ОТ АВТОРА.
Года два тому назад мне довелось провести несколько месяцев в Западной Сибири, скитаясь по ее городам, рекам и дорогам. Помимо новых мест, обычаев и новых людей, передо мной открылась во всей своей наготе странная, почти неправдоподобная жизнь наших переселенцев, — жизнь на ходу, среди невзгод и лишений, голода и холода. Эта жизнь оставила на мне неизгладимое впечатление всесильной власти нужды и глубокого народного горя, доходящего иногда до полного отчаяния…
Многое с тех пор, конечно, переменилось, как изменилось и главное переселенческое русло, благодаря открытию сибирского железнодорожного пути. Но сами переселенцы с их горем и невзгодами остались те же, только вместо Тюмени свидетелями этих страданий сделались Челябинск, Омск и другие пункты.
Описания прекрасных мест нашей родины, каковы Крым или Кавказ, имеют уже давно своих читателей, но за последнее время замечается в публике интерес и к далеким окраинам с их серой, будничной обстановкой, где жизнь — не праздник. Пусть в предлагаемой книге читатель не ищет научного исследования края, а выслушает только простой рассказ о встречных людях да попутных впечатлениях.
Ранее, печатая в журнале свои очерки, я не имел в виду издавать их отдельной книгой, но многие газеты и журналы удостоили “За Урал” своим вниманием и в некоторых случаях даже перепечатками, что и дает мне повод предполагать, что среди читающей публики настоящее издание, может быть, и не будет лишним.
Пароход загудел, подавая сигнал другому судну, которое мы догоняли, плывя вверх по реке Каме. Вечер был тихий, остатки желтого зарева еще не погасли на небе, и было светло настолько, что в свободно мог прочитать надпись на барже, которую тащил на длиннейшем канате небольшой пароход, и мог разглядеть печальные, суровых ляда его пассажиров.
На палубе этой баржи, имевшей большое сходство с пароходами, лишь без трубы и колес, стояли солдаты в черных мундирах, а посредине, в громадной общей каюте, похожей на гигантскую клетку, занимавшую чуть не всю площадь баржи, сидели и лежали арестанты за железными частыми прутьями и молча глядели на нас, свободных людей, как мы гуляли беспечно по палубе, курили и болтали друг с другом… Мы быстро их обгоняли, а они, точно звери, прислонясь лбами к крепкой сквозной стене, сосредоточенно и молча провожали нас взорами. Вероятно, наш вид и вообще наша встреча подействовала на них не в веселую сторону, вероятно, зависть и раскаяние, злоба и горе, — все это вместе взятое и перемешанное, хотя на мгновение, но охватило их души: вид свободных людей, быстро уносящихся мимо по тому же пути, вряд ли мог пройти для них совершенно бесследно.
Когда мы миновали баржу и длиннейший канат и нагнали самый пароход, тащивший за собою эту арестантскую партию, я заметил, что он был переполнен иным сортом людей, грустных и сосредоточенных — как те, но свободно стоявших на палубе и глядевших в открытые окна — как мы. Это были переселенцы.
Какое странное соседство и совпадение! Недаром оба судна отделены друг от друга таким длинным канатом! Одни едут в Сибирь искать благополучия, бегут от нужды и бедности из родной земли и тянут за собою другую партию, за которую так много и ясно говорят эти бритые головы, крепко прижатые лбами к решетке.
— А кого из них ожидает лучшая доля в Сибири? — спросил меня один из попутчиков, вероятно, как и я, думавший в эту минуту о странном соседстве переселенца и арестанта.
О переселенцах я не имел почти никакого понятия. Я видал их раньше лишь под Москвою, когда ехал по Курской железной дороге; на мои вопросы они отвечали тогда, что едут в Сибирь на новые места, — и только они не имели ни печального ни жалкого вида, и по ним к не мог судить о тех переселенцах, в помощь которым собираются деньги, издаются сборники и т. п. Да и самый вопрос занимал меня ранее, к сожалению, очень мало.
— Грустное явление на Руси — наши переселенцы — продолжал мой попутчик. Даже верного представления о них не имеется у нас ни в обществе, ни в печати. Я сам — сибиряк и видал их великое множество. Все они едут с золотыми мечтами, рассчитывают, что в Сибири молочные реки, а берега кисельные, и что там будет им только одна забота - плодиться, размножаться да наполнять землю… А приехали, — глядь, земля все такая же, урожаи те же, работать нужно не меньше; только надел посолиднее. “Нет”, говорят, “здесь, братцы, плохо!” И едут обратно, растратив весь свой крестьянский капитал. А на родине уж все хозяйство разорено и все продано, и таким образом у них ни гроша в карманах!.. Кем же они становятся после этого? Нищими, ворами — вот и вся их несложная история!.. Вас, может быть, поразят цифры: в прошлом году, например, прошло через Тюмень около 80 тысяч душ— через одну только Тюмень! Однако многие уже успели сбежать, потому что истинных бедняков, у которых нет или надо земли, идет сравнительно незначительное количество, а лезут к нам больше люди иного сорта, жадные, ленивые и—не совсем подходящее для мужика название — аферисты да кулаки! И приехали они да увидали, что здесь уже давным-давно все занято: и кулаки есть собственные, и кабаки имеются, — ну, делать им и нечего. И вот начинаются те же кляузы, пособия, да казенные харчи… И такое переселенчество прогрессирует год от года!
— Как же относится к ним после этого местное население? — спросил я, не имея основания ни спорить ни соглашаться.
— Прескверно! — отвечал попутчик. — Их иначе и не зовут, как “самоходами”, т. е. во вкусе сорванцов и нахалов. Да и как не относиться враждебно, если в холерный год, например, эти самоходы бросали трупы прямо в озера, а рубахи с покойников на себя надевали. Да и мало ли безобразий они делают!
Таково было первое мнение, которое я услышал из уст сибиряка о переселенцах. Мне еще предстояло встретиться с ними в Тюмени, увидать воочию их житье-бытье, расспросить о причинах бегства из родной земли и о соблазнах переселения… Мне почему-то не верилось, чтобы мой попутчик был прав.
Пароход на Каме
Между тем наступили сумерки. С мачты давно уже сняли флаг и подняли вверх фонарь. На реке было темно и свежо. С монотонным шумом стремился наш пароход. Кое-где, далеко по берегу, пылали костры, на встречу попадались плоты и баржи с сигнальными огоньками, на небе светились звезды: иногда среди речного затишья доносился тягучий, бесстрастный голос лоцмана, выкрикивавшего меру: “Шесть с половиной!.. Шесть!.. Шесть!.. Пять с половиной!..” Иногда на несколько минут все затихало кроме шума машины, и кроме звезд не виднелось впереди ни одной светлой точки…
В рубке пассажиры готовились ужинать. Какой-то генерал читал газету, около него за стаканом чая сидел молодой человек, далее за столом — две дамы и поодаль два татарина. Вероятно, соскучившись молчать, молодой человек обратился к маленькой лохматой собачонке, которая сидела на полу и завистливо глядела ему в рот, когда он пил чай.
— Хочешь сахару? — сказал молодой человек, наклоняясь к болонке.
— Хочу! — послышался пискливый ответь.
Все обернулись.
— Правда, хочешь?
— Ей-Богу, правда!
Общее изумление… Все глядели на собаку и на молодого человека, не понимая, в чем дело.
— Попроси! — продолжал молодой человек.
— Дайте, пожалуйста! — отвечала собака пискля - выв, глухим голосом.
Генерал скомкал газету я расхохотался на всю рубку. Дамы пересмеивались между собою, а татары в изумлении поднялись, и один из них заглянул даже под стол.
Молодой человек оказался чревовещателем - Он ехал куда-то на ярмарку и, от нечего делать, вздумал потешить попутчиков. С ним сейчас же все познакомились, и он долго забавлял пассажиров разными шутками: то ловил в шляпу “нечистую силу”, которая у него просила пощады и тенденциозно пророчествовала, что его за это кто-нибудь угостит ужином, — то разговаривал с собакой или подражал голосу лоцмана. Пророчество нечистой силы однако не сбылось, — и чревовещателю в 11 часов ночи, когда мы прибыли в Пермь, пришлось уходить без ужина.
Что можно сказать о городе, проведя в нем несколько часов, если даже коренные жители на вопрос — что интересного в Перми, отвечают, что ничего нет.
— А куда следует пойти? На что обратить внимание?
— Некуда… Не знаю… Не на что…
Вот ответы, которые мне приходилось слышать в гостинице, в магазинах, даже в клубе от местных жителей, начиная с торговца и кончая офицером. В наилучшем книжном магазине не нашлось тоже ни путеводителя, ни исторической брошюрки и ни малейших сведений. Немудрено поэтому, что в Перми до прошлого года не было хотя бы маленького музея, какие существуют во многих уральских и сибирских городах. Общественная библиотека, куда вход учащейся молодежи воспрещается, получает от города средства незначительные, достаточные лишь на новые журналы, а новые книги приобретаются на доходы от публики. Невелики, вероятно, эти доходы, если в библиотеке, где из новых писателей лучшим спросом пользуется, как мне сообщали, Чехов, имеются этого автора только “Невинные речи”, а других вещей, составивших Чехову имя, приобрести еще не успели.
Помимо церквей и школ, здесь немало благотворительных учреждений, существует театр, имеются клубы и летние сады, издаются очень тщательно Губернские Ведомости, а недавно положено начало музею, но он так еще мал, всего в две комнаты, что кроме нескольких коллекций, как, например, камней, насекомых, древесных пород, яиц, монет и денежных знаков — почти ничего не имеет.
Пристань в Перми
О происхождении самого названия города было много споров и разногласий. Одни говорили, что Пермь произошла от слова Пармия, то есть гористая страна, другие утверждали, что слово parma означает украину, но более вероятное объяснение можно встретить в изданиях XVIII столетия , где говорится прямо, что имя Пермь осталось от древней северной области Биармии, которая еще до Рюрика имела своих государей.
Первым селением на этом месте была деревня “господ баронов” Строгановых, пожалованная в 1558 году царем Иоанном Грозным; затем по открытии здесь медной руды, построен был медеплавильный завод по повелению Петра I, в 1723 году. Получив название Ягошихинского, завод в царствование Елизаветы был пожалован графу Воронцову, но в виду многих выгод от речного пути до Каспийского моря, в виду возраставшей торговли и населения, в 1781 году завод был переименован и возведен в степень губернского города, а через пять лет в нем уже было основано главное народное училище, “в коем юношество всякого звания обучалось различным знаниям на природном языке”,— а также были назначены три ярмарки.
Такова в кратчайших словах история Перми.
Теперь это город с 35-тысячным населением, с судоходством по Каме в Волге и с железною дорогой через Урал до начала Сибири. Город служит складочным местом для товаров, которыми меняются Азия с среднею Россией, и на здешних пристанях грузится и разгружается товаров на десятки миллионов рублей.
Заговорив о городе, нельзя не упомянуть о заводе сталепушечном, который в значительной степени содействовал и продолжает содействовать благополучию Перми. Он, впрочем, имеет собственный интерес и свою историю, и деятельность его известна далеко за пределами России; но, не будучи специалистом, трудно передать что-либо о таком великане, где занято работою около трех тысяч человек. Завод расположился под самою Пермью, верстах в трех или четырех от города, при речке Мотовилихе, отчего и получил название Мотовилихинского. С одной стороны его проходит русло Камы, а с другой находится станция Уральской железной дороги. Здесь выделывается много всевозможных вещей, начиная с гранат и пушек и кончая паровыми и пароходными машинами: кроме того, в конце восьмидесятых годов введена электрическая отливка по способу Н.Г. Славянова, применяемая для исправления машин и спайки колоколов.
Кто бывал на Урале и не видал заводов, — тот не видал ничего!.. По крайней мере, так говорят сами уральцы, и до некоторой степени они правы, потому что заводы эти поражают своею грандиозностью, и первый из них, который встречается на пути туриста, есть Мотовилихинский.
Я уже ранее слыхал немало рассказов об этом заводе, слыхал о знаменитом молоте, который весит три тысячи пудов и при работе потрясает не только здания, но и землю на несколько сажен вокруг. Взглянуть на все это, хотя бы и мимоходом, мне представлялось очень заманчивым.
Попросив разрешение на осмотр, я получил немедленно пропуск и провожатого, с которым мы несколько часов ходили по заводу, но, повторяю, без специальной подготовки трудно рассказать о том, что я видел, о всех интересных подробностях, благоустройстве и деятельности этого “царства металла”. Самый завод с его зданиями, разбросанными по громадной площади, и прилегающее к заводу село Мотовилиха с 12-тысячным населением представляют собою почти что город.
Мотовилихинский завод
Сейчас же, едва входишь во двор, стоит на особом постаменте огромная чугунная пушка, отлитая в шестидесятых годах, заряжающаяся с дула круглым ядром. Это единственный экземпляр, оставшийся при заводе в виде памятника - потому что тип таких гладкоствольных пушек оказался неприменимым к делу и был оставлен. Для более удобного передвижения тяжестей и доставки материалов, по всему двору проложены узкие рельсы железной дороги. Обходя все отделения, где производится сверление пушек, нарезка орудийных стволов, достигающая математической точности, изготовление шрапнелей, лафетов, паровых машин, котлов и т. п., я более всего заинтересовался грандиозным зрелищем, о котором ранее не мог составить никакого представления, хотя и слыхал немало рассказов. Это кузнечно-молотовая и сталелитейная фабрика, составляющая одно из заводских отделений. Здесь, помимо гиганта, 50-тонного молота (тонна равняется 60 пудам), имеются еще несколько второстепенных молотов: в 15 тонн (900 пуд.), в 12, 8, в 5, то есть в 720 пуд., в 480 пуд., в 300 пуд. и т. д., кончая легким, 20-пудовым. Немудрено поэтому, что при действии всех молотов земля дрожит почти на версту.
Царь-пушка на Мотовилихинском заводе
Не говоря о других, главный молот оставляет на зрителя, непосвященного в заводские подробности, страшное впечатление, особенно если уже известно, что эта падающая и поднимающаяся масса равняется 3,000 пуд., а при действии верхнего пара может быть увеличена сила удара вдвое и даже втрое, т. е. доведена почти до 10,000 пуд. Тогда под молотом можно ковать слиток в несколько тысяч пудов! Впрочем эти страшные удары рассчитаны до такой тонкости, до такой мелочи, что тот же самый молот, который, падая на наковальню и потрясая землю, в силах сжать и сплюснуть 3-тысячный слиток, может ударить по карманным часам, положенным на наковальню, так, что разобьется лишь стекло, а часы останутся невредимы. Но можно ударить и так, что от этих часов не останется даже пыли.
Глубина фундамента под молотом достигает 16 сажен, а чугунный “стул”, т. е. основание для наковальни, весит 40,000 пуд. Благодаря весу и тому, что стул этот отлит на здешнем заводе не частями, а целиком, устройство молота считается образцовым и первым в России.
Царь-молот Мотовилихинского завода
Когда я вошел в это отделение, земляной пол уже дрожал под моими ногами. Повсюду сияли адские пасти печей, и удары нескольких молотов заглушали всякие другие звуки. Никогда в жизни мне не приходилось еще видать такой силы, как этот гигантский молот, распоряжающийся формами металлического слитка чуть не в тысячу пудов с такою же легкостью, с какою ребенок распоряжается формами хлебного шарика.
Много разнообразных картин промелькнуло перед моими глазами. Я видел, как текла, словно масло, шипящая и сверкающая расплавленная сталь, видел, как из калильной печи выдвигалось толстое металлическое бревно, как подхватывалось оно и на цепях подводилось к молоту, как молот при первом же ударе оставлял на этом гигантском слитке свой решающий след; видел сияющие пасти печей, перед которыми невозможно, кажется, пробыть и десяти минут, потому что лицо и руки жжет как при сильнейшем пожаре, а между тем рабочие переносят это легко. Впрочем — легко ли?..
Печи отапливаются здесь четырьмя различными средствами: нефтью, дровами, каменным углем и газом, причем последние получают газ из 60 генераторов по трубам.
Обращаясь к историческим данным, мы узнаем, что завод был начат постройкою в 1736 году на землях, принадлежавших Строганову, в 1738 г. пущен в дело, в 1757 отдан гр. Воронцову, Михаилу Илларионовичу, а в 1780 поступил обратно в казну. В то время он именовался казенным медеплавильным заводом и вместе с соседним заводом, Ягошихинским, выплавлял меди от 7 до 8 тысяч пуд. в год, которая преимущественно отправлялась в Екатеринбург на монетный двор. Но в шестидесятых годах нынешнего столетия было решено его закрыть за истощением руды и основать на его месте сталепушечный завод под именем Пермского или Прикамского.
Молотовой цех Мотовилихинского завода
В заводской конторе, между прочим, можно приобрести на память фотографические снимки различных зданий, подробностей и видов завода. Это небольшие рисунки, очень недурно исполненные, наклеенные на картон с отпечатанными, в виде виньетки, достопримечательностями завода; тут изображен и паровой большой молот, и река Кама, образцы изделий и пушек, и общий вид, так что туристу, желающему сохранить воспоминания о заводе, предоставляется возможность иметь наиболее интересные рисунки за крайне дешевую цену — 65 коп. за штуку.
Без особого разрешения публика на завод не допускается. Для обозрения, которое разрешают всякому желающему, необходимо запастись у горного начальника или секретаря пропуском, где на печатных бланках вписывается имя посетителя, год и день осмотра.
Торопясь покинуть завод, чтоб успеть до отхода поезда осмотреть город, я, может быть, не знал бы, куда деваться — до такой степени безынтересна Пермь, — если б не была открыта выставка археологических коллекций и предметов древности Пермского края. В видах ли научной цели или по каким-нибудь иным причинам, на эту интересную и обширную выставку публика допускалась бесплатно. Из всех выставленных предметов мне приходится указать лишь на три, именно на те, которые имеют непосредственную связь с моим дальнейшим путешествием. Это портрет основателя Уральских заводов, Никиты Демидова, бывшего тульского кузнеца (о нем еще речь впереди), изображенного в сюртуке и красном плаще, с строгим типичным лицом. Затем интересны чугунная доска и медный стол, временно взятые для выставки из Нижне-Тагильского музея, где они постоянно хранятся.
Громадный медный стол, раскидной, с тремя растворами, интересен тем, что отлит в 1715 году и имеет на средней крышке следующую рекомендацию, которую привожу с подлинною орфографией.
“Сия первая в Россия медь от искана в Сибири бывшим камисаром Никитою Демидовичем Демидовым по грамотам великого Государя Императора Петра Первого в 1702—1705 и 1709 годах, а из сей первовыплавленной Российской меди зделан оной стожь в 1715 году”.
Чугунная доска с жалованной Демидову грамотой, отлитая в 1727 г., также представляет интерес старины и хранится вместе с столом и прочими вещами в музее Демидовых, в Нижнем Тагиле, куда я в 9 часов вечера по железной дороге и направил свой путь.
Говорят, что по Уральской железной дороге ездит преимущественно деловой народ, т. е. служащие или торгующие в Приуральском крае. Действительно, путешественники здесь встречаются редко, хотя это одна из самых живописных дорог в России. Сначала по обе стороны пути видны леса, вспаханные поля и холмы, покрытые березой и елью, кое-где сверкают озера, но чем дальше, тех сильнее и резче начинает вступать в свои права горная природа. Вокруг все зелено, но уже кое-где заметны следы глины и плитняка, и худосочные деревья, ютящиеся по холмам на каменистой почве, становятся дымными, тощими и, не выдерживая бури, тут же падают и лежат в оврагах как трупы. Глядя на них, ожидаешь, что вот-вот прекратится сейчас и последняя зелень, омертвеет последняя былинка, и потянется сплошная долина серого мертвого камня.
Но нет, — перед глазами развертывается внезапно громадное поле, все усеянное синими, красными, белыми цветами, и где-нибудь блестит и вьется горная речка. То видишь почти под собою страшные овраги, за которыми далеко-далеко вырастают гигантские холмы, покрытые лесом, то внезапно встречаешь у самой дороги дикие стены разрубленной надвое скалы, в которую поезд проскальзывает как в ворота и мчится среди зловещих изуродованных камней, сажени в три или четыре ростом, — и снова, опять внезапно, выносится на необъятный простор, и снова вокруг все зелено, весело, девственно.
Большинство пассажиров нашего вагона, отъезжая вечером из Перми, просило взаимно друг друга разбудить их, когда начнется горный подъем повсюду только и речи было, не проспать бы Чусовую! На всякий случай предупредили кондуктора.
Около двух часов ночи, когда забрезжил рассвет, меня разбудил мой случайный попутчик и проговорил, указывая в окошко:
— Поглядите!
Отсюда, еще не доезжая станции Чусовской, начиналась прекрасная панорама Урала.
Мы вышли на тормаз. Было бледное серое утро, и утренний холодок бодрил и разгонял утомление. Страшная глушь, необозримая я безлюдная, но полная жизни , потому что среди стука и грохота поезда иногда можно было услышат пение птиц, потому что вокруг все было весело, зелено и красиво, — эта глушь раскинулась так широко, что не охватишь взглядом - с одной стороны возвышаются в беспорядке горные холмы, точно выглядывая друг из-за друга, а с другой стороны сияет страшный овраг, поросший то травой, то кустарником, постепенно поднимающийся вдалеке и становящийся высокою горой, с лесною щетинистою вершиной, повсюду леса, леса и камни, и нигде незаметно признаков руки человеческой, кроме железнодорожного полотна, и с восторгом глядишь на эту девственную картину природы и с изумлением любуешься человеческими трудами, этими пробитыми скалами, образующими целые коридоры. А поезд, поднимаясь в гору, идет медленно и осторожно, образуя собою все время дугу, то изгибаясь вправо, то влево, а в иных местах он изгибается почти в кольцо.
Станции здесь то и дело. Семь верст, — и “Ермак”, еще восемь верст — и “Архиповка”… На ста верстах находятся девять станций. Извилистость пути особенно заметна по станционному домику “Ермак”. Когда только что отъедешь от этой станции, то ее видно еще справа, затем, исчезнув на несколько минут, она показывается снова, но кажется уже не сзади поезда, а впереди его, еще минута — и станция исчезает. До такой степени извилист железнодорожный путь через Урал.
Станция Архиповка на Уральской железной дороге
Относительно самого названия Урала существует два положения: во-первых, название производят от остяцкого слова урра, то есть цепь гор, во-вторых, что кажется более достоверным, от татарского названия Арал-тay, которым обозначалась вся южная часть хребта и которое потом переделано русскими в Урал для обозначении такого хребта, который, в виде беспредельного пояса, преграждает дорогу путешественникам. Это подтверждается и названием Аральского моря, как места, где кончаются горы… Богатства Урала неисчерпаемы и разнообразны: здесь добываются железные руды, медь, свинец, даже никель с 1885 года, соль, уголь и сера, фарфоровая глина, аметист, изумруд, малахит, мрамор, платина и, наконец, золото; жильное золото открыто в 1745 году, но добыча его началась в 1754; рассыпное золото начали разрабатывать только с 1814. Всех богатств уральских не перечислишь.
Но вот, наконец, и граница. Мы подъехали к станции “Европейской”; еще несколько верст, и мы на другом континенте - в Азии. Это место (то есть протяжение среди двух железнодорожных станций) считается самым высоким; это и есть перевал. До сих пор поезд шел, направляясь в гору, отсюда он постепенно пойдет под уклон.
Небольшая станционная постройка стоит совершенно особняком, одиноко среди холмов и зелени. Горный воздух легок и чист, необыкновенная тишина и нелюдимость — все полно своеобразной прелести и какой-то непонятной торжественности… Подвигаясь вперед, мы проезжаем, наконец, на полном ходу географическую границу Азии и Европы. Несмотря на свою условность, это место вызывает некоторое движение среди пассажиров, даже, пожалуй, чуть уловимое волнение. Все выглядывают в окна, выходят на тормоз и так или иначе добиваются случая увидеть пограничные столбы, которыми, в подражание старине, на сибирском тракте отмечен конец Европы и начало Азии. Это две небольшие решетчатые башенки, сложенные из рельсов и окрашенные в белую краску. С одной стороны на них чётко и крупно написано: Европа, а с другой стороны — Азия. Оба столба стоят по бокам железнодорожной линии, правда, вызывают в путнике какое-то неопределенное чувство, похожее не то на смущение, не то на радость.
Станция Азиатская
Близ станции Кушва, верстах в двух, находится магнитная гора Благодать, знаменитая по богатству своей руды, названа она так в честь императрицы Анны Иоанновны, имя которой по-еврейски значит — благодать. У подошвы ее раскинулся громадный Кушвинский завод, а на вершине стоит памятник-часовня. Существует предание, что вогул, по имени Степан Чумпин, открывший в 1735 году магнитную руду и указавший ее русским, был за это принесен в жертву вогульским шайтанам своими соотечественниками и сожжен ими на вершине горы. За открытие русские вознаградили Чумпина при жизни и дали ему 24 р. 70 к., а в 1826 году поставили на месте его казни памятник…
Часа через два поезд остановился у станции “Тагил”, знаменитого Демидовского гнезда, которое, благодаря сорокатысячному населению, заводам, шахтам, памятникам и школам, не только не уступает любому городу, но даже и превосходит многие, хотя Тагил — не больше как заводское селение.
Кто не знает, кто не слыхал о Демидовых, простых тульских кузнецах, потомки которых располагают громадными миллионными средствами я носит титул князей Сан-Донато?..
Родоначальником этой фамилии был Никита Демидович Антуфьев, тульский кузнец, из крестьян. О первой встрече с царем Петром I, которая послужила началом его обширной деятельности, рассказывают следующие подробности.
Проездом через Тулу, Петр велел починить испортившийся пистолет, работы знаменитого оружейника Кухенрейгера. Когда кузнец (Демидов) исправил его и принес к царю, тот обратил внимание на великолепную работу и пожалел, что у него нет мастеров, чтобы делать такое оружие.
— И мы, царь, против немца построим — сказал Никита.
Царь уже не раз слышал эти ненавистные слова, это „закидаем шапками” от своих московских бояр, к тому же он выпил анисовки, и его ретивое не стерпело: он ударил в лицо Демидова и закричал:
— Ты, дурак, сначала сделай, а потом хвались!
— А ты, царь, сначала узнай, а потом дерись! — ответил Никита и подал Петру сделанный им новый пистолет, - нисколько не уступавший по работе заграничному.
Горячий царь смилостивился и извинился перед кузнецом .
Как бы то ни было, но достоверно известно, что Никита вскоре после первой встречи с Петром доставил ему в Москву шесть отлично сделанных ружей и назначил плату по 1 р. 80 к. за каждое, тогда как до этого казна платила за них заграницу по 12 и даже по 15 рублей за штуку. Это было во время шведской войны, — понятно, царь обрадовался, что отыскал такого диковинного кузнеца у себя на родине, поцеловал Никиту, подарил ему 100 рублей и сказал:
- Постарайся, Демидыч, распространить свою фабрику, я не оставлю тебя.
И Петр приказал отвести Демидову в 12 верстах от Тулы несколько десятин земли. С этого и начинается деятельность будущего “Уральского владыки”. Дальнейшая судьба его, в коротких словах, такова. Демидов не ограничился Тульским заводом, а стал просить у царя в аренду Уральские казенные заводы, которые и были ему отданы в 1702 году за ничтожное вознаграждение. Здесь главным деятелем выступает уже не Никита, а старший сын его, Акинфий Демидов, сумевший в короткое время увеличить производительность заводов против казенного управления — раз в триста.
И богатство, и положение Демидовых начали расти с каждым годом. Будучи уже потомственным дворянином, Никита в 1715 году нашел возможным преподнести родившемуся царевичу Петру Петровичу „на зубок”, кроме драгоценностей и великолепных сибирских мехов, сто тысяч тогдашних рублей. Но русская пословица „от трудов праведных не наживешь палат каменных” нашла себе косвенное применение и в богатстве Демидовых, хотя к их услугам были всевозможные льготы и обеспеченный сбыт товара в казну. Им требовались „рабочие руки”, но так как покупать крестьян и переселять их из внутренней России на Урал было вообще нечестно, то практиковался иной способ: заводы принимали к себе беглых каторжников и ссыльных, беглых крестьян, рекрутов и притесняемых раскольников; все эти бесправные люди навсегда закабалялись во власть Демидова. Чтоб не отвечать за них перед законом, их запирали, во время наездов ревизоров, в подземелье Невьянской башни и спускали туда воду из пруда… Таким образом своею смертью выручали беглые своих покровителей из неприятного положения. В этом же подземелье Акинфий впоследствии тайно чеканил монету, а с мастерами поступал так же, как и с беглыми, то есть, топил их во избежание доноса.
По поводу „демидовской” монеты существует рассказ о том, кань однажды Акинфий, играя в карты за одним столом с императрицей Анной Иоанновной, рассчитывался за проигрыш новенькими монетами.
— Моей или твоей работы, Никитич? — спросила партнера с двусмысленною улыбкой императрица.
— Мы все твои, матушка-государыня, — уклончиво, но ловко ответил Демидов: — и я твой, и все мое — твое!
Дальнейшие потомки, благополучно продолжая блестящее дело отцов, богатели, входили в знать; один из них даже породнился с Наполеоном I, женившись на его племяннице; иные прославились своим самодурством, иные обширною благотворительностью; но как бы то ни было, Демидовы в лице своих родоначальников оказали громадные услуги русскому горному делу.
Когда я вышел из вокзала, был еще только полдень. По случаю воскресного дня заводское население не работало и группами стояло на улице. Извозчик доставил меня в гостиницу, на центральную площадь, где за 75 коп. мне дали обширный номер и за 25 коп. накормили досыта.
Нижний Тагил
Широко раскинувшееся селение изобилует хорошими постройками, здесь есть несколько храмов, единоверческая церковь, даже старообрядческая часовня, есть училища, приюты, богадельня, обширный музей, заводский клуб, кроме того поставлены два памятника: один Николаю Никитичу Демидову, правнуку родоначальника, другой Карамзину, главноуправляющему заводами, и строится еще на средства рабочих и жителей памятник императору Александру II, в честь освобождения крестьян.
Неизвестно, когда достроится этот памятник, но, вероятно, не скоро, потому что не собраны еще деньги, а самый способ сбора довольно оригинален. По рассказам, цена памятника около 9 тысяч рублей, подписных денег не хватило, не желая, однако, прибегать ни к какой помощи, а желая достроить его на общественные, народные суммы, жители делают отчисления из доходов. В прошлом году за аренду кабаков они выручили 8000 рублей и одну тысячу отчислили на памятник. В настоящее время готова только каменная кладка фундамента и барьера, а постройка начата с 1891 года. Как бы то было, но желание осилить во что бы то ни стало собственными средствами говорит только об искренности народного намерения.
Памятник Александру II в Нижнетагильском заводе
Мне удалось видеть проект этого памятника. Это мраморный постамент, заканчивающийся шпилем пирамидальной формы; с лицевой стороны, посредине, будет мраморный барельеф императора и надпись; „Люди мои, что сотворил вам, аще за добро платите ядом”; выше надписи поместится образ Спасителя и царская корона; на боковых сторонах будет объяснено значение памятника и дата, когда Александр II приезжал в Тагил и спускался в шахту.
Аллегорические памятники русскому народу не по вкусу, и как там в хитря, каких ни наставь фигур, народ объяснит их по-своему, попросту, и выйдет из этого такой курьез, что даже не ожидаешь. Именно это и случилось с Демидовским памятником, который стоит на другой площади, по пути к шахтам. Благодаря присутствию на нем женской фигуры, никто не может объяснить настоящего значения ее, а говорят по-разному. Кто называет ее богиней, кто судьбой, кто счастьем, а рабочие объясняют проще:
— Это жена Демидова!
Памятник Демидову в Нижнем Тагиле
Памятник может считаться роскошным. Из-за чугунной решетки поднимается мраморный пьедестал, на котором находятся две фигуры: коленопреклоненная женщина в короне и древнегреческом костюме, ей протягивает руку Демидов, одетый в придворный кафтан, с орденами и лентой. Эта женщина и есть, по народной молве, жена хозяина, которой тот оставляет наследство. По рассказам, только вряд ли достоверным, демидовскую руку однажды отвинтили и пропили, так как фигура состоит будто бы из составных частей… Внизу, по углам пьедестала, расположены четыре группы: та же женщина и возле нее мальчик с книжкой; этим изображается просвещение Демидова; на второй группе юноша-Демидов высыпает к ногам женщины плоды из рога изобилия; на третьей — Демидов является в военной форме перед вооруженной женщиной, как защитник отечества, и, наконец, на четвертой — Демидов-старик, как покровитель науки, художества и торговли.
Памятник Андрею Николаевичу Карамзину сделан из чугуна с орлами и барельефами по бокам и с воинскою каской наверху. О покойном управляющем идет добрая молва, и население отзывается о нем приблизительно в таких выражениях:
— Хороший был барин… Больше такого не будет… Под Севастополем голову сложил, царствие ему небесное!..
Такая молва не хуже любого памятника.
Памятник Карамзину в Нижнем Тагиле
Местный музей занимает 5 больших комнат; здесь собраны коллекции уральских минералов, медной и свинцовой руды, образцы железа, мрамора, малахита, золотых песков и т.д. Здесь же находится кусок асбеста (горный лен, волокнистый минерал), из которого приготовляют несгораемые ткани, кортов и прочее. Никита Демидов в 1722 году представил Петру I образчики полотна из этого вещества и, хотя теперь разработка асбеста оставлена, но, введенная Демидовым в значительных размерах, она долго сохранялась в Сибири, где из горного льна приготовлялись колпаки, кошельки, перчатки и шнурки, еще знаменитый Паллас видел работы, произведенные Акинфием в Шелковой горе, и нашел в Невьянске старуху, которая умела ткать полотно, сучить витки и вязать перчатки из асбеста. Здесь же размещены всевозможные модели машин: для промывки золота и платины, для плавления чугуна и проч. Из старинных вещей обращают на себя внимание громадные часы здешней работы 1775 г., деревянный шкаф, привезенный в 1766 г., медный самовар и чайник — современники „тульских кузнецов”, и затем некоторые предметы, о которых я говорил ранее и которые были отвезены временно на пермскую выставку, т. е. медный стол, портрет и чугунная доска с жалованною грамотой. Впрочем, интересна еще большая масляная картина, очень давняя, изображающая Тагил, где женщины одеты в боярские костюмы, а мужчины —в цветные фраки, цилиндры и белые панталоны. В числе „раритетов”, добывавшихся невьянскими владельцами, были куски руды, обладающие свойством магнитов - большие магниты довольно редки, а между тем у Акинфия был магнит в 13 фунтов, державший пудовую пушку, а два громадных магнита кубической формы были пожертвованы в тагильскую церковь для престола, равных которым, вероятно, не найдется в целом свете. В музее помещен довольно крупный магнит, который держит на воздухе двухпудовую гирю я чашу в 35 фунтов. Остальная часть музея наполнена образцами заводского производства, среди которых встречаются толстые металлические прутья, завязанные (в холодном состоянии) прихотливыми узлами: но это уже виртуозность и к производству отношения почти не имеет, равно как и самовар, выбитый из цельного листа железа, на котором нет ни спаев ни заклепок.
Таков в общих словах тагильский музей.
Чтобы проникнуть в шахту, нужно иметь особое разрешение заводского начальства. День был праздничный, работы не производилось, и, рыская по заводу в течение нескольких часов, я нигде не мог застать того, от кого зависело выдать мне пропуск, даже, благодаря празднику, не от кого было добиться, кто именно заведует этим. Ни инженеров ни управляющих не заставал я дома, а рабочие, единственные люди, которые мне попадались, направляли меня к какому-то „Смарагдычу“, квартиру которого я наконец отыскал, но хозяин оказался тоже в отлучке.
В полдень следующего дня а должен был уже покинуть Тагил и, может быть, уехал бы, не побывавши в шахтах, если б не выручил меня рабочий. Указывая на заводский клуб, он сказал:
— Идите. Все они здесь до единого!
Действительно, в клубе находилась вся местная интеллигенция: чествовали старого управляющего, который покидал свой пост, и, разумеется, все сослуживцы собрались на проводы. Здесь, при первом же заявлении о моей просьбе, заведующий медными рудниками любезно разрешил мне осмотр и предложил явиться в шахте в 4 часа утра.
Я уже слышал кое-что об этом подземелье, глубиною в 113 сажен, и невольно воображал себе страшное удушье, тьму, и под этим впечатлением провел остаток вечера, бесцельно бродя по улицам.
В 3 часа утра я уже был на ногах. Утро стояло пасмурное, сырое, и моросил мелкий дождь. Было свежо.
Проехав все селение и спустившись к подошве Лысой горы, где на громадном пространстве раскинуты всевозможные заводские постройки, я скоро добрался до конторы, но так как приехал я раньше, чем следовало, и контора была заперта, то минут с 20 мне пришлось просидеть в экипаже и смотреть, как с разных концов завода собираются к шахтам рабочие.
Меднорудянский рудник
Все они был одеты в пеньковые куртки серо-желтого цвета, в такие же штаны, в высокие побуревшие сапоги и подпоясаны ремнями. Если бы у каждого не висел за поясом фонарик и рукавицы, а на головах были бы надеты не картузы, а серые бескозырные шапки, то рабочие походили бы на арестантов. Все они были с бледными, изможденными лицами, без живых красок, и среди серого утра и серых костюмов казались тоже как будто серыми и вялыми. Не замечая ни одного свежего лица, с одной богатырской груди, свойственной рабочему человеку, я спросил, обратясь вообще во всей толпе, молчаливо стоявшей вдоль стен, трудна ли их работа в шахте.
— Кабы не трудна, — отвечали рабочие, — разве были бы мы такие!
И все они с видимым безучастием поглядели друг другу в чахлые, угрюмые лица, как в нечто, давно известное и неизбежное.
Не вспомню, пробил ли звонок, или штейгер подал сигнал, но только вся толпа начала зажигать свечи в своих фонариках и мало-помалу исчезать в низкую дверь шахтенной постройки. Кое-кто, в ожидании очереди, докуривал трубку, кто отдыхал на бревнах, кто лениво брел и надевал рукавицы.
Когда я снова вошел в контору, сторож уже проснулся и разводил самовар.
— А, вам на шахту? — добродушно приветствовал он меня, кивая головой.— Можно, можно, сударь: об вас уже есть и распоряжение. Сейчас смотритель придет, он вас и проводит. Обождите минуточку.
Продрогнув на холоде, я с удовольствием присел у окошка в теплой комнате, а сторож между тем, приговаривая что-то вполголоса, приносил и складывал возле меня одежду.
— Пока что, — обратился он ко мне, — переоденьтесь в наши мундиры, а то грязно там… живой нитки не останется.
Он подал мне такую же серо-желтую куртку и панталоны, какие я видел на рабочих, и спросил, глядя на мои высокие охотничьи сапоги:
— Не промокают?.. А то к и сапоги могу дать.
Я стал одеваться.
— Вот и не так! — остановил меня сторож.— Нужно спервоначалу все с себя снять, а потом надеть куртку, а не то, чтобы прямо на одежду.
Я послушался и взял пиджак.
— И опять этого мало! — не унимался сторож.— Все нужно сиять, до самой рубашки, чтоб ничего не было
Мне было слишком холодно, и я не послушался.
— Жарко будет! Жалеть станете! — упрекнул меня в последний раз сторож и помог мне одеться.
— А это вот вам ремень, потуже следует затянуться… А это вот фонарик за пояс да лишнюю свечку в карман возьмите, в запас.
Потом рукавицы надобно захватить, да картуз сейчас по голове подберу…
Одетый в заводский “мундир”, как выражался сторож, я взглянул на себя в зеркало. Толстый, нескладный картуз, тяжелый и несколько влажный, огромные кожаные рукавицы, тоже влажные и грязные, помятая рубаха, в рыжих пятнах, серые узкие панталоны, заправленные в голенища, черный фонарик за поясом — делали меня почти неузнаваемым для самого себя. Взглянув на меня, даже сторож, улыбаясь, промолвил:
— Вот теперь, значит, по-нашему! Теперь можно и в шахту, а то нешто настоящая одежа здесь выдержит!
В контору вошел смотритель, молодой человек, поздоровался со мною и, видя, что я уже в „мундире”, быстро переоделся в такую же куртку. Мы зажгли фонари, надели рукавицы и вышли на двор. Если я продрог в пиджаке и пальто, то в бумажной рубахе мне было уже вовсе холодно.
Идти пришлось недалеко. Провожатый ввел меня в какое-то крытое помещение, стоявшее среди двора, затем мы спустились по широкой небольшой лестнице ниже, где было уже темно, — только едва-едва проникал дневной свет, мешаясь со светом наших двух фонарей.
— Теперь спускайтесь за мною, — сказал мне мой спутник. — Держитесь крепче руками и берегите голову.
У наших ног чернела квадратная яма, приблизительно в аршине шириной, в которую как раз могла пройти человеческая фигура. В стену около ямы были вделаны две или три скобки, чтобы можно было за них ухватиться до начала спуска.
Мой провожатый ловко взялся руками за первую скобку и спустил ноги в яму, потом перехватился за нижнюю скобку — и скрылся в подземелье. Подражая ему, я сделал то же самое. Ноги мои уперлись во что-то твердое; это была ступенька лестницы. Сначала я оказался по пояс в яме, а затем, переступив следующий порог, скрылся, как и мой провожатый, от последнего дневного света в сырой, темной яме, где было холодно, грязно и тесно. Перебирая мало-помалу ступеньки руками и ногами, мы скоро остановились на площадке.
— Осторожнее! — услышал я знакомый голос. — Беритесь опять за скобку.
Осветив площадку фонарем, я увидеть ниже точно такое же отверстие, такие же скобки в стене и снова погрузился в черную яму, сначала по пояс, затем и с головой.
Через каждые 3-4 минуты встречались подобные площадки и скобки. Куда я спускался и долго ли нужно мне было спускаться, я не имел об этом ни малейшего понятия.
Лестницы, по которым я слезал, представляют собою самые обыкновенные, всем известные лестницы — деревянные, с узкими ступеньками, какие подставляются обыкновенно к домам, чтобы забраться на крышу. Лестницы были не длинные: ступеней 30—40, а затем площадка, с новою ямой и с новой лестницей. Все перекладины были сырыми, на многих комками лежала скользкая жидкая грязь. Хватаясь руками, я промочил уже насквозь свои рукавицы, о которых сначала думал, что они лишние. Иногда пролезать в отверстие было довольно трудно, чтобы не коснуться спиной или головой о деревянные срубы, покрытые, как и ступеньки, влагой, грязью и, может быть, даже плесенью.
Чем дальше мы опускались, тем становилось мне жарче, и в то же время пронизывал холодок промоченную спину и колени. Нигде не слышалось ни голоса, ни звука, кроме шарканья наших ног, нигде не виделось ни света, ни простора, только и сверкали от фонаря две мокрые ступени лестницы, за которые хватался я устававшими руками, — все остальное было сплошным мраком. Откуда-то капала вода на спину и на лицо, откуда-то продувало ветром.
С непривычки я начал уставать и делал на площадках краткие передышки. Проходили минуты за минутами, за лестницей следовала лестница и, казалось, не будет конца этому спуску, а между тем у меня дрожали уже руки и ноги, пот градом катились по щекам, а спина и колени были в жидкой грязи, и кожаные рукавицы промокли тоже насквозь.
— Скоро ли доберемся? — спросил я, наконец, своего провожатого, который ответил мне откуда-то снизу глухим, далеким голосом:
— Еще лестниц пять осталось!
Продолжая спускаться среди мрака и какого-то неопределенного шума, точно вокруг нас или над нами бежала масса воды, я очутился, наконец, уже не на площадке с дальнейшим черным отверстием, а на твердой почве.
VII. Рудники. — Добыча малахита.
Мне несколько изменяет память, и я не могу сказать теперь, сейчас ли начался отсюда коридор, или мы подвергались еще каким-либо переходам и мытарствам. Помню только, что я стоял среди мутной лужи, так что ступни моей не было видно, и с любопытством озирался кругом. Помню, что это был узкий и низкий коридор, где нужно было стоять немного согнувшись, и где с трудом возможно разойтись с встречным человеком. Стены мрачного коридора, а также и потолок, были высечены из сплошной каменной глыбы. Это и были шахты.
Глядя на них, мне припомнилось, как в детстве я бродил с зажженною восковою свечкой по подземелью какого-то монастыря. Это был такой же узкий и бесконечный коридор, только значительно выше, так что монах в скуфейке мог двигаться свободно, а здесь приходилось сгибаться, чтоб не удариться головою о бревна, подведенные под потолок. Там пахло елеем и ладаном, а здесь — сыростью, гнилью и чем-то еще, чего я уже не умею назвать: может быть, это были испарения от камня или металла, может быть мне это и казалось только — не знаю. Там, в монастыре, указывая на двери, мне говорил проводник, что здесь вот жил схимник такой-то, здесь отец такой-то… А в шахте по коридору то и дело пробегали рабочие с узкими маленькими тачками, наполненными кусками руды: здесь, на глубине 100 сажен, ежедневно работало 500 человек, безвыходно по восьми часов в сутки, и не по идее, не ради души, а просто — из-за насущного хлеба.
Освещая дорогу фонарями, которые уже вынули из-за пояса и держали в руках, мы двинулись по коридору вперед. В иных местах я шел, немного лишь нагнув голову, но преимущественно приходилось идти с согнутою спиною и все время по воде, которая булькала и брызгала под нашими шагами. Нередко вдали показывался огонек, и, приближаясь к нему, мы слышали окрик и прижимались к стене, чтобы пропустить мимо себя рабочего с тачкой.
Я покорно шел за своим проводником, не зная ни пути, ни направления, и только изредка, перестав уже стесняться сырости, садился на мокрое бревно, если оно попадалось нам по дороге, и давал немного отдохнуть спине: а затем опять, сильно сгорбившись, продолжал путь. Не знаю, сколько времени шли мы по коридору, иногда попадалось нам похожее на пещеру углубление в стене, где добывают руду, взрывая гору динамитом или рубя топорами; эти обломки подбирают лопатами, ссыпают в тачки и увозят на „рудничий двор”, где, посредством машины, добыча извлекается из недр на поверхность земли.
Здесь добывается медный колчадан, бурый железняк с содержанием меди, тальковые глины, орудвелые сланцы, малахит, медное индиго, шлаки ватин (очень богатая) медная руда, магнитный железняк и проч. Всего разной руды около трех миллионов пудов в год.
Мы были уже довольно глубоко под землею. Не вспомню, в каком именно месте, и был удивлен шумом и спросил, глядя наверх, где что-то шумело и как будто катилось:
— Выше вас тоже работают?
— Нет. Это речка протекает над нами.
Шахта, где мы находились, носят название Авроринской. Она ниже поверхности земли на 100 сажен, но нам предстояло опуститься еще глубже, в Северную шахту, глубина второй 113 сажен. Если нашу московскую Ивановскую колокольню считают вышиной что-то около 38 сажен и взобраться на нее считается чуть ли не подвигом, то выбраться из шахты было втрое труднее. Только теперь, найдя сравнительные величины, я понял, на такой страшной глубине я находился, если Кёльнский собор имеет 73 саж., высочайшая египетская пирамида Хеопса имеет 64 саж., Исаакиевский собор около 59 саж., Петропавловский шпиц в Петербурге 65 саж. и только парижская башня Эйфеля возвышается на 143 саж. Но там, по крайней мере, имеются, не говоря уже о подъемных машинах, твердые, удобные ступени, а здесь не угодно ни взбираться по деревянным кровельным лестницам, ослизлым и грязным, цепляясь за мокрые перекладины руками! Каково это должно отзываться на людях, работающих в подземелье восемь часов?..
Когда усталый, с разболевшеюся от согнутого положения спиной, весь промокший и грязный, я сел на мокрое бревно в Авроринской шахте и, поставив на колени фонарь, стал записывать в книжку свои впечатления, руки у меня отказывались работать, и я успел записать всего лишь несколько строк. Передо мною тем временем открылась новая картина. Откуда-то сверху на громадной толстой цепи спустилась железная бадья, величиной с хорошую бочку, а от земли отделилась другая, точно такая же огромная бадья, до краев наполненная рудой, и, гремя цепями, тяжело поползла кверху и скрылась во мраке. Между тем рабочие все подвозили тачки, ссыпали руду в порожнюю бадью и, когда наполнили ее, она точно так же со скрипом и грохотом тяжело поползла кверху, а на ее место опустилась вторая — порожняя… Таким образом поступает на свет Божий металл из недр земли, и невольно вспоминаются при этом слова Мефистофеля.
Несколько отдохнув, мы направились дальше. Потянулись опять мрачные бесконечные коридоры, но они стали еще ниже, так что приходилось не только сгибать спину, но даже в иных местах пробираться чуть не ползком, нередко ударяясь в темноте головой о деревянные бревенчатые оклады и подхваты шахты, и только благодаря толстому картузу не было больно, а в легкой шелковой фуражке, в которой я приехал в контору, можно было бы до крови разбить себе голову. Тут я снова оценил предусмотрительность, с какою исполнен весь шахтенный „мундир”.
Северная шахта находится, как я уже сказал, на глубине 113 сажен. Когда мы вошли сюда, рабочие занимались добычей малахита. Это была высокая пещера, освещенная двумя-тремя свечками, воткнутыми в пробоины. Задняя серая стена, избитая и изрубленная, сверкала мелкими, словно пыль, блестками, и местами по ней зелеными пятнами проглядывал малахит. Рабочие, сильно размахнувшись короткою киркой, вонзали острие в стену и опять вытаскивали и опять вонзали, пока к ногам их не падал кусок зеленого камня. Мелкие куски сбирались в общий мешок, а более крупные обломки откладывались отдельно, потому что они идут на разные изделия, а мелочь и россыпь продается для выделки зеленой краски.
За малахит, кроме обычной поденной платы, дается премия — по рублю с пуда. В общем, ежедневный заработок заводского рудокопа выражается от 80 коп. до 1 руб. 10 коп., но иные добывают 2 и даже 3 рубля в сутки.
— Теперь отдохните, — сказал мне мой провожатый, который, во время всей нашей прогулки по шахтам, отмечал в тетради неявившихся рабочих. Назад идти будет труднее… отдохните.
Пока я сидел на мокром бревне, рабочие выломали мне из скалы кусок малахита и просили взять на память. Я хотел дать им за это денег, но они отказались и еще раз подтвердили свой отказ.
— На память, мол… Может, когда, Бог даст, вспомнить придется.
Теперь этот кусок лежит передо мною на столе, и часто, глядя на него, мне вспоминается мрачное подземелье, куда не проникал никогда луч дневного света, вспоминаются глухие удары молотков и глухое падение разбитого камня на каменный пол, вспоминаются вялые, изможденные липа рабочих и их простые, добродушные слова: “На память, мол”…
Минут через десять мы отправились дальше. Опять потянулись коридоры, опять заныла согнутая спина, и снова пришлось то нагибаться, то подползать под низкие бревенчатые рамы и шагать по грязи и лужам. Наконец, явилась возможность выпрямиться во весь рост: мы подошли к лестнице.
— Отдохните и полезем!
Я с удовольствием разогнул спину, немного постоял, отдохнул и, следуя за своим спутником, взялся за ослизлую перекладину. Опять начались бесконечные лестницы, опять те же узкие площадки, та же жидкая грязь, по которой скользили руки и ноги; только подниматься было значительно труднее, нежели опускаться. Там были и свежие силы и сухая куртка, тогда как здесь приходилось усиленнее напрягать ручные мускулы и стесняться в движении, потому что одежда, насквозь пропитанная влагой и грязью, прилипала к телу, и после трех часов ходьбы с согнутою спиной чувствовалось изнеможение.
Усталость возрастала буквально с каждою минутой; к тому же от усиленного дыхания пересохло в горле, и хотелось воды. Руки еле держались за скользкие перекладины, ноги еле переступали. Отдыхая чуть не на каждой площадке и медленно приближаясь к выходу, мы взбирались по лестницам уже около получаса. Я задыхался.
— Долго еще?
— Пустяки! — небрежно отвечал мне спутник. — Сажен тридцать осталось!
По-здешнему, 30 сажен — пустяки, а для непривычного москвича — это целая Ивановская колокольня!
Я помню, когда оставалась уже одна, последняя лестница, и сверху падал уже бледный луч света, я изнемог до такой степени, что отдыхал на каждой перекладине и еле держался руками; в эту минуту за глоток свежей воды я отдал бы, кажется, половину жизни! Вот остается уже несколько аршин, несколько перекладин… Мой провожатый уже вылез и глядят на меня сверху, с твердой почвы, но руки мои перестают работать. Я хватаюсь за ступень, держусь за нее, но подняться уже не имею силы, дыхание мое прерывается, того и гляди, что опустятся руки, подкосятся ноги — и я полечу обратно по лестнице…
— С непривычка тяжело! — слышу я возле себя знакомый голос. — Ну, еще немножко!.. Еще!.. Еще!..
Я бессознательно лезу вперед, цепляюсь, словно раненый, за перекладины, и, наконец, меня берет за руку крепкая рука провожатого и извлекает из ямы.
Несколько секунд я сидел на полу, не имея силы подняться, потом, отдышавшись, нетвердыми шагами последовал за своим спутником и с трудом поднялся на какой-нибудь десяток порожков широкой лестницы и вышел на заводский двор, где ярко светило солнце, где дышалось снова легко и свободно. Вряд ли когда-нибудь я был так рад дневному свету!
Свежий воздух казался мне легким и ароматным, а голубое небо, зеленая трава на горе и белые облака казались необыкновенно гармоничною, необыкновенно прекрасною картиной!
Было уже 8 часов, когда я вернулся в контору, — следовательно, по шахтам мы бродили часа четыре. Сторож с добродушною улыбкой встречал нас на крыльце и спросил, прищуривая глаз:
— Чайку холодненького теперь, пожалуй, недурно?
Не дожидаясь согласия, он вынес мне стакан жидкого остывшего чаю, который я выпил почти залпом, я только тогда мог проговорить первое слово.
— Говорил, жарко будет! — упрекнул меня сторож — А еще раздеваться не хотели! Эна, какая грязь — нитки живой не осталось!
Он стащил с меня почерневшую от грязи и воды заводскую куртку, подал мне умыться, помог надеть пиджак и пальто и, поднеся еще стакан холодного чаю, хотел проводить меня до извозчика, но, вдруг что-то вспомнив, ударил себя ладонью по лбу.
— Ах, ты, батюшки! Расписаться то забыл подать!.. У нас ведь это делается до спуска… иначе нельзя. Сначала подписку дай, а потом ляг иди… потому что — вдруг какое несчастие?
Может быть, я и ошибаюсь, но только из его дальнейших слов я понял, что при конторе имеется книга, где дается подписка, что, опускаясь в шахту, я не буду винить никого, если, в случае обвала или какого-нибудь несчастия, мне не удастся выйти оттуда живым.
Не читая текста, я расписался в книге или на каком-то листе и поспешил домой, чтобы отдохнуть и переодеться, так как на мне, по выражению сторожа, не оставалось ни одной живой нитки; к тому же в 12 час. дня отходил из Тагила мой поезд.
Я направлялся в Екатеринбург. В то время и еще ничего не зная о Невьянской башне я слышал лишь намеки на какие-то страшные легенды; но что это были за легенды и почему они могли сложиться, подставлялось мне неразрешимым вопросом, потому что никто не хотел или не мог удовлетворить моего любопытства.
— Чем знаменита Невьянская башня? — спрашивал я у попутчиков.
— Да ничем!— отвечали мне просто.
— Я слышал, будто в народе ходят про нее какие-то страшные легенды.
— Никаких легенд не ходит!
Тем не менее я слышал, что легенды есть, и мне хотелось непременно дознаться, какие и по каким причинам они возникли; но к кому я ни обращался, ответы были одинаковы, что башня ничем не знаменита и что легенд про нее нет.
Попутная „интеллигенция” оказывалась в этом вопросе несостоятельною. Тогда я обратился к мужичкам, надеясь от них добиться правды. Поезд приближался уже к Невьянску, и спросить про тамошнюю башню было как раз кстати. Я подсел сначала к старику, на вид добродушному а простоватому, и задал ему вопрос о легендах.
— Мало ли чего говорить! — ответил он мне.
— А все-таки что говорить?
— Да так… ничего не стоит!
— Ну, про что однако? Чудеса что ли там какие бывают?
Старик нехотя махнул рукой и проговорил.
— Так… бабьи сказки!..
Но как я ли допытывался, ничего узнать от него не мог. Он твердо стоял на своем, называя все пустяками и сказками. Однако, мне было уже ясно, что легенды существуют, и это меня заинтересовало еще более. Не предвидя от упрямого старика никакого толка, я перешел в противоположный угол вагона и обратился к другому, молодому человеку, с виду похожему на артельщика.
— Действительно… говорить. Только это все вздор! — отвечал и этот, умалчивая о самых рассказах.
— Рассказывают что-то страшное, — начал было я, надеясь вызвать на разговор своего попутчика, во тот перебил меня возражением.
— Это нужно еще доказать!
— Да что доказывать-то?
— А вот про что болтают.
— Я не знаю, что болтают…
— И знать незачем! Пустяки одни! Говорю., сначала доказать надо!
Это становилось, наконец, крайне любопытно.
Что за тайна? что за рассказы, о которых никто не хочет сказать даже слова?.. Не было уже сомнения, что легенды ходят в народе, но каковы они? на какой почве возникли, по каким причинам сложились?
Никто не давал мне ответа.
Невьянская башня
Между тем мы миновали уже станцию Невьянск, где тот же старик и тот же артельщик указали мне в окошко на гору и охотно, даже без моих расспросов, объяснили, что здесь был Демидовский завод и каменная башня, которая теперь служит каланчой, чтобы наблюдать за пожарами.
— Страшные слухи-то про нее какие ходят, вы так мне и не скажете? - спросил я, надеясь, что теперь они разговорятся.
Но старик отвечал по прежнему, что все это „бабьи сказки”, а артельщик настаивал на своем и говорил, что „это еще доказать нужно”.
Так я и не добился до легенды.
По разным сведениям, собранным и прочитанным, я впоследствии очень заинтересовался Невьянском, и не столько заводами, сколько его знаменитою башней.
Оказывается, что Петр I, жалуя Никите Демидову Невьянские заводы, дал ему и право наказывать людей, но с тем, чтобы он не навел на себя „правых слез и обидного воздыхания, что перед Господом — грех непростительный…
Я уже описывал, как отнеслись Демидовы к в этому „праву”. Никита построил каменный дом, замечательный в акустическом отношении: все говорившееся в доме было слышно хозяину, и виновных в непочтении постигала страшная участь. Акинфий построил башню, еще более знаменитую, высотой в 25 сажен, с потайными ходами и подземельями, где пытали подозреваемых, наказывали виновных и где потоплялись „беглые” во время ревизий. Эта же башня служила местом чеканки фальшивой монеты. Но преданиям, здесь „своим судом” замуровывали людей и держали их в колодках и на цепях, и немало было пролито здесь „правых слез”, о которых говорил Петр, и немало слышалось „обидных воздыханий”…
По словам Аф. Щокатова, близ колокольни (башни) поставлен чугунный столб, который, как сказывают, назначен был для статуи господина статского советника Акинфия Никитича Демидова.
Может быть, в связи с этим столбом для статуи и с жестокостями в башне над рабочими, возникли страшные легенды, реальность которых, конечно, „еще доказать нужно”, но возможность их возникновения становится понятною, и доказывать ее нечего: тиранство, фальшивые монеты и уготованный пьедестал для собственного бюста — с одной стороны, и молчаливая гибель людей, угнетенных и бесправных — с другой, понятно, могли побудить народную фантазию к созданию „бабьих сказов”, наверно искренних, задушевных и карательных для грубого насилия, не щадящего ни права человеческого, ни жизни беззащитных людей, во имя корысти и тщеславия.
Невдалеке от Невьянска существует местечко, называемое „Весёлые горы”. По рассказам моих попутчиков, здесь ежегодно, около 20 июня, собираются со всего округа раскольники всех толков: иные приходят верст за 200 для поклонения могилам своих святых. Таких могил 7, одна от другой на расстоянии около версты, при чем каждый „толк” молится отдельно. Молебствия на каждой могиле продолжаются по одному дню, — следовательно, на 7 могил требуется ровно неделя. Здесь читают акифисты и проповеди, а раскольники иного „толка” торгуют в это время съестными припасами, поют песни и даже будто бы слегка опохмеляются. На следующий день, у новой могилы „толк” меняется, и те, кто пели и веселились, идут на молитву, а кто молился, идет петь, пить и торговать. В старину, во время гонения, эти горы были убежищем для раскольников - отсюда и получились могилы почетных „старцев”, которых, считая за святых, нынешние раскольники поминают за упокой… Имен их я не запомнил, но, кажется, наибольшею популярностью пользуются: иконописец Григорий, отец Павел, отец Максим, отец Герман и еще кто-то…
Слушав этот рассказ, мне не хотелось верить в его правдоподобность, — до такой степени дико и несообразно это чередование молитвы с песнями, проповеди с торгашеством, акафиста с попойкой! Но, вслушавшись в разговор, мне подтвердил это русский священник, сидевший сзади вас, и сказал, что, к сожалению, нечто подобное случается еще и до сих пор. То же самое подтвердил и другой сосед, оказавшийся учителем.
От них я кое-что узнал, наконец, я о легендах Невьянской башни. Благодаря башенным часам, отбивавшим на колоколах половины и четверти, благодаря замечательной акустике в доме, казавшейся народу чуть ли не волшебством, благодаря, наконец, безнравственности, могуществу и жестокости уральских владык, моривших людей голодом в подземелье и пытками и потоплявших водой, сложились страшные рассказы о привидениях, которые бродят по ночам, плачут и передают о себе и о своих мучителях ужасающие подробности.
Только этими сведениями и пришлось ограничиться, но это было уже без того понятно. Ни один рассказ, чисто народного характера, с типичными положениями, возбуждающими фантазию, с его простотой и задушевностью, так и не дошел до меня…
Вскоре мы подъехали к Екатеринбургу, который уральцы называют воротами в Сибирь. Поезд остановился; я вышел.
Город Екатеринбург возник по повелению Петра I, который, видя рудные богатства края, поручил генералу Геннину основать на реке Исети железоделательный завод. Для защиты от башкирских набегов здесь же построен был (с 1723 по 1726 год) укрепленный город и проложен Сибирский тракт. На монетном дворе, открытом в 1730 году, было выделано в первый же год медной монеты на 70.000 рублей, а в 1861 году — более чем на два миллиона. В настоящее время монетного двора уже не существует.
Первое, что попадается на глаза еще на вокзале, это — витрина со всевозможными изделиями из камней: малахитовые шкатулки, пресс-папье, мраморные вазы, брелоки из аметистов, кольца, булавки, серьги и т. п. По городу тоже чаще всего встречаются вывески „резчика печатей” и магазины каменных вещей, топазов, сердоликов и яшм.
По внешности Екатеринбург - лучший из всех уральских городов. Его чистота и красивые здания, обилие общественных учреждений, богатые магазины и сады, — все производит на путника отрадное впечатление. Население здесь необыкновенно разнообразное по нациям, по состоянию и по религии; о последнем можно судить по церквам: кроме собора и православных храмов, здесь есть единоверческие церкви, роскошные и богатые, есть немецкая церковь, польский костел, еврейский молитвенный дом, и в недалеком будущем построится мечеть.
Самым интересным, бесспорно, должна считаться для туриста Императорская гранильная фабрика, где изящество и богатство соединяются в нечто целое. К сожалению, для большинства любителей и знатоков произведения этой художественной мастерской, может быть единственной в России, остаются неизвестными и даже неслыханными. Работы гранильной фабрики — верх изящества!
Екатеринбургская гранильная фабрика
Когда я вошел и получил на осмотр дозволение, меня повели сначала туда, где производится черная работа, то есть распилка камней. Ничего шумного, ничего грандиозного здесь не увидит и не узнает зритель. Он пройдет мимо машин, мимо всех инструментов и, пожалуй, не обратит внимания на тот упорный и медленный труд, с которым сопряжена эта кропотливая работа, и только потом, когда перед ним, вместо виденных серых и мокрых каменных глыб, предстанет вдруг роскошная ваза розового или оливкового цвета, изящно отшлифованная, узорчатая, исполненная по прекрасному рисунку, — зритель невольно залюбуется ею и невольно вспомнит те серые глыбы, из которых возникла эта роскошная вещь.
Со страшною медлительностью, с необыкновенною кропотливостью происходит здесь превращение этих глыб в изящные изделия. Остановившись перед громадною яшмовой чашей, в два аршина диаметром и в 2,5 арш. ростом, я поинтересовался узнать, сколько требуется времени, то есть месяц, полгода или, наконец, год, чтобы сработать такую чашу.
Мне отвечали, что не менее пяти лет.
Оказывается, что одна только распилка камней занимает недели три, затем начинается выточка по рисункам отдельных частей, шлифовка, отделка и составление. Но что это получаются за вещи! Всевозможных цветов яшма, крупная по размерам и художественная по обработке, производит на зрителя чарующее впечатление. Немудрено,что подобные произведения ценятся десятками тысяч рублей, потому что один только пятилетий труд, требующий опыта и вкуса, стоит не дешево, не говоря уже ни о чем другом.
Гранильная фабрика принадлежит кабинету Его Величества, и все произведения ее идут исключительно ко Двору. Из Петербурга присылают сюда рисунки и восковые модели и через несколько лет получают чудные работы, драгоценные по стоимости и несравненные по мастерству и искусству. Например, небольшое яшмовое пресс-папье, изображающее группу кошек, сделано так художественно, что произвело бы фурор на любой выставке: тут же я видел и петербургскую восковую модель этой группы. Огромные вазы, подобие которых можно встретить в Императорском Эрмитаже, секут и гранят ежедневно несколько человек в течение нескольких лет; здесь кладется труд, способность, даже более того — талант; здесь расходуются страшные суммы и время, здесь оживляются и принимают художественные образы мертвые камни, и только очень немногие, т.е. местные жители да случайные путешественники, имеют возможность видеть и любоваться произведениями этой, единственной в своем роде, русской мастерской.
Даже мелочи — кабинетные фигурки, пепельницы, папиросницы, даже гладкие стаканчики — сделаны удивительно изящно! Но ни одна вещь здесь не продается. В публику поступают только изделия кустарей, частной работы; эти изделия пользуются большою известностью и сбытом, считаются интересными и красивыми: но тому, кто видел работу гранильной фабрики, эти кустарный вещи покажутся ничтожными и во всяком случае — не более как грубым подражанием.
Рабочие-камнерезы на гранильной фабрике
Чтобы судить о кропотливости труда, я приведу в пример дарохранительницу, сделанную к престолу храма на станции Борки, где произошло крушение царского поезда. Эта вещь, некрупная по размерам, работалась здесь два с половиной года; она состоит из трех сортов яшмы, разных цветов, а кресты над нею сделаны из желтого топаза. По художественной отделке, это замечательная вещь!
Музей Уральского общества любителей естествознания тоже довольно интересен и обширен. Главная задача его — жизнь и быт Урала, что характеризуется коллекциями животных и насекомых, рыб и птиц, минералов, монет, растительности и предметов быта местных инородцев: одежда, вооружение, идолы и т. п. Между прочим у самого входа помещен громадный золоченый шар с крупною надписью:
“1,265 пуд. золота29 000 000 кредитных рублейпо нынешнему курсу”
Если бы все золото, добытое за 60 лет в Невьянском заводе слить вместе, то получился бы именно такой шар, в котором 39,5 куб. футов шлиховского золота.
Меня крайне занимала мысль — увидать, хота бы и мимоходом, добычу золота; но прииски все были слишком далеко, и добраться до них я не имел возможности. Впрочем, верстах в двух или трех от города были прииски, истощенные, ничтожные, завещанные кем-то городскому хозяйству, под названием, если не ошибаюсь, „Основинские прудки”.
По пословице, на безрыбье и рак — рыба, в был доволен и тем, что увижу приисковую работу, и, не теряя времени, нанял извозчика и поехал.
Близилось уже к вечеру.
Среди зеленеющей полянки, окаймленной невысоким лесом, словно русло какой-то пересохшей реки тянется изрытая полоса, то с ямами, то с кучами ярко-желтых камней и песка, то змеится по ней ручеек, направляясь вкривь и вкось, то зеленеет трава. Кое-где, близ воды, копошатся люди. „А вон и приказчик! — указал мне извозчик на человека в длиннополом сюртуке, который не спеша пробирался по берегу. — Стало быть, дальше работают!”
Мы обогнали приказчика и вскоре остановились возле землянки. Тут было все: журчала вода, дымился костер, работали люди: один, стоя по пояс в яме, рубил киркой каменистую почву, другой насыпал песок и камни в тачку, третий стоял у чугунной дырявой плиты, в которую сбегала вода, и шевелил мокрые камешки „гребком”. Это и были — старатели, т.е. вольные рабочие, получающие здесь не определенное жалование, а плату с каждого добытого золотника. Когда я подошел, они уже кончали работу. Мужик вылез из ямы и бросил кирку, на плиту под промывку насыпали еще две-три лопаты камней, и решили, что на сегодня — достаточно.
Пока для меня ничего не было понятно. Я видел, как бежал откуда-то небольшой ручеек, на пути его лежала чугунная плита, узкая и длинная, вся продыравленная, на ней лежали песок и камни, которые обмывались течением ручейка и беспрестанно шевелились гребками старателей, стоявших, растопыря ноги, среди лужи. Все это делалось медленно, молча, и я глядел тоже молча, подошел еще какой-то зритель с охотничьей собакой и, не вымолвив ни слова, остановился перед плитой. У костра сидела баба и молча пила чай. Было слышно только, как скрежетали по плите переворачиваемые камешки, да тихонько журчала вода.
Вдруг из-за землянки раздался сердитый окрик, и перед нами появилась старуха с круглым хлебом в руках.
— Эй! молодец! — закричала она, поднимая вверху хлеб, у которого недоставало краюшки. — Собака твоя хлеб сожрала! Чего ты собак сюда таскаешь?
Сосед мой спокойно повернулся, взглянул на старуху и так же спокойно ответил.
— Моя собака не тронет.
— Чего не тронет! Кто ж это хлеб-то сейчас уволок?
— Не знаю. Моя не тронет.
— Другой тут нет собаки, — небрежно возразил один из старателей.
— Моя не возьмет, — невозмутимо оправдывался зритель и продолжал следить за работой.
Произойди такой случай у нас в подмосковной деревне, — Бог знает, какой неприятностью могло бы кончиться дело; а здесь обменялись мнениями насчет собаки — возьмет она или не возьмет — да тем разговор и кончился: даже старуха в заключение проговорила без всякего гнева.
— Ишь ты, оказия!
Вскоре после этого подошел к нам тот самый приказчик, которого я обогнал. Подойдя, он поздоровался со старателями и обратился во мне.
— Любопытствуете?
— Любопытствую.
Тогда он протянул мае руку, и мы познакомились.
По его распоряжению, сломали печать, которая соединяла чугунную доску с деревянным ящиком, и отложили эту доску в сторону. В ящике осталась порядочная кучка мелкого песка, темного, мокрого, который начали шевелить лопаткой, подвозя под струю ручейка. Этот ящик, или, вернее, желоб с прямым дном, устроен несколько покато, так что вместе с водой по нему сбегает и более легкий песок. С каждою минутой кучка песка уменьшалась, и чем более она уменьшалась, тем становилась чернее. Наконец, течение ручья запрудили дерном, оставив одну слабую струю, и начали оставшийся черный песок подгребать кверху широкою щеткой. Промываясь, кучка становилась все меньше и все темнее; наконец, от нее осталась почти горсть.
— Это вот и есть самый шлих, спутник золота,— объяснил приказчик.
Продолжая подгребать эту черную кучку, которую снова размывала и разносила по ящику струя воды, старатель опустил туда ртуть, и она вскоре покрылась золотистою пылью… Скучная, медленная и почти бесплодная работа!.. Хотя старатели и сознались, что день вышел крайне неудачный, что результаты обыкновенно бывают лучше, но все-таки — рыть, возить, промывать и вытапливать эту драгоценную пыль впятером с 6 часов утра до 6 час. вечера — не очень легко, а в результате совершенно ничтожный заработок!
Когда, наконец, вынули и положили на железную ложку комочек ртути, покрытый золотом, и поднесли к огню, чтобы посредством выпаривания уничтожить ртуть, приказчик достал из кармана маленькую кружку вроде копилки, с казенною печатью, и велел промывной ящик, или, по его названию, вашгерд, закрыть снова чугунною крышкой и запечатать. Я с любопытством глядел на костер и следил за золотым комочком, который все уменьшался на ложке, выпаривалась из него ртуть, и вскоре получилось, не более как с горошину, чистое золото.
— Вот-с, сказал приказчик, небрежно раздавив эту горошину пальцем. Только и всего: за весь день!
Он пересыпал с ложки на бумагу желтый порошок, поднес его мне чуть не под нос, предлагая полюбоваться, а затем запер его в копилку.
В эту кружку собирается золото за всю неделю и по субботам принимается конторой, которая платит старателям с намытого золотника по 2 р. 80 коп.
На другой день по той же Уральской железной дороге я добрался, около полуночи, до станции „Камышлов”, где нанял почтовую тройку, и со звоном колокольчиков и лихими окриками ямщиков помчался по проселкам в громоздком тарантасе в город Ирбит, с давних времен знаменитый своею ярмаркою.
Несмотря на глухую полночь, на небе появились первые признаки рассвета: луна бледнела, звезды гасли и заалел восток…
На сто-десять верст в сторону от линии Уральской железной дороги, вдалеке от больших пунктов и городов, расположился по реке Нице тихий пустынный городок Ирбит, маленький, но оригинальный. Вряд ли когда-нибудь заезжал сюда ради любопытства хоть один путешественник, особенно в летние месяцы, когда город глядит сиротою, словно только что переживши тяжелую эпидемию. Жителей почти не видно; центральные улицы пусты, лучшие здания заколочены наглухо и хотя много мелькает перед глазами вывесок с громкими названиями гостиниц и ресторанов, но все это заперто, даже забито досками, и приезжему не только негде остановиться, но негде и поесть. Отсутствие какого бы то ни было пристанища, кроме почтовой станции, где стоит кровать да диван, указывает ясно на то, что приезжих здесь не бывает. Да и делать им нечего, потому что Ирбит стоит совершенно особняком, и без необходимости ни мимо города ни через него ехать некуда.
История возникновения города немногосложна. Во время пугачевской смуты, охватившей край в 1774 году, жители тогдашней Ирбитской слободы, под предводительством крестьянина Ивана Назаровича Мартышева, отразили нападение бунтовщиков, за что Мартышев был возведен в дворянское сословие, а слобода обращена была в город. В честь этого события на главной площади поставлен в 1883 году памятник императрице Екатерине II, изображенной во весь рост, со скипетром в одной руке и с грамотою в другой, где помечено знаменательное для города число: „3 Февраля 1775 года”.
Иных достопримечательностей в городе нет. Впрочем, если вы возьмете план, изданный четыре года назад, следовательно, недавний, вас удивит приложенное „объяснение зданий”. На город с населением в 5—6 тысяч приходится 5 училищ, 5 церквей, считая здесь же собор и часовню, — и целый десяток торговых бань!.. Признаки такой чистоплотности тоже своего рода достопримечательность!..
Несмотря однако на захолустье, город приобрел себе некогда славное имя, служа центром торговых сношений азиатского рынка с европейским, он и теперь, с проведением вдалеке от него железной дороги, не утратил еще своего значения, а его ярмарка — с 1 Февраля по 1 марта — считается в России по своим оборотам второю после нижегородской. Существует предположение, что в Ирбите с давних пор происходила мена между татарами и финскими народами Прикамского края, отчего и название города производят от татарского слова ирыб, что означает съезд.
Официальное утверждение ярмарки указом царя Михаила Феодоровича произошло в 1643 году.
„Не легко было пробраться в те времена на Ирбитскую ярмарку какому-нибудь москвичу или нижегородцу. Тогда в большинстве случаев не знали, где ближе проехать; ехали понаслышке; почтовых лошадей и даже вольных ямщиков, местами, не было, — приходилось ездить на своих лошадях, везя с собою и товар. По дорогам чуть не на каждом шагу приходилось встречаться с злыми людьми: леса и большие дороги кишмя кишели разбойниками; на дороге существовали внутренние таможни, где осматривали самих, брали пошлины, а вместе с ними и неизбежные взятки. Па переправах и перевозах — новые расходы; в городах — расспросы воевод и прочего начальства: что за люди? куда едете? зачем? — и новые взятки… Донесет Бог до Ирбита, — новые расходы и неприятности. Верхотурские воеводы самовольничали здесь самым возмутительным образом. Кроме пошлин в казну, брали взятки в свою пользу, по своему усмотрению, и товаром и деньгами. Иногда, желая взять побольше, отсрочивали день открытия ярмарки на неопределенное время и запрещали собравшимся купцам торговать на том основании, что ярмарка еще не открыта. Поневоле купцам приходилось делать складчину, идти к воеводе с поклоном и нести „поминок”, чтобы поскорее открыл ярмарку. А кроме воевод, нужно было ублаготворять еще разных приказных, подьячих, старость и других служилых людей.
Ирбитская ярмарка, имевшая большое коммерческое значение в продолжение более сотни лет и притягивавшая к себе за тысячи верст представителей чуть не всех российских губерний и областей, до сих пор дает средства к существованию целому городу. Понятно, с каким нетерпением ожидают ее все обыватели. Помимо выгоды, она приносит городу оживление и много удовольствий, а сбродный ярмарочный элемент служит, кроме того, звеном, соединяющим это спящее захолустье с живым цивилизованным миром.
Во время ярмарки город словно перерождается. Население с 5 - 6.000 сразу доходит до 50.000. Чуть не в каждом доме отдаются квартиры и комнаты, а многие дома обращаются в магазины, при чем бывает так, что иной домохозяин чистит вам сапоги и одежду, ставит самовар и вообще исполняет должность лакея, не считая никакую работу унизительною, — была бы лишь доходна. Поэтому нередко происходили такие случаи: городской голова, являясь во всем параде к почетному приезжему с визитом, важно входил в переднюю и здоровался сначала с лакеем за руку, расспрашивал его, как он поживает, все ли в добром здоровье, а затем уже позволял ему снять с себя шубу и ботики, потому что этот лакей — свой же брат, обыватель, а с ними со всеми представитель города круглый год в наилучших отношениях, с иными даже приятель. Во время ярмарки оживляется все: открываются трактиры — с арфистками и без арфисток, с музыкой и без музыки — до кабака включительно; артистки играют здесь вообще видную роль. Для более взыскательной публики существует ярмарочный театр, где чередуются самые раздирательные драмы с самыми отчаянными оперетками, чтоб угодить на все вкусы; здесь действует цирк, устраиваются концерты, бывают дамы -гадальцы на картах, которые, по словам публикации, „предсказывают будущую судьбу, рассказывают прошедшее и настоящее”. Повсюду, кажется, такие гадальщицы запрещены, но здесь они смело публикуют о себе в газете и находят много поклонников. Оно и понятно, потому что съезжается много инородцев, любителей всего таинственного, да и наши почтенные русаки не прочь иногда заглянуть в будущее…
Если принять в соображение, что в течение одного месяца оборот ярмарочной торговли достигает средним числом 40 миллионов рублей, что здесь на „нейтральной” почве сходится Сибирь с Среднею Россией, меняясь товарами, что здесь съезжаются представители чуть не всех народностей, населяющих Россию, и притом люди преимущественно со средствами, к тому же немногие из них образованы и воспитаны, — то становится понятным тот разгул, который существует еще до сих пор и который в высшей степени процветал лет 10-20 тому назад. Обычный ход ярмарочной жизни нарушался только двумя „событиями”: благотворительным гуляньем и масленицей, которая приходится как раз в разгар ярмарки. Справлялось, впрочем, одно только прощеное воскресенье, и в этот день запирались все лавки. Бывал даже местный карнавал: нанималась розвальни, в них ставилась лодка, а в лодку стол с всевозможными винами и закусками, в лодке же помещались музыканты — три-четыре жида со скрипками: борта ее обставлялись шестами, на которых вешалась собольи хвосты, лошади убирались лентами, — и в таком виде, с песнями, шумом и гиканьем, проносились по городу тройка за тройкой с полупьяными купчиками и арфистками.
Очень ярко обрисовал этот ярмарочный разгул свидетель его, Вердеревский, писавший корреспонденции в пятидесятых годах. Описывая ярмарочный бал, он говорит между прочим: „В одной кадрили я видел танцевавших визави — молодого единоверца с казанским татарином, в национальном костюме, в другой кадрили — элегантного английского „коммии” по меховой торговле визави с полновесным городничим. Польку мазурку и польку tremblant прекрасно танцуют юные здешние кержачки. Где кроме необъятной Руси встречается что-нибудь подобное!”
Далее, описывая одну гостиницу, он говорить: „Сколько раз заставал я в этих низеньких, задымленных приютах ночного веселья следующую сцену: посреди комнаты кружок добрых приятелей, сосредоточенный около другого кружка — кружка выпитых и невыпитых бутылок; с полными стаканами в руках, с сладчайшею улыбкой на устах, все они хором поют во славу одного из своих товарищей, под звуки жидовскего торбана или арф заезжих гурий:
Чарочка моя Серебряная,На золотом блюдечке Поставленная!Кому чару пить,Кому выпивать?Пить чару,Пить чару Ивану Ивановичу!На здоровье,На здоровье.На здоровье!
“Вслед за тем идет чоканье стаканов, чмоканье целующихся уст и опять повторение той же хоровой песни — во славу Григория Григорьевича, потом Федора Федоровича и т. д., пока не будут прославлены все участники пира.
- Что там такое? — спросил я лакея.
- Ничего-с, Сибирь ликует, сударь! — отвечал тот.”
„Но не одна Сибирь ликует на Ирбитской ярмарочной масленице. Загляните на улицы, на площади. Вот едут гигантские сани на восьми лошадях; сани покрыты коврами, в санях толпа ликующего народа, иногда с бутылками и стаканами в руках… Все поют, кричат и громко перекликаются с знакомыми и окружающей их толпе. А в толпе встретите вы лисью шубу купеческого приказчика и штофный шугай заводской бабы, и остроконечную вислоухую шапку башкирца, и тюбетейку татарина, и gibus петербургского негоцианта, и бобров и соболей иркутских купеческих сынков. Или вот еще везут какую-то подвижную каланчу; из саней высятся мачта с флагами и лентами, наверху сидит паяц в шутовском наряде и кривляется на диво бегущей позади пестрой толпы. Жизнь, веселье, вино и золото — кипят и льются через край…”
Ирбитская ярмарка — это место, куда всем и отовсюду ехать далеко и одинаково неудобно, но куда все-таки едут — с востока и запада, с севера и юга, куда привозят товаров на десятки миллионов рублей, где ютятся по каморкам, живут в магазинах, где встают до восхода солнца, а ложатся чуть не на утренней заре, где все кипит деятельностью, торопливостью и разгулом, где по трактирам за стаканом чая завершаются стотысячные сделки, а рядом хлопают пробки и льется пенистое вино, где под песни арфисток и говор разноязычной публики продается и покупается на огромные суммы, где татары, евреи, православные русаки и столичные коммерсанты пропивают магарычи, хлопочут, суетятся, работают, где до пены у рта спорят из-за гривенняка в товаре и где ночи напролет просиживают за картами, спуская тысячи и пропивая сотни рублей. Ирбитская ярмарка — это съезд крупнейших коммерсантов, арфисток и фокусников, мелких торгашей и помещиков, фотографов и заводчиков, докторов и актеров, столичных шулеров и губернских карманников; здесь имеется и продается все, начиная с ситца, сала, кошачьей шнурки и кончая брильянтами, начиная с кваса и кончая шампанским, есть даже „собственные” вина, нигде никогда неслыханные, как например „Фаяльское”, переименованное за вкусе и впечатление в „русский мордоворот“, о вкусе которого лучше всего выражался волостной писарь, который, в рюмку водки подлинного красного уксуса, попивал да похваливал: „Совсем настоящее Фаяльское винцо-то!.. Ирбитская ярмарка— это истинная смесь одежд и лжец, племен, наречий, состояний”, это то самое место, куда стремятся за барышами из-за тридевять земель, куда везут все, чем богаты,—товар ли это, или талант, или досужее время, или шальные деньги; все здесь крутится и мешается в каком-то чаду и вихре; сюда съезжаются всевозможные увеселители, всевозможная беднота и нужда, которая, по словам песни, скачет, пляшет и песенки поет, сюда же привозят целыми обозами „одиноких девиц” специальные антрепренеры; здесь делают громадные миллионные обороты временные отделения банков, издается временная ярмарочная газета: здесь же торгуют пряниками и живыми кошками, — словом, нет такого дела и предмета, которые не нашли бы здесь применения. Вот что такое в общих чертах Ирбитская ярмарка.
Это был тихий, пустынный и точно заснувший город, когда моя тройка, звеня колокольчиками, въехала в Ирбит понеслась по безлюдной улице с запертыми домами и заколоченными магазинами, а центральная площадь, куда, переодевшись, я пошел побродить, показалась мне еще печальнее. Все пусто, уныло, все стоит покинутым, забитым досками, и пассаж, и гостиный двор, — все словно ждет чего-то, чтобы проснуться и ожить… С наступлением сумерек город совершенно обезлюдел; зато послышалось монотонное перекликание сторожевых колотушек, то где-то близко, то вдалеке, — и в девять часов вечера ничего не оставалось делать более, как ложиться спать.
На другой день почтовая тройка уносила меня уже обратно в просторном, громоздком тарантасе по полям и дорогам. День был теплый и солнечный; вокруг цвели травы, слышалось пение и щебетанье птиц, белые бабочки кружились над кустами придорожного шиповника; встречались по пути богатые деревни и села, стада овец и лошадей, пестрели пашни, вертелись ветряные мельницы. Ямщик, то балуя вожжами, то взмахивая кнутом и руками, иногда посвистывал и подгонял тройку, а то - неизвестно с чего — начинал сердиться на лошадей и при этом так отчаянно вскрикивал на них хриплым и вместе визгливым голосом, что можно было подумать, будто его за великие грехи только что посадили на кол, или что невидимая рука нежданно-негаданно ухватила его прямо за горло. И тройка, привычная к таким окрикам, мчалась во весь дух, а под дугой докучливою песней заливались неугомонно два колокольчика, и гремели на пристяжках бубенчики…
Почтовые станции — это домики среди селений, с пестрым верстовым столбом у самого входа, с широким грязным двором, где стоят лошади и тарантасы; просторная комната для приезжих обыкновенно переполнена мухами, оклеена пестрыми обоями, с портретами монахов и генералов, с лубочными почерневшими картинками и зеркальцем в простенке; на окнах зеленеют растения, по полу тянется жиденькая полоска ковра; у стены диван, перед диваном стол, покрытый либо клеенкой, либо вязаною салфеткой, и несколько стульев по стенам — вот и вся незатейливая станционная обстановка. Пока смотрители прописывают подорожную, жены их предлагают напиться чайку; новые ямщики запрягают лошадей, а прежние молча стоят, в ожидании подачки, потому что это „обычай в порядок”, и с одинаковою благодарностью принимают полтинник и гривенник.
В Камышлов я приехал уже вечером, часа за 3 до отхода поезда. Вокзал был заперт, и мне пришлось вернуться на вольную почту, где совершенно нечего было делать; к тому же после езды в тарантасе сряду десять часов без отдыха я с непривычки устал.
Вечер был тихий и ясный. Одиночество и скука выгнали меня из комнаты, и я, выйдя на крыльцо, присел на порожек и стал глядеть на расстилавшуюся передо мною дорогу, на пустые сараи впереди, на церковь, одиноко стоящую по правую сторону почты. Тихо, скучно и безлюдно.Вокруг - ни души; только где-то вдали, среди вечернего затишья раздаются тягучие звуки гармоники, наигрывающей “Мандолинату”. Следя за мотивом, невольно припоминал я слова этой песни:
“Среди ночного мракаВ этот блаженный часМы будем петь и ликовать,Смеяться и плясать.
Как хороши, быть может, такие слова где-нибудь в испанской провинции и как неуместны они по своему призыву к смеху и ликованию здесь, среди пустоты, уныния и безнадежного затишья русского провинциального городка. Где и кто играл на гармонике — мне не было известно, но чудилось мне почему-то, что его был одинокий изнывающий в тоске молодой человек, и жалко мне его было!.. Вдруг в эти мечтательные звуки неожиданно вмешались другие звуки — жидкие, равнодушные и бестолковые; это собрались забить городские часы, где-то тоже вдалеке, во их сейчас же заглушили часы церковные, которые близко, почти по соседству, начали ударять грубо и лениво, а когда они кончили, — испанская серенада уже прекратилась .
Около полуночи я вошел в вагон только что прибывшего поезда и, утомленный, сейчас же заснул, а когда по утру проснулся, поезд подходил уже к предельному пункту — городу Тюмени.
Хотя и говорят, что Екатеринбург — ворота в Сибирь, но по всей справедливости это название заслуживает именно Тюмень. До Тюмени и железная дорога проведена, и телеграфное слово считается по пятачку, как повсюду, в любом городе, по пути те же порядки, те же станционные строения, как везде, и не видишь никакой особенности, но едва переступишь порог тюменского вокзала, едва очутишься по ту сторону, как все изменяется, и даже телеграфное слово обходится вместо пятачка в гривенник, потому что — Сибирь! Здесь уже истинная Сибирь, и не только географическая, а характерная, бытовая Сибирь, та самая, про которую сложили песенку местные стихотворцы:
За Уральскими горами,За дремучими лесами,Во владеньях ЕрмакаПротекает Томь река.По ней ходят пароходы,Ездят разные народы,Из России эмигранты,Аферисты, арестанты,Адвокаты и актеры,Феи милые и воры,Там богатства процветают,Там таланты погибают,Там дубина ЕрмакаПо спине сибирякаТриста лет уже гуляетТешит ребра - просвещает!
Город Тюмень был построен в 1586 году царем Федором Иоанновичем на месте татарского городя Чимги-Тура, где, по словам легенды, жил когда то татарский князь с 10 000 подданных, отчего будто бы и произошло название Тюмень, что означает “десять тысяч”.
Такова уж должно быть судьба Тюмени, чтобы все считать десятками тысяч. Пo крайней мере, на городском поле, под открытым небом, жило не менее этой цифры „российских ” переселенцев, в ожидании пароходов, чтобы отправиться далее.
К сожалению, этой отправки ожидать им приходится по две и по три недели, а пока терпеть нужду и холод да хоронить своих семейных, особенно ребятишек.
**************************
Использованная литература:Телешов Н.Д. – Википедия Библиотека Дома Пастернака Humus-ЖЖ
Читайте также:
П.И. Мельников-Печёрский о Перми XIX века
Немирович-Данченко В.И. Кама и Урал
Урал в дневниках Александра Радищева