Посвящается Иванне
От старого здания факультета теперь остались лишь руины с охранником у входа. Все книги вывезли в картонных коробках и пластиковых пакетах и разместили в подвале центральной библиотеки, где они ожидают, когда их разберут и составят каталог. Никто не знает, сколько их, этих книг, уже безвозвратно потеряно или предано забвению.
Время от времени кто-то отважный забирается в руины здания, чтобы обследовать коридоры и лестницы, забитые строительным мусором. Подняться на верхние этажи можно, взобравшись по канатам, подвешенным в шахтах лифтов. На момент катастрофы в здании еще работали кафедры античной философии, нейролингвистики, древних языков, аргентинской литературы и еще два или три отделения, но я не помню, какие именно: зато голова у меня забита ненужными воспоминаниями.
Я не раз заходил в здание после катастрофы — искал бумаги, с которых, собственно, и началась вся эта история. Но сегодня я здесь с другой целью: я решил написать рассказ. И работу над ним я могу начать только на этих руинах.
Прибыв на место, я получил, как и все посетители, пропуск (совершенно ненужный, так как в здании нет никого, кому можно было бы его предъявить), защитную маску (считается, что книжная пыль опасна для здоровья) и фонарик, потому что в здании нет электричества и многие помещения лишены и естественного освещения.
Я расписался во входной книге, пересек вестибюль и свернул в коридор. Проходя по коридору, я говорил себе: «Здесь никого нет, я один», — но тут вдруг послышался шум. Среди этих колонн, стен, завалов утерянных книг, документов, бухгалтерских ведомостей и курсовых работ, написанных студентами за последние восемь десятилетий, поселились призраки.
Я поднялся на второй этаж по остаткам центральной лестницы. Поскольку входы на третий этаж были все перекрыты, я продолжил свой путь вдоль стены из выцветших папок с бумагами и мешков со строительным мусором. Мусор был свален в кучи причудливой формы. Здесь никто специально не убирался — здание было заброшено и реставрации не подлежало, хотя разрушать его полностью тоже не собирались, по крайней мере в ближайшее время, но развешанные повсюду объявления, цветные ленты и черные мешки придавали руинам хотя бы какой-то рациональный вид.
Мой фонарик вспугнул армию тараканов. В отдалении послышался шум, как если бы кто-то наступил на разбитые стекла, и я испугался, подумав, что это один из тех кровожадных хорьков, которых выписали из Индии, чтобы они истребляли тут крыс. Дверь в помещение кафедры аргентинской литературы была не закрыта на ключ. Я поставил на письменный стол пишущую машинку «Ундервуд-1935», и мои собственные сбивчивые удары по клавишам были единственным признаком человеческого присутствия в окружающей пустоте.
Мне стоит немалых усилий писать на машинке, и я думаю, что я работал бы над статьей очень долго, если бы руководство факультета не рекомендовало к публикации мою версию событий в сборнике «Бюллетень гуманитарных наук». Мне сказали, что для этой работы предназначается целый номер.
Пару дней назад я попытался — впервые — изложить на бумаге рассказ о своих приключениях, но так и не смог перейти рубеж из нескольких строчек, недоступных даже моему пониманию. Я пытался еще не раз, в разное время, на пишущей машинке и от руки, пока не понял, что написать правду смогу только здесь, в старом здании факультета. Вот почему я пришел сюда — в место холода, пыли и страха.
Когда я рассказал своему другу Грогу об этом паломничестве на руины, он заметил:
— К месту преступления возвращается не убийца, а тот, кто выжил.
Я начал работать на факультете ровно через неделю после своего дня рождения, когда мне исполнилось тридцать. Филиал факультета располагался в заброшенном здании в Бахо.[1] Окруженное банками и обменными пунктами, а также барами, куда обычно заходили чиновники, здание казалось еще более бедным и пустынным — по контрасту с роскошью соседних строений. Здесь проходили занятия музыкой (имелся концертный зал с роялем и ударной установкой) и семинары восточных языков. Студенты заходили сюда так редко, что здание напоминало факультет невидимок. Как-то раз деканат провел анкетирование, результаты которого, к моему явному огорчению, подтвердили наши самые худшие опасения о духовном упадке молодежи: семьдесят процентов студентов даже не подозревали о существовании этого здания.
По мнению моей матушки, я получил университетский диплом значительно позже, чем следовало. И вот в тридцать лет с заветными корочками в руках я как-то сразу почувствовал, что моя молодость уже закончилась, и теперь меня ждет неумолимая зрелость с ее непременными требованиями жениться и устроиться на работу. С детских лет я подрабатывал то на фабрике, то в столярной мастерской, то на стройке и, таким образом, избегал необходимости проявиться на так называемом рынке труда.
Я не испытывал материальных трудностей; я жил вместе с матерью в скромном, но удобном доме, который мы содержали за счет ее преподавательской пенсии и ренты, полученной от какой-то недвижимости, оставленной нам отцом. Но я хотел, чтобы у меня был свой дом, а для этого мне надо было найти работу. Я попросил помощи у матери, не раскрывая полностью своих планов.
Тут я должен назвать полное имя моей матери: профессор Эстела Коралес де Миро, автор «Учебника испанского языка третьей ступени» и «Настольной книги учащегося». В бытность свою директором колледжа она отличалась строгой бескомпромиссностью, я даже помню ночные налеты недовольных учеников, которые бросали камни нам в окна. Но ничто не могло заставить ее свернуть с пути, который она для себя избрала. Так что, когда она пообещала найти мне работу на факультете, я знал, что она сдержит слово.
Моя матушка много лет проработала в министерстве образования и обзавелась многочисленными связями. Среди ее друзей был профессор Эмилиано Конде, заведующий кафедрой аргентинской литературы и член Академии гуманитарных наук. Матушка позвонила ему, и в одно прекрасное апрельское утро он назначил мне встречу на кафедре.
Готовясь к той первой встрече, я надел костюм, унаследованный от отца (он был мне немного великоват), и свой единственный галстук. Меня встретила библиотекарь кафедры, бледная девица с крупными зубами, которая сообщила, что звонил доктор Конде, чтобы извиниться и назначить мне новую встречу через три дня.
Я снова надел костюм, галстук, начищенные до блеска ботинки, но и на этот раз доктор Конде не появился.
— На самом деле он вообще сюда не заходит, — сказала библиотекарь. — Я уже очень давно его не видела. Изредка он звонит по телефону или направляет из академии курьера, чтобы тот забрал его корреспонденцию. Он никогда не оставляет ключ от своего кабинета, там уже несколько месяцев не подметают и не проветривают.
Когда я пришел на кафедру в третий раз, библиотекарь, которую звали Селия, сказала, что доктор Конде звонил и сообщил ей о моем зачислении в штат.
— Но он меня даже не видел…
— Не важно, он наверняка видел твое резюме. Сейчас резюме — это главное.
Я не был уверен, что описание моего жизненного пути может произвести хоть какое-то впечатление, но напористость моей матушки напомнила атаки непобедимой Красной Армии. Наступил долгожданный час — у меня была работа. Селия дала мне какие-то документы на подпись, заставила меня спуститься в офис на первом этаже, чтобы заполнить необходимые формы, и показала мне кухню в конце коридора. Когда я вернулся, она объяснила мне, как пользоваться картотекой.
— Нужно быть очень внимательным с карточками. Доктор Конде всегда подчеркивает, что каждую новую книгу надо вносить в каталог с обязательной краткой аннотацией.
— А что, много поступлений?
— Ни одного. Это просто на всякий случай.
Кафедра аргентинской литературы состояла из четырех помещений: приемной, читального зала, второго читального зала, зарезервированного для «своих», и постоянно закрытого кабинета доктора Конде. Селия называла эти комнаты так: Приемная, Второй зал, Берлога и Склеп. Размещение читателей по залам проходило в соответствии со строгой иерархией: в приемной работали незнакомые студенты, во втором зале — завсегдатаи и лица, пользующиеся доверием, в третьем — специалисты, в четвертом — никто, кроме доктора Конде, который здесь почти не появлялся, а в последнее время не появлялся вообще.
В течение первой рабочей недели я разбирал содержимое книжного шкафа, забитого мятыми брошюрами прошлого века. Потом мне поручили расставлять по местам журналы двадцатых годов и заново переписывать самые старые карточки, которые рассыпались в прах при одном только прикосновении. В пятницу Селия сообщила, что ей предложили другую работу, где платят больше: теперь вся кафедра оставалась на мне. В ее глазах явственно читалось сочувствие — так счастливчики, уходящие за лучшей судьбой, смотрят на тех, кто заменяет их на их прежнем месте.
Когда Селия ушла, я расслабился. В смысле, не изнурял себя тяжким трудом. Я работал в библиотеке с понедельника по пятницу с 16 до 20 часов: эти четыре часа я посвящал просмотру полицейских хроник, чтению какого-нибудь романа или решению кроссвордов. Иногда я осматривал библиотеку на предмет материалов для своей будущей докторской диссертации: биографии поэта и психиатра Энчо Такчи, который в течение сорока лет проработал врачом в богадельне «Милость». Такчи записывал слова сумасшедших с помощью стенографической системы собственного изобретения. Он собрал тысячи карточек, заполненных непонятными значками. Мне удалось получить фотокопии отдельных карточек, которые я теперь тщательно расшифровывал. Поскольку система пометок постоянно изменялась, я очень медленно продвигался в своей работе.
Иногда приходили люди. Я ждал доктора Конде, но приходили только студенты, искавшие книги, которые они не нашли ни в одном из других хранилищ. Однажды вечером, когда я уже собрался уходить домой (намного раньше официального окончания рабочего дня, что уже вошло у меня в привычку), в библиотеку вошла высокая бледная женщина, в зеленом платье и с позолоченным медальоном в египетском стиле на шее.
— А где Селия? — громко спросила она с порога, даже не поздоровавшись.
— Она больше здесь не работает, — ответил я не без злорадства.
— Плохо.
Она с потерянным видом опустилась на стул.
— Вы новый библиотекарь? — разочарованно спросила она через какое-то время.
— Да.
— Селия вам говорила о нашей договоренности?
— Нет.
— Ладно, не важно. Открой мне Берлогу, мне надо работать. — Она обратилась ко мне на «ты». Я так и не понял, что это было: обыкновенная грубость или признак того, что меня облекли доверием. — У тебя нет ключа от кабинета Конде?
— Нет. Его не было и у Селии.
— Как жалко, потому что Конде разрешает мне заходить к нему в кабинет. Мы с ним дружим уже много лет.
Я открыл дверь Берлоги. Женщина протянула мне руку.
— Профессор Сельва Гранадос.
— Эстебан Миро.
У нее с собой был пластиковый пакет, и она начала доставать из него бумаги, пока не завалила ими весь стол.
— Чем вы занимаетесь?
— Творчеством Омеро Брокки.
Она, похоже, искренне огорчилась, когда поняла, что я не знал этого имени.
— Это великий писатель. Подлинный гений. С необычной судьбой; преданный проклятию. Нас всего трое, кто занимается его творчеством. Первый — профессор Конде, вторая — я.
— А третий?
— Один любитель. А Конде действительно ничего не рассказывал вам о Брокке?
— Нет.
— Ну да…
— Я ни разу не видел Конде. Я здесь недавно работаю.
Сельва Гранадос осталась работать в Берлоге, и все это время я слышал, как она разговаривает сама с собой. Потом она вышла и спросила, можно ли взять домой одну книгу из библиотеки. Как только я ей протянул эту книгу, она ушла, глядя прямо перед собой. Ушла, оставив после себя легкое ощущение грусти и опрокинутые стулья.
На следующий день я возобновил расшифровку наблюдений Энчо Такчи за номером 115.
«Антонио Кастелли, в настоящее время больной № 459, находится в этой палате с 12 марта 1880 г.; итальянец, возраст — 33 года. Обладает нервным темпераментом и мощным телосложением. Вся его грудь покрыта медалями и орденами, которые он сделал сам из обрывков рубашек своих компаньонов; располагает баснословными суммами денег, жених трех принцесс, включая принцессу Марию Антонию Кастелли, родственницу его друга, судьи Рекобеко, которая из всех трех наиболее удовлетворяет его запросам. Однако он отложил день свадьбы в ожидании, что по этому поводу скажут его друзья, сенаторы и депутаты достойнейшего Конгресса наций, а также его добрый родственник — король Макаброн».
На страницу упала тяжелая капля, которая размыла букву «М» в слове «Макаброн». Я поднял глаза и увидел на потолке пузырь, растущий на глазах. Я позвонил в хозяйственную часть, где мне сказали, что сейчас придет водопроводчик. Он не пришел ни сейчас, ни потом, ни на следующий день. Я пошел к коменданту, но его не было на месте. Болел. Двое служащих — очень худой мужчина в синем комбинезоне и толстая женщина, — которые увлеченно раскладывали пасьянс, переглянулись и не без тревоги сказали, что, пожалуй, остался единственный выход: вызвать ночного сторожа.
Закрыв на ключ входную дверь (из опасений, что какой-нибудь проходимец унесет ценную книгу), я поднялся на пятый этаж. В коридорах валялись выцветшие папки для бумаг, покоробившиеся от сырости и тронутые плесенью; на их корешках еще можно было прочесть имена и даты, относившиеся к сороковым и пятидесятым годам. Этот этаж был полностью заброшен несколько лет назад и с тех пор использовался как склад. Во «Внутреннем бюллетене» факультета философии и гуманитарных наук была даже статья «Почему закрыли пятый этаж». В ней говорилось, что в 1957 году было подписано распоряжение, разрешавшее сжечь эти бумаги. Но так как у факультета никогда не было средств, чтобы обеспечить вывоз на свалку нескольких тонн бумаги, то их просто оставили на заброшенном этаже, и их число с каждым годом лишь умножалось. Несколько лет назад на факультете предприняли попытку разобраться, есть ли среди этих бумаг хоть что-то полезное; была организована археологическая команда, состоявшая в основном из студентов под началом нескольких преподавателей, им поручили вывезти эти бумаги, чтобы передать их затем специальной комиссии, которая бы уже сделала окончательный вывод. Результаты этой операции так никогда не стали достоянием гласности; чуть позже я еще вернусь к трагической истории этого предприятия.
Ночной сторож жил наверху, в маленькой квартирке, куда можно было войти только с крыши. Повсюду виднелись клубки кабелей, разбитые бутылки, мертвые голуби. Я деликатно постучал в дверь, не желая его разбудить, если он вдруг спал. Я знал, что живет он один, но никогда раньше его не видел.
Дверь открылась. Человек на пороге молчал, я тоже молчал.
— Ночной сторож работает с десяти вечера, — сказал тихий, но все-таки недружелюбный голос.
— Я с кафедры аргентинской литературы. У нас там проблема. Похоже, трубу прорвало. Заливает.
— Ночной сторож не занимается водопроводом. Ночной сторож следит, чтобы ночью никто не зашел.
— Тогда к кому мне обратиться за помощью?
— Ни к кому…
— Книги портятся.
— Все книги когда-то испортятся. Это не моя забота. Строительный мусор, сырость, порченые книги — это все, что здесь есть. Возвращайся к себе. Ни о чем не беспокойся. Слышишь шум? — Я ничего не слышал. — Это жуки-древоточцы, они пожирают дерево, этажи, стропила. Слышишь, как вода стекает по стенам. Потолок только что прохудился.
Он развернулся и ушел в глубь квартиры, оставив дверь приоткрытой. Я заглянул вовнутрь. Мне удалось разглядеть соломенный стул. На его спинке висел старый серый мешок с металлической пластинкой, на которой имелась надпись: «Ночной сторож». На стуле лежала каска со встроенной лампой, какими обычно пользуются шахтеры.
Когда я вернулся на кафедру, потолок уже обсыпался. Вода капала прямо на стол, заваленный штукатуркой, на книжные полки, на книги, на картотеку. Весь этаж был затоплен. Я уселся на стул и просидел так, наверное, с минуту, созерцая стихийное бедствие и не зная, что предпринять.
В течение нескольких следующих дней я даже и не притрагивался к своей работе об Энчо Такчи — занимался реставрацией книг с верхних полок. Почти все они были покрыты пятнами краски и штукатурки. Я просушил мокрые книги и отделил наиболее пострадавшие. Купил клей и картон, принес из дома матерчатые салфетки и попытался переплести книжки заново. Получалось не очень красиво, но книги хотя бы не распадались.
На следующий день после падения потолка водопроводчик все же пришел, чтобы отремонтировать прорванную трубу. Он пообещал заштукатурить потолок, но больше не появился. Я был вынужден сам выносить весь мусор, который оставил водопроводчик, так как уборщицы у нас не было. Я как раз занимался уборкой, когда приехал доктор Конде.
Я узнал его сразу, потому что мать показывала мне фотографию, где они вместе снялись у здания министерства. Конде был высоким седым стариком, носил массивные очки, и прожитые годы никак не сказались на его фигуре, которая оставалась по-юношески стройной. Мать мне рассказывала, что Конде окончил консерваторию и с юных лет играл в оркестре театра Колумба. Однако он принял участие в знаменитом «восстании скрипачей» против главного дирижера оркестра Казимира Проппа, которое закончилось массовым увольнением «бунтовщиков», так что в течение полугода театр Колумба держал своеобразный рекорд: был единственным в мире оперным театром без скрипок в оркестре. И хотя Эмилиано Конде всегда божился, что не имел ничего общего с этим бунтом, он уже больше не смог вернуться в классическую музыку. Его товарищи как-то устроились кто куда: кто-то преподавал музыку, кто-то стал исполнителем танго, — он же занялся литературной критикой и стал самым молодым членом Академии гуманитарных наук.
— Всякий раз, когда я появляюсь, происходит какое-нибудь несчастье. В последний раз — крыса, сегодня — обвал.
Он протянул мне руку.
— Давайте пока прекращайте уборку, потом подметете. Пойдемте ко мне в кабинет, нам надо поговорить. Как дела у вашей мамы?
Я сказал, что хорошо. На самом деле несколько дней назад я объявил ей, что переезжаю в центр, и с этого дня у матери начались ужасные ночные кошмары, от которых она просыпалась с криком.
Иногда во сне она пела гимн или исключала из колледжа каких-то учащихся-призраков, или поминала недобрым словом некоторых из моих несостоявшихся невест.
— Скажите ей, что на днях я обязательно загляну в гости. Мы с вашей мамой вместе работали в министерстве образования, и у меня сохранились очень теплые воспоминания. В одном из семестров мы вместе создали сеть информаторов, чтобы контролировать все школы столицы. Но нашу работу не оценили. Столько труда — в мусорный ящик…
Конде открыл дверь Склепа. В кабинет ворвался порыв ледяного ветра: окно оставалось открытым в течение нескольких месяцев. Чтобы войти, нужно было спуститься по мраморным ступенькам. Сумрачный вечерний свет позволил мне рассмотреть узкую комнату с потрескавшимися стенами, на которых висели дипломы и фотографии. В центре — письменный стол темного дерева, на столе — какие-то маленькие коробочки, кожаная папка для бумаг и стакан для карандашей, сделанный из артиллерийского снаряда. Я пошел за стулом, чтобы сесть напротив Конде.
— Вам нравится ваша работа здесь на кафедре? Как обстоят дела с вашей диссертацией?
Он так и сыпал вопросами, не оставляя мне времени для ответов.
— Собираю материалы. Пока изучаю архивы психиатрической больницы, истории болезней, медицинские журналы.
— Какой ужас. А тема у вас какая?
Я рассказал ему об Энчо Такчи. Он посмотрел на меня с явным неодобрением.
— Пожалуйста, не беритесь за второстепенные темы. Хотя да, уже поздно менять курс. Вы должны были выбрать одну из наших основополагающих тем, классику.
— Об этом уже столько написано. Что я бы мог добавить?
— Интерпретации неисчерпаемы… Всегда можно сказать что-то новое о великих книгах. Хотя, если по правде, я тоже выбрал «личную» тему, классику завтрашнего дня. Есть один писатель, который «мой», только мой, если вы понимаете, что я имею в виду. Вы знакомы с творчеством Омеро Брокки?
— Ваша приятельница мне о нем рассказала.
— Какая приятельница?
— Профессор Гранадос.
— Эта малахольная мне не приятельница. Она хочет отнять у меня Брокку, вырвать из рук, образно выражаясь. Когда я занялся Броккой, у меня сразу же появилось столько недоброжелателей. Они мне завидуют: что я прочел его книги до того, как они потерялись. Из его наследства сохранился только один рассказ, и никто даже не знает, какой была его окончательная редакция.
— А остальное?
— Исчезло. Утрачено. Это — большое несчастье. Хотя я запомнил каждую строчку, каждый абзац, которые сумел прочитать. Привилегия быть единственным читателем великого мастера — это одновременно и наказание.
Мне доводилось слышать о рукописях, уничтоженных самими авторами либо сгоревших в кострах мракобесов, но я ни разу не слышал, чтобы книга, однажды опубликованная, исчезла совсем, до единого экземпляра.
— У Брокки вышло пять книг, все — за счет автора. Я встречался с десятками книготорговцев, и только один из них утверждал, что держал в руках книгу Брокки. То ли он ее продал кому-то, то ли она затерялась на складе, он так и не вспомнил. Я искал во всех старых типографиях, где печатались книги писателей того времени, но в их архивах имени Брокки не было. Две его повести были у нас на кафедре: «Крик» и «Капкан». Едва я их прочел, как их тут же украли. Это случилось давно, много лет назад. И с тех пор ни одна из книг Брокки больше не появилась. Нигде.
— И у него не осталось родственников, которые сохранили бы оригиналы?
— Никаких родственников, никого. Следы Брокки полностью затерялись, как если бы его вообще никогда не существовало. Если кто-нибудь пожелает узнать о его работах, за исключением того единственного рассказа, у него просто не будет другого выхода, кроме как обратиться ко мне. У меня вышли две книги о Брокке: «Гений и личность О.Б.» и «Произведения Брокки: заключительное толкование». Если вам интересно, можете почитать. Они здесь. Мне бы очень хотелось узнать ваше мнение.
Я предложил ему растворимый кофе. Через пару минут я вернулся с двумя чашками «Нескафе» и сахарницей. Кипяток был немного мутный из-за ржавчины в водопроводном кране, и вода слегка отдавала ржавчиной. Но я уже как-то привык к этому запаху.
— Превосходный кофе. — Он выпил чашку одним глотком. — Ладно, пора открыть карты. Я ведь пришел не только познакомиться с вами лично и, может быть, дать советы по вашей диссертации. Я хочу, чтобы вы работали вместе со мной над изданием единственного рассказа Брокки, который еще сохранился. Он называется «Замены». У нас есть на это два месяца, и работать вы будете, разумеется, не бесплатно. Я предлагаю вам сумму, которая вас точно не разочарует, особенно если учесть, что подобные академические работы обычно — о горе нам! — оплачиваются чисто символически. Деньги выплатит фонд «Без препятствий».
Я не стал деликатничать и спросил о деньгах до того, как поинтересовался, в чем будет заключаться моя работа. Конде назвал сумму в 1500 долларов. Это меня устраивало целиком и полностью: теперь я мог снять квартиру и создать некоторую дистанцию между собой и профессором Коралес де Миро. Он заметил мою радость и поспешил предупредить:
— Только смотрите, придется много читать. Необходимо использовать литературную критику с исключительно научной точки зрения. Конечно, мы тут подключим и воображение, но и статистикой пренебрегать не стоит.
Профессор Конде посмотрел на часы и сказал, что у него консультация у офтальмолога.
— Посмотрите на эти очки. Вы когда-нибудь видели, чтоб у кого-нибудь были очки с такими толстыми стеклами, а? У меня все в семье носят очки, и мы всегда их теряем. И я — не исключение. Теряю очки, потом нахожу — может год пройти или два. Иногда мне присылают мои очки из зарубежных университетов: я их там забываю, когда приезжаю на конференцию или читать лекции. То есть очки не всегда мои и даже чаще — совсем не мои, но такая уж обо мне идет слава, что все потерянные очки присылают мне. У меня есть специальный ящик, где я храню эти чужие очки. Так что если вам вдруг понадобится…
Я сказал, что очки у меня уже есть. Профессор закончил беседу, похлопал меня по спине и пообещал в скором времени передать мне материалы, необходимые для работы. Я не стал подметать штукатурку и посвятил весь остаток вечера книгам.
В тот же день, когда я уже собрался уходить, пришли две какие-то женщины в серых халатах и пригласили меня на собрание, которое проводилось в подвале. Я пообещал прийти, но потом как-то об этом забыл. Пока я ходил за своими вещами, которые всегда оставлял в третьем зале — в Берлоге, — кто-то просунул под дверь журнал. Это был тоненький бюллетень под названием: «Утерянные бумаги, журнал общества по изучению творчества Омеро Брокки».
Главным редактором и автором всех заметок была лиценциат Сельва Гранадос. Все восемь страниц бюллетеня были посвящены обвинениям в адрес Конде, на которого возлагалась ответственность за исчезновение книг Брокки.
Вскоре мне удалось разобраться с хаотичной системой библиотеки, и я уже без труда находил книги, которые мне заказывали студенты. Очень редко когда приходило больше двух человек за вечер. Я отдавал им книги, они занимались своей работой, и я сам мог читать или писать без помех. В общем, никто никому не мешал. Однако не все посетители были такими тихими.
Как-то раз появилась Гранадос и спросила номер журнала «Летопись академии» пятилетней давности. Я взял с нижней полки запыленный том, где хранилась подборка разных журналов. Все они были посвящены Омеро Брокке, и автором всех публикаций был сам Эмилиано Конде. Краткая биография доктора Конде изобиловала подробностями личного свойства — его любимое вино, привычка читать в кресле у зажженного камина, увлечение мятным ликером, — все это делалось, ясно, с тем, чтобы читатель нашел как можно больше сходства между автором и объектом его исследования.
— Вы уже познакомились с Конде? — как бы мимоходом спросила Гранадос, снова переходя на «вы».
— Да.
— И какое он произвел на вас впечатление?
— Настоящий ученый, — заявил я, только чтобы ее позлить.
— Если бы он был ученым! Это педант и эгоист. Брокка — его безвинная жертва. — Она показала куда-то в глубь здания. — Он там его похоронил.
Она пояснила, что говорила в переносном смысле: она знала, что Брокка пропал без вести при кораблекрушении парохода «Горгона» во время шторма на Ла Плате.
— Он хочет, чтобы все думали, будто все книги Брокки пропали.
— А это не так?
— Конечно, нет! Он их спрятал, чтобы больше никто не смог про них написать. Я создала Центр по изучению творчества Омеро Брокки и пыталась добиться поддержки фондов, но Конде меня отстранил. Как можно вообще разговаривать с таким человеком, который держит в заложниках книги?!
— А других экземпляров не сохранилось?
— Нет, они все распроданы. Вы только представьте себе, как они котируются на рынке. Всем книголюбам города уже давно известно о Брокке, но книг его нет. Ни одного экземпляра. Считается, что они все сгорели во время пожара на складе в издательстве «Тор».
Она открыла одну из первых страниц 61-го тома «Летописи академии». Я прочел заголовок: «Омеро Брокка. Краткая биография».
— Вот посмотрите на биографию Брокки, которую сочинил его «друг» Конде. Читайте: «Омеро Брокка родился в Асуле в семье зубного врача, который коллекционировал зубы, удаленные у пациентов». Ложь. «Он начал с поэзии. Писал сонеты, темой которых всегда был огонь; он бесконечно вносил исправления в свои стихи, а потом их сжигал». Ложь. «Его держал в страхе хаос заветных желаний; он искал объяснения своих кошмаров, а затем снова пытался увидеть их во сне». Ложь.
— А есть какие-то люди, кто его знал?
— Да, есть одна женщина. Она прожила с ним всего несколько дней, но осталась с ним навсегда.
— Вы ее знаете?
— Это я.
Сельва Гранадос уставилась на меня, ожидая моей реакции на ее признание.
— Я могу рассказать о нем все, включая интимные подробности, о которых никто никогда не знал. Но в обмен я хочу, чтобы вы мне открыли Склеп.
Я объяснял, что у меня нет ключа. Кроме того, я там был, внутри, и не видел ни одной книги.
— Я уверена, что в Склепе есть тайник, за какой-нибудь картиной или под одной из паркетин. Попробуем пойти другим путем.
— Я не могу предать Конде. Он дал мне эту работу. Он друг моей матери. Если она узнает, что я злоупотребил ее доверием…
Она взглянула на меня со смесью огорчения и разочарования — это явно был взгляд, призванный поколебать мое благочестие, — уселась в единственное кресло на всей кафедре, открыла сумочку и достала оттуда отмычку.
— Оставьте меня одну, всего на пять минут. Больше я ничего не прошу.
— Нет, нет и нет. Вы сломаете замок. И как мне потом объясняться с доктором Конде?
— Трус.
Не выпуская из рук отмычки, она достала из сумочки тонкую книжку в голубой обложке.
— Я принесла вам подарок. Но теперь я не знаю, отдавать его вам или нет.
Клянусь, на меня эти уловки никак не подействовали.
— Ладно. Вы не виноваты, что вы такой. Книжку я все равно оставлю.
Я растерянно пробормотал несколько слов благодарности. Когда она ушла, я прочел на обложке: Сельва Гранадос «Утонувшая в клепсидре».[2]
Это был сборник стихотворений. Ничего отдаленно похожего на учебник по самоспасению. Стихи были написаны в духе депрессионизма и посвящались О.Б., «где бы тот ни находился». Во всех стихах без исключения присутствовала лирическая героиня, понятное дело, женщина. Она рассказывала о мужчине, который ее бросил. Почти все стихи намекали на вероятность самоубийства: «Я выберу самый высокий трамплин над бассейном без воды и брошусь туда безоглядно». Имелись и упоминания о красотах природы: «Я тебя забываю, иду ко дну; я искала звенящую высоту и холодную гор красоту. Я достигла вершины. Это безумие. Аконкагда[3] меня притянула на самый верх». Лирическая героиня грозилась покончить с собой посредством горящего вертолета, кораблекрушения, яда («Мою боль излечит лишь рюмка цианистого калия») и прочих несчастных случайностей.
Я уже привык к работе на кафедре, и она начинала мне нравиться. Свою диссертацию я пока отложил и полностью сосредоточился на ожидании бумаг (и денег) от Конде. Я вел спокойную жизнь: спал до одиннадцати, бегал в парке, наскоро перехватывал что-нибудь у себя на кухне, в только что снятой квартире (да, я теперь жил отдельно и тем самым спасался от обязательной ежедневной порции материных нравоучений), принимал душ и отправлялся на метро в институт. Мне всегда нравилось ездить на метро. Потому что, как выяснилось уже очень давно, лучше всего мне читалось в этих разболтанных деревянных вагонах линии «А». Скрежет и скрип, толчея, тряска — все заставляло меня полностью сосредоточиваться на чтении.
Я выходил из метро и шел по направлению к центру. В большинстве случаев я заворачивал по дороге к Абасто.[4] Там рядом жила одна женщина, которая мне нравилась. Я много раз приглашал ее на свидание, но она неизменно отказывалась и всегда называла причиной отказа болезнь. Ее постоянно что-то беспокоило: то мигрень, то затяжная депрессия, то тошнота, то пневмония, то аллергия, то боли в мышцах, то какие-то неизвестные вирусы. Я давно примирился с тем, что звонить ей бесполезно, но все же надеялся на удачу. Я прохаживался по ее улице в ожидании случайной встречи. Я смотрел на ее освещенные окна в ожидании невозможного. Я прикидывал про себя, когда она может выйти на улицу, просчитывал ее жизнь в свете возможных вариантов, не принимая в расчет, что чужая жизнь подчиняется совершенно другим законам и случайностям. Я бы отдал все на свете, чтобы встретить ее, пройти за ней пару куадр,[5] произнести ее имя, как будто оно, это имя, принадлежит только мне; она мне казалась такой далекой, и хотя я при всяком удобном случае называл ее имя в компании моих друзей, у меня было такое чувство, что это слово, это сочетание букв — всего лишь псевдоним, который заменяет ее настоящее имя.
По средам, после работы, я встречался с ребятами, с которыми мы общались еще со школы. Когда-то нас было двенадцать, а теперь осталось лишь четверо, то есть я и еще трое. В школе нашу компанию называли «Кайманы» (нам тогда было по пятнадцать лет). Название происходило от наших патологических неудач с девчонками: после безуспешных попыток пригласить кого-то из них на танец в грязных салонах, освещенных круглыми лампами с зеркальным блеском, мы отправлялись в пиццерию «Кайман», где засиживались допоздна, обсуждая телевизионные сериалы и фильмы ужасов. Когда мы окончили среднюю школу, наша группа, уже тогда сократившаяся до десяти человек, отказалась от встреч по средам. Один за другим люди откалывались от компании: женились, устраивались на работу, работали сверхурочно; только я, Хорхе, Диего и Грог продолжали встречаться каждую неделю. Мое недавнее приобщение к так называемому рынку труда, после стольких лет праздности, было встречено моими друзьями с явным беспокойством.
— Нельзя предавать собственную натуру, — сказал Грог, наш философ. — Кем ты теперь будешь без своих праздных вечеров, бесцельных поездок на метро, долгих походов по книжным?
— А может, ему понравится, — высказал свое мнение Хорхе, как всегда сдержанный и спокойный. — Что не причиняет вреда, то полезно. Кто это сказал?
Я рассказал им про Сельву Гранадос. Все трое пришли к заключению, что мне надо было устроить ей ночь любви. Я так и не смог убедить их, что между ним и Конде идет настоящая война и что она искала во мне лишь союзника.
— Все-таки понаблюдай за действиями ветеранши, — сказал Диего. — И может, в одну из ночей…
— Холодной ветреной ночью…
— …в темноте…
— Каждому необходимо немного любви, — изрек Грог. — Тем более что из всякой любви мы извлекаем урок, каким бы он ни был.
Но в течение той осени и зимы я не извлек никакого урока любви (и тем более с профессором Гранадос). Случайная встреча с моей безнадежной любовью все-таки произошла, когда я ее вовсе не ждал. Она пригласила меня к себе, и я воочию увидел причину ее отговорок: склянки с лекарствами, рецепты, термометры, медицинские книги. Я понял, что она была законченным ипохондриком. На протяжении долгих часов мы говорили с ней исключительно о головной боли, о повышенной кислотности, о несчастных случаях, происходящих во время депрессии, об ужасных экзотических заболеваниях. Когда я уходил, кровь стучала у меня в висках, я испытывал тошноту и колющую боль в груди. Когда я увидел ее на улице в следующий раз, эту женщину, я, чтобы избежать встречи, зашел на почту и пробыл там, пока она не скрылась из виду.
Тот год был совсем не хорош для любви. И не только для любви — почти для всего. За исключением встреч с кайманами, которым я рассказывал об эпизодах моей истории. Теперь на эти еженедельные встречи по средам приходили только мы с Грогом, чтобы за разговором внести хоть какую-то вразумительность в окружающий нас мир. Моя работа на факультете стала своеобразным рефреном для наших посиделок, источником скрытых символов, с помощью которых Грог пытался предугадать мою дальнейшую судьбу.
— Кафедра, — обычно говорил мне Грог за бутылкой пива, — это только преддверие твоей настоящей жизни.
В понедельник, когда я пришел на работу, входная дверь была не заперта. В первой комнате никого не было, но дверь в Берлогу тоже была открыта. Я ни капельки не сомневался, что застану там профессора Гранадос, ломающую замок Склепа. Я ворвался туда, как вихрь. Профессор Конде подскочил на своем стуле.
— Как вы меня напугали, молодой человек. Я не слышал, как вы вошли.
Он дремал, положив голову на широкий стол, за которым обычно сидели студенты, допущенные в Берлогу.
— Нам нужно поговорить о работе. Но сперва я бы выпил чашечку кофе.
Я взял две чашки, единственные, которые были у нас на кафедре, и пошел на кухню. Там я встретился с секретарем кафедры прикладной философии, которая готовила себе цветочный чай. Я заметил, что ее голова и плечи были присыпаны белой пылью — раскрошенной штукатуркой.
— Сверху упало, прямо мне на голову, — объяснила она. — Черт бы побрал эту влажность. Мне рассказывали об австралийской системе укрепления стен с помощью жидкого каучука, но в университете нет средств.
Я рассказал ей об обвалившемся потолке у нас на кафедре. Ей не понравилось, что мои неприятности оказались серьезнее ее проблем, и она предпочла пропустить мой рассказ мимо ушей.
— Вдобавок ко всему мне даже не к кому обратиться за помощью, — продолжала она. — Комендант очень болен. Сильное нервное расстройство. Однажды я попросила его сделать хоть что-нибудь. Он ограничился тем, что долго разглядывал стены, а потом доверительно мне сообщил, что пятно напоминает ему лицо одного человека. Не знаю, кого он увидел, но через мгновение он заплакал. Мне пришлось напоить его кофе, чтобы хоть как-то утешить. Теперь я уже не решусь обратиться к нему опять, даже если все здание рухнет.
Она явно настроилась продолжать рассказ о своих неприятностях, но меня ждал Конде. Я вернулся к нему с двумя кофе. Конде выложил на стол сморщенный кожаный портфель. Ручка была перевязана бечевкой из волокна агавы.
— Здесь все мое сокровище. — Он выдержал паузу, в надежде, что я проявлю любопытство. — Единственный сохранившийся рассказ Брокки. Даже не рассказ, а короткая новелла.
Он открыл портфель и вывалил его содержимое на письменный стол. Около сотни страниц.
— У меня дома еще два ящика. На днях я все принесу. Среди этих бумаг имелись страницы и написанные от руки, и отпечатанные на пишущей машинке, фотокопии, вырезки из газет, какие-то — более или менее ровные, другие — помятые, в пятнах, обрезанные, склеенные клейкой лентой… На каждой странице вверху стояло одно и то же заглавие: «Замены» Омеро Брокки. Было достаточно беглого взгляда, чтобы понять, что содержание многих похожих фрагментов разительно не совпадает.
Я уселся за стол, не сводя взгляда с бумаг. Это был тот материал, с которым мне предстояло работать. Я невольно задался вопросом: как я здесь оказался, как попал в эту комнату, называвшуюся Берлога, какая ошибка молодости привела меня к этому скопищу желтоватой бумаги?
— Я не рассказывал вам историю этой новеллы? Омеро Брокка симпатизировал одной экстремистской организации, но потом его обвинили в том, что он — двойной агент. В это время он написал рассказ, который опубликовали в партийном журнале. Но еще до его публикации главный редактор журнала внес в текст изменения, чтобы с их помощью передать секретное сообщение своим агентам. Это была первая трансформация. Спустя месяцы уже многие политические группировки использовали рассказ для передачи своих сообщений. Со временем число фальсифицированных версий множилось, пока от первоначального текста не осталось и следа. То, что когда-то считалось оригиналом, сегодня — в свете последних исследований — превратилось в апокрифический текст. Предупреждаю вас сразу, что хронология ни о чем не говорит, потому что, я думаю, Брокка, спустя несколько лет после первой публикации, вновь издал оригинал рассказа, представив его как еще одну версию. Некоторые варианты, которые похожи на фальсифицированные публикации, на самом деле представляют собой возвращение к оригиналу. Мы с вами должны воссоздать по существующим версиям текст утерянного оригинала.
Я спросил его, как он собрал все эти материалы.
— Я собирал их в течение многих лет. Какие-то версии были в литературных журналах, какие-то — в политических памфлетах, ходивших по университету. Мой брат, он был врачом-психиатром, очень мне помог. В течение нескольких десятилетий он работал в медицинском центре, специализирующемся на лечении душевных расстройств. Многие пациенты поступали к нему с бумагами, пришитыми или прикрепленными булавками к одежде. Мой брат играл с ними в игры, которые заключались в том, чтобы переписать рассказ. Задавайте вопросы, если что непонятно. Мы должны сдать законченную работу в сентябре.
— Времени очень мало. Если бы у нас был компьютер… Существуют специальные лингвистические программы, которые отслеживают особенности стиля…
— Но компьютера у нас нет. Я хочу, чтобы вы это прочли и классифицировали в соответствии с вашей интуицией. Оставим научные методы бюрократам. Мне нужны результаты в указанный срок. Со своей стороны обещаю, что при публикации ваше имя будет стоять рядом с моим.
Когда мы закончили разговор, Конде вручил мне дубликат ключа от своего кабинета, чтобы я мог хранить там бумаги.
— Я никогда никому не давал ключа от своего кабинета. Сегодня я доверяю ключ вам. Надеюсь, вы меня не подведете.
Я попытался отказаться. Профессор настаивал, полагая, что я отказываюсь из скромности. У меня просто не оставалось другого выхода, как положить ключ в карман. Когда я остался один, я внимательно осмотрел комнату, убедился, что никаких тайников здесь нет, потом уселся за письменный стол и приступил к чтению вариантов новеллы.
Поскольку времени у меня было мало, сперва надо было составить план работы — прежде, чем приступать к чтению всех материалов. Я выбрал один из немногих вариантов рассказа, помеченных датой, и добавил к нему повторяющиеся элементы других. Какие-то версии были достаточно длинные, какие-то состояли из нескольких строчек, часто написанных на обратной стороне почтовых карточек (они напоминали утонченные японские стихи). В течение нескольких следующих дней я, если так можно сказать, не вылезал из бумаг, пытаясь следовать своим сомнительным статистическим выкладкам и ускользающему от меня содержанию вариантов. Порывы к работе то появлялись, то исчезали напрочь, и я частенько впадал в уныние.
Казалось, я вел какую-то тайную жизнь, отражение которой я строил сам, чтобы самоопределиться, — я никому никогда о ней не рассказывал и не написал ни единой строчки. Сказка, которую я для себя придумал, была такой: я — заключенный в одиночной камере, и я занимаюсь важными документами, которые касались всей нации. Ему, этому заключенному, обещали сократить срок наказания, если он выполнит эту работу, но он опасался, что в случае успеха его казнят, потому что секреты, которые он обнаружит в бумагах, будут слишком важными.
Другой мой вымысел — об издателе: есть очень высокое здание, которое используется под книжный склад. На самом верхнем этаже сижу я, издатель; через мой кабинет проходит целая череда писателей, они приносят мне свои работы — на одну или на сто страниц — по теме, которую я предложил им сам, когда-то очень давно. Издатель не принимает других работ, написанных ими по собственной инициативе, однако по «своей» теме он берет все, так как ему нравится думать о себе как о вдохновителе творческого процесса. Издатель, то есть я сам, внимательно изучает все, что ему приносят, он ничего не принимает, но и не отвергает; он говорит писателям, что их работы войдут как отдельные части в большую книгу, которая уже готовится к публикации; но это — только проект книги, которая постоянно меняется, согласно капризам его воображения. Тайный план издателя заключается в том, чтобы превратить все эти страницы в единое повествование, собранное из фрагментов, написанных тысячью разных писателей, и таким образом воплотить одну оригинальную идею, которую он задумал в его далекой юности.
Я работал только тогда, когда на кафедре никого не было; потому что, когда я работал, я всегда закрывал дверь на ключ. Профессор Гранадос заходила на кафедру постоянно, под любыми предлогами, в частности, она интересовалась, как мне понравилась ее книга стихов, или пыталась переманить меня на свою сторону.
Но это была не единственная из моих проблем: одна из стен начала стремительно разрушаться. Я хотел рассказать об этом секретарю кафедры прикладной философии, но на ее двери висела табличка «Закрыто», и мне сказали, что там обвалился потолок. Сама секретарь провела день в больнице, под наблюдением врачей. Обеспокоенный, я отправился на поиски коменданта. Со стеной надо было немедленно что-то делать.
Я смог встретиться с комендантом только через три дня. Я как раз закрывал свою кафедру, когда увидел его в глубине коридора. Он шагал с лицом зомби. Я пошел следом за ним, встревоженный его видом (за последние пару недель он похудел килограммов на десять). Когда мы поднялись на пятый этаж, я потерял его из виду. Здесь, наверху, был совсем другой мир — без шума, без жизни. Абсолютная тишина царила среди этих бумаг, копившихся здесь годами, среди этих узких коридоров, неустойчивых колонн и закрытых проходов. Тогда я впервые открыл для себя, что за кажущимся хаосом бумаг проглядывал некий порядок; я различил — там, дальше, — зигзагообразные стены из папок для бумаг; глубину замкнутого круга, организацию пространства, которую нельзя было даже сравнивать с нижними этажами. Здесь явственно ощущалась рука некоего невидимого Архитектора.
Мне почему-то очень не хотелось углубляться в это незнакомое пространство; я предпочел поискать коменданта в доме ночного сторожа. Я поднялся на крышу и постучался в дверь.
Дверь приоткрылась.
— Кто здесь?
— Миро, из аргентинской литературы. Я ищу господина Виейру.
— А почему здесь?
— Я видел, как он поднимался наверх.
— Вы думаете, я его тут прячу?
— Вы его не видели?
— Я никуда не выходил. Это не мое время. Я — ночной сторож. Ночной сторож работает по ночам. Кроме того, что ему здесь делать, коменданту? Вы уходите. А то здесь опасно. Колонны едва стоят и могут рухнуть в любой момент. Вообразите, что будет, если одна из них рухнет на вас. Представьте: вы будете звать на помощь, кричать, но ваших криков никто не услышит.
Я спустился на пятый этаж и уже направлялся к лестнице на четвертый, но вдруг уловил какое-то движение в глубине одного из коридоров. Задевая плечами за бумажные стены, я добрался до крошечной комнатки, а затем попал в зал, где громоздились старые парты. Когда я попытался вернуться на лестничную площадку, проход показался мне незнакомым, как если бы кто-то быстренько поменял все местами у меня за спиной.
Все окна были покрыты толстым слоем грязи и пыли; уже вечерело, и в здании было сумрачно. Я почти ничего не видел. Потом я услышал что-то похожее на кошачье мяуканье, и решил поискать кота, чтобы он послужил мне проводником. Впереди забрезжил слабый свет, и я пошел туда, натыкаясь на стены. Наконец я вышел к разбитому окну, через которое с улицы проникал свет. Возле окна стоял всхлипывающий комендант. Я дотронулся до его плеча, но он даже не шелохнулся, как если бы один из нас был призраком.
— Я не знаю, как выйти, — сказал он, не глядя на меня.
Я искал себе проводника, но теперь мне пришлось самому стать для него проводником. Я увлек его в узкие затхлые коридоры, и он послушно пошел за мной, как слепой. Выходы к лифтам на пятом этаже были полностью перекрыты, но мы все-таки вышли к лестнице и спустились на первый этаж. Я проводил коменданта до его кабинета. Там я попытался пожаловаться ему на стену, которая, кажется, вот-вот рухнет, но понял, что лучше оставить его в покое до следующей встречи. Комендант промямлил какие-то слова благодарности и закрыл за мной дверь. Больше я его ни разу не видел.
Немногочисленная группа оставшихся «в живых» кайманов подверглась серьезным ударам судьбы, как то: свадьба и переезд. Хорхе сообщил о своей предстоящей свадьбе, что остальные восприняли как измену.
— Я буду по-прежнему приходить по средам, — пообещал он. — В любую погоду, и ничто меня не остановит.
Другие, до него, тоже божились, что будут по-прежнему приходить на наши еженедельные посиделки, и даже пытались сдержать свое слово, но все попытки закончились неудачей. И дело не в том, что им не хватало воли: сразу же после вступления в брак они еще появлялись, пару раз в месяц, но рано или поздно мы их теряли уже безвозвратно. Сначала они нерешительно извинялись, потом пропадали совсем, превращаясь для нас в сомнительные объекты многочисленных анекдотов, которые, впрочем, имели смысл только для тех, кто еще оставался в группе. И что было хуже всего: когда кто-нибудь уходил, остальные начинали смотреть друг на друга со все возрастающим недоверием, задаваясь вопросом, кто будет следующим. Мы разговаривали на языке, который никто больше не мог понять и использовать, мы были последними представителями вымирающего племени.
Нехотя — и с большой долей ехидства — мы провозгласили тост за женитьбу Хорхе. Хозяин пиццерии «Кайман», увидев нас с поднятыми бокалами, подошел, чтобы сообщить нам о том, что он продает заведение. Он сказал, что покупатель собирается все переделать. Поэтому нам придется искать себе другой бар. Новость нас огорчила, но совершенно не удивила; мы давно уже недоумевали, как подобное заведение — такое грязное и унылое — может «держаться» уже столько лет.
Я начал рассказывать о своих «достижениях» за последние несколько дней, но мои слушатели, выбитые из колеи двумя неприятными новостями, пребывали в мрачном настроении. Когда я завел разговор о предстоящей работе, они стали подтрунивать надо мной.
— Разбирать какие-то старые бумаги, тебе оно надо? Лучше сожги их, — сказал Диего, который всегда говорил исключительно с целью хоть что-то сказать и, как правило, не говорил ничего интересного.
— Поищи-ка ты лучше другую работу. Сделай, как я: устройся в какой-нибудь банк. Вот я устроился и теперь очень доволен. Получаю в два раза больше и работаю вдвое меньше, — сказал Хорхе.
Я неодобрительно посмотрел на него, и другие меня поддержали. Хорхе был не в том положении, когда можно критиковать других и давать им советы. Кроме того, все знали, что на эту работу его устроил будущий тесть.
У Грога была своя точка зрения.
— Бесполезная работа — это великолепный метод для самопознания. Любая работа дисциплинирует, надо лишь оставаться собой. Если не ставишь великой цели, тебе и не нужно ее достигать. Для учителей дзена каждое действие полно смысла: подметать ли пол, мыть ли посуду, готовить ли чай.
Мы так и не поняли, что он имел в виду. Чтобы пояснить свою мысль, он рассказал одну дзенскую историю:
— Учитель дает ученику задание: отполировать замшей голубую вазу. Ученик тщательно исполняет задание. На следующий день учитель смотрит на вазу и интересуется, почему работа не завершена. Ученик, смутившись, продолжает полировать вазу. Сцена повторяется изо дня в день, пока парень случайно не разбивает вазу. Он приносит осколки учителю. «Я вижу, ты все-таки не исполнил работу, как надо», — говорит тот. И только когда ученик выбрасывает осколки, отполированные до зеркального блеска, учитель остается доволен.
Поскольку Грог собрался одарить нас еще одной дзенской притчей, чтобы мы поняли смысл предыдущей — смысл, должен признаться, от нас ускользнувший, — я поспешил рассказать им про конгресс.
Однажды вечером на кафедре появился Конде с двумя коробками бумаг — версий «Замен». Он спросил меня, как идет работа; я солгал, что хорошо.
— Будут какие-то пожелания, в смысле, инструкции? — спросил я.
— Сейчас у меня нет времени, — сказал он. — Меня ждут на лекции по модернистским сонетам. Я уже по горло сыт выступлениями. Говорят, что с каждым у меня получается все лучше и лучше, но я уже устал слушать самого себя.
Едва он ушел, на кафедре появился какой-то тучный мужчина невысокого роста, с рыжей бородой. Он попросил одно из недавних исследований Конде, посвященных Брокке.
— Конде только что вышел, — сказал я.
— Как жалко, что я его не застал. Мы с ним знакомы уже много лет. — Он протянул мне руку. — Меня зовут Виктор Новарио. Я учился здесь, в этом самом здании, но потом перевелся в Южный университет. Большой город сводил меня с ума. А там, рядом с горами царят мир и покой, который я ни на что не променяю.
Как бы мимоходом, я упомянул, что недавно в какой-то газете читал статью о высоком уровне уголовной преступности и приросте психозов в мирных провинциях юга. Он резко изменил тему:
— Вы не знаете, Конде что-нибудь новое написал о Брокке? Я также специализируюсь по этой теме, и мне было бы интересно сравнить наши работы. Столько тайн и загадок — в одиночку их не разрешить.
— Конде, насколько я знаю, работает постоянно. То есть по теме Брокки. Но со мной он свои работы не обсуждает.
— Я оставлю вам письмо для доктора Конде. — Он вытащил конверт из своего чемоданчика. — Я сейчас организую конгресс, первый конгресс по творчеству Брокки. Хорошо, если бы Конде тоже принял участие, ведь он единственный, кто прочел утерянные труды Брокки. Если проект будет удачным, пожалуй, можно будет и книги выпустить.
Новарио передал мне письмо и телефон гостиницы, где он остановился: отель «Анкона», проспект Мая. Я спросил, включил ли он в число приглашенных и Сельву Гранадос.
— Безусловно. А что еще оставалось делать? — Он понизил голос, чтобы его не слышали студенты, находившиеся в зале. — Было бы очень желательно, чтобы работа конгресса освещалась в печати. Кстати, а как на кафедре обстоят дела в смысле связей со средствами массовой информации?
Я понуро опустил голову.
— Ладно, не важно, — сказал Новарио. — Я сам буду, образно выражаясь, обивать пороги редакций. Когда-нибудь им придется заняться важными темами.
Тем же вечером я позвонил Конде в Академию литературы, чтобы сообщить о приглашении на конгресс.
— Новарио организует конгресс! Это же сумасшествие. Омеро Брокка — мой. И никто не имеет права спекулировать его именем. — Он сам заметил, что перешел на крик в присутствии посторонних. Я услышал, как он извинился (перед ними, а не передо мной), и положил трубку.
Когда Новарио вновь появился на кафедре, я сказал ему, что Конде ответил отказом. Он сказал, что конгресс в любом случае состоится. Еще через несколько дней он добился, чтобы ему предоставили на два дня актовый зал. Он также договорился с типографией о выпуске трехсот объявлений, которые он сам потрудился расклеить во всех коридорах и лифтах, на дверях и колоннах:
Первый конгресс, посвященный творческому наследию Омеро Брокки (с участием членов постоянной почетной комиссии).
Президент: профессор Южного университета Виктор Новарио.
Первый день: Доклад Виктора Новарио «Естественная основа произведений Брокки». Доклад профессора Сельвы Гранадос «Мутация и желание в рассказе „Замены“».
Второй день: Круглый стол по теме: «Правда и вымысел в биографии Омеро Брокки» с участием Виктора Новарио, Сельвы Гранадос и др.
Запись в университетском попечительском совете. Число мест ограничено.
Я знаю, что Конде употребил все свое влияние, чтобы Новарио не дали зала и отказали в покровительстве университета, аргументируя это тем, что означенный конгресс был политическим маневром, направленным лично против него. Однако руководители университета объяснили Конде, что, если конгресс отменить, это может быть представлено как происки против самого университета, призванные подорвать его престиж…
От официального иска доктор Конде перешел к одиночному экстремизму: его как-то застали, когда он срывал объявления о конгрессе. Новарио мне не понравился сразу, но я не мог не оценить его настойчивости; на следующий день он удвоил число объявлений. Он даже сумел обмануть мою бдительность: подобрался к Склепу и налепил объявление прямо на дверь своего противника.
В материалах и документах первого конгресса о творческом наследии Брокки записано, что:
1) на конгрессе присутствовало сорок пять человек;
2) дискуссии были оживленными, но носили дружеский характер;
3) даже если среди участников не было полного согласия относительно тайн и загадок, окружающих жизнь и творчество Брокки, совпадение точек зрения все-таки преобладало, но данные выводы еще предстоит подтвердить;
4) доктор Конде получил специальное приглашение на конгресс, где ему было зарезервировано почетное место в президиуме; однако не смог принять участия во встрече.
Поскольку я иногда появлялся в зале, могу утверждать, что:
1) число присутствующих составило семь человек, включая Гранадос, Новарио, меня и курьера;
2) Новарио и Гранадос нередко вступали в полемику, высказывая прямо противоположные мнения; единственное совпадение их точек зрения касалось критики в адрес Конде;
3) конгресс только углубил путаницу вокруг имени Омеро Брокки. Настоящее ли это имя? Он ли автор «Замен»?
4) перед началом работы конгресса Новарио выставил перед публикой стул, у которого не хватало ножки и обивка которого была изрезана бритвой; на спинке стула висела табличка: «Заслуженный доктор Конде».
Предусмотренные два дня работы конгресса свелись к одному. Сначала выступил Новарио, которого тут же перебила Сельва Гранадос. Одной даме из публики — ее Новарио привез с собой с юга — удалось заставить ее замолчать. Новарио говорил несколько часов; я пошел позавтракать, вернулся в зал, и мне показалось, что я как будто и не уходил.
Когда наступила очередь Гранадос, Новарио — в отместку за ее колкие реплики во время его выступления — принялся громко беседовать со своей подругой и смеяться над ошибками оратора, которых было немало. Все время, пока говорила Гранадос, Новарио пытался настроить публику против докладчицы, когда же Гранадос сказала об этом прямо, посыпались взаимные оскорбления. При этом обмен «любезностями» никак не влиял на течение доклада. Даже ругаясь с Новарио, профессор Гранадос не отклонялась от темы.
В разгаре этого хаоса у меня вдруг возникло странное чувство: как будто сам Брокка был здесь, то есть не Брокка, а может быть, его призрак — как будто он тоже пришел на конгресс и теперь наблюдал за этой шумной сценой, в которой играли два неумелых, но экспрессивных актера и в которой он сам принимал участие.
В глубине зала сидел мужчина в большом черном сомбреро, так что лица его не было видно. В самый разгар сумятицы он тихо вышел из зала (я, кстати, тоже). По походке я узнал Конде, который все это время присутствовал здесь инкогнито.
В восемь вечера, когда я уже уходил с работы, я встретил внизу Гранадос. Она была вся какая-то всклокоченная: прическа растрепалась, макияж расплылся, — но при этом казалась донельзя счастливой. Новарио я тоже видел. Вид у него был осунувшийся, бледный и изнуренный. «Шумные споры взбодряют женщин и губят мужчин», — подумал я.
Конгресс решили закрыть в тот же день, то есть завтрашним круглый стол отменили. С тех пор на кафедре не проводилось ни одного мероприятия, посвященного Брокке.
Я думал, что больше уже никогда не увижу Новарио. Но он узнал, что в Берлоге хранились версии «Замен», и снова пришел на кафедру.
Вот так все было: вечером, по окончании конгресса, Новарио вернулся к себе в гостиницу. Приняв душ и облачившись в новый костюм темно-зеленого цвета, он позвонил Сельве Гранадос и пригласил ее на ужин. Весь день они оскорбляли друг друга — что да, то да, — но у них был один общий враг, причем гораздо сильнее обоих.
Они договорились встретиться в испанском ресторане и за парой бутылок красного вина выработали совместную стратегию. Они знали, что этим вечером доктор Конде ведет круглый стол в Союзе писателей, и решили дождаться его у выхода.
Как мне рассказывала потом сама Гранадос, когда они с Новарио зажали Конде в темном углу, тот начал кричать, будучи уверенным, что эти двое собираются его убить. Им кое-как удалось его успокоить и затащить в кафе. Слегка успокоившись, он уселся в баре, хотя его страх не прошел окончательно. Гранадос с Новарио попытались добиться «полюбовного» соглашения и разделить наследие Брокки. Конде сказал, что у него нет ничего, потому что бумаги украли, как им обоим прекрасно известно.
Постепенно Конде оправился от страха; Гранадос с Новарио продолжали ему угрожать, но уже скорее по инерции, порастратив по ходу свой пыл. Когда они заявили, что не верят ему, Конде оскорбился:
— Вы говорите, что я должен отдать вам бумаги, которых, кстати, у меня нет, и ничего не предлагаете мне взамен. Какие у нас могут быть дела?
Новарио решил его спровоцировать. В течение многих лет, сказал он, Конде имел преимущество перед всеми, потому что он якобы был единственным, кто читал утерянные повести Брокки. Теперь же настало время либо предъявить бумаги, либо признаться в обмане. Скоро о Брокке вообще все забудут, добавил он, а вместе с Броккой забудут и самого Конде, апологета этого забвения.
Конде, надо сказать, растерялся.
— Вам нужны подтверждения? — сказал он. — Будут вам подтверждения. Уже очень скоро я опубликую окончательный вариант «Замен» Брокки, текст которого базируется на анализе сотни версий.
Он не ответил, когда у него спросили, кто ему помогает в этой работе; но догадаться было не трудно. Сельва Гранадос и Виктор Новарио ушли, оставив Конде расплачиваться по счету за шесть чашек кофе и три рюмки коньяка.
Новарио пришел на кафедру на следующий день. Он начал издалека; намекнул, что провел чудесную ночь с профессором Гранадос, что совершенно не вызвало зависти с моей стороны. Наконец он с решительным видом уселся на шаткий стул и сказал:
— А теперь к делу.
Сумма, которую он назвал, была значительно выше заработка университетского профессора. Я спросил, откуда у него такие деньги.
— Южный университет очень заинтересован в приобретении этих бумаг, и финансовый отдел готов оплатить расходы. Открылся архив рукописей, но пока что мы обнаружили только несколько писем каких-то второстепенных авторов, одно стихотворение, написанное на салфетке в барс, и сомнительной подлинности черновик одной известной новеллы.
— Если я вам продам эти бумаги, я буду последним мерзавцем. И вы, кстати, тоже. И все от нас отвернутся.
— Я изучил вопрос. Вся ответственность за исчезновение новелл Брокки лежит на Конде, так что он совершенно не заинтересован, чтобы они где-то всплыли. Знаете, о чем говорят в кулуарах? Что он продал эти книги в один из университетов США.
Я высказался в том смысле, что Конде — человек неподкупный. Без особой, впрочем, убежденности. Новарио это не интересовало. Он ограничился тем, что удвоил начальную сумму. Мне пришлось снова ему объяснять, что Конде — друг моей матери и что я не могу пойти на предательство. Обескураженный моим отказом, Новарио пожал мне руку и ушел. Я видел, как он удаляется по коридору, срывая по пути объявления о конгрессе.
Я уже вышел из здания, когда вдруг понял, что забыл на кафедре очки. Без них я не смог бы смотреть вечером телевизор. Я вернулся и обнаружил, что дверь на кафедру не заперта.
Я постарался войти неслышно. В приемной не было никого, во втором зале — тоже. Зато в глубине Берлоги я увидел Новарио. Он стоял на коленях у двери в Склеп и пытался открыть ее, подбирая ключи — рядом с ним на полу стояла картонная коробка, где было не меньше сотни ключей.
Я бесшумно приблизился и положил руку ему на плечо. Он подпрыгнул от страха и обернулся ко мне.
— Что вы здесь делаете, профессор? — спросил я мягким голосом прокурора.
— Господи, это вы. А я подумал, что это — Конде.
Он достал носовой платок и вытер пот со лба.
— Когда доктор Конде об этом узнает, он сообщит в Южный университет. Ваша карьера, похоже, закончена, — произнес я нахальным тоном.
Он сложил руки в немой мольбе. На самом деле я вовсе не собирался рассказывать Конде про вторжение Новарио; Конде был мне вовсе не симпатичен, так же как и Новарио, и я даже не знаю, кто из этих двоих был мне более неприятен, — мне просто нравилось наблюдать за страданиями профессора. Он был уверен, что я на него донесу, и попытался оказать на меня дополнительное давление.
— Вы не так уж и верны Конде. Я даже не сомневаюсь, что когда вы закончите эту работу, вся слава достанется ему, а вам — лишь несколько слов благодарности за посильную помощь. Но все может быть наоборот.
— Лучше скажите мне, как…
— Если вы согласитесь забыть об этом маленьком инциденте, я обещаю включить вас в состав моей экспедиции.
В моем воображении сразу нарисовались сельва, затерянные острова, недоступные озера и заснеженные горы.
— Какой экспедиции, куда?
— На пятый этаж. Я поделюсь с вами тем, о чем знают очень немногие: я был одним из участников экспедиции Марсильяча.
Я припомнил, что в бюллетене факультета — в статье, озаглавленной «Почему закрыли пятый этаж», — были упоминания об экспедиции примерно двадцатилетней давности, но ничего не говорилось о ее результатах. Новарио уселся за стол и в качестве платы за мое молчание рассказал мне свою историю.
— Я тогда был студентом, и я был без ума от блестящих занятий, которые вел Марсильяч Второй, профессор риторики и стихосложения, — начал Новарио. — Я был его любимым студентом: однажды вечером, после семинара, он пригласил меня в бар и там рассказал мне об экспедиции, взяв слово, что я буду хранить доверенный мне секрет. Это было тяжелым условием: всегда трудно молчать о том, что тебя выделяет заслуженный человек, — но я дал ему слово и не собирался злоупотреблять его доверием.
В тот вечер мы собрались в загородном доме Марсильяча: десять студентов, три аспиранта и два профессора — сам Марсильяч и Томпсон, преподававший архивное дело и документацию. Мы договорились использовать псевдонимы. Самые молодые выбрали громкие имена: Сандокан,[6] Черное Пончо, Флэш Гордон.[7] Более утонченный Марсильяч предпочел назваться Альпийской Фиалкой.
В понедельник вечером мы, студенты, собрались в концертном зале и, сохраняя молчание, дождались, пока весь персонал не покинет здание. Всем было известно, что старый ночной сторож умер две недели назад, а нового пока что не наняли, так что до утра здание было в нашем полном распоряжении. Мы поднялись на пятый этаж.
Мы разделились на группы. В нашу задачу входило делать записи обо всем, что могло бы иметь хоть какую-то ценность: документы начала века, монографии знаменитостей, любопытные и редкие книги, забытые доклады для «внутреннего употребления». Вскоре я отделился от своей группы, утомленный бессодержательной болтовней студентов. Я хотел присоединиться к двум другим, которые казались мне более сдержанными и серьезными, но они стали расспрашивать меня о моих политических взглядах, как если бы… ну, я не знаю… хотели всучить мне какую-нибудь партийную газету. Я немедленно удалился и задумался о своей тяжкой судьбе одиночки: в течение последних нескольких месяцев мне удалось серьезно поговорить только с профессором Марсильячем, взявшим себе псевдоним Альпийская Фиалка и оставшимся дома — под тем предлогом, что у него аллергия на пыль.
Я слышал веселые крики своих товарищей и даже — короткий смешок в глубине, как мне показалось, пещеры, вырытой в бумажной горе, и мне сразу же вспомнилась белокурая студентка, одетая в короткую юбку и прозрачную кофточку. Ее приняли в нашу группу в самый последний момент, не понятно, с какой такой радости. Но все звуки исчезли, когда я углубился в залежи монографий. В течение нескольких часов я разбирал папки, пока не заметил записную книжку черного цвета, содержавшую сведения, которые могли оказаться полезными. Главная цель экспедиции — перебрать нагромождения бумаг и сделать опись находившихся там документов: тема и год написания. Вскоре я понял, что в таком беспорядке составить опись никак невозможно, не говоря уж о том, чтобы найти интересующие нас бумаги.
Было уже поздно, и я предложил Новарио перебраться в какое-нибудь кафе, так как здание скоро закроется. Мы зашли в бар неподалеку от здания института, заказали по вермуту, и Новарио продолжил рассказ о своих юношеских приключениях.
— Я уже утомился перебирать старые бумаги и собирался вернуться к своим товарищам, но тут мне попалось несколько голубых тетрадей. Среди этой горы бумаг именно тетрадей было совсем немного, и все тетради, которые мне попадались до этого, содержали какие-то финансовые отчеты. Но эти тетради… это было совсем другое. Все листы были исписаны филигранными крошечными буквами с большими интервалами между словами. Я быстро их пролистал при свете фонаря. Помню только одну фразу: «Человек, который находится в комнате, полной макулатуры, в конце концов открывает для себя, как коварны окружающие его бумаги и что у них есть способность к самовоспроизведению». Запомнил ее потому, что сам испытывал что-то похожее. На последней странице стояло имя автора: Омеро Брокка.
Я сделал пометку в записной книжке, придав ей значения не больше, чем остальным своим записям. Рядом с тетрадями я нашел две синие папки для бумаг, набитые листами с машинописными текстами, которые тоже были подписаны именем Брокки. Я никогда раньше не слышал о таком авторе. Я решил захватить с собой одну из тетрадей, но тут меня отвлекли: сначала послышался очень громкий шум, как если бы обрушился штабель папок, а потом — крик ужаса.
Я выбежал в коридор и увидел ту самую студентку — блондинку. Она вся тряслась и поправляла на себе одежду. «На меня крыса едва не набросилась, вот почему я кричала». Мы решили, что пора закругляться. Кто-то упомянул о бумажных блохах, и все сразу начали почесываться. В общем, мы так торопились к выходу, что не проверили, все ли на месте.
Не зная, какое сокровище я теряю, я выбросил свою тетрадь в какой-то угол на пятом этаже. Когда мы вышли из здания через заднюю дверь, кто-то заметил, что нет Онорио — аспиранта кафедры грамматики. Никому не хотелось снова тащиться на пятый этаж, чтобы проверить, не остался ли он наверху; мы рассудили, что он ушел раньше, потому что ему наскучила наша игра. Мы разошлись по домам, договорившись встретиться завтра и сопоставить наши отчеты. Мы оставили дверь открытой, на случай, если Онорио все-таки задержался наверху.
На следующий день профессор Марсильяч позвонил в общежитие, где жил Онорио. Там ему сказали, что Онорио не ночевал дома и до сих пор не вернулся. Марсильяч решил немедленно встретиться со мной и еще одним студентом, которому он доверял так же, как мне (этот второй был намного моложе меня). При встрече, когда я обратился к Марсильячу, я назвал его Альпийской Фиалкой, но профессор резко меня оборвал:
— Новарио, прекратите свои идиотские шутки. Вы разве еще не поняли, что у нас проблемы?
Манера речи Марсильяча в тот день явно не совпадала с доктринами, которые он проповедовал на занятиях по ораторскому искусству. (Красноречие, всегда говорил он, это одна из форм этики.) Он объяснил, что экспедиция на пятый этаж проходила без ведома руководства университета, что никто из дирекции не подписывал разрешения, и попросил нас не называть его имени в случае, если нас будут допрашивать в полиции.
— Пусть все думают, что это была просто студенческая проказа, которая плохо закончилась. Так будет лучше для всех.
Во второй половине дня, когда наша группа собралась на факультете, чтобы узнать новости, у входа стояла «скорая помощь». Онорио нашли мертвым на пятом этаже — его раздавило под тоннами монографий. Версия была такая: аспирант кафедры грамматики Карлос Онорио, воспользовавшись отсутствием ночного сторожа, отправился на поиски приключений на пятый этаж — ночью, в одиночку; видимо, его что-то заинтересовало, какая-то рукопись или папка, и он полез за ней на пятиметровую колонну бумаг, которая рассыпалась под его весом. Никто нас не вызвал в полицию, чтобы дать объяснения, и вообще дело быстро замяли и как будто забыли — во всяком случае, никогда больше не вспоминали.
Уже годы спустя мне попалось одно из исследований Конде, посвященное Брокке. Последнее имя показалось мне смутно знакомым. Я перелопатил свои бумаги, нашел ту старую записную книжку и узнал, что держал в руках великое произведение, которое считалось утерянным — рукопись, за которую любое издательство заплатило бы целое состояние. Я неоднократно пытался найти тот угол, но днем я там совершенно терялся и ничего не узнавал. Мне надо пойти туда ночью, с фонариком, как тогда… двадцать лет назад… Может, тогда у меня получится.
Новарио допил свой вермут и заказал еще. Он сказал, что собирается повторить этот давний поход прямо сегодня ночью: дождаться темноты и, когда в здании никого не останется, подняться на пятый этаж. Он говорил, как одержимый. Он верил, что там, наверху, по прошествии стольких лет, он все же отыщет смысл своей жизни.
— Если хотите, пойдемте со мной, но при условии, что вы ничего не расскажете Конде.
— Я не специалист по творчеству Брокки. Зачем мне идти с вами и полночи сидеть среди старых бумаг?
Новарио молчал, но это молчание было красноречивее всяких слов. Не в том смысле, что он молчал как-то слишком красноречиво, просто, пока он молчал, у меня в голове появилась мысль. Я, разумеется, помнил о своем долге перед Конде, но это уже не имело значения. Работа, которую поручил мне Конде, стала первым посланием из мира теней — мне от призрака Брокки; и вот теперь я получил второе.
— Хорошо, я пойду, — сказал я Новарио, но на самом деле я отвечал Брокке.
— Ночной сторож есть? — спросил он.
— Да, но у него есть какие-то выходные, наверное. Надо будет выяснить.
— Не трудитесь. Мы его подкупим.
Меня вообще очень легко убедить. Такой уж я человек — поддаюсь посторонним влияниям. Но только пока человек сидит рядом и говорит. Когда он уходит, моя убежденность слабеет, и возникает какая-то пустота, которую не могут заполнить воспоминания о том, что же он говорил. Едва Новарио ушел, у меня тут же возникли сомнения, и я раскаялся в том, что поддался на его уговоры.
На следующий день я зашел в административный офис. Мужчина в синем комбинезоне увлеченно разгадывал кроссворд, толстая женщина раскладывала пасьянс в одиночку. Я спросил про коменданта.
— Он не появлялся уже два дня, — сказал мужчина.
— У него депрессия, — пояснила женщина. — Ему все видится холодным и серым, как будто весь мир поражен смертью. Я знаю, о чем я говорю, у моего мужа тоже такое было. Его вытащили из депрессии, но только за счет таблеток. Теперь он иногда впадает в эйфорию, и в такие дни с ним вообще невозможно общаться.
— Может быть, господина Виейру угнетает это здание, — сказал я. — Такое громадное, грязное… Можно представить, как оно угнетает ночного сторожа, которому приходится здесь дежурить по ночам.
— Не упоминайте о нем, — сказал человек в синем. — Он приносит несчастья.
— В смысле, приносит несчастья?
— Ну, какой-то он странный. И в этой своей шахтерской каске он похож на призрака.
— Мне говорили, что у него вообще выходных не бывает.
— Враки все это. В правилах говорится, что он отдыхает две ночи, с пятницы на субботу и с субботы на воскресенье. Раньше на выходные нанимали охранника, но два года назад мы от этого отказались.
Я позвонил Новарио в гостиницу. Была как раз пятница, и, поскольку он не хотел задерживаться в столице дольше необходимого, мы решили предпринять экспедицию этой же ночью.
Мы договорились встретиться на кафедре в девять тридцать вечера. В десять охранник закрывал здание и уходил, так что до утра все здание оставалось в нашем распоряжении. Новарио появился в точно назначенное время. Вид у него был взволнованный. Он переоделся в непромокаемую куртку, высокие армейские ботинки и походные брюки. Он пришел с рюкзаком из камуфляжной ткани, в котором, как он объяснил, лежали рабочие перчатки, фонари, охотничий нож и фляжка.
— Я захватил еще и бутерброды. Во время работы у меня просыпается аппетит.
Он нервно ходил из угла в угол, что меня раздражало; я попросил, чтобы он сел и не маячил перед глазами.
— Должен вам кое в чем признаться, — сказал Новарио с огорченным видом. — Клянусь, что у меня просто не было другого выхода…
В его признании не было необходимости; я уже слышал уверенные шаги, громкое приветствие, стук двери. Вошла профессор Гранадос, одетая в желтый спортивный костюм, — торжествующая, уверенная, что ее появление меня удивит.
— Лучше, если нас будет трое — сказал Новарио.
— Никогда вам этого не прощу.
Гранадос принесла полную сумку продуктов в таком количестве, что их хватило бы на полуторамесячную зимовку где-нибудь в Антарктиде.
— Может, сперва перекусим, — предложила она, чтобы я побыстрее смирился с ее неожиданным участием в нашей экспедиции. Я согласился; она достала три банки пива, салями и оливки.
— Для меня это как будто экскурсия. Я себя чувствую, словно девочка-первоклассница, на экскурсии в зоопарк вместе с классом. — Она вдруг погрустнела. — Однажды я потерялась, автобус уехал, и меня закрыли одну в пустом зоопарке. Вы наверняка помните случай с девочкой, которую чуть-чуть не съел лев? Об этом писали во всех газетах.
Я в это время еще не родился, Новарио ничего не вспомнил. В десять с четвертью я прислушался, чтобы убедиться, что в здании пусто. Со всех сторон раздавались какие-то скрипы и шорохи, но это был голос здания, ведущего свою тайную ночную жизнь.
Мы двинулись цепочкой, я — впереди, за мной — Гранадос, Новарио замыкал шествие. У каждого был фонарик, потому что на пятом этаже электричество не работало, да и в любом случае мы бы не стали включать свет.
— Это точно, что у сторожа выходной? — спросил Новарио.
— Точно. Вечером в пятницу он уходит. Если сегодня не сделал исключения.
Пока мы поднимались по лестнице, Новарио недвусмысленно дал понять, кто тут главный. А именно — он.
— Мы все сможем опубликовать по книге; я буду директором проекта. Я думал и о совместном издании со вступительной статьей и примечаниями, где мы могли бы разоблачить происки Конде. Вас устроит национальное издательство или вы предпочитаете международное?
Новарио говорил без умолку, но когда мы поднялись на пятый этаж, где нас встретили горы бумаг, молчание и темнота, он весь как-то сник.
— Похоже, здесь все изменилось.
— Может быть, все потому, что здесь темно? — поддела его Гранадос.
— Даже темнота стала какой-то другой.
Новарио прошел вперед на несколько метров, видимо, надеясь хоть что-то вспомнить, и Сельва шепнула мне, так чтобы он не услышал:
— А вдруг он найдет бумаги, но нам об этом не скажет? Увезет их на юг…
— Тогда мы его убьем.
Сельва Гранадос, которая все воспринимала буквально, с облегчением улыбнулась мне, решив, что нашла во мне союзника.
После почти получаса сомнений и колебаний Новарио принял решение.
Мы пошли направо, потом свернули налево и оказались в узком запыленном помещении. Пыли было так много, что я расчихался.
— Вы останетесь здесь, возле этой колонны, — сказал мне Новарио. — Именно здесь мы собрались всей группой в тот раз. Перед тем как уйти. А вы, профессор, идите туда.
Он показал ей на узкий проход, похожий на вход в нору, прорытую в бумажных залежах.
— Зачем мне туда идти?
— Проведем опыт. Мне нужно, чтобы в определенный момент, скажем, через полчаса, вы выбежали оттуда с криком, как та самая студентка двадцать лет назад. Может быть, это вызовет у меня шок, который заставит все вспомнить.
Сельва Гранадос заколебалась: она или не понимала задумки Новарио, или ей просто не нравилась мысль о том, чтобы углубляться в эту бумажную гору, по темному узенькому проходу, под свисающей паутиной.
— Мне нужно заново пережить ту ночь, повторить ее, разыграть, как пьесу в театре. Только так моя память проснется. Вы согласны?
Сельва Гранадос угрюмо кивнула.
Новарио пошел вперед. Мы с Гранадос остались вдвоем.
— Я уверена, что это ловушка.
— А что мы еще можем сделать? Он здесь командует.
— Вам легко говорить. Вам не надо лезть под паутиной. Я не боюсь пауков, но я не девочка, чтобы скакать по завалам.
Я оставил ее терзаться сомнениями в одиночку.
— Пойду поищу вон там. Если вдруг что, кричите.
Я очень долго водил лучом своего фонарика по бумажным стенам в поисках какой-нибудь голубой зацепки. Было трудно различать цвета под толстым слоем серой пыли. Я нашел голубую папку, но внутри оказалась работа о миссиях иезуитов. Когда мои глаза привыкли к сумраку и начали различать оттенки, я обнаружил и другие голубые папки: статистические данные, диссертация о Пармениде, монография о египетском боге Тоте, исследование о вулканах, диссертация об использовании двенадцатисложных стихов в творчестве какого-то забытого всеми поэта.
Исследовать содержимое папок было совсем не легко. Они лежали либо под десятками килограммов бумаг, и их приходилось извлекать рывками, либо на самом верху, и надо было карабкаться на вершину, чтобы достать ту или иную папку. До нескольких папок я просто не дотянулся, потому что до них нельзя было добраться, не разрушив при этом всю конструкцию. Чтобы сделать тут полную инвентаризацию, понадобится не один год.
Я уже решил сдаться, когда вдруг увидел — на самом верху одной из бумажных колонн — голубую тетрадку. Поскольку тетрадок тут было наперечет, я задался целью ее достать. Я начал карабкаться по стопкам книг, но побоялся упасть. Потом я попробовал взобраться на большой штабель бумаг и оттуда уже подпрыгнуть. У меня получилось. Тетрадка была у меня. Ее страницы пожелтели по краям, но по центру были еще вполне белыми. Надпись на первой странице — каллиграфическими крошечными буквами с большими интервалами между словами — гласила:
«Эта тетрадь — пустая».
Остальные страницы были девственно чисты. Когда я начал спускаться, я почувствовал какое-то движение под бумажным штабелем. Я цеплялся за все, что мог; фонарь полетел вниз, ударился об угол и погас. Все погрузилось в зыбкую тьму. Мне почему-то представилось, что под бумажной горой ползет какое-то огромное и липкое животное, и я обрушился вниз, как если бы вдруг превратился в еще одну папку или бумажный листок, затерянный между тысячами других.
Я не потерял сознания, хотя ударился сильно, так что оправился лишь через пару минут. Я лежал в основании бумажной горы. Поскольку фонарик погас, я не видел вообще ничего. Я попытался позвать других, но у меня не было сил. Я даже не помнил, кричал я или нет, когда падал? Если кричал, то Новарио с Гранадос могли услышать и сообразить, что у меня проблемы. Я глотнул воздуха и приготовился издать жалобный крик. Но тут я вспомнил сцену падения и пришел к выводу, что кто-то толкнул колонну, и этот кто-то еще находится где-то здесь. Я затаил дыхание, прислушиваясь. Ничего. Ни вздоха, ни шороха. Я был совершенно один — единственное живое существо на этой планете старых бумаг. Если здесь рядом был кто-то еще, то он, как и я, притворялся мертвым.
Сначала боль, шок от удара и страх были приглушены, как во сне, но уже очень скоро все стало гораздо хуже, как это бывает всегда, когда начинаешь задумываться о деталях. Мне надо было решить, можно мне уже двигаться или нет. Я не был уверен, что кто-то специально толкнул бумаги, чтобы я упал, но, с другой стороны, я не был уверен и в обратном, и даже если убийца находится где-то поблизости, я больше не мог оставаться под прессом, давящим на меня.
Я затратил несколько минут, чтобы продвинуться на считанные сантиметры. Я не хотел двигаться быстро, чтобы не вызвать нового обвала. Я не знал, сколько килограммов бумаги сможет выдержать моя спина. Я не видел, куда ползу, и боялся, что я еще глубже зарываюсь в гору. Как узнать, куда я продвигаюсь — в правильном направлении или нет? Поблизости раздалось какое-то шебуршение. А вдруг это крысы?! Я содрогнулся. Кроме страха, бумаги несли в себе холод смерти.
Я выдвинул плечо вперед, и мне показалось, что рука вышла из-под завала. Я прополз еще полметра и выбрался из кучи бумаг и пыли. То есть еще не совсем чтобы выбрался, но голова была на свободе. Через заляпанное окно дальше по коридору проникал слабый свет. Я немного передохнул и пополз дальше.
Потом я попробовал встать, но ноги меня не держали: они онемели — правая лодыжка болела. Во рту чувствовался привкус крови. Я провел языком по зубам, убеждаясь, что они все на месте.
Я не знал, где здесь выход. Я мог бы бродить по этажу в течение долгих часов, но тут раздался истошный крик Гранадос, настолько пронзительный, что преодолел даже глухое безмолвие бумаг и добрался до самого дальнего уголка этажа. Судя по всему, она была где-то близко. Луч фонаря прорезал темноту: Новарио. Я ужасно обрадовался, хотя и подозревал, что кто-то из этих двоих был виновником моего падения. Обиженный и счастливый, я двинулся в сторону фонаря. Вскоре слева от меня раздался еще один крик, и в коридор вышла Сельва Гранадос, сыгравшая свою роль испуганной женщины, на мой взгляд, с явным отсутствием чувства меры.
— Великолепно! — воскликнул Новарио. — Даже лучше, чем было раньше. Я начинаю вспоминать.
Гранадос обняла меня и издала радостный вопль, что выходило за рамки сценария. Новарио тоже сообразил, что это не импровизация заигравшейся актрисы.
— Что случилось? Крыса?
Позже Сельва Гранадос объяснила, что, поскольку ее отец был владельцем фабрики по производству дезинфекционных материалов, она никогда не боялась ни тараканов, ни пауков, ни крыс и никакой другой живности. В ее семье их считали священными животными, которые обеспечивали семью средствами к существованию.
Луч фонарика осветил мое лицо. Гранадос снова закричала.
— Не бойтесь. Это я, Миро.
— А кровь?
— Маленькое падение, — сказал я мужественным тоном героя, который говорит о смертельном ранении, как о пустяковой царапине. Я взял фонарик из рук Гранадос и вошел в пещеру. Прошел, прихрамывая, около шести метров, и тут фонарь высветил что-то такое, чего я явно не ожидал увидеть.
В конце туннеля была комната, забитая сломанными стульями.
В центре этого сложного сооружения (ножки стульев напоминали защитные шипы) на вращающемся кресле сидел человек. Мне было достаточно только раз осветить его лицо, чтобы понять, что он мертв. Казалось, что он был сделан из того же серого с желтым материала, что и все окружавшие его бумаги.
У меня за спиной возникла Гранадос и спросила, кто это был.
— Виейра, комендант, — сказал я. — Он исчез два дня назад.
На коленях у трупа лежала голубая тетрадь, как если бы смерть настигла его за чтением. Несмотря на потрясение, которое я испытал при виде покойника, я протянул руку и дотронулся до края обложки. Я раскрыл тетрадь на первой странице. Собственно, я был почти уверен, что это — первый том полного собрания сочинений Омеро Брокки. Почти, но все-таки не до конца.
Две эти тетради — эта и та, которую нашел я, — были похожи, как две капли воды: те же буквы и та же первая фраза. Только здесь автор заполнил всю тетрадь, теми же словами, повторив их тысячу раз: эта тетрадь пустая, эта тетрадь пустая, эта тетрадь пустая…
Новарио подбежал ко мне и выхватил тетрадь у меня из рук; он думал, что это и есть тот текст, встречи с которым он ждал уже больше двадцати лет. Он прочел оборванную фразу и, не скрывая отчаяния, вернул мне тетрадь.
— Кто-то с нами играет. Вы уверены, что он мертв?
Фонарь осветил лицо коменданта. Я увидел веревку у него на шее.
— Его повесили! — воскликнула Гранадос.
— Я думаю, он повесился сам, а потом его кто-то снял, — сказал Новарио. Он поводил лучом фонарика по потолку в поисках балки или крюка, но обнаружил только паутину.
Я опять посмотрел на бледное лицо коменданта.
— Нет, он не повесился. Если бы он умер от удушья, его лицо сейчас было бы синим, а язык вывалился бы изо рта. Веревку надели позже.
— А я и не знала, что вы работали судмедэкспертом, — сказала мне Гранадос. — А для чего, как вы думаете, на него надели веревку?
— Это предупреждение для тех, кто гоняется за книгами Брокки.
Все версии «Замен» совпадали в одном: в каждой присутствовал труп с петлей на шее.
— Тот, кто его убил, читал Брокку, и он оставил здесь этот знак для тех, кто может понять его смысл, — сказал я.
— Это, должно быть, Конде. — У Новарио была раздражающая привычка светить мне в лицо фонарем всякий раз, когда он со мной заговаривал. — Конде или…
— Или кто-то из нас, — закончил я за него. — И опустите фонарь, я не собираюсь делать сенсационных признаний.
— Убийца здесь рядом, в этих бумажных залежах. Я спиной чувствую его взгляд, — сказала Гранадос. Она развернулась и пошла прочь. Мы с Новарио последовали за ней.
В здании было темно и пусто — казалось, оно пустует уже много лет, — но стук форточек и скрип половиц намекали на то, что, возможно, мы были здесь не одни, что сегодняшней ночью здесь был еще кто-то, и этот «кто-то» плел козни, направленные против нас. Все двери были закрыты на ключ, так что мы не могли выйти до утра.
Как-то вдруг стало холодно. Было три часа ночи, и нам всем захотелось есть. Сначала, под впечатлением от вида мертвого тела, мы не смогли проглотить ни кусочка, но голод все-таки оказался сильнее. Во время импровизированного ужина мы обменялись своими соображениями и догадками о том, что произошло с комендантом и кто был убийцей. В какой-то момент я вообразил, что коменданта убили Новарио с Гранадос на пару (да, у них были не самые теплые отношения, и это еще мягко сказано, но они оба терпеть не могли Конде, и эта ненависть могла бы пересилить их враждебность друг к другу), и при одной только мысли об этом меня затошнило. Но потом по здравом размышлении я решил, что эти двое не могут быть соучастниками преступления, потому что, хотя они оба не любят Конде, они все равно не смогли бы объединиться — даже для мести общему врагу. Было никак невозможно представить этих людей союзниками хоть в чем-то.
— Я думаю, кто-то нас опередил. Бумаги Брокки теперь у него, и он хочет нас напугать, — твердо сказал Новарио.
— А зачем он убил коменданта? — спросила Гранадос.
— Возможно, он был соучастником. Конде его использовал, а потом… — Новарио чиркнул указательным пальцем по горлу. — Конде сделал себе имя, спекулируя на славе Брокки, и не мог допустить, чтобы кто-то его опередил, даже накануне своего окончательного разоблачения.
— Но если рукописи у него, почему он вас с ними не ознакомит?
Новарио пожал плечами.
— Только вы можете нам помочь. Надо вывести Конде на чистую воду. Профессор Гранадос к нему не подступится, я — тем более. Но вы…
— Я уверен, что Конде здесь ни при чем, — сказал я. — Как вы себе представляете пожилого профессора в роли безжалостного убийцы?
Они растерянно переглянулись. Нет, такого они себе не представляли.
Разговор постепенно выдохся, завязнув в противоречивых умозаключениях. Мы съели все, что было, но я все равно не наелся. Гранадос составила рядом три стула и прилегла отдохнуть. Новарио опустил голову на стол и тоже, кажется, задремал. Я не спал, как часовой, который ждал первого луча света. Сначала я себя чувствовал даже неплохо, но потом у меня разболелись все кости, как если бы тело вдруг вспомнило об ударах, полученных во время падения. Спать не хотелось. Вернее, я боялся заснуть: убийца мог быть где-то рядом, в засаде. Мне удалось продержаться до утра, и вот за окном уже рассвело, и послышался шум уличного движения, и здание открыли.
Я разбудил своих спутников.
— Уже уходим? — спросила Гранадос.
— Еще минут пять подождем. Чем больше здесь будет народу, тем меньше мы привлечем внимания.
При дневном свете Новарио выглядел лет на десять старше; его воспаленные от недосыпа глаза, выбившаяся из брюк рубашка и растрепавшаяся прическа дополняли классический вид малахольного полуночника.
— Прежде чем мы разойдемся… нам надо подумать, как сообщить о смерти коменданта.
— Анонимный звонок, — предложил Новарио.
— Ладно, я этим займусь, — сказал я.
Мы решили выйти по очереди, чтобы нас не видели вместе. Я поехал домой на такси. Из последних сил принял ванну и упал в кровать. Уже лежа, я взял телефон, позвонил в полицию и сообщил им о трупе. Оператор хотела меня расспросить поподробнее, но я бросил трубку.
Всю субботу и воскресенье я провел в постели: смотрел телевизор и немного работал над рассказом Брокки. В понедельник я не нашел в себе сил, чтобы подняться, и прежде всего потому, что в воскресенье ко мне приходила мать. Она язвительно раскритиковала мою квартиру, обозвав ее «свинарником». Объясняя свой жалкий болезненный вид, я сказал, что играл с приятелями в футбол под проливным холодным дождем.
— Занятия спортом — это, конечно, хорошо, но ты все-таки не забывай, что ты всегда был болезненным слабеньким мальчиком, — высказалась мамаша. Придавленный тяжестью ее слов, я весь сжался. Казалось, еще немного — и я просто исчезну.
Мать очень обрадовалась, узнав, что ее давний друг — доктор Конде — поручил мне дополнительную работу. Я начал рассказывать, в чем заключается эта работа, ей это было не интересно; ей хотелось послушать сплетни или «новости культурной жизни», как она это называла. Кажется, в этом смысле я ее разочаровал.
— С такой работой у тебя есть все шансы продвинуться. Завести полезные знакомства, окунуться в культурную жизнь. Используй свое положение.
Когда мать ушла, я решил взять себе дополнительный выходной в понедельник. Я пришел в институт лишь в четыре часа пополудни во вторник. На кухне сидели Фриландер, профессор нейролингвистики, и Либераторе, секретарь кафедры славянской литературы.
— Вы слышали про коменданта? — спросили они хором.
— Он по-прежнему в депрессии?
— Хуже: он умер.
Я попытался изобразить удивление. Я спросил: как, когда?
— В субботу был анонимный звонок в полицию. Они ждали до воскресенья, чтобы убедиться, что это не розыгрыш, потому что сначала они подумали, что это просто студенты так шутят; тем более что здание было закрыто, и они не могли войти без ордера, а ордер выписывают по решению суда.
— Причина смерти известна?
— Он упал в пролет лестницы. Его нашли в вестибюле, лежал на полу лицом вниз. С расколотым черепом.
— А что говорят в полиции? — Я подумал о веревке.
— Они не дают никакой информации, — сказал Фриландер. — Между университетом и полицией всегда были трения. Поскольку руководители факультета хотят провести свое собственное расследование, полиция умыла руки.
Я вышел на улицу, чтобы позвонить Новарио по телефону-автомату. У меня было предчувствие, что с кафедры лучше не звонить.
— Убийца сбросил труп в лестничный пролет, — сказал я Новарио, кажется, даже не поздоровавшись.
— С веревкой на шее?
— Кажется, нет. Вы когда думаете уезжать?
— Собираетесь поделиться трудами Брокки только с Гранадос? Я не доставлю вам этого удовольствия.
— Мне не нужны книги Брокки. Мне просто не хочется появиться в выпуске новостей. Или в суде.
— Не волнуйтесь, Миро. Против вас нет никаких улик. Они наверняка решат, что это было самоубийство, и, когда все успокоится, мы предпримем еще одну экспедицию.
Я пробыл в институте до самого закрытия, частью из-за того, что хотел собрать больше информации, частью из-за того, что действительно сильно нервничал. Я заговаривал с каждыми встречным, пытаясь узнать что-нибудь новое о смерти коменданта. Под предлогом поиска документов, необходимых мне для работы, я спустился в офис в подвальном помещении, чтобы поговорить с мужчиной в синем комбинезоне и толстой женщиной. Когда я вошел, там сидело еще четверо человек. Мне показалось, что все они косятся на меня с недоверием.
— Вам эти бумаги сегодня горят? Вы что не видите, что у нас горе? — упрекнула меня толстуха.
По счастью, кто-то вступил в разговор, отвлекая внимание.
— Когда его заберут? — спросил курьер.
— Когда позволит судебный врач. Кажется, завтра.
— А вскрытие будет?
— А я-то откуда знаю? Но такие депрессии, как была у него, часто заканчиваются трагедией.
— Он, наверное, хотел, чтобы его удержали от этого шага, — осмелился предположить курьер. — Может быть, он безмолвно просил о помощи, но никто ничего не заметил.
— Да нет, — заявила толстуха. — Эти неврастеники никогда никого не предупреждают. Они просто кончают с собой, и все. Когда решат, что так надо.
— А ночной сторож?
— Не поминай лихом. О нем только известно, что его никогда нет, а когда он здесь, он спит.
В общем, я понял, что здесь ничего нового я не узнаю, и вернулся на кафедру. В Берлоге меня ждал Конде. Я начал рассказывать ему о смерти Виейры.
— Увольте меня от плохих новостей, Миро. Я жду ваших отчетов. Есть какие-нибудь результаты?
К счастью, за выходные, пока я валялся в постели, я существенно продвинулся в работе. У меня уже был черновой вариант рассказа. В смысле, оригинала. На самом деле я не особенно тщательно сравнивал версии, мною двигала интуиция, которая, как известно, есть сестра лени. В результате появился рассказ на четыре страницы, который я уже отпечатал на институтском «Ундервуде». Я очень надеялся, что Конде не поймет, что я прочел меньше половины всех имевшихся бумаг.
Он быстро пробежал глазами текст.
— Великолепно, — сказал он. — Я его заберу, чтобы размножить.
— Подождите. Его нужно слегка подправить. Дайте мне еще неделю.
— Я ценю ваше стремление к совершенству, но текст мне нужен сейчас. Книга должна быть готова через месяц. Предисловие, хронология, описание, как вы пришли… как мы пришли к этому варианту, и история самого рассказа. Надо все делать быстро, иначе враги меня опередят.
Я вопросительно посмотрел на него. Я опасался, что Конде был в курсе о моих похождениях с Новарио и Гранадос.
— Я хотел бы вас кое о чем попросить. Эта женщина, имя которой я не хочу называть, мне угрожала…
— И чем угрожала?
— Да так, всякими глупостями. Но все равно: не пускайте ее на кафедру.
— У меня нет права ее не пускать. Любой может войти на кафедру.
Доктор Конде дотронулся до клавиши, которая освобождала каретку машинки. Каретка с шумом отъехала влево.
— Если вы заинтересованы в том, чтобы уберечь свою работу, не пускайте сюда эту придурочную. А будет ломиться, скажите, что это приказ доктора Конде. — Он улыбнулся, но улыбка вышла натянутой и неискренней. — Прошу прощения за этот тон, но Гранадос выводит меня из себя.
Он достал из портфеля чек.
— Возьмите, он уже подписан, его не нужно депонировать. На этом закончим расчеты.
Я спрятал чек. Когда Конде ушел, я еще раз просмотрел черновую копию «Замен». Поскольку я не ожидал, что Конде заберет рассказ прямо сегодня, я не проверил, были ли там опечатки. Основные фрагменты рассказа я взял из имеющихся версий, но имелись и мои собственные фразы, которые я попытался вставить в повествование. «Никто не поймет, что это была импровизация», — подумал я. В конце концов, чтобы хоть как-то приблизиться к оригиналу, было просто необходимо сделать кое-какие замены.
Представляю вашему вниманию рассказ Омеро Брокки, опубликованный под патронажем Академии гуманитарных наук, в том его варианте, который я вручил Конде. Рассказ вышел маленьким тиражом — всего шестьсот экземпляров, на сегодняшний день безвозвратно утерянных.
Многие думают, что когда-то давным-давно существовал подлинный оригинальный текст, но никто толком не знает, почему этот текст стал жертвой многочисленных и бесконечных поправок. Изучив сотни версий, я пришел к выводу, что в самом начале не было никакого текста, написанного на бумаге, а был всего лишь анекдот, пересказанный много раз. Я знаю, что данное предположение — ересь, и поэтому я пишу эти заметки втайне ото всех. Иногда мне кажется, что эта история полностью лишена смысла, и то, что мы столько лет принимали за гениальное произведение, представляет собой чистый лист бумаги.
Кабинет, где я сейчас работаю, большой и просторный; ничем не хуже и ничем не лучше других кабинетов в редакции. Мое рабочее место находится рядом с большим окном, которое явно давно не мыли. За окном — выжженное солнцем пастбище. Я — редактор, у меня много работы, но иногда у меня получается выкроить время и на себя, когда все обо мне забывают: тогда я могу заниматься своими делами — в частности, редактировать никому не нужные тексты, как, например, вот этот, и смотреть на мертвый пейзаж за окном.
Мы надеваем на куклу старую одежду: коричневое пальтишко из овечьей кожи с засаленными лацканами, серые брюки, грязные ботинки без шнурков, синие шерстяные перчатки, кусок белой ткани вместо лица (голова куклы набита паклей), траченная молью фетровая шляпа. Раскладываем по карманам листочки с версиями рассказа и гоним куклу как курьера с этажа на этаж. Когда все листочки разобраны, мы опять набиваем карманы кукле, обеспечивая ей тем самым бесконечное существование. Со своим белым лицом при полном отсутствии характерных черт она больше похожа на призрак, чем на нормальную куклу — на призрак, в котором каждый видит что-то свое.
Деятельный почтальон сновал с этажа на этаж, раздавая посылки и письма, пока однажды не налетел на курьера. Его вывели на свежий воздух. Я видел в окно, как его разложили на желтой земле, чтобы облить бензином и сжечь. Потом я вышел на улицу, переворошил остывающий пепел и забрал в качестве сувенира уже почерневшую серебряную пуговицу.
Но вернемся к оригиналу рассказа, по крайней мере к тому варианту, на который имеются ссылки в большинстве его версий.
Шла война. То ли между двумя разными странами, то ли между двумя армиями одной страны. Предположим, что все-таки между двумя разными странами.
И вот в рядах армии той страны, на которую напали враги, ходят слухи, что, если один из ее командующих — генерал Ф. — попадет в руки неприятеля, поражение будет уже окончательным.
Н., лейтенанта армии, которая защищается от агрессора, вызывают в штаб. Некий капитан, которого лейтенант видит первый раз в жизни, поручает ему доставить мертвое тело в город, по указанному адресу. Тело завернуто в брезент и обмотано веревкой. Капитан сообщает Н. точный адрес. Он как будто не понимает, что это никак невозможно — дотащить на себе до города покойника, упакованного в брезент. Лейтенант уходит, волоча за собой за веревку порученное ему тело, но вскоре тайна раскрывается. Колючая проволока разрывает брезент; лейтенант узнает генерала Ф.
К концу дня он добирается до армейского лагеря. Оставляет тело под открытым небом и находит пустую палатку, чтобы поспать хоть несколько часов. Когда он просыпается, трупа на месте нет. Вместо тела генерала на траве лежит мертвая белка, связанная той же веревкой. Лейтенант забирает белку и продолжает свой путь.
На железнодорожной станции, где пассажиры ждут поезд, который никогда не придет (все пути разрушены), лейтенант снова ложится спать, а когда просыпается, то находит вместо белки какую-то книгу. Это — молитвенник, на обложке которого изображен Христос с пламенеющим сердцем. Эта вторая замена окончательно убеждает лейтенанта в том, что его миссия имеет какой-то тайный смысл, но ему никогда не понять этого смысла. Впрочем, он не теряет присутствия духа. Он знает, что речь идет о судьбе его родины, и он должен избежать всех ловушек, какими бы сложными они ни были.
Он проходит мимо армейских казарм и разрушенных домов, идет по открытой местности. Каждую ночь связанным веревкой предмет таинственным образом исчезает, и его заменяет другой. (В нашем каталоге насчитывается 12 645 вариантов.) Иногда кажется, что предмет тот же самый, что был накануне, но при более тщательном рассмотрении лейтенант Н. всегда находит различия.
В рассказе не уточняется, сколько времени проходит от начала пути до прибытия Н. в пункт назначения. Может быть, несколько дней, может быть — лет. Дом, куда ему нужно доставить ношу, — трехэтажное здание, которое кажется лейтенанту знакомым, но он побывал во стольких местах, что уже начинает путаться. Молодая женщина, одетая в некогда элегантное, но сейчас поистрепавшееся платье, провожает его в комнату на самом верхнем этаже. Там она ему говорит: «Я дочь генерала и хочу взглянуть на тело отца». Лейтенант развязывает брезентовый тюк, но внутри ничего нет. «Если наши люди узнают, что он попал в руки неприятеля, мы потерпим поражение, — с горечью говорит женщина. — Пусть это будет нашим секретом, пока не найдется тело генерала».
На следующий день лейтенант узнает тревожные новости: солдаты на фронте идут в атаку с безрассудством самоубийц или, наоборот, беспорядочно отступают. Ночью он слышит, как за стеной причитает и плачет дочь генерала. Лейтенант надеется, что наутро тело генерала появится снова в какой-нибудь из своих новых форм, но брезент остается пустым.
Проходят дни, приближается полное поражение. В какой-то момент женщина обращается к Н., называя его «отцом», и лейтенант понимает, в чем заключается его миссия. В комнате под потолком есть три дубовых балки с паутиной по углам. Лейтенант, не мешкая, выбирает балку и осуществляет последнюю замену.
Какие-то версии занимают всего страницу, какие-то — больше ста. Никто не сличает их с целями, исключительно эстетическими; цель одна — избежать контроля со стороны органов безопасности; правительству безразлично, в каком виде будет опубликован рассказ и будет ли опубликован вообще, главное, чтобы он не содержал тайных посланий. Замена предметов или целых абзацев в рассказе — это прием, который используют подпольные организации, чтобы распространять свои идеи, религиозные группы — чтобы сообщать миру о своих откровениях, любовники — чтобы играть в шпионов, и шпионы — чтобы играть в любовников.
Пока я пишу, я слышу удары клавиш других пишущих машинок… Я почти их не знаю — этих людей, что меня окружают. Я не знаю, что будет со мной завтра. Может быть, меня направят на другой этаж или в другую секцию. Всегда происходит одно и то же: нас переводят из одного места в другое, ни о чем не спросив и ничего не объяснив. Эти постоянные перемещения мучительны для всех нас; пожалуй, в первую очередь из-за той неуверенности, что возникает у нас от этих вечных перемен; ни в какой больше редакции — ни в этом городе, ни в других городах — нет такого количества вариантов рассказа, как здесь у нас.
Уже давно никто даже не упоминает об этом рассказе. Когда я пытаюсь с кем-нибудь проконсультироваться, мне говорят: никакого рассказа нет и никогда не было, забудь о нем, просто забудь и все. На каждом этаже есть охрана, в каждом кабинете — доносчик. Мне никто ничего не говорит, но по их лицам я вижу, что все думают о рассказе. Бредят рассказами. Все мечтают о том, что потащат тело за веревку, что тело заменят, и снова заменят, и снова заменят, и в конце — тюк окажется пустым.
Популяризация рассказа — это был длительный эксперимент, который начался несколько лет назад. Рассказ не был средством для передачи посланий, он сам был посланием — многократно повторенным посланием, призывом к смерти. Запрет на его распространение стал новым этапом эксперимента: чем секретнее было содержание рассказа, тем больше оказывалось давления. За последнее время возрос процент самоубийств, и чаще всего люди вешались. Статистику держали в тайне, но я нашел записи в папке, утерянной в общем архиве. Сейчас я составляю свой собственный архив, чтобы когда-нибудь доказать, что мы все втянуты в эксперимент. Рассказ принудительно публиковали, то есть дали нам понять, что нами манипулируют даже в наших мечтах и грезах. Вот почему существует столько различных версий и столько различных предметов, которые заменяют друг друга — конец все равно остается один и тот же.
Моя версия рассказа понравилась Конде; когда он пришел на кафедру в следующий раз, а именно через два дня, он сказал, что никто бы не выполнил эту работу лучше и что мое имя будет стоять на видном месте среди тех, кого он собирается упомянуть в разделе «Автор благодарит». Я признался, что ждал, что мое имя будет стоять среди составителей финальной версии.
— Надо пройти долгий путь, мой друг, прежде чем твое имя появится среди авторов академической публикации. Вы проделали великолепную работу, но пока что не можете претендовать на место среди тех, кто занимается этим исследованием уже полвека.
Наверное, я не сумел скрыть своего разочарования, потому что Конде открыл свой портфель и сказал, что у него для меня «сюрприз». Видимо, он тем самым собирался меня утешить. Он достал обложку «Замен» без единой страницы внутри. Она была зеленого цвета с иллюстрацией в виде человека без лица, но в котелке. Имя автора — издателя версии рассказа и составителя биографической справки — было набрано более крупными буквами, чем имя самого Брокки.
— Презентация через две недели. Мы даже не успеваем получить отпечатанную книгу, но у нас есть хотя бы обложка. Я очень надеюсь, Эстебан, что вы придете на презентацию.
— А к чему эта спешка? Почему бы не подождать, пока книга не будет готова?
— Я не хочу, чтобы мои неприятели опередили меня с какой-нибудь сенсационной новостью. Кстати, эта женщина не приходила?
— Гранадос? Нет.
— А что с комендантом?
— Судья решил, что это самоубийство. Он был хроническим неврастеником.
— Бедняга. Подумать только, я столько раз проходил мимо него и никогда не сказал ему ни единого слова. В жизни всегда так, мы не знакомы с теми, с кем встречаемся постоянно, как самолеты в ночи. — Конде посмотрел на часы. — Мне пора на собрание совета директоров. Вернусь через час.
Доктор Конде ушел, оставив свой портфель на столе. Я честно пытался побороть искушение, но в конце концов все-таки заглянул в его бумаги. Я не нашел ничего интересного за исключением одного письма. Почерк показался мне знакомым. Я вспомнил посвящение сделанное мне Сельвой Гранадос на первом листе «Утонувшей в клепсидре». Я прочел не больше половины книжки, отложив ее на ночной столик, под детективы в мягких обложках и старые газеты.
«Конде, я знаю, что вы не хотите встречаться со мной и не поднимаете трубку, когда слышите мой голос на автоответчике. Но это уже не угроза, это профессиональный вопрос. Мне удалось найти человека, который работал на кафедре, когда исчезли те самые книги Брокки. Я записала его показания и вскоре сделаю их достоянием гласности. Если вы не свяжетесь со мной в ближайшее время, вы очень об этом пожалеете. Я разоблачу вас в первом же публичном выступлении. Вам бы хотелось увидеть свое имя в газетах, а именно в полицейской хронике? Призрак Брокки требует правды. Вам нужна моя подпись?»
Нет, подпись была не нужна. Я быстро спрятал письмо в портфель, услышав приближающиеся шаги.
Дверь открыл лысый мужчина с рыжими усами и усталым лицом. Его шея была обмотана теплым шарфом, и он без конца кашлял.
— Какая у вас холодрыга. Как вы это переносите? — спросил он вместо приветствия. Я ответил, что привык.
Я думал, что он попросит какую-нибудь книгу, но мужчина спросил, можно ли ему пройти во второй зал. Я сказал: проходите, — но все-таки засомневался и пошел следом за ним.
Он встал у окна и долго смотрел на купола соборов, на грязные фасады зданий, на облака, что проплывали над невидимой рекой. Потом он обернулся ко мне и сказал, что пейзаж очарователен.
— Я часто смотрю в окно, когда нечего делать, — ответил я, чтобы что-нибудь сказать.
— Этот свет, белое небо. Мне не нравится лазурное небо. Я предпочитаю, чтобы оно было серым или белым. Когда пасмурно, люди не пишут писем.
Он попросил разрешения пройти в Берлогу.
— Туда можно входить только специалистам. Студентам старших курсов, аспирантам и профессорам. Вы профессор?
Он протянул мне руку.
— Гаспар Трехо, профессор логики.
— С какой вы кафедры?
— У меня своя кафедра.
— Я ни разу не слышал о кафедре логики профессора Трехо.
— Это маленькая кафедра. У меня нет ни аспирантов, ни студентов. Я сам — вся моя кафедра. Хожу из угла в угол, размышляю и пытаюсь найти следы.
Я подумал, что это — очередной малахольный, каких немало на факультете. Вход в университет открыт для всех, и эти чудики с удобствами устраиваются в библиотеке или в аудиториях. Иногда они проходят курс вместе со студентами, один и тот же — в течение многих лет. Одни предпочитают предметы традиционные, можно сказать, классические; другие увлекаются новыми дисциплинами. Они приходят на выпускные экзамены и иногда даже сдают их — к всеобщему конфузу. Они чем-то напоминают шпионов. Когда они встречаются с новыми людьми, им удается скрыть свою истинную сущность, но в конце концов правда выходит наружу. Они балансируют между абсолютным молчанием и пустословием. Одни придумывают себе прошлое: академические звания, влиятельных друзей; другие, более молчаливые, — скрываются под покровом таинственности.
Трехо указал на дверь Берлоги.
— Я обследую здание. Не хочу оставить ни единого уголочка, все хочу посмотреть. Вы мне позволите?
Я солгал и сказал, что у меня нет ключа. Гаспар Трехо улыбнулся. Он достал из кармана несколько смятых бумажек и дал их мне. Университетское начальство разрешило ему входить во все помещения и беседовать со всеми сотрудниками и студентами, с кем он сочтет нужным. Я не понял, о чем шла речь, пока он не разъяснил:
— Представьте, что я как бы частный сыщик. — Он снова закашлялся. — Я пытаюсь выяснить, что делал и где бывал комендант в последние часы жизни. А теперь дайте мне ключ.
Гаспар Трехо прошел по всему институту. Он одержал надо мной верх, но эта победа не играла для него никакой роли. Ни в его словах, ни в его жестах не проскальзывало и тени превосходства. Без особого интереса осматривая помещение, он рассказал мне свою историю. Он был профессором логики, но его лишили кафедры из-за разногласий с руководством факультета. Когда поменялся декан, место Трехо было уже занято.
— Тогда-то я и забросил чистую логику, чтобы создать свою собственную дисциплину: Науку Знаков. Я хотел придать философский смысл тенденции к поискам истины в незначительных деталях. Новый декан захотел испытать мою теорию на практике и поручил мне раскрыть кражу двадцати пишущих машинок, которые исчезли из подвала факультета.
Я смутно помнил об этом случае. Это произошло много лет назад, когда я заканчивал первую половину университетского курса. В те времена кражи имущества факультета были обычным делом.
— Я не только не знал, кто украл эти машинки, но и не имел ни малейшего представления о том, как их вынесли из здания. Я заподозрил нового курьера и проверил на нем свой метод сплетать единую сеть из разрозненных и вроде бы не связанных между собой деталей.
— Ничего нового, — поддел я его. — Как в детективных романах.
— Это немного другое. Я собираю улики и доказательства все вместе и не рассматриваю их по отдельности до тех пор, пока не накопится критическая масса…
— Такая копилка правды?
— Мне годится любое название. Представьте факты как вещи, которые можно поставить в шкаф со стеклянной дверцей, чтобы они всегда были перед глазами. И вот я составляю их в шкаф и смотрю на них, как бы не зная, что это такое. Понемногу я нахожу между ними связи и как бы сплетаю из них сеть. Я составляю в воображении своеобразный музейный каталог, где каждой вещи отведено свое место. Кстати, я говорю не только об идеях. Но и о предметах как таковых. У меня дома — целый стеллаж для «вещественных доказательств». Мой метод сочетает умозаключения с интуицией. Подключив только разум, вы ничего не добьетесь. Только вообразив, что реальность по большей части есть вымысел, можно отыскать истину.
Гаспар Трехо тогда нашел вора: им оказался профессор, тронувшийся рассудком. Он украл машинки не из-за денег, а потому что ему было нужно спать в окружении пишущих машинок с заправленными в них листами бумаги. Он уверял, что жившие у него дома призраки, которые раньше мешали ему спать по ночам, теперь пишут свои послания на машинках и дают ему спать спокойно. Он воровал машинки по частям, буквально по клавишам, а более тяжелые детали выносил в картонных коробках при соучастии своих студентов. В общем, Трехо блестяще справился с поручением, после чего полностью потерял интерес к науке и занялся исключительно «криминальными» расследованиями.
— Простые в общем-то случаи. Мелкие кражи, конфликты между студенческими группировками. Уверяю вас, я занимаюсь своей методой. Я не веду следствие. Я исследователь, а не доносчик.
Мне пришлось открыть и дверь Склепа. Трехо осмотрелся, но не стал ничего трогать. Я спросил его, почему он расследует смерть коменданта, ведь полиция считает, что это было самоубийство.
— Я ни в коем случае не подвергаю сомнению слова полиции, но представьте, меня всегда очень интересуют такие события, скажем так, не особенно привлекательные. Последнее мое «дело» — поиски пропавших документов. А в этот раз мы имеем труп. Я чувствую себя настоящим детективом. — Он чихнул, потом достал из кармана маленькую жестяную баночку с китайской мазью и смазал себе нос. — Вы знали Виейру?
— Пару раз видел.
— А на неделе, когда он умер, вы его видели? Говорили с ним?
Я отрицательно покачал головой. Но у меня было чувство, что Трехо видит меня насквозь.
— Здание очень большое, и мне еще надо переговорить со многими людьми, в общем, мне нужно идти. Но потом мы еще поговорим.
Трехо чихнул на прощание и удалился по коридору, а я застрял где-то на полпути между доверием и паранойей.
Вернулся Конде, сложил бумаги в портфель и вручил мне какую-то карточку с эмблемой университета.
— Эстебан, возьмите приглашение на презентацию. Она пройдет в этом здании — в концертном зале. Я хотел провести ее в том же месте, где проходил этот псевдоконгресс, — как говорится, «почувствуйте разницу». Но у меня не получилось. На презентации будет пресса и даже государственное телевидение.
Пряча улыбку, Конде решительным шагом вышел в коридор. Я никогда раньше не видел его в таком благодушном настроении. Я даже задался вопросом: а читал ли он это письмо, которое носил в портфеле? Он был спокоен и весел, в то время как его заклятая противница угрожала покончить с ним раз и навсегда. Может быть, эти двое — в тайне ото всех, — подписали договор о мире?
Из бара напротив пиццерии «Кайман» я наблюдал, как ломают здание, где мы с друзьями провели столько вечеров. Грог, который всегда отличался сентиментальностью, сказал, что нам всем надо взять по кусочку строительного мусора, как если бы это была Берлинская стена. Чтобы отвлечь Грога и Диего от грустных мыслей, я рассказал им обо всем, что случилось у нас в институте за последние несколько дней.
— Убийство коменданта — это предупреждение для тех, кто собрался продолжить поиски: мол, лучше не надо, — высказался Грог, прервав свое обычное молчание. Я доверял его мнению: какое-то время он зарабатывал на жизнь переводами детективных романов. Он всегда любил поговорить о жанре детектива, а его любимым автором на все времена была Агата Кристи. Он говорил, что перечитывал «Десять негритят» восемь раз; по его мнению, в хорошем детективном романе обязательно должны присутствовать вереница смертей, тюремное заключение и клаустрофобия.
— Но какая связь между бумагами Брокки и комендантом? — спросил Диего.
— Может быть, он что-то видел… или, скажем, нашел бумаги и хотел извлечь из них выгоду. Было бы очень неплохо выяснить, не была ли эта ваша придурочная… как ее там зовут?
— Гранадос…
— Гранадос, или этот профессор с юга, или сам Конде… так вот, может быть, кто-то из них был знаком с комендантом?
— Никто из них не говорил, что знаком с комендантом, — сказал я.
Когда я рассказал им о Трехо, Грог презрительно отмахнулся.
— Должно быть, какой-нибудь чудик, о котором и упоминать-то не стоит.
Впервые за все время нашего знакомства непогрешимый оракул Грог — мнение которого мы всегда спрашивали, прежде чем сделать хотя бы шаг, — очень крупно ошибся.
На следующий день я попытался взяться за свою диссертацию, хотя голова у меня была забита совсем другим. К тому времени я прочел все труды Энчо Такчи, включая и те, которые публиковались в Италии. То есть я уже завершил подготовительную работу и собрал почти все необходимые материалы; у меня больше не было поводов и причин, чтобы откладывать диссертацию дальше. Я нашел три единственные статьи, посвященные работам Такчи. Не хватало лишь некоторых биографических данных, но я их искал.
В одной из этих трех статей, «Патология несчастья», опубликованной в 1948 году в журнале по истории медицины, была ссылка на книгу Такчи «Римские свиньи», о которой я раньше не слышал. Автор статьи писал: «Такчи изучал воздействие на организм электрошока, применявшегося на римских свинобойнях. Одним из изобретателей этого метода был некий Серлетти, работник бойни. Свиней размещали на металлической платформе, где их поражал сильный электрический разряд. Иногда одно из животных выживало. У всех выживших наблюдалась одна общая черта: свиньи меняли свое поведение и становились послушными и покорными».
Я точно знал, что в университете этой книги не было: ни на факультете психологии, ни на медицинском. В некоторых больницах имелись библиотеки, но они в основном были закрыты, или разворованы, или заброшены в небрежении. Чем больше я думал об этой книге, тем более важной она мне казалась. Добыть ее — это стало уже вопросом самолюбия. Я писал диссертацию по литературе, а не по психиатрии, но меня неудержимо влекло к этой расплывчатой зоне, которая уже давно не интересует ни одного психиатра (учение Такчи было подвергнуто остракизму пятьдесят лет назад). Мне надо было писать о Такчи как о писателе, а не как о враче, а для этого мне нужно было найти какую-нибудь его работу, которая могла бы считаться литературным произведением. Я думал, что история Серлетти должна мне подойти.
Я искал какие-нибудь указания во всех книгах, которые я собрал или сделал фотокопии. На первой странице одной из них имелся штамп библиотеки факультета психологии, но на следующей странице была заметна полустертая печать: «Дом отдыха „Спиноза“».
На кафедре нейролингвистики была хорошая библиотека по психиатрии. Профессор Фриландер удивился, узнав, что меня интересует дом отдыха «Спиноза».
— Это был загородный санаторий для интеллектуалов. Не знаю, существует ли он сейчас. Я думаю, он находится где-то к западу от города. Несколько лет назад его помещения использовались для насильственного интернирования представителей оппозиции. Многие вышли оттуда, превратившись в ярых приверженцев режима, о других — никто и никогда больше не слышал. Если он сейчас и существует, то скорее всего там теперь что-то вроде психушки. А вы что, собираетесь отдохнуть пару недель?
Утром в субботу я встал пораньше и поехал в дом отдыха «Спиноза». Я вышел из поезда и немного прошелся пешком — около трех курд, не больше. Территория была огромной: пять корпусов, расположенных в форме латинской «U», заброшенный сад. Сперва я подумал, что дом отдыха вообще закрыт, но потом различил некоторые признаки жизни: прошедшую вдалеке медсестру, пациента в халате, сидевшего в саду, полицейского, выглянувшего в разбитое окно.
Я прошел, не встретив никого, до первого корпуса, носившего имя «Париж». Судя по старому плану больницы, висевшему в рамке на стене, остальные корпуса также служили приютом для столичных жителей: Лондон, Будапешт, София и Токио. Пациентов не наблюдалось вообще, скорее всего это здание было административным. Я постучался в четыре двери, но безрезультатно; я уже собирался отправиться в другой корпус, когда в коридор вышла женщина.
— Вы кого-нибудь ищете?
— Вы не подскажете, где находится библиотека больницы?
— Здесь не больница. Вы что, не слышите пишущие машинки? — Мне показалось, что я услышал далекий шум. — Это убежище для блестящих умов, которые не выносят реальной жизни.
Я снова спросил про библиотеку.
— У нас есть архив; там хранятся какие-то старые книги. Но не думаю, что вас туда пустят. Архив закрыт для посторонних.
Я предъявил ей рекомендательное письмо, заверенное печатью факультета философии и гуманитарных наук. Женщине пришлось смириться с моим присутствием.
— Второй этаж. Вон там — лестница.
Огромная дверь архива была приоткрыта. Мужчина немногим больше семидесяти лет мирно спал в кресле. Мне пришлось громко закашляться, чтобы его разбудить. Нас окружали поднимавшиеся до самого потолка стеллажи, забитые книгами в кожаных переплетах, медицинскими журналами и разрозненными бумагами.
— Вы новый врач?
— Нет, я ищу одну книгу. Если вы позволите мне посмотреть, я вам не помешаю.
— Не беспокойтесь, я вам помогу. Сюда уже давно никто не заходит: сведения о новых пациентах заносят в компьютер. То, что здесь есть, уже давно устарело и никого не интересует.
Он поискал картотеку, но не нашел нужной мне книги. Я сказал, чтобы он не беспокоился, что книг здесь не так уж и много, и я просто пересмотрю их все по порядку. Старик пододвинул мне высокую шаткую лестницу. Просмотр книг занял значительно больше времени, чем мне представлялось сначала: отдельные тома стояли во втором ряду в глубине стеллажей у самой стены. Вскоре весь перемазался пылью. По счастью, в тот день я надел свой самый старый костюм, который уже был пропылен так, что порция новой пыли была ему не критична.
— Я был здесь пациентом, — сказал старик. — Столько лет находился здесь на излечении, что в конце концов меня взяли штатным сотрудником. У других был другой путь.
— Вы не знаете, где стоят самые старые книги?
— На самом верху, под паутиной.
Где-то на середине последней полки я нашел одну из книг Такчи, «Неврастения и старость», а чуть позже — толстенный «Мемориал приюта Мерседес». Их я уже прочел и сделал фотокопии. Я продолжил свои поиски (когда-то книги располагались по алфавиту, теперь они были слегка перепутаны, но какие-то следы былого порядка все-таки оставались) и достал из глубины тонкий томик в черной обложке: «Римские свиньи». Я не удержался и издал торжествующий возглас.
Хранитель архива не возражал, чтобы я забрал книгу, он только отметил в одной из своих тетрадей, что книга выдана сотруднику кафедры аргентинской литературы. Многие архивные документы хранились в металлических коробках, и я спросил, что это такое.
— Курикулумы врачей, истории болезни пациентов. Раньше в коробках хранились полицейские сводки об отдельных обитателях этого дома. В то время сюда привозили писателей, журналистов, профессоров, их лечили электрошоком и другими методами восстановительной терапии.
— И здесь есть имена всех пациентов?
— Почти всех. Не хватает отдельных карточек, которые забрала полиция. Но все это было давно. Никто уже и не помнит.
— Я могу посмотреть имена пациентов?
— Карточки смешаны, но есть книга учета прибывающих и выбывающих, в которой имеются данные на пациентов, проходивших лечение.
Он протянул мне толстый гроссбух. Первые записи относились к тридцатым годам. Я встретил отдельные имена известных людей, но большинство имен было мне незнакомо. Некоторые пациенты имели по нескольку имен, как если бы они использовали псевдонимы, а регистратор не знал, какое из них было истинным. В числе пациентов здесь был и сам Такчи. В конце своей жизни он страдал манией преследования, вызванной бесконтрольным употреблением алкоголя и наркотиков после смерти жены. Такчи слышал в бреду голоса своих пациентов, и они были для него настолько реальными, что доносившиеся до его слуха звуки, казалось, физически перемешались по пустой комнате.
Я пропустил одну декаду, потом еще одну, и еще одну, и наткнулся на имя Омеро Брокки, записанное зелеными чернилами.
— А где можно найти истории болезни отдельных пациентов?
— К какому времени они относятся? — Я указал ему на имя в книге. — В это время нашим домом руководил доктор Брест. После того как его уволили, он написал воспоминания об отдельных клинических случаях, которые произвели на него самое сильное впечатление. Этой книги, как, впрочем, и других книг Бреста, здесь нет, потому что его гонители сожгли все его бумаги, чтобы даже само имя Бреста не оставило здесь никаких следов.
Я поблагодарил хранителя архива и пообещал, что вскоре верну книгу Такчи, которая, кстати замечу, находится у меня по сей день. В глубине коридора имелась затопленная ванная комната. Я вымыл лицо и руки под струей текущей из крана воды и вернулся домой на поезде.
На обратном пути я читал «Римских свиней». С тех пор прошло уже столько времени, но я так и не завершил свою диссертацию.
Но мне тогда было не до диссертации. Мне хотелось разобраться с Броккой, имя которого я обнаружил среди пациентов «Спинозы». С помощью Фриландера я нашел среди книг на кафедре нейролингвистики пятитомный отчет, который Брест сделал в качестве директора дома отдыха «Спиноза».
Первый том содержал сведения об учебе Бреста в Милане, Гамбурге и Вене; имелись и краткие портреты людей, с которыми он там встречался; во втором излагалась история Дома Спинозы, которую Брест изучал в течение трех лет. Деятельность заведения, основанного в 1907 году, в первые годы существования была покрыта завесой секретности. В обществе считалось, что это была гостиница. «Конспирация достигла такой степени, — отмечает Брест, — что первый директор клиники приказал отпечатать наклейки и почтовые карточки со штампом „Гостиница „Спиноза““. В приемных покоях стояли швейцары в роскошных, бросающихся в глаза ливреях и громоздились чемоданы с иностранными наклейками. Но если бы кто-то в течение нескольких дней подряд заходил бы в холл „гостиницы“ „Спиноза“, он бы заметил, что чемоданы по-прежнему лежат, где лежали, и, кроме того, все они были пусты. Когда какой-нибудь турист пытался снять номер, ему, разумеется, отвечали, что свободных мест нет». В общем, в те времена — в отличие от нашей эпохи — о душевном покое интеллектуалов заботились очень тщательно.
В третьем томе я с радостью обнаружил ссылку на Энчо Такчи, которым Брест восхищался, хотя и не был знаком лично. Директор клиники выбрал тридцать самых интересных клинических случаев и описал их подробно. В книге также встречались пространные описания жизни клиники, замечания об организации работы корпусов и о конфликтах с руководством министерства здравоохранения.
В четвертом томе я нашел инициалы О.Б., пациента, которому Брест посвятил большую часть страниц фолианта. Автор смешивал свои воспоминания с текущими заметками.
«Студент философии, которого я идентифицирую инициалами О.Б., был ярым поклонником Джордано Бруно. Он придумывал разные мнемотехнические игры. Первое, что он сделал, прибыв в Дом Спинозы, тщательно осмотрел здание, чтобы запечатлеть в памяти каждый уголок. Я его спросил, для чего ему это, и он объяснил мне, что использует здание как умозрительное хранилище для того, что ему необходимо держать в памяти. Если ему, например, нужно будет запомнить список из двухсот книг, он прочтет вслух название каждой книги, ассоциируя его с какой-нибудь частью здания. Потом он мысленно пробежится по клинике, и названия книг всплывут в памяти сами собой. Чтобы понять, как действует память, сказал он, нужно изучать архитектуру. Время ее разрушает, пространство — восстанавливает. Он продемонстрировал мне, как действует его метод: я даю ему список ста пациентов, он читает его всего один раз, а затем перечисляет имена с незначительными отклонениями».
Брокке (если речь действительно шла о нем) было в это время двадцать пять лет, и он только что поступил в университет. По всем дисциплинам у него были только десятки.[8] Он был сыном почтового служащего и дамской портнихи. Его отец умер от рака легких, когда Брокке было пятнадцать. По мнению доктора Бреста, одна из причин душевного расстройства Брокки заключалась в его отношениях с отцом.
«О.Б. говорил о своем отце с неизменным спокойствием, но когда я попросил, чтобы он его нарисовал, он сломал карандаш. Отец О.Б. работал в центральном почтовом офисе и был скромным служащим, пока не ударился в политику. В пятидесятые годы ему поручили просматривать переписку деятелей оппозиции в поисках писем, которые могли бы заинтересовать органы безопасности. По всей вероятности, он очень хорошо выполнял свою работу, потому что, когда его руководителей сняли, он остался на своем посту. Поскольку работы у него было много, он приносил часть корреспонденции домой и заставлял своего сына читать эти письма вслух. Он также требовал, чтобы ребенок читал письма про себя и выбирал те, о которых следует доложить начальству. Младшего брата О. Б. — он был на два года моложе и не имел таких способностей, как сам О.Б., — не привлекали к этой работе, которую О.Б. ненавидел. Когда моему пациенту исполнилось двенадцать, его отец попал в немилость, и его едва не уволили, потому что среди корреспонденции, которую его сын отметил как подозрительную, обнаружились апокрифические письма, которые сочинял сам О.Б. Отец наказал его: запер в комнате на неделю, отобрав все игрушки и книжки. Именно тогда О.Б. и начал придумывать свои мыслительные игры. Он часами смотрел на стену, находя в ее трещинах, пятнах и паутине пейзажи и лица. Он научился читать на досках пола слова, написанные на языке, который мог понять только он сам».
О.Б. поступил в дом отдыха «Спиноза» после неудачной попытки самоубийства. Он повесился у себя в комнате, как об этом рассказала его мать, когда его вытащили из петли. О.Б. никоим образом не противился госпитализации. Доктор Брест так и не понял, была это попытка самоубийства настоящей или притворной. В Доме «Спиноза» О.Б. вначале вел себя как примерный больной, больше заинтересованный в контактах с другими пациентами, нежели в том, чтобы вернуться к нормальной жизни.
О.Б. написал рассказ, оригинал которого был утерян. С этим рассказом он организовал что-то вроде игры, предлагая другим пациентам переписать его заново. Он заставлял их вносить изменения в сюжет. Затем он читал варианты и отмечал среди них те, в которых имелись следы психоза. Эти варианты он отдавал другим пациентам, чтобы они переписывали их еще раз. Казалось, что загадочная игра не имела конца. О.Б. отказывался говорить о своих опытах, но однажды сказал мне, что не видит смысла в том, чтобы писать, если своими писаниями он не может воздействовать на окружающую действительность. Вот почему, сказал он, меня интересует политика, не политические идеи, а политика как институт влияния на умы. Я спросил его, какому политическому течению он симпатизирует, и он ответил, что ему все равно. Для него было важным только влиять на людей и проводить преобразования — в любом направлении.
О.Б. находился в клинике два месяца. У него не было никаких проблем с психикой. Единственным темным пятном оставались его отношения со старым профессором истории, депрессивным маньяком, который решил написать мемуары. О.Б. предложил свои услуги в качестве писца. Он часами слушал рассказы старика, а потом перекладывал воспоминания на бумагу. Но О.Б. придавал всему, что писал, настолько угнетающий оттенок, что профессор смотрелся как подлинный разрушитель. Когда работа уже подходила к концу, профессор выбросился с четвертого этажа, а до этого сжег все свои бумаги. Вечером, накануне самоубийства, О.Б. прочел ему вслух заключительные главы.
Поскольку так и осталось неясным, имел ли О.Б. намерение побудить старика к самоубийству, студента выписали из клиники. Спустя какое-то время он возобновил свои занятия в университете.
Сейчас, когда я вспоминаю тот случай, у меня нет сомнений, что это был один из экспериментов О.Б., имевших целью показать, что слово, написанное на бумаге, может влиять на реальность, — закончил главу доктор Брест. — Последний раз я видел его у себя на консультации три года назад. Он появился, следуя своей привычке, под чужим именем. Интересно, где он сейчас. Интересно, какое имя он теперь носит.
Пребывание Брокки в доме отдыха «Спиноза» не нашло отражения ни в хронологии Конде, ни в хронологии Сельвы Гранадос. Этими сведениями располагал только я и таким образом — благодаря своему случайному открытию — тоже вошел в эту печальную группу специалистов по Омеро Брокке.
Памятуя слова Грога, я прошелся по кафедрам, чтобы узнать, допрашивал ли Гаспар Трехо моих коллег. Никто из них даже не слышал такого имени. Решив, что оно было вымышленным, я описал его поношенное пальто, клетчатый шарф, кашель и чихание, но тоже без пользы. Трехо меня обманул. Он приходил только ко мне. Стало быть, у него был четкий след, который привел его от трупа коменданта на кафедру аргентинской литературы.
Мои товарищи по несчастью нанесли мне два кратких визита (к счастью, по отдельности). Сельва Гранадос расспрашивала меня о Конде: не выглядел ли он встревоженным или испуганным, не страдал ли бессонницей, не жаловался ли на тошноту, не думал ли он отложить презентацию «Замен».
— Да нет. Он был в замечательном настроении.
— Он что-нибудь говорил обо мне?
— Попросил, чтобы я не пускал вас сюда.
— Отлично. Значит, он получил мое письмо.
Я попытался ее разговорить, но всем нравится играть в таинственность. Когда я притворился, что меня эти интриги нисколько не интересуют и что я верю в невиновность Конде, она призналась:
— Я нашла свидетельницу и записала ее показания. История о краже бумаг, которую всем рассказывает Конде, это все ложь. На презентации я сообщу даты и имена, мне хватит одной минуты, чтобы похоронить старика. Призрак Брокки поднимется из глубин океана, чтобы отомстить своему тюремщику.
На самом деле Брокка утонул в реке во время шторма, при кораблекрушении круизного судна «Горгона», но Гранадос предпочитала морские метафоры речным.
Я посоветовал ей быть осторожной. Если она прилюдно выскажет обвинения в адрес Конде, не представив весомых доказательств, она может потерять свои уроки и стипендию, которая обеспечивает ей безбедное существование и публикацию исследований о Брокке.
— Обо мне не беспокойтесь, побеспокойтесь лучше о своем патроне, — сухо проговорила она на прощание.
Для Сельвы Гранадос атака на Конде была важнее, чем смерть коменданта. Новарио, который пришел два часа спустя, скрываясь за темными очками и поднятым воротником плаща, выглядел более озабоченным, особенно когда я рассказал ему о Трехо.
— На днях я встретился с человеком, который выглядел в точности так, как вы его описали. Но он мне не говорил, что ведет расследование.
— Где вы с ним встретились?
— На пятом этаже. Было шесть часов вечера. Я услышал, как кто-то громко чихнул у меня за спиной, и не на шутку перепугался. Потом я его увидел: пальто из верблюжьей шерсти с надорванным воротником, кашне, скрывающее лицо.
— Аллергия, — сказал он мне, — не переношу пыли.
— О чем вы с ним говорили?
— Говорил только он. Он не назвал мне своего имени. Сказал, что он архитектор, и его направил сюда ректорат, чтобы рассчитать коэффициент сопротивления здания этому умопомрачительному весу бумаг. Сказал, что ему поручили выяснить, возможно ли вывезти эти бумаги отсюда. Спросил мое мнение.
— И что вы ему сказали?
— Что здесь, в этих бумажных завалах, есть очень важные документы, которые представляют большую ценность, и что, прежде чем все вывозить, надо все разобрать.
— А про коменданта он что-нибудь говорил?
— Так, упомянул как бы между прочим. А я, понятное дело, молчал как рыба.
Я воздержался от комментариев и, разумеется, умолчал о своем открытии о Брокке; лучше пока подождать, собрать воедино все сведения и написать новую биографию, которая полностью опровергнет все предыдущие. Единственное, в чем совпадали точки зрения Гранадос и Конде, — кораблекрушение «Горгоны». Но подробности все равно различались. По версии Конде, Брокка спасся с группой политических беженцев; когда они прибыли в порт, Брокка отказался сойти на берег, сказав, что его убьют, как только он ступит на землю. Он уплыл в одиночку на шлюпке. В эту ночь дул сильный штормовой ветер; три дня спустя одно грузовое судно подобрало спасательный круг с названием шлюпки.
В версии Гранадос «Горгона» превратилась в семиметровый парусник; Брокка утонул во время развлекательного путешествия, в котором его сопровождала молоденькая девушка, только что выбранная «Мисс Залива Лас-Аренас».[9] Тело Брокки так и не нашли.
В среду я не пошел на работу, поехал в Тигре.[10] Я узнал, что в библиотеке Ассоциации ветеранов торгового флота хранится перечень всех кораблекрушений, произошедших на реке с прошлого века. Уже много лет я не ездил в Тигре на поезде; я прошелся по берегу до здания Ассоциации, выкрашенного в зеленый цвет. Вход был стилизован под носовую часть парохода. На первом этаже располагался музей с моделями кораблей, якорями, штурвалами и навигационными приборами прославленных судов; на втором этаже — в библиотеке — старик с трясущимися руками собирал с помощью пинцета макет кораблика, помещенного в бутылку. Я откашлялся, сделал несколько шумных шагов, снова кашлянул, присвистнул, но так и не смог привлечь его внимание.
— Спокойно, молодой человек, — сказал он через пару минут. — Нет ничего более трудного и кропотливого дела, чем собирать кораблик в бутылке. Разве что только его разобрать.
— Наверное, вы правы.
Я объяснил, что мне нужно, но он продолжал о своем:
— Это самое трудное, да. Легче сделать операцию на мозге. Вы когда-нибудь собирали кораблик в бутылке?
— Нет. Но я не делал и операций на мозге.
— Секрет — в терпении. Если будешь торопиться, сломаешь мачту или потеряешь носовую часть.
Я спросил, где хранится перечень кораблекрушений. Он заставил меня подождать еще немного, а потом протянул мне металлический ящичек с картотекой.
— Здесь все случаи в алфавитном порядке. Полвека назад директор музея решил собрать всю информацию о кораблекрушениях. Сначала он сам указывал в каждой карточке название погибшего корабля, дату, погодные условия, число жертв. Но в последние тридцать лет эта обязанность возложена на меня. Это как будто предъявлять счет Посейдону или какому-нибудь божеству помельче, которое «отвечает» за эту реку. Вас интересует какой-то конкретный корабль?
— «Горгона».
Старик показал мне бутылку с собранным корабликом и попросил, чтобы я прочел название модели. Не без труда я разобрал слово, написанное микроскопическими буквами: «Горгона».
— Случайность, — сказал я сконфуженным тоном.
— Случайностей не бывает, — ответил он. — Сюда никто никогда не приходил и ни о чем не спрашивал. А потом вдруг, буквально за одну неделю, приходят сразу два человека и оба интересуются одним и тем же кораблем.
— А кто еще приходил?
— Капитан торгового флота. Необыкновенный человек. Он обошел весь мир. В ранней юности он попадал в кораблекрушение у берегов Мадагаскара. Он так привык к морскому климату, что на берегу болеет. Мы, капитаны торгового флота — вымирающее племя. Капитан Трехо, который победил болотную лихорадку и малярию, сам пал жертвой банального гриппа.
— И он нашел сведения о «Горгоне»?
— Мы их искали, но ничего не нашли. Или судно носило другое имя, или не было никакого кораблекрушения. Невозможно, чтобы мы не зафиксировали этот случай, особенно если был хоть один утопленник.
Когда я собрался уходить, старик спросил, не хочу ли я купить миниатюрную копию «Горгоны». Он заломил баснословную цену, но в конце концов согласился на несколько песо, что нашлись у меня в кошельке. Я слышал у себя за спиной горькие причитания старика, что это самое сложное дело на свете — собирать кораблики в бутылке, это даже сложнее, чем плавать на них.
В пятницу после обеда на кафедре зазвонил телефон. Это был Трехо.
— Миро, пришло время серьезно поговорить. Мне нужна дополнительная информация о Брокке.
Я начал извиняться, но Трехо не дал мне договорить; он настоял на том, чтобы я записал его адрес.
— Приходите в девять вечера. Я вам не враг, и нам нужно о многом поговорить. Я покажу вам свой музей.
В девять с четвертью я поднялся на шестой этаж старого здания, расположенного рядом с рынком «Онсе».[11] Даже дома Трехо не расставался со своим шарфом.
— У меня отопление сломалось. Приходится целый день топить печку, но этого недостаточно, чтобы согреться. Дом огромный, высокие потолки, окна толком не закрываются…
Я заметил, что вдоль одной стены высились стеклянные ящики на узких подставках, напоминавшие аквариумы после эпидемии.
— Я получил их в наследство от своей тетки, которая владела ювелирной лавкой. Сначала я подумывал их продать, по потом пришел к мысли, что они могут мне пригодиться в моей исследовательской работе. Сейчас музей почти пуст, но скоро я добавлю новые экспонаты. Я рассчитываю на вашу помощь.
Я увидел одну из книг Конде, экземпляр «Утерянных бумаг» с фотографией Сельвы Гранадос на обложке, одну из многочисленных версий «Замен» в виде фотокопии газетного издания.
— Если не хватает настоящих документальных доказательств, можно пополнить музей и словесной шелухой, — сказал он, как бы извиняясь.
Я достал из сумки «Горгону». Трехо улыбнулся, как маленький мальчик при виде новой игрушки, и поместил бутылку с корабликом в одну из стеклянных витрин своего музея.
— Эту витрину я назову: «Смерть Брокки». Нет, лучше: «Кораблекрушение „Горгоны“». Нет никаких доказательств, что Брокка умер.
— Я так понял, что я у вас под подозрением. Но ведь я не один там работаю, в здании.
— Кто-то оставил в канцелярии университета пакет на мое имя. На единственном листочке внутри конверта было написано: кафедра аргентинской литературы. Отпечатано на пишущей машинке со стертой лентой. Не знаю, на кого меня хотели направить: на вас или на доктора Конде. Там была еще подпись. Имя мертвого человека.
— Виейра?
— Нет. Брокка.
Он пригласил меня присесть и принялся готовить кофе. Я начал рассказывать подлинную историю, но Трехо сделал вид, что ему это неинтересно; он перебил меня, чтобы спросить, нравится ли мне крепкий кофе, как я пью — с сахаром или без, черный или с молоком. В середине моего рассказа он отодвинул в сторону кофеварку, выпустившую порцию кипятка в его левую руку. Я рассказал ему все, умолчав только о своей поездке в дом отдыха «Спиноза».
— Вы вообще меня слушали?
— Очень внимательно. Я вас для этого и пригласил.
— И каково ваше мнение?
— А ваше?
— Кто-то из этих троих: Гранадос, Новарио или Конде, — нашел мертвого коменданта и использовал эту возможность, чтобы запугать остальных.
— А если его убили?
— Для чего? Его никто даже не знал.
— Неправда. Конде хорошо его знал. — Трехо разлил кофе по чашечкам из тонкого английского фарфора, которые, по его словам, он также унаследовал от своей тетушки. — Три года назад я расследовал кражу коллекции писем писателей прошлого века. Это было одно из моих первых дел. Их украл с кафедры аргентинской литературы один бывший студент. Он попытался вывезти эту коллекцию в Соединенные Штаты, где заблаговременно нашел покупателя. Поскольку за ним уже числилась подобная кража из Национальной библиотеки, я нашел его без труда. Он пообещал вернуть письма, если я, в свою очередь, пообещаю не предавать это событие гласности. Я согласился, но при условии, чтобы он назвал имя сообщника. Это был Виейра, который открыл ему дверь института, когда в здании почти никого не было. Я собирался вывести Виейру на чистую воду, но Конде его спас.
— Каким образом?
— Он заявил, что письма исчезли задолго до того, как комендант занял свою должность. Так что теперь Виейра был у Конде в руках, и Конде его использовал, как хотел. В прошлом году комендант помог ему собрать документы для участия в конкурсе. Я также уверен, что Виейра следил за Новарио во время его визитов на пятый этаж.
— А что говорит полиция?
— Они согласились с мнением судьи, что это было самоубийство. Дело сдали в архив, по крайней мере, пока я не предоставлю новые доказательства. Они предпочитают не светиться в университете; здесь работает их агентура, эти лжестуденты, которые прозябают на занятиях из года в год и собирают информацию, не умея ею распорядиться. Я занимаюсь этим делом один, а вы работаете в месте, где сходятся все следы. Вы мне поможете?
Я не ответил. Я выпил кофе, встал и направился к двери. Трехо настаивал, чтобы я взял на дорожку один из бисквитов, который он достал из коробки; я их уже попробовал, они были совсем сухие. Выходя, я бросил последний взгляд на его музей. Достал из сумки приглашение на презентацию «Замен» и опустил его в пустую витрину.
Пусть им воспользуется Гаспар Трехо.
Именно в это время Диего прекратил приходить по средам, и наша группа сократилась до двух человек: то есть меня и Грога. Сквозь дым своей сигареты Грог безучастно рассматривал миражи и иллюзии, которые предлагали тем, кто уже прекратил поиски стабильной работы, семейного счастья, приобретенных в рассрочку автомобилей и непритязательной уверенности в будущем. Жены у меня не было потому, что я не нашел подходящую женщину, я не рос по служебной лестнице, потому что не имел такой возможности; у Грога, напротив, все зависело от его воли. Вот почему я всегда прислушивался к его советам: за исключением себя самого, он отвергал всех и вся.
Я рассказал ему — не без горечи, — что в своей речи на презентации книги Конде даже не упомянул о моей работе. Прижавшись ухом к двери Берлоги, я услышал: «Вначале, когда я столкнулся с этим безбрежным морем вариантов, я испугался. Под силу ли одному человеку объединить в связный рассказ столько неоконченных вариаций? Но я не позволил себе пасть духом; я работал, пока не засыпал над страницами; вдохновение, умозрительные построения и догадки, статистические выкладки — я использовал все доступные способы. Я провел столько бессонных ночей, двигаясь, образно выражаясь, от периферии к центру рассказа, к его изначальной версии».
Это была моя работа, и Конде беззастенчиво украл ее у меня. Грог искренне не понимал, почему я так расстроился, что Конде не назвал мое имя, ведь сам он — Грог, я имею в виду — всегда старался скрывать свое собственное. Имя, под которым его все знали, было прозвищем, возникшим из его давно позабытой фамилии. В моей библиотеке имелось несколько переведенных им книг, всегда подписанных разными именами.
— Все имена — псевдонимы, — повторял он, когда мы говорили на эту тему.
С годами он становился все более загадочным. Прошли времена, когда он бродил по улицам, внимательно разглядывая витрины, в которых не было ничего интересного, или сидел в кафе, с пустой чашкой кофе, и просматривал перевод детективного — и реже научно-фантастического — романа. Теперь его видели на улице все реже и реже, он никогда не говорил о своих случайных и, пожалуй, нелегальных работах, он никого не приглашал в свою квартиру, которая, как можно было предположить, была вся забита книгами и где царил вечный беспорядок. Казалось, что он материализуется только на наших еженедельных встречах, чтобы потом снова вернуться в ту таинственную область, где он жил в одиночестве. Мы с Диего и Хорхе много раз развлекались, строя догадки по поводу Грога: то ли он принадлежит к какой-нибудь политической партии, то ли, памятуя его дзенские притчи, к восточной секте. Однажды Хорхе ошарашил нас новостью, что Грог полностью забросил работу (он жил на содержании у матери) и теперь целыми днями лежит на диване, глядя в потолок и предаваясь бесполезным размышлениям, и лишь иногда выбирается в город, чтобы прогуляться по центру, сходить в кино на ночной сеанс и посетить одну замужнюю даму, которая живет в особняке. За спиной Грога мы описывали его жизнь, когда он был с нами — молчали.
Но сейчас нас было только двое, и между нами повисло тягостное молчание. Отсутствие Диего стало обязательной темой для наших бесед, если бы мы о нем не вспоминали, наш разговор ограничивался бы тривиальными замечаниями о том о сем.
Начал я:
— Вот и Диего ушел, только мы с тобой и остались.
— Да, похоже на то.
— Он получил важный пост. Ему всегда нравились компьютеры. Сейчас он уедет на стажировку в Торонто, а потом его направят в какую-нибудь развивающуюся страну.
— А вот я не люблю путешествовать. Я бы просто не смог жить нигде, кроме нашего города.
— А я бы поездил по миру, ну, или хотя бы по стране.
— Я представляю себе музеи, пейзажи, аэропорты, и у меня начинается клаустрофобия. Люди переезжают туда-сюда, а мир остается на месте. Мы можем поехать куда угодно, но ночь везде одинаковая — на неудобной кровати в душном гостиничном номере, и ты лежишь и разглядываешь паутину на потолке. Я тебе не рассказывал историю про пилигрима, который искал храм Иснара?
Он мне рассказывал столько историй, что они все смешались у меня в голове.
— Один священник видит во сне позолоченный с голубым храм. Он воспринимает это как знак, ниспосланный ему свыше, и отправляется на поиски храма. Путешествие длится годы, никто не видел этого храма, и мало кто о нем знает, но один человек вспоминает его название: Иснар. И вот пилигрим начинает расспрашивать об Иснаре у людей в каждой деревне, мимо которой проходит. И ему отвечают: Иснар проходил здесь много лет назад, Иснар был рядом с озером, но уже ушел. Священник думает, что над ним смеются или путают храм с каким-то человеком. Путешествие приводит его в пустыню, и, когда он уже умирает от жажды, он видит вдалеке купола храма. Приблизившись, он узнает храм, который видел в том сне. Но храм движется: тысячи верующих тянут его за собой, поднимая на бесчисленных рычагах. «Куда вы катите этот храм?» — спрашивает пилигрим. «Мы ищем человека, который видел храм во сне», — отвечают ему. «Это я. Я потратил всю жизнь, чтобы его разыскать». «Вот дурак, — упрекает его кто-то из священнослужителей. — Мы были у тебя дома, но тебя не застали. Мы искали людей, которые тебя знают; мы думали, что ты умер. Если ты покинул свое жилище, как же ты можешь ждать встречи со своей судьбой?»
— А мораль? — спросил я после паузы, хотя знал, что главным для Грога в его дзенских притчах было отсутствие всякой морали.
— Когда человек отправляется в путешествие, судьба отнимает у него надежду.
Грог нуждался в аудитории; когда перед ним был всего один слушатель, его слова теряли силу убеждения. Он был как гуру с единственным учеником, лишенный эха, которым его слова отзываются в других и которое есть источник его могущества.
Презентацию «Замен» едва не отменили, причем буквально накануне. Профессорский состав объявил забастовку, к которой вскоре — хотя и по другим причинам — присоединились и остальные преподаватели. К счастью, до нашей кафедры дошли лишь слабые отголоски конфликтов, забастовок и студенческих манифестаций. Студенческие организации не пытались раскручивать маховик событий, до нас доходили лишь слухи о том, что происходит в других местах. В здании почти никого не было, мне нравилось закрывать кафедру на ключ и в одиночку прогуливаться по пустым коридорам.
Я воображал себя миллионером, у которого было столько вещей, что он мог позволить себе забыть о некоторых из них. Я представлял, что осматриваю это здание, чтобы принять решение о его дальнейшей судьбе. В конце концов я решил открыть здесь музей в честь себя самого, с несколькими экспозициями, посвященными различным эпизодам моей жизни (казавшейся мне очень интересной). Погруженный в эти мечты, я поднялся по лестнице на пятый этаж.
Я ни разу не поднимался сюда после той злополучной вылазки, когда мы нашли труп коменданта. Не знаю, может быть, это была игра моего воображения, но мне показалось, что книжные кучи изменили свое расположение. Я хотел пройти в комнату, где мы нашли тело, но дорога была перекрыта бумажной горой.
Я добрался до затопленной зоны. Бумажные массы спрессовались под действием воды, что лилась из треснувшей трубы. Я услышал шаги у себя за спиной, развернулся и осторожно двинулся навстречу.
Это был Новарио, который упорно продолжал искать голубые тетради.
— Вы не видели Гранадос? — спросил я, выныривая из сумрака.
Он подпрыгнул от неожиданности и, прежде чем ответить, перевел дыхание.
— Видел ее недавно, но она не захотела ничего рассказывать, сказала только, что у нее есть план, который не может не удаться.
— А вы?
— Я попрошу слова на презентации. Я смогу доказать, что Брокка лечился в психиатрической клинике и что Конде умолчал об этом, чтобы фальсифицировать биографию писателя.
У меня было такое чувство, что у меня похищают сокровище: мои акции в компании специалистов по Брокке резко упали в цене.
— Брат Конде работал в этой клинике, — продолжал Новарио. — Это он рассказал Конде о Брокке, хотя об этом широко не известно. Конде предпочел сослаться на вымышленное лицо, чтобы никто не смог побеседовать с его братом. Больше я ничего не скажу, вы ведь работаете на Конде.
— Но не испытываю к нему никаких симпатий. Я выполнил большую часть работы, а он даже не включил меня в число авторов книги.
— Он всегда поступает так с простаками, чтобы не делиться с ними авторскими правами.
Мы подошли к лестнице. Новарио возмутился:
— Посмотрите, что стало с моими ботинками. Там, вероятно, сломался кран. И вряд ли его соберутся отремонтировать в ближайшие несколько лет.
Я попрощался с ним у двери кафедры, опасаясь, что он тоже захочет зайти. Зазвонил телефон: это была моя мать. Я рассказал ей, как поступил со мной Конде. Сначала она его защищала, но потом назвала предателем, и это меня успокоило. Я не мог доказать свое авторство, но по крайней мере я мог устроить Конде головную боль.
В тот день я перечитал «Римских свиней» Энчо Такчи. Книга была далеко не скучной, но я все равно уснул — прямо в кресле на кафедре. Когда я проснулся, уже была ночь. Я выглянул в коридор; там было темно и пусто. Часов у меня не было. Я попытался угадать время по шуму с улицы, но глухое безмолвие здания поглощало все звуки. Я хотел включить свет в коридоре, но у меня ничего не вышло; весь наш сектор был обесточен. На ощупь я направился к лестнице.
На втором этаже я увидел вдалеке свет, который двигался в мою сторону.
Я подумал, что это был человек с фонариком в руках, но лампочка была очень высоко. Я вспомнил о ночном стороже в шахтерской каске.
Он остановился метрах в тридцати от меня. Его лица не было видно, фигура скрывалась в сумраке.
— Кто вы? Что вы здесь ищете?
Я вдруг задался вопросом, а нет ли у него оружия. Дрожащим голосом я назвал свое имя и кафедру.
— Что вы здесь делаете?
— Я остался поработать… и потерял счет времени.
— Дверь уже заперли. Вам придется подождать до утра.
— Это никак невозможно. Меня ждут люди.
— Никто вас не ждет. Никто не ждет тех, кто приходит сюда. Они остаются здесь допоздна именно потому, что никто их не ждет. Я постоянно встречаю здесь тех, кто не отваживается уйти, и я должен их выпроваживать.
Он замолчал. Он никуда не торопился, как будто был полновластным хозяином времени.
— Я обхожу здание ночью, но чувствую себя как днем. Я знаю, кто вы; знаю, кто каждый из вас. Я смотрю на вас сверху, я знаю, куда и зачем вы идете. Там наверху есть папка для каждого, где описана его судьба. Но никто не сможет узнать ее содержания. А я слежу, чтобы так все и было.
Он подошел ближе. Я увидел его рот, многодневную щетину на щеках, большой нос.
— Я — инструмент судьбы. Я записываю все, что происходит, и все, что произойдет.
В какой-то момент нашей краткой беседы я понял, что он — сумасшедший и что я полностью в его власти. Я начал медленно отступать.
Он угадал, что я собирался задать стрекача, потому что крикнул:
— Дверь открыта. Убирайтесь отсюда, и быстро. В это время крысы выходят из своих убежищ.
Я сбежал вниз по лестнице. Дверь на улицу была полуоткрыта. Я проскользнул между тяжелыми бронзовыми створками и без остановок помчался по пустым улицам к своему дому, как если б за мной по пятам бежал ночной сторож.
В день презентации «Замен» помещение, где должно было пройти мероприятие, выглядело безукоризненно, хотя все остальное здание — вследствие забастовки — напоминало мусорную яму. Не знаю, как Конде смог этого добиться. Чуть в стороне на высокой платформе скучал в ожидании начала съемок оператор с государственного телеканала. Конде сообщил мне, что сюжет о презентации пойдет в программе «Культура нашего времени», которую передавали по вторникам по окончании вечернего киносеанса.
Я уселся в глубине. Первые ряды были заняты факультетским начальством, чиновниками госсекретариата культуры, членами академии и друзьями Эмилиано Конде. Я поискал глазами Гранадос, но ее нигде не было.
Презентация должна была начаться в шесть; было уже шесть тридцать, но Конде не спешил начинать — он о чем-то беседовал с тремя дамами, сидевшими в первом ряду. Из третьего ряда его окликнула какая-то женщина. Это была моя матушка, которая что-то процедила сквозь зубы. Конде с недовольным видом отвернулся.
Я выбрал пустой ряд в глубине зала. Рядом со мной сел Новарио.
— Вы готовы потребовать у Конде объяснений?
— Я?! Я же не сумасшедший.
— А ваши разоблачения?
— Я не думал, что будет столько народу. Пришли политики, академики, госслужащие. Если я выступлю против Конде, в университете меня объявят персоной нон грата. Лучше я предоставлю это почетное право нашей подруге-камикадзе. Вы ее, кстати, не видели?
— Пока нет.
Рядом с роялем поставили стол и два стула. На эти стулья — подчеркнуто медленно — уселись Конде и бывший ректор университета, Эсперт. Эсперт опробовал микрофон, издавший резкое шипение, и приступил к восхвалению Конде, который лишь скромно улыбался.
Когда пришла очередь Конде, он начал так:
— Здесь чествуют не меня, а Омеро Брокку.
Потом он очень подробно пересказал свою собственную биографию, упустив эпизод с бунтом скрипачей; через сорок пять минут он вспомнил о Брокке, о котором, впрочем, сказал немного. В конце своей речи, взглянув на женщину в третьем ряду, он добавил:
— Не могу не отметить ту неоценимую помощь, которую мне оказал в этой работе Эстебан Миро, чье имя из-за непростительной ошибки типографии попало лишь в список лиц, которым я выразил благодарность.
Женщина из третьего ряда зааплодировала, услышав мое имя; другие тоже захлопали — по той странной логике, которой подчиняются аплодисменты.
На сцену поднялась артистка, чтобы прочесть рассказ, а я отправился к двери — посмотреть, не появилась ли Гранадос. Пожалуй, она зарезервировала свой выход на заключительную часть презентации. Второстепенные персонажи в любой трагедии могут выйти на сцену в любое время, но последний акт — он всегда для героев. Герои просто обязаны появиться в финале. И тогда же, в финале, случаются главные катастрофы.
Новарио подошел ко мне и спросил, нет ли каких новостей.
— Я испугался, как и вы сами.
— Жаль. Посмотрите, как спокоен Конде. На этот раз он нас переиграл.
Конде сообщил о своей будущей работе: публикации первого тома биографии Брокки. Ее предварительное название: «От детства к Дому „Спиноза“».
— Это он приберег на десерт. Он нас запутал, заставил идти по ложным следам, — размышлял вслух Новарио, должно быть, пытаясь найти во мне если и не союзника, то понимающего слушателя. — Теперь он владеет правдой, а мы оказываемся вне игры.
Презентация закончилась, раздались аплодисменты. Когда публика начала расходиться, я встретил Гаспара Трехо.
— Для чего вы меня пригласили? — спросил он, зевая.
Я пожал плечами.
— Наша примадонна так и не появилась.
— Начальство потребовало, чтобы я прекратил расследование. Конде использовал все свое влияние, чтобы закрыть дело.
— Вы согласились?
— Я попросил еще неделю. Я должен предоставить доказательства до пятницы, или меня отправят расследовать исчезновение забальзамированного броненосца на факультете естественных наук.
Новарио с обидой посмотрел на Трехо.
— Вы же мне говорили, что вы архитектор.
— Я живу, обманывая всех подряд. Это моя работа.
Трехо положил в рот таблетку от боли в горле.
Новарио рискнул высказать предположение, что Конде подкупил Гранадос. Без особого энтузиазма я высказался в ее защиту. Трехо с Новарио хотели продолжить беседу, но моя мать выразила нетерпение: ее пригласили на чашку чая с пирожными в кондитерскую «Идеал».
В течение двух часов я выслушивал ее злословие почти обо всех участниках презентации, сидевших в первых рядах. Она рассказала мне и старые сплетни о Конде. Я воспользовался случаем, чтобы спросить, знала ли она, что его брат работал в доме отдыха «Спиноза». Она ответила, что да, но перевела разговор на покойную супругу Конде, вульгарную женщину, которая напоминала артистку какого-нибудь кабаре из района Бахо. Когда я посадил мать в такси, я вздохнул с облегчением.
Этой ночью я долго смотрел телевизор. В субботу утром меня разбудил телефонный звонок. «Когда я разбогатею, первое, что я сделаю, это куплю автоответчик», — подумал я.
— Это Трехо, — произнес голос, почти полностью измененный шумами на линии, — я звоню из автомата, напротив кафедры. Наше дело осложнилось. Сельва Гранадос мертва.