Это был последний день безмятежной жизни, к которой я привык. А о том, что она может закончиться, даже не задумывался. Я ведь считал себя умным, а оказалось, что для обладания этим качеством мне не хватало чего-то важного. Того, о чём я и не догадывался.
…В аудитории продолжался банкет: поздравляли с успешной защитой докторской диссертации моего друга Лёню Попова. Гости за длинным столом уже разделились на группы, в каждой смеялись и разговаривали о чём-то своём. Объединило всех не столько праздничное, сколько насущное появление кастрюли с горячим. Женщины принялись раскладывать картошку по пластиковым тарелочкам, добавляя в каждую по куску отварной курицы. Возобновилось оживление, и провозгласили очередной тост. В этот момент меня отвлекли и, кивая, заставили оглянуться на дверь.
Я был пьян, хмельное тепло грело душу, и она, как пушинка, стремилась ввысь. Прекрасная минута! А из двери робко выглядывал темноволосый человек лет тридцати пяти, крепкий, коротко стриженный, в пёстром свитере под горло, и кого-то растерянно высматривал. На правом его плече висела сумка, левой рукой он прижимал к себе зелёную картонную папку.
Зенин… Зинин… Зиновьев? Я поднялся и на слегка затёкших ногах отправился к двери. Говорил же ему – принести, когда начнётся защита! Или мог перед ней это сделать. Или хотя бы перед банкетом…
– Извините, Вячеслав Петрович… – начал он. Не сдержавшись, я упрекнул его, хотя мог бы что-то и почувствовать. Но ничто не нарушило безмятежной радости. Ничто!
– Понимаю, но кадры задержали. Я – Зенков Владимир. Я вам звонил по поводу статьи. Я принёс.
– Ладно, – я вздохнул, – давайте! Позвоните через недельку.
И я протянул Зенкову визитную карточку. Тот уважительно её взял и так, с карточкой в руке и пятясь, вышел из комнаты в коридор. Не понимал я Зенкова: кадры его задержали… Какие кадры?
На столе в углу среди многих сумок я разыскал свою и раздражённо сунул внутрь папку. Выглядела она нелепо: потрёпанная, завязки скрученные, перечёркнутая надпись «Перевозка труб» и приклеенная скотчем узенькая полоска белой бумаги с надписью от руки «Зенков В. Н.». Что стоило вставить статью в пластиковый уголок или хотя бы в банальный файл?
Мельком вспомнился разговор с Зенковым. Он дозвонился в лабораторию, представился инженером, у которого есть статья, но он не знает, что сочинил: экология, транспортные средства… А вы, дескать, в этой области специалист! Он читал мою монографию – знакомые из МИИГАиК давали. При чём здесь МИИГАиК? А при том, что по соседству, в Академии землеустройства, защищался Попов! И я машинально назначил принести статью туда, на защиту. Зенков направил мою мысль в нужное ему русло, и мысль послушно поплыла в заданном направлении. Досадно!
Но мой стаканчик уже кто-то наполнил коньяком, и стало приятно, что люди помнят, что я пью только коньяк. И забылся Зенков с его почтительностью – в конце концов, продолжался банкет по приятному поводу, вокруг были знакомые лица, люди одного круга, одного образа жизни, одной системы координат.
– Я хочу сказать тост! – Голос мой получился резким. – Любой банкет проходит по регламенту. Сначала выпить и закусить – это кандидатская диссертация. Потом наступает время горячего. Как, например, вот эта картошка с курочкой. Это докторская. Впереди чай. Густой, свежезаваренный, с вареньем, пирожками, конфетами. Это, так сказать, академическое будущее, венец научной деятельности. Так выпьем же за то, чтобы докторское горячее на столе Леонида Попова с неизбежностью сменилось академическим чаем! Тост понравился. Я пробрался к Попову, чтобы сказать ему добрые слова и ещё раз поздравить лично. Он уже пил чай и шумно отдувался, словно в знак того, что диссертация требует сосредоточенности и сильного напряжения. Что тут скажешь – я докторскую защищал шесть лет назад, знаю.
– Как, возвращаешься в реальность? – спросил я.
– После защиты диссертации устраивай банкет, – заученно отозвался Попов священным академическим постулатом.
– Ничего, утром будешь как огурчик.
– Огурчик… – повторил Попов, чему-то обрадовался и, нелепо хрюкнув, хохотнул.
Поговорив с ним, я удалился по-английски: незаметно вышел из аудитории и через толпу гомонящих студентов добрался до раздевалки. Там аккуратно оделся и вышел на февральский морозец.
В голове всё ещё шумел банкет. Калейдоскоп лиц, звуков, запахов ещё бодрил, куда-то звал, но путь уже оставался один – домой, на Рязанский проспект. Я был пьяный, усталый, меня ждали дом и семья, рабочий день завершён!
Ничего я не предчувствовал, а превратился в самолёт, летящий на автопилоте. Сначала я летел вдоль Нижнего Сусального переулка, затем нырнул в ледяной туннель метро станции «Курская». А там автопилот дал сбой: вместо поездки по Кольцевой до «Таганской» и дальше, после пересадки, до «Рязанского проспекта» – я спустился на «Чкаловскую», но до «Крестьянской заставы» не доехал, а вышел на «Римской». Здесь моё хмельное сознание преобразило меня в космонавта, и я уверенно сменил орбиту, перейдя на «Площадь Ильича».
Соображение отсутствовало, в голове свистела пустота… С грохотом долетев в «ракете» до «Шоссе Энтузиастов», я наконец опомнился и отправился назад, но заснул, стоя в невесомости.
Очнулся я оттого, что поезд стоял на «Третьяковской». И тогда я, заметно покачиваясь, – кое-кто даже оглянулся, – вышел в космическое пространство, по кривой траектории перешёл на Калужско-Рижскую линию, добрался до «Китай-города» и лишь тогда, ошалев от происходящего, полетел-таки в правильную сторону «Выхино». Теперь я уже не спал, а терпеливо считал остановки, а сидящий рядом парень бубнил соседу:
– …проехал на трамвае три остановки и нарвался на контролёров. Он упал и притворился пьяным. Думал, что не станут трогать. А на остановке вошли четверо курсантов и по просьбе контролёров и пассажиров выбросили его в снег. Он подождал, пока трамвай уедет, поднялся, поскользнулся, упал и сломал руку. Где тут логика?
– Логика есть, – басом ответил ему сосед. – Был бы пьяный – обошлось.
– А он разоряется о произволе контролёров. И при чём здесь мы?
– Нам придётся проявить солидарность.
– С кем?
Вслушиваясь в странную беседу, я… снова проехал свою остановку и оказался на конечной! Пришлось выходить на площадь и входить в метро заново. Только на «Рязанском проспекте» я всё сделал правильно: вышел из метро и, радуясь морозцу и снегу, дворами добежал до своего подъезда. Путешествие закончилось, я позвонил по мобильнику жене Ирине, попросил спуститься и вместе подышать. Мне был нужен горячий чай, свежий воздух и надёжный человек рядом.
Какой же это был чудесный вечер! Какой воздух, какой лёгкий снежок кружился вокруг голых деревьев, как тепло горел фонарь у подъезда!
Того, что я был на краю и почти уже падал, я совершенно не чувствовал. Я втягивал носом морозный воздух и наивно радовался жизни.
Сначала из подъезда выбежала старая Рената и бросилась мне на грудь. Ирландский сеттер, любимица семьи…
– А папка пьяный, – гнусаво сообщил я, – папка коньяк пил!
Потом явилась моя Ирина Васильевна – в прогулочной шубейке, с большим дымящимся бокалом чаю. И я умилился! А кто бы не умилился?! Так бывало неоднократно, и это, я думаю, счастье, если тебя, пьяного и глупого, встречают не пустыми словами, а горячим чаем.
– Ирочка, ласточка ты моя…
Рената, изучая следы в сером снегу, убежала на детскую площадку. Мы отправились следом.
– Пей чай, котик, – смеялась Ирина, – приходи в себя от научно-алкогольной нагрузки! Можешь икать, хлюпать и сопеть! Я позволяю.
Я нежно поцеловал Ирину, взял бокал и стал с опаской и жадностью мелкими, частыми глотками пить чай. И отступила икота, и легче стало дышать.
– А Оленька выйдет?
– Нет. Папка же вина напился, она стесняется…
– Не забуду мать родную и отца-бухарика! А что делать-то, Ирочка, с волками жить – по-волчьи выть!
– Побурчал?
Как же это хорошо – вернуться домой! Можно быть глупым и беззаботным!
– А ты женщинами на банкете восхищался?
– Восхищался.
– Мужикам на женские зады подмигивал?
– Подмигивал.
– Масло на хлеб намазывал потолще? Острого не ел, а горячее ел?
– Да.
– Что «да»?
– Острого не ел, а горячее ел. Там были курочки, их сварили дурочки.
– Котик, ты сам такую рифму придумал?
– В книжке прочитал.
От смущения я глупо хлюпнул носом.
– Молодец, ты всё делал правильно!
Морозец щипал за щёки, лез потихоньку за шиворот, лёгкий такой морозец, а пахло так, будто от реки подползал туман.
Настоявшись и наговорившись, к великой радости Ренаты, чинно обошли вокруг дома – длинного восьмиподъездного дредноута, мощно плывущего на юго-восток, навстречу огням станции метро. По Рязанскому проспекту двигался поток автомобилей, гудящий ровно и неотвратимо. Наступил вечер, подмосковные жители возвращались домой, а богатые москвичи, устав от хлопот, плыли в этом потоке в загородные резиденции. Завтра, в пятницу, поток превратится в эвакуацию.
Среди прочих была у меня одна странная привычка: трезвея после обильных возлияний, я любил… гладить. Потому что это медитативное занятие возвращало в хмельную затуманенную голову здравые мысли. Я гладил рубашку и, смиренно сосредотачиваясь на тщательности исполнения мирного домашнего дела, подводил итоги дня. И напевал, подражая грассирующему голосу Александра Вертинского. Почему нет, ведь я был дома, а дома можно всё!
В бананово-лимонном Сингапу-уре, в бурю,
Когда ревёт и плачет океа-а-н-н…
И тонет в ослепительной лазу-ури
Птиц да-альних к’ра-а-ван-н-н…
На это доброе и пьяное пение приплыла моя Оленька, курносая четырнадцатилетняя русалка в байковом халатике. Пожалела, повздыхала, а потом вдруг спросила:
– Пап, а ты знаешь, что такое матуликать?
– Откуда ж!
– Это значит – куликать носом, как пьяный. – Она хихикнула.
– Прямо про меня! Это ты в словаре, что ли, прочла?
– Уй, там такие слова интересные!
– Тогда найди мне слово «пьяндылка». Но имей в виду, что твой папа такой только по службе. А то уволят. Видишь, как я стараюсь, как выхожу из алкогольного опьянения?!
Я говорил и радовался первой своей мысли: я молодец! Ведь это я подарил дочке словарь Даля, и она отвлеклась от компьютера.
Уснул я рано. И, как в таких случаях привык, обессиленно дал Ирине уложить себя на диван в кабинете, провалившись в тёплый сон.
И проснулся посреди ночи пить чай – тоже как обычно. На кухне оставалось зажечь конфорку под чайником да залить потом кипяток в чашку с пакетиком чая внутри – Ирина приготовила. Я полюбовался на огонь и захотел раскурить трубку.
И вот именно тогда, когда я достал из буфета картонную коробку с трубкой, табаком и несколькими пачками разных сигарет, когда неожиданно решил всё же выкурить сигарету, когда вынул её из пачки, размял, ухватил небрежно губами, – я с неприязнью вспомнил о робкой фигуре Зенкова, о зелёной папке с кручёными тесёмками… и отложил сигарету. Пришла в голову простая мысль: ведь я ждал Зенкова, знал, что он придёт, и тем не менее случилось это неожиданно. Что-то там было ещё! Ведь я бы забыл, конечно, про папку Зенкова, если бы он передал её перед защитой Попова или перед банкетом. Открыл бы, посмотрел, что за статья, есть ли рисунки, фотографии, таблицы… Мне довольно беглого взгляда, чтобы ухватить основное. А Зенков принёс папку в неподходящий момент и сделал это нарочно. Поэтому того, что было в папке, я не увидел: не лезть же в неё во время банкета, да ещё тесёмки развязывать…
Какого чёрта?
Я решительно принёс из кабинета злополучную папку, чтобы пробежать глазами опус этого инженера.
– Шаромыга! Инженер! Кадры у него!.. – так я шёпотом бурчал на кухне.
Когда я раскрыл папку, то невольно вскрикнул: до того всё получилось нелепо и мерзко, до того дико, что зазвенело в ушах! Я застонал от безотчётного и какого-то пещерного страха. Кровь прихлынула к лицу, по щекам покатились слёзы. Это что?!
– Как же это… это… это же всё!
Стало страстно и безумно жаль себя! Минуту назад всё ещё шло по обычному распорядку: утренний подъём, чаепитие, любимые лица… После обеда заехать в лабораторию, потолкаться и опять домой.
Но сейчас… к лицу прилила кровь, и меня прошиб пот. Несколько капель упали на стол. Ведь получается, что это мне за что-то дано, так, что ли? За то, что я сделал, или за то, чего не сделал?
Чайник хрипло засвистел, я дёрнулся всем телом, вскочил, выключил конфорку. Постоял у плиты. Налил кипятку в чашку. Остатки хмеля улетучились, осталось ватное ощущение похмельной усталости. Руки дрожали. Я сполоснул лицо холодной водой из-под крана, вытер его полотенцем. Потом вытащил из папки стопку листов, схваченных в левом верхнем углу скрепкой. Она была тонкой, но страшно тяжёлой. Она дрожала у меня в руках, эта тяжёлая стопка отличной белой бумаги. На первом листе чётко пропечатался титул. Он был хорошей ксерокопией с очень плохой, серенькой копии со старого оригинала. Такие делали очень давно, на агрегатах, которые назывались, по-моему, РЭМ. Копии на них получались рыжего оттенка, и назывались рыжовками. Выполнялись они на рыхлой, плохо обрезанной бумаге. На копии виднелся неупорядоченный край, пятнышки, разводы… И на первой странице машинописью было напечатано вот что:
Руководитель НИР и отв. исполнитель
профессор, д. т. н.
(подпись) А. А. Богданов
Москва 1987
Именно этот отчёт я держал в руках четверть века назад, в июле девяносто второго года. Я пролистал его тогда, передал Латалину. А тот вздохнул и раскрывшуюся веером стопку листов бросил в костёр. Она разгоралась медленно, я отвлёкся – смотрел на яркую под высоким солнцем Волгу, любовался на «Ракету», уверенно скользящую по воде, а когда перевёл взгляд на огонь, листы бумаги уже весело горели. И я заворожённо глядел на прозрачный костёр, не подозревая о том, что через много лет отчёт Богданова возродится из пепла и тяжкой кувалдой памяти разобьёт мою безмятежность на мелкие куски.
Медленно переворачивая листы, я узнавал знакомые слова, обороты речи, названия, цифры. Всего-то несколько страниц!
Это я не Зенкову дал неделю ожидания, а себе.
Андрей Андреевич Богданов умер в апреле девяносто второго года на станции метро «Каширская». Там на платформе установлены капитальные скамьи. На одной из них он, мёртвый, и сидел, пока кто-то из пассажиров не вызвал милицию. О похоронах я услышал случайно, приехал, многое узнал.
После смерти жены Богданов получил очередной инфаркт и лежал дома. Кафедра выделяла дежурных, которые приходили ухаживать. Потихоньку Андрея Андреевича подняли, да это стал уже другой человек. Странно – и это особенно отмечали на поминках кафедральные женщины, – на «Каширской» при нём были: паспорт, в паспорте телефон кафедры, а в портфеле – чистое бельё, тапочки, кусок мыла и флакон одеколона. Получалось, что он смерти ожидал и был к ней готов. Умереть он, видимо, не боялся – просто не хотел внезапно и бесследно сгинуть, потому и старался бывать на людях. Вот и выбрал себе путешествия в метро, и, наверное, весной девяносто второго года он много километров проехал под землёй: толпа людей вокруг, а он один, и жизнь неотвратимо заканчивается.
Богданов нас учил. Мы его ценили за особенное состояние души – он ведь воевал, Берлин брал. Вдобавок на нашем курсе училась его дочь Лена.
Через месяц после похорон неожиданно объявился Павел Виноградов и собрал вместе Виктора Латалина, Сашу Конева и меня. На Гоголевском бульваре. Виделись мы после окончания института по разным поводам. Паша одно время у Конева работал в лаборатории – талантливый Конев стремительно шёл в гору, пока не начал пить. Латалин денег искал, а я сначала в армии служил, а потом в науку прорывался. Мы сидели на скамье недалеко от станции метро «Кропоткинская», а Конев стоял перед нами. В его сумке лежали две бутылки водки и три книжки: «Непроторёнными путями» Мурзаева, «Блеск и нищета куртизанок» Бальзака и Атеистический словарь.
– Читаешь запоем? – мрачно сострил Виноградов.
– Очень мудрое повествование о человеческих отношениях. И захватывающее чтение! – глубокомысленно закурив, ответил Конев, неясно какую из книг имея в виду. – Давайте выпьем?
Без толку поговорили и разошлись, а собрались уже без Конева, через неделю. В прохладном фойе Центрального дома художника на Крымском Валу сидели на мягких диванах под парадной лестницей, растерянно поглядывая вокруг. Чего-то нам хотелось отличного от того помешательства, которое воцарилось в стране: куклы, маски, клоуны и нескончаемое веселье кругом сводили с ума. И Виноградов подарил идею – ехать на Волгу ловить рыбу. В июле! Успеем подготовиться. Мы с Виктором согласились. А почему нет? Тем более что вокруг цвела глупая весна девяносто второго года, свободная от всего, в том числе от работы и зарплаты.
Павел раскрыл туристскую маршрутную схему «Москва – Астрахань – Ростов-на-Дону» и показал место: Казань, какие-то Бережки, Гремячево, острова…
– Сделаем тайную вылазку. Скажем, что уехали в командировку, а сами наловим лещей и судаков! Навялим и будем зимой есть, авось без голодухи проживём! Идёт? – Павел потёр ладонями лицо и, улыбнувшись, пропел: – Шик, блеск, тру-ля-ля!
Почему Виноградов собрал именно нас – было невдомёк. Даже решение пригласить сначала и Конева, хотя о его алкоголизме уже было известно, не удивило. Впрочем, после второго января девяносто второго года такое наступило время, что никто ничему не удивлялся. Карнавал, балаган, чума – как ни назови, а всё правильно. А тут – определялись сроки, расписывались обязанности и нечто важное входило в жизнь каждого. И я, без пяти минут кандидат наук, не знавший, что делать потом с этим кандидатством, пристроился к делу и был рад.
Умничая, мы даже назвали путешествие за рыбой проектом – как раз тогда в моду вошли такие многообещающие и расплывчатые слова.
Вспышка страха прошла – чего ж теперь бояться? Было и было, беда-то в другом: сказать об этом никому нельзя. Вот в чём дело! Друзьям? Нет. Латалину? Он давно исчез. Остальные… Ирине? Невозможно. Ни в коем случае нельзя! Боже упаси!
На кухню, закутавшись в одеяло, вдруг явилась Оленька и села на табурет. Сонное нежное её лицо было наивным.
– Ты уже трезвый?
– Почти. А ты лучше спать иди, а то школу проспишь.
– А что это за папка?
– Один дядя статью написал. Хочет напечатать.
– Пап, а ты знаешь, что такое свет?
– Что?..
– Свет – это состояние, противное тьме! Здорово?
– В точку! Иди!
– А почему этой зимой больше снега, чем в прошлом году? И часто выпадал…
Оленька ушла, я опять остался один. На кухне горел свет, а кругом была тьма.
«Если есть на свете счастье, – думал я, – вот оно. Ночь, за окном зима, на кухне тепло, дочка говорит глупости – чего ж ещё? А чтобы оно не заканчивалось, чтобы оно длилось…»
Курить я не стал – открыл створку окна и вдыхал свежий зимний воздух. Во дворе стояла ночная тишина, и на кухне не слышалось звуков, кроме мерного пошлёпывания – ш-лёп, ш-лёп, ш-лёп… Это отсчитывали время кварцевые часы на стене.
Чего же хочет этот Зенков?
Я прикрыл окно, осторожно освободил стопку бумаг от скрепки, положил её перед собой и стал читать. Я читал отчёт так, как будто видел его в первый раз.