Владимир Николаевич НИКОЛАЕВ
ЯКОРЬ СПАСЕНИЯ
Повесть фантастическая,
отчасти сатирическая и несколько даже детективная
В книгу вошли повести и рассказы, посвященные мужеству советских
полярников и моряков, на долю которых часто выпадают нелегкие
испытания. Мужество, стойкость, верность долгу - главное в характерах
героев. В книгу включена также фантастическая повесть "Якорь
спасения", герой которой, движимый погоней за славой и благополучием,
хватается за случайный успех и терпит фиаско.
ОГЛАВЛЕНИЕ:
Глава первая, весенняя, радостная, в которой автор
представляет главных героев своей повести
Глава вторая, по-прежнему еще весенняя, но уже более
грустная, в которой намечаются основные события повести
Глава третья, в которой повествуется о начале событий
Глава четвертая, в которой судьба Аскольда Чайникова
заметно меняется к лучшему
Глава пятая, в которой происходит то, чего могло не
случиться лет сто и даже более
Глава шестая, в которой события развиваются в нарастающем
темпе
Глава седьмая, в которой должен появиться наконец автор
повести "Наше время" Аким Востроносов
Глава восьмая, в которой Аким Востроносов убеждается в
своей гениальности
Глава девятая, в которой Аким Востроносов на собственном
опыте узнает, что значит быть гением
Глава десятая, в которой невзгоды преследуют Акима
Востроносова
Глава одиннадцатая, в которой описываемые события круто
меняют ход
Глава двенадцатая, в которой над головой гения собирается
гроза
Глава тринадцатая, которую коротко можно назвать - битва
гениев
Глава четырнадцатая и последняя, в которой события еще раз
меняют ход и все окончательно разъясняется
________________________________________________________________
Глава первая,
весенняя, радостная, в которой автор
представляет главных героев своей повести
Ах, что за чудо молодая весна! Волшебно обновляя примелькавшуюся, как бы постаревшую и смертельно надоевшую за зиму улицу с некрашеными домами, она повелительно обращает наше внимание на то, что больше решительно невозможно мириться с затхлостью промерзших помещений, с их поблекшими красками, наконец, с их каменным равнодушием ко всему живому и радостному.
В такой вот день первого лихого разгула молодой весны с треском распахиваются прочно заклеенные с осени окна и даже страдающие застарелой почечно-каменной болезнью и по причине этого постоянно находящиеся в несговорчиво-ворчливом состоянии начальники без колебаний и возражений утверждают явно завышенные сметы на срочный ремонт. А иные-прочие откалывают и кое-что похлеще.
Но задумывались ли вы, к чему зовет весна? Ведь и вас она увлекала, и меня, признаюсь, сманивала. А куда? Я роюсь, роюсь в памяти и решительно ничего такого припомнить не могу и готов со всей прямотой заявить: а черт знает куда! Помню, просто не сиделось на месте, прямо удержу никакого не было, не хотелось работать, читать, писать, влекло шататься, брести куда и зачем попало, хотелось до обалдения смеяться и быть счастливым.
И представьте, я смеялся и был счастлив. И думаю, это удавалось не одному мне. Взять хотя бы, к примеру, хорошо знакомого мне Никодима Сергеевича Кузина, счастливого из счастливых в тот день.
Обычно серьезный и сосредоточенный, как и подобает быть сугубо деловому человеку, на этот раз Никодим Сергеевич, сияя беззаботной улыбкой, размашисто шагал в расстегнутом, серого дорогого велюра пальто, в лихо заломленной и с некоторым вызовом сдвинутой на затылок модной шляпе. Цветастое кашне, добротный костюм-тройка и новенькие ботинки на толстой белой подошве довершали его одеяние.
Не спешите заключить, что перед вами записной модник или, хуже того, эдакий легкомысленный пижон. Ничего похожего. Перед вами человек, даже не придающий особого значения костюму, но имеющий возможность одеться со вкусом и понимающий, что добротная одежда во всех случаях не в укор. Да и положение, как вы скоро убедитесь, обязывало Никодима Сергеевича всегда выглядеть солидно, как и подобает человеку его ранга.
Впрочем, сейчас нам важно отметить лишь то, что Кузин в этот радостный весенний день выглядел весьма импозантно и находился в самом добром расположении духа. Сияющий взор его был устремлен сразу на всех встречных и ни на кого в особенности. И тем не менее едва ли не каждая из возбужденных весной особ принимала взгляд импозантного мужчины на свой счет и, в свою очередь, старалась ответить ему благосклонным вниманием.
Но Никодим Сергеевич ничего не замечал. В голове его в этот яркий день особенно легко рождались удивительные идеи, недоступные обыкновенным смертным, в особенности тем, кто не имел возможности подняться на высоты современной технической мысли.
Теперь я чувствую необходимость сообщить, кто же такой мой герой. Никодим Сергеевич Кузин - кибернетик и электроник с самым широким диапазоном современных знаний. Если он и не энциклопедист, то только по одной совершенно извинительной причине - по той, что в наше время решительно невозможно быть энциклопедистом. Никодим Сергеевич, как выражаются знатоки научных кадров, штучный, то есть не имеющий себе равных, специалист и в качестве такового пользуется неоспоримым авторитетом в самых высоких научных сферах.
Шагавший ему навстречу, впрочем, абсолютно не подозревая этого, некий Аскольд Чайников, внешне никак не производивший впечатления счастливого человека, а на чей-то поверхностный взгляд был даже явно обижен судьбой, чувствовал себя сегодня куда лучше, чем вчера, позавчера и даже на прошлой неделе. А это, согласитесь, можно считать определенной степенью того неопределенного понятия, которое мы обозначаем словом "счастье". И на Аскольда действовала весна, и он не представлял собой исключения. Что же такого, что он одет похуже не только Никодима Сергеевича, а и многих других встречных. Пальто на нем из какой-то неопределенной ткани, явно не слишком искусного синтетического происхождения, к тому же видавшее виды, застегнутое всего лишь на две болтающиеся пуговицы.
И в таком одеянии вид у Аскольда Чайникова лихой. Ворот слегка приподнят сзади, жилистая шея обмотана скрученным-перекрученным дешевеньким цветастым кашне. На голове не дорогая фасонистая шляпа, а всего-навсего лохматая, потертая на сгибах ушанка из отходов цигейки. Но и она задорно сдвинута на затылок. А на башмаки Чайникова лучше и не смотреть. Они еще вполне крепкие, но так давно не чищены, что кажутся покрыты не только грязью, а старой плесенью. Жена Аскольда, как говорится, выше головы занята детьми и хозяйством, ей, бедной, не до внешности мужа, а самому Чайникову следить за ботинками как-то и ни к чему.
Аскольд идет не столь размашисто, не улыбается широко встречным, взор его не говорит и не устремлен вперед, а, наоборот, даже несколько обращен в себя, и на лице такое выражение, будто обладатель его неожиданно выиграл в лотерею пятерку и решил не сообщать об этом жене. Никакой пятерки Чайников не выиграл, он и лотерейных билетов давным-давно не покупает, но весна и ему уделила толику радости, и он, живая поэтическая душа, под ее влиянием обалдело бредет, тихо радуясь чему-то. Не так часто в последние годы посещает его радость.
Бедняга и не подозревает, что через каких-нибудь десять-пятнадцать минут хорошее настроение его не только не убавится и не померкнет, а, напротив, станет еще лучезарнее. Но не будем спешить, хотя мы к этому и приучены едва ли не с пеленок, и спешим обычно без всякой надобности, единственно в силу укоренившейся, что там укоренившейся, прямо-таки въевшейся в нас привычки. На этот раз никто никуда нас не гонит, разве что героям нашим прибавляет резвости шальная весна.
Никодим Сергеевич Кузин шагает, не обращая внимания ни на кого из прохожих в отдельности, его внимания не привлекают даже кое-где загодя убранные к новому сезону витрины, не останавливают броские рекламные афиши, он, как и все прочие, опьяненный сладким весенним воздухом, просто шествует по главной улице в густом потоке праздных людей. К архитектурному облику самой оживленной магистрали, как и многие из нас грешных, он давно привык, поэтому ни одно сооружение не привлекает его внимания, он воспринимает окружающее не в отдельных частностях, а в устойчивой целостности. Такое восприятие не позволяет рассеиваться вниманию.
Словом, Никодим Сергеевич весь во власти приятного возбуждения. Он и на людях, но как бы одновременно и уединен. Тут сказалась выработанная годами привычка абстрагироваться от окружающей среды и сосредоточиваться на рождающейся в сокровенных глубинах подкоркового вещества неожиданной и заманчивой мысли. Случалось, что мысль и настроение диссонировали, тогда Никодиму Сергеевичу приходилось туго, он нервничал, даже мучился, а сейчас все слилось в той редкой гармонии, когда одновременно отличнейшим образом думалось и отлично чувствовалось. От этого хотелось петь что-нибудь этакое особенное, бодрое и веселое, и если бы запелось, то мыслей это не спугнуло бы.
Аскольд Чайников тем временем продолжает шагать переулком, под прямым углом выходящим на центральную магистраль. Идет не размашисто, а семенит мелкими, чуть подпрыгивающими шажками, будто хочет побежать, но никак не решится на это. И голова его не вскинута гордо, а, наоборот, даже несколько опущена и по давней привычке подмечать в окружающем детали и частности, он нет-нет да и вскинет взгляд, к примеру, на привлекший чем-то его взор затейливый фасад старинного особняка, оглядит его пристально из-под очков, точно впервые увидел, хотя проходил мимо него, должно быть, тысячи раз и, конечно же, не однажды замечал и пристально оглядывал. Может Аскольд и неожиданно остановиться, залюбоваться капелью, удивиться яркой синеве небес, выступающей из-за геометрического среза крыши. Нет, нет, Аскольд Чайников в отличие от нас с вами не спешит и не намерен спешить, он давно отвык от этого. Как ни покажется странным, но, поверьте, есть еще такие люди, сохранились еще и в наш стремительный и, как многие считают, сумасшедший век.
Как бы человек ни двигался, быстро или медленно, пусть даже с остановками, если он идет, то неизбежно преодолевает пространство. Будь я автором школьного учебника арифметики, то непременно использовал бы данный случай для составления задачи о двух пешеходах, один из которых отправился из пункта А в пункт Б, а другой навстречу ему. Задача эта, как мне кажется, могла бы звучать примерно так: пешеход К. передвигается из пункта А в пункт Б со скоростью ста двадцати шагов в минуту, такой темп, как известно, медики предписывают для целительных прогулок, а Никодим Сергеевич, заботящийся не только о внешности, а и о здоровье, несомненно, придерживается разумных предписаний. Пешеход же Ч. движется из пункта Б в пункт А со скоростью никак не больше шестидесяти шагов в минуту, да еще, как мы знаем, с остановками неопределенной продолжительности. Пути двух пешеходов неизбежно пересекутся. Спрашивается, через какое время пешеход К. встретится с пешеходом Ч.? Понимаю, что такая задача не из простых. Только способные и хитроумные ученики смогут принять во внимание и проверить логикой расчетов несколько поэтически рассеянный характер пешехода Ч. и учесть неравномерный характер его движения: тут он, как известно, загляделся на лепку фронтона, еще через несколько шагов залюбовался апрельской капелью, сколько он еще любовался, я и сам, признаться, не знаю, еще через несколько шагов его внимание остановила пестрая афиша, извещавшая о цирковом представлении, чего он не имел счастья видеть добрых двадцать лет. Дети Чайникова и те с годами все реже ходили в цирк, водила их туда все реже сердобольная и одинокая тетка, сестра жены.
Но, увы, я не пишу школьных учебников арифметики и, судя по всему, никогда этого делать не буду. Поэтому мне остается одно - поведать общепринятым языком о дальнейшем встречном движении Кузина и Чайникова. Если Никодим Сергеевич шествовал в заданном темпе - сто двадцать шагов в минуту, не уклоняясь и не отвлекаясь, то Аскольд Чайников двигался весьма неравномерно и, непредвиденно задержавшись у афиши о цирковой премьере, вполне мог в тот день и не встретить Кузина. К счастью, после рассеянного изучения цирковой афиши с Чайниковым произошло что-то такое, отчего он вдруг помчался по направлению к центральной магистрали со скоростью не шестидесяти и даже не ста двадцати шагов в минуту, а никак не меньше ста сорока! Что с ним произошло, какая муха, как говорится, укусила, я объяснить не могу, просто констатирую сей факт, которому, впрочем, нисколько не поражаюсь, ибо он вполне в характере Аскольда Аполлоновича.
Теперь, пожалуй, самое время сообщить о том, что между импозантным Кузиным и невзрачным Чайниковым существует некая связь. Дело в том, что они друзья. Не очень близкие, но давние и преданные, как могут быть преданы друг другу однокашники, свято берегущие память о давних-давних школьных годах.
Встречаются они нечастно. Судьба развела их в жизни на почтительное расстояние, определив каждому совершенно разные сферы и уровни. Перезваниваются не чаще, чем раз в год. Выпадают годы, когда и этого по разным причинам не бывает. Видятся почти всегда случайно, ведь, кроме старой дружбы, ничто их не связывает. И тем не менее каждой встрече искренне рады. А повстречавшись, времени друг для друга не жалеют.
После этого мне не остается ничего другого, как сообщить, что Чайников, как и все прочие, ошеломленный весной, может быть, даже более других опьяненный ее теплым и ласковым дыханием, неизвестно почему поспешавший на последнем этапе со скоростью ста сорока шагов в минуту, выскочил на центральную магистраль с такой резвостью, что едва не сбил с ног размашисто шагающего, великолепно одетого и находившегося в самом лучшем расположении духа человека. Надо ли уточнять, что человеком этим был не кто иной, как Никодим Сергеевич Кузин.
В первую минуту Никодим Сергеевич отшатнулся, готовый с нескрываемым неодобрением произнести что-нибудь вроде: "Сумасшедший, куда вас несет!" или "Гражданин, можно было бы и поосторожнее, вы не одни на улице!" Разумеется, Никодим Сергеевич способен сказать и что-нибудь более содержательное, но разве так сразу найдешься, хотя ты человек образованный, начитанный и достаточно, можно сказать, эрудированный.
Однако на этот раз Никодим Сергеевич вообще ничего не произнес, он лишь приоткрыл рот, намереваясь что-то произнести, но в этот самый момент он признал в невзрачном, с ураганной быстротой выметнувшемся из переулка человеке своего школьного товарища.
- Чайник, куда тебя с такой скоростью несет?
Опешивший Аскольд поправил съехавшие на нос очки, пригляделся, прищурившись, как это делают страдающие близорукостью, и, в свою очередь, радостно воздев руки, растроганно закричал:
- Кузя, вот это встреча!
Каждая встреча у них получалась неожиданно, и при каждой встрече Аскольд Чайников выкрикивал именно эту фразу.
Как водится, после этого начались объятия, шаблонные вопросы - как жизнь, как дела, вздохи по поводу того, что идут годы, набирая бешеную скорость, и все ближе и ближе старость.
Впрочем, рассудительный Никодим Сергеевич скоро остановил этот поток трезвым замечанием:
- Ну, брат, о том, как дела и как жизнь, одним словом не скажешь, а уж парадоксы времени и тем более не объяснишь.
Аскольд охотно согласился со всем этим:
- Присоединяюсь и целиком и полностью подписываюсь под каждым произнесенным словом.
- Раз так, - подхватил ученый Кузин, - то нам совершенно необходимо завернуть в ближайшее кафе и там в более или менее подходящей обстановке выложить друг другу энное количество информации о жизни и делах.
Чайников с готовностью принял предложение. Такое бывало каждый раз. Встретившись, друзья обычно занимали в ближайшем кафе столик и принимались изливать друг другу душу.
Чтобы поведать об этих излияниях, мне, по всей видимости, придется начать следующую главу. Я понимаю, что большинство читателей вправе сетовать на автора: развез про какой-то синий апрельский день целую главу, успел рассказать лишь про то, как шагали по улице каких-то два типа, нарочито замедлил темп повествования (читатель ныне пошел дока, он не хуже любого профессионала разбирается в том, как надо вести повествование, в каком темпе и проч.), до сих пор никакой ясности не внес, к чему все клонится, неизвестно, и, нате вам, уже следующая глава.
Я не намерен оправдываться или возражать против подобных упреков, скажу лишь, что, во-первых, как-никак я представил двух главных героев моей повести - сообщу по секрету: будут в ней и другие герои, которым предназначаются отнюдь не второстепенные роли, но всему, как говорится, свое время, во-вторых, в дальнейшем, я это обещаю со всей ответственностью, темп повествования ускорится, события будут следовать одно за другим, хотя еще раз замечу, куда нам спешить, и потом разве автор не имеет права на раскачку, которой пользуются все и во всяком деле? И, наконец, в-третьих, что касается ясности, то тут не надо быть докой, чтобы признать давно признанное за автором право оставлять читателя в некотором неведении до самого конца, а в иных случаях даже и после него. Я отнюдь не намерен следовать во всем подобному правилу, хотя и отказываться от него полностью не соглашусь. Повесть моя отчасти фантастическая, прошу заметить, отчасти, и даже несколько детективная, но автор полон желания оставаться на почве незыблемого реализма и твердо придерживаться естественного развития событий.
И последнее. Во мне теплится некоторая надежда на то, что читатель и после всего этого будет хоть чуточку снисходителен в отношении промахов, допущенных автором в самом начале, тем более что никто не может застраховать нас от этого и на будущее. Будьте, друзья, доверчивы и добры, и вы не раз убедитесь в том, что это не так плохо не только для окружающих, а и для вас самих.
А теперь можно поспешить и за нашими героями.
Глава вторая,
по-прежнему еще весенняя, но уже более грустная,
в которой намечаются основные события повести
Пока Кузин и Чайников шагают в ближайшее кафе, пока они будут раздеваться и выбирать себе уединенный столик, за которым можно без посторонних отвести душу, я чувствую необходимость еще кое-что сообщить о наших героях.
Читатель, несомненно, догадался, что Аскольд назвал своего почтенного друга Кузей, а тот его, в свою очередь, Чайником по давней школьной привычке, когда они называли друг друга только так и никак иначе. Аскольда Чайникова вся школа звала Чайником, и это его нисколько не обижало, хотя и был он с самых малых лет обидчив, задирист и горяч и никому тогда обид не прощал. И Никодима Сергеевича сверстники запросто звали Кузей, никак не подозревая, кем он станет в будущем. Кличка, впрочем, никому не казалась обидной, она лишь выражала общую снисходительность к довольно тихому и очень способному ученику, который лучше всех успевал по математике и физике, получал грамоты на олимпиадах, прославляя тем самым и свою родную школу. Кузю одноклассники любили за то, что он при всех своих отличных успехах не задавался, охотно позволял списывать решения заковыристых задачек, а на контрольных решал трудные примеры за добрую половину класса.
Чайников же не отличался ярко выраженными способностями. Он с некоторым и то лишь время от времени пробуждавшимся интересом относился к географии, истории и литературе, другие же предметы почти открыто игнорировал, вполне довольствуясь тройками. Но зато Аскольд не был обделен силой. Однажды он заступился за Кузю и так отволтузил обижавшего его верзилу из параллельного класса, что тот несколько дней не посещал школу, дома мужественно заявил, что покалечился, сорвавшись с забора, и больше пальцем не прикоснулся к одаренному Никодимчику.
С тех пор Чайник и Кузя сделались неразлучными друзьями. Собственно, в самом начале преданным другом был Кузя, в школьные годы сила почитается выше любых других доблестей. Юный математик делился со своим покровителем завтраками, беспрекословно выполнял за него домашние задания и почти всюду сопровождал. Чайнику порой это было даже в тягость, и он в этих случаях, не церемонясь, грубо прогонял своего преданного друга, особенно когда затевались слишком рискованные игры или дела, до которых, как он полагал, у Никодимчика нос не дорос.
Благонравный во всех отношениях Кузя тянулся к буйному Чайнику. Так оно в жизни чаще всего и случается. Иные авторы пытаются нас уверить в том, что образцовые ученики будто бы увлекают своим примером грозных непосед вроде нашего Чайникова. По справедливости так оно и должно бы быть. Но жизнь, как это ни странно, мало считается со справедливостью, и в действительности, увы, довольно часто случается почему-то наоборот. Я не берусь объяснять, почему происходит так, а не иначе, как хотелось бы нам, взрослым, столь озабоченным воспитанием подрастающей смены, а лишь отмечаю, как и положено реалисту, то, что более отвечает правде жизни.
Дружбе Кузи и Чайника пытались противиться сколько было сил учителя и родители, считавшие, что примерный ученик и расхлябанный оболтус уж никак не пара. Но из этого ровно ничего не выходило. Да до восьмого класса, если быть справедливым, никакой дружбы и не было. Кузя просто был влюблен почти без взаимности в своего сильного и бесстрашного друга, таскался за ним хвостиком, даже пытался в чем-то подражать. Чайник лишь снисходительно и то изредка замечал преданность аккуратненького, чистенького, без всяких усилий учившегося на одни пятерки Кузи. И только с восьмого класса завязалась настоящая дружба.
У Чайника вдруг совершенно неожиданно для него самого и тем более для окружающих прорезались литературные способности. Началось все с того, что наш Чайников (и это явилось для него полнейшей неожиданностью) смертельно влюбился в одноклассницу Наташу Колокольцеву.
Семь лет Аскольд и Наташа учились в одном классе, каждый день друг друга видели, и Чайник не только не замечал ничего в ней особенного, но даже, как говорится теперь, в упор не видел. А тут вдруг влюбился так, что при первом же удобном случае отлупил девчонку. Наташа Колокольцева не поняла истинного смысла такого поступка и нажаловалась на Чайникова всем: старшей пионервожатой, классной руководительнице, родителям, только в комсомольское бюро почему-то не подала заявления. Чайнику, разумеется, и без этого влетело по первое число.
Незамедлительно последовавшее отмщение Аскольд посчитал не только несправедливым, а и чудовищно нелепым. Так истолковать самые возвышенные порывы души?! Это не только огорчило, а и потрясло.
Согласитесь, первый суровый урок того, как тяжко быть непонятым, когда твои намерения истолковываются столь превратно, способен ошеломить и не слишком чувствительную личность. И вот в таком состоянии, не давая себе отчета в том, что он делает, Аскольд Чайников всю свою горечь излил на бумаге. Да не в прозе, а в стихах!
Рифмованные строки вылились как-то сами собой, вроде бы и без особых усилий автора, что удивило и обрадовало Чайникова. Настолько обрадовало, что невольный стихотворец не стал таиться, а поделился своим творением с товарищами. Печаль души таким образом была обнародована и, надо сказать, не осталась не оцененной.
Юное дарование заметили, и ему не дали заглохнуть. Сначала Чайникова вовлекли в школьный литературный кружок, затем направили в литературную студию Дворца пионеров, где были собраны почти сплошь одни гении, честолюбиво возносившие себя друг перед другом. Чувство это пробудилось и у нашего Чайникова, и он постарался ни в чем не уступить своим товарищам студийцам.
Школу Аскольд Чайников заканчивал уже подающим надежды молодым поэтом, что определило самую благожелательную снисходительность педагогов в оценке его скромных успехов. И одноклассники не остались равнодушны к расцвету юного дарования. Даже бедная Наташа Колокольцева, которую теперь в школе называли Натальей Гончаровой, горько сожалела о том, что в свое время не поняла возвышенных устремлений души юного поэта, правда, выраженных, как она все же считала, неподобающим и даже низменным образом.
Более других к славе своего покровителя оказался неравнодушен тихий и примерный Кузя, искренне считавший поэтические способности куда выше математических.
Триумфальным, можно сказать, был для Аскольда Чайникова выпускной вечер, на котором его уговорили читать подобающие случаю стихи собственного сочинения. Он, поломавшись, согласился и читал, завывая, как это делают маститые поэты. В тот вечер затмил всех отличников он, Чайников, оказавшись в центре всеобщего внимания, был так радушно обласкан всеми - педагогами и одноклассниками, что о другом таланте - Никодиме Кузине почти забыли. Его упомянула в своем выступлении директор школы, но поздравительных тостов и дружных аплодисментов он не удостоился. Впрочем, Кузя на это не сетовал ни тогда, ни даже позднее.
После школы пути друзей начали расходиться. Аскольд Чайников поступил, как и следовало ожидать, в писательский институт, где, по убеждению многих молодых людей, готовят высококвалифицированных инженеров человеческих душ или уж на самый худой конец рядовых членов Союза писателей.
Что же касается Никодима Кузина, то он прямой дорогой пошел на весьма прозаический по тем временам физмат.
Аскольд в учении не слишком преуспел, кое-как одолел два курса, но зато ухитрился выпустить сборник стихов. Известный критик в обзоре благосклонно отозвался о первых опытах молодого поэта, расхвалил одно из стихотворений, пообещав, что, если автор будет упорно работать, его ожидают заметные успехи. Неожиданные похвалы так обрадовали Чайникова, что он почел себя чуть ли не гением. На трудившихся в поте лица однокурсников стал смотреть как на мелкоту, общение с которой ему ничего не дает и дать не может.
Первый ощутимый гонорар позволил молодому поэту чуть ли не на равных участвовать в застольях с известными и признанными мастерами стиха, которые, как выяснилось, далеко не все утруждали себя приобретением знаний, а брали преимущественно "нутром". Иные из них утверждали, что главное для поэта - это самое "нутро". Есть "нутро" - будешь поэтом, а нет, так нет, тут уж никакие знания не помогут. Чайников уверовал, что "нутро" у него, безусловно, есть, стало быть, о будущем нечего и беспокоиться. Решив так, ушел с третьего курса и зажил легко и вольно. Пошли литературные вечера, встречи с читателями, творческие командировки, кружившие голову в прямом и переносном смысле.
Вслед за первым поэтическим сборником Аскольд с некоторыми интервалами, впрочем, не столь продолжительными - шла очередная кампания по усиленному выдвижению молодых, - выпустил вторую, а затем и третью книжки стихов. Имя Аскольда Чайникова замелькало на страницах газет и журналов. К нему пришла если не громкозвучная слава, то достаточно лестная, вполне устраивавшая его известность.
В эту пору скромный младший научный работник, каким числился в одном из академических институтов после успешного окончания университета Никодим Кузин, случалось, грелся в лучах славы своего школьного друга. Он еще по школьной привычке посещал литературные вечера, радовался успехам знакомого поэта, громче всех аплодировал ему. Во всяком случае, в те годы, теперь уже сравнительно далекие, не Аскольд Чайников искал встреч с Кузей и время от времени напоминал о себе. Правда, молодой поэт охотно и без обидного снисхождения оказывал знаки внимания тихому и милому школьному другу, которому приятно было поддерживать отношения с добившимся признания поэтом.
Однако даже блеснувшая яркая литературная известность не столь прочна, как это может показаться со стороны. Звезда Аскольда Чайникова через некоторое не столь даже и продолжительное время отчего-то стала тускнеть, тускнеть и чуть было вовсе не померкла. Из модного и щеголеватого молодца он как-то незаметно для себя и невероятно быстро для окружающих превратился в обрюзгшего и потертого, ничем не примечательного мужчину неопределенного возраста, на лице которого довольно отчетливо начала проступать печать довременного увядания.
Стихи Чайникова все реже и реже проскакивали на страницы журналов и газет, появлялись нерегулярно даже в поэтическом ежегоднике, отдельными сборниками и вовсе перестали выходить. В редакциях его встречали с выражением досады на лице, которого не пытались даже скрыть, к оставленным стихам прикасались с большой неохотой, презрительно выдавливая: "Опять этот Чайник притащился!" - и отказывали даже в тех случаях, когда можно было бы и не отказывать.
Удивительно ли, что читатели вследствие всего этого стали забывать о нем. Даже в "Поэтическую тетрадь" на радио никто не писал просьб передать его стихи. Несколько раз он просил своих знакомых обратиться с такими письмами в адрес этой популярной передачи, но и из этого ничего не вышло то ли знакомые отделались одними обещаниями, то ли литературная редакция радио на них не считала нужным откликнуться.
Тяжек удел забвения, особенно для ранимой поэтической души. Аскольд Чайников не желал с ним мириться. Что ж, не идут стихи, займусь прозой. И первый опыт получился, можно считать, удачным - тоненькая повесть о школьных проказах увидела свет, правда, сразу же по выходе подверглась разносной педагогической критике. Чайников на первых порах даже обрадовался этому, он рассчитывал на заступничество газеты, которая, по его мнению, непременно должна дать хлесткий ответ продемонстрировавшим поразительно узкий взгляд на художественную литературу, ее цели и назначение педагогам. Аскольд Чайников так был возмущен критическими наскоками зарвавшихся шкрабов, так распалил себя, что возмечтал о шумной полемике вокруг его повести. Именно полемика ему сейчас более всего нужна. Следствием ее далеко не всегда бывает выяснение истины, но уж известность почти наверняка обеспечена. О герое полемики даже много лет спустя говорят: "Он в свое время прогремел". Чем и как прогремел - этого уже никто толком не помнит, да это и не имеет значения, важно прогреметь!
Но Чайников, к его большому сожалению, не прогремел. Защитительная заметка о его повести и то не слишком хлесткая, а лишь с указанием на некоторые передержки действительно была набрана. Почти год ему обещали ее вот-вот опубликовать, но по каким-то причинам ей так и не нашлось места на газетной полосе. В полемике же отказали сразу и категорически. И вместо ожидаемой шумной известности Чайникова начало давить еще более тягостное забвение. С огорчения он запил, в подпитии стал несдержан настолько, что со всеми непоправимо испортил отношения и перестал печататься.
Отягощенный семьей и заботами, Чайников все же в конце концов образумился и начал промышлять переводами. Дела снова вроде бы стали потихоньку налаживаться. Но и в переводах Аскольд не слишком преуспел. Языков он не знал, национального уклада и характеров не изучал и не пытался изучать, да и более мобильных братьев-переводчиков развелось столько, что Чайников тягаться с ними никак не мог.
Бросив переводы так же легко, как и прозу, Чайников снова взялся за стихи, ему удалось пристроить небольшую подборку в толстый литературный журнал "Восход" и даже сблизиться с его главным редактором Илларионом Кавалергардовым, человеком властным, решительным, пользующимся заметным влиянием, но не любовью и даже не дружеским расположением в литературной среде. Впрочем, последнее обстоятельство нисколько не беспокоило Кавалергардова. Он придерживался того мнения, что облагодетельствованные друзья куда надежнее бескорыстных, ибо первые знают, за что и кому они обязаны, а если знают, то и служить должны преданно. Еще Илларион Варсанофьевич, достигнув власти, решил следовать и неукоснительно следовал бисмарковскому правилу: "Пусть не любят, но боятся".
Кавалергардова боялись, он это знал и был доволен. И решительной твердости Иллариону Кавалергардову было не занимать. Если он кого-нибудь из авторов отлучал от "Восхода", то отлучал раз и навсегда, а если к кому благоволил, то благоволил настолько, что этому не могло помешать никакое общественное мнение. Облагодетельствованного Кавалергардовым автора могли ругать хоть все газеты разом, поднимать на смех на писательских собраниях, Кавалергардов все равно продолжал восхищаться своим любимцем и печатал все, что тот приносил.
Чтобы оградить Кавалергардова от слишком упрощенного понимания, должен заметить, что Илларион Варсанофьевич не всем одинаково благоволил, раздавал блага и милости в полном соответствии с заслугами и значением. Ни того ни другого у Аскольда Чайникова не было, поэтому ему удавалось печататься в "Восходе" лишь от случая к случаю при стечении особенно благоприятных обстоятельств. А такое хотя и случается чаще, чем, к примеру, парад планет, но все же достаточно редко.
К тому же, стоит заметить, Кавалергардов не слишком жаловал стихи, он их плохо понимал. По этой причине поэтический раздел в его журнале не очень процветал. Но для Аскольда Чайникова, немало, впрочем, полебезившего перед Илларионом Варсанофьевичем, хотя лебезивших постоянно было достаточно, ни для кого другого, а именно для Чайникова Кавалергардов сделал все же истинное благодеяние - распорядился зачислить его в штат редакции. Благодаря этому потерявший было себя поэт обрел под ногами, может быть, и не очень твердую почву, но все же некий клочок суши, на котором можно было держаться.
В то время, когда у Аскольда Чайникова вышел второй сборник стихов, Никодим Кузин, как принято говорить в научных кругах, остепенился, то есть защитил кандидатскую диссертацию. И защитил с блеском. Диссертация почти незамедлительно была издана, что случается с такого рода работами совсем уж не часто. Обычно отпечатанные машинистками в установленном количестве экземпляров и любовно переплетенные, они затем мирно покоятся на полках библиотек. Если кто-то к ним и прикасается, так это чаще всего новые соискатели ученой степени и не столько даже степени, сколько прилагающихся к ней благ.
Блестяще защитившийся юный Никодим Кузин тут же получил должность старшего научного сотрудника академического института. Кибернетика после некоторого гонения быстро вошла в моду, практическая ее ценность становилась все очевидней чуть ли не с каждым днем, что усиливало энтузиазм молодых ученых, лидером которых как-то само собой оказался наш Кузин. Он работал увлеченно, результативно, его ценили и поощряли.
Должность старшего научного сотрудника, как известно, конкурсная, через определенный срок на замещение ее объявляется баллотировка, предпочтение может быть отдано претенденту с докторской степенью. Место Никодима Сергеевича вряд ли предложили бы какому-нибудь соискателю, настолько его ценили, но он все же счел для себя за благо поскорее защитить докторскую. В отличие от подавляющего большинства обладающих кандидатской степенью, всю последующую жизнь до глубокой старости бьющихся над докторской диссертацией, по большей части, правда, занимающихся собиранием материала, обдумыванием темы, составлением плана фундаментальной работы, а на поверку просто-напросто предающихся сладким мечтаниям, Никодим Сергеевич решительно и быстро приготовил действительно значительное исследование.
Хотя слава и почести не испортили Кузина, в отношениях старых школьных друзей произошла существенная перемена: Чайников перестал быть покровителем Кузина, эта роль сама собой перешла к ученому, чья будущность оказалась куда постояннее кратковременного успеха незадачливого литератора.
Пока я вам сообщал все эти, возможно, и второстепенные, но все же необходимые для дальнейшего повествования подробности, наши герои уже заняли подходящий столик и даже, представьте себе, столь невероятную вещь, успели дождаться того, что официантка обратила на них внимание. Она это сделала, откровенно говоря, в тот еще момент, когда они только что вошли в зал, но некоторое время все же продолжала наслаждаться беседой с подругой. Уж так заведено у нынешних официантов и продавцов, что они в упор не видят того, кого предстоит обслуживать. Но в этот раз то ли беседа была не слишком интересная и значительная, то ли официантке чем-то приглянулись новые посетители, она неожиданно для себя соизволила сравнительно быстро подойти к ним и с рассеянным вниманием выслушать, чего им было желательно.
Стремясь поскорее добраться до сути нашего повествования, не стану передавать всего разговора, в продолжение которого Чайников и Кузин изливали друг другу души. Собственно, более всего изливал Аскольд Чайников. Жизнь его явно не баловала. К привычным семейным невзгодам и нехваткам теперь добавились и служебные. Илларион Кавалергардов был крутоват с сотрудниками, он строго взыскивал порой и за малейший промах, особенно если об этом становилось известно в руководящих инстанциях и оттуда вдруг звонили и предлагали разобраться. Редактор "Восхода" в таких случаях разбирался с быстротой молниеносной, он не желал слушать никаких объяснений сотрудников, по вине которых ему, главному, будто бы пришлось отдуваться и краснеть, хотя вся редакция отлично знала - чего-чего, а уж краснеть-то их Илларион, как звали его за глаза, разучился, должно быть, еще со школьных лет, а возможно, и еще раньше. Промахи у Аскольда Чайникова, правду говоря, бывали. По большей части даже не промахи, а всего лишь в отдельных случаях слишком прямые, лишенные какой-либо дипломатии ответы, вызывавшие гнев и обиды отвергнутых авторов, не стеснявшихся и пошуметь и поскандалить, дойти до главного, а то и обратиться с прочувствованной жалобой в самые высокие инстанции.
Избежать этого, по правде говоря, не только нашему Аскольду, а и любому другому работнику на его месте при всем желании и самой искусной изворотливости не удалось бы. Надо заметить, что Кавалергардов облагодетельствовал Чайникова весьма своеобразно. Он не сделал его членом редколлегии, не посадил возглавлять поэтический отдел, на что Аскольд втайне надеялся, даже не назначил заниматься стихами, а, желая освободить сотрудников от второстепенной и утомительной работы и приглядеться к тому, какую степень преданности он выкажет, назначил заниматься редакционным самотеком.
Блажен тот, кому неизвестно само это слово! Для непосвященных кратко скажу: самотек - это мешки с романами, повестями, рассказами, поэмами, драмами, стихами и произведениями всех иных мыслимых жанров, но более всего со стихами, кои присылают в редакцию со всех концов обширного нашего Отечества алкающие известности и славы. И с каждым днем число тех, кому известность и слава крайне необходима, без них им и жизнь не в жизнь, растет не в арифметической, заметьте, не в арифметической, а в геометрической прогрессии!
И рабочее место Чайникову было определено не в обычной редакционной комнате, пусть перенаселенной так, что между столами можно протиснуться только боком и при условии, что максимально втянешь живот. И в такой тесноте Аскольд чувствовал бы себя равноправным сотрудником. Так нет, рабочее место ему отвели в загородке под лестницей, начисто лишенной дневного света. Само месторасположение этого, с позволения сказать, кабинета служило бы постоянным напоминанием его обитателю, что он ближе других к выходу и что в случае чего первым может вылететь из штата. Так что смирись и цени оказанное благодеяние!
Поначалу Аскольд взялся за дело горячо. Его особенно вдохновляла отрадная перспектива регулярно получать зарплату, а не довольствоваться случайными и по большей части тощими гонорарами. Но довольно скоро убедившись, в какой воз его впрягли, и, получив два суровых нагоняя от Кавалергардова, Чайников пришел к выводу, что благодеяние для него совершено весьма сомнительное, к службе начал охладевать и тянул ее с отвращением только в силу необходимости содержать семью и кормиться самому. Грустную повесть свою Аскольд со слезой выложил школьному другу, закончив горьким признанием:
- Веришь ли, забыл, когда стихи писал. Выматываюсь как последняя собака, иной раз едва до постели добираюсь. Кавалергардов при каждой встрече зверем рычит, поедом ест. К письменному столу и по выходным не тянет... Волком вою от такой каторжной жизни. И выхода не видно...
В продолжение длинного-предлинного монолога поэта о скорбной его судьбе Никодим Сергеевич пристальнее присматривался к школьному другу и проникался все большим сочувствием. Со времени последней встречи перемены в нем произошли если и не разительные, то по крайней мере очень и очень заметные. Аскольд сильно сдал. На лице его обозначились резкие и уже достаточно глубокие борозды, свидетельство не только того, что жизнь теперь дается не с былой легкостью, но и преждевременно подкрадывающейся старости, особенно беспощадной не к одним невоздержанным людям, а и к неудачникам в особенности. Никодиму Сергеевичу сделалось искренне жаль своего друга, в сущности, не так еще давно сильного и ловкого, заносчивого и гордого, беззаботно и счастливо начавшего жизнь, а теперь вот как-то неожиданно обмякшего, словно перезревший гриб.
Кузин понял, что своими невзгодами на этот раз он поделиться не сможет, да и что его невзгоды в сравнении с только что выслушанными. Судьба друга тронула настолько, что Никодим Сергеевич невольно с горечью подумал: вот он, ученый Кузин, кое-что успел сделать для людей и даже, можно сказать, для человечества, а может ли он, мобилизовав силу и волю свою, знания и опыт, помочь не абстрактным тысячам и миллионам, а вот этому сидящему перед ним человеку, своему школьному товарищу? Легко жалеть человечество, а как бывает порой трудно облегчить участь всего лишь одного человека.
Эта простая мысль заставила содрогнуться сердце Никодима Сергеевича. Вглядевшись в измученное лицо друга, он спросил:
- К чему же, собственно, сводится твоя каторжная, как ты говоришь, работа?
- Сначала я думал, только к тому, чтобы одолеть кое-как эту прорву романов, повестей, рассказов, поэм, стихотворений, драм и черт знает чего еще! Читаю их, как еще в институте было принято, по диагонали, то есть перескакивая с одного абзаца на другой, не очень вникая в содержание. Ну и бывают проколы, черкнешь не тот ответ, который убедит автора. Жалобы не заставляют себя ждать. А жаловаться непризнанные гении умеют, стучатся во все инстанции. Приходится читать внимательно, и над ответами сидишь, как над дипломатической нотой. А суть моей работы сводится в тому, чтобы отделить зерно от половы, отличить действительно способного от наглого графомана и в соответствии с этим сочинить убедительный ответ. Потеть и потеть приходится. Ну и зашиваюсь. Вечерами сижу как проклятый, а толку нет.
- Постой, постой, - перебил Никодим Сергеевич и повторил в задумчивости: - Значит, надо отличить даровитого от графомана, то есть определить степень одаренности?
- Именно так, - горячо подхватил Чайников, - ведь чем черт не шутит, во всей огромной куче может действительно оказаться жемчужное зерно таланта, а ты и не заметишь.
- Не заметишь, не заметишь, - механически повторил Кузин, придвинул к себе бумажную салфетку и начал рисовать на ней чертиков, верный признак того, что мысль его сосредоточена на какой-то непростой проблеме.
- Век технического прогресса, о котором столько шума, облегчает любой труд, даже шахты без шахтеров, слышал, будут, а наш литературный труд как был, так и останется каторжным, - сетовал Чайников. - Что нам дала техника? Шариковые ручки, пишущие машинки, в самое последнее время диктофоны, а природа писательского труда в основе своей осталась все та же, что и при царе Горохе...
- Это так, - рассеянно соглашался Никодим Сергеевич, - но тебе я, кажется, кое-чем смогу помочь.
- Уж не посадишь ли вместо меня читающую машину? Вот было бы здорово.
- Вот именно, читающую машину! - с энтузиазмом воскликнул Кузин. - И не просто читающую, а машина эта безошибочно определит достоинства художественного текста.
- Ну это ты хватил, Кузя, - недоверчиво ухмыльнулся Аскольд, алгеброй гармонию поверить?
- А что? - не сдавался Никодим Сергеевич.
- Этого еще никому не удавалось. И до тебя находились чудаки, но они плохо кончали. Математика - мертвая материя, а поэзия, литература - живой цветок.
- Напрасно ты, Чайник, хулишь математику. Согласен ли ты с тем, что в жизни все подвластно науке?
Аскольд утвердительно кивнул, но все же скептически добавил:
- И все равно то, на что ты намекаешь, несбыточная фантазия!
- Отнюдь не фантазия, а реальность, - спокойно отрезал Никодим Сергеевич, - самая грубая реальность, как, к примеру, то, что мы с тобой сейчас сидим друг против друга. Можешь поверить. Такая машина имеется в натуре. Создана в нашем коллективе. Проведены внутрилабораторные эксперименты, и результаты самые обнадеживающие.
- Математическая машина с такими способностями? - переспросил изумленный Аскольд.
- Почему только математическая? При создании подобных систем мы давно используем данные лингвистики, социологии, семиотики, статистики, кибернетики, теории информации, теории моделирования, логики и прочая и прочая...
- И приходите к машинизации, схематизации, примитивизации и так далее, - горько парировал Чайников.
- Успокойся, Чайник, ты начинаешь ругаться, а это, брат, не помогает истине, - дружелюбно улыбнулся Никодим Сергеевич.
- Нисколько не ругаюсь, - возразил Аскольд, - просто я смотрю трезво на твои научные фантазии. Вас, технарей, еще как заносит. И заядлому фантасту-писателю не угнаться.
- Трезвый взгляд - это по мне, это мне нравится. Если трезво посмотреть на литературу, то что это?
- Отражение действительности! - как на уроке отчеканил Аскольд.
- Даже больше: и одновременное ее преображение в системе образов, - в тон ему добавил Кузин. - Заметь, в си-сте-ме! Так что же собой представляет литература с точки зрения анализа?
Чайников подавленно молчал, тоскливо чувствуя явный недостаток знаний для продолжения ученого спора, в котором никак не мог тягаться со своим высокообразованным другом. Аскольд всегда с горьким сожалением помнил, что он всего лишь недоучившийся студент. Когда он много писал стихов и активно печатался, это его не трогало, для поэта, полагал он, важен не диплом, не образование, а то самое "нутро", про которое ему некогда втолковывали. А вот теперь все ушло куда-то, вроде бы никакого "нутра" и не было, в минуты горьких раздумий он безжалостно укорял себя: недоучившийся студент, несостоявшийся поэт...
Никодим Сергеевич, не подозревая, какие бури бушуют в душе друга, захваченный своими мыслями, продолжал:
- Может, ты отказываешь науке в праве на анализ вашей изящной словесности?
Чайников в таком праве науке не отказывал и в знак этого отрицательно мотнул головой.
- Так вот, литература с точки зрения ее анализа всего лишь определенным образом организованный словарь. Уже упоминалось о системе образов. А со всем организованным и подчиненным системе, пусть самой сложной, наука всегда справлялась.
- Но ведь гении - это единичное, редчайшее явление! - простонал Аскольд и добавил: - Гений попирает все признанные и узаконенные нормы!
- Браво, Чайник, твои извилины еще не омертвели! Моя машина как раз потому и отличает гения от просто одаренного творца, от мастеровитого штукаря и, наконец, от рядовой посредственности, и уж тем более от пустого графомана, что учитывает присущую гению неповторимость, индивидуальное своеобразие, резкую несхожесть ни с кем.
- Да, но гениальность часто выражается в простоте, убийственной простоте, на первый взгляд почти примитивной.
- Ты хочешь сказать, что гений выражает свое видение единственно точными словами, не расходуя лишнего словесного материала?
- Пожалуй, да.
- И это качество гения учтено нами.
- И все равно, поверить в это невозможно, чистая фантастика! - махнул рукой в отчаянии Аскольд. - Прости, друг Кузя, времени у меня, понимаешь, в обрез. Мне еще допоздна сидеть над этими треклятыми самотечными рукописями.
Читаю и думаю - не бросить ли все к чертям собачьим, взяться снова за стихи, а то и в самом деле отомрет та шишка, что ведает рифмами. Может, еще и улыбнется фортуна? А потом, не единым же хлебом живы поэты.
- Что касается поэтов, то ты, пожалуй, и прав, - согласился Кузин, но у тебя семья, она без хлеба насущного не обойдется. Так что обожди с уходом. Попробуем машину, успеешь еще всех и вся послать к чертям.
Аскольд без видимого энтузиазма согласился с таким выводом.
- Может, тебе по-дружески подкинуть монет? - участливо глянул на друга Никодим Сергеевич и повторил: - По-дружески.
- Не поможет, - горько покачал головой Чайников. - Так что спасибо, дружище.
Друзья допили кофеек, Никодим Сергеевич с учтивой улыбкой рассчитался, и они удалились.
Глава третья,
в которой повествуется о начале событий
Может, это и покажется кому-то странным, но первоначальное скептическое отношение Аскольда Чайникова к заманчивому предложению друга скоро начало улетучиваться. "Как было бы здорово, если бы и в самом деле такое оказалось возможно", - мечтал Аскольд, сидя в своем кабинетике под лестницей.
Самотеком он теперь занимался с еще большим отвращением. И занимался потому, что заявление об уходе подавать никак не решался. Гора рукописей угрожающе росла, и Чайников чувствовал, что вот-вот его потребует к ответу сам Кавалергардов.
От одной мысли о неизбежной встрече с Кавалергардовым Чайникова бросало в дрожь. Но душа поэта легка и отходчива. Через несколько мгновений разгоралась надежда не совсем даже определенная, четко, так сказать, не очерченная, но все же основанная пусть на несбыточном обещании старого друга. Одного обещания порой вполне достаточно, чтобы глядеть в будущее безбоязненно, с ожиданием нечаянных радостей.
Кое-кто, возможно, посчитает моего героя непростительно легкомысленным. Допускаю, что это так. Не знаю, удавалось ли кому-нибудь встречать живого поэта, совершенно лишенного легкомыслия. Я таких не знаю, хотя и перевидал на своем веку довольно. Поэтому не могу полностью защитить, при всем желании, от подобных подозрений моего Чайникова. Но и при этом скажу: при всем легкомыслии и даже некоторой беззаботности, сквозившей в его настроении, с каким Аскольд в последние дни являлся на службу, наш поэт не был лишен и делового расчета. Рассуждал он при этом примерно так: будет у него умная машина Кузина, и случится так, что она окажется годной - дела образуются лучшим образом, а лопнет вся затея хочешь не хочешь, придется хлопнуть дверью. И уж чем громче, тем, пожалуй, и лучше. Уходить по-тихому Чайникову почему-то казалось дурным тоном.
Через силу почитывая самодеятельные романы, рассказы, повести, поэмы, Аскольд все чаще прикидывал, каким образом в их достоинствах и недостатках станет разбираться хитрая машина. Если сначала это казалось совершенно несбыточным, то теперь при медленном чтении и обдумывании, отлично видя схематизм сюжетных ходов, примитивные характеры героев, скроенные по шаблону, штампованный язык, он все больше верил в то, что даже и не слишком мудрая машина безошибочно и легко сможет отсортировать все эти горы пустой породы от редких крупиц чистой руды. А большего, если здраво разобраться, и не требовалось. Для всего словесного шлака он составит самую вежливую, более того, даже изысканную, никакой самый въедливый комар и носа не подточит, стандартную формулу ответа. Скажем, что-нибудь в таком роде:
"Уважаемый друг! Самым внимательным образом ознакомившись с Вашим романом (рассказом, повестью, поэмой, комедией и т. п.), с огорчением должны сообщить, что, на наш взгляд, на этот раз Вас постигла творческая неудача. С кем не бывает, дорогой друг! Трудно определенно сказать, что явилось причиной столь огорчительного результата Вашего труда недостаточное ли знание материала, неуверенное ли владение пером или, быть может, вообще сфера вашего дарования лежит не в области художественной литературы. Так или иначе мы с сожалением вынуждены сообщить, что использовать Ваше произведение на страницах журнала "Восход" не представляется возможным.
Не падайте духом, уважаемый друг, дерзайте! Надеемся, что следующие Ваши опыты, если Вы только твердо уверены в том, что литература действительное Ваше призвание, окажутся значительно радостнее для Вас, а мы не замедлим откликнуться на них более утешительным письмом".
На такой ответ, по разумению Аскольда Чайникова, грех было бы жаловаться даже самому несносному честолюбцу. Вежливый отказ вроде ласкового утешения. Что же касается тех немногих крупиц чистой породы, которые отсортирует умная машина, то ими можно будет заняться со всей тщательностью, времени для этого освободится достаточно, можно постараться определить их судьбу со всем вниманием и по чистой совести. Сил на это он, Аскольд Чайников, которому родная литература дорога, не пожалеет.
Так размышлял наш поэт. И некоторые основания для столь оптимистических раздумий у него были. Главное, не подвел бы Никодим Сергеевич. Впрочем, это было совершенно на него непохоже, не такой это человек, уж Кузю-то он знает!
И действительно, прошла всего лишь неделя после случайной встречи друзей, - как долго она тянулась для нашего поэта! - и верный слову Никодим Сергеевич позвонил Чайникову.
- Не расплевался еще со своим потоком? - услышал Аскольд долгожданный голос в телефонной трубке.
- С каким потоком? Ах, ты имеешь в виду с самотеком?
- Вот-вот, запамятовал, как он там у вас называется.
- Сижу, на тебя надеюсь. Не выручишь, пойду ко дну, не самотек, а целый потоп у меня. Никогда такого завала не было. Положение отчаянное. Ждать больше невмоготу.
- Ну прости, брат. Дел хватает, мотаюсь. Мы ведь тоже не семечки лузгаем. Сколько ты еще без меня продержишься?
- Ни дня! - в отчаянии выкрикнул Чайников.
Услышав этот отчаянный вопль, Никодим Сергеевич тут же согласился доставить машину и спросил, когда это лучше сделать.
- Немедленно!!! - послышалось в ответ.
Часа через три Никодим Сергеевич выехал. Транспортировать машину не составляло особого труда, она представляла собой истинное чудо компактности, внешне выглядела вроде радиоприемника с проигрывателем несколько устаревшего образца и умещалась на заднем сиденье "Волги".
Никодим Сергеевич подъехал к подъезду редакции "Восход" на своей мышастой "Волге" в тот тихий час конца рабочего дня, когда сотрудники, спохватившись, что они за весь рабочий день успели наработать сущие пустяки, с величайшим усердием пытались наверстать упущенное. Благодаря этому появление постороннего человека с ящиком, похожим на старомодный чемодан, купленный в комиссионном магазине для дальнего вояжа, осталось незамеченным. Чайников встретил своего спасителя у подъезда, помог ему управиться с грузом, и они сумели мгновенно прошмыгнуть в загородку под лестницей.
- Хоромы тебе отвели, прямо скажу, не королевские, - оглядывая убогое помещеньице, заметил Кузин. А про себя подумал, что такое убежище сейчас, пожалуй, и кстати. Друзья подсознательно чувствовали: то, что они затеяли, предавать гласности было бы по крайней мере преждевременно.
Аскольд взволновался как малый ребенок, который ждет не дождется, когда наконец вручат ему самую желанную игрушку: о ней ему до сих пор можно было лишь мечтать, другим же и мечтать не позволено. Нетерпеливым взглядом следил он за тем, как Никодим Сергеевич, самый надежный его друг, настоящий школьный товарищ, на которого в трудную минуту можно положиться как на себя, колоссальный ученый и феноменальный изобретатель, взгромоздив на письменный стол увесистый чемодан, - стол от этого удовлетворенно крякнул, - достал из жилетного кармана изящный ключик и отпер металлический замочек, щелкнувший так же приятно, как щелкнул бы и любой другой металлический замок, приделанный ко всякому другому чемодану.
Чайников ждал ошеломляющего чуда. И как часто бывает, ожидая чуда, воображая его себе бог знает чем, при первом столкновении с ним мы испытываем досадное чувство разочарования. Все оказывается на деле проще и беднее нарисованного нашим пылким воображением. Не поэтому ли очень скоро даже истинное чудо перестает быть чудом, занимает положенное место среди привычных и даже обыденных вещей. Нечто подобное пережил и Аскольд Чайников, увидев, наконец, столь желанную машину, похожую на устаревший радиоприемник.
- Где у тебя розетка? - деловито спросил Никодим Сергеевич.
Аскольд трясущейся рукой указал на черный кружок на стене неподалеку от письменного стола, мысленно прикидывая, как ему держать себя, если вдруг все окажется только шуткой. Но Кузин, весь поглощенный делом, и сам в эти минуты волновался, налаживая аппарат.
Наконец машина была включена. В ней сначала слабым накалом засветились лампочки, почти совершенно так же, как в обыкновенном приемнике или телевизоре, послышалось нарастающее, а потом почти прекратившееся ровное гудение, на лицевой стороне заперемигивались разноцветные шкалы, и Аскольд начал успокаиваться снова обретая веру в то, что его школьный друг не опустился до обмана или до озорного розыгрыша, а явился в это убогое помещение истинным ангелом-спасителем. Чайников даже возликовал на радостях, бросился было обнимать и целовать Кузина, но тот его холодно отстранил и потребовал:
- Рукопись!
Аскольд заполошно бросился к столу и с суетливой поспешностью сунул в руки Никодима Сергеевича сразу несколько бандеролей. Кузин отобрал ту, что была потолще, и аккуратно отправил в приемное устройство, попутно объясняя свои действия. Их Чайникову следовало твердо усвоить, чтобы самому пользоваться аппаратом. Как только листы поползли внутрь, гудение машины усилилось, казалось, что она с явным неудовольствием знакомится с предложенным текстом.
- Теперь можешь заказывать чай с лимончиком и, помешивая ложечкой в стакане, терпеливо ждать результата, - с довольной улыбкой объявил Никодим Сергеевич.
Аскольд с готовностью улыбнулся в ответ, только что пережитая острая тревога проходила, расслабляя все внутри; к нему возвращалось облегчительное успокоение и щемящее чувство счастья. Теперь он снова верил, что спасен, что ему больше не страшен Кавалергардов, отныне ему вообще никто не страшен!
А Никодим Сергеевич привычным тоном лектора продолжал давать наставления:
- У прибора на лицевой стороне пять шкал с разными подсветками. Видишь? Они окрашены каждая в свой цвет. На самом верху с фиолетовой подсветкой - предупреждаю, а ты хорошенько это запомни - фиолетовая шкала может никогда не вспыхнуть. Н-и-к-о-г-д-а! - раздельно отчеканил Кузин и продолжал: - А если вспыхнет, то ты обязан хорошенько запомнить тот день и час, ибо это будет означать важнейшее событие - появился гений! Понимаешь г-е-н-и-й! - опять растянул Никодим Сергеевич, желая особо подчеркнуть значение сказанного.
Чайников, внимавший другу с величайшим трепетом и доверием к каждому слову, при этом даже отступил несколько назад, тесная каморка не позволяла пятиться слишком далеко, и протестующе замахал руками, - мол, нет, нет, что ты такое говоришь, этого и быть не может и ждать нечего, гении в наше время не рождаются. А Никодим Сергеевич продолжал:
- Не понимаю, чего ты протестуешь. В принципе не исключено появление гения, совершенно не исключено. Верить в это надо. И твердо помнить то, что я сказал... Да, мы не засекли время, когда запустили в машину рукопись. На обработку ее должно уйти не более пяти минут. Так что за свой рабочий день - он у тебя продолжается восемь часов? - отбрасываем час на обед, - итак, за свой рабочий день ты сможешь пропустить рукописей восемьдесят, скинем еще на то, что замешкаешься, замечтаешься, заболтаешься, все равно выйдет семьдесят - семьдесят пять. Ничего выработка, а?
Аскольд в это время тоже смотрел на свои старомодные наручные часы, но делал это чисто механически, как во сне, не видя не только стрелок, а и циферблата. Однако слова Кузина о колоссальной производительности машины до него, хотя и неясно, будто в тумане, все же дошли, и он удовлетворенно откликнулся:
- Грандиозно!
- Далее, - продолжал Кузин ровным, деловым тоном, - шкала с зеленой подсветкой, - он указал на эту шкалу, - вспыхнет в том случае, когда в рукописи обнаружатся серьезные признаки одаренности или, как у вас принято говорить, таланта. Талант, как известно, тоже редкость. Так что не рассчитывай, что твое лицо будет часто озаряться спокойным и радостным зеленым светом. Возможно, раз в десять лет, а то и реже. Скорее всего даже значительно реже. Под ней шкала с оранжевым подсветом, машина высветит ее в том случае, когда соприкоснется с произведением вполне профессиональным, мастеровитым, что ли, в общем не знаю, как это принято у вас называть, мы такие вещи называем просто и коротко - дело. Оранжевые вспышки тоже не каждый день будут загораться, ты не огорчайся - все так и должно быть. Есть еще шкала с желтым подсветом. Это, если так позволено выразиться, потуги. Задатки кое-какие намечаются, а дела еще нет. Тут тебе самому придется решать, как поступить с такой рукописью и ее автором.
- Таким не грех и помочь.
- Верно, верно, помогать надо, - согласился Никодим Сергеевич и продолжал: - А в самом низу последняя шкала с красным подсветом, она, уверяю тебя, чаще всего будет вспыхивать. Ее надо бы в целях техники безопасности поменять с зеленой шкалой, чтобы не портила глаза, как видишь, и мы не до всего дотумкались, что делать, придется терпеть...
- Потерплю, потерплю, - с радостной готовностью заверил друга Чайников.
- Так вот, вспышка красного цвета означает только одно - в корзину! В корзину! - повторил для убедительности Никодим Сергеевич.
В это время как раз и вспыхнула нижняя ярко-красная шкала.
- Вот видишь, - торжествующе произнес ученый, быстро выкручивая проанализированную машиной рукопись. - С этим автором можешь не церемониться, крой его и в хвост и в гриву, так, чтобы ему неповадно было больше браться за перо!
- Ну, не скажи, - возразил Чайников, - с графоманами приходится держаться особенно осторожно. Знал бы ты, что это за народ, по-другому говорил бы. Но это уже моя забота.
Никодим Сергеевич не стал возражать, хотя ему и самому приходилось иметь дело, правда, не с графоманами, от этого, бог миловал, ученые в известной мере избавлены, но со всякими свихнувшимися на изобретательстве приходилось встречаться, так что он вполне понимал своего друга.
Кузин предложил Аскольду самому опустить любую рукопись в приемное устройство, дождаться результата, а затем выкрутить ее из машины. Чайников выбрал не столь пухлую бандероль, запустил ее в машину и стал с нетерпением ждать результата. Ему очень хотелось, чтобы на этот раз вспыхнула не красная шкала, а какая-нибудь другая, чтобы попалась более или менее стоящая рукопись. Но чуда не произошло, приговор и на этот раз был безжалостный - в корзину! Аскольд разочарованно выкрутил листки из машины и принялся читать.
- Мура, мура, - решительно заверил Никодим Сергеевич, - можешь не напрягаться.
- И верно, мура, - вынужден был согласиться Чайников.
- Ты что, не верить моей машине?! - возмутился Кузин. - Могу и забрать.
- Что ты, что ты, - испугался Аскольд.
- Работаем с гарантией. Мы эту машину, знаешь, как гоняли? Запускали в нее Гомера, и Шекспира, и Пушкина, и Толстого - все гении. Ни единой ошибки. Для разнообразия подвергали испытаниям литераторов и меньшего калибра - Золя, Левидова, Эртеля, Боборыкина. И что интересно, Боборыкин оказался не бездарностью, горел оранжевым светом. Попадались и такие из числа бывших знаменитостей, которые и желтым не светились, а все красным, красным. Но это уже пусть останется, так сказать, производственным секретом.
Чайников, слушая Никодима Сергеевича, отобрал еще одну рукопись, желая добиться все же иного результата. Но, едва успел опустить ее в машину, как дверь вдруг скрипнула и на пороге показалась пухленькая Лилечка, секретарь Кавалергардова. Это было явно не к добру. Хотя Аскольд и верил в то, что в ближайшие дни с помощью чудесной машины он разгребет образовавшиеся завалы рукописей, но сердце его все же упало, отвечать за скверное положение дел предстояло не через несколько дней, а, может быть, сейчас. И ничего хорошего это не обещало.
Увидев на столе машину, Лилечка несколько опешила и спросила:
- Только что купили?
- Да вот Аскольд обзавелся приемником, - ответил Никодим Сергеевич.
- В комиссионке?
- Почему в комиссионке? - с некоторой обидой проговорил Кузин.
- Такие старомодные только там теперь и продают.
Машина угрожающе гудела, и на этот раз, видимо, рукопись ей не нравилась, но никаких звуков, какие обычно несутся из радиоприемника, не издавала. Лилечка передернула плечиками, решив, что Чайников по бедности купил испорченный приемник, сразу утратила интерес к его приобретению и тут же вспомнила, зачем заглянула сюда.
- Да, товарищ Чайников, завтра приглашаетесь на ковер.
В кабинете Иллариона Кавалергардова на полу лежал огромный толстый ковер. Всякий персональный вызов к главному редактору ничего, кроме разноса, как правило, не предвещал. Кавалергардов, который полагал, что сотрудников надо держать строго, отдавал Лилечке примерно такие распоряжения:
- Завтра, э-э, пригласите-ка ко мне на ковер... - и следовало указание, кого именно пригласить.
Лилечка уже повернулась, намереваясь покинуть не слишком привлекательный кабинетик Чайникова, но вдруг помедлила и через плечо бросила:
- Что-то вы, товарищ Чайников, совсем перестали отправлять почту. Смотрите, это ведь чревато... - Чем чревато, Лилечка не договорила, полагая, что Аскольд и без этого поймет.
- Да, да, ответы у меня подготовлены. Много ответов. Только вот не собрался отправить, - солгал Чайников.
- Поторопитесь, - посоветовала Лилечка.
- Сегодня не успею, а завтра обязательно, - заверил Аскольд.
- Ну, ну, - с недоверием протянула Лилечка.
Она вышла как раз в тот момент, когда в очередной раз зажглась шкала все с тем же ярко-красным подсветом.
- Не лучше ли тебе, друже, взять машину домой? Как бы тут ее не сглазили, - посоветовал Никодим Сергеевич.
- Дома от ребят не отобьешься. Два парня и оба сорванцы, каких поискать. К тому же к технике тянутся.
- На замке держи.
- Для этой публики замков не существует. А тут у меня шкаф запирается, да и при закрытых дверях есть возможность работать. Вечерами могу оставаться...
- Ты вот что, - сказал Никодим Сергеевич, - многие будут принимать машину за радиоприемник устаревшей конструкции, так не разубеждай. Пусть думают. Тебе это не повредит.
Сотрудники в положенное время покинули редакцию, а друзья весь вечер сидели возле машины. И весь вечер с монотонной последовательностью вспыхивала только одна шкала. Гора рукописей, не заслуживающих внимания, все росла и росла. К каждой требовалось после этого только приколоть вежливую, заранее сочиненную стандартку с отказом. Дело шло весело.
Чайников радовался тому, что почти весь завал удалось разгрести. И всего за один вечер! Вот это производительность! Вот это машина!
Но монотонность, с какой она светила одним красным светом, вдруг начала настораживать, в сердце Аскольда закралась тревога, даже отчаяние. От одного страшного предположения он весь похолодел.
- Слушай, Кузя, - довольно непочтительно обратился Чайников к своему ученому другу, - а что, если этот чертов аппарат всех стрижет под одну гребенку?
- Что ты хочешь сказать? - встрепенулся Никодим Сергеевич, совершенно не обращая внимания на непочтительный тон Чайникова.
- Светятся ли у нее вообще другие шкалы? Не разладилась ли твоя техника? - уже сбавляя тон, спросил Аскольд.
- А это легко проверить.
- Каким образом?
- Есть у тебя приличная рукопись?
Чайников выдвинул ящик письменного стола. Там лежали отпечатанные на машинке стихи его собственного сочинения, которые он предлагал несколько месяцев назад в свой журнал и которые Кавалергардов не то чтобы совсем отклонил, просто счел нужным отложить. На какой срок? А кто его знает? Скорее всего до тех пор, пока не соизволит смилостивиться.
Первым движением Чайникова было пустить в машину собственные стихи. Но его тут же обуял страх. А что, если и в этом случае зажжется ярко-красная шкала? Конечно, хорошо бы знать, чего ты стоишь на самом деле. А вдруг ответ будет убийственным? Аскольд поспешно задвинул ящик и тут же сказал Кузину:
- Подожди минутку, я сейчас, в отделе прозы идет подборка рассказов одного маститого писателя. Дверь у них не запирается, замок давно испорчен, а исправить никак не соберутся. Может, повезет найти копию.
Ему действительно повезло. Минуты через три Чайников вернулся с подборкой рассказов. Никодим Сергеевич бегло взглянул на имя автора, то был писатель, рассказы которого действительно пользовались признанием в широкой читательской среде, их любил и сам Кузин, теперь и ему было интересно узнать истинную цену популярного рассказчика. Бережно опустил рукопись в аппарат.
Прошло положенное время, машина поурчала, и зажглась оранжевая шкала.
- Вот видишь, - удовлетворенно проговорил Никодим Сергеевич, - дело.
Чайников обрадовался и тому, что машина исправна и что популярный автор оказался отнюдь не дутым авторитетом. Рад был и Кузин, начавший опасаться, а не разладилась за время бездействия машина. Нет, все в полном порядке. За четкость работы можно ручаться.
После этого у Чайникова возникло еще большее искушение узнать истинную цену своим стихам. Он вынул из стола рукопись и взвесил ее в нерешительности на ладони, будто этим хотел определить не один вес, а и качество.
- Что, хочешь попробовать еще одну рукопись? - оживился Никодим Сергеевич.
- Это м-мои сти-ихи, - смущенно пролепетал, слегка заикаясь, Чайников.
- Давай и их! - бодро предложил Кузин.
- Да, но...
- Боишься?
- Откровенно говоря, страшновато.
- Стихи-то считаешь как, приличные?
- Вроде бы удались.
- Так давай.
- А вдруг...
- Ничего, не умрешь... А потом, лучше знать правду, чем заблуждаться на собственный счет.
- А, была не была, - с отчаянной решимостью произнес Чайников и сам отправил рукопись в машину.
Пока аппарат переваривал, урча, текст, поэт ощутил столь сильное сердцебиение, что едва не лишился чувств и сто раз успел пожалеть о том, что решился на такое испытание, которое сейчас представлялось ему хуже казни. В отчаянии он молил, кого и сам не знал, о том, чтобы только не вспыхнула позорная красная шкала, чтобы не видеть этого смертельно режущего цвета. В страхе Чайников даже крепко зажмурился.
Когда машина перестала урчать, он, не открывая глаз, дрожащим голосом спросил:
- Ну что там?
- Дело, - твердо сказал Никодим Сергеевич и обнял дрожащего друга. Дело, понимаешь, дело. Перестань трястись!
И все равно прошла еще минута, пока Чайникову удалось унять колотившее его волнение и он наконец открыл глаза.
Волнение сменилось жарким ощущением счастья, ибо он твердо знал теперь, что спасен. И еще безмерно счастлив был от того, что снова обрел уверенность - и после длительного творческого простоя, когда стихи почти не писались и его никто не хотел печатать, он сохранил все же способность творить.
Большего счастья Чайникову в этот день и не нужно было.
Глава четвертая,
в которой судьба Аскольда Чайникова заметно меняется к лучшему
Кавалергардов являлся в редакцию по собственному усмотрению и желанию, требуя в то же время от сотрудников строжайшей дисциплины. Он был твердо уверен, что его дело давать направление и следить за тем, как выдерживается это направление, а работать обязан аппарат.
В самом этом факте ничего предосудительного нет, и, упоминая об этом, автор не пытается бросить тень на кого-нибудь из главных редакторов, и на Иллариона Варсанофьевича, в частности. Отнюдь. Ведь надо принять во внимание и то, что Кавалергардов был не только главным редактором толстого литературно-художественного журнала, что само по себе обременительно, правда, от этого тяжкого бремени почему-то никто не спешит избавиться, но одновременно и членом редакционных советов нескольких издательств, вращался во всевозможных сферах, ухитряясь жить одновременно в городе и на даче. Он каким-то образом приспосабливался жить так, что никто - ни жена, ни его преданная личная секретарша Лилечка, ни даже шоферы, постоянно обслуживавшие Кавалергардова, - положительно не мог сказать, где он в данную минуту находится и где объявится через час.
В не столь давние годы Илларион Кавалергардов расходовал свою энергию на творчество - он слыл плодовитым кинодраматургом. Каждый год на экраны выходил фильм, поставленный по его сценарию, а в иные годы и два. Случалось, что сценарий превращался в пьесу и продолжал победное шествие на подмостках театров. Но в последние годы то ли Илларион Варсанофьевич исписался, то ли уж слишком сильно закрутила его жизнь, фильмы по его сценариям ставились все реже.
Еще не столь давно услужливые критики превозносили Кавалергардова чуть ли не до небес, даже называли королем экрана и телевизора. Но это было и отошло. С некоторых пор слава его начала заметно тускнеть, имя стало забываться не одними зрителями, а и кинорежиссерами и критиками, хотя у Иллариона Варсанофьевича еще по-прежнему среди них оставалась пропасть друзей, охотно садившихся за его гостеприимный стол на городской квартире и на даче.
Теперь он добивался преимущественно одного: чтобы как можно чаще его имя мелькало на страницах печати, чтобы в обзорах не пропускали, интервью почаще брали, о былых заслугах читателям напоминали, в перечнях не пропускали. Ко всяким упоминаниям он был ревнив. Не дай бог, если его фамилию в информационном сообщении о каком-то заседании вычеркивали при сокращении перечня тех, кто присутствовал или выступал. Редактору такого издания Кавалергардов устраивал шумный скандал, требовал непременного наказания сотрудника, готовившего материал. Все это делалось для того, чтобы в следующий раз неповадно было вычеркивать его фамилию даже при самой крайней необходимости сократить материал. Пусть кого угодно другого сокращают, но только не Кавалергардова! Такого принципа он считал необходимым держаться неукоснительно. Дай волю, сегодня сократят не задумываясь, а завтра и хулить начнут без зазрения совести, а там и забвению предадут, забудут, что такой и на свете существует. А забвения Илларион Варсанофьевич боялся пуще всего. Можно сказать, до жути смертельной.
На творчество теперь, по совести говоря, уходило не так много эмоциональной энергии, о сохранении которой Кавалергардов так заботился. Она ему при разнообразии и широте деятельности ой как еще была нужна. При невероятно уплотненном бюджете времени Илларион Варсанофьевич ежедневно вырывал несколько драгоценных минут для того, чтобы внимательнейшим образом разглядеть свое лицо в зеркале.
Если мутноватые белки настораживали, то отменялись назначенные встречи, переносились запланированные нагоняи, им наступал все же свой черед, ибо Кавалергардов никогда ничего и никому не прощал или прощал лишь только в самых крайних случаях и в силу особой необходимости, задерживалось решение зависящих от него вопросов. Все успеется, все сделается, главное - сберечь драгоценную эмоциональную энергию и здоровье.
Так вот неожиданно отменился и запланированный для Аскольда Чайникова назначенный загодя строгий нагоняй.
Почти ежевечерне к Чайникову в редакцию наведывался Никодим Сергеевич. И у него со временем было, как всегда, туговато, но, будучи добросовестным ученым, он не мог позволить себе оставить без внимания свое детище, доверенное неспециалисту, и как истинный друг считал нужным поддерживать и опекать старого товарища. Вместе с Аскольдом он бдительно контролировал действия машины, но так и не представилось случая оспорить ее решения. Каждый раз вслед за машиной внимательно читал рукопись и с удовлетворением отмечал:
- Прошу убедиться, поводов для сомнений нет. - И добавлял: - И быть не должно. Не сапоги, как говорится, тачаем.
По привычке ходить в таких случаях из угла в угол Никодим Сергеевич делал в тесной каморке Чайникова шаг в одну сторону и полтора в другую, повторяя:
- Не сапоги тачаем. Электроника все-таки. На самом, так сказать, острие века, его технического прогресса.
Никодим Сергеевич неизменно становился словоохотливым, когда эксперимент удавался или когда новая машина работала без срывов. Наоборот, мрачнел, замыкался, уходил в себя, молчаливо сосредоточивался, если что-либо не ладилось, не выходило или обнаруживались неполадки. Единичные положительные результаты Кузина не удовлетворяли, только накопив достаточный и, безусловно, удовлетворительный материал, он успокаивался, оживлялся, и у него сама собой возникала необходимость выговориться, эмоционально разрядиться.
Немалое достоинство своего детища Никодим Сергеевич усматривал еще и в том, что машина действовала беспристрастно, как и должно быть свойственно неодушевленному механизму.
- Нам, людям, это недоступно, - утверждал он, обращаясь к своему другу, - потому что каждый из нас дьявольски сложная, но далеко не только не идеально, а в большинстве случаев даже мало-мальски сносно не отрегулированная машина. Идеально и даже просто прилично отрегулировать живой организм - задача будущего! И, к величайшему сожалению, не близкого будущего. Но я верю в науку. Неразрешимых проблем для нее нет. Дело во времени. Только в нем!
Всю неделю машина работала, с полной нагрузкой. Гора рукописей, подходивших под стандартные ответы, росла и росла. Несколько раз машина указала на более или менее серьезные потуги самодеятельных авторов, а однажды даже отметила рукопись, о которой можно было сказать: дело. Обоих это сильно обрадовало, и они сообща решили рекомендовать ее для опубликования.
После прочтения вполне приличной рукописи Никодим Сергеевич любовно провел по крышке прибора ладонью, как бы погладив в знак поощрения, и с удовлетворением заключил:
- Все, машине безусловно можно верить. В моей опеке она больше не нуждается.
Это был последний вечер совместной работы Кузина и Чайникова, отныне машина поступала в полное распоряжение последнего и должна была действовать только под его наблюдением.
- Советую следить за температурным режимом, - сказал напоследок Никодим Сергеевич. - На случай каких-либо неполадок в мое отсутствие обращаться к моему заместителю, с которым можно связаться по моему телефону. Парень это вполне надежный и в помощи не откажет. Но думаю, почти уверен, надобности такой не возникнет.
В конце каждого дня Чайников выкладывал на стол секретарше Лилечке для отправки такую огромную стопу, что у нее каждый раз от изумления неестественно расширялись зрачки - такого количества ответов она раньше не видела.
Над отправкой почты Лилечке теперь приходилось трудиться в поте лица и при самом деятельном участии курьерши Матвеевны. Машинистки и те взмолились, они вынуждены были весь день, не разгибаясь, писать только вежливые стандартки Чайникова.
Все дивились неожиданно возросшей трудовой активности Аскольда Чайникова. А некоторые даже задумались - в чем секрет невиданной производительности.
Вы, конечно, удивитесь, не сможете не удивиться и даже, пожалуй, не поверите в то, что первой догадалась об истинном назначении аппарата, водруженного на столе Чайникова, не кто иной в редакции как курьер и уборщица Матвеевна. Курьер как курьер, уборщица как уборщица, достаточно преклонных лет, в темном платочке, тихая и даже в отличие от многих других уборщиц в общем-то молчаливая. Правда, Матвеевна страстная любительница чтения. В свободную минуту ее постоянно можно видеть с толстым романом или книжкой толстого журнала в руках. "Восход" она прочитывала от корки до корки еще в верстке и нередко довольно метко высказывалась о напечатанных в нем произведениях. Настолько метко и самобытно судила, что иной дежурный критик, готовясь к очередной летучке, считал нужным специально выведать мнение Матвеевны, чтобы использовать в своем выступлении, развив и дополнив, а иногда и просто процитировав. Успевала Матвеевна читать и другие толстые журналы и не отказывала себе в удовольствии сравнивать один печатный орган с другим. Вот какая была курьерша в "Восходе"!
Но и это еще не все. В редакции никто и не подозревал, что Матвеевна с особым пристрастием следит за новинками науки и техники, выписывает журналы "Наука и жизнь", "Техника - молодежи" и "Юный техник" и прочитывает их на сон грядущий, как иные прочитывают на ночь захватывающие детективы. По портретам, не раз публиковавшимся в этих журналах, Матвеевна и признала однажды вечером в приятеле Аскольда Чайникова знаменитого ученого Н. С. Кузина. А признав однажды, в другой раз присмотрелась повнимательнее и полностью удостоверилась в неоспоримости своей догадки. И насчет машины живо смекнула по обрывкам разговоров, которые вели при выходе из редакции в поздний час потерявшие бдительность приятели.
От Матвеевны первой обо всем узнала Лилечка, не то, чтобы ей курьерша специально доложила, а просто поделилась, как новостью, о которой трудно умолчать, поскольку она поражает воображение. Не берусь утверждать, что эта на самом деле сногсшибательная новость сильно поразила Лилечку, но так как речь шла о редакционных делах и объясняла феноменальную производительность Чайникова, то она сочла за благо до приезда Кавалергардова поставить в известность его заместителей. Те сначала не поверили ни одному слову, они посчитали такое чудо бабьей выдумкой, но встревожились и бросились проверять добросовестность рассылаемых Чайниковым ответов. Читали и перечитывали копии, но придраться ни к чему не могли.
Хотя Петр Степанович и Степан Петрович внушили и без того не очень болтливой Лилечке помалкивать насчет машины, но слух по редакционным кабинетам тихо пополз.
Последним в "Восходе" обо всем узнал Илларион Кавалергардов. Впрочем, сам он считал, что узнал о чудесной машине одним из первых. Даже пересчитал тех, кто раньше его оказался осведомленным, и выходило, что он четвертый или пятый.
Случилось это так. Проведя в понедельник полдня в редакции, Илларион Варсанофьевич, пробежав приготовленную для него почту, тут же вызвал верную Лилечку, продиктовал необходимые распоряжения и, решительно ткнув указательным пальцем в голубой ковер, повелительно изрек:
- Этого, как его, Сковородникова, то бишь, как его, Чайникова, живо!
Лилечка быстро повернулась, чтобы исполнить приказание, но Кавалергардов остановил ее:
- Думаю, с ним придется того, как говорится, закругляться... Как там с почтой у него? - При этом вопросе он изобразил на лице гримасу крайнего неудовольствия, говорившую о том, что ему уже смертельно надоело с этим возиться.
- Рапортичка у вас на столе, - скромно ответила на это Лилечка.
Кавалергардов порылся в бумагах на столе и нашел нужный листок. Изучив его, он снял очки и, потрясая ими, осведомился:
- Что я вижу и что это должно значить? Случая не было, чтобы у него с почтой ажур. Каким образом?
- Машина! - почти выкрикнула Лилечка.
- Какая еще машина?! - возопил Кавалергардов.
- Это вам как следует смогут объяснить Петр Степанович и Степан Петрович.
- Ко мне их!
Заместители не заставили себя ждать. Путаясь и сбиваясь, Петр Степанович и Степан Петрович заверили, что они, как люди современные и несуеверные, существование интеллектуальной машины начисто отрицают, но какая-то машина все же есть, разобраться в этом без надлежащей технической подготовки не так просто, в своем докладе они больше всего упирали на то, что оба самым тщательным образом изучили содержание ответов Чайникова на отправленные рукописи и все их нашли на должном уровне.
Услышанное объяснение никак не удовлетворило Иллариона Варсанофьевича; бросая свирепый взгляд на своих заместителей, он прямо-таки вскричал:
- Так есть эта чертова машина или нет?!
- Есть! - сказал один заместитель.
- Есть! - повторил другой.
- Так что же это за машина? - продолжал свирепеть Кавалергардов.
Заместители переминались с ноги на ногу, вопросительно глядели друг на друга и молчали.
Илларион Варсанофьевич еще раз недобрым взглядом смерил своих заместителей, недовольно махнул рукой - мол, проваливайте с глаз моих, а себе под нос буркнул: "Вот помощничков бог дал, ни в чем нельзя положиться".
Оставшись один, он задумался, как же быть с Чайвиковым. Крепко задумался. Кавалергардову очень не хотелось отступать от своего первоначального намерения - ведь уже твердо решил уволить, как он считал, расхлябанного сотрудника, который до сих пор ничем себя не проявил да и подобострастия особенного не выказал. А с другой стороны, как он мог выказать? Какие у него для этого возможности? Место незавидное, работы навалом. Ну не справлялся, не справлялся, а теперь вот начал справляться. За что увольнять, придется нового искать? Впрочем, таких, кто желал бы под его, Кавалергардова, рукой работать, пруд пруди, только заикнись, набегут. Но неизвестно, кто подвернется. Чайников его по крайней мере, кажется, безвреден. Словом, с увольнением можно и не пороть горячку.
Но тут еще машина? Что за машина? Какая машина? Из сбивчивого доклада замов Илларион Варсанофьевич все же понял, что машина читает рукописи и даже определяет их достоинства! Конечно, это черт-те что. Выходит, человек тут как бы и ни при чем, вроде бы получается совершенно уж бездушное отношение. Но ведь современные электронные машины в секунды разделываются с самыми умопомрачительными задачами, читают тексты, переводят, играют в шахматы.
А теперь, значит, появилась еще более умная машина. Легче легкого взять и отмести с порога. Ты откажешься, а другие ухватятся. Обязательно ухватятся. Тогда каким дураком будешь выглядеть? Чего-чего, а дураком Кавалергардов выглядеть никогда и ни при каких обстоятельствах не хотел.
Не первый раз жизнь ставила перед ним головоломный вопрос. И он в этих случаях говорил себе: "Постарайся понять, а не поймешь, угадай нужное направление, заставь чутье работать. Чутье-то у тебя есть?"
Надо сказать, что чутье у Кавалергардова и в самом деле было замечательное. Он многого иной раз не понимал, но чувствовал нечто такое, чего другие уловить никак не могли. Любимое его выражение было в этих случаях - "ноздрей чую". Друзьям и подчиненным довольно часто приходилось слышать это. И не раз случалось, что "ноздря" Кавалергардова не подводила. И сейчас "ноздря" тянула его на заманчивый след.
Идя по этому следу, Илларион Варсанофьевич как бы раздвигал тьму или завесу на своем пути. При этом строго следуя логике, он рассуждал примерно так. Раз эта треклятая машина столь совершенна, что читает рукописи и даже определяет их достоинства, что само по себе любопытно и превосходно, то этим, надо полагать, ее возможности не исчерпываются, она способна, должно быть, и на большее. И что из этого следует?
Тут Кавалергардов с горечью отметил, что "ноздря" ему не помощница. Во всем требовалось копать, так сказать, до самого донышка, до сокровенного существа, чтоб все уж было как на ладони. А как прикажете копать? Вот в чем загвоздка. "Думай, Илларион, думай", - подхлестывал себя Кавалергардов.
Илларион Варсанофьевич опять задумался, крепко задумался. То есть какое-то время он ни о чем не думал. Сидел, опустив свою крупную буйную голову на могучий кулак. Под черепной коробкой бегали, опережая друг друга, разные мысли. Их следовало собрать в фокусе, привести в некое единство и направить к нужной цели. Но мысли никак не собирались, не подчинялись его воле.
Кавалергардов подождал какое-то время, не соберутся ли мысли и не начнут ли сосредоточиваться на нужном направлении. Не дождавшись этого, он начал полушепотом рассуждать: "Так, значит, машина читает рукописи, определяет их достоинства и, как сболтнул то ли Степан Петрович, то ли Петр Степанович, впрочем, какая разница, хоть Черт Иванович, может распознать даже гения. Даже гения!" - мысленно повторил и внутренне ахнул Илларион Варсанофьевич. Вдумался и внезапно зябко передернул плечами от внутреннего страха. Может, против этого надо протестовать? Возмущаться? Может, с этим следует бороться?
Но тут же сам себя осадил: "Не торопись, Илларион. С этой кибернетикой уже боролись, а победила она. С морганистами-менделистами тоже боролись - и еще как боролись! - а что вышло? То-то. История учит нас, дураков, аккуратности, тонкому обхождению и пониманию. Прежде всего пониманию".
А понять было трудно, ох как трудно. Кавалергардов грустно улыбнулся сам себе и еще раз поразился, даже восхитился: до чего же физики-химики доскакали! До самой лирики добрались. Колоссально! И еще раз, можно сказать, к о л о с с а л ь н о!!! Само по себе, так сказать, колоссально, даже вне зависимости от результатов.
И все же куда важнее, пожалуй, все то, что отсюда проистекает. А проистекает отсюда, по крайней мере, если судить с узко практической точки зрения, применительно хотя бы к себе, вот что. В редакторской деятельности то и дело приходится бороться с сомнениями, начиная от пустяковых, вроде того: хорошо - плохо, только манерно или по-настоящему талантливо, действительно свежо и остро или всего-навсего ловкая имитация этой остроты и свежести?
Пойди-ка, разберись! Со стороны кажется - пустое дело. Ведь пишут-то в наше время все с вывертами и заворотами. Намешают черт-те чего, тут тебе и прозрачнейший реализм налицо, а в следующей главе, глядишь, голая мистика, чертовщина, на чертовщину прямо-таки поветрие пошло, а там зачем-то фантастика подпущена, сатира эта самая с туманными гиперболами?! И опять же подтекст. Хуже нет для редактора вещи с подтекстом! Сволочная штука, этот самый подтекст - разит им сильно, чувствуешь его определенно, а глазом не ухватишь, под микроскопом не углядишь. Во какая подлюга, этот подтекст!
В машину бы каждую такую сомнительную рукопись. Если уж талант чувствует, гения усечь может, то неужто сомнительность всякая ей не по зубам? А потом, если творение, скажем, гениальное или, на худой конец, талантливое, то пусть и с подтекстом. Гению все прощается. И с редактора за него не взыскивают. Это уж выше редакторской компетенции, в иных сферах решать будут.
Словом, как ни поверни, откуда ни взгляни, выходит, что машина эта сила! С и л и щ а!!! Хорошо - плохо, талантливо - неталантливо, без всяких тебе субъективных предвзятостей, симпатий и антипатий. Объективно. Чистейшая правда. Хоть ты обижайся, хоть реви, волосы на себе рви, от правды объективной никуда не денешься. Красота!
Илларион Варсанофьевич почувствовал легкое головокружение, какое испытывал, когда к нему приходило нужное решение. И сейчас ясно улавливал, что он на пути к такому решению. Надо только еще поразмышлять. И он продолжал думать, анализировать, прикидывать и откидывать.
"Ходит, понимаете ли, этакий модный прозаик, грудь колесом, нос в зенит, претензии - на десяток Гоголей, заверстывай его только на открытие, гонорар требует по самой высшей ставке, иначе - прощайте, нас любой напечатает... А его - в машину!.. Поэты-наглецы, молодые да ранние, раздерут строчки лесенкой - мы, новаторы! Ничего, машина и о вас всю правду скажет! Подождите, щучьи дети, и на вас управа нашлась!"
Все эти мысли настолько перевозбудили и взволновали Кавалергардова, что он не усидел в кресле, поднялся, прошелся в сильном волнении по голубому ковру, для чего-то форточку пошире распахнул, оттуда на него повеяло сырым холодным воздухом. Весенний день на этот раз был хмур и ветрен. Но даже это дуновение не охладило, мысли продолжали будоражить.
"Что же получается? Каждому, выходит, истинная цена может быть назначена? Да обеими руками за такую машину надо держаться. Какие возможности откроются, если ею завладеть и овладеть!"
Кавалергардов даже захихикал и вернулся на место. В кресле он расслабился. При всей неповоротливости, внешней медлительности и вялости Илларион Варсанофьевич сохранял завидную внутреннюю мобильность, способность мгновенно перестраиваться в зависимости от внезапно меняющихся обстоятельств. В этих случаях он даже на людях, ничуть не смущаясь и, как было упомянуто, ни капельки не краснея, демонстрировал чудеса эластичности, поворотливости, мобильности перестройки. Злые языки называли его беспозвоночным. И этим Илларион Варсанофьевич страшно оскорблялся, впрочем, не показывая виду. Но при всем том Кавалергардов не любил менять своих намерений и решений, делал это по крайней необходимости. И лишь тогда, когда к этому вынуждали такие обстоятельства, противиться которым было бессмысленно. В этом случае он решительно наступал на горло собственной песне, железно приказывал себе - надо! И это "надо" становилось законом для всех его чувств, настроений и даже сокровенных потребностей, таким категоричным, что уже буквально в следующее мгновение он верил, что делает это легко, с удовольствием, как бы не вопреки, а благодаря собственному желанию и доброй воле.
К приходу Чайникова Кавалергардов настолько перестроился, что, можно сказать, не один раз с легкостью и готовностью повернулся на все сто восемьдесят градусов.
Когда дверь отворилась и показался явно растерявшийся Чайников, Кавалергардов поднял на него оживившиеся более, чем обычно, глаза, обласкал искрящимся взглядом и даже указал на одно из двух кресел перед столом. Таким радушным жестом главный не встречал, кажется, никого из сотрудников редакции. Аскольд сразу понял, что ему на этот раз нечего опасаться разноса, стрелка невидимого барометра со всей определенностью указывала на "ясно".
Чайников смело прошагал по самой середине голубого ковра и опустился в предложенное кресло. Где-то он вычитал, что главное достоинство подчиненного - а что Кавалергардов умел подмечать достоинства п о д ч и н е н н ы х, Аскольд об этом догадывался, так сказать, инстинктом - состоит в умении слушать начальство и особенно давать по возможности обстоятельные ответы. Чайников своевременно припомнил это мудрое наставление и приготовился руководствоваться им. Сев поудобнее, он обернулся к Иллариону Варсанофьевичу, молча вопрошая, что тому угодно знать.
А Кавалергардов, продолжая любоваться Чайниковым, в то же время соображал, с чего начать разговор. Тяжелые белые кисти больших, уже морщинистых рук покоились на бумагах, разложенных на редакторском столе. Они покоились и в то же время явно чего-то ждали, именно в эти руки требовалось что-то вложить, чтобы они могли по-хозяйски владеть и распоряжаться. Чайников чувствовал это, понимал, ему даже показалось, что разговор сейчас предстоит именно с этими руками, а не со всем тем, что составляет высокого и величественного Кавалергардова.
Наконец руки разведены в стороны и прозвучал тусклый, будто ни в чем не заинтересованный голос:
- Говорят, вы там какой-то техникой обзавелись?
Аскольд встрепенулся совершенно непроизвольно посмотрел в утратившие вдруг живость и привлекательность глаза шефа и начал соображать, как же лучше ответить на слишком прямо поставленный вопрос, в котором вопреки ожиданиям не прозвучало никакой определенно улавливаемой интонации - ни осуждающей, ни ободряющей. И хотя Чайников чувствовал, что атмосфера в кабинете царит все еще самая благожелательная и опасаться вроде бы совсем нечего, но тем не менее что-то вдруг насторожило. Аскольд сам себе напомнил, что ведь ничего определенного в отношении себя он не слышал, все основано на одних ощущениях, но ощущения ощущениями, а суровая действительность, коварно опровергающая часто не только чувства, а и сверхбдительный разум, сама по себе. Быть настороже всегда полезно.
Беспокойство Чайникова чутко уловил Илларион Варсанофьевич и решил внести ноту успокоения.
- Нет, я не против техники, - заверил он, приглашая выкладывать все без опаски.
И Аскольд выложил все-все, не утаив даже деталей.
Кавалергардов внимательнейшим образом выслушал, оценил про себя открытость перед ним сотрудника, сцепил большие белые кисти и задумался. Подумав, выразил желание лично познакомиться с замечательной машиной. Чайникову ничего не оставалось, как согласиться на это и продемонстрировать аппарат в действии. Из самотека у него остались всего-навсего три тощенькие рукописи, которые он поочередно и запустил в машину в присутствии шефа. Во всех трех случаях вспыхнула, как и обыкновенно, лишь красная шкала, означавшая, что рукописи никуда не годятся. Кавалергардов тут же вслед за машиной прочитал все три рукописи и остался доволен ее решением.
После этого они снова вернулись в кабинет Кавалергардова. Чайников предложил вниманию шефа ту единственную рукопись, которую машина признала достойной внимания. Илларион Варсанофьевич и к ней проявил живейший интерес, по-некрасовски пробежал первые ее страницы, заглянул в середину, терпеливо дочитал конец и удовлетворенно произнес:
- Не бог весть что, но все же... Готовьте, не торопясь, к набору. Первенец, так сказать, уже за одно это стоит дать. Как ваше мнение?
Аскольд знал, что ни один главный редактор не имеет привычки спрашивать в таких случаях чье-то мнение, твердо решает сам и если спросил, то это относится не к рукописи, а к нему, Чайникову, которому шеф теперь, безусловно, намерен доверять.
- Стоит дать, - согласился Чайников и с готовностью добавил: - Я еще пройдусь, почищу малость...
Кавалергардов благосклонно кивнул и перевел разговор в другое русло.
- У вас теперь освободилась уйма времени?
- Да, - подтвердил Аскольд. - Теперь я с особым вниманием вчитываюсь в те рукописи, которые машина относит к числу не совсем безнадежных...
- Я не о том, - поморщившись, перебил Кавалергардов. - Свободное время для каждого из нас - это прежде всего возможность творить. Ах, будь у меня свободное время! - Последняя фраза была выговорена с такой мукой и могла означать только одно: Иллариону Варсанофьевичу не хватало отнюдь не таланта или мастерства, а лишь времени, одного только времени. И он это переживал трагично. - У вас и новые стихи, должно быть, родились?
- Да, есть небольшой цикл.
- Принесите.
Аскольд быстренько сбегал.
Кавалергардов тут же с готовностью пробежал рукопись, это были те самые стихи, которые Чайников уже предлагал и которые были отложены на неопределенное время. Илларион Варсанофьевич прочитал их как новые, прочитал совершенно другими глазами и похвалил:
- А ведь недурно, совсем недурно.
Аскольд после некоторого колебания решился и сообщил:
- Я и их через машину пропустил.
- И что же?
- Оранжевая шкала.
- Значит, и машина оценила?
Чайников утвердительно кивнул, покраснев от смущения и вспомнив, как он трепетал, решаясь на такое испытание.
- Хотите, при вас пропустим?
- Зачем? Верю, верю. Выходит, и старик Кавалергардов не утратил нюха. Действует ноздря, действует, матушка.
- Так я с вашего разрешения в отдел поэзии подборочку-то...
- Зачем, - перебил Кавалергардов, - я сам распоряжусь. Вернее будет.
Затем Илларион Варсанофьевич нажал кнопку звонка и попросил мгновенно явившуюся Лилечку позвать заместителей. Высокий Степан Петрович и его уменьшенная копия Петр Степанович явились незамедлительно, бесшумно приблизились к столу шефа и с готовностью наклонили головы, демонстрируя желание прямо на лету схватить любое распоряжение.
- Для ближайших номеров, - протянул Кавалергардов стоявшему рядом Степану Петровичу рукопись отобранной машиной повести и стихи Чайникова. И, добавил: - И вот что: придется вам, братцы, потесниться, будете трудиться в одной комнате. Как говорится, в тесноте, да не в обиде.
Степан Петрович и Петр Степанович при этих словах конфузливо переглянулись, но перечить не стали. До сих пор они занимали каждый по маленькой узенькой комнатке один напротив другого. Обширный кабинет Кавалергардова большую часть времени из-за отсутствия хозяина пустовал, но в нем никто никогда не смел работать, даже совещания проводились в этой самой большой в редакции комнате только в присутствии шефа. Впрочем, заместители никогда не жаловались на тесноту, как и вообще ни на что не жаловались, если для этого и были основания.
Перехватив их взгляды, Кавалергардов счел нужным смягчить приказание:
- Может, сами что-то изобретете в смысле перемещения. Возражать не буду. Машине, понимаете, нужна обстановка. Из чулана под лестницей ее еще упрут. Вещь, сами понимаете, уникальнейшая!
Илларион Варсанофьевич махнул в сторону замов рукой, и это означало, что он в них больше не нуждается.
- Да, - спохватился он тут же и буркнул в спину уходящим: - О машине чтобы ни одна душа. Редакционная тайна. И строжайшая!
Отпуская затем Чайникова, Кавалергардов сказал:
- Переезжайте сегодня же и скажите, что я велел врезать замок понадежнее в дверь вашего кабинета. Успеха!
Аскольд ликовал, такой удачи на его долю еще не выпадало. И как же неожиданно она свалилась! Да, жизнь щедра на сюрпризы. И не только огорчительные.
У Чайникова голова шла кругом. Он ликовал и вместе с тем догадывался, что с ним случилось сегодня нечто даже противоестественное, а может быть, даже и не совсем справедливое: по сути дела, в мгновение ока он вознесся на такую высоту, о какой и мечтать не смел, что там сметь, не думал и не гадал, даже в сладком сне не мог увидеть! Аскольд чувствовал некоторое смущение: выходило вроде бы так, что он получил то, чего, если здраво разобраться, не очень заслужил, не заработал даже малым усилием. И хотя такое чувство копошилось в его душе и смущало совесть, но вместе с тем заговорила обыкновенная человеческая слабость - радоваться всякой удаче, неожиданной и нечаянной, заслуженной и незаслуженной - это уже и не столь важно. И эта радость заглушала все остальные чувства.
Как и повелел Кавалергардов, Чайников в тот же день перебрался в кабинет Петра Степановича и на радостях, его так и распирало от этого, даже позвонил Никодиму Сергеевичу, чтобы поделиться с ним внезапной удачей, которую целиком относил на его счет и за которую дружески благодарил, а заодно и сообщил ему свой новый служебный телефон. Кузин был рад за друга и очень пожалел о том, что не успеет глянуть на его новые апартаменты и посмотреть, как он устроился на новом месте, так как рано утром отбывает в длительную зарубежную командировку.
- На недели, на месяцы? - полюбопытствовал Аскольд.
- На месяцы - это определенно, но насколько, затрудняюсь сказать. Сам понимаешь, не сапоги тачаем, - ввернул свою любимую фразу Никодим Сергеевич.
Это известие, хотя в нем ничего особенного и не было, чуточку встревожило Чайникова. Промелькнула пугливая мысль, что вот только что все пошло как нельзя лучше и, на тебе, он лишается надежной опоры. Но тут же мелькнуло и успокоительное соображение - не на век же уезжает Кузин, авось в его отсутствие ничего страшного не произойдет.
Глава пятая,
в которой происходит то,
чего могло не случиться лет сто и даже более
Жизнь Аскольда Чайникова после всего случившегося совершенно переменилась. И только к лучшему.
Являясь в редакцию, он теперь заходил в свой отдельный кабинет, наравне со Степаном Петровичем и Петром Степановичем получал утренний, золотистого настоя чай, который ему исправно приносила Матвеевна, и, неторопливо помешивая в стакане ложечкой, включал машину, отправлял а нее самотечные рукописи, по-прежнему целыми мешками приходившие в адрес "Восхода", с любопытством ожидал результата. С утомительным постоянством обычно вспыхивала красная шкала, раздражавшая зрительные нервы. Аскольд даже сетовал на это. Впрочем, сетовал Чайников не очень сильно, так как машина настолько облегчила его участь, что не чувствовать самой пылкой благодарности он не мог.
Выполнение прямых служебных обязанностей отнимало теперь часа два-три, а все остальное время можно было посвящать творчеству и систематическому чтению, восполнению накопившихся пробелов. За последнее время Чайников возмужал, сделался серьезнее и деловитее. Его имя вновь начало появляться на страницах газет и журналов. И не с одними только стихами теперь выступал Чайников, начал пробовать себя и в критике, к которой раньше относился откровенно неуважительно. Да и критики стали снова замечать его, дружно заговорили о новом творческом взлете поэта, об открывшемся втором дыхании. В издательство он подал заявку на новый сборник стихов, указав, что в нее войдут произведения, опубликованные в периодике. Заявку приняли, и будущий сборник включили в издательский план.
И внешне Аскольд Чайников переменился к лучшему. Он больше не походил на до времени состарившегося человека и классического неудачника. Лицо его порозовело, морщины разгладились, Чайников теперь регулярно брился, следил за своей внешностью, стал носить яркие, модные галстуки, обзавелся новым костюмом, и ботинки его блестели так, что в них можно было смотреться. Словом, перемена произошла совершеннейшая.
В редакции "Восхода", как и за ее пределами, нашлись завистники, которые приписывали случившуюся с Чайниковым перемену тому, что он оказал Иллариону Варсанофьевичу Кавалергардову какую-то неслыханную услугу. Строили на этот счет хитроумные догадки, распускали нелепые слухи. Другие судили более трезво, считали творческое возрождение Аскольда Чайникова естественным. Что ж, утверждали они, в литературе такие метаморфозы случались и раньше. Вспоминали, как один талантливый прозаик, оставивший после себя всего лишь один том сочинений, не раз переживал взлеты и падения, то опускаясь до нищенства, то снова добиваясь благополучия достаточно прочного. Надо только не дать увять таланту. Что и произошло с Чайниковым.
Все эти толки и кривотолки, хотя и достигали слуха Иллариона Варсанофьевича Кавалергардова, но он их напрочь игнорировал. Через некоторое время он сделал Чайникова членом редколлегии "Восхода", заметно приблизил к себе. Теперь Аскольд бывал гостем в доме шефа и даже приглашался к нему на дачу, что свидетельствовало о самой большой степени расположения Иллариона Варсанофьевича.
Однажды на даче Илларион Варсанофьевич обратился к Чайникову с такими словами:
- Аскольд Аполлонович, согласны ли вы с тем, что информация - мать интуиции?
- Великолепно сказано! - воскликнул, от души рассмеявшись, Чайников.
А Кавалергардов продолжал:
- Опасно, очень опасно в наше время полагаться лишь на эту самую интуицию. Уж на что моя ноздря всем известна, всеми признана. Но все же эфемерная штука, не на все сто надежная...
Илларион Варсанофьевич еще некоторое время кружил вокруг интуиции, прощупывая жестким взглядом тускловато-утомленных глаз своего собеседника, который, конечно же, является его союзником, но которого неосторожным грубым ходом можно и оттолкнуть, излишне насторожить, вынудить возмутиться. А что за этим последует, и предвидеть невозможно.
Чайников же, по свойственной ему беспечности, даже и не догадывался о том, что шеф обхаживает его и к чему-то гнет. Почувствовав это, Кавалергардов решился:
- Понимаете, Аскольд Аполлонович, мы, в сущности, слепо живем. Слепо, ужасно слепо. - Илларион Варсанофьевич обратил свой испытующий взгляд на собеседника, стремясь обнаружить сочувствие или, наоборот, намек на негодование или даже просто настороженность.
Ничего похожего ни на то, ни на другое вроде не мелькнуло. Кавалергардов решил пойти в открытую:
- Ну что мы знаем о тех, кто нас окружает? - Он выждал, готовый выслушать возражения.
Но Чайников молчал, изобразив на лице внимание. И тогда Илларион Варсанофьевич продолжил:
- Ведь ничего достоверного. Ничегошеньки. Все основано на смутных субъективных ощущениях. На очень смутных. Вы согласны со мной?
Аскольд мотнул головой, мол, согласен.
Кавалергардова это не удовлетворило, и он спросил еще прямее:
- Вы скажите все же, согласны?
- Согласен, согласен, - искренне заверил Чайников.
- Вот я и говорю, нет никакой объективности. Не на что, в сущности, твердо опереться. - Теперь Илларион Варсанофьевич решил изложить все предельно ясно: - Вы можете сказать, кто в нашей литературе истинный талант, а кто так себе? Кто по заслугам пользуется благами и славой, а кто непомерно раздут? На деле и доброго слова не заслуживает?
- Ну кто же это может сказать, кому наверняка известно? - простодушно поддержал шефа Аскольд.
- Вот я и говорю. А знать нужно бы. Даже очень важно знать подобные вещи.
- А не все ли равно, Илларион Варсанофьевич, - легкомысленно отмахнулся было Чайников.
- Ну нет, дорогуша. Нет и нет. Неужели справедливость тебе не дорога, неужели она так-таки ничего уже и не значит?
Кавалергардов заговорил о справедливости?! Это даже простодушного Чайникова несколько удивило и чуть-чуть покоробило. Но, не желая перечить шефу, заверил:
- Я всегда за справедливость. Всей душой.
- Вот и ладненько, дорогуша. А теперь позвольте спросить, какая она, справедливость, видим ли мы ее, отличаем ли, ежели мы слепы хуже котят новорожденных?
Аскольд насторожился, силясь понять, к чему клонит Кавалергардов.
- То есть? - вырвалось у него.
- Следите за моей мыслью. Расшаркиваемся черт-те перед кем, щедро печатаем, числим в активе "Восхода" тех, чьи имена лет через десять, может быть, и чертополоха не удобрят.
- А и верно, - согласился, прозревая, Чайников.
- Вот я и говорю, - радушно облапил собеседника Кавалергардов. - А что, если, дорогой вы мой, кой-кого пропустить через нашу машину? Испытание такое устроить, а?
Аскольд остолбенел. Глаза его расширились от удивления, он хлопнул себя по темени и захохотал во все горло.
- А ведь мысль! Эт-т-то мысль!! - Чайников видел в этом некую забаву, нечто вроде шутливого розыгрыша.
- Списочек такой составить и потихонечку день за днем, не торопясь, торопиться совсем необязательно, в машину, в машину. Ведь машина принимает не один машинописный, а и печатный текст?
- Ей все едино.
- Вот и хорошо. Куда как хорошо. - Кавалергардов обволакивал словами собеседника, баюкал и гипнотизировал, вовлекая в свой замысел, который с виду был безобиден.
На другой день Аскольд еще раз поразмыслил над обговоренным с шефом замыслом и поежился от смутных догадок об опасностях затеянной игры. Все это теперь представлялось не таким уж безобидным, как вчера. Он пораскинул мозгами, как бы уйти от не совсем обычного поручения, но понял, что увильнуть не удастся. Кавалергардов так просто из своих рук не выпустит. Придется покориться судьбе. Осторожность нужна, самая строгая осторожность. Теперь это в полной мере осознал Чайников.
Через несколько дней список с условными обозначениями показаний машины против фамилий первых трех десятков писателей лежал на столе Кавалергардова. Изучив его, редактор "Восхода" круто начал менять свои отношения с некоторыми из старых друзей и, наоборот, искать дружбы с другими. И в направлении журнала вскоре начала сказываться внезапная и на первый взгляд необъяснимая переориентация.