Пылью и дымом пропахли леса и травы, ветры, северные и южные, белые от пота гимнастерки, редкие борщи на привалах и даже, кажись, приклады винтовок, когда бойцы вжимались в них небритыми подбородками, отбиваясь от наседавших врагов. Ни луговых настоев росными зорями, ни цветочных ароматов ввечеру, ничего, только пыль и дым, дым и пыль во всей вселенной, да горчичная вонь немецкой взрывчатки, да сжимавший горло запах, тянувший с нейтралки удушливыми ночами.
В круговерти арьергардных боев перепутались дни и ночи. Арьергардными, впрочем, их называли только в больших штабах. Простым бойцам все эти бесконечные отходы, кровавые бои на неподготовленных позициях, отчаянные контратаки казались случайными, лишенными какого-либо целостного замысла. Недавние мирные дни вспоминались как сон, как что-то нереальное. Внезапно обрушившаяся война вмиг перевернула сознание, и уже само собой разумеющимся было то, что еще вчера казалось невозможным — совершать непомерно долгие марши, вынося на себе всю матчасть, ротами отбивать атаки полков и умирать под бомбами, под танками без слезных сожалений о неосуществленном в жизни, несбывшемся. Откуда, из каких наследственных глубин это в русском человеке — забывать о себе в грозный час всенародной беды?!
В этой сумятице отходов и контратак командир танкового взвода лейтенант Меренков не заметил, как у его «бэтэушки» кончилось горючее.
— Какого черта! — крикнул он вниз, в горячий полумрак танка. — Почему раньше не доложил?
Механик-водитель младший сержант Кесарев, к кому был обращен этот вопрос, ничего не ответил. Что отвечать, когда ясно: командир просто срывается. Знал ведь, хорошо знал, что шли на пределе. Выходили в этот разведрейд с неполной заправкой да угадали как раз на немецкое наступление и оказались глубоко в тылу противника. Гнали на максимальных скоростях, выжимая порой до 50 километров в час, кружили меж перелесков, давили немецкие повозки на дороге, напоролись на противотанковую батарею, разделали ее вдрызг, но и сами потеряли машину. Вторую машину. Первая была подбита еще две недели назад. Страшно потеряли. Невелики были вражеские пушчонки — 37 мм, но броня у «бэтэушки» всего 13 мм по борту, прошило броню, сдетонировал боезапас. Снова потом кружили, уже в одиночестве, подбирая рассеянных по полям да лесам бойцов. И вот встали.
— Неужели ни капли горючего? — уже спокойнее, с надеждой в голосе спросил командир.
— Километра три, может, проедем.
— Чего ж встал?
Снова не ответил механик-водитель, да командир и не ждал ответа, сам видел: перелесок кончался, и впереди было поле без края. Он высунулся из люка, огляделся. Косое солнце просвечивало листву, и воздух был пронизан чистым изумрудным сиянием.
Меренков вылез из люка и сел на поручень, обегавший башню по кругу. Поручень этот служил антенной, но он совсем уж забыл, что это антенна, поскольку рация еще неделю назад вышла из строя. Сидевшие на броне четверо бойцов сдвинулись на жалюзи, когда командир вылез на башню, и теперь молча, ожидающе смотрели на него снизу вверх.
— Чего уставились? — сердито сказал Меренков. — Слезайте, приехали.
Бойцы послушно сползли на землю, присели в траву возле катков, зашебаршили кисетами, вытряхивая остатки махорки.
— Значит, чего ж, снова топать? — ни к кому не обращаясь, сказал пожилой боец с перевязанной головой. Гимнастерка, скатка, ремень с подсумком висели на нем кое-как: было видно, что он из недавно призванных.
— Как это — топать? — возмутился Меренков. — Ехать, так мы с вами, а встали — сразу топать? Танку пехотное прикрытие нужно, поняли?!
— Долго прикрывать-то? — спросил другой боец и ехидно заулыбался, оглядываясь, словно приглашая посмеяться вместе с ним. — До конца войны али как?
— Разговорчики! — повысил голос Меренков. — Как старший по званию… Выполняйте приказ!
— Ну-у, ребята, — протянул боец. — Тут нас не поймут…
— Погоди, Бандура, — потянул его за рукав сержант, у которого на гимнастерке имелась только одна петлица с тремя ромбиками, а другая была оторвана вместе с куском ворота. — Ты, лейтенант, не горячись, никуда мы не денемся, уйдем вместе…
— Как это — уйдем? А танк?!
— Какой это танк? До первого боя. Сам видел: горят эти танки, как свечечки.
Ничего нового для Меренкова сержант не сказал: легкие танки БТ, то есть быстроходные, еще недавно любимые всеми танкистами, отличившиеся в боях на Халхин-Голе, с первых дней этой войны получили нелестную кличку «железных гробов». Работающие на чистейшем авиационном бензине, плохо защищенные броней, они оказались хорошими целями для вражеской артиллерии. Ничего нового сержант не сказал, но тон его обидел Меренкова, и он, только что сам думавший о том, что придется взорвать танк и выходить из окружения пехом, теперь с возмущением отверг эту мысль.
— Если думать только о себе, то конечно, — побелевшими губами выговорил Меренков.
Он спрыгнул на землю и стоял, покачиваясь, подыскивая слова позлее, поувесистее. И танкисты повыскакивали из машины, встали рядом с ним. Так они и стояли друг против друга — трое танкистов и четверо пехотинцев, — обозленные друг на друга из-за того, что немцы прут, что горючего нет и теперь надо своими руками губить боевую технику, что впереди тяжкие километры по тылам врага, которые не всем суждено пройти.
— Есть, конечно, танки и получше, — уже спокойнее выговорил Меренков. — Но не мечтать надо, а бить врага тем, что есть!..
— Не горячись, лейтенант, — сказал сержант. — Разве мы не понимаем. До врага-то ведь добраться надо. А как доберешься, если горючего нет?
— Так ведь пушка, — Меренков обреченно махнул рукой в сторону танка, попал кулаком по крылу, и броня охнула, как живая. — Пушка же, сорокапятка, — добавил жалобно и подул на ушибленную руку. И оживился: — Есть поблизости дорога? — Схватился было за планшетку с картой да вспомнил, что все равно не знает, где находится, забросил планшетку за спину. — Выедем к дороге, распатроним что попадется. А кончатся боеприпасы, взорвем танк и уйдем в лес. Так мы сделаем.
Он повернулся, оглядел своих танкистов.
— Кесарев, Гридин, пойдете в разведку. Найти место, куда можно вывести танк. В пределах двух—трех километров, не далее.
— Это и мы можем. Сидите уж возле машины, — сказал сержант.
— Вы еще здесь? — мстительно спросил Меренков.
— Ладно тебе, лейтенант. Поговорили и хватит.
Меренков помолчал, обиженно надув губы, — молодой еще был лейтенант, необтертый, — сказал, не глядя на сержанта:
— Отставить, Гридин. Пойдет Кесарев с этим…
— Я сам пойду, — сказал сержант и, никого не дожидаясь, пошагал в густеющие у опушки кусты.
Зной спадал, раскаленная за день броня остывала, и даже в железной утробе танка, где еще час назад, казалось, можно было задохнуться, теперь было вполне сносно. Меренков залез на свое командирское место, машинально пощелкал тумблером молчащей рации, как делал этот уже много раз, посидел в задумчивости. Ясно было, что сержант совсем не хотел его обидеть, плохо отзываясь о танках, просто желал помочь ему, утешить, понимая, как непросто своими руками взорвать боевую технику, еще способную разить врага. От мысли этой злость поспала и пришло знакомое чувство командирской уверенности, он высунулся из башни, крикнул попавшемуся на глаза пехотинцу, чтобы шел в охранение. Тут же сообразил, что не так следует ставить задачу, вылез, спрыгнул на землю и сам повел его в чащобу кустов. С опушки открывался простор неубранного хлебного поля. Слева опушка редела и кончалась, а справа была пологая высотка, густо поросшая понизу кустарником и почти голая сверху, лоснящаяся от ровного травяного покрова. На высотке стояло что-то вроде баньки. И никакого движения не было ни в поле, ни на этой высотке, и нигде не виделось дымов, и ниоткуда не слышалось ни выстрелов, ни треска моторов, ничего. Будто война обошла стороной эти места, для какой-то цели оставив их заповедными, нетронутыми.
Лейтенант с трудом подавил в себе желание сейчас же ринуться через хлеба на эту высотку, заглянуть, что там, за ней. Оставив бойца на опушке, он вернулся к танку. Экипаж возился внутри машины, занимаясь обычными на коротких остановках профилактическими делами — что бы там ни было через час, хоть и через минуту, а матчасть должна быть в порядке.
А пехотинцы, безучастно сидевшие возле танка, разозлили Меренкова.
— Чего расселись?! — крикнул он. — Одни работают, а другие расселись?!
— А чего ж делать? — наивно спросил тот расхристанный боец, на котором обмундирование висело, как на чучеле.
— Как фамилия?!
«Разгильдяй» вскочил, уронил винтовку, схватил ее, но тут же уронил противогазную сумку, которую почему-то держал в руках.
— Красноармеец Дынник.
— Оно и видно, что Дынник.
Что хотел сказать этим, лейтенант и сам не знал. Еще с военного училища застряло в нем снисходительно-высокомерное отношение к топтунам-пехотинцам, и вот теперь оно прорывалось. Хотя уж нагляделся за эти недели войны, как достается пехотинцам. Ничуть не меньше, чем танкистам.
— Видишь, катки грязные? Ветки торчат, и вообще. Чтобы чисто было. Это и тебя касается, — крикнул он, обернувшись к другому бойцу.
— Чего их чистить? Все равно ведь взрывать? — наивно возразил боец, и в голосе его, в самом тоне вопроса Меренкову снова послышалась издевка.
— Взрывать не ваше дело! — повысил голос лейтенант. — Ваше дело чистить боевую технику.
Не дожидаясь новых возражений, он ловко, одним прыжком перемахнул с гусеницы на крыло, на корпус, ухватился за поручень на башне и исчез а люке.
К этому времени Гридин уже подсчитал оставшийся боезапас: сорок семь снарядов и почти тысяча патронов на пулемет. Совсем немало для одного боя.
Меренков поморщился, как от зубной боли, от воспоминания о первоначальной мысли — взорвать танк. Не утешало самооправдание — чтобы не оставлять врагу боевую технику. Теперь ему казалась чуть ли не преступной эта мысль. Сорок семь снарядов! Это ж сколько врагов можно уложить! Вопрос о том, где их взять, врагов, в этой заповедной тишине, не возникал. Враги были кругом все последние недели, и невозможно, чтобы они не объявились тут.
Разведчики вернулись неожиданно скоро, и сержант Гаврилов, как он сразу назвал себя, доложил, что высотка — самое подходящее место для засады, поскольку за высоткой — село, а к селу ведет дорога. И еще немаловажное обстоятельство: от высотки рукой подать до леса, если припечет, можно уйти.
Он замолк, словно споткнулся об это слово — «уйти», и лейтенант понял его. Планировать отход — значит так и воевать, не в полную силу. А сколько на их глазах погибало людей, не помышлявших отступать!
— Уходить будем, когда кончатся боеприпасы, — добавил Гаврилов.
Он начинал нравиться Меренкову, этот сержант, спокойный, рассудительный и, кажется, уже пуганный немцами до того, что пугаться перестал. И Меренков сам прошел через это и то ли переборол себя, то ли совсем ослепила злость к немцам, только когда несся на своей «бэтэушке» в очередную контратаку, не думал, как бывало вначале, что могут убить. Это уж потом, после боя, когда вспоминал все, окатывало холодом. Но и тогда не было страха. Страх глядит не назад, а вперед, парализует предстоящие действия. Впереди же у Меренкова было только одно желание — остановить врага, уничтожить, и единственное, от чего он остерегал себя, — это от безрассудства, которое могло кончиться тем, горше чего не бывает — бессмысленной гибелью.
— Высотка — это ж рядом, — обрадовался он. Обрадовался тому, что до высотки-то, верняком, танк дотянет. Крикнул младшему сержанту Кесареву, чтобы оставался за старшего, спрыгнул с башни и, махнув Гаврилову рукой — не отставай! — ринулся в кусты, Он знал, чего хотел: осмотреться на местности, провести, так сказать, рекогносцировку, чтобы выводить танк наверняка к своей единственной и последней позиции.
Высотка, казавшаяся издали небольшой и пологой, вблизи оказалась не так уж и мала. С другой стороны ее был обрыв, за которым змеилась речка с низкой сырой луговиной. Позиция — лучше не придумаешь. За луговиной снова были все те же неубранные хлеба, а дальше, километрах в трех, в густой кипени садов белели мазанки.
— Всего скорей — Городня, — решил Меренков, пошарив пальцем по карте. — Речка, высотка, все на месте. Леска этого, правда, нет. Ну да лесок молодой, вырос уже после того, как карту составили.
Никого не было видно ни в селе, ни в поле, ни на дороге, серой змеей уползавшей вдаль. До ближнего изгиба дороги метров пятьсот, многовато для засады, ну да снаряды достанут.
Не таясь, они обошли высотку. «Банька» наверху оказалась часовенкой, сложенной из очень старого крупного кирпича, рассыпающегося от времени. Красные выбоины в ее углах казались пятнами крови. Безоконная часовенка эта не имела и дверей. Может, они когда и существовали, но теперь в квадрате входа не было даже косяков. И ничего вокруг часовни — ни кладбища, ни каких-либо отдельных могильных памятников — просто поле. Не отгадать, зачем она тут поставлена. Да Меренкову с Гавриловым и не до разгадок было. Горячее солнце этого дня катилось к дальнему горизонту, а дел еще была целая пропасть. И главные из них — окопаться, чтобы уж бой так бой, зарыть танк, произвести подлинную разведку, узнать, где все-таки немцы, проходили через село или еще не добрались до него?
На всех оказалась только одна-единственная малая пехотная лопатка, танковый окоп ею не выкопать.
— Надо в село идти, — сказал Гаврилов.
Меренков с уважением посмотрел на сержанта. Был тот невысок ростом, и лицом вроде бы в стратеги не вышел. Но показался он Меренкову в этот миг высоким и крепким парнем, на которого можно положиться.
— Ночью надо бы. Обнаружимся раньше времени.
— То ли обнаружимся, то ли нет — еще вопрос, а без лопат не обойтись.
И, не спрашивая больше ни о чем, будто дело было уже решенное, сержант заоглядывался, соображая, кого бы послать. Посылать было некого, кроме как безлопатных красноармейцев Бандуру да Дынника. Один, по мнению Гаврилова, был из тех, кто больше языком умел, а что потяжельше, скидывал на других, а другой и вовсе ясно, почему без лопатки: глазеет по сторонам, будто и войны никакой нет, то ли контуженый, то ли такой уж мечтатель. Удивительно, как он еще винтовку не потерял. Был еще он сам, сержант Гаврилов, ну да оборона — дело серьезное, отлучаться надолго ему, хоть и самозваному, но все же командиру, сейчас не следовало.
Бандура сразу напрягся весь, как только Гаврилов глянул на него. Такие задания, где можно развернуться, он чуял заранее.
— Будут лопаты, товарищ сержант! — радостно крикнул он, хотя Гаврилов еще ничего и не сказал.
— Да узнайте про немцев. Да не выпячивайтесь на всю-то деревню. Не мне вас учить.
— Само собой.
Прозвучало это двусмысленно. Но ни Гаврилов, ни Меренков не обратили на это внимания, не до того было.
Едва посланные за лопатами исчезли в лесу, как лейтенант в сопровождении сержанта и бойца, у которого была малая лопатка, побежал к опушке, чтобы определить место для танкового окопа да наметить ориентиры, сектора обстрелов и прочее, чего требовала серьезная оборона. Ни разу еще за дни боев не пришлось ему по всем правилам использовать знания, полученные в военном училище, из которого, спешно приняв экзамены и нацепив положенные кубики на петлицы, вытолкнули их на пятый день войны. И он мысленно составлял карточку огня, видел ее перед собой, словно она была уже нарисована, и угловые величины видел, и ориентиры — одинокое дерево — 1600 метров, кусты, зачем-то оставленные среди хлебного поля, — 900 метров, изгиб дороги,
Еще издали лейтенант наметил место основной позиции. Часовенка осталась в стороне, она — самый заметный ориентир, окопаться возле нее — значит помочь врагу пристреляться. Быстро, как делал не раз, лейтенант отмерил шагами расстояние — семь метров в длину, четыре в ширину. Воткнул колышки в плотный, давным-давно не копанный грунт, взял у бойца лопатку и начал подрезать дерн по периметру обозначенного прямоугольника.
— Как фамилия? — спросил бойца.
— Красноармеец Митин.
— Вот так, Митин, срезай по всей площади. Дерн относи в сторону, клади вот так, травой на траву. Потом придется бруствер обкладывать.
— Ничего себе! — удивился боец. — Всю ямину копать?
— Всю копать, на метр глубиной. Вот тут будет бруствер, там — аппарель, чтобы танк в окоп въехал.
— Ничего себе…
Прибежал танкист, ни слова не говоря, ухватил лопатку.
Но Митин лопатку не отдал. Велик ли опыт войны, но его хватило, чтобы крепко усвоить: лопатку, как и оружие, котелок да ложку, держи при себе, на минуту выпустишь из рук, можешь уж не увидеть.
— Ничего себе, — проворчал он. — Жену отдай, а сам, стало быть…
— Тогда копай, если такой жадный, — согласился танкист и подхватил брошенную дернину.
Гаврилов между тем наметил места стрелковых ячеек. Знал он: пехота при танках должна прежде всего охранять танки, чтобы никто не подобрался к ним, используя близкие непростреливаемые пространства.
Вечер долго не хотел гасить раскаленные дымы, затянувшие горизонт, и они мучительно багровели, отбрасывая на хлеба, на траву, на лица людей кровавые отблески.
Единственная лопатка мелькала, не останавливаясь ни на минуту, но огромный прямоугольник черной земли вроде бы ничуть не углублялся, как был — на штык — после снятия дерна, так и оставался. Земля была твердая, как утрамбованная, приходилось долбить наотмашь, прежде чем набиралась горсть комьев.
— Зачем уродоваться-то? — ворчал Митин. — Только чтобы пальнуть да уйти? Так можно пальнуть-то и без копания.
— Разговорчики! — взвился Меренков. — Ты пока что боец Красной Армии и обязан выполнять приказания.
— Ты ему объясни, лейтенант, — сказал Гаврилов.
— Немец завтра навалится, он объяснит.
— Ничего себе. Зачем ждать, когда он навалится?..
— Я же говорил: горючего нет.
— Оборона тут, что ли?
— Оборона!
— Приказа же не было.
— Я приказал.
Митин уже не копал, стоял перед лейтенантом и сверкал на него глазами.
Сержант Гаврилов, ни слова не говоря, поднял брошенную лопатку, начал остервенело долбить землю. На него смотрели некоторое время, молчали. Потом лейтенант Меренков заговорил, уже не срываясь на крик, но по-мальчишески вытянутая шея его ясней ясного говорила, как непросто дается ему это спокойствие:
— Всем миром чего ж не воевать, на миру-то, ясное дело, не так страшно. Немец как раз на это и рассчитывает, думает, если, мол, прорваться да окружить, русские и разбегутся. Немец-то думает, что мы, как и он сам, только по строгим приказам воюем. Нет приказа — поднимай руки. Нам, что же, так и поступать, как немец хочет?! Не-ет! — Он еще больше вытянул шею и сорвался-таки на крик. — Мы каждый в одиночку-горло рвать будем. Мы немцу такую войну покажем, какая ему и не снилась. Ясно?!
— Ясно-то ясно…
— А раз ясно, копайте. Танк в обороне должен быть зарыт…
И тут сержант Гаврилов как-то по-особому вскрикнул, опасливо отстраняясь от большого кома земли, который он держал перед собой обеими руками. Меренков шагнул к нему и вдруг почувствовал то, чего не испытывал ни разу даже в самых тяжких боях, — темную жуть, ознобом пробежавшую от затылка вниз по спине: с протянутых рук сержанта пялился на него черными глазницами человеческий череп.
— Ну и что? — сказал он, беря себя в руки. — Видать, кладбище тут было. Вон и часовня…
— Мертвых глубоко хоронят, а это… прямо под дерном.
— Ну и что? Случайно, должно быть…
— Да их тут много, гляди.
Он положил череп на землю, и в косых отсветах уходящего дня сразу стали видны другие бугорки, выступавшие из серого крошева недорытого окопа. И расщепленная палка, торчавшая посередине, вдруг узналась как раздвоенная кость руки.
— Братская могила…
— Да не могила это… Совсем не зарытые люди, только присыпаны…
— Ну и что?! — закричал Меренков. — Может, от гражданской еще.
Сержант тронул ногой череп, сказал холодно:
— Может, это те же немцы. Были же они тут в гражданскую.
Снова замелькала маленькая пехотная лопатка, переходя из рук в руки. Хоть у всех полегчало на душе после слов сержанта — если немецкие, то можно и рубить не жалеючи, — а все ж, когда выкатывался очередной череп или выламывалась тонкая хрупкая кость, то их не кидали в бруствер, а складывали в сторону, в отдельную кучу.
Попадались и палки, прямые и гнутые, почему-то тяжеленные, совсем уж окаменевшие в земле. С краю окопа, там, где должен быть скос аппарели, обнаружились полусгоревшие бревна, совсем трухлявые. Что это за палки да бревна, никто не разглядывал, да и не разглядеть уж было: заря погасла, а луна еще не взошла.
Внезапного нападения можно было не опасаться — немцы не воевали по ночам, — и Меренков не выставил даже охранения. Да и некого было выставлять. Танк, тот действительно следовало стеречь, и возле него остался механик-водитель Кесарев, другие все находились тут, копали, сменяя один другого: то ли принесут большие лопаты, то ли нет, а к утру кровь из носа окоп должен быть готов и хорошо замаскирован. И танк нужно успеть перегнать к рассвету в этот окоп. Иначе какая же это засада, если все на виду? И Меренков копал, и сержант Гаврилов.
А потом они вдвоем ушли в степь послушать ночь, разобраться в отдаленных звуках, ворошившихся в глухой тишине. Ничего тревожного не смогли уловить: степь спала, и со стороны невидимого в этот час села не доносилось ни звука, и немцы, видать, тоже спали. Впрочем, были ли какие-нибудь немцы поблизости? Этот вопрос теперь всерьез беспокоил Меренкова. Может, прорвав фронт, они ушли далеко вперед и сюда, к этому селу, выедут лишь тыловики? Но когда выедут? Не простоять бы тут в засаде до морковкиного заговения. Тогда получится, что правы те, кто предлагал подорвать танк и скорей выходить к фронту. Трое танкистов да четверо пехотинцев. И казалось временами Меренкову, что там, на фронте, наши могут не удержаться на очередном рубеже именно потому, что не будет доставать их, семерых. Но тут же рождалась и другая мысль: они, семеро, могут задержать здесь сотню врагов, как раз ту сотню, которой не хватит немцам для очередного прорыва.
На юго-востоке вставало тревожное зарево, словно в той стороне занимались гигантские пожары. Зарево вспухало, растекаясь по горизонту, и наконец вытолкнуло в черное небо огромную багровую луну. И что-то сразу изменилось в степи: возникли таинственные тени, и что-то зашевелилось вдали, послышались какие-то стуки, посвисты, вроде бы даже вскрики. Степь жила своей обычной ночной жизнью, но Меренкову и Гаврилову, совсем позабывшим, что у степи в ночи существует своя жизнь, все чудились отдаленные трески мотоциклов, приглушенные голоса, чужие команды, шорохи подбирающихся лазутчиков. И они то и дело останавливали друг друга, заставляя замереть на месте и прислушиваться. Тревожные звуки растворялись в других, вроде бы совсем не тревожных. Оставались неизменными только тихая ругань да короткие возгласы, доносившиеся от высоты. И еще какой-то рвущий душу далекий стон время от времени монотонно пронзал ночь. Когда он возникал, Меренков и Гаврилов умолкали, прислушиваясь. Страданием веяло от этого чем-то знакомого звука.
— Что это?! Слышишь? Вот опять…
— Фу ты, черт, — выругался Гаврилов. — Все перезабыл с этой проклятой войной. Корова ж мычит. Недоеная корова.
Теперь и Меренков узнал: точно, корова. Горожанин, он и слышал-то коровий мык один-единственный раз, когда добирался из училища на фронт и грузовик, на котором он ехал, на целый час, как в смолу, влип в перегоняемое на восток мычащее, кричащее, плачущее стадо. А вот узнал. И почему-то вдруг представилась ему мать, одиноко стоявшая посреди поля, и такая тоска схватила сердце, что хоть кричи. Видно, и в нем, горожанине, жило что-то наследственно-деревенское, страдальческое.
И вдруг они оба совершенно явственно услышали шорох. Кто-то напрямую шел через хлеба, шел не таясь, и сухие стебли напряженно шуршали и хрустели под ногами. Шли несколько человек. И вроде бы слышны стали голоса — приглушенный мужской и нервно-испуганный женский. Вскоре и движение разглядели при слабом свете багровевшей над горизонтом луны. Призрачной тенью мелькнуло что-то неподалеку.
— Стой, кто идет! — выкрикнул Гаврилов привычную фразу.
— Свои, — послышалось из темноты.
— Кто свои?
— Да мы же.
— Один ко мне, остальные на месте.
Так и полагалось, так крикнул бы всякий часовой, стоявший на любом довоенном посту. Но война заставила забыть многое из довоенного. На фронте крикнуть: «Стой, кто идет!» — часто значило обнаружить себя и вместо ответа получить пулю. Об этом Гаврилов подумал уже после того, как крикнул.
Из темноты послышался знакомый короткий хохоток. Он-то лучше всякого отзыва и дал понять: точно, свои, Бандура, кто ж еще может веселиться в такую минуту.
— Кто там с вами?
— Да Марыська.
— Какая Марыська?
— Докторша из села.
— Я тебе что говорил?! — взъелся было Гаврилов, подходя вплотную к Бандуре.
— Не заводись, сержант. Докторша — не помеха. Даже, пожалуй, наоборот. — Он снова хохотнул. И оборвал смех, добавил серьезно: — Раненые ж у нас.
Раненых было всего двое, и оба легкие — красноармеец Дынник с порванным пулей ухом да танкист Гридин, которому каким-то дивом осколком поцарапало зад. Но завтра, если появятся немцы, будут новые раненые, без этого не обойтись. И тогда докторша ой как понадобится. Что делать с ней после боя, когда придется уходить, об этом пока не думалось. Бой есть бой, может, и вовсе некому будет уходить.
— Вы чего ж, силком ее притащили? — спросил Гаврилов, косясь на лейтенанта.
— Зачем силком? — с напускной сердитостью ответил Бандура. — Мы не какие-нибудь. Сама напросилась, не отбиться.
— Я сама, сама, — послышалось из темноты. Впрочем, темноты уже и не было. Луна огромным фонарем висела над степью, и в ее свете ясно выделялись двое людей, близко подошедших за разговорами. Серебристые хлеба были, как половодье, и над ними возвышались две темные поясные фигуры, похожие на стрельбищные мишени.
— Лопаты принесли? — спросил лейтенант.
— Только две, — сказал Бандура. — Мы же не ходили по дворам, чтобы не выставляться на всю деревню. — Он резко обернулся, крикнул: — Марыська, тащи лопаты.
— Вы что же, женщину заставили лопаты тащить? — вскинулся Меренков.
— Да какая она женщина? Девчонка.
— Тем более.
Чем-то он был не похож сам на себя в эту минуту, и Бандура тотчас все понял по-своему, сказал тихо:
— Очень она красивая, товарищ лейтенант.
— При чем тут красивая!
— Ни при чем, конечно. Только мы рассудили: нельзя такую кралю немцам оставлять.
— Мы на войне, товарищ боец!
— Знамо, что на войне. Не на войне совсем было бы по-другому.
— Разговорчики! — встрял сержант Гаврилов. — Бери лопаты и бегом с Дынником рыть окоп.
— Уходим, — заулыбался Бандура. — Мешать не будем. А немцев в селе еще не было. Не приходили немцы.
Улыбка его в неверном свете луны показалась Меренкову насмешливой гримасой. Захотелось накричать на этого не в меру болтливого красноармейца, но он сдержался в первый момент, а затем и вовсе забыл про него, засмотревшись на девушку; она словно бы плыла через хлебное поле, и колосья бесшумно раздвигались перед ней. Серебристый ореол стоял над ее непокрытой головой, и плечи серебрились, и коса, перекинутая на грудь, поблескивала таинственно и волнующе. Лицо девушки терялось в темноте, но Меренков уже был уверен, что такой красоты он не видал ни разу.
— Ты кто — врач? — спросил Гаврилов, не дождавшись, когда Меренков опомнится.
— Ни, я ветеринар, в техникуме учусь.
— Ветеринар, да еще неполный. А ведь у нас лошадей нет.
— Я и людей могу, — Голос у нее был мягкий, грудной, такой голос, от которого парни теряют головы.
— Иди домой, — сказал Гаврилов, косясь на Меренкова. Тот молчаливо кивал, и было непонятно, соглашается он или возражает.
— Я не пойду.
— Здесь опасно…
Девушка вдруг взмахнула руками и закричала громко: испуганно, слезно:
— А там не опасно?! Вы ушли, и все. А немцы придут… Да я лучше удушусь… Или нет, я лучше застрелюсь прямо тут вот, пусть вам будет стыдно…
Она выхватила из-под курточки черный предмет. Блеснула воронением сталь, щелкнул затвор. И тут лейтенанта как подхлестнули, ринулся к девушке, обхватил ее, вырвал пистолет.
— Не смейте! Слышите? Не смейте!
Гаврилов засмеялся.
— Да у нее духу не хватит. Попугать только…
— Хватит! — нервно выкрикивала девушка.
— Не смейте, — твердил свое Меренков. — Нельзя вам. Обещаете?
— Обещаю. Если возьмете в свой отряд. Я комсомолка, все равно в партизаны уйду.
— Мы не партизаны, мы — подразделение регулярной Красной Армии.
— Мне все равно.
— Мы завтра примем смертельный бой с врагом.
— И я с вами.
— Будем драться до последнего.
— И я…
— Пошли, лейтенант, некогда нам тут лясы точить, — грубо прервал Гаврилов этот затянувшийся диалог.
— Обещаете? — твердил свое Меренков.
— Обещаю.
— Я… очень вас… прошу.
— Отдайте пистолет.
— Но чтобы вы больше…
— Больше не буду…
Так, переговариваясь, они пошли к высоте, и Гаврилов, шагавший следом, никак не мог понять, что заставляет их молоть одно и то же? Ладно бы девчонка, что с нее взять, но лейтенант-то уж крови навидался, изматерился в контратаках, огрубел и вдруг рассиропился. Сам он, сержант Гаврилов, до армии жил в деревне, и было у него от мальчишества до женитьбы всего ничего. Только начал за девками бегать, тут уж об армии заговорили. И нашлась одна, согласившаяся ждать его после службы. Оженились в неделю, и он уехал и позабыл о своей молодой жене в школе младшего комсостава, где только и забот было, как бы не оплошать на подъеме, как бы от усталости не пронести за обедом ложку мимо рта, как бы лишний раз не обратить на себя внимание старшины. А потом подняли их по боевой тревоге, и так с тех пор и нету отбоя.
Совсем позабыл. Да вдруг и вспомнил, глядя на внезапно ошалевшего лейтенанта. И будто птица какая прошуршала над головой, обронив в сердце сладкую боль. Гаврилов поглядел вверх. Луна все так же светила в небе, ревниво погасив вокруг себя звезды. Женским прозрачным платочком висело светлое облачко. Даже полоски на нем были точь-в-точь такие, как на том платочке, что перед уходом в армию подарил он жене.
Гаврилов вздохнул и вдруг, рассердившись на себя, сплюнул и заспешил вперед, обогнав лейтенанта с Марысей. Навстречу ему доносился с высоты дружный хохот. Слышались голоса:
— Губы не дуры у Бандуры!
— Его только в деревню и посылать.
И взвинченно-радостный голос самого Бандуры частил скороговоркой:
— …Дынник от нее, а она прямо на шею: хочу, и все тут. «Что, — спрашиваю, — мужики-то в селе совсем перевелись?» — «Все воюют, — говорит, — а тут остались одни недоростки или переростки…»
— Отставить! — взвизгнул за спиной Гаврилова изменившийся до неузнаваемости голос Меренкова. — Хватит болтать!
Может, целую минуту все недоуменно рассматривали вытянувшуюся его долговязую фигуру.
— Это мы так, командир, не сердись, — сказал Бандура, и Меренков как-то сразу обмяк после его слов, будто все время стоял не дыша, набрав полную грудь воздуху, и наконец выдохнул.
— Копать надо, — еле слышно произнес он. И вдруг сорвался с места, выхватил у Дынника лопату, начал торопливо расшвыривать землю направо и налево.
— Вы тут яму копаете?! — испуганно воскликнула девушка.
— Окопы, — не прерывая работы, выкрикнул лейтенант.
— Тут нельзя копать!
Она стояла, прижав руки к груди и отшатнувшись так, что, казалось, вот-вот упадет навзничь.
Меренков застыл с занесенной для очередного удара лопатой.
— Почему? — спросил Гаврилов.
— Это же Святая гора.
— Ну и что?! Мы, милашка, не в игрушки тут играем.
Он нарочно сказал это грубо, боясь, что совсем обалдевший лейтенант, чего доброго, послушается и заставит копать в другом месте, где снова придется резать дерн и начинать все сначала.
— Беда будет.
— Какая беда?
— Я не знаю. Наши здесь ничего не трогали.
— Может, из-за костей? — спросил Митин, деланно засмеявшись, и Гаврилов понял, что испугались-таки славяне. Немцев со всеми их пушками-танками не боялись, а от этого вот неведомого и таинственного у каждого мурашки в штаны посыпались.
— Каких костей?! — испуганно спросила Марыся.
— Да вон, целую кучу нарыли. Кладбище, что ли, тут?
— Не-ет…
— Чего ж тогда?
— Н-не знаю.
Гаврилов демонстративно спрыгнул а неглубокий еще раскоп, отобрал у Меренкова лопату, вонзил ее в землю. Лопата ударилась обо что-то твердое, но не застряла, как застревала в палках и даже в костях, а отскочила. Он выругался, покосился на людей, удовлетворенно отметив про себя, что минутный испуг проходит, обкопал подвернувшийся под лопату предмет, оказавшийся тонким и длинным, ухватил за один конец и вырвал из земли целиком. И понял: какая-то насквозь проржавевшая железяка почти метровой длины. Он взял ее за конец, там, где торчала небольшая поперечина, поднял над голевой, собираясь забросить подальше, и вдруг мгновенным проникновением вспомнил детство, когда они пацанами мастерили деревянные мечи и бесстрашно кидались в крапиву, рубя ее направо и налево. И другое мелькнуло — картинка из какой-то книжки — воин в шлеме и кольчуге с занесенным над головой блестящим мечом. Мелькнуло все это и пропало, и он снова замахнулся, чтобы выкинуть помешавшую работе Железяку. Но тут кто-то сзади вцепился ему в рукав.
— Дай мне, сержант, отдай, говорят!..
И он разжал руку, удивляясь неожиданной бесцеремонности этого недотепы Дынника. Обернулся, чтобы выругать его как следует, и не смог выговорить ни слова. Как-то по-особому бережно держа железяку на вытянутых руках, Дынник смотрел то на нее, то на сержанта белыми в свете луны, совершенно безумными глазами.
— Ты чего?..
Не ответив, Дынник вдруг выпрыгнул из раскопа, упал на колени перед грудой костей, бесстрашно заворошил их, перекладывая с места на место, и большая от бинтов голова его все дергалась из стороны в сторону.
— Товарищ лейтенант! — вдруг визгливо закричал он, не вставая с колен и не оборачиваясь. — Здесь нельзя копать! Ни в коем случае!
Кто-то засмеялся, и сержант тоже едва сдержал улыбку: надо же, до рядового бойца не дорос, а голос прямо генеральский.
Девчонка стремительно подалась к нему, будто поманил чем, и вдруг завизжала, прямо-таки по-бабьи зашлась, уткнувшись взглядом в пялившийся черными глазницами череп. Ухватилась за поднявшегося с колен Дынника, спряталась за него. А он, ровно так и надо, обнимал ее, поглаживал рукой по косе, перекинутой на спину, успокаивал. По виду Дынник был не старый — за тридцать, а неловкостью своей напоминал старика, К нему и относились соответственно, как относится знающая себе цену молодежь к людям, у которых все в прошлом. Старый да еще раненый — как иначе относиться?
— Отставить! — неожиданно для всех закричал Меренков. Подскочил к Дыннику, оттолкнул его от Марыси. — Копать надо, а не разговоры говорить!
Но Дынник оказался не таким послушным.
— Нельзя здесь копать! — закричал он тонким, упрямым голосом. — Это памятник, понимаете?!
— Какой памятник? — Меренков вроде бы даже растерялся перед его настырностью. Оглянулся на темневшую наверху часовню. — Вон где она, а тут чего?
— Археологический памятник, как вы не понимаете. Здесь раскопки надо проводить, а не копать как попало.
— Ты почем знаешь?
— Знаю, я же историк. — Замахал руками, хотел еще что-то сказать и вдруг заплакал. Глаза его будто загорелись под луной, и по темным щекам, взблескивая, покатились слезы.
Кричи он, доказывай, катайся в конвульсиях, ему бы с презрением сунули лопату в руки — «копай, придурок!». А тут все примолкли. И лейтенант, уже тянувшийся к пистолету, опустил руку.
— Это же стерильный слой, как вы не понимаете. Раз в сто лет такое попадается… Русская Помпея! Мечта всех историков… Века прошли, а никто не копал здесь, не трогал…
— С чего ты взял? — растерянно проговорил Меренков.
— Я знаю, вижу. Нельзя здесь копать…
Гаврилов решительно шагнул к Дыннику.
— Копай!
И выругался зло, не глядя на девушку.
— Не буду! — заорал Дынник. — Хоть расстреливайте! Тут предки наши дрались за родину, а вы…
— А мы чего делаем?! — в свою очередь, заорал Гаврилов.
— Родина — это что, по-вашему? Это и сегодняшнее, и вчерашнее, и все-все. Защищая Родину, надо сохранять ее, а не уничтожать, не зорить окончательно. Война кончится, а что останется?! Фашисты вон все наше рушат. А мы… — Он снова всхлипнул, будто всхрапнул.
Бойцы стояли в раскопе с лопатами, слушали перепалку.
Не будь их, Гаврилов, может, и поговорил бы с этим ненормальным. А то получается, что Дынник не его с лейтенантом убеждает не копать, а всех разом. А это на войне все равно что вражеская агитация. За такое — расстрел на месте, и будет по закону. И ошалевшего лейтенанта надо было вывести из шока. Девок никогда не видал, что ли, что так онемел?
— Ты мне эти разговорчики брось, а то не посмотрю, — с угрозой сказал сержант. — Нашел время!.. Прикажешь не окапываться, что ли? Немцы появятся, они нам покажут, если не окопаемся. Живые кости надо жалеть, живые…
— Да нету костей-то, все уж выкопали, — сказал Митин.
— Вот видишь? — обрадовался сержант. — Чего теперь-то? — И догадался, как успокоить всех: — Мы их снова похороним, этих… защитников. Если живы будем.
Дынник и сам только теперь разглядел: верхний нетронутый слой уже снят и дальше, с полуметровой глубины, шел чистый грунт без останков.
— Что толку? Все уж переворошили, — спокойнее, примирительнее заговорил он. — Для истории важны планомерные раскопки, все зарисовывать надо, что как лежит…
— Вот приедешь сюда после войны и зарисовывай, — сказал Гаврилов. И повторил понравившееся: — А пока живые кости пожалеть надо.
— Пускай идет ячейку рыть, — выговорил опомнившийся наконец лейтенант.
— Я тут буду, — пробурчал Дынник. Гаврилов незлобиво подтолкнул его.
— Иди, иди, если что будет, позовем.
— Правда, позовете?..
— Чего встали? — не отвечая на вопрос, крикнул бойцам: — Ночь недолга, успеть надо. Еще ведь ячейки копать. — И повернулся к Дыннику: — Пошли, покажу место.
Луна выкатилась совсем уже высоко, светила так ярко, что хоть читай. Поминутно оглядываясь, тяжело ступая по серебристо стелющейся под ноги траве, Дынник пошел следом за сержантом. Марыся постояла минуту и, ни слова не говоря, тоже пошла. И лейтенант как привязанный пошел следом.
— Везет же некоторым! — то ли насмешливо, то ли восхищенно сказал Бандура. И с хрустом вонзил лопату. — Эх, жисть-жестянка!
Никто не отозвался ни охом, ни вздохом — не поняли.
Летние ночи коротки. Как-то вдруг замутнела даль, и луна со своим пронзительным светом стала уж не госпожой в этом пространстве, а чужестранкой, которой нет дела до земли.
Меренков, все время маячивший между танковым окопом и ячейками пехотинцев, теперь побежал к танку, и скоро изнежившуюся тишину разбудил рев мотора. Черная громадина вынырнула из серой мути, подминая кусты, вползла на высоту, развернулась и с ходу ловко скользнула в окоп. Дернулась там раз—другой, зашевелила коротким клювом пушки, словно птица, устраивавшаяся в гнезде. Из танка выскочил лейтенант, стремительно выскочил, будто его вытолкнули оттуда, встал во весь рост на башне.
— Торопись! — крикнул бойцам, разравнивавшим бруствер. — Засветло надо замаскироваться!
Марыся стояла неподалеку, глядела во все глаза. Она еще никогда не видала танков и теперь недоумевала, как это Красная Армия отступает, когда у нее такие большие железные машины?!
Бойцы засуетились, принялись укладывать на бруствер куски дерна. Они носили их, ухватив за траву. Трава была длинная, дернины покачивались у них в руках, и Марысе чудилось во всем этом что-то ужасное.
— Эй, сачок, хватит придуриваться! — крикнул танкист Гридин.
Дынник, снова стоявший на коленях перед грудой костей, даже не обернулся.
— Сержант, приведи в чувство этого придурка!
— Одни работают, а другие… Ничего себе…
— Кончай там, — подал голос сержант Гаврилов. — Потом разберешься.
— Потом не до того будет, — проворчал Дынник. Где-то он раздобыл тряпки и теперь заворачивал в них вырытые железяки, в которых при утреннем свете ясно просматривались мечи, серпы, длинные наконечники копий.
— Что тут было? — замирающим голосом спросила Марыся, подойдя к нему со спины и стараясь не смотреть на разбросанные черепа и кости.
— Как село называется? — спросил Дынник, резко обернувшись.
— Городня же. — Она помнила, что ее спрашивали о селе еще ночью, и подумала, что раненый этот красноармеец, видать, совсем плох, раз переспрашивает.
— Я так и знал!
— Чего?
— Говорил же ведь: по названиям надо искать. Железо, дерево, кости — все гниет, все пропадает во времени. А названия живут… Городня? — обернулся он к Марысе.
— Городня.
— Город, значит. Вот он тут и был, город. Один из многих на Руси.
— Не было никакого города.
— Не было? А чего ж вы тут не копали никогда?
— Старухи говорили: нельзя, Святая гора.
— Почему нельзя? С чего они это взяли?
— Не знаю. Так издревле.
— Издревле! Вот! Все вроде бы позабылось, а что-то ведь и осталось. И название села осталось. И часовню кто-то поставил. Смутна память людская, смутна, но и крепка!..
— Эй, придурок, давай помогай!
— Ничего себе, будто дома устроился, будто и войны нет…
— И с бабой…
— Отставить разговорчики! — крикнул Меренков. Все-то пропускал мимо ушей, а когда Марысю затронули, услышал.
Он подошел к сидевшему на земле Дыннику, грозно глянул на него, взял Марысю под руку, осторожно взял, будто это была ваза стеклянная, отвел к танку, показал место за его кормой, куда пологой горкой сбегал скос аппарели и где под стенками окопа было защищенно, даже уютно.
— Здесь вы будете находиться все время, — сказал мягко, но твердо. Видно, приходил в себя лейтенант и снова просыпалось в нем командирское. — Договорились?
Марыся испуганно кивнула, но, когда лейтенант ушел, выглянула из окопа, ища глазами перевязанную голову Дынника. Тот сидел на земле и скручивал с ноги длинную обмотку. Она догадалась, зачем это, — чтобы перевязать тюк, и побежала к нему — помочь. Вдвоем они дотащили тюк до танка, засунули между гусениц.
— Вот! — удовлетворенно сказал Дынник. — Будем уходить — возьму.
— Такой тяжеленный?!
— Ничего, — Дынник ласково глянул на тюк, наклонился, подтолкнул его поглубже и улыбнулся радостно: — Ничего. Умру, а дотащу.
Он взбежал по аппарели и затрусил к кустам, за которыми были стрелковые ячейки.
Светало быстро. Луна висела высоко в небе, но была она теперь не фонарем, как ночью, а белым одиноким пятном в белесой пустоте неба. А над горизонтом стлалась во всю ширь чистая заря без пятнышка, обещавшая погожий день. Вот уже и первая волна ветра темной полосой пробежала по глади хлебов. И дымки появились над селом, и отдаленное мычание расплылось в тишине, вплетаясь в разноголосую паутину звуков пробуждающегося дня.
— Господи, корова чья-то! — вскинулась Марыся. Выбежала из окопа, огляделась, не зная, куда бежать. И тут услышала какой-то стрекот в полях, будто жатка работала на полных оборотах, захлебываясь мотовилом в плотной массе стеблей.
Кто-то тяжелый с хриплым придыхом налетел на нее, придавил.
— Ложись!
Это был тот самый веселый парень, который приходил ночью в село.
— Ты что, не слышишь?!
— Слышу, — сказала она обиженно. — Корова мычит.
— Корова! Мотоциклы немецкие, вот что.
— Не двигаться! Без команды не стрелять! — прозвенел над высотой почему-то тонкий, почти девичий голос лейтенанта.
Боец, лежавший рядом, улыбнулся белозубо, вывернул из-под себя, протянул руку:
— Будем знакомы, Бандура. Это фамилия. А зовут, стало быть, Сашок, можно Сашенька.
— Марыся, — растерянно ответила она.
— Мне кажется, мы с вами где-то встречались.
— Да ну вас! — Она тоже улыбнулась, подумав, что он мелет все это, наверное, для того, чтобы она не пугалась.
— Вот всегда так: только познакомишься с девушкой, воевать надо.
— А они близко?! — снова вскинулась Марыся.
— Поглядим да послухаем, враз все и выясним. — Он потянулся на траве, присыпанной сухой землей, спросил игриво: — А лейтенант-то ничего парень?
Марыся покраснела и отвернулась.
— Какой был бы жених, если б не война, а?
Передернула плечами, промолчала.
— Генералом будет, это уж точно…
«Если не убьют», — мысленно добавил он. Нагляделся уже: такие вот, сами лезущие в драку, погибают в первую очередь.
Стрекот в полях становился все громче. Скоро и мотоциклы разглядел Бандура. Их было всего четыре, ползли жуками по белой дороге, поднимая пелену пыли.
— Не стреля-ать! — снова крикнул лейтенант.
— Потому что это разведка, — пояснил Бандура команду лейтенанта. — Четыре мотоцикла — не та цель для нас.
— Они же в село едут!
— В село. Сейчас грабить будут.
Марыся отвернулась и заплакала. Он положил руку на вздрагивающее ее плечо, погладил.
— Погоди, расквитаемся. Выждать надо.
Мотоциклисты не грабили: из густой купы садов, скрывших хаты, не взметнулось пожарищ, не послышалось ни одного выстрела. Скоро они опять появились на дороге, помчались обратно.
Снова тихо стало в полях, но тишина эта казалась уже совсем иной, напряженной, в которой перепархивание птах по кустам принималось порой за отдаленные всхлипы моторов.
Помолчав, Бандура вдруг начал декламировать стихи:
— Все рожь кругом, как степь живая, ни замков, ни морей, ни гор…
Марыся засмеялась.
— Чего хихикаешь? Это знаешь чьи слова? Это самого Некрасова слова. Слыхала?
— Слыхала. Только это не рожь, а пшеница.
— Разве? Скажи, пожалуйста. Теперь только бы научиться просо от пшена отличать, и можно в агрономы.
Она поняла: дурачится парень ради нее, чтобы не пугалась. Рассердилась, отвернулась. А когда снова повернула голову, то уж на увидела никого рядом. И очень удивилась: как это так можно совершенно бесшумно исчезать?!
Час прошел, а немцы не появлялись. Время от времени откуда-то доносился страдальческий коровий мык, заставлявший Марысю каждый раз выскакивать из своего укрытия и прислушиваться. Она оглядывалась, все порываясь позвать лейтенанта, попросить разрешения пойти поискать корову, но не решалась. Корова умолкла. Марыся снова сползала по аппарели под корму танка, обижаясь на лейтенанта за то, что ни разу не заговорил сам, даже не взглянул в ее сторону. Наконец ей надоело так сидеть и ничего не делать, пригнувшись, она перебежала к кустам, за которыми бойцы докапывали свои ячейки. Увидела перевязанную голову Дынника и поползла к нему.
— Ты чего тут ползаешь, ровно ящерица? — приятельски улыбнулся ей Дынник.
— Так вы же ползаете.
— Нам так положено. Ячейку стоя не копают, разве что с коленок.
Ладонью он размазал по лицу пот, стекавший из-под повязки.
— Зря ты за нами увязалась, — сказал Дынник. — Мы ж по немцам из пушки вдарим. А они по нас, это уж как пить дать. В атаку полезут.
— А я не боюсь. У меня вот чего есть. — Она вынула новенький, совсем не обтертый пистолет ТТ.
— Откуда взяла?!
— Лейтенант подарил.
— Наш?!
— Другой, летчик.
— Ишь ты, — усмехнулся он, — У тебя и другой лейтенант есть?
— Он раненый был.
— А оружие-то раздаривать не полагается.
— Совсем раненый. На самолете сел. Третьего дня. Увезли его, жив ли, нет, не знаю.
— Сама пистолет взяла? — прищурился на нее Дынник.
— Так мальчишки хотели. Я у них отняла.
— Все ясно. — Он сердито воткнул нож, которым рыхлил землю, чтобы выбросить ее руками. — Отодвинься, запорошу ведь.
— Я все спросить хочу, — виноватым голосом произнесла Марыся. Сразу было видно: очень ей хотелось переменить тему разговора. — Чего тут было-то?
Он понял вопрос.
— Бой тут был, большая битва. Враги осадили город…
— Какие враги?
— По всему видать — татаро-монголы. Проходила в школе? Ровно семь веков назад, год в год…
— Марыська! — В кустах стоял Бандура, смеялся, как всегда. — Тебе где велено находиться?
Она отмахнулась.
— Чего мне там делать?
— Выполняй приказания, иначе домой отправим.
— Не отправите.
— Иди, тебе говорят. Лейтенант зовет. Вскинулась, согнувшись, побежала к кустам.
— Там корову поймали. Подоить надо.
Первое, что увидела Марыся, добежав до леса, были вытаращенные от боли, побелевшие коровьи глаза.
— Ой, да то ж тетки Олены! — запричитала она, бегая вокруг коровы, гладя ее пестрые вздувшиеся бока, шею, лоб меж короткими обпиленными рогами. — Да где ж она пропадала? А та ее искала, искала, думала, вороги съели. — Тронула непомерно раздувшееся вымя, и корова замерла.
Желтоватое, с примесью крови молоко струей полоснуло по траве. Марыся потерла им руки, чтобы скользили пальцы, и начала доить. Корова вздыхала, как человек, глубоко и облегченно, косила на Марысю посветлевшим глазом. Молоко уже лилось чистое, голубоватое, и Бандура подсунул котелок, который быстро наполнился, пенная шапка перевесилась через край.
— Погоди доить! — крикнул он. — Принесу посуду. Не пропадать же добру.
Он побежал к высотке и скоро вернулся, гремя котелками. Марыся доила в большой бидон, который обеими руками держал танкист Кесарев.
— Тут тебе не бензоколонка, — решительно отодвинул бидон Бандура.
Но котелки, которые он подставлял один за другим, быстро наполнились, и снова Кесарев пододвинул свой бидон, потом уж и не во что стало доить, а молоко все стреляло белыми ленточками из-под рук Марыси, пенилось на узких листочках травы.
— Да погоди ты! — снова крикнул Бандура и сердито оглянулся на стоявшего рядом танкиста. — Не видишь, добро пропадает?! Тащи посуду. В танке — не в сидоре у пехотинца, есть же что-нибудь.
Пришел лейтенант, остановился возле Марыси, смотревшей на него снизу вверх и в растерянности все цвиркавшей струйками молока на траву.
— Товарищ лейтенант, да что это такое, — кинулся к нему Бандура. — Да перестань ты доить! — крикнул на Марысю. — Люди не ели, не пили, а тут молоко. Сухарей в сидорах — кот наплакал, но все же есть. С молоком-то они за милую душу. Дайте передых славянам, пока тихо, пускай пожуют напоследок, может, больше не придется. Чего стоишь? — напустился на танкиста, все державшего обеими руками бидон молока. — Неси посуду!!
— Принеси там, — согласился лейтенант, махнув рукой. И присел возле Марыси, принялся рассматривать коровье вымя с таким вниманием, с каким механик заглядывает под машину, выискивая неисправность.
Танкист убежал, и Бандура, сообразив, что его маячение тут совсем ни к чему, попятился в кусты. А лейтенант все осматривал вымя, удивляясь тому, что оно такое большое, гладкое, исполосованное венами, словно руки у наработавшегося человека. Дотронулся до него пальцем, почувствовал телесное, мягкое и покраснел. И обругал себя за свое непонятное ему самому поведение. Повернул голову к Марысе, собираясь сказать что-нибудь и тем самым сбросить с себя нерешительность, но будто разом перезабыл все слова. Никогда с ним такого не было, да и не знал он, что такое может быть.
— Нельзя вам… — наконец выговорил Меренков.
— Почему нельзя? — живо обернулась к нему Марыся, и Меренков впервые близко увидел ее глаза, темные, влажные от вдруг набежавших слез.
— Нельзя, — повторил он. Хотел сказать, что ее присутствие мгшает ему быть командиром, смелым и инициативным, каким он был еще вчера, что бой, решение о котором принял он сам, единолично, требует его полной готовности. Ему лишь хотелось выразить все то, что он чувствовал, что так внезапно навалилось сладким, непонятным, обезволивающим удушьем.
Но Марыся поняла иначе:
— А командир сказал, что мне можно остаться.
— Какой командир?!
— Тот, у которого воротник оторван.
— А, Гаврилов, — засмеялся Меренков.
В этот миг зашумели кусты, и он отдернул руку, встал. Кесарев брякнул перед Марысей ведро и застыл балбес балбесом, не понимая, что лишний он тут.
— Неси сколько надоится, — сказал ему лейтенант и пошел к высоте.
Что-то сломалось в душе его. То был скован и угрюм, а теперь напала непонятная веселость, желание мчаться куда-то, что-то делать. Будто бой, задуманный им, уже позади, и все получилось как нельзя лучше. Крикнул Гридину, чтобы собрал все, что найдется съестного, побежал к кустам, отыскал сержанта Гаврилоза, копавшего большой, принесенной из села лопатой свою личную ячейку. Длинный черенок мешал выбрасывать землю, и потому ячейка у Гаврилова получалась широкая, как пулеметный окоп.
— На двоих, что ли, копаешь? — пошутил лейтенант.
— Ага, — не отрываясь от работы, серьезно ответил Гаврилов. — Марыську рядом посажу, чтобы не бегала под пулями, когда припечет.
И сразу вся веселость у лейтенанта пропала. Понимал, что сержант шутит, но взять себя в руки не мог. Будто поселился в нем какой-то взбалмошный командир, распоряжался его настроением как вздумается.
— Там молока надоили, — сказал сердито. И, не объясняя больше ничего, пошел к танку, почти не видному за зеленым бруствером да за ветками, завалившими башню.
Весь отряд, за исключением наблюдателя Гридина, расселся на кромках окопа, на скосе аппарели. Сухарей набралось в достатке, нашлись и консервы, и еще кое-какой продукт, вплоть до полуплитки шоколада «Золотой ярлык», которую целиком отдали Марысе. Девушку угощали все, но она ни у кого ничего, кроме шоколада, не взяла, стояла, опершись спиной о холодную броню, смотрела, как они жадно и торопливо едят, и жалела, что ничего не захватила с собой, когда уходила из села. И прикидывала, что и где надо будет взять, когда придется идти в село за едой. В том, что это придется сделать очень скоро, может, даже сегодня, она не сомневалась: едят, видно, что последнее, проголодаются, о завтра подумают. И эта мысль делала близким происходящее, не давала ощутить всю невозвратность ухода из дома.
— Ты бы рассказал нам, а? Что тут такое было? — сказал сержант Гаврилов Дыннику и поглядел на лейтенанта: чего бы, мол, не рассказать славянам об этом, пускай знают. А то костей накопали, а что к чему — не ведают.
— Я и сам хотел, — сказал Дынник. Он сидел внизу, под кормой танка, время от времени трогая тюк, засунутый под гусеницы, словно убеждаясь, что он тут, никуда не делся.
Бандура подхватил его под руку, поставил на ноги.
— Давай повыше, а то тебя и не видать совсем.
Дынник не сопротивлялся. Он вроде бы даже и не заметил ничего, таким отрешенным был его взгляд, устремленный на редкие облачка в чистом небе.
— Когда хоть это было-то?
— Семь веков назад.
— Так уж и семь? Откуда знаешь?
Он посмотрел на Бандуру с состраданием, как смотрит учитель на бестолкового ученика. Вынул из кармана что-то завернутое в тряпицу.
— Я же вижу. По оружию и прочему. Вот.
На тряпице лежало что-то серое и бесформенное. Бандура, разглядывая, наклонился к его руке и вдруг отшатнулся.
— Это что? Человеческий?!
— Человеческий позвонок… и наконечник стрелы, застрявший в нем… Такие сувениры оставили нам предки.
Тягостное молчание повисло над окопом, над танком, над высотой. Что-то цвиркало неподалеку, то ли птица кувыркалась в волнах дневного зноя, то ли ветер, разгулявшийся к полудню, барахтался в соседних кустах. А больше никаких звуков не доносилось ниоткуда. Но тишина никому не казалась в эту минуту мирной и расслабляющей.
— Семь веков назад Европа трепетала, ожидая нашествия монгольских орд, — заговорил Дынник. — Многоязыкие полчища хана Батыя, разгромив десятки царств и княжеств, ринулись на запад, чтобы выполнить завет своего кагана — окунуть монгольское копье в «последнее море» — так они называли Атлантический океан. И не было в Европе силы, способной остановить нашествие…
— Как теперь, — подал голос Бандура и оглядел бойцов. Все молчали, и Бандура тоже больше ничего не сказал, хотя уж раскрыл рот, чтобы добавить что-то крепкое по поводу новых орд, новых полчищ.
— Но случилось то, чего никто в Европе не ожидал: орды Батыя вдруг повернули обратно. Это было воспринято как чудо. Попы и папы приписывали спасение богу и своим молитвам. Короли и князья в западных странах выхвалялись друг перед другом несуществующими победами. Дворцовые историки, наторевшие в угодничестве, исписали немало пергамента, чтобы доказать правоту королевских выдумок. Но мы-то знаем: главной причиной, спасшей Европу от разгрома, заставившей Батыя повернуть ноздри коней на восток, была потеря большей части своих войск на равнинах разоренной, но не покорившейся Восточной Европы, Монгольская конница споткнулась о развалины русских городов…
Он замолчал на минуту, и Бандура восторженно оглядел всех. Очень хотелось ему сказать что-то, то ли о тех героических временах, то ли о Дыннике, выглядевшем недотепой, а оказавшемся вон каким оратором, хоть на митинг высовывай, хоть куда. Но опять ничего не сказал красноармеец Бандура, не было у него таких слов.
— История хранит память о кровопролитной сече на реке Сити, о мужестве дружин Коловрата, о героической обороне Рязани, Владимира, Киева. Но история не слишком разговорчива. Она почти ничего не говорит о том, как защищались другие большие и малые города. Одна из таких тайн — период, следовавший непосредственно после падения Киева в декабре тысяча двести сорокового года. Об этом времени летописи рассказывают до обидного скупо: «Также взяли татары Кременец, город Изяславов, Галич… и инии гради мнози, им же несть числа». Но как взяли? Хитростью, посулами, в жестоком бою? Вероятно, мы находимся на одном из этих безымянных городищ, защищавшихся до последнего человека. Судя по находкам, битва была отчаянной — следы мечей на костях, проломы в черепах… Все эти кости, несомненно, принадлежат русичам, ибо монголы имели обычай собирать и сжигать трупы своих соплеменников… Чтобы узнать подробности жизни и героической гибели этого древнего городища, нужны планомерные и длительные раскопки. Но я уже теперь могу представить себе, как это было…
Внезапно Дынник нырнул под танк, выдернул из свертка длинный меч, высоко поднял его над головой. И застыл, не зная, как выразить картину, вдруг возникшую перед ним,
…Бородатый воин в шлеме и кольчуге машет мечом в сторону воротной башни. Мужики торопливо закрывают ворота, бегут на стену ремесленники, не успевшие снять фартуки, с топорами в руках, бабы с серпами, воины в тяжелых кольчугах. Все бегут, тащат на вал бревна, камни. Молодая женщина, с круглыми от ужаса глазами, прижимает к себе ребенка. Старик с клюкой все норовит остановить кого-нибудь, расспросить — что такое содеялось?
А над степью пыль. Лохматые лошаденки, копья с конскими хвостами на концах. Вся эта сила, невиданная, неслыханная, валом валит на высоту, на городок, замерший за крутым обрывом, растекается половодьем по окрестным полям и перелескам…
— Товарищ лейтенант, пыль!
Вскочили все разом, уставились в замутненную зноем даль. Там, где лесок ломал безупречную линию горизонта, стлалось белесое облачко.
Лейтенант вскинул бинокль, разглядел несколько черных точек, похожих на безобидных жучков, крикнул, не оборачиваясь:
— По местам!
Зашумела, зашебуршила и замерла засада. Теперь автомашины можно было разглядеть простым глазом. А в бинокль лейтенант уже ясно видел солдат в кузовах. Не мог только сосчитать машины, первые пять ясно различались, а сколько дальше, в пыли, — не понять. Ему хотелось, чтобы их было много, как можно больше. Тогда уж ни один снаряд не пролетит мимо, каждая пуля найдет цель. Лихорадочное состояние овладевало им, знакомое по самым первым боям, когда еще не привык к крови и гибель друзей казалась неестественной. Его радовала и пугала эта внутренняя дрожь, похожая на озноб. Радовала потому, что вместе с ней уходили нерешительность и скованность, появившиеся с приходом Марыси. А пугала возвратом комплекса неопытности, будто он и не воевал вовсе, будто все ему предстоит впервые.
— Не стреля-ать! — тонко закричал он. — Команда «Огонь!» по выстрелу пушки!
Пыль совсем затянула дорогу, стлалась над полем густой дымовой завесой. Некоторые машины выскакивали в сторону, ехали по нескошенным хлебам, но на тряской пашне быстро отставали и снова ныряли в пыльную пелену.
Держа в прицеле первый грузовик, Меренков ждал, когда тот выедет на ближний изгиб дороги. Не было теперь перед ним ни Марыси, ни друзей-товарищей, живых и погибших, вся жизнь, все мечты и надежды слились в одно-единственное желание — не промахнуться первым снарядом. Он бормотал машинально себе под нос какие-то слова и очень бы удивился, если бы понял, что бормотал:
— Господи, не дай промахнуться, не дай промахнуться, не дай!..
То, что входит в человека в пору детства, живет в нем до последнего часа. Так, самому крепкому парню в тяжкую минуту хочется заплакать.
Выстрел громыхнул, как показалось лейтенанту, совсем неожиданно. Звонко вылетела гильза, и звон ее захлебнулся в гильзоулавливателе. Знакомо запахло пороховой гарью. А разрыва все не было видно, и лейтенант еще успел удивиться, как медленно в иные секунды может тянуться время.
Ему повезло с первым выстрелом. Снаряд угодил в кабину грузовика, разбросал солдат, сидевших в кузове. Это он сразу засек наметанным глазом. А в следующий миг вскинулся черно-огненный сноп: вспыхнул бензин. Второй, третий, четвертый снаряды рванули в стороне от машин, но это не беспокоило: осколки все равно доставали. Он не слышал, как прицельно тюкали винтовки красноармейцев, как суматошно частили десятки немецких автоматов, посылал снаряд за снарядом по черневшим в пыли и дыму пятнам автомобилей, торопясь, крича so весь голос, ругая заряжающего за то, что медлит.
И вдруг лейтенант увидел, что стрелять больше уж не по кому. На дороге полыхали четыре костра, а уцелевшие грузовики прямо через хлеба уносились к дальней роще.
И затихло поле. Отзвенело в ушах оглушающее эхо стрельбы, снова стало слышно, как срезанные ветки, укрывающие башню, царапаются под ветром о горячую броню. Пороховую гарь быстро вытянуло в открытый люк. Лейтенант выглянул, и первое, что увидел, — маячившую над зеленью кустов круглую перевязанную голову Дынника.
— Не двигаться! — закричал он. — Прекратить движение!
Снова нырнул в башню, припал к прицелу, готовый не снарядом, так пулеметной очередью срезать тех, кто откроет огонь по высоте. Ясно было, что там, в густой пшенице, валялись не только убитые да раненые, но прятались и уцелевшие гитлеровцы. Но они не стреляли, ждали.
И сержант Гаврилов, сидя в своей ячейке, недоумевал по поводу столь внезапно оборвавшегося боя, и даже неопытный Дынник все порывался встать, чтобы посмотреть, куда подевались немцы. У Дынника это был первый настоящий бой. Попавший в маршевую роту, он с первого дня призыва только и делал, что маршировал. Сначала к фронту, потом в обратном направлении, пока не выяснилось, что маршировать уже некуда — кругом немцы. Он снова привстал и опять никою не увидел. Только полыхали четыре костра посреди поля.
Какой-то звук донесся с неба, то ли посвист, то ли шум, и вдруг на высоте громыхнуло. Дынник присел в ячейке, так что один только штык остался торчать над бруствером. Приподнялся, увидел растекающийся дым на том месте, где еще недавно стояла часовенка, и ужаснулся: это ведь и по собранным останкам защитников городища может угодить снаряд, и по свертку древнего оружия, которым Дынник собирался удивить своих коллег — историков…
Новый взрыв прогремел ближе. И зачастило, забухало на высоте. Снаряды рвались с оглушающим треском, обдавая даже далеко находящихся бойцов тугими волнами сухой пыли и вонючего, удушливого дыма.
Самого близкого разрыва Дынник не слышал. Его вдруг ударило головой о приклад собственной винтовки, или, как ему показалось, винтовка, вырвавшись из рук, ударила его, и все исчезло.
Долго, мучительно выкарабкивался он из какой-то ямы в ватном беззвучном мире, окружавшем его. Мелькали перед ним лица, руки, спины, он напрягался, стараясь остановить это мельтешение, собрать из разрозненных частей что-то целое, как в детстве собирал картинки из кубиков. И вот снова увидел бородатого человека в шлеме и кольчуге, размахивающего мечом, раздирающего рот в неслышном крике. И старика увидел, хватающего за руки бегущих людей, и толпу на городской стене, и человека со стрелой в спине, изогнувшегося в смертельном рывке. И дымы над степью, и речку под стеной, красную от крови, от закатного солнца, от пожарищ. Он тоже кричал, но не слышал своего голоса. Царапал ногтями оползающие стены ямы, задыхался от спешки, и все казалось ему: от того, выберется он или нет, зависит жизнь или гибель всех этих людей, бьющихся на стенах.
Сквозь плотную завесу тишины просочился звук, то ли стон, то ли плач. Он прислушался и разобрал: мычит корова. Поднял голову, с трудом разлепил глаза, увидел синее небо с редкими прозрачными облачками, дымы, поднимавшиеся вдали. Было тихо, ни разрывов, ни выстрелов, ни криков, только все то же надрывное мычание коровы. То ли корову снова надо было доить, то ли ее задело во время артобстрела.
В тишине явственно простучала короткая автоматная очередь, оборвала жалобный коровий мык. От соседней ячейки, где сидел Бандура, послышалась длинная забористая ругань. Дынник привстал, огляделся. На зелени склона, сколько было видно из-за основательно прореженных кустов, чернели воронки, и все пространство между ними пестрело от комьев, веток, вывороченных из земли каких-то предметов. Дынник заскользил ботинками по стенкам ячейки, торопясь выбраться из нее. Нащупал ногой нишу, вылез, шатаясь, побежал к танку.
На скосе аппарели Марыся перевязывала танкиста Кесарева, раздетого до пояса. Бруствер щели, вырытой им для себя, был подчистую сметен взрывом, и странным казалось, что после такого близкого взрыва Кесарев еще жив.
Что-то подвернулось под ноги, крупное большое. Дынник наклонился, поднял череп. На темени чернел старый пролом, а на лбу змеился свежий след осколка.
Слезная жалость полоснула по сердцу. Не только Марысю было жаль, даже не чудом уцелевшего Кесарева, а всё и всех — болтуна Бандуру, себя, лейтенанта, высоту эту, мертвые кости С новым острым чувством вины Дынник положил череп на землю, кинулся к танку, принялся колотить кулаком по броне. Потом догадался, повернул винтовку и стал бухать прикладом.
— Ты что, сдурел?! — Выглянувший из люка танкист в шлеме, оглохший от стрельбы, орал во весь голос.
— Лейтенанта! Где лейтенант?!
— Чего тебе? — Лейтенант тоже кричал. Высунувшись, он скосил глаза в сторону Марыси, но не задержал взгляд, снова сердито уставился на Дынника.
— Уходить надо отсюда, товарищ лейтенант. Сейчас же надо уходить!
— Почему?
— Да поглядите, что наделали. Еще один обстрел, и археологам тут делать будет нечего.
— Ну и что?
— Как что?! Стерильный слой… Семь веков прошло… Памятник, спасти надо…
Он говорил то, что все уже слышали, и лейтенант махнул рукой.
— Иди на свое место. Да не маячь…
— Это же археологический памятник!.. Не пойду!
— Как это не пойду?! — еще громче закричал лейтенант. Снова метнул взгляд на Марысю и вдруг смягчился: — Ночью уйдем, немцы еще полезут. Расчихвостим их последними снарядами и уйдем. — И вздохнул: — Было бы горючее, ушли бы хоть сейчас.
Дынник с тоской оглянулся, наткнулся глазами на чадившие машины в поле. Снизу, из ячейки, их не было видно — только дымы, — а теперь разглядел черные остовы. И увидел еще одну машину, стоявшую поперек дороги, не сгоревшую.
— Не пойдет, это ж дизели, — сказал лейтенант, догадавшись, чего хочет Дынник. — Нам авиационный бензин нужен, самолетный, понятно?
Самолетный! Что-то ворохнулось в памяти, кто-то говорил про самолет, совсем недавно говорил… И вспомнил: да Марыська ж! Он шатнулся к ней так стремительно, что девушка испугалась.
— Где самолет?
— Какой?
— Летчик живой? Тот, чей пистолет у тебя. Значит, самолет целый?
— Целый…
— Какой самолет? — в свою очередь, насторожился Меренков.
Марыся покраснела, вынула пистолет.
— Где он?
— Увезли его. Раненый был, совсем раненный…
Лейтенант спрыгнул с танка, схватил девушку за плечо, бесцеремонно повернул к себе, будто не он только что робел перед ней.
— Где самолет, спрашиваю?!
— Далеченько. Километров семь отсюда. Может, с гаком.
— С гаком, — эхом повторил лейтенант. И покачал головой, добавил с безнадежностью: — Если несбитый сел, значит, горючее кончилось.
— Раненый летчик-то, раненый! — заорал Дынник, удивляясь тому, что лейтенант никак не хочет понять такое простое и ясное. Он-то сразу уверовал, что только так, а не иначе все и было: ранило летчика, и он посадил машину, которая и посейчас стоит там с баками, полными превосходного авиационного бензина.
— Ты самолет видела?
— Нет, я только пистолет у мальчишек отняла.
— Но кто-то видел?! Что он — сгорел, перевернулся?..
— Сказывали: целый стоит.
— На шасси?
— Откуда шоссе у нас? Дорога там обыкновенная.
— На колесах стоит? — рассердился лейтенант.
— На колесах, сказывали.
Знакомый посвист хлестнул воздух над головой, и пуля с жалобным подвыванием срикошетировала от бруствера. Лишь затем до слуха донеслось татаканье далекой пулеметной очереди. Лейтенант пригнул Марысе голову, почти обнял ее, но не отпустил, так и стоял, выглядывая, откуда стреляют. И увидел частое мельтешение фигур на пшеничном поле.
— По места-ам! — закричал он и, толкнув Марысю под корму танка, нырнул в люк.
И Дынник тоже присел в неглубоком танковом окопе, не зная, что теперь делать — бежать в свою ячейку или оставаться. Но снова загрохали по высоте разрывы, и маетный вопрос этот отпал сам собой. И перевязанный танкист тоже сидел тут, безвольно уронив перебитые руки.
Дынник считал разрывы и каждый раз замирал, ожидая, когда рванет еще. Артобстрел скоро прекратился, но тут застучал танковый пулемет. Казалось, весь танк, от башни до гусениц, гудел как колокол. В промежутки между всплесками этого гуда расслышал Дынник редкие хлопки винтовок и опять замаялся: бойцы отстреливаются, а он сидит тут, прячется, как дезертир.
Атаку отбили раньше, чем он собрался бежать в свою ячейку. И снова повисла тишина, снова выглянул лейтенант, сполз по броне в окоп.
— Надо найти этот самолет, — сказал, ни на кого не глядя.
Марыся сразу вскочила, будто вопрос относился к ней одной.
— Мальчишки говорили: он за логом, у болота.
— Крикни сержанта, — повернулся лейтенант к Дыннику. — Пусть кого-нибудь выделит.
— Я пойду, — решительно сказал Дынник.
— Заплутаете один-то, я покажу. — Марыся вскинула руки и начала укладывать косу, словно это было самое главное при сборах в дорогу.
— Небось не заплутаю, — поспешил отговорить ее Дынник. Конечно, с Марыськой было бы надежней, но Он боялся, что лейтенант не пустит ее с ним. Вон как взъедался еще утром.
Но теперь в Меренкове уже не кипело утреннее, он тоскливо думал о том, что ее придется-таки послать лучше всего именно с Дынником, поскольку никто, как он, не рвется добыть этот бензин, чтобы поскорей выставить танк с высоты, чтобы не было тут боя, чтобы уцелело в неприкосновенности все, что лежит в этой земле. Умрет, а разыщет самолет.
— Ведро возьми, — сказал он. — Краник-то знаешь где, если что? Как бензин наливать будешь? Под крыльями гляди, под крыльями…
Поколебавшись, он подозвал Дынника, что-то нашептал ему и отвернулся, чтобы не смотреть, как они будут уходить. Он думал о том, что если судьба, так неожиданно поманившая избавлением, не обманет, то ведра бензина будет довольно, чтобы вырваться к самолету на танке и заправиться как следует. А потом уж… Что будет потом, он и сам не знал: затаится ли в новой засаде или на скорости попробует прорваться к фронту. Последнее было почти нереально. Фронт откатился далеко — совсем не слыхать, — а долго гулять по тылам немцы не дадут, подловят. Впрочем, всегда останется та же возможность: взорвать танк и уйти в лес. О Марысе он старался не думать совсем.
А Марыся все оглядывалась, не понимая, что такое сделалось с лейтенантом: не простился, даже не помахал рукой. Потом рассердилась и так припустила, что Дыиник сразу отстал. Длинный штык винтовки, висевшей на ремне, цеплялся за ветки, и винтовку ему пришлось взять в руку. В другой руке было ведро, он выставлял ведро вперед, отводя ветки, но они все равно то и дело били по лицу.
Вздохнул облегченно, когда перелесок кончился, почти бегом догнал Марысю.
— Ну, девка, совсем загоняла. Места, что ли, хорошо знаешь?
— Коровы тут паслись, лошади.
Она ответила сердито, отрывисто.
— Послушай, все хочу спросить. Родителей у тебя нету, что ли?
— Почему нету?
— Ушла, никому не сказала.
Марыся промолчала, и он понял: коснулся запретного. То ли их и в самом деле нет в живых, то ли живут вразброд, как повелось последнее время, то ли еще что.
Долго после этого шел молчком. Потом догадался, чем успокоить.
— Ты на лейтенанта не сердись…
— Больно надо, — перебила Марыся, и эта ее горячность ясней ясного сказала: надо, да еще как больно.
— Не сердись. Он хороший, только молодой.
— Это плохо? — Она приостановилась, с усмешкой взглянула на него.
— Ты давай иди. Разговоры разговорами..
Позади за лесом загрохотало, и они оба остановились, прислушиваясь. Но тут же Дынник спохватился, подтолкнул Марысю.
— Спешить надо.
И снова замолчал. Она взглядывала на него вопросительно, но он решил не говорить больше ничего, не отвлекать пустыми разговорами. Да и смотреть надо было по сторонам, внимательно смотреть, запоминать дорогу. Пот скатывался из-под повязки, заливал глаза, саднило ухо, и все усиливалось гудение в голове, ни на миг не утихавшее после того взрыва.
Самолет нашли скоро. Видно, Марыся и впрямь знала тут каждый куст, если вывела, не плутая. Это был «ишачок», как его ласково звали в войсках, короткохвостый, короткокрылый, тупоносый. Он стоял целехонький, только развернуло его напоследок поперек узкой грунтовой дороги, ровно рассекавшей поле, уткнуло винтом в кусты.
Дынник, радостный, обежал самолет кругом, похлопывая, поглаживая по крыльям, по фюзеляжу. Никогда он не видел самолетов вблизи, и вот привелось так, что не только все можно трогать, но хоть садись и лети. Вдруг подумалось: самолет этот верняком придется сжечь, чтобы не оставлять врагу, и очарование, какое заставляло его еще мальчишкой задыхаться, глядя в небо, вмиг пропало. Он нырнул под крыло, потом под другое, долго искал и там и тут — никакого краника не было. И затосковал: есть бензин, но как его налить?
— Может, тут? — спросила Марыся, рассматривавшая что-то над колесом.
Дынник пошарил рукой там, куда она показала, нащупал в неглубокой нише холодную металлическую пипочку с длинной чекой, закрученной проволокой. Нерасчетливо рванул эту проволоку и отскочил: в траву ударила тонкая пахучая струя.
— Давай ведро! — закричал радостно. Подсунул ведро под струю и так держал его обеими руками, с удовольствием слушая упругое журчание жидкости.
Бензин не весь вытек, и это известие Дыннику не терпелось поскорее сообщить лейтенанту. Он не заглянул даже в кабину летчика, чего еще несколько минут назад нестерпимо хотел, не стал искать патроны, которые верняком гоже были в самолете и которых не хватало там, на высоте. Кинул вещмешок за спину, скатку на шею, винтовку за плечо, подхватил ведро и, ни слова не сказав Марысе, заспешил знакомой дорогой обратно. Бензин выплескивался на брюки, скоро в левом ботинке захлюпало. Дынник остановился в березнячке, вырезал из бересты круг, распрямил его на стянутом кольцом прутике, крикнул Марысю, кинул ей пилотку, в которой были иголка с ниткой.
— Прихвати по краям, да побыстрей.
Он с трудом сдерживался, чтобы не вырвать у нее берестяной круг: все казалось, что Марыся медлит. Накалял себя злостью, понимая, что не сможет передать приказ лейтенанта, который тот шепнул ему на ухо перед уходом.
— Кончай быстрей, — крикнул раздраженно. Девушка испуганно глянула на него, не понимая, с чего это боец вдруг взъелся, заторопилась, уколола палец, вскрикнув, сунула его в рот.
Снова поднялась стрельба за лесом, там, где была высота, и стихла. Солнце уже не пекло, как днем, покрасневшее, оно скатывалось к горизонту, сгущая тени, подкрашивая багрянцем стволы березок.
Дынник едва дождался, когда Марыся кончит класть стежки, выхватил у нее берестяной круг, бросил его в ведро и снова, не оглядываясь, заспешил через поле. Марыся не отставала, и он уж знал — не отстанет.
Когда миновали березняк, Дынник остановился, резко обернулся.
— Тебе надо домой идти.
— Почему? — удивленно спросила она.
— Потому. Это приказ. Знаешь, что такое приказ?
— Никуда я не пойду.
— Иди домой, тебе говорят!
— Чего это вы меня гоните?!
— О тебе забочусь, дурочка ты этакая.
— Я сама о себе позабочусь, не маленькая.
— Иди! — грозно крикнул Дынник, но грозности у него не вышло. Видно, мало одного желания для грозности, нужна еще и злость. А злости у него на Марыську, как ни старался, не было, одна только жалость.
— Я лейтенанту скажу, что вы меня гоните.
— Да лейтенант сам и велел!
— Неправда! — побледнела Марыся.
— Гони, — говорит, — в шею, если не послушается.
— Неправда! — Она выбросила вперед обе руки, будто хотела заслониться от его слов, попятилась, потом побежала.
«Пускай лейтенант сам разбирается», — подумал Дынник и заспешил следом, держа ведро перед собой, чтобы не расплескать бензин.
Автоматной очереди он не услышал. Подумал в первый миг, что запнулся, и изогнулся весь, боясь уронить ведро. Но и поняв, что по нему стреляют, испугался лишь за то же ведро: не дай бог попадет пуля. И, уже падая, он поворачивался так, чтобы заслонить драгоценную свою ношу.
Потом услышал торопливые хлопки пистолетных выстрелов, еще автоматную очередь. И все стихло.
Очнулся Дынник, как ему подумалось в первый момент, поздно вечером: перед глазами было темно. Потом понял, что лежит под кормой танка, зарытого в окопе. Внезапно надвинулась на него еще тень, и он узнал красноармейца Бандуру.
— Бензин! — с трудом выговорил Дынник.
— Цел бензин, цел.
Дынник вдруг вытянулся весь, шевельнул рукой.
— Что? — наклонился к нему Бандура.
— Карман…
— Достать что-нибудь? Это? — Он вынул из кармана брюк Дынника небольшой сверток, развернул. На тряпице лежал страшный сувенир: человеческий позвонок с застрявшим в нем наконечником стрелы.
— Отдай Киеве… музей… Скажи… высота… Городня…
— Все сделаю, не беспокойся. — И заговорил быстро, стараясь отвлечь товарища от мрачного: — А Марыська! Ну, девка! Думал: цаца деревенская, а она… Немцев поубивала, одна двоих. И бензин принесла, даром что раненая…
— Марыся?.. Раненая?!
— Тебя-то уж я притащил, а она сама. — Он вдруг отвернулся, выкрикнул, не сдержавшись: — Умирает Марыська-то!..
— Не-ет! — потянулся к нему Дынник. Дернулся, вывернул голову, увидел быстро черневшее небо, словно туча его застилала, тяжелая грозовая туча. А больше уж ничего не увидел: тьма опустилась на высоту, на танковый окоп, на широко открытые глаза Дынника.
Вскоре прибежал сержант Гаврилов, сказал, что Митина прямым попаданием разнесло по косточкам, что патронов больше нет и надо уходить в лес. С лейтенантом он договорился. Тот забирает в танк раненую Марысю и будет прорываться на нем самостоятельно.
Вдвоем они вытащили тело Дынника, чтобы танк, когда будет выползать, не раздавил его, положили в окопчик, вырытый для себя механиком-водителем Кесаревым, затем положили туда же сверток с древними мечами, торопливо забросали землей и, оглядываясь на танк, уже взревевший двигателем, перебежками бросились к лесу. И растворились в густом кустарнике, охватывающем опушку.
Лейтенант Меренков не видел, как уходили Бандура и Гаврилов. Он вообще ничего не видел с места механика-водителя, на котором сидел в эту минуту. Впереди за смотровыми щелями был скос окопа, а сзади виднелись только сапоги заряжающего Гридина, сидевшего теперь у пушки, поблескивающая коса Марыси, змеей лежавшая на сапоге, да белая перевязь бинтов обезрученного механика-водителя.
Теперь ему следовало быть сильным, лейтенанту Меренкову. Предстояло вывести танк из окопа, а потом на полной скорости рвануть через поле к селу. Там он собирался вынести Марысю из танка, сказав людям, что подобрал ее, раненную, в поле, дабы потом не замучили фашисты. Затем разыскать самолет, заправиться и попытаться прорваться к фронту.
Гаврилов уходить на танке отказался. Внутри места уже не было, а сидеть на броне, когда по тебе лупят из пулеметов и автоматов, — верная смерть.
Двигатель завелся сразу, взвыл за спиной, наполнив тесное пространство танка знакомыми запахами. И пришла спокойная злая уверенность, какая всегда приходила перед боем. Танк дернулся, выполз из окопа, и Меренков, припав к смотровой щели, увидел залитое закатным солнцем поле, испятнанное черными фигурами атакующих высоту врагов, темную околицу села и коробки автомашин неподалеку от нее.
— Бей по машинам! — закричал он стоявшему у пушки заряжающему.
Меренкову показалось, что он на некоторое время потерял сознание от оглушающего удара, вдруг обрушившегося на танк, потому что, когда, опомнившись, припал к смотровой щели, не увидел завесы дыма и пыли, вскинутой близким взрывом. Тронул рычаги, танк послушно дернулся вправо-влево. Обрадовался, что все обошлось, но тут уловил запах, знакомый по единственному в его боевой практике случаю, когда горел в танке. Оглянулся в испуге, увидел осевшего на пол заряжающего и большие, незнакомые глаза Марыси. Она в упор смотрела на него чужим остановившимся взглядом.
— Марыся! — в ужасе закричал Меренков.
Снова припал к смотровой щели: бегущие через поле фигурки врагов были совсем близко. Тарахтел, захлебывался двигатель, хлестко били по броне пули, и пахло, все сильнее пахло дымом.
— Марыся! — опять позвал он. Повернулся на сиденье, увидел, как глаза ее медленно, рывками, закрываются, будто ей невмоготу держать веки. — Не умирай, Марыся!.. — И закашлялся от дыма…
Местные жители потом рассказывали, что в тот день, когда немцы подошли к селу, какая-то сила остановила их у Святой горы. Был долгий бой, много полегло ворогов, много погорело у них машин. А ввечеру извергла гора что-то огненное, дымным факелом прокатилось это неведомое по вражеской колонне и скрылось за дальним лесом.
Тогда же пропала из села первая раскрасавица Марыська. И куда она подевалась, никто не знает до сего дня.
Художник Виталий ЛУКЬЯНЕЦ