и непредвиденным.

В очередное дежурство, когда я, усевшись в тени палатки, сам с собой играл в карманные шахматы, по тропинке из лесу вышел Алим. Что-то он в этот раз был не такой, как всегда. Брёл еле-еле, как маленький старикан. И не насвистывал. Вот что было странно: он не насвистывал.

— Здравствуй, Григорий.

— Здравствуй, Алим. Садись.

— Спасибо, Григорий.

Он сел на выгоревшую траву. Я искоса поглядел на Алима. Нет, правда что-то у него случилось.

— Что новенького, Алим?

— Ничего, — сказал Алим и вздохнул.

— От друга нехорошо скрывать горе, — сказал я.

Алим ещё раз вздохнул.

— Ну-ну, — подбодрил я парнишку, — давай рассказывай.

Алим ещё помолчал, колеблясь, но всё же выложил мне свою неприятность.

— Деньги нужны.

— Тебе?

— Мне.

— Много?

— Много, — сказал Алим.

— Сколько же?

— Много, — повторил Алим. — У тебя нету.

Последние слова меня неприятно царапнули. «У тебя нету». Почему же нету? Человек получает зарплату. Что ему, сто рублей, что ли, нужно?

— Зачем тебе деньги, Алим?

— Долг отдать.

— Кому это ты задолжал?

— Свистуну задолжал.

— За что?

— Ни за что. В карты играл. Он выиграл, я проиграл. Надо платить.

Вот подлец! Это я про Свистуна подумал. Ну не подлец? Мальчишку обыграть! Играл бы с ровесниками, так нет. Жулик…

Свистуна я видел несколько раз, когда ходил в село смотреть кино. Обычно Вольфрам оставался в лагере, а мы с Витькой и Сашей ходили. Клуб в селе одноэтажный, деревянный, а перед клубом — волейбольная площадка. Иногда мы перед кино играли вместе с сельскими ребятами в волейбол.

Свистун в волейбол не играл. Он приходил в клуб с приятелями, вся компания останавливалась неподалёку от входа, и тут парни курили, гоготали и задирали девчат. Девчата старались обходить их подальше.

— Хочу просить Вольфрам — может, на работу возьмёт? Буду сидеть возле палатки, как ты. За водой сходить могу. Огонь делать могу. Кашу варить научусь.

— Не возьмёт тебя Вольфрам на работу, — сказал я.

— Почему не возьмёт?

— Маленький ты. И рабочих больше не надо.

— Плохо, — сказал Алим, понурившись. — Не знаю, где деньги искать. Свистун говорит; у матери кради. Я не согласен. Лучше сам в Урале утону, чем у матери украду. Свистун сказал: если нет денег платить долг, надо умирать. Он рассказ читал. Один проиграл, а денег нет. И застрелился.

— Сколько же ты проиграл?

— Двенадцать рублей.

— А где ты собирался взять эти деньги, когда сел играть?

— Нигде не собирался. Я думал — выиграю. Простая игра — кинг. Свистун научил. Когда без денег играли, я всегда выигрывал. А в деньги сразу проиграл.

— Глупый ты, Алим, — сказал я.

— А кто говорит — умный? Сам вижу: глупый. Дурак просто! Мамка реветь будет, если помру.

— Это ты брось! — строго сказал я. — Из-за какого-то Свистуна не хватало тебе умирать. Мы вот что сделаем… Мы вместе пойдём к Свистуну, и я ему набью морду.

Алим внимательно поглядел на меня своими чёрными, слегка раскосыми глазами, обдумывая предложенный вариант. Однако не одобрил.

— Ты, — сказал он, — лучше мне набей. Зачем сел играть, когда карман пустой?

Вообще-то, конечно, следовало Алима отлупить. Но он и без того маялся. А Свистуна я вполне мог вразумить кулачным способом. Свистун худущий и ростом чуть пониже меня. Вполне я с ним справлюсь. Подойду, размахнусь, как дам… С ног слетит.

— Морду я ему всё-таки набью…

— Зря я тебе сказал, — пожалел Алим. — Не хотел говорить, а сказал. Почему так получается? В карты тоже не хотел играть, а играл. Почему человек делает, как не хочет?

Честно говоря, со мной это тоже частенько случалось, и я не очень-то знал почему. Скорей всего потому, что слабая воля. Волевой человек сильнее самых отчаянных обстоятельств. Например, герой фильма «Парижские тайны». Или Маресьев… А такого пацана, как Алим, любой паразит обведёт вокруг пальца.

— Жизнь — сложная штука, Алим, — сказал я и похлопал его по плечу.

Алим тотчас со мной согласился:

— Сложная, Григорий.

Однако мои глубокомысленные соображения насчёт сложности жизни не указали Алиму выхода из мышеловки. Ему нужны были деньги. Деньги для Свистуна, который обыграл несмышлёного мальчишку и теперь ещё учил его красть у матери. Ах ты гад! Всё же мне очень хотелось его отдубасить.

Должно быть, воинственное настроение отразилось у меня на лице.

— Если ты его побьёшь, он меня зарежет, — сказал Алим. — У него финка есть. Он уже одного парня резал, тот в больнице лежал.

— А милиция?

— Сидел. Опять пришёл.

Поделиться моими первыми деньгами с каким-то бандитом! Чёрта с два он дождётся этого! Но что делать? Алима надо спасать. Дам денег Алиму, но попадут-то ведь они в карман Свистуна!

Задача была как будто и не такая уж сложная. А решения я не находил. Придётся, видно, дать Алиму денег.

— Ладно, пойдём, — сказал я и двинулся к палатке.

Алим не тронулся с места. Я вернулся, взял его за руку и повёл:

— Идём, идём…

Получка у меня лежала в рюкзаке. Первая, единственная пока в моей жизни получка. Если взять из неё двенадцать рублей, то стопка троек, и без того довольно тощая, заметно похудеет. Четыре трояка! Ах ты, чертёнок… Я злился на Алима. Мне жалко было эти четыре трояка. Но и парнишку жалко. Влип человек в историю. Хочешь не хочешь — надо выручать приятеля. А Свистуну я всё-таки набью морду.

Я отсчитал деньги, остальные положил обратно в рюкзак, под бельё. Встал перед Алимом.

— Дай мне честное слово, что больше никогда не будешь играть в карты.

«Ого! — подумал я. — Гарик Кузин выступает в роли воспитателя!» Оказывается, воспитателем быть намного приятнее, чем воспитуемым.

— Я уже себе дал слово, — сказал Алим. — И тебе даю. Не буду играть в карты. Никогда. Ни с кем.

Он говорил, а сам смотрел в землю, так что я видел только его круглую голову с короткими чёрными волосами, густыми, как щетина на зубной щётке.

— На! — сказал я и, взяв его руку, вложил ему деньги в ладошку.

— Я не могу тебе скоро вернуть долг, Григорий, — очень серьёзно и озабоченно проговорил Алим.

— Ничего, ничего…

Я вырос в собственном мнении от проявленного благородства, и даже денег мне теперь было почти не жаль.

— Я верну тебе долг, когда начну работать, — продолжал Алим. — Ты дай мне адрес. Дай, пожалуйста.

— Ладно.

Я оторвал узкую полоску от газеты и написал ему адрес. Алим спрятал его в карман вместе с деньгами и протянул мне руку.

— Спасибо, Григорий. Я тебе друг на всю жизнь.

Я смотрел ему вслед. Алим шёл по тропинке к берёзовому лесу и насвистывал уже знакомую мне башкирскую мелодию.

На пляже

— Здравствуй, солнце! — услышал я сквозь сон. — Здравствуй, небо! Здравствуйте, горы! Здравствуй, Урал!

Саша могла бы, конечно, и не так громко здороваться с небом и с Уралом. Но тогда бы я не услышал её языческого приветствия и Саше самой пришлось бы идти на Урал за водой. Раньше Витька спал очень чутко и в Сашино дежурство просыпался даже раньше самой дежурной. Но, с тех пор как мы с Сашей ночью догоняли забытую в машине полевую сумку, Витька что-то стал крепко спать по утрам.

Но я… Скажите, я-то с какой стати должен жертвовать ради неё своим отдыхом? Что мы, друзьями стали? Ни за что, ни про что толкнула меня так, что я чуть не пробил своей спиной борт машины! А теперь: «Здравствуй, солнце…»

Однако самое удивительное то, что я всё-таки выбираюсь из спального мешка. Вольфрам и Витька спят, а я встаю и выхожу из палатки. Солнце в самом деле уже висит над горой, словно огромный яичный желток. Под косогором на лугу ещё не сошла роса, и тысячи капель сверкали и искрились, как рассыпанные небрежной красавицей стеклянные бусы. А над рекой стоял туман. Он протягивал над берегами лохматые лапы, словно хотел спрятаться в прибрежных зарослях, но кусты стряхивали с себя белые клочья тумана, и он поднимался над лугом и таял, растворяясь в прозрачном чистом воздухе.

Саша стояла в своём полосатом сарафанчике, с растрепавшимися волосами и босая, щурилась, глядя на солнце, и беззаботно улыбалась. Она стояла боком ко мне и могла меня не видеть, а может быть, и видела краешком глаза, но не хотела замечать.



— Ты что раскричалась? — сказал я строго. — Если ты дежуришь, так другие спать не должны?

Лохматая Сашина голова медленно повернулась на тонкой шее, Саша насмешливо взглянула на меня.

— Кому надо — спят, — сказала она.

— Больше не кричи. Я тоже пойду спать.

— Ну, зачем, — испугалась Саша. — Лучше сбегай принеси воды.

— Тебе — лучше, а мне-то не лучше…

Но я поворчал только для куража. А сам тут же взял ведро и помчался по крутой тропинке, ощущая босыми ногами прохладу влажной земли.

Через луг я шёл не по тропинке, а прямо по траве, почти до колен вымочив росою ноги. У реки пожалел, что не взял плавки. Я зашёл за кустик, чтобы Саша с косогора не увидела меня голым, сбросил трусы и прыгнул в Урал.

— Ух, ты!

Долго купаться я не посмел — Саша ждала воды, могла из-за меня опоздать с завтраком. Окунувшись несколько раз, я взял ведро, забрёл поглубже, набрал воды и, держась за ивовый кустик, выбрался на крутой и скользкий берег.

Я с удовольствием шёл по кочкам с тяжёлым ведром, я нёс его, как драгоценность. Ну как бы она сейчас пыхтела с ведром, эта щуплая девчонка! А для меня это пустяки. Я могу принести сто вёдер подряд, тысячу вёдер, я могу натаскать для Саши целое озеро воды, и пусть она плавает по этому озеру в маленькой лодочке с белым парусом.

— Принёс? — равнодушно сказала Саша, когда я поставил ведро возле очага.

О неблагодарная!

— Нет, на верблюде привёз. Хоть бы спасибо сказала…

— Я потом сразу два скажу, когда ты рис помоешь.

Что ж, я пошёл и на эту жертву. Вымыл рис, а потом мы стали вместе варить полевую кашу. Когда двое выполняют какое-нибудь одно дело, то это всегда создаёт некоторую безответственность, поэтому каша у нас оказалась недосоленной и слегка подгорела, так что Вольфрам даже сказал что-то вроде:

— Пора бы уж научиться…

Но сказано это было негромко и не вполне конкретно — чему научиться, и Саша не приняла на свой счёт.

Впрочем, смаковать завтрак особенно не приходилось: сегодня мы переезжали в новый лагерь. Неизвестно, когда придёт машина. Вдруг через час уже заурчит за берёзами, а у нас ничего не готово. Поэтому в темпе съели кашу, выпили чай и принялись за сборы.

Вот упала с колышков главная палатка. Мы с Вольфрамом свёртываем огромный неподатливый брезент. Колышки неприкаянно торчат на месте нашего бывшего жилища. На примятой спальными мешками пожелтевшей траве валяется линялая голубая майка.

— Виктор, твоя майка?

— Я её целую неделю ищу! — обрадованно говорит Витька.

— Почаще надо кочевать, — говорит Вольфрам, — все пропажи найдутся.

Часа через два всё было готово. Свёрнутые палатки лежали рядышком, готовые к путешествию. Забитые ящики с образцами и с продуктами стояли тут же. Спальные мешки, перевязанные ремнями, умостились под берёзкой. Ведро. Чайник. Рюкзаки.

— Да где же машина? — беспокоилась Саша. — Пожалуй, тут и обедать придётся.

— Как бы не пришлось ночевать, — сказал Витька.

— Придёт, — успокоил Вольфрам. — У геологов каждый день на учёте, тут нельзя нарушать график, это не завод.

— Я вижу — ты здорово заводское производство представляешь, Вольфрам, — сказал я.

— Завод — под крышей, а мы — под открытым небом, — объяснил Вольфрам.

— Что, готовить обед? — со вздохом спросила Саша.

— Конечно, готовь, — распорядился Вольфрам.

Я опять сбегал за водой. Витька развёл огонь. Хорошо дежурить, когда у тебя столько добровольных слуг… Один Вольфрам лежал на траве, закинув за голову руки, и глядел на редкие мелкие облака, раскиданные по бледно-голубому небесному куполу.

Обед был сварен и съеден, а машина всё не появлялась. Саша собрала в ведро грязную посуду и вопросительно взглянула в мою сторону. И как раз в этот момент Вольфрам сказал:

— Пошли, ребята, на пляж, позагораем.

Я стоял в нерешительности. Чёрт побери, не ходит же она в моё дежурство со мной на Урал мыть посуду! Целый день таскал для неё воду, утром мыл рис, встал из-за неё на полтора часа раньше — ей всё мало. Первый раз за всё время можно днём полежать на песке, так нет, иди с ней мыть посуду. Не пойду!

— Брать твоё полотенце? — спросил Витька.

Вольфрам взглянул в мою сторону и сразу сообразил, в чём дело.

— Бери, — ответил он Витьке.

Я рассердился. Купание — это личное дело, с какой стати он распоряжается?

— Саша одна управится с посудой, — жёстко добавил Вольфрам, разгадав мой протест.

Саша подняла ведро и, ни на кого не глядя, пошла по крутой тропинке вниз. Чашки у неё в ведре сердито погромыхивали.

Она пошла налево, по открытому косогору, а мы — в противоположную сторону, через берёзовый лесок. Песчаный пляж находился не так уж близко от лагеря, но в пределах голосовой связи, если, конечно, не жалеть голоса.

Говорят, легко быть эгоистом. Ничего подобного! Я лежал на горячем песке, солнце гладило мою голую спину жгучими лучами, ветер ласкал мою кожу нежными дуновениями, а я не испытывал никакой радости. Потому что я был эгоист. Я тут валялся на песке, раскинув руки и прикрыв голову носовым платком, а Саша в это время одна на берегу тёрла песком закопчённое ведро и, возможно, плакала от обиды. Если бы не вмешался Вольфрам… За что он не любит Сашу?

— Вольфрам, за что ты не любишь Сашу?

— Я? Сашу?

— Заметно, — поддержал меня Витька.

Вольфрам пружинисто сел на песке, обхватил руками колени.

— Человек вовремя должен становиться взрослым, — сказал он. — Есть вещи, которыми нельзя играть.

По-моему, его соображения не имели никакого отношения к Саше. Вольфрам заметил, что я его не понял.

— Её ни на грош не интересует геология, — добавил он.

— Ты не любишь всех, кто не любит геологию? — запальчиво спросил я.

— Она не любит геологию, но собирается ей служить — вот в чём беда, — резко ответил Вольфрам. — Без любимого дела человек живёт нищим.

— Давайте искупаемся! — крикнул Витька и первым кинулся в воду.

Мы с Вольфрамом тоже пошли к Уралу.

Витька переплыл реку и лакомился смородиной. Вольфрам вернулся на свой берег. Мне хотелось ягод, но я боялся комаров, а в кустах их было множество, Витька то и дело шлёпал себя ладошкой по мокрому телу. Я выбрался на песок и сел рядом с Вольфрамом.

Мы молчали. Вольфрам смотрел на воду и думал о чём-то своём. Такое у него было лицо, будто он тут совсем один. Один или с кем-то, кого я не вижу, а видит только он.

— Где ты, Вольфрам? — тихо спросил я. — В Якутии?

Вольфрам взглянул на меня светлыми глазами, чуть приметно двинул уголками губ:

— В Якутии. В маленьком улусе на берегу большой реки. Якуты гостеприимный народ. Угощали нас рыбой и медвежатиной, а потом мы пили крепкий чай.

Вольфрам замолчал. Подкинуть ему наводящий вопрос?

— И она была там?

— Мария? Нет. Она пришла потом. Остановилась в дверях и спросила, кто тут самый главный геолог.

— Ты был главным?

— Я. Она хотела, чтобы я пришёл в школу и рассказал старшим ребятам о работе геолога. На ней было серое платье. Коса спускалась ниже подола. А сама тоненькая, как подросток.

— Красивая, — сказал я. — Я видел.

— Потом, когда я побеседовал с ребятами, мы с ней всю ночь сидели на берегу Лены. Она в Москве окончила педагогический институт. О Москве говорили. О Якутии. О школе. Очень интересная девушка… А ночи в Якутии летом короткие. Не хотелось расставаться, но утром наш отряд уходил. Я сказал ей, куда выйду через месяц. Точно число назвал и место на берегу речки. Она обещала приехать, встретить. В Якутии говорят: тысяча километров не расстояние. А тут было гораздо меньше тысячи.

Высоко в небе чуть в стороне от нашего пляжа парит коршун. Ровными кругами он ходит и ходит, выглядывая добычу, а может, выглядел уже и теперь прицеливается, как лучше ударить.

— Я опоздал к назначенному сроку, — негромко продолжал Вольфрам. — Мы заблудились, голодать пришлось. А товарищ у меня был некрепкий, язвенник — после ленинградской блокады. Совсем ослабел, идти не может. Наткнулись на охотников. Я оставил с ними товарища, один продолжал маршрут. Но, как ни бился, опоздал на три дня. Тут ещё дожди настигли…

Коршун уже исчез. Должно быть, настиг свою жертву и теперь терзает где-нибудь у гнезда. Витька плывёт к нам.

— Выхожу на берег речки к условленному месту, а речка вздулась от дождей, бурлит вовсю. Смотрю сквозь туман — шалаш виднеется. Конь пасётся. И у самой воды она стоит. Мария. Я как был в походном костюме, в сапогах с раструбами, так и побрёл. На середине реки сбило меня быстриной. Чувствую — конец приходит, воды нахлебался, встать не могу и плыть не могу. Вода в сапоги налилась, ноги — как свинцовые. Но Мария прыгнула с берега, подплыла ко мне. Спасла.

— Необыкновенно у вас началась любовь, — сказал я.

— Любовь всегда начинается необыкновенно, — подхватил выходивший из воды Витька.

Он в любом вопросе, не задумываясь, выступал знатоком.

— Машина гудит, — прислушиваясь, сказал Вольфрам.

Верно: гудела машина. И тут же мы услышали Сашин голос:

— Гари-ик! Воль-фра-ам! Витя-а! Ско-рей!

— Идё-ом! — крикнули мы с Витькой.

— Марков приехал, — сказал Вольфрам. — За нами.

Мы поспешно направились к лагерю. Тропинка вилась по косогору между берёз. Я шёл впереди. Комары гудели надо мной, я то и дело шлёпал себя по спине или по ногам мокрыми плавками, расправляясь с наглецами.

— Что, любят тебя комары? — смеялся Вольфрам. — Ты молодой, вкусный. А меня уже не едят.

— Они тебя на десерт берегут, — сказал шагавший позади всех Витька.

— Кто такой Марков? — спросил я.

— Это интересный человек, — сказал Вольфрам. — Молодой, а геолог сильный. Он и на Кубе бывал, и в Сирии два года провёл. Повидал много.

Берёзки тут росли густо, и солнцу редко где удавалось пробиться сквозь их листву и упасть на траву золотыми бликами. Но возле лагеря берёзки расступились, между ними чаще попадались солнечные полянки, а впереди за белыми стволами уже виднелся непривычно опустелый лагерь. Палаток не было. И стола не было. И два больших камня сиротливо торчали без накрывавшей их прежде плиты.

Грузовая машина с откинутыми бортами стояла посреди поляны. Просторный кузов машины был ещё пуст. На ящике с образцами Саша накрывала чай. Она поставила хлеб и стала резать колбасу. Иван откупоривал банку бобов в томате. Возле Ивана стоял кто-то незнакомый. «Марков», — подумал я.

Он был среднего роста, плотный, крепкий, загорелый, в белой рубашке с короткими рукавами и откинутым воротом, на тщательно разглаженных брюках чётко пролегли стрелочки, а чёрные ботинки блестели. Куда этот чудак собирался: в отряд геологов или в Большой театр?

Марков пошёл нам навстречу, протягивая руку:

— Здравствуй…

— Гарик, — подсказал я.

— Здравствуй, Гарик, — сказал франт и сжал мою руку.

Я близко увидел обнажённые в улыбке широкие белые зубы, синеватые после бритья щёки, высокий лоб и большие тёмно-карие глаза с необычным, чересчур внимательным взглядом. За мной подошёл Вольфрам.

— Здравствуйте, Сергей Михайлович, — сказал Вольфрам. — Письма привезли?

Марков усмехнулся:

— Ты что же, надеешься просто так получить письмо из Якутии?

— Из Якутии? — переспросил Вольфрам.

И вдруг сапоги Вольфрама мелькнули у меня перед глазами — Вольфрам стал на руки и прошёлся на руках от Маркова до машины.

— Ладно, ладно, — сказал Марков, — перевёртывайся обратно, дам тебе письмо.

Вольфрам мягко встал на ноги. Лицо у него покраснело, а глаза были озорные и счастливые. Марков подал ему голубой конверт.

— А мне? — спросил я.

— Кузин? Есть Кузину. И Подорожному есть. Плясать будете?

— Придётся, — сказал Витька.

Марков вынул из кармана расчёску, вставил между зубчиками тонкую бумажку и заиграл «барыню». Пришлось нам с Витькой отплясывать. Вольфрам куда-то исчез со своим конвертом, а Саша и Иван смотрели на нас и смеялись.

Наконец Марков сунул расчёску в карман и достал из планшета наши письма. Саше он отдал два письма без выкупа.

Мама

Я держу в руках два конверта, надписанных одинаковым ровным и старательным маминым почерком. Толстые письма. Откуда только она набрала на два письма новостей? Впрочем, тут скорее всего не новости, а полезные советы. «Гарик, будь осторожен… Гарик, не заблудись… Гарик, не простудись…»

По привычке, я посмеиваюсь над её страхами и заботливостью, а сам держу на ладони эти два письма, и мне весело, словно рядом играет джаз. Никакого джаза — одни кузнечики стрекочут. Стрекочут кузнечики, и на ладони у меня лежат два маминых письма.

С которого начать? Давай по датам. Открою первым то, которое раньше отправлено. Ага, вот это. «Кузину Григорию Владимировичу». Вот оно как! Григорию Владимировичу…

Здравствуй, мой милый, родной Гарик…

Я начал читать там же, где Марков вручил мне письма, и только теперь, прочитав эти первые строки, спохватился, что на меня же, наверное, смотрят.

Смотрел Иван. Смотрел на меня и улыбался. Чему он? А, это же я сам улыбаюсь, а он улыбается, глядя на меня.

— От мамы?

— От мамы.

Я ухожу в сторону, сажусь на траву и остаюсь вдвоём с мамой. Никаких особенных новостей у неё, конечно, нет. Выехала с садиком на дачу. Три дня лил дождь. Нынче много грибов… Видела тебя во сне… И никаких «не заблудись, не простудись…»

Прежде чем распечатать второе письмо, я долго сижу и смотрю прямо перед собой на берёзы, на стройные бело-пёстрые стволы и неподвижную, точно задремавшую под солнцем листву на тонких коричневых веточках. Я смотрю на берёзы, и мне кажется, что мама сидит рядом со мной, и я боюсь повернуть голову, чтобы не увидеть пустоту. Ещё миг — и я услышу её голос. Очень хочется услышать её голос.

Осторожно, беззвучно отрываю узкую полоску от второго конверта.

Ты становишься взрослым, Гарик. Вот ты уже один, без меня, уехал в экспедицию, и мне грустно и тревожно. Но всё равно я рада, что ты становишься взрослым. Мне очень хочется, чтобы ты стал хорошим человеком, Гарик, добрым и честным. Главное — добрым и честным…

Добрым… Чудачка. Честным — это понятно. Но ведь невозможно всегда быть добрым. Если встретишь мерзавца, с ним надо быть злым. Но вообще-то я и сам не собираюсь стать жуликом и злодеем.

Итак, мама признаёт, что я становлюсь взрослым. Она больше не напоминает мне, что надо перед едой мыть руки. Решила, что пора формировать мой нравственный облик.

Тёплое чувство, с которым я читал про дождь и про грибы, сменяется досадой. Не люблю, когда меня воспитывают. Надоело. В школе. Дома. В беседах. В письмах. Даже Вольфрам не всегда может удержаться от нотаций.

Ни с того ни с сего у меня вдруг портится настроение. А в плохом настроении всегда вспоминается такое, о чём хотелось бы забыть раз и навсегда. Если ты забыл какой-то случай, то его словно бы и не было в твоей жизни. Но это не забылось.

То, о чём мне не хотелось вспоминать, произошло год назад. Нет, полтора года. Тогда была зима.

Мама пришла с работы оживлённая, словно получила премию. Не раздеваясь, с таинственным видом сунула руку в карман. Когда я был маленьким, она с таким видом доставала для меня из кармана ириску. Каждый раз — одну ириску. Как-то я решил проверить, нет ли там ещё, дождался, пока мама сняла пальто и ушла из передней, забрался в карман и — ура! — нащупал то, что мне хотелось. Не поглядев, взял в рот и торопливо разжевал. Тьфу! Вместо ириски оказалась чернильная резинка. Зачем она лежала в кармане? Я, конечно, не спросил об этом маму. Не знаю, заметила ли сна…

Но в тот раз она вынула из кармана не лакомство, а два билета. И торжественно проговорила:

— Гарик, мы сегодня идём в кино. На «Председателя». Говорят, очень хороший фильм.

Мама смотрела на меня и улыбалась. Ждала, что я обрадуюсь. А я молчал. И не улыбался. Я растерялся. Я всегда с ребятами ходил в кино. И на «Председателя» собирался с ребятами. Если я пойду с мамой, они будут надо мной смеяться. В нашем классе только Валька Елисеев всегда ходил с матерью в кино, и ребята дразнили его «материной приставкой». Я не хотел, чтобы меня дразнили.

— Ты что молчишь? — спросила мама уже без улыбки. — Ты не хочешь пойти в кино?

— Да знаешь, у меня уроков много, — сказал я.

— Но завтра ведь воскресенье…

Вот чёрт, я совсем забыл! Не мог придумать что-нибудь другое! Да разве так вдруг придумаешь? И я понёс дальше своё враньё, утопая в нём, как в болоте.

— Очень много… И на субботу хватит, и на воскресенье. Ты лучше пригласи какую-нибудь соседку.

Мама ничего не сказала, только вся как-то увяла и словно бы вдруг постарела. Мы поужинали почти молча. После ужина я сказал ей:

— Ты иди, я сам помою посуду.

Она не стала спорить, оделась и ушла.

Я вымыл посуду и сел за уроки. Решал задачи, но мозги совсем не работали, как будто кто-то мне мешал. Как будто кто-то стоял у меня за спиной и о чём-то меня хотел спросить и не решался.

— Подумаешь! — сказал я вслух, отвечая этому невидимому за спиной. — Подумаешь! Ей даже интереснее с соседкой, чем со мной.

И после этого постарался сосредоточиться на задачах. Задачи стали решаться, я увлёкся, и тот, невидимый, исчез.

Мама пришла поздно — я уже успел поспать. Мне показалось, что слишком поздно пришла. Хотя — две серии… Я слышал, как она открывала своим ключом дверь, но не показал виду, что не сплю.

Утром мама велела мне сходить за хлебом. Я пошёл в комнату за деньгами — у нас деньги всегда на одном месте лежат, на этажерке, — а там одни рубли, мелочи нет. Думаю: наверно, у мамы в кармане есть мелочь. Вышел в переднюю, сунул руку в карман её пальто. Нет мелочи. Какая-то бумажка. Машинально достал и поглядел.

Оказалось — билеты в кино. Те, вчерашние. Два билета. И оба — целые, с неоторванным контролем…

Я мотнул головой, пытаясь прогнать досаду и злость на себя самого, и стал читать письмо дальше.

Когда ты уезжал, я говорила, что не хочу, чтобы ты стал геологом. Это сгоряча, Гарик… Если хочешь…

Так. Всё-таки она признаёт за мной право выбора. «Сгоряча…» Ладно, над этим я ещё подумаю. А теперь надо написать ей письмо. Сейчас же написать…

Я вскочил и хотел было идти к Вольфраму за бумагой. Я представил себе, как отдаю Маркову свой конверт, Марков отвезёт его на базу, бросит в почтовый ящик, потом письмо поедет поездом… Долго. Можно, правда, авиапочтой. Всё равно долго. Мне хотелось сейчас же, немедленно сообщить маме, что… Сказать по правде, я не знал даже, что ей сообщить. Ничего срочного не было. Да и вообще в моей жизни не случилось никаких событий, почти нечего написать в письме.

— Гарик! — зовёт меня Витька. — Давай грузиться.

Вольфрам угощает Маркова и Ивана чаем. А Витька уже побросал в машину рюкзаки и всякую мелочь и теперь зовёт меня укладывать всё остальное. Мы хватаем палатку, закидываем в кузов машины.

Я всё думаю о маме. Когда я ей напишу письмо? И когда оно дойдёт? Не скоро. А она будет ждать. Разве дать телеграмму?

Марков рассказывает Вольфраму о какой-то Черновой:

— У Черновой неприятность — рабочего увезли с приступом аппендицита. Надо где-то срочно искать для них парня. От вас поеду прямо к ней.

Да, хорошо бы дать матери телеграмму. И как я не догадался раньше? Сейчас Вольфрам не отпустит, пора ехать.

— Давай берись.

Витька уже ухватил за один конец ящик с образцами, ждёт меня.

— Погоди, — говорю я.

И бегу к Вольфраму:

— Вольфрам, мне надо дать телеграмму.

— Что-нибудь случилось дома? — встревоженно спрашивает он.

— Ничего не случилось… Но мне очень нужно дать телеграмму. Маме…

— Беги, — говорит Марков. — Если нужно, давай беги. Погрузимся без тебя.

Я чуть не ринулся в одних трусах, но вовремя спохватился. Натянул костюм, сапоги, на ходу застёгивая рубашку, помчался в село.

При такой скорости трудно было что-то сочинять, хотя бы и телеграмму. Я и не пытался. Я добежал до старенького деревянного домика, у которого между окон висела картина с морем и пальмами, призывающая хранить деньги в сберегательной кассе. У крыльца в пыльном ложе нежилась курица с цыплятами. Ей не понравилось, как я протопал по ступенькам, она вскочила и принялась встревоженно приглашать своё пушистое потомство под растопыренные крылья.

Я схватил телеграфный бланк и сел за тёмный стол, на котором было множество чернильных клякс разных форм и размеров.

Дорогая мама…

Вот эта клякса похожа на паука, а та — на дождевую каплю, стекающую по стеклу.

Дорогая мама…

Никогда в жизни я не посылал телеграмм. Если бы можно было хоть не спеша обдумать!.. А здесь кто-то, видно, опрокинул чернильницу.

Дорогая мама я здоров переезжаем новый лагерь всё нормально не беспокойся…

Я знал, что в телеграммах не ставят знаков препинания — мама получала к праздникам поздравительные телеграммы от своих фронтовых друзей. Что же ещё написать? Я написал ещё про погоду — что хорошая погода, про Витьку — что Витька тоже здоров, и, подумав, добавил:

Нашёл брахиоподу.

Сунув в карман квитанцию, я бегом спустился с крыльца — надо было спешить в лагерь.

Эх, дороги…

Вольфрам, как только я выхожу из рощицы, направляется мне навстречу. Чего это он? Сделает выговор, что я всех задержал? Но он же сам меня отпустил. И слетал я на почту мигом.

— Гарик…

Нет, не похоже на выговор. Не тот тон.

— Понимаешь, Гарик, тут в одном отряде заболел парень. Увезли в больницу с аппендицитом. И геологи остались без лагерного.

— А-а…

К чему он мне про этого парня?

— Марков просит, чтобы мы помогли отряду Черновой.

— Ну да. Конечно, надо помочь, — соглашаюсь я, так и не поняв, почему именно со мной Вольфрам обсуждает этот вопрос.

— Я знал, что ты согласишься, — одобрительно говорит Вольфрам.

— Я?

Вот это фокус! Я! В отряд Черновой! Саша останется здесь. Витька останется здесь. А я должен ехать к какой-то Черновой. Ни за что!

«Ни за что» я не сказал. Только подумал. Какой-то мудрец советовал десять раз провести во рту языком, прежде чем произнесёшь сколько-нибудь ответственное слово.

— Им нужен надёжный парень, — говорит Вольфрам.

Надёжный парень. Это я. До чего ж ты хитрый, Вольфрам! Но почему всё-таки я? Витька тоже надёжный парень!

— Может быть, Витька лучше справится?

Мы уже подходим к нашему бывшему лагерю, и Вольфрам останавливается, чтобы завершить каш разговор без свидетелей.

— Тебе повезло, — говорит Вольфрам. — За одно лето ты можешь пожить в двух отрядах. Посмотреть и понять труд геологов. Разве тебе не интересно?

— Да. Интересно. Ладно, я поеду.

Вольфрам протягивает мне руку, словно бы поздравляя с чем-то. А мне совсем не хочется уезжать. Зверски не хочется уезжать от Саши. Может, не надо было соглашаться? Ладно. Поздно теперь раздумывать…

Наше имущество уже погружено в машину.

— Саша, садись в кабинку, — командует Марков.

— Может быть, вы, Сергей Михайлович?

— Садись, садись…

Саша проворно усаживается рядом с Иваном, довольно улыбается. Но Вольфрам омрачает ей удовольствие:

— Тебе, Саша, придётся держать котелок с яйцами. — И подаёт ей этот котелок.

Только вчера Витька с Вольфрамом ходили в село, купили полный котелок яиц — новый лагерь будет далеко от жилья, там не купишь.

— Я, главное, совсем их не люблю, — вздыхает Саша.

— А вот подержишь всю дорогу на коленях и полюбишь, — ехидничает Витька.

Вольфрам забирается в машину. Все уже в машине. Только я стою возле кабинки. Должен же я сказать Саше, что еду в другой отряд.

— Ты знаешь, я еду в другой отряд.

— Да?

Она умащивает на коленях котелок с яйцами. Моё сообщение её не потрясает.

— А почему в другой?

— Так.

Я запрыгнул в кузов, уселся на свёрнутый спальный мешок. Машина зафырчала, задрожала и стронулась с места.

В опустелом лагере почти не осталось следов стоянки, ни бумажки, ни консервной банки — всё прибрали, только камни у очага да пепел между ними, ещё небольшая куча хворосту и примятая, притоптанная трава выдавали наше временное пристанище. Урал, блестя в лучах вечернего солнца, плавно тёк в своих зелёных берегах. В зарослях крякали утки. А в отдалении громоздились знакомые горы — гора Пила, и гора Верблюд, и другие невысокие, опалённые солнцем и омытые дождями горы, которым я не успел дать имена.

Дорога текла, как река, меж зелёных ещё хлебов. Покосы со стогами сена попадались порой. Цвели подсолнухи. Мелькнуло поле картофеля. Кукуруза. И опять — пшеница.

Вдруг впереди машины вспорхнули молодые куропатки.

— Эх, ружьё бы сейчас! — азартно крикнул Витька.

— Нет, — сказал Вольфрам, — сейчас нельзя стрелять — маленькие. А отца или мать тем более нельзя убивать.

— Верно, — согласился Марков. — Просто невозможно убить сейчас у них отца или мать.

Солнце садилось. Мы ехали узкой долиной, справа и слева тянулись горы. Они были такого цвета, каким их раскрашивают на географических картах: коричневые, бурые, жёлтые. Берёзы спускались по горам до самых пашен. И тут останавливались: дальше поле, нельзя. Редко какая проказница пробиралась на середину поля и стояла одна-одинешенька, вся пронизанная солнцем, овеянная степными ветрами, стояла и перешёптывалась с хлебами, потому что далеко были сёстры и подружки и не долетел бы до них её тихий шелестящий голос.

Марков вдруг резко обернулся и постучал по кабинке. Машина замедлила ход.

— Налево? — крикнул высунувшийся из кабинки Иван.

— Налево, — скомандовал Марков.

Машина свернула налево и без дороги двинулась к подножию горы, в очень реденький лесок. Когда мы миновали этот лесок и очутились на просторной поляне, машина остановилась.

— Приехали, — сказал Марков.

— А вода? — спросил Витька.

— Есть ключик вон в тех кустах.

Ключик. Прощай купание. Унылое место. Кажется, мне повезло, что я еду в другой отряд.

Марков с Вольфрамом сразу же ушли в горы — искать какие-то обнажения. Они ходили там до вечера. Мы за это время успели разбить палатки. Витька готовил ужин. Я сказал ему, что еду в другой отряд.

— Зря, — сказал Витька. — Я слышал разговор Маркова с Вольфрамом. Я бы ни за что не поехал.

К нам подошла Саша.

— Гарик, посмотри, какой закат! — восторженным голосом проговорила она. — Пойдём на горку, оттуда лучше видно.

Закат преотлично был виден и с поляны, но спорить с Сашей я не стал: у девчонок какая-то своя логика, их всё равно не переспоришь. Саша увела меня в молодой лесок на склоне горы, и мы стали смотреть на небо сквозь листву.

Закат правда был необыкновенный. Солнце висело над лесом круглое, без всякого ореола, и ровного оранжевого цвета, как раскалённый уголь. А небо чисто голубело, без единого пятнышка, и казалось, что какой-то шутник волшебник прорезал в голубом шёлковом куполе круглое окно в другой, неведомый, оранжевый мир.

— Такая красота, даже говорить ничего не хочется! — сказала Саша.

Я пожал плечами. Не хочется, так молчи. Я ведь молчу. Но девчонки не очень-то умеют молчать.

— Как это получается, — задумчиво проговорила Саша, — что один человек вдруг полюбит другого человека… Вот полюбит, и всё…

У меня в груди что-то радостно трепыхнулось и замерло. Первый раз в жизни девчонка заговорила со мной о любви. Она смотрела на оранжевое солнце и ждала от меня каких-то особенных слов. Я старался вспомнить хоть одну красивую цитату из лекции «О дружбе, любви и товариществе», которую читал у нас в школе лектор, но, как назло, ничего не вспоминалось, и я только глупейшим образом улыбался. Хорошо, что Саша смотрела на солнце, а не на меня.

— И всё думаешь и думаешь об этом человеке, — задумчиво-сладким голосом продолжала Саша.

У меня в уме очень быстро составилось продолжение диалога. «Кто же этот человек?» — спрашиваю я. «Этот человек — ты, — говорит Саша. — Я полюбила тебя с первого взгляда». После этого опять придётся что-то сказать мне, но я абсолютно не представлял, что говорят в таких случаях. И потому я не пытался узнать, кто «этот человек».

— Да, — сказал я удивлённо, — всё время думаешь.

После этого мы долго молчали, стоя рядом в нашем зелёном убежище, и следили, как солнце спускается к горам. Оно спускалось быстро, вот раскалённый диск уже коснулся краем вершины горы.

— Ты знаешь, почему я поступила в геологоразведочный техникум?

— Чтобы стать киноактрисой, — сказал я.

Мне было досадно, что она уклонилась от более занимательной темы. Через какой-нибудь час я уеду. Я хотел увезти с собой воспоминание не только об этом закате, который мы смотрели вдвоём, но и о чистой, самоотверженной любви.

— Нет, — сказала Саша. — Потому что мне ещё в школе нравился один мальчишка. И он поступил в этот техникум. Павлик Лукашин…

Идиот! Это я подумал о себе в порядке самокритики. Мне хотелось немедленно убежать от Саши, но тогда я бы выдал свои несбывшиеся надежды. И я стоял рядом с ней до тех пор, пока солнце не скатилось за гору.

Мы пришли как раз к ужину. Марков спешил ехать дальше, он обещал сегодня быть на Голубом озере.

— Хлеб вам будут привозить раз в неделю, — говорил он Вольфраму. — И почту тоже.

— Терпеть не могу чёрствый хлеб! — капризно проговорила Саша.

Я ей не сочувствовал. Я её ненавидел. Я злорадствовал, что ей придётся есть чёрствый хлеб.

— Мягкий геологам редко удаётся пробовать, — сурово сказал Марков.

Витька молчал — сердился на меня, что я согласился уехать.

— Готов, Гарик?

Это Марков.

— Готов.

Рюкзак у меня так и лежит в машине. Осталось самому запрыгнуть.

— Ну, счастливо.

Вольфрам крепко, по-мужски жмёт мне руку.

— В жизни не всегда удаётся делать то, что хочется, — говорит он.

— Ну да… Как там, в Якутии?

Вольфрам весело подмигивает мне:

— Нормально.

Подходит Витька:

— Ты ничего не забыл?

Заговорил всё-таки!

— Ничего.

— Жаль, что ты уезжаешь, — говорит Саша.

Ага! Теперь ей жаль…

Марков лезет ко мне в кузов. Мог бы ехать в кабине. Нет, лезет в кузов, чтобы мне не было скучно.

— Поехали, Иван!

Легко сказать — поехали. Совсем стемнело и ещё спустился туман, плотный, как слежавшийся снег. Ночь и туман. Как тут ехать? Иван потихонечку ткнулся в серую муть, которую фары машины едва могли пробить на несколько метров.

В машине полно мягкого, душистого сена. Два рюкзака. И два человека.

Иван уже выехал на дорогу. Но скорость не прибавляет. Или прибавил чуть-чуть. Полуторка ползёт, как трактор. Дорога идёт в гору.

— На горе не должно быть тумана, — говорит Марков, — на горе ветер разгоняет туман.

— Наверно, — соглашаюсь я, — на горе нет тумана.

Машина поднимается всё выше. В самом деле, туман редеет. Уже видно луну. Иван прибавляет скорость.

Свет фар теперь выхватывает у ночи порядочную полоску дороги. Мы опять спускаемся в долину, но тумана здесь нет. Какой-то зверёк вдруг выскакивает на светлую половину дороги и мчится впереди машины на своих тонких ножках.

— Заяц! — догадываюсь я.

— Молодой, любопытный, — отзывается Марков. — Свет привлекает. Тебя почему Гариком зовут? — спросил он. — Гриша ведь лучше.

— Не знаю, — сказал я. — С детства так. Я привык.

— Нравится тебе полевая жизнь?

— Я посуровей представлял.

— Бывает и посуровей. У геологов всякое бывает.

Чёрные степи лежат окрест. Далеко на горизонте горы чёрными зубцами врезаются в небо. Изредка в отдалении светятся яркие сигнальные огни буровых вышек.

— Вольфрам сказал — вы на Кубе были.

— Был.

— Интересно?

— Новое всё интересно.

Марков сидит близко от меня. Я вижу в ночном сумраке белую рубашку, руки, овал лица.

— Трудно там было, на Кубе. Не хватало самых простых вещей — молотков, сумок, чуть ли не с одними топорами выходили в маршрут. Район тяжёлый, горный. И тропическая жара — градусов тридцать пять при высокой влажности. В маршруты продирались сквозь лианы, страшные колючки и лианами перепутаны, как проволокой. На гору нас, правда, завозили машинами по лесовозным дорогам — там, на хребтах, валили сосны, а потом мы продирались сквозь эти заросли к ручью. И шли уж по ручьям, по колено в воде, там хоть нет колючек.

Я слушаю Маркова, стараюсь не потерять ни слова за гулом машины. Похоже, что геологам везде приходится нелегко. На севере. На Кубе. В Якутии… Недаром Вольфрам не советовал идти в геологи. Не советовал. А сам пошёл.

— Работали по-русски: пораньше встать, побольше сделать. Но уставали сильно. С одним нашим товарищем сделался сердечный приступ от соляного голодания. Потели очень много, а соли ели как обычно. Потом узнали, что надо есть больше соли, даже глотали в папиросной бумаге, как порошки.

— И кубинцы с вами работали?

— А как же. Работали и учились. Молодые ребята, вроде тебя, только колледжи окончили. Мы перед отъездом учили испанский, немного освоили разговорный язык, и переводчик один у нас был. Народ нам помогал — быстро узнали о русских геологах, подсказывали, где золото, хром, никель. Вообще богатый остров. Мы им составили геологическую карту и карту прогнозов.

Он ещё рассказывает мне о Кубе. О Фиделе Кастро, которого он видел однажды в гостинице. О горячих кубинцах, которые толкали и щипали русских в знак величайшего расположения, и играли для них на гитарах, и требовали автографы. О подводной охоте, увлёкшей русских геологов.

А потом мы долго молчим. Ровный гул мотора временами переходит в натужное рычание, словно машина жалуется на усталость.

Мне кажется, что дороге не будет конца. Но не оттого, что надоело ехать. Ничуть не надоело. И не хочется спать. Просто эта чёрная степь представляется бесконечной.

— «Эх, дороги, пыль да туман…» — вдруг негромко запел Марков.

Голос у него приятный, а ночь и гул машины придают песне какую-то особенную таинственность. Я подхватываю песню, и мы поём уже втроём — Марков, я и машина. А может быть, Иван тоже подтягивает.

Знать не можешь

Доли своей…

Машина наконец замедлила ход, свернула с дорога и прямо по траве покатила круто под гору. Матово-чёрная гладь озера заблестела сквозь кусты, и казалось, что Иван решил завести машину прямо в озеро и утопить.

Но машина спускалась по косогору осторожно. Вдруг в кустах громко залаяла собака, и я увидел на берегу озера что-то белое.

Палатки.

Машина остановилась.

И сразу послышались людские голоса.

— Наконец-то! — сказал женский голос. Почему-то он показался мне знакомым. — Мы весь день вас ждали.

— Варенье сварили, — сказал мужчина с заметным кавказским акцентом, — но не дождались. То есть мы дождались, а варенье — нет. Два раза принимались есть.

— Съели? — спросил Марков.

— Съели.

В одной палатке вспыхнул свет.

— Приехали, Гарик, — сказал Марков.

Ночь

— Вот, — сказал Марков, — привёз тебе, Светлана, молодого человека вместо Павлика. Прошу любить и жаловать.

Светлана?

Полная женщина в брюках и свитере подошла ко мне и положила руки мне на плечи.

— Да мы знакомы, — сказала она. — Ты в отряде Вольфрама был? У Шехислама Абубакировича встречались, помнишь?

— Помню.

— Сергей, письма есть? — спросил кавказец.

— Есть. Давай, Карпис, бороться, — предложил Марков. — Если ты меня поборешь, сегодня отдам письмо, если я тебя — только завтра получишь.

— Я десять таких, как ты, положу на лопатки, — храбро заявил Карпис. — Потому что мне сегодня нужно письмо.

Они сбросили рубахи и вышли на середину поляны. Конечно, все остальные стали смотреть ночную борьбу.

Не знаю, как для борцов, но для зрителей было совершенно невыгодно, что арена не освещалась. Мы только видели, как что-то чёрное, бесформенное моталось по поляне, и лишь изредка удавалось различить головы или поднятые в воздух чьи-то ноги. Слышалось сопение, пыхтение и покрякивание.

— Карпис, держись! Карпис, не сдавайся! — подбадривала Светлана.

Я болел за Маркова. Но я молча болел.

— Забавляются, — мрачным, скрипучим голосом сказал кто-то справа от меня.

Голос показался мне знакомым. Я оглянулся. Человек стоял ссутулясь, руки сунул в карманы. Да это ведь Жук! Андрей… Андрей… кажется, Николаевич.

— Ура-а! — вдруг заорал Карпис.

Мы подбежали и увидели, что он сидит на Маркове, прижав его к земле и упираясь кулаками в его ключицы.

— Сдаюсь, — сказал Марков.

— Давай письмо, — потребовал победитель.

Марков принёс из машины в освещённую палатку вещевой мешок, достал из него полевую сумку и вынул письма. Карпису было два письма. Андрею Николаевичу — одно.

— А мне? — спросила Светлана.

— У-у, тебе… Твой муж замучил меня телеграммами, — сказал Марков. — Две телеграммы прислал. «Телеграфь, что случилось, беспокоюсь…» А что я могу отвечать? «Здорова целую Марков…» Нужны ему мои поцелуи? Я ничего не отвечал. Вот ещё письмо…

— Он что, с ума сошёл? — распечатывая письмо, проговорила Светлана. — За двадцать дней — две телеграммы и письмо. Делать, наверно, ему больше нечего, только на почту бегает!

Она села к столу напротив Карписа, стала читать письмо. И вдруг засмеялась:

— Он видел во сне, что была гроза и на меня упало дерево.

— Фу, чудак! — сказал Марков.

Карпис вскочил и принялся исполнять какой-то дикий танец.

— Стол опрокинешь, — испугалась Светлана.

— Сын родился! — вопил Карпис.

Он обнял Жука, который оказался ближе всех, и начал его целовать. Потом целовал всех подряд и меня тоже.

— Мы не знали, — сказал Марков, — а то бы купили бутылку вина. У тебя нет?

— Нету, — сказал Карпис.

— Эх ты, а ещё отец!

После ужина я почему-то долго не мог уснуть. Ночная степь мерещилась мне, белая рубашка Маркова, Вольфрам на берегу Урала. Ещё Тузик мешал спать — лаял и лаял. Марков тоже не спал — я слышал, как он кричал на Тузика. И Карпис ворочался рядом со мной в своём спальнике.

— Не спишь? — сказал Карпис. — Пойдём к озеру, посидим.

Мне не хотелось вылезать из тёплого мешка. Но я всё-таки вылез и пошёл с ним к озеру.

Мы сели у самой воды на корявый ствол старой ивы. Ива от корня сначала стелилась по земле, а потом наклонно поднималась над озером, так что нижние ветви её доставали до воды. Сидеть на дереве было удобно, как на скамье.

Озеро называлось Голубым, но сейчас оно было чёрное, вода маслянисто блестела, и по этой блестящей чёрной поверхности наискосок тянулась серебристая лунная полоса. По берегам озера зубчато темнел лес, а как раз напротив лагеря, на той стороне озера, поднималась гора.

Карпис курил и молчал, только огонёк его папиросы то вспыхивал ярко, то бледнел. Я дома тоже покуривал потихоньку от матери, но так, изредка, чтобы не ударить в грязь лицом перед товарищами, а всерьёз ещё не втянулся. Если бы Карпис предложил мне закурить, я тоже сейчас по-мужски попыхивал бы папиросой. Но он не предложил, а просить я не стал.

Мы сидели, смотрели на озеро и молчали. Мне казалось, что лунная дорожка похожа на удивительный узкий мостик — можно встать и пойти по этому мостику через озеро, в тот тёмный лес на противоположном берегу, на гору и дальше, в какой-то неизвестный странный мир.

Но и тут, на берегу, было странно. Сидят два незнакомых человека, сидят без слов, и старший не считает другого даже за взрослого, не предложит ему закурить, а всё-таки что-то неуловимое связывает этих людей. Что? Может, ночь, а может, просто живущая в каждом жажда простой человеческой близости.

Громко, с подвыванием залаял Тузик:

«Гав, гав, гау-у!»

— Тузик, Тузик! — сонно позвал с машины Марков — они с Иваном устроились спать в кузове машины.

«Гау-у!» — отозвался Тузик.

— Вот подлая собака! — в сердцах крикнул Марков.

— Ты спи, не слушай, — посоветовал Иван.

«Гав, гав, гав!» — заливался Тузик.

— Чтоб тебе провалиться, дрянь бесхвостая! — крикнул Марков.

Он слез с машины и погнался за собакой. Тузик теперь лаял уже не возле лагеря, а в отдалении, и притворно-ласковый голос Маркова доносился откуда-то справа.

— Тузик, Тузик! — звал Марков.

Тузик пуще лаял — наверное, вообразил, что Марков до смерти рад поиграть с ним под луной.

— Ну, приди только, наглец! — пригрозил Марков.

Карпис тихонько смеялся:

— Не уважает Тузик нашего начальника.

— А другие уважают? — спросил я.

Карпис не сразу ответил — сперва в последний раз затянулся папиросой и швырнул её в озеро. Оранжевый огонёк описал в воздухе дугу и погас.

— Уважают, — сказал наконец Карпис. — Справедливый мужик. И дело знает.

Лунного мостика уже не было на озере, луна спряталась за облаками, а очертания берегов яснее проступали в ночном мраке — может, оттого, что глаза успели привыкнуть к темноте. По середине озера поднималось что-то чёрное.

— Что там, остров? — спросил я.

— Нет, камыши.

Было очень тихо, только слабые всплески тревожили временами ночную тишь — рыба выпрыгивала или ветерок нагонял на берег волну.

— Понимаешь, — заговорил Карпис, — я после этого письма как будто другим стал. Старше. Сильнее. И счастливее. Отец… Великолепно звучит: о-тец. Ты не находишь?

— Нахожу, — сказал я. — Великолепно. Но у меня нет отца.

— Умер?

— Ушёл. Где-то у Ремарка сказано, что жизнь слишком длинна для одной любви. Ну вот… Он ушёл от нас.

Карпис молчал и, кажется, старался разглядеть меня.

— Ты не хочешь закурить? — вдруг спросил он.

— Давай.

Два огонька вспыхивают и меркнут на берегу озера. Два человека сидят у воды на стволе старой ивы и молчат. Тёмные ветви ивы покачиваются над ними, будто дерево тоже хочет что-то сказать.

— Это неверно, — говорит Карпис, опустив над водою руку с папиросой, — это неверно, что жизнь длинна для одной любви. Жизнь коротка для одной любви. Человек умирает и уносит с собой в могилу столько неясности, что её хватило бы обогреть не одно сердце. Если только он знает, что такое любовь.

— А что это такое? — спрашиваю я, глядя через озеро на тёмные очертания гор.

Карпис отвечает вопросом:

— Ты любишь свою мать?

— Мать?

Я не знаю. Раньше мне казалось, что нет. А теперь… Наверное, люблю. Наверное? Никогда не думал о том, люблю ли я мать. И я отвечаю уклончиво:

— Не так уж люблю…

— Значит, ты не узнаешь и настоящей любви к женщине.

Я пожимаю плечами:

— А тот, кто вырос в детдоме?

— Да, — сказал Карпис. — Может, стало меньше любви оттого, что война оставила нам много сирот. У малыша нежное сердце. Если плеснуть холодной воды, оно сожмётся, и не всегда потом удаётся его отогреть.

— А ты любил свою мать? — спросил я.

— Любил, — сказал Карпис. — Я и теперь её люблю. Я считаю самой большой своей виной в жизни обиды, которые причинил матери.

— А отец? — спросил я. — Есть у тебя отец?

— Погиб на фронте, — сказал Карпис. — Мне было шесть лет, когда он приезжал в отпуск. Обнимал меня одной рукой — другая висела на перевязи. Борода у него была колючая, он редко брился. Песни любил фронтовые петь. А вообще-то мало я его помню.

— Я совсем не помню.

Тузик вдруг принялся опять яростно лаять. Может быть, его заинтересовал наш разговор и он пытался вмешаться.

— Вот проклятая собака! — сонно проговорил Марков.

Голубое озеро

Когда я проснулся, Карписа в палатке не было. Может, он и не ложился? Поблизости слышались голоса; должно быть, все уже встали. Я быстро оделся и вышел из палатки. И сразу увидел озеро. Вон и та ива, на которой мы ночью сидели с Карписом. Ну и красота!..

Озеро было большое, сильно вытянутое и так ровно голубело, будто добросовестный маляр тщательно выкрасил дно озера голубой краской. Белые облака, горы и деревья отражались в воде. Слева зелёный полуостров длинным языком врезался в озеро, немного не достигая противоположного берега. Полуостров заканчивался высоким круглым холмом, похожим на солдатский шлем. Светло-зелёные лиственницы поднимались по его склонам. Казалось, что холм этот давным-давно поднялся прямо из озера, а потом чародейка природа перекинула к нему с берега мост, застелив его богатым ковром из трав и кустарников.

По берегам озера стояли камыши, забредали они и подальше от берега, то кучкой поднимались над водой, то тянулись цепочкой. В одном месте камыши росли правильным кругом, словно кто-то нарочно сплёл зелёную корзинку и пустил её плавать по воде.

Там, дальше, за камышами, берега озера окружал лес. Он стоял ровной стеной вдоль берега, взбирался на горы до самых вершин и, перевалив вершины, уходил по их склонам на другие горы, которые тянулись тут широкой беспрерывной грядой.

Я так загляделся на озеро и на горы, что обо всём забыл. Иван неслышно подошёл сзади и положил руку мне на плечо.

— Иди купайся, — сказал он. — Все купаются.

— А ты?

— Кашу варю.

Я вышел на берег. Далеко, почти на середине озера, виднелись четыре головы. Поплыть к ним? Нет. Не поплыву. Я наскоро искупался у берега и пошёл помогать Ивану.

Стол здесь стоял возле главной палатки под двумя большими и старыми берёзами, которые росли от одного корня. Одна берёза вытянулась прямо к небу, другая слегка отклонилась, чтобы дать простор гордой сестре. Зелёные ветви берёз нависли над палаткой и над столом, и сейчас от них падала густая длинная тень, лишь кое-где пробитая солнечными бликами.

— Это сейчас тут никто не живёт, тихо, — сказал Иван, нарезая толстыми ломтями хлеб, — а до революции тут была концессия — англичане работали, драгами добывали золото. Во время гражданской войны партизаны взорвали драгу. Когда погода ясная, сквозь воду видны затонувшие части машин.

— А где? Далеко от берега?

— Далеко. Почти на середине озера.

Марков первым выбрался из озера, оделся на берегу, подошёл к столу — загорелый, подтянутый, белозубый, в чистой голубой тенниске.

— Здравствуй, Гарик, — приветливо сказал мне. — Долго спишь. Придётся вставать раньше.

— Это я только сегодня.

— И мы не будили тебя. Сегодня — гость, а завтра уже будешь хозяином.

Оказывается, здесь я буду вроде бы штатным дежурным: охранять лагерь и готовить еду.

А в маршруты ходить мне не придётся. В маршруты будут ходить без меня.

Иван почёсывался и хмуро косился на огромный муравейник, расположенный в нескольких метрах от палаток.

— Везде ползут эти муравьи… И в кашу лезут, и под рубашку…

— Надо облить бензином да сжечь, — сказал Жук. — Я давно говорю…

— Они раньше нас здесь поселились, — сказала Светлана. — Мы им, наверное, тоже мешаем.

— Нельзя их трогать, — сказал Карпис. — Будем мирно сосуществовать.

Он, прежде чем сесть за стол, позаботился о Тузике: наложил ему полную чашку каши, налил молока.

— На, Тузик, поешь, пойдёшь с нами в маршрут.

— Не пойдёт он с нами в маршрут, — мрачно сказал Марков. — Я его убью.

— Ты с ума сошёл! — вскинулась Светлана.

— Убью! — свирепо повторил Марков, что-то перекладывая в своей полевой сумке. — Я из-за него сегодня всю ночь не спал. Три раза из мешка вылезал, гонял его по лесу. Можно так? Не уговаривайте. Убью!

Тузик, опустив голову и повиливая длинным хвостом, подошёл к Маркову извиняться.

— Видишь, он сознаёт свою вину, — сказала Светлана. — Он больше не будет.

— У-у, шалопай! — сказал Марков и легонько пнул Тузика.

После завтрака пёс растянулся было на солнышке подремать. Но Марков не позволил. Подошёл и, схватив Тузика за шиворот, поставил на ноги.

— Ночью надо спать, — объяснил он. — А днём иди работай.

И Тузик, зевая, поплёлся в маршрут.

Мы с Иваном остались вдвоём. Иван погнал машину к озеру и поливал её из ведра. Я занялся посудой. Мыл в озере чашки и смотрел, как идут геологи.

Они то скрывались за деревьями, то опять показывались на какой-нибудь полянке. Светлана надела соломенную шляпу и в брюках и свитере, с этой соломенной шляпой на голове походила на кувшин с крышкой. Они с Марковым шли впереди остальных и, должно быть, разговаривали — Марков то и дело поворачивал к ней голову. Да, неплохо…

Неплохо шагать вот так, размеренно и неутомимо, с полевой сумкой на боку, по берегам озёр и речек, по болотам, горам, ледникам, пустыням, вглядываться в камни, читать тайны земли и раскрывать их людям. Всякому это доступно или нужен особый талант?

— Дождь будет, — вдруг сказал Иван.

— Да что ты, Иван, ни одной тучки нет.

— Тучки придут. Печёт сильно. И чайки орут.

Чайки, правда, беспокойно кричали, летая над озером.

— Ты посуду вымыл? — спросил Иван.

— Кончаю.

— Ты сегодня отдыхай. Купайся, спи — что хочешь. Я сам всё сделаю. Обед приготовлю.

Я не стал куражиться.

— Спасибо, Иван.

Недалеко от лагеря я нашёл маленький пляж. Полежал на солнце, потом медленно вошёл в воду, глубже, глубже, дно вдруг исчезло под ногами, я окунулся с головой, вынырнул и поплыл.

Я заплыл далеко, почти до камышей, которые росли тут круглым островком. Вишнёвые метёлочки камышей неподвижно торчали над гладью озера. Я перевернулся на спину, полежал на воде, зажмурив глаза от солнца, потом поплыл обратно к берегу.

Мне оставалось несколько метров до берега, как вдруг я увидал в камышовых зарослях утку с пятью утятами. Жёлтенькие утята, совсем крохотные. Я хотел разглядеть их поближе и стал осторожно, совсем неслышно подплывать.

Солнце светило утке в глаза, слепило её, и мне удалось подплыть совсем близко. Утка тихонько о чём-то беседовала с утятами, благодушно покрякивала. Наверное, учила детей правилам хорошего тона.

Вдруг она заметила врага. Крякнула тревожно и повелительно. Миг — и никого нет, ни утки, ни утят. Утка нырнула, утята нырнули, будто и не плавало тут минуту назад утиное семейство.

Я нащупал ногами дно, встал в воде, затаился и ждал. Немного погодя утята вынырнули — все в разных концах. А вон и утка показалась в камышах. Тихонько и насторожённо позвала деток, и они ринулись со всех концов к своей мудрой маме. Я засмеялся, уже не таясь, и вышел из воды.

И опять я долго лежал на берегу, глядя в небо сквозь листья ольхи. Было тихо, солнечно, покойно. Я теперь ни о чём не думал, мне было хорошо — то ли утята оставили это светлое настроение, то ли Иван, который сделал мне такой щедрый подарок. Я чуть было не задремал и вздрогнул, услышав незнакомый, какой-то стонущий и в то же время яростный крик. Я даже не сразу понял, что это чайка. Повернул голову на крик и сразу увидел нарушительницу спокойствия.

Над озером летали две чайки. Одна носилась молча, зажав в клюве рыбу и стараясь спасти свою добычу от разбойницы, которая гонялась за ней с этим отчаянным криком. Она оказалась проворной, эта крикунья, и в конце концов настигла хозяйку рыбы и выхватила у неё из клюва добычу. «Вот нахалка!» — подумал я.

— Гарик! Га-а-ри-ик! — звал Иван.

Что там такое случилось?

— Иду-у!

Ливень

— Какой бывает порядок, когда женщина начальник? — увидав меня, возмущённо проговорил Иван. — Никакой не бывает порядок.

Заволновавшись, Иван немного путался в русской грамматике.

— А что случилось, Иван?

— «Что случилось»! Хлеб маслом намазала. Сахар в бумажку завернула. Чай в термос налила. И всё забыла! Вон мешок лежит. Нам с тобой оставила.

— Светлана, что ли?

— Кто же ещё? Знаешь, куда они пошли?

— Знаю. Вон за ту голую гору.

— Иди догони. Устанут без еды. Дела не сделают. Камни читать — это не баранку крутить.

— Да не уговаривай ты меня, и так пойду.

— Я лодку резиновую нашёл, за палаткой лежала. Вечером накачаю — встречу вас, чтоб короче был путь. Вы покричите на берегу.

— Ладно. Покричим.

Я взял клетчатый рюкзачок с термосом и бутербродами, надел лямки на одно плечо и двинулся вдоль озера.

Солнце пекло так, что я боялся превратиться в жаркое. Немного спасала только белая шляпа.

В камышах то и дело слышались всплески. Я думал — утки, что ли… Но не видно, не взлетают. Потом мне объяснили, что это, оказывается, караси. Здоровенные, разъелись на свободе, их тут не ловят.

Идти по берегу озера пришлось довольно долго. В одном месте тропинка порядочно удалилась от воды — огибала болотце. Потом опять вернулась к самому озеру.

Старая лиственница стояла близко от воды. Не стояла, а висела на горизонтальных корнях. То ли подмыло когда-то её корни водой, то ли скотина подрыла, а может, человек побаловался с лопатой — червей искал или так, для забавы, копнул, только оказались эти корни раздетыми. Но лиственница не хотела сдаваться и упорно цеплялась за землю. Три толстых корневых отростка переплелись друг с другом, оголённые примерно на метр, и горизонтально врезываются в уступчик земли, так что тяжёлое дерево стоит на них, как на вытянутых руках.

Я обошёл озеро кругом и оказался как раз напротив лагеря. Ширина озера здесь была метров триста. Иван на берегу накачивал насосом резиновую лодку.

— Иван, приве-ет! — крикнул я.

— Привет! — Он помахал мне рукой.

Немного погодя я начал подниматься на гору. У подножия она была не очень крутая, но, чем выше, тем становилась круче. Деревья тут не могли удержаться, почти не было кустарников и трав. Только мох рос на камнях. Он был оранжевый, похожий на ржавчину, и казалось, что это камни заржавели от старости.

Я уже привык к горам, и мне нравилось одолевать их непрочную крутизну. Отчего-то идти было неудобно. Рюкзак, что ли? Я надел его на обе лямки, чтоб не мешал. Нет, всё равно… А, сообразил. Недостаёт горного молотка. Я всегда держал его за головку и опирался на рукоятку, как на трость.

Солнце вдруг скрылось, день померк. Я взглянул на небо. Густая чёрная туча, проглотившая солнце, висела прямо над головой. Кажется, в самом деле будет дождь. Напророчил Иван. С вершины горы озеро виднелось далеко внизу и отсюда, с высоты, казалось меньше. А туча была близко. Пожалуй, если хорошенько размахнуться да швырнуть в неё камень — долетит.

За озером широким полукольцом поднимались горы, редко — с оголёнными серыми боками, а больше — в зелени лесов. А что это там синеет? Река? Нет, тоже озеро. И ещё одно. Словно кто-то плеснул в огромную зелёную чашу голубой воды.

— Э-эй! — кричу я. — Э-эй! Ого-го-го-о!

Никто не отвечает. Может, они вон за той гривкой? Не стоит идти вниз. Не работают же они в лесу из старых лиственниц, что тянется у подножия горы и в долине. Геологам подавай голую землю, красоты природы для них — между прочим, в порядке развлечения.

— Ого-го-го-о!

— Го-го-о!..

Эхо? Нет, кажется, Карписа голос. И собака лает. Тузик, конечно. Гривка загораживает склон горы. Добираюсь до неё и прежде чем успеваю подняться на этот горный выступ, вижу Тузика. Он стоит на задних лапах, опираясь передними на старый, обросший мхом камень, и с любопытством смотрит на меня.

— Ура! — через минуту кричит Карпис. — Походная кухня прибыла!

— Как ты догадался? — удивляется Светлана.

Я не хочу присваивать чужие заслуги.

— Иван послал.

Марков стоит, чуть опираясь на молоток, лицом ко мне и спиной к обрыву — гора в этом месте почти отвесная, как стена, падает вниз. Если он неосторожно пошевельнётся, то будет лететь чуть ли не тысячу метров, тут не за что зацепиться — ни бугорка, ни кустика, только камни.

— А мы уже досадовали, что придётся работать голодными, — улыбаясь, говорит Марков.

Разве он не видит, что у него за спиной? Задрал голову:

— Подозрительные тучки.

Знает он, что за спиной обрыв. Но ему не страшно. Привык. Сколько уже лет он так ходит по горам? Он ходит по горам, как по улицам.

Мне нравится, как Марков невозмутимо стоит спиной к обрыву. Мне нравится, как он улыбается. Как он спокойно говорит: «Подозрительные тучки». Как он утром воспитывал Тузика. Всё мне в нём нравится.

— Ты иди в лагерь, Гарик, — говорит Светлана.

— Иван обещал приготовить обед, — успокаиваю я её.

— Пусть останется, — вмешивается Карпис. — Ему интересно…

— Оставайся, Гарик, — говорит Марков. И смотрит на Светлану. — Пошли?

— Пошли, — кивает Светлана.



Они с Марковым идут впереди всех и отчаянно спорят возле каждого обнажения. Я не очень понимаю, о чём они спорят. Светлане, видно, хочется, чтобы горы рассказывали именно то, что нужно геологам для подтверждения каких-то гипотез, и она усердно тянет Маркова на свою линию. Но похоже, что она пытается подогнать задачку под ответ. Вот, опять заспорили.

— Но здесь же явно полосчатое расположение.

Это — Светлана.

— Нет, не полосчатое. Есть некоторая ориентировка в определённом направлении, но это ещё не полосчатость.

В голосе Маркова — сдержанная убеждённость. Я бы не мог спорить с геологом, который говорит таким тоном. Ясно, что он прав. Мне ясно, но не Светлане.

— Послушай, Серёжа…

Ветер нагнал уже целое стадо туч, они накрепко спрятали солнце, наползали друг на друга, расходились и снова тянулись одна к другой, словно сговариваясь сыграть какую-то злую шутку. Вдалеке сверкнула молния, и глуховато, предупреждающе громыхнул гром.

— А, дьявол! — сердито проговорил Марков.

Светлана не обратила на гром никакого внимания.

Наверное, Маркову было немного жаль Светлану — он смотрел в её загорелое огорчённое лицо и ждал ещё каких-то доводов. Но Светлана молчала. Тогда Марков сказал:

— Знаешь, со мной тоже сколько раз так бывало. Ходишь один — всё время попадается то, что нужно. А когда пытаешься кому-то показать — ну скажи, как чёрт подшучивает, куда-то пропадает, и всё.

Я думаю, Маркову тоже хотелось, чтобы горы говорили то, что нужно геологам. Но он не желал подгонять свои мысли под их каменный язык. Он придирался к горам, придирался к Светлане, он хотел знать наверняка, что там спрятано, в серой утробе гор.

Возле одного нагромождения камней, обросших рыжим мхом, Марков и Светлана стоят долго. Они бьют молотком по камням, рассматривают изломы, какой-то камень Марков даже поднёс ко рту и полизал излом языком.

— Не понимаю, как попали сюда эти породы, — с недоумением говорит Светлана.

— Ты должна понять и объяснить.

— Если бы посидеть здесь месяц…

— Только десять дней, — неумолимо возражает Марков.

— Очень жёсткие сроки.

— Знаю. Но смягчить не могу.

Карпис и Жук издали прислушиваются к их спору.

— А что удивительного в этих камнях? — спрашиваю я Карписа. — По-моему, они такие же, как все.

— Это ксенолиты, — объясняет Карпис, — совершенно другие породы, как бы чужая маленькая гора в большой горе. Иногда они могут растворяться в общих породах, если ещё идёт в это время активный процесс горообразования. Как, скажем, масло бросишь в горячую кашу — оно растворится. А если бросить в холодную — оно останется комком. Вот и эта гривка — вроде куска масла в холодной каше.

Опять громыхнуло, на этот раз где-то близко, и раскаты грома долго звучали над горами.

Светлану начинающаяся гроза по-прежнему не занимает.

— Ладно, Серёжа, мы посмотрим ещё. Ты дай нам неделю дополнительно.

— Где я возьму тебе целую неделю? — возмутился Марков. — Три дня ещё посмотри.

Теперь сердитый старик-гром почти беспрестанно гонялся за проказницей молнией, но она ловко пряталась в тучах, и гром только попусту злился, бегая по горам. Тучи тяжело набрякли влагой; казалось, вот-вот безудержно хлынут на землю тугие холодные струи.

— Шабаш, — сказал Марков, — идём домой. Не пригодились, Гарик, твои бутерброды — теперь уж в лагере пообедаем.

Мы успели до дождя добраться к озеру. Тучи всё перестраивались, точно дрались за лучшее место, носились низко над землёй и всё не могли приладиться, где сбросить первые капли. Зато ветер хозяйничал вовсю: вздымал на дороге чёрный смерч пыли, шумел в лесу, взбаламутил озеро. Сухие ветки то и дело с хрустом обламывались с лиственниц.

Я сказал, что Иван надул лодку, и никому не хотелось идти в обход озера — надеялись, что на лодке удастся добраться быстрее. И теперь мы стояли на берегу и хором, по команде Маркова, орали:

— Ива-ан! Ива-а-ан! Ло-о-дку-у!

Ветер относил наши голоса в сторону, и Иван не слышал. Первые капли дождя, крупные, как вишни, брызнули наконец с небес.

— Надо идти пешком, — сказал Марков.

И в эту минуту Иван как раз вышел на берег, увидал нас и замахал руками. Мы ещё успели увидеть, как он подбежал к лодке и столкнул её в воду, и тут же хлынул такой великолепный ливень, что озеро совсем скрылось за дождевыми потоками. Я только чувствовал, что меня как будто бьют по плечам и по голове многохвостой резиновой плёткой, и слышал шум булькающей воды, как бывает, когда кипит в кастрюле суп, только кастрюля была огромная — с целое озеро.

Кажется, я впервые попал под такой дождь. Спрятаться от него было некуда. Мы и не пытались. Стояли и ждали, когда он иссякнет. Ждать пришлось долго. Но в конце концов дождь выдохся, поубавил свой напор. И тут наша резиновая лодка ткнулась тупым носом в промокший берег. Мы подняли лодку и вылили из неё воду, как из глубокой миски. А потом снова опустили лодку на воду и разместились на упругих бортах. Я сел на вёсла.

Грести было тяжело. Вёсла лениво ворочались на резиновых уключинах. Но я грёб, грёб, размеренно, беспрестанно — вёсла в воду, вёсла над водой, вёсла в воду, вёсла над водой, вёсла в воду, вёсла над водой… Мне теперь не было холодно, дождь казался тёплым. Наверное, он был разбавлен моим по́том.

— Давай я сяду на вёсла, — предложил Карпис, когда проплыли уже за середину озера.

— Я не устал.

Не сдавайся, Григорий Кузин. Держись, Григорий Кузин. Ещё раз… Берег уже близко. А ну-ка, ещё… Ещё разик, да ещё раз…

Лодка не успела стукнуться о кромку берега, как Марков первым прямо в одежде опрокинулся в озеро. За ним прыгнула Светлана. И Карпис. Я вытянул на берег лодку и тоже, не раздеваясь, разбежался и прыгнул в воду.

Костры геологов

Пока мы обедали в палатке, дождь перестал. А к вечеру на небе не осталось ни одной тучки, и умытое солнце повисло над горой.

— Может, пойдём играть в волейбол? — сказал Карпис.

— С ума сошёл! — нахмурилась Светлана. — Трава совсем мокрая.

— Ничего, — сказал Марков, — босиком хорошо.

Недалеко от лагеря была большая ровная поляна. Я заметил её ещё утром — из-за лиственницы, которая росла тут на отлёте от других деревьев. Лиственница была высокая и стройная, точно зелёный конус. А на самой вершине ветви у неё расходились широким живописным зонтиком. Никогда я не видел деревьев такой странной формы. Конус и сверху — зонтик, вроде крыши.

Играть в волейбол на мокрую поляну вышли все, даже Жук. Только все — босиком, а он надел на босу ногу галоши. Мяч звонко шлёпался о наши ладони и летал над поляной, Светлана смеялась, Марков крякал, и похоже было, что не взрослые люди резвятся тут на поляне, а мальчишки и девчонки из пионерского лагеря. Самым ловким оказался Карпис, он подпрыгивал прямо как резиновый и с таким азартом следил за мячом, словно участвовал в мировом чемпионате.

Ленивый Тузик не захотел один оставаться в палатке и тоже приплёлся на поляну. Пока мяч летал поверху, Тузик только вертел головой, провожая его глазами. Но если мяч после неудачного паса вприпрыжку катился по траве, Тузик со всех ног и также вприпрыжку бросался за ним, точно опасаясь, что мяч по глупости может и совсем удрать неизвестно куда.

Вдруг мяч с лихого разгона угодил Тузику прямо в морду. Пёс обиженно взвизгнул, подпрыгнул, замотал своей пострадавшей головой и побежал прочь от опасной поляны.

Немного погодя случилось ещё одно происшествие. Жук, когда к нему по траве подкатился мяч, не принял его в руки, а пнул ногой. Пинок был весьма энергичный, и мне сначала показалось, что мяч разлетелся на две части. Но вторым предметом на самом деле была галоша, слетевшая с ноги Жука.

Все хохотали — чужие неприятности всегда кажутся смешными, — а Жук растерянно стоял на одной ноге и своим видом веселил нас ещё больше. Нахохотавшись, мы принялись искать в траве его галошу.

Марков нашёл её довольно скоро и торжественно, двумя руками протянул хозяину. Жук что-то недовольно буркнул, надел галошу и пошёл к палатке, угрюмый и одинокий. Мне вдруг сделалось жаль этого человека. Первый раз я так остро почувствовал, какой он несчастный. Играть мы больше не стали, и я отправился вслед за Жуком… за Андреем Николаевичем в палатку.

Он лежал на раскладушке, закинув руки за голову. Я сел напротив. Мне хотелось по-дружески поговорить, но я не знал, с чего начать. Он заговорил сам:

— Ну что, нравится полевая жизнь?

В хрипловатом его голосе мне почудилась насмешка.

— Нравится, — сказал я.

— Мяч гонять да в озере плескаться в твои годы приятно. Курорт! Только не обольщайся с лёту. Влезешь в лямку — не скинешь её до старости. А надоест скоро. Особенно если не хватит ловкости сразу вскарабкаться наверх.

Я не понял:

— Куда — наверх?

— В науку, — жёлчно проговорил Андрей Николаевич. — Хоть в кандидаты. В профессора редко кому удаётся. А в кандидаты — многим. Вон и Марков зимой собирается диссертацию защищать. Ловкачи диссертации защищают, а мы для них по горам ползаем, под дождём мокнем, здоровье теряем.

— Вы не любите свою работу, Андрей Николаевич? — спросил я.

Он резко повернулся на бок, приподнялся на локте:

— А ты думаешь, есть такие, которые любят? Прикидываются. Лгут. Я не хочу лгать. Мне деньги нужны, у меня семья. Если бы в сорок лет давали пенсию, я бы завтра ушёл с работы. Да и любой другой… Это всё красивые слова, что труд является потребностью. Труд — не потребность, а необходимость, бремя, оковы.

— Неправда! — крикнул я.

— Поживёшь — узнаешь, — зловеще проговорил Жук.

Он упал головой на подушку и закрыл глаза. Он не хотел больше со мной разговаривать.

Бремя?.. Оковы? А Вольфрам? «Даже в сто первый раз я выбрал бы геологию»… Нет, он не лжёт. Вольфрам бы не ушёл в сорок лет на пенсию. «Без любимого дела человек живёт нищим». Он сказал это, когда мы говорили о Саше.

При чём тут Саша? Я ведь думаю об Андрее Николаевиче. А что, если Саша станет когда-нибудь похожей на Жука? Будет брюзжать и завидовать? Нет! Что из того, что она не любит геологию? «Она не любит геологию, но собирается ей служить — вот в чём беда».

Беда. Несчастье. Бесцельно прожитая жизнь. Неужели с кем-то из нас это случится? С Сашей. С Витькой. Со мной… Впервые я так серьёзно думаю о будущем. И словно взрослею от этих мыслей. Если бы Саша и Витька были сейчас здесь! Я должен с ними поговорить! Ладно. Когда вернёмся.

Я выхожу из палатки. Быстро темнеет. Карпис на берегу озера разжигает костёр. Сучья лиственниц горят почти бездымно, ярким, чистым пламенем. Тонкие алые языки высоко поднимаются над землёй, а над ними взмывают искры и долетают почти до вершин деревьев — трескучий беспрерывный фейерверк.

Все обитатели лагеря, кроме Андрея Николаевича, собираются у костра.

— Так как же быть с твоим мужем, Светлана? — спрашивает Марков. — Придётся давать ему хотя бы одну телеграмму в неделю.

— Каждую неделю! — с ужасом говорит Светлана. — Ездить за двадцать километров из-за этой телеграммы.

— Не надо было выходить замуж, — ехидничает Карпис.

— За тебя я бы не вышла, — говорит Светлана. — А за Володьку никак нельзя было не выйти, очень хороший парень.

— Ты вот что, — предлагает Марков, — ты напиши сразу четыре телеграммы с вариациями. А я сдам их в Верхнеуральске на почту и договорюсь, чтобы отправляли каждую неделю одну телеграмму.

— Серёжа, ты гений!

— Только иди сочиняй сейчас. Утром я рано уеду.

А эти люди колебались и мучились, отыскивая своё дело в жизни, или выбрали его сразу, просто и уверенно? Или виновата не профессия? «Труд — необходимость, бремя, оковы…» Человек, который так считает, должно быть, среди тысячи дел не найдёт любимого.

Над нами назойливо жужжат комары. Они сумели спастись от страшного грозового потопа и теперь набрасываются на нас целыми отрядами, целыми армиями. Светлана принесла какую-то противокомариную смазку, но комары не обращают на это внимания. Может, у них нет выхода, у комаров. Нас мало, а их тысячи, надо же как-то пропитаться, вот они и сосут кровь у всех подряд, у смазанных и несмазанных.

— Пойду принесу сена, — говорит Марков.

— Я сам, — поднимается Иван.

Они идут вместе, приносят из машины сена. Мы подкладываем пучок сена в костёр. Теперь над костром поднимается густой дым, и комары вынуждены отступить.

У наших в новом лагере тоже горит сейчас костёр, подумал я. Здесь горит костёр и там, и много таких костров горит сейчас на Урале, и в Сибири, и на Севере, и в Средней Азии. По всей стране. Если бы нанести на карту все костры геологов, зажжённые в одну ночь, — странная вышла бы карта. Зачернели бы точки как раз там, где на обычных картах нет ни сел, ни городов. Или пусть города и сёла остаются чёрными точками, а костры — красными. Интересная вышла бы карта.

Карпис пошёл в палатку и вернулся с детской игрушкой — свирелькой. Он заиграл какую-то армянскую мелодию, тягучую, однообразную и грустную. Дудочка пела про аул, про быстрые шумливые речки, про горные вершины с острыми пиками. Сучья потрескивали в костре, и оранжевые языки огня тянулись к чёрному небу, будто пытаясь улететь.

Кто этот парень?

Каждое утро они уходят в горы — Светлана, Жук и Карпис. Они уходят, а я остаюсь в лагере. Иногда со мной остаётся Тузик. Но чаще Светлана зовёт его с собой.

Сперва они идут берегом озера, то исчезая за зелёными прибрежными зарослями, то вновь появляясь на открытых полянах. А я сижу на изогнутом стволе старой ивы и смотрю на них.

Впереди по узкой тропинке всегда идёт Светлана в брюках и свитере, в широкополой соломенной шляпе. За Светланой вышагивает Карпис. На голове у него белая вязаная шапочка. Его шляпу изгрыз Тузик, и Светлана дала ему эту шапочку. Замыкающим тащится Жук. Он горбится и глядит в землю. У него такой вид, словно он не своей волей идёт в горы, а тянут его на невидимой верёвке.

Тузик носится кругами. Обгоняет геологов, забегает в сторону, ложится под куст, потом опять вприпрыжку настигает отряд.

Обогнув озеро, они начинают подниматься в гору — уже не цепочкой, а как придётся. Карпис иногда оборачивается и протягивает руку Светлане, помогая взобраться на уступ. Хотя она и без помощи ловко одолевает крутой склон.

Они поднимаются в гору всё выше и выше, скоро перевалят через вершину и скроются, а мне хочется, чтобы они поднимались долго, мне никогда не надоедает смотреть на них. И ещё мне хочется кинуться вслед за ними, бегом обогнуть озеро или переплыть его на резиновой лодке и догнать их. Идти по горам и стучать по древним каменным породам геологическим молотком.

Я завидую геологам. Склон горы словно бы зовёт меня, и манит, и дразнит своей недоступностью. Не могу я бросить лагерь. Я тут кухарка и сторож. Готовлю еду, мою посуду и караулю палатки. Я научился варить супы и каши, жарить яичницу и даже оладьи.

Первым исчезает за перевалом Карпис. Вскоре скрываются Жук и Светлана. Гора вечной каменной громадой стоит за озером. А справа и слева цепью тянутся другие горы.

Обыкновенные горы. Они не гордятся неприступными вершинами — нет у них таких вершин. Они не красуются снеговыми шапками — нет у них летом снеговых шапок. Они лишь упорно хранят в своих каменных чревах богатые клады и неохотно раскрывают перед человеком древние тайны.

Упрямые горы!

Между прочим, я тоже упрямый. Мама так говорит, что я упрямый…

Знаете, какая самая тяжёлая работа? Когда ничего не надо делать. Это очень трудно — ничего не делать. Тем более, когда ты совсем один.

Светило солнце, можно было лечь на песок и загорать. Но мне не хотелось лежать на солнце. Озеро, голубое и гладкое, с плавающими в глубине облаками, раскинулось передо мной. Но я и не подумал купаться. В палатке царила прохлада, и я сегодня рано встал. Но спать совсем не хотелось.

В первый раз я пожалел, что согласился приехать в этот чужой лагерь. Что, не могли они без меня обойтись? Нашли бы кого-нибудь другого. Не нужно мне это шикарное озеро. Лучше бы я сейчас жил там, со своими, у подножия голой горы, в редких кустарниках, умывался бы из кружки возле тощего родничка и ходил бы в маршруты. Главное — я ходил бы в маршруты!

Который час? Половина десятого. Может, часы остановились? Нет, идут. Это время остановилось, а не часы. Хоть бы Тузика мне оставили, всё было бы веселее!

Что-то давно не приезжал Иван. Хлеб уже кончается. Придётся, чего доброго, на попутных ехать в село за хлебом.

Почитать, что ли? У Светланы в палатке — две стопки книг. «Геология». Французская грамматика. Сборники стихов. Повести. Возьму повести.

Жарко. Надо всё же, пожалуй, искупаться…

Я долго плескался в озере, потом взял книгу, сел на берегу под ивой на удобный, словно кресло, бугорок. Сидел и читал, а вокруг было совсем тихо, листва не шелестела, и озеро не плескалось, и чайки куда-то делись, и кузнечики попрятались в траве.

Повесть — о войне. Я люблю книги о войне. Интересно, как меняется человек в минуту опасности. Иногда совсем незаметный, даже как будто робкий — и вдруг вырастает в героя. Падает на гранату, которая должна взорваться и погубить товарищей. Или мчится на врага в горящем самолёте.

И ещё я люблю книги о своих сверстниках, о ребятах, которые взрослели в войну. Сейчас мне попалась как раз такая.

Тихо, сонно, покойно вокруг. Только шелестит перевёртываемая страница. Но мне вдруг почему-то начинает казаться, что я тут не один. Прислушался. Нет, ни звука. Огляделся. Нет, никого… Сижу один, и на коленях у меня книга.

А, вот он где. Вот почему мне кажется, что я не один. Это тот парень из книги. Ему шестнадцать. Но не сейчас, а в сорок третьем. Ему шестнадцать, и идёт война.

Он не герой. Он просто шестнадцатилетний парень. Он не убежал на фронт и не пытался стать партизаном. Он один стоит на перроне, поезд уже отстучал колёсами и скрылся из глаз, мать его уехала на фронт с этим поездом. Отец погиб, а мать уехала на фронт, и парень стоит один на перроне, и тишина навалилась на него, как несчастье. Мать поехала туда, где вой снарядов и грохот орудий, и страх, и смерть, а он остался здесь, в тишине, и, когда он придёт домой, тишина станет ещё гуще и страшнее.

Я стою рядом с этим парнем. Мне хочется взять его за руку. Но я не могу. Меня ещё нет. Он стоит один. И мать его уезжает на фронт.

Моя мать тоже уехала на фронт в сорок третьем. В сорок третьем ей исполнилось семнадцать. Она кончила курсы медсестёр и уехала на фронт. А у этого парня мать — врач. Может, они уезжали одним поездом. Его мать и моя мать, которая тогда была лишь чуть постарше меня. Поезд ушёл, а мы стоим с этим парнем, его зовут Семён, мы стоим с ним и смотрим вслед поезду, вслед нашим матерям, уехавшим на фронт.

Где теперь этот парень? Я знаю, что писатели придумывают героев. А может, он придумал только имя. Может, в жизни его звали не Семён, а Иван. Теперь ему под сорок. Кем он стал?

И опять я думаю о себе. Пройдёт двадцать лет. Будут это мирные годы или взорвёт тишину атомный смерч? Двадцать лет… Столько, сколько я прожил, и ещё порядочный привесок. Уйма времени. Огромное богатство. Куда растрачу его?

Школа — словно известная, тщательно заасфальтированная дорога, без трещин и выбоин, с белыми столбиками по бровке на крутых поворотах. Ещё два года — и оборвётся эта дорога. В поле, в тайге или на берегу штормующего моря. И надо будет искать тропинку, которую проторили другие, чтобы идти по ней в затылок тем, другим. А потом, если хватит мужества, свернуть в бездорожье и торить свою тропинку. Первым. Без светофоров и маяков.

Звенит будильник. Я завожу будильник, чтобы он напомнил мне, что пора готовить обед. Не хочется всё время смотреть на часы. И звонок немного развлекает — напоминает, что я рабочий, а не Робинзон.

Обед я готовлю усердно. Светлану не устраивает каша с мясными консервами, которую мы ежедневно готовили в лагере Вольфрама. Она требует первое и второе. Я варю суп с консервами и жарю картошку с луком, стараясь точно следовать инструкциям, которые мне дала мать-начальница: «Картошку начинай жарить тогда, когда мы спустимся к озеру…»

Я чищу картошку и поглядываю на озеро, на склон горы с разбросанными по нему зелёными хороводами лиственниц и берёз. Большая часть склона — голая, каменистая, и я увижу их задолго до того, как они опустятся к озеру.

Чёрный шарик проворно выкатывается из зелёного шатра и зигзагами устремляется вниз. Тузик. Сейчас выйдет Светлана. Нет, первым показывается Карпис в своей белой вязаной шапочке.

Нож в моих руках заработал быстрее. Картофелины одна за другой шлёпаются в кастрюлю. Карпис с горы приветственно машет рукой. Я встаю и королевским жестом указываю на печь, из трубы которой поднимается дымок. Я сейчас чувствую себя богатым и щедрым хозяином, готовым пригреть этих бродяг геологов, которые безжалостно дерут о камни свои ботинки.

Я вываливаю в раскалённое сало нарезанную ломтиками картошку. Сало шипит и брызжется и даже рычит, как лев на арене цирка.

Нет, стоп! Это не сало рычит. Это машина рычит. Я стремглав выскакиваю на дорогу. Что за машина? Случайная? Проедет тлимо? Или это Иван?

— Иван! Ура-а…

Посреди дороги я исполняю дикарский танец, чередуя твист с шаманскими прыжками. Иван останавливает машину, едва не ткнувшись радиатором мне в грудь, и, улыбаясь, выпрыгивает из кабины.

— Здравствуй, Гарик… Слышу, пахнет жареной картошкой…

Пахнет не жареной, а горелой, и я метровыми прыжками кидаюсь к печке. Кажется, ещё не всё погибло. Ставлю сковороду на землю и перемешиваю картошку. Почти возле сковороды — чёрные ботинки Ивана с бантиками из обтрепавшихся шнурков.

— У Вольфрама был? — спрашиваю я Ивана, водворяя обратно на плиту перемешанную картошку.

— Был у Вольфрама, — говорит Иван. — Как же, был…

— Ну, что они?

— Хорошо. Носят камни. Всё нормально. Передай, говорит, привет.

— Кто?

— Вольфрам, Виктор, Саша. Три человека — три привета.

— Спасибо. Передай им тоже, когда поедешь.

— Мешай картошку, опять гореть будет. С этой стороны мешай. Или давай я.

Иван берёт нож, сам принимается перемешивать картошку.

— Я хлеба свежего привёз, — говорит он.

За озером вдоль берега идут геологи. Они идут цепочкой. Тузик, как всегда, крутится бесом.

Много лет геологи ходят по горам. Ищут и находят подземные дары, нужные человеку. Но велика земля, и сколько ещё в ней неоткрытых кладов! Где-то, неведомо в каком краю, затаились несметные богатства, которые я наверняка открою.

Я представляю себя в сапогах и белой майке, соломенная шляпа на голове, рубаху я снял и перекинул через плечо, очень жарко в рубахе, геологический молоток заткнут за поясом. Я шагаю размеренным, неторопливым, но спорым шагом геолога, привыкшего к дальним переходам, от меня немного пахнет потом, я голоден и мечтаю об обеде. В палатке у меня лежит тетрадь в коричневых корочках. После обеда я при свече запишу в эту тетрадь кое-что новое. Несколько строчек. Несколько шагов к разгадке ещё одной тайны природы.

А вечером мы соберёмся у костра, я и мои товарищи. Вольфрам. Саша. Да, Саша! Она не любит геологию? Но я ведь тоже не любил её раньше. Не знал и не любил… Мы усядемся поближе к огню, чтобы избавиться от комаров, будем разговаривать, а может, помолчим, глядя на прыгающие языки пламени, или споём песню.

— Иван, а что, если ты через несколько лет встретишь в отряде Вольфрама одного знакомого парня?

Иван глядит на меня своими чёрными хитроватыми глазами. Достаёт сигареты.

— Я, наверно, сразу его не узнаю. Он, наверно, будет с бородой — молодые геологи любят ходить с бородой.

Я смеюсь:

— Может быть.

— Но потом я вспомню, — продолжает Иван, дымя сигаретой. — Кажется, Кузин его фамилия, этого бородатого чудака.

— Ты угадал, Иван. Его фамилия Кузин.

Волшебная шкатулка, в которой столько фантиков, сколько в жизни дорог у любого советского парня, опрокидывается над озером. Белые билетики летают над озером и обиженно кричат голосами чаек. Для одного билетика не нужна целая шкатулка. Один билетик умещается у меня в кармане.

Я лезу рукой в карман, точно хочу проверить, там ли он, этот единственный, выбранный из многих билет. И нащупываю что-то твёрдое. Брахиопода.

— Ты ещё услышишь о нём, Иван. Он ещё постучит своим молотком по Венере.

— Если тебе на Венере потребуется шофёр…

— Да, — перебиваю я. — Только ты.

Кроме Ивана, я никому не рассказываю о своих планах. Проголодавшиеся геологи с аппетитом жуют картошку. Чайки неугомонно кричат над озером, обсуждая моё решение. Но люди не понимают, о чём кричат над Голубым озером, чайки.


Загрузка...