Любимой супруге моей Светлане с благодарностью за сочувствие и помощь.
Здравствуйте! Это я. Стёпа.
Кто я такой? Ну, для себя я – это я, конечно. Я – и всё. А для других…
Когда утром я умываюсь в ванной и смотрю в зеркало, оттуда на меня поглядывает лопоухий конопатый мальчик тринадцати лет, со щербатым передним зубом, с карими улыбающимися глазами, курносый и толстогубый, ещё и с ямкой на подбородке.
Таких лиц вроде бы и много, но есть в нём что-то такое, чего нет ни у кого.
Как говорит мой дед Грицько: «Как будто кто-то взял, когда тебя нарисовали, да и провёл рукой и всё
смазал – нарушил, так сказать, симметрию: одна бровь выше, вторая ниже, одна щека более толстая, вторая более худая, и рот улыбается как-то в одну сторону веселее, чем в другую».
Раньше я не очень приглядывался к себе. Потому что умывался в сенях над ведром, и зеркала там не было.
Вообще в зеркало я смотрелся, наверное, раз в три месяца, когда наша сельская парикмахерша Феодосия Макаровна стригла меня машинкой «под ноль». А в другое время свою «фотографию» я видел лишь изредка – то в пруду, то в луже, то в оконном стекле. Она мелькала, не привлекая моего внимания.
И вот только теперь, ежедневно умываясь перед зеркалом в ванной, я наконец разглядел себя как следует.
Я сказал вам, что у меня улыбающиеся глаза? Так и есть. У меня весёлый характер. О таких, как я, говорят: «Стоит показать палец – и он уже смеётся».
Но сейчас, глядя в зеркало, я замечаю в своих глазах какую-то необычную муть.
Как будто что-то там померкло.
Как будто тучка набежала и закрыла солнце.
Вы уже, наверно, поняли, что я жил в селе. И что теперь живу в городе.
А какое, скажите, настроение может быть у человека, проучившегося пять лет в одной школе, в одном классе, где всё было родным, знакомым, близким: и ученики, и учителя, и даже стены, – которого вдруг переводят в другую школу, в другой класс, где всё чужое, незнакомое, далёкое – и ученики, и учителя, и стены?!
А я так любил свой класс! Никогда бы в жизни не поменял его, если бы мой дорогой папочка не перешёл неожиданно в другой класс.
Прошлым летом приехал к тёте Наташе, нашей соседке, брат из Киева – доктор технических наук, член-корреспондент Академии наук Иван Михайлович. Врачи, видите ли, запретили ему ехать на курорт к морю, вот он и приехал в село к сестре. Познакомился с папой, беседовали-беседовали, «Реве та стогне» пели, и не только, и заинтересовался Иван Михайлович моим папой. А папа мой, между прочим, механик. В мастерской сельхозтехнику ремонтирует. Ну и к тому же вообще любитель мастерить: всё что-то напильником затачивает, сверлом скрежещет.
Смотрел-смотрел Иван Михайлович на папину работу, ахал-ахал, руками всплёскивал, и затем…
– Да вы же настоящий мастер золотые руки! Да вы же для нашей академической мастерской просто сокровище! Вы просто не имеете права закапывать свой талант! Вы – уникум! Таких, как вы, – один на десять миллионов! Каждый талант – это народное достояние, и использовать его надо только по назначению. Разбазаривать талант – это преступная бесхозяйственность. Вы просто не имеете права заниматься сельхозтехникой, когда можете послужить точной механике…
– Ну что вы, честное слово! Ну перестаньте! – пробовал унять его папа. – Давайте вот лучше… «Понад лу-угом зе-еле-еле-неньким, понад луго-ом…»
Но Иван Михайлович раскудахтался так, что никакими песнями сбить его уже было невозможно. Честно говоря, у папы моего действительно золотые руки. А через некоторое время после того как Иван Михайлович уехал, папу вызвал к себе председатель сельсовета. Папа просидел с ним всю ночь и пришёл утром бледный, взъерошенный и серьёзный.
Председателю звонили из района, а в район звонили из области, а в область из Киева.
Мама плакала, бабушка плакала, а дед Грицько ходил по хате и насмешливо хмыкал (он никогда не ругался, а только смеялся: когда радовался – весело, когда сердился – насмешливо).
– Скатерью дорожка! Давай-давай, езжай. Разогнался. Без него, видишь ли, не обойдутся. Меняй, меняй шило на мыло. Давай!
– Батько! Не терзайте моё сердце! – умоляюще прикладывал руку к груди папа.
– Большое дело опёнки! Ухватил, как шилом борща налил. А Оксану (это моя мама) бросаешь, значит? Будете, значит, в Киеве на выставке встречаться раз в год.
– У-у-у! – зарыдала мама.
– Ну что вы, батько! Что вы такое говорите?! – жалобно скривился папа. – Зачем бы я её бросал?! Заберу. И её, и Стёпку. Конечно. Кто я по-вашему?
– А что же она там, в Киеве возле тебя делать будет? В сферу обслуживания пойдёт? Разве что. Слава богу, есть с кого пример брать. Сонька Демиденко вон приехала – и не узнать: прямо артистка, с головы до пят только «лейбы» заграничные. Одной помады на губах французской на двадцать пять рублей намазано. Что же – давай! Догоняй!
– А хотя бы и в сферу обслуживания! Чем это не работа? Куда захочет, туда и пойдёт. По всему же Киеву висят объявления о приёме на работу.
– А свёклу кто будет копать? Мыс бабой Галей?
– Техника.
– Скоро уже и техникой той руководить некому будет, когда все деревенские в город поубегают. Вон на Кривом Хуторе только старые бабы остались. И один дед. Весь год только и делают, что со двора во двор на поминки ходят.
– Не надо о грустном, батько. На вас это не похоже. А развитие цивилизации не остановишь. Будущее – за городом, а не за Кривым Хутором. За техникой, за наукой. И если я могу для этого сделать то, чего другой не сможет, то разве…
Папа вздохнул, и мне стало жаль его: конечно, нелегко ему покидать родное село, в котором он появился на свет и прожил всю жизнь, покидать этот двор с аистовым гнездом на сухом бересте, колодец, яблоневый сад (каких только сортов тут нет!), огород, леваду за огородом, речку, ивы над ней, яворы, рощу берёзовую – всю эту окружающую нас красоту, наполняющую душу щемящей сладкой болью, как говорит моя мама.
– Всё равно ты изменщик, – вздохнул дед Грицько.
– Не изменщик папа, не изменщик! – воскликнул я. – И не был им никогда.
– Ты, Стёпка, как пень, – улыбнулся дед. – Голова как кастрюля, а ума ни ложки. Ещё будешь скучать там, в городе, по селу, ещё не раз вздохнёшь, а может, и заплачешь. Запомни!
– Так что же, батько, по-вашему, и стремиться ни к чему не стоит? Да? – папа стал таким грустным-грустным. Я испугался, что он вдруг заплачет.
– Ну, ладно уже, хватит, достаточно! – неожиданно весело засмеялся дед Грицько. – Это я вас на прочность проверял. Конечно же, трудно покидать насиженное гнездо, больно отрываться от корня, но крылья даны орлу не для того, чтобы обмахиваться ими в жару и комаров отгонять. Лети, сынок! Покажи миру, на что ты способен. Большому кораблю – большое плавание. И хватит уже вам, девчата, сырость в хате разводить. Ты ещё, Оксана, может, и его переплюнешь. Тоже прославишься и в следующий раз на своей машине приедешь. Ты такая бойкая, что… Держись, Киев!
Так изменилась моя жизнь. Так из сельского мальчишки я превратился в киевлянина.
Переехали мы, конечно, не сразу. Сначала уехал папа. Ему дали общежитие, он жил там полгода, звонил нам каждую неделю и даже писал письма. Длинные нежные письма, которые мама по вечерам читала вслух мне, бабе Гале и деду Грицьку. Папа, конечно, скучал без нас, но в то же время был поглощён новой работой. В мастерской Института механики Академии наук ему поручили вместе с другими мастерами изготовить уникальный экспериментальный прибор. И папа, по-видимому, блестяще проявил свои способности. Потому что уже через полгода ему дали двухкомнатную квартиру.
– А что, каков работник, такова ему и плата, – скрывая за улыбкой гордость, сказал дед Грицько. – Мы ещё там всем нос утрём.
– А как же! – хмыкнула, улыбаясь, баба Галя. – Какой батько, такой и сын.
– А что? А что? – выступал гоголем дед. – Умный у меня сынок, весь в батька! А что? Я тоже способный был, я…
– Ну да! Способный! Без конца шутить и дурачиться.
– Это ты, ты крылья мне укоротила, верёвкой к колышку привязала. Если бы не ты, я бы уже всю землю обошёл, знаменитым путешественником стал.
– Молчи уже! Тур мне Хейердал нашёлся! Путешествуй вон на огород и нарви огурцов на салат. Пржевальський.
Когда-то давно, ещё в юности дед Грицько мечтал отправиться в далёкие захватывающие странствия по индийским джунглям. Но неожиданно влюбился в бабу Галю, стройную чернобровую тогда красавицу, и…
Дед Грицько был невысокого роста, неказистый на вид, но так остёр на язык, такой юморист, первый на селе шутник и балагур, что рядом с ним самые стройные, самые красивые парни увядали, как скошенная трава. А ещё глаза у деда Грицька были такие голубые, прозрачные и чистые, как майское небо. Они и сейчас такие, цветут на его лице, как васильки в жите. И не устояла баба Галя. Странствия так и остались в мечтах… Я очень люблю своего деда.
У всех деды серьёзные, почтенные. Дед Терентий. Дед Максим. Дед Роман Иосифович. А мой – простой такой, несерьёзный, какой-то ребячливый. Как его в детстве Грицьком называли, так Грицьком до самой старости и остался. Никто его, кажется, в жизни по отчеству,
Григорием Григорьевичем, и не назвал никогда. Грицько да Грицько. И он сам, наверно, удивился бы и обиделся даже, если бы кто-то его Григорием Григорьевичем назвал. Потому что это «Грицько» у людей звучало не оскорбительно, а нежно.
В селе очень любят моего деда. Ни один праздник, ни одна свадьба, проводы в армию, крестины не обходятся без деда Грицька. Он всегда главный заводила, говорун, выдумывает разные смешные тосты. И столько смеха от его шуток!
Правда, баба Галя временами не выдерживает и дёргает деда Грицька за полу:
– Да сядь уже, ирод, помолчи немного, дай людям слово сказать, никто из-за тебя рта раскрыть не может. На вот закуси хотя бы, а то только бульк да бульк, – и пирожком деду рот заткнёт. Но проходит минута-другая, прожуёт он пирожок – и опять за своё. Может дед Грицько и пошутить над кем-то, но больше над собой шутит: разные забавные истории о себе выдумывает, чтобы смешно было.
О том, например, как он во время войны на передовой в сильный туман к немцам «в расположение» забрёл. Немцы как раз обедали, он и свой котелок кашевару подставил, пообедал с немцами, покурил и, захватив на десерт «языка», вернулся назад. Такой туман был!..
То как с волком бегал наперегонки.
То о том, как зимой невзначай под лёд провалился и, проплыв подо льдом, высунул голову в полынье, где наш бывший завклубом рыбу ловил: «Здравствуйте, Александр Степанович!» Тот так и застыл – лишился чувств.
Чего только не рассказывал о себе дед Грицько!
И хоть баба Галя всегда ворчала при этом: «Вот старый клоун! Вот разошёлся, ну хватит!» – в её смеющихся глазах вспыхивали лукавые искорки, мешающие скрыть нежность.
Характер я унаследовал от деда.
Отец у меня серьёзный, рассудительный. А я – шалопай.
– Весь в деда! – как будто с осуждением говорит баба Галя, но глаза у неё тоже лучатся и смеются.
– Не дрейфь, – подмигивает мне дед Грицько. – Такой, брат, характер, как у нас с тобой, не подряд, а через поколение появляется. Потому что иначе не было бы порядка.
Но если только за порядком следить, будет очень скучно жить. Веселее всего бывает именно тогда, когда нет порядка.
В каждом классе есть баламут, который нарушает порядок, вертится на уроках, как будто у него шило в штанах, постоянно вскакивает. Бросает реплики учительнице, гримасничает и вообще выкаблучивается как может. Только бы все смеялись. Только бы развеселить окружающих.
В нашем классе таким баламутом был я.
И вот…