Лада АкимоваЗагадочная Шмыга

Талант — единственная новость, которая всегда нова.

Борис Пастернак, «Актриса»

2007 год. Квартира в Леонтьевском переулке.

— Чай, кофе? — слышу я из уст хозяйки после приветствий.

— А может, сразу потанцуем? — И обе хохочем в полный голос.

— Опять цветы? — Голос становится строгим, но… кокетливый прищур раскосых глаз, свойственный только этой уникальной актрисе, выдает ее настроение. Многие пробовали повторить. Ничего не получалось.

— Мои любимые! Кто придумал, что желтый цвет к измене?

— К деньгам, Татьяна Ивановна!

— Что-что, а деньги в этом доме надолго не задерживаются. Вы же знаете, что я транжира. Хотя… никогда не покупала вещей только из-за их ценности. В основном мне нравились тряпочки, а не бриллианты и антикварная мебель. У меня и муж точно такой же. Однажды я ему сказала: «Давай хоть что-то соберем на черный день». А он ответил: «Завтра черный, сегодня черный. Не пойдет!» Так и живем. Без накоплений.

И опять хохот. До слез.

В этом доме так принято. И хохотать, и работать, и поить чаем, и кормить обедом — ужином в гостиной за большим овальным столом, накрытым обязательно белой накрахмаленной скатертью, и подкалывать друг друга, и иронизировать над собой…


— Татьяна Ивановна, я же все-таки работать пришла…

— И что? Вы торопитесь?

— Я-то нет, но вот ваше время…

— Оно вам дорого, я понимаю, но с плюшками веселее разговаривать.

Последнее раздается уже из кухни.

Хозяйка, народная артистка СССР Татьяна Ивановна Шмыга, бегает из кухни в гостиную и обратно. Справедливости ради нужно сказать, что ходить Татьяна Ивановна не умела. Потому что всегда бежала. Я удивлялась этой фантастической особенности актрисы. И пальму первенства отдавала ей — и даже не пыталась угнаться за ней ни в свои 25, ни в 30, ни в 40…

Так и в тот день. На мои робкие попытки предложить помощь в сервировке стола Татьяна Ивановна ТАК на меня посмотрела, что я сразу уткнулась в свою сумку, методично вытаскивая из нее диктофон, блокнот, ручку…

— А сигареты забыли… Или вы больше не курите? — Звонкий колокольчик перемежался со стуком каблучков.

— Потерплю. — И обе опять хохочем в полный голос.

Татьяна Ивановна не переносила табачный дым, и вовсе не потому, что ханжа. У нее была аллергия, и все, кто приходил в этот уютный дом, знали об этом. И старались не курить. Уж если совсем было невмоготу — отправлялись на лестничную площадку, реже уходили в кабинет «ее любимого Кремера» — мужа актрисы, композитора и дирижера Анатолия Львовича Кремера.

— И о чем будем разговаривать? — Звонкий голос вывел меня из раздумий.

— О любви, Татьяна Ивановна!

— О любви? — И веселые чертенята уже запрыгали в глазах актрисы.

Прошел час, другой, третий…

Заготовленные вопросы так и остались незаданными. Я не могла оторвать глаз от этой солнечной женщины и думала только об одном: ох, врут все справочники и энциклопедии, где указан возраст актрисы.

И каждый ее выход на сцену — вызов театральным энциклопедиям, вызов всем постаревшим современникам, которые, не веря глазам своим, рассматривают в бинокли ее стройные ноги на высоких каблуках, ее женственную фигуру, легко и задорно танцующую на сцене, стремительную походку, прямую спину и слышат ее молодой, звонкий голос.

Актриса возвращает им молодость — ведь на сцене та же молодая и привлекательная Шмыга, от красоты которой мужчины теряли головы. И сегодня уже их дети влюбляются в загадочную актрису. Никто не знает, сколько ей лет, да и надо ли это? Ведь женщине столько лет, на сколько она себя ощущает.

— Почему вы так на меня смотрите? — Татьяна Ивановна возвращает меня с небес на грешную землю. — Бабушка впала в детство?

Интервью пришлось прервать. От смеха я не могла вымолвить ни слова, слезы катились из глаз.

— Я действительно чувствую себя молодой. И мне иногда кажется странным, когда подходят женщины и говорят, что в юности пересмотрели все мои спектакли. Правда, выглядят они при этом так, словно в их юность меня еще на свете не было.

— Татьяна Ивановна! — В гостиной появился «ее любимый Кремер». — Вы зачем девушку до слез довели? — А в глазах такие же веселые чертенята, что и у жены…

Занавес, господа! — как сказали бы в театре. Я «уползла» курить на лестничную площадку.


Здесь память разворачивает одну из страничек моей жизни. Вот я листаю семейные альбомы Татьяны Шмыги, рассматриваю фотографии: маленькая девочка на руках у родителей. Тане три годика. Таня — школьница, студентка, актриса Театра оперетты. Умницы фотографы запечатлели актрису дома, на отдыхе, на репетициях, в театре, на сцене…

Передо мной — вся жизнь обыкновенной московской девчонки, волею судьбы и благодаря собственному таланту ставшей первой леди оперетты.

Пройдут годы, и некоторые из этих фотографий исчезнут бесследно: квартиру, где жила актриса, зальют соседи.

Останется память…

Она же услужливо переносит меня на много лет назад. Было мне тогда лет пятнадцать, и у меня был блат в Театре оперетты. Стоит ли говорить о том, что я практически не вылезала оттуда и больше всего любила смотреть спектакли с участием Татьяны Шмыги.

Для меня само имя актрисы было окутано тайной. Мне не могло и в голову прийти, что я когда-нибудь встречу ее за кулисами театра, на улице, в магазине.

И вдруг однажды…

Я слышу «тук-тук-тук…» (Позже узнаю, что коллеги узнавали ее даже по походке.) Она не идет, а бежит мне навстречу. Еще секунда — и я увижу ее милое лицо, оно почти без грима, ее глаза, ее загадочную улыбку. От неожиданности медленно вжимаюсь в стену… И слышу неповторимое:

— Здравствуйте!

Тогда я и представить себе не могла, что пройдут годы и судьба преподнесет мне поистине царский подарок. Татьяна Ивановна Шмыга прочно войдет в мою жизнь. Ну никак не могла я себе представить, что после одного — моего самого первого с ней интервью, работая над которым мы чуть было не рассорились, — последует второе, третье… Будут ее новые премьеры и мои приходы к ней в уютную квартиру в самом центре Москвы. Когда по какому-нибудь поводу, а когда и просто так. И будут обеды в ее уютной гостиной, и поздние ужины.

Однажды, когда ее муж Анатолий Львович Кремер придет домой после спектакля в Театре сатиры — в то время он был главным дирижером и музыкальным руководителем этого театра, — Татьяна Ивановна накроет на стол. И, перехватив мой недоуменный взгляд (часы показывали половину двенадцатого), она рассмеется:

— Привыкайте! Мы ужинаем всегда ночью. А спать ложимся под утро, потому что Анатолий Львович очень любит начать разговор о творчестве лишь в половине второго ночи.

— Хорошо, что хоть не о политике.

— К сожалению, мы сейчас все крайне политизированы. Толя — человек творческий, но он совершенно погряз в этой политике. А я, естественно, как чеховская Душечка, которая и газет-то раньше не читала, потому что там нечего было читать, теперь знаю все и всех. Правда, иногда при виде некоторых лиц мне очень хочется запульнуть чем-нибудь в телевизор.

У меня никогда не было чувства ненависти к людям, но сегодня появляются лица, которые я ненавижу. И это чувство для меня ново.


Грешна. Пользовалась гостеприимством этого уникального дома, насквозь пропитанного Любовью. Именно так. С большой буквы. Дома, где всегда выслушают, поймут и… не осудят.

Потому что в этом доме так принято: не обсуждать и не осуждать. Никого. И никогда. Правило номер один, и оно неукоснительно соблюдалось.

Было плохо. И не раз. Тяжело. Муторно на душе. И меня словно магнитом тянуло сюда. На улицу Станиславского, чуть позже вновь переименованную в Леонтьевский переулок. И приходила. И прибегала. И все выплескивала. По-женски и по-житейски мудрая Татьяна Ивановна как— то умудрялась все очень быстро разложить по полочкам и расставить по своим местам. Хотя своих проблем было предостаточно. Вот о них она предпочитала молчать.

Над самым первым интервью мы с ней работали полгода! Актриса «мучила» меня, я «изводила» ее. «Девочки! Не ссорьтесь!» — не раз слышали мы голос «ее любимого Кремера», доносившийся из кабинета, где он работал. «Девочки», подувшись друг на друга, сталкивались лбами над набранными на печатной машинке (компьютеров в 1992 году у нас и в помине не было) листами с текстом интервью.

— Лада, опять я у вас в тексте выгляжу какой-то инфантильной идиоткой.

— Татьяна Ивановна! Вы не правы!

— Ах я не права!

— Та-а-а-ня! — В гостиной Анатолий Львович собственной персоной. — По-моему пора обедать!

И уже мне:

— Пока Татьяна Ивановна накроет на стол, мы сейчас с вами все обсудим.

И чуть позже:

— Татьяна Ивановна! Посмотрите, что мы тут наработали…

И опять все начиналось по новой…

Я ходила смотреть Татьяну Ивановну в театр (спасибо ей за это огромное, ведь именно тогда спектакль «Катрин» я пересмотрела бесчисленное количество раз), мы опять что-то наговаривали, я расшифровывала, дописывала, переписывала, и опять мы спорили в ее квартире. Порой до изнеможения.

Мне казалось, что этой сладостной муке не будет конца. Но… Как всегда это бывает в газете (даже если она не ежедневная), интервью было поставлено в номер. А это значит, что на следующий день текст должен быть подписан актрисой. Звоню домой Татьяне Ивановне.

Трубку снимает Анатолий Львович, и от него я узнаю, что Татьяна Ивановна будет дома очень поздно, потому что у нее концерт в одном из подмосковных городов.

— Что же мне делать? — чуть не плачу я.

— Как только Татьяна Ивановна приедет, она вам обязательно перезвонит.

Актриса позвонила в первом часу ночи. Она устала, это было слышно по голосу. Я, чувствуя себя чуть ли не преступницей, объяснила ситуацию.

С текстом мы закончили работать часа в три ночи.

— Я вас не могу отпустить домой. Как вы будете добираться?

Я пыталась объяснить, что живу недалеко, что ничего страшного со мной не случится.

Татьяна Ивановна проявила настойчивость, объяснив, что одной в столь поздний час ходить по улицам страшно.

— Вы останетесь ночевать у нас! Позвоните домой и предупредите!

Спорить с народной артисткой в данном вопросе было абсолютно бессмысленно.


…Я вернулась в квартиру. Интервью, превратившееся в исповедь уникальной актрисы, продолжалось.

На следующее утро прихожу в редакцию, где тогда работала. Референт главного редактора мне говорит: «Тебе звонила Татьяна Шмыга. Просила перезвонить». На часах, замечу, было около одиннадцати. Звоню.

— Что случилось, Татьяна Ивановна?

— Лада, это ужас! Вчера вечером ко мне зашла приятельница, и я ей рассказала, о чем мы с вами разговаривали. Она сказала, что я… Ну, в общем, вы понимаете…

— Да ничего я не понимаю. Я еще даже не начала расшифровывать наш с вами разговор. Почему ваша приятельница сделала такой вывод?

— Она сказала, что в моем возрасте уже стыдно рассказывать о любви… И что я буду выглядеть смешно…

Через час я входила в квартиру Татьяны Ивановны. Молча выслушав все ее аргументы, задала единственный вопрос:

— А где Анатолий Львович?

— Ушел в магазин за сметаной, — ответила актриса.

— Ну раз мы одни, тогда я вам вот что скажу: не знаю, о каком возрасте вы говорили. Но как женщина женщине могу сказать только одно: я вчера видела ваши глаза и слышала ваш голос, когда вы рассказывали о том, о чем, как сказала ваша приятельница, говорить стыдно. А уж когда зашел разговор о «вашем любимом Кремере», по всей квартире раздавался звонкий колокольчик — это был ваш голос. И я не знаю больше ни одной женщины, включая себя, которая вот так рассказывала бы о своем муже, прожив с ним не год, не два, а целых тридцать… А что касается возраста… Не вы ли, Татьяна Ивановна, говорили о том, что ходите с ним по разным тротуарам?..


Интервью так и не вышло. Татьяна Ивановна не захотела. Я убеждала актрису, она соглашалась, но в последний момент отказывалась. Наверное, я могла бы надавить на нее, убедив в том, что интервью замечательное. Оно и правда было таким. Но я чувствовала, что актрису что-то смущает. И это «что-то» очень личное, куда посторонним вход воспрещен. Не помогали даже слова: «Давайте покажем Анатолию Львовичу. Пусть он нас рассудит!» И отступила. И не уговорила.

Жалею? И да и нет…

Да — потому что многие поклонники изумительной актрисы и уникальной женщины лишились счастья прочитать то, о чем мы разговаривали.

Нет — потому что отказ от публикации был отнюдь не капризом звезды. За ним стояло нечто большее. И я потом никогда бы себе не простила, что в какой-то мере пошла против воли актрисы. Хотя и с ее согласия…


…Это случилось несколько лет назад. В один из дней золотой осени для меня рухнул мир. Оказывается, предательство имеет свой запах, цвет, его даже можно потрогать, посмотреть в его глаза. Прожив сорок с лишним лет, я этого не знала. Сорок лет — бабий век, крутилось в голове. Правда, в сорок пять — баба ягодка опять, но до этого надо было еще как-то дожить. Выйдя из дома на улицу, побрела куда глаза глядят. Хотя прекрасно понимала, что от себя никуда не уйдешь. Яркое и не по-осеннему теплое солнышко не радовало. В душе была промозглая, серая и унылая осень. Казалось, что теперь так будет всегда. Ноги сами привели меня на Тверскую улицу. Остановилась около Театра имени Ермоловой, взгляд сфокусировался на афише. «Перекресток».

Почему-то в тот день был дневной спектакль. Почему-то в кассе нашелся билет. И почему-то совсем недалеко от сцены.

Почему-то именно в этот день мне очень хотелось, чтобы герой Владимира Андреева все-таки узнал героиню Татьяны Шмыги, чтобы оба они обрели наконец-то то, что потеряли так много лет тому назад. Ведь не зря же Леонид Зорин столкнул их вновь на том самом перекрестке. Пусть и в зале ожидания одного из аэропортов. Не узнал. Не обрели…

…Финальные слова актрисы потонули в аплодисментах. Зал встал. Женщины вытирали заплаканные глаза. Мужчины выглядели потерянными.

Я поймала на себе взгляд актрисы, стоящей на сцене. Он был удивленным. Вряд ли она меня узнала, подумала я и… улыбнулась сквозь слезы.

В фойе, перекинув плащ через руку, вдруг услышала:

— Простите, вы — Лада? — Билетерша осторожно тронула меня за руку.

— Да, — меньше всего я была в тот момент расположена к разговору.

— Вас Татьяна Ивановна просила зайти…

— Что? — от неожиданности я чуть не подпрыгнула.

— Пойдемте. Она вас ждет.


— Татьяна Ивановна, извините, но я сегодня без цветов, — начала лепетать я после традиционных приветствий.

— У вас что-то случилось, — констатировала актриса.

— Нет-нет, все в порядке.

— Лада, — голос Татьяны Ивановны стал строгим. — Зачем вы меня обманываете? Я весь спектакль наблюдала за вами, я видела ваши глаза, полные слез. И не надо мне говорить, что вы плакали по ходу действия спектакля. Простите, — она осеклась на полуслове, — я не имею права так настойчиво вторгаться в вашу жизнь…

Она шагнула мне навстречу и прижала к себе.

— Это вы меня простите! — Ее участие настолько меня тронуло, что я не выдержала. Силы закончились.

Монолог о собственном перекрестке длился долго. Татьяна Ивановна слушала не перебивая, в какие-то моменты лишь крепче прижимала к себе. Белый батник, в котором она выходила на сцену, намок от моих слез. Несколько раз открывалась дверь ее гримерной.

Господи, я же ничего про вас не знала. Знаешь что, — тогда впервые она назвала меня на «ты» и вновь осеклась, — пойдемте погуляем. Проводите меня до дома.

Я подняла на актрису заплаканные глаза.

— Все будет хорошо! Будем жить! — Она улыбнулась.

Гуляли мы долго. И разговаривали, разговаривали, разговаривали. Она не произносила дежурных фраз, не успокаивала, не давала никаких советов. Потому что, как мудрая женщина, прекрасно понимала — в таком состоянии я ее просто НЕ УСЛЫШУ Не касаясь напрямую определенной темы, Татьяна Ивановна словно заговаривала мою боль. На какой-то миг мне показалось, что она совсем прошла. Остановившись возле ворот ее дома, услышала:

— Пойдемте чаю попьем!

— Мне неудобно, Татьяна Ивановна. Я и так отняла у вас много времени.

— А я у вас отниму еще немного. — И она увлекла меня во двор.


Сидя за столом в ее уютной гостиной и слушая историю о ее перекрестках, в какой-то момент я вдруг почувствовала, что стало легче дышать, пружина, сжимавшая мое сердце, разжалась. Из него словно выскочила маленькая льдинка.

— Родители меня научили тому, что главное в этой жизни — сохранить достоинство. Это порой бывает сложно, но очень важно — не потерять себя. Вам себя упрекнуть не в чем. А в остальном — Бог нам всем судья.

И после некоторой паузы, словно стряхнув с себя воспоминания:

— Вот теперь и вы обо мне много что узнали… Будем жить? — полувопросительно-полуутвердительно поинтересовалась она.

Я кивнула в ответ.

Она могла бы «не заметить» меня со сцены, могла бы после спектакля уйти домой, потому что устала, потому что надо отдохнуть, многое могла бы сделать, но не сделала. Наверное, у нее были какие-то другие дела, но она их отложила. Потому что увидела мое состояние и не смогла пройти мимо. И протянула руку помощи. И вытащила меня из тьмы неверия и разочарования. Просто вытащила, и все.


«Все будет хорошо!» и «Будем жить!» — Актриса не любила жаловаться. Ни на проблемы, ни на здоровье. Однажды как-то пошутила: «У меня температура всегда 35 и 3. Вот такая я холоднокровная». Все остальное она тщательно скрывала, и лишь самые близкие люди знали, чего стоило ей порой выходить не только на сцену, но иногда и просто на улицу, как тяжело иногда было садиться за руль автомобиля, как невыносимо было расстаться с любимой дачей, с которой связано столько воспоминаний.


Я навсегда испорчена Татьяной Ивановной. Ее талантом, ее голосом, ее походкой, ее шармом. Театр опустел без нее. Да простят меня другие актрисы. Каждая из них по-своему прекрасна, но…


«Не кончается жизнь никогда», — пела ее Джулия Ламберт.

О том, что она тяжело больна, актриса не хотела говорить никому. Не могла позволить себе, чтобы ее видели немощную — друзья, коллеги, журналисты.

Не о себе думала Татьяна Ивановна в последние дни, а о нас — ее зрителях.

Такой она и осталась в нашей памяти: великой актрисой и уникальной женщиной. Единственной королевой в своем королевстве.

Меняются репертуары,

Стареет жизни ералаш.

Нельзя привыкнуть только к дару,

Когда он так велик, как ваш.

Он опрокинул все расчеты

И молодеет с каждым днем,

Есть сверхъестественное что-то

И что-то колдовское в нем…

Словно о ней написал эти замечательные строки Борис Пастернак.


«Я хочу поблагодарить всех, кто принял сегодня участие в моем спектакле, — говорила Татьяна Ивановна от лица своей героини Джулии Ламберт. — Тебя, Майкл! Тебя, Джимми! Вас — Эвис! Я благодарю всех!»


…Я же хочу поблагодарить всех, кто помог мне в работе над этой книгой:


• композитора и дирижера Анатолия Кремера;

• директора Государственного академического театра «Московская оперетта», заслуженного деятеля искусств России Владимира Тартаковского;

• заместителя директора Государственного академического театра «Московская оперетта», заслуженного работника культуры России Валерия Сазонова;

• народного артиста РСФСР Юрия Веденеева;

• преподавателя вокала в ВТУ имени Щепкина, заслуженного работника культуры России, профессора Марину Никольскую;

• солиста Государственного академического театра «Московская оперетта» Дмитрия Шумейко;

• концертмейстера Государственного академического театра «Московская оперетта» Людмилу Семешко;

• заведующую литературной частью Государственного академического театра «Московская оперетта» Аллу Туеву;

• редактора литературной части Государственного академического театра «Московская оперетта» Екатерину Амирханову;

• заведующую музеем Государственного академического театра «Московская оперетта» Нину Горюнову.


Я благодарю всех!

Она ушла 3 февраля 2011 года.

Ушла, оставив за собой едва уловимый запах любимых духов «Мадам Роша». Ушла, оставив нам на память очаровательную улыбку, прищур чуть раскосых глаз, уникальный полетный голос, звонкий смех, гибкую фигуру, летящую походку, легкий стук каблучков, шарм, едва уловимый акцент, искусство быть Женщиной, неповторимую «Карамболину», потрясающее «хрюканье» Элизы Дулитл, неподражаемого Чарли Чаплина, роскошную Диану, озорную Катрин, трогательную Джейн, великую Джулию Ламберт…

Ушла, оставшись на этой грешной земле уникальной актрисой — единственной королевой в своем королевстве, имя которому — Оперетта!


…Тот день был самым обыкновенным, которых уж сколько за последний год. Год больниц, операций, консилиумов, реанимаций. Год обследований, процедур, сеансов химиотерапии, год боли и отчаяния, год борьбы с болезнью. Год без театра. Ее любимого театра, в котором проработала пятьдесят пять лет. Театру, которому осталась верна до конца дней. Последний раз она вышла именно на его сцену в январе 2009 года.

«Оперетта без меня, возможно, могла бы и обойтись, а вот я без нее — никак», — скажет она однажды в одном из своих интервью.

Судьба, как известно, большая шутница. И подчас распоряжается своими «подданными» по собственному усмотрению. Так случилось и с ней. Она собиралась стать юристом и вдруг однажды, неожиданно для себя самой, открыла дверь в класс, где занимались будущие актеры оперетты. Открыла, даже не подозревая о том, что сделала шаг навстречу будущему. Но так или иначе — карта судьбы легла так, как ей было угодно.

— Ваша карта, сударыня, бита…

И застенчивая девчушка затеяла игру с капризной музой искусства. Опереттой.

Тогда она еще не подозревала о том, что прожить жизнь в театре без обид и предательства практически невозможно. Сегодня, когда столько лет отдано театру, когда ее называют первой леди оперетты, она иногда спрашивает себя: а если бы и знала, что подстерегает ее на тернистом пути, где шипов гораздо больше, чем роз, где сплетни, козни, зависть и интриги, где бьют ниже пояса, подставляют подножку, улыбаются ненавидя, — стала бы она актрисой, полностью подчинив свою жизнь только театру, который стал ее вторым домом, или все-таки предпочла бы иную жизнь — пусть не такую яркую, но более спокойную? Стала бы юристом или врачом. И как знать, может быть, сейчас жила бы спокойно, например, в Германии в собственном доме, окруженная детьми, внуками, а быть может, уже и правнуками.

Нет и еще раз нет. Она все равно стала бы актрисой. Ведь по большому счету она прожила счастливую жизнь. Да, были обиды и предательства, но у нее к этим людям не было не только чувства ненависти, но даже злости на них. Просто человек переставал для нее существовать. И хотя она понимает, что это ужасно и жестоко, но что поделать, если она такая максималистка. Не может простить откровенную подлость и предательство. Есть люди, — к счастью, их немного, — с которыми она даже не здоровается. Хотя понимает, что это дурной тон, но ничего с собой поделать не может. Потому что знает, что они принесли столько зла, причем даже не ей, а вообще людям. Вот этого она не может простить.

Сама она не способна на предательство, как и на месть. Она выросла в такой семье. Ее родители были очень добрые и порядочные люди. И она знает с детства, что ни мама, ни отец никогда не смогли бы не только мстить человеку, но даже обидеть его.


— Татьяна! — Маленькая девочка с пухленькими щечками и двумя торчащими в разные стороны косичками, обернулась на голос. Она уже знала, что папа сердится, — в таких случаях он всегда называл ее именно Татьяна. Как взрослую. Не Татка, не Танечка и даже не Таня, а именно Татьяна. И девчушка сразу понимала, что сделала что— то не так. В их семье не принято было кричать, ругаться, мама с папой даже ни разу голоса не повышали ни на нее, ни, упаси господь, друг на друга. Она это усвоила с раннего детства. Как и то, что если папа или мама называют ее Татьяной, — значит, виновата… Но что случилось сегодня? В комнате все чисто и прибрано, она играет с другими детьми в коридоре. Шумят? Так за этот шум им еще никогда не попадало. Может быть, опять соседка нажаловалась — дети не любили ее и всегда собирались играть под ее дверью. И даже придумали для нее кличку. И так называли между собой… Это сегодня, спустя годы, она понимает, что они создавали ад в ее жизни, а тогда…

Не чувствуя за собой никакой вины, девчушка с гордо поднятой головой пошла навстречу папе. Ее взгляд говорил: «Я ни в чем не виновата!»

— Татьяна! — голос отца по-прежнему был строг. — Сейчас ты пойдешь к тете Шуре и повторишь то, что ты про нее только что сказала.

Папа взял ее за руку и повел к двери той самой соседки, кличку которой маленькая Таня только что произнесла вслух. И папа это услышал.

Слезы полились из глаз ребенка, щечки как-то сразу впали, глаза устремились в пол, косички упали на плечи.

— Папочка! Я не пойду, как я ей скажу, это же стыдно! Прости меня, пожалуйста!

Девочка зажмурилась от ужаса — вот сейчас ей предстоит сказать тете Шуре то, что она произнесла за ее дверью. Какой позор! Над ней все будут смеяться. И больше никто не будет с ней дружить…

— Татьяна! — Она открыла глаза и увидела себя сидящей на стуле в большой комнате, в той самой, где жила с родителями. Напротив сидел папа.

— Таня, — голос отца стал менее строгим, — запомни, пожалуйста: ты можешь говорить о человеке только то, что можешь сказать ему в глаза. Ты еще маленькая, позже поймешь, насколько это важно. Только в таком случае тебе никогда не будет стыдно. И окружающие люди будут к тебе относиться точно так же, как к ним относишься ты.


Через какое-то время постучала в соседнюю комнату. Приоткрыла дверь и замерла на пороге, опустив глаза в пол.

— Что, Танечка? — услышала она голос соседки.

— Тетя Шурочка! Простите меня, пожалуйста, — сказала — и как в омут с головой… Слезы опять полились из глаз, краска залила пухлые щечки.

Мягкая рука коснулась ее головы.

— Я больше никогда не буду.

— Знаю. Ты хорошая девочка. Не плачь.

Маленькая Таня подняла голову и вдруг поняла, что она может смело смотреть в глаза тете Шуре.

— Татка, — вдруг услышала она голос соседки, — а ведь ты будешь счастливым человеком!

— Откуда вы знаете? — девчушка завороженно посмотрела на тетю Шуру. За что они ее не любили?

— У тебя же две макушки. Ты дважды поцелована.

— Кем? — удивлению Тани не было предела: разве могут от поцелуев быть две макушки?

— Всевышним, Танечка! Всевышним! Поверь мне, уж я-то знаю.


Ей было четыре года, когда она тонула. Сколько лет прошло с тех пор, а тот солнечный летний день она будет помнить до конца своих дней. Дом, где она жила летом с бабушкой Наташей — маминой мамой, стоял на пригорке, а внизу текла река Серая. В том месте, где всегда купалась девчушка, речка была мелкой, дно ровным, и бабушка не опасалась за малышку. Тем более что девочка хоть и росла сорванцом, но прекрасно знала, что, не умея плавать, можно плескаться только у этого берега. Возле другого — глубина приличная, ведь недаром же там рыбаки ловят рыбу.

Как уж так получилось, но девочка вдруг перестала ощущать дно, даже встав на пальчики. Она пыталась нащупать его, знала, что бабушка расстроится, девочка меньше всего хотела, чтобы у бабули болело сердечко. Она попыталась встать на цыпочки и крикнуть бабушке или махнуть ручкой, но ее словно в воронку начала закручивать вода… Она даже не успела испугаться. Просто увидела вместо прозрачной воды, сквозь которую она привыкла рассматривать камушки у берега, мутную серо-зеленую. Мелькнула только одна мысль — ее собственная, подслушать она ее ни у кого не могла — надо глубоко нырнуть и резко оттолкнуться вбок, в сторону от этой воронки, иначе она погибнет. И откуда только силенки взялись… Она так и не поняла, каким образом ей удалось это сделать. Чьи-то сильные руки схватили ее за бант и вытащили на поверхность.

Другая бы испугалась и на всю жизнь зареклась даже на пушечный выстрел подходить к воде, но только не она.

Пройдет несколько лет, и девочка научится не только плавать, но и нырять. На любую глубину. И делать это настолько изящно и легко, что даже заядлые спортсмены с восхищением будут делать ей комплименты. Хотя вот последние-то она как раз так и не научилась любить. И всегда смущалась. А что касается длительных заплывов — тут ей равных не было. Когда она, довольная и счастливая, в капельках воды выбегала на берег, друзья и родные подшучивали, мол, сколько можно испытывать их терпение и нервы. Они уже не один раз пытались «броситься спасать» ее.

Она любила заплыть на лодке на середину большой реки или озера и нырнуть — какой бы глубина ни была. Вода — живой организм, который тебя чувствует, общается с тобой, учит.

Со спортом она всегда была на «ты». Зимой лыжи, летом — бадминтон. Удар резкий, почти мужской, а реакции позавидуют и некоторые чемпионы.

Да и отдых она любила активный. Может, это и помогло ей на протяжении стольких лет работать в оперетте, где порой одновременно приходится и петь, и танцевать.

В самые тяжелые периоды своей жизни она нет-нет да и вспоминала ту воронку. И знала, что нужно глубоко вдохнуть, нырнуть и — резко в сторону. В переносном, естественно, смысле. Помогало…

«Ненавижу цинизм. Театру надо отдавать или все свое сердце, или вообще к нему не прикасаться» — это не пустые слова, сказанные однажды в интервью. И не пафос, как многим может показаться. Она именно так считает на протяжении всей своей жизни. Поэтому, однажды прикоснувшись к театру, она и отдала ему свое сердце. Один раз и на всю жизнь. Пафос? Пусть… Ведь к ней это слово не имеет никакого отношения. И это могут подтвердить все: и кто ее знает на протяжении долгих лет жизни, и те, кто не так давно впервые переступил порог Театра оперетты.

«Театр — мой дом!» — пела одна из ее любимых героинь — английская актриса Джулия Ламберт. Она полностью подписывается под этими словами. Театр — ее дом. И не какой-то абстрактный, а именно Театр оперетты. Шутка ли: больше полувека на одной сцене…

А ведь были соблазны поменять эту самую сцену. Звали в Вахтанговский театр, в Александринку, Анатолий Эфрос хотел, чтобы она стала актрисой его театра…

И если про желание Эфроса она узнала не так давно (знаменитого режиссера уже не было в живых), то дирекции Вахтанговского театра и Александринки вели переговоры лично с ней.

…Когда-то очень давно ее муж Владимир Аркадьевич Канделаки, которого, без преувеличения, знала вся театральная Москва, познакомил ее с Рубеном Николаевичем Симоновым. Два главных режиссера (Канделаки возглавлял тогда Театр оперетты) дружили давно, и она знала об этом. Встречаясь после спектакля в Вахтанговском ли театре, куда Рубен Николаевич приглашал их, в гостях ли, у них ли дома, она чувствовала явный интерес со стороны Симонова и всегда зажималась при этом. Кто он и кто она? Великий Симонов и она — пусть уже известная, но все равно молодая актриса Театра оперетты. А Рубен Николаевич словно и не замечал ее стеснения.

— Здравствуйте, Танечка! Как поживаете? Что нового у вас в театре?

Первое время она вздрагивала при этих вопросах и, если честно, что уж теперь-то греха таить, ждала подвоха — ведь вахтанговцы всегда славились своим потрясающим чувством юмора, шутками и всевозможными розыгрышами. Симонов же прекрасно знал от Канделаки и о ее жизни, и уж тем более о том, что происходит в Театре оперетты. Но почему-то всегда задавал ей самой эти вопросы… И, преодолевая смущение, она отвечала на них. Владимир Аркадьевич при этом мог стоять рядом, и она иногда замечала, как смеются его глаза.

В начале 1962 года в их квартире раздался телефонный звонок. Снял трубку Канделаки.

— Это тебя! — после приветствия сказал он и протянул ей телефонную трубку. Глаза его на этот раз были серьезными.

— Меня приглашает на разговор Рубен Николаевич! — опешив от того, что услышала на том конце провода, сообщила она мужу.

— Танечка! Так ведь на разговор же, а вовсе не на эшафот, — рассмеялся Канделаки.

— Владимир Аркадьевич, — когда она волновалась, даже дома называла мужа по имени-отчеству, а иногда и на «вы», — ведь вы же знаете, что это будет за разговор.

— Догадываюсь, — уклончиво ответил Канделаки. — Собирайся побыстрее, не нарушай своих правил — ты никогда и никуда не опаздываешь.

— А ты? Разве ты не поедешь со мной?

— Нет, девочка моя! Мое присутствие только помешает тебе…

Путь от Котельнической набережной, где они жили, до Вахтанговского театра на Арбате показался ей вечностью.

— Не бойся, девочка! — Она все-таки уговорила мужа хотя бы подвезти ее до театра. — Ты у меня умница. — Муж поцеловал ее, и она вновь увидела, насколько серьезны его глаза.

Выйдя из машины, она подождала, пока Канделаки уедет, соединила руки ладонями друг к другу, коснулась лицом пальцев — она всегда так делала в трудную минуту, собралась с мыслями, и через некоторое время служащие театра уже слышали стук ее каблучков, раздававшийся по коридорам театра.

— Здравствуйте! — Она легко открыла дверь приемной Рубена Николаевича. — Я — Шмыга!

— Здравствуйте, Татьяна Ивановна! — услышала в ответ. — Проходите, пожалуйста, Рубен Николаевич вас ждет!

Она впорхнула в кабинет и увидела, как навстречу идет Симонов. Усадив ее за столик, сам сел напротив.

После обычных вопросов, на которые уже привыкла отвечать не смущаясь, она услышала то, от чего у нее начала кружиться голова.

«Не хватало еще прямо сейчас в обморок грохнуться» — эта простая мысль заставила ее хоть немного улыбнуться… Все происходящее казалось сном.

Рубен Николаевич говорил о том, что у него возникла мысль пригласить ее сыграть Машу в спектакле «Живой труп». Он уверен, что она справится и ее Маша будет самой лучшей.

Она испугалась. Что он говорит? Цыганка Маша, любовь всей жизни Феди Протасова, — ее роль, и она просто создана для нее? Она, Татьяна Шмыга, артистка Театра оперетты, создана для глубокой драматической роли?

Как выяснилось, последнее она произнесла вслух.

— Да, Танечка, а что вас смущает?

— Но ведь у меня нет данных! — И это не было с ее стороны кокетством, ведь она действительно так считала. Даже у себя в театре она не поет ни Сильву, ни Марицу, ни Принцессу цирка, справедливо считая, что для этих вокальных партий у нее нет голоса.

— Таня, Татьяна Ивановна. — Симонов был абсолютно серьезен. — Я не очень разбираюсь в Сильве и Марице, но то, что вы сыграете Машу, я не сомневаюсь. Уж поверьте мне, в исполнении романсов на сегодняшний день вам равных нет, я слышал вас — и имею право так говорить.

Она улыбнулась. Насчет равных, это, пожалуй, Рубен Николаевич преувеличивает, а вот то, что она хорошо знает романсовую литературу, — это правда. И очень любит романсы. Ведь еще будучи студенткой училища, перепела, пожалуй, все романсы: и Рахманинова, и Чайковского, и Шуберта… Кюи, Дворжак, Франк — она купалась в материале. Наверное, все-таки не случайно, когда передумала становиться адвокатом и решила учиться музыке, захотела стать камерной певицей. Как ее любимая Нина Дорлиак.

— А как же Нина Львовна? — задала она наивный вопрос.

— Танечка, я же имею в виду исполнителей вашей возрастной категории. Уж поверьте мне, старику.


— Таня, Таня… — это уже дома Владимир Аркадьевич. — Откуда такие сомнения? Неужели после Чайковского и Рахманинова ты опасаешься, что не хватит голоса на «В час роковой»…

— А «Шалмаверсты»?

— Тебя смущает «цыганщина»? Сомневаюсь, что Рубен допустит ее на сцене.

— Вахтанговской сцене, понимаешь, Володя, — в-а-х-т-а-н-г-о-в-с-к-о-й! Я буду зажиматься, чувствовать себя скованно. Ведь кто, как не ты, должен знать, что моя стихия — музыка и комфортно я себя чувствую только лишь на сцене родного театра… Ведь музыка так много может рассказать.

Через несколько дней в кабинете Симонова она честно скажет, что любит «играть музыку». Он все правильно понял — мудрый Рубен Николаевич.

И уже позже, дома, услышит от мужа тихое «спасибо». И многое поймет. В тот период они еще понимали друг друга без всяких слов.

А через какое-то время в их квартире вновь раздастся телефонный звонок.

Звонили из Ленинграда от Леонида Сергеевича Вивьена — главного режиссера знаменитой Александринки, впрочем, в то время театр назывался Академический театр драмы имени А. С. Пушкина.

— Здравствуйте, Татьяна Ивановна! — услышала она на том конце провода. — Как вы посмотрите на то, чтобы приехать в Ленинград и переговорить с руководством нашего театра?

Она поблагодарила за приглашение и… отказалась, прекрасно понимая, о чем именно может пойти разговор, хотя по телефону никто ей никаких конкретных предложений не делал. Любимый Театр оперетты перевесил все заманчивые перспективы выходить на сцену столь престижного в те времена театра.

«Бог дал голос, — скажет она спустя много лет в одном из своих интервью, — и, наверное, было бы неправильным не использовать этот дар свыше в полной мере. Во всяком случае, я считаю именно так».

В 1964 году она начала репетировать роль Элизы Дулитл в мюзикле «Моя прекрасная леди». Режиссером был Сергей Львович Штейн — она его обожала и работала с удовольствием. Каждая репетиция превращалась в праздник с шутками, юмором неповторимого Сергея Львовича. Он боготворил актеров, они платили ему взаимностью.

Увлеченная работой над новой ролью, она не сразу заметила, что муж изменился, замкнулся в себе. Однажды она спросила его, но в ответ ничего вразумительного не услышала. В то время Владимир Аркадьевич работал над новой постановкой — опереттой «Великолепная тройка». И она списывала изменение в поведении мужа на то, что у него что-то не клеится с постановкой. Театр — специфический организм, а оперетта — вдвойне. То, что «Великолепная тройка» не станет шедевром, было понятно с первых репетиций — обычная советская оперетта, уж сколько таких было в этом театре. И до Канделаки, и при нем. Что поделать, если не каждый спектакль становится шедевром. Помимо творчества в каждом театре есть план постановок, а уж сколько указаний сверху порой спускалось, особенно в советскую пору, и говорить не стоит. Ставились оперетты и на злобу дня. Остряки шутили: утром в газете, вечером — в оперетте. Что поделать, если тогда были такие времена. Канделаки пытался бороться с подобным, но он не был столь уж всесильным, и ему приходилось подчиняться руководству — в данном случае министру культуры СССР.

…Тот день она помнит до мельчайших подробностей. Она пришла домой после репетиции, вечером у нее был спектакль. Открыв дверь, вдруг обнаружила дома Владимира Аркадьевича. На нем в самом прямом смысле слова не было лица.

— Что случилось? — бросилась она к мужу.

— Фурцева только что подписала приказ о моем освобождении от занимаемой должности.

Она подумала, что ослышалась. Екатерина Алексеевна Фурцева — министр культуры СССР того времени — десять лет назад сама же чуть ли не умоляла Канделаки возглавить Театр оперетты. Тогда она была первым секретарем Московского городского комитета партии, а по сути самым главным человеком в городе. И тогда даже пошла на его условия: несмотря на то что он главный режиссер театра, он будет продолжать выступать на сцене Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко. В противном случае он откажется.

Фурцева тогда была готова, пожалуй, на что угодно, лишь бы Канделаки согласился. Театр напоминал тонущий корабль, и Екатерина Алексеевна прекрасно понимала, что кроме Канделаки эту пробоину никто не заткнет. Когда он не соглашался, она грозила партбилетом. Знала, на что давить. Но и Канделаки внакладе не остался — либо действующий актер своего театра, либо… Сейчас даже трудно поверить в то, что со всесильной Фурцевой можно было вести себя подобным образом. Но Канделаки именно так себя и повел. Сразу расставив все точки над i. Я соглашаюсь на ваши условия, а вы выполняете мои…

Он заткнул пробоину. Практически в одиночку. Оперетты «Белая акация» и «Поцелуй Чаниты» имели столь оглушительный успех, что поначалу мало кто что понял. Еще вчера корабль буквально шел ко дну, а сегодня бороздит просторы океана. Пришлось Канделаки признать командиром корабля. И даже те, кто его недолюбливал, вынуждены были вежливо улыбаться. Конфликтовать с ним в открытую опасались. Но за спиной шипели, мол, почему это главный режиссер «перебегает дорогу» другим актерам и сам играет роль Чезаре в собственной же постановке. И совсем при этом забывали о том, что спектакль «Поцелуй Чаниты» ставили Сергей Штейн и Галина Шаховская.

Но, несмотря ни на что, на протяжении десяти лет Канделаки стоял во главе театра.

— Как — подписала указ? — Услышанное все еще не укладывалось у нее в голове. — Да что случилось?

А случилось вот что. Об этом она узнала чуть позже.

Рано утром Фурцева, придя на работу, обнаружила возле дверей своей приемной группу актеров Театра оперетты.

— Екатерина Алексеевна, — начал один из них с самой высокой ноты, — мы пришли к вам по поводу Канделаки.

— А что случилось с Владимиром Аркадьевичем? — удивленно приподняла бровь министр культуры.

От услышанного даже много повидавшая на своем веку Фурцева на секунду онемела.

Канделаки обвиняли в том, что он слишком неразборчив в выборе произведений для репертуара театра, что с ним невозможно работать, потому что он требует от актеров… «мхатовских пауз». Припомнили ему и еще один грех — мол, он «переходит дорогу» некоторым актерам театра, сам выходя на сцену. А ведь у него есть сцена в Музыкальном театре, вот пусть на ней и выступает. И вообще с ним невозможно работать, он часто грубит актерам на репетициях.

«Выступление» группы актеров легло на благодатную почву — как раз в это время Фурцева мучительно думала, куда же ей пристроить Георгия Ансимова, — по ее понятиям, он способный режиссер, но вот только у него начались трения в Большом театре, где он на тот момент работал. И она, даже не поговорив с Канделаки, просто подписала приказ о его освобождении от занимаемой должности. А на его место назначила Георгия Павловича. В конце концов, какая разница — опера, оперетта. Большой театр, Театр оперетты. Музыка и там, и тут, балет и там, и тут. И везде актеры поют. А что именно — не так уж и важно.

Но об этом она узнает чуть позже. А в тот день она пришла в ужас. Обида захлестнула ее. Не за себя. За мужа. Как же так можно, не поговорить с человеком, не выслушать его… Хотя чему удивляться? В отличие от Владимира Аркадьевича, который хорошо относился к Екатерине Алексеевне, у нее было иное мнение об этой женщине.

Почему-то вспомнилось, как однажды Фурцева подошла на приеме к Канделаки и вкрадчиво так поинтересовалась: «Где же ваша жена?» — «Дома, — честно ответил Владимир Аркадьевич, — у нее сегодня был спектакль». — «А почему она вообще никогда не бывает на наших приемах? Вы ей передайте, что мы больше не будем ее приглашать».

Когда муж передал ей указание Фурцевой, она лишь звонко рассмеялась в ответ. Не будет приглашать — и слава богу. Она терпеть не могла все эти правительственные концерты. Что касается любви сильных мира сего, так у нее никогда и не было никаких великих покровителей. Она не была близка к «верхам», скорее, наоборот: после первого же правительственного концерта, который проходил в Георгиевском зале Кремля, где все сидели за столами и пили-ели, сказала, чтобы ее туда больше не приглашали.

Чем вызвала по меньшей мере удивление у организаторов. Ну не могли они понять, что это ее оскорбляет: она поет, а сидящие за столом жуют, гремят вилками, чокаются бокалами.

Не понимали ее и коллеги: это же большая честь, более того, ведь именно там, во время правительственных концертов и банкетов, и заводятся самые нужные связи, только там можно выбить себе звание, квартиру, машину… А уж если удастся попасть в список тех, кто сопровождает сильных мира сего в зарубежных поездках, то можно считать, что жизнь удалась.

Она не осуждала тех, кто пытался попасть в списки «почетных скоморохов», развлекающих публику на правительственных банкетах и концертах. В конце концов, «дьяволу служить или пророку — каждый выбирает для себя».

Родители ее с детства научили, что главное в этой жизни — сохранить достоинство, это очень трудно, но возможно. Хотя бы для себя самой.

Что теперь делать ей? Уйти из театра? А как, если она тянет на себе практически весь репертуар? Адель в «Летучей мыши», Анжель в «Графе Люксембурге», Глория Розетти в оперетте «Цирк зажигает огни», Любаша в «Севастопольском вальсе». До сих пор идут «Белая акация» и «Поцелуй Чаниты».

Или продолжать работать с теми, кто пришел к Фурцевой с жалобами на Владимира Аркадьевича, выходить с ними на одну сцену, встречаться на репетициях, в коридорах? Что делать? Вот оно вечное: что делать и если бы знать? А если она останется, значит, предаст мужа, которого просто вышвырнули, как нашкодившего котенка, за дверь…

Вот тогда она и вспомнила о той самой воронке, которая в детстве чуть не лишила ее жизни. Чего ей стоили те бессонные ночи, знает только она одна. Решение принимать только ей. В одну из таких ночей она глубоко вдохнула, нырнула и… резко оттолкнувшись в сторону, вынырнула.

— Володя! — сказала она утром мужу за завтраком. — Я остаюсь! Если ты сочтешь мой поступок — прости за громкую фразу — предательством, значит, так тому и быть. Значит, за все вместе прожитые годы ты так меня и не понял. Только сегодня сразу скажи мне, пожалуйста, не копи в себе злобу и агрессию в отношении меня. Мне это очень важно: я не смогу каждый день чувствовать твое недовольство мной и считать себя предательницей по отношению к человеку, с которым прожила вместе не один год. Если ты считаешь меня предательницей, я сегодня же уйду от тебя, и больше мы никогда не встретимся. Владимир Аркадьевич! — Ее голос зазвенел от напряжения. — Ну скажите же хоть что-нибудь!

Слезы уже готовы были брызнуть из глаз. Она попыталась еще что-то сказать, но спазм перехватил горло. И вдруг в звенящей тишине небольшой квартиры она услышала непонятный звук: то ли хруст, то ли звон. Тонкая фарфоровая кофейная чашка, которую держал в руке ее муж, превратилась в мелкие осколки. На белоснежной скатерти начало расплываться пятно.

— Девочка моя! — Она не узнала голос мужа. — Знаю, насколько тяжело тебе. Ты все сделала правильно. Ты не сможешь без своей чертовой оперетты. Ты создана для нее, на сцене любого другого театра ты задохнешься от того, что не сможешь до конца реализовать все свои возможности. Я это знаю по себе. Не мучай себя. Единственное, что могу тебе сказать, хотя должен был сделать это гораздо раньше, — равных тебе нет, уж поверь мне. На тебя ходит вся театральная Москва. А это вызывает злобу и зависть. Ведь ты все эти годы молчала и мне ничего не говорила, и я мог только догадываться о том, насколько тебе тяжело быть женой главного режиссера. Я — деспот, не всегда мог сдерживаться, и тебе доставалось порой за других. Сейчас тебе тоже будет непросто. На тебе будут срываться за то, что ты жена бывшего главного режиссера. За то, что ты талантлива, красива, неподражаема, любима. За то, что мне не изменяешь…

— А вы? — Вместо голоса из горла вырвался сип. Она напоминала себе натянутую струну: еще секунда — и струна может порваться от напряжения. Голова закружилась, к горлу подступил противный ком. «Только бы не упасть, — мелькнуло в голове, — а то получится, как в самой пошлой оперетте».

— А я… А я, Танечка, просто люблю тебя. Вот и все. Ты по-прежнему еще маленькая и глупенькая девочка. Вот вырастешь, и жизнь тебе покажет, — Канделаки попытался разрядить обстановку…


…Лето 1949 года. Сдав летнюю сессию, она — студентка Московского театрально-музыкального училища имени Глазунова — с подругой поехала в дом отдыха работников искусств, что находился недалеко от Туапсе. Она всегда любила танцевать и, что вполне естественно, вечерами с удовольствием ходила на танцы.

Это был ее последний вечер в доме отдыха. Завтра она уезжает в Москву. Кружась по залу в паре с молодым человеком, она вдруг почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд.

Когда танцы закончились, она переоделась в простенький халатик, подвязала волосы ленточкой, надела очки и отправилась гладить платье, в котором завтра собиралась ехать. Сосредоточенно разглаживая оборочки, она тихонько напевала и не сразу заметила стоящего перед ней молодого человека.

— Вам утюг нужен?

— Д-да… То есть нет… Не то чтобы… — начал мямлить молодой человек. Он совсем смутился и выпалил: — Я совсем не умею гладить. А рубаха у меня.

— Несите, я поглажу, — предложила она и улыбнулась.

Увидев принесенную рубаху, она засмеялась:

— Ого, где же вы ее так?.. Будто корова жевала…

Пройдут годы, и, став женой Рудольфа Борецкого, она узнает, что первым ее заприметил на танцах известный в то время оператор Владимир Раппопорт, именно он и обратил внимание Борецкого на кружащуюся в танце девушку. «Глянь, какая королева танцует!» Уж кто-кто, а операторы в женской красоте толк знают. О чем, как выяснилось, Раппопорт и не преминул тут же сообщить своему другу. Но это все будет потом. А тогда…

Рубашка была выглажена, и Рудольф предложил погулять. Они бродили по берегу моря, рассказывали друг другу о себе, о родителях. И вдруг она поймала себя на мысли, что ее неудержимо влечет к этому обаятельному и эрудированному парню. Его, судя по всему, тоже. Смущаясь, он признался ей, что рубашку специально измял по дороге. А в ответ услышал: «Я догадалась».

Они и не заметили, как прошла ночь. Рассвет они встретили, сидя на парапете. И вдруг она произнесла: «Знаешь, мне без тебя будет грустно». Утром он проводил ее на вокзал, около поезда стояли молча. Он хотел было что-то сказать, но она прикрыла его рот ладонью: «Молчи, а то я расплачусь».

Во время стоянки поезда в Ростове она нашла на вокзале почтовое отделение и послала ему телеграмму: «Я поезде вск думаю о тебе вск не забывай Таня тчк». Вернувшись в Киев, он написал ей письмо. Она ответила. Роман в письмах продолжался полгода. Зимой он приехал в Москву знакомиться с ее родителями. В один из дней они пошли в Большой театр на спектакль «Бахчисарайский фонтан». Зарему танцевала пленительная Майя Плисецкая — восходящая звезда Большого театра.

Когда пришло время уезжать, они договорились, что на зимние студенческие каникулы теперь уже она приедет к нему в Киев.

А потом Борецкий пропал. Перестал отвечать на письма. «Ну что ж, видимо, не судьба», — решила она и с головой окунулась в учебу. А потом ей и вовсе стало не до любовных переживаний. На четвертом курсе института у нее пропал голос. Это случилось на экзамене по вокалу. Она пела «Вальс» Дмитрия Кабалевского. Раз сорвалась, другой, а потом вообще замолчала.

На помощь ей пришел Иосиф Михайлович Туманов. Он внимательно относился к своим студентам, а ее вообще считал одной из лучших — она была способной и трудолюбивой. Именно в тот год было принято решение закрыть училище, а на его базе создать отдельный факультет ГИТИСа — артистов театра музыкальной комедии, и он не мог допустить, чтобы ее отчислили. Туманов видел, что у этой застенчивой девчушки большое будущее. Ей от природы дано очень много великолепных сочетаний: талант, фактура, актерское мастерство, трудолюбие. Уж кто, как не он, знает о том, что есть много актеров, которые прекрасно поют, есть много актеров, которые хорошо играют, есть актеры, которые прекрасно танцуют. Но вот тех, кто все это в себе сочетает, — единицы. Девочка из их числа. А еще он знал то, что ей в данный момент знать было не нужно: она навсегда могла потерять голос, а ведь он у нее уникальный. Полетный — это такая редкость. Кто, как не Иосиф Михайлович, знал, что, если сейчас ничего не предпринять, для нее это станет трагедией на всю жизнь. «Девочку надо спасать», — услышали все, сидящие в зале. И, обратившись к педагогу по вокалу, профессору Доре Борисовне Белявской, Туманов произнес: «Дора Борисовна, вы должны ее забрать».

— Танечка! — Он нашел ее в самом укромном уголочке. Судя по ее плечам, девочка плакала. Развернул лицом к себе — так и есть: раскосые глаза были полны слез.

— Танечка! — повторил Иосиф Михайлович ласково. — Я вас отдаю в очень надежные руки. Дора Борисовна — волшебница. А вы, уж поверьте мне, старику, просто созданы для сцены. Этого нельзя говорить студентам, но вам говорю и именно потому, чтобы вы не наделали глупостей.

Она удивленно на него посмотрела.

— Под глупостью я подразумеваю ваше желание тотчас уйти из института. Ведь я прав? Вы испугались и теперь боитесь выйти на сцену. Вы и раньше ее боялись, я это знаю. А голос у вас уникальный. Пусть он не такой сильный, как у других студентов. Но запомните: если вы сейчас переборете свой страх, то вашим голосом в скором времени будут восхищаться все — от мала до велика. Его будет слышно в любом месте зрительного зала — он у вас полетный.

— Танечка! — К ним подошел Павел Михайлович Понтрягин, директор Глазуновки (чуть позже — заведующий кафедрой вокала в ГИТИСе). В то время он возглавлял ЦК РАБИС.

— У вас хорошая головка, вы можете пойти ко мне и будете у меня работать. Ну так как?

Она улыбнулась и вдруг произнесла:

— Работа в РАБИС подождет, будем заниматься!

И через некоторое время они уже слышали легкий стук каблучков любимой ученицы. Они переглянулись между собой — тактика, выбранная ими, правильная. Девочка спасена. А что касается голоса — профессор Белявская ведь и правда волшебница. Она вернет его студентке обязательно.

Первый раз придя на урок к Доре Борисовне, она не могла взять ни одной ноты. Дора Борисовна сделала вид, что ничего не случилось. Постепенно, шаг за шагом, благодаря своей уникальной методике она «настраивала» волшебный голос застенчивой девчушки, «вытягивала ее». Ученица была трудолюбивой и, самое главное, умной. Занималась аккуратно, слушалась ее во всем и… верила.

И уже через какое-то время она в свое удовольствие пела так ею любимые романсы, оперные арии, реже — опереточные.

С первого же урока у Доры Борисовны будущая актриса Театра оперетты усвоила три основных правила, которых придерживалась всю свою жизнь: не трепать голос, не петь ненужных партий и… до последнего дня заниматься с педагогом вокалом.

И еще одно правило — ее личное. Не менять педагога. С 1951 года она на протяжении многих лет занималась с Дорой Борисовной. Чуть позже, когда дочь Доры Борисовны — Марина Петровна Никольская, ныне профессор Театрального училища имени Щепкина, начала работать педагогом по вокалу, она занималась у них поочередно. День — с Дорой Борисовной, день — с Мариной Петровной.

Когда ушла из жизни Дора Борисовна, ее педагогом стала Марина. И она ни в какую не соглашалась заниматься у кого-то другого. «Ты знаешь с тобой всегда чудеса», — смеялась ученица.

А вот дома, с тех самых пор как начала серьезно заниматься пением, она петь перестала. Сколько раз папа удивлялся: «Танька! Раньше ты пела с утра до ночи, а как начала учиться — словно онемела!» Лишь изредка, только если собирается большая компания… А так, чтобы она солировала, такого уже, к сожалению, нет. Ей почему-то сразу становится неудобно, и она начинает стесняться. Вот парадокс ее натуры.

Пройдут годы, и про нее будут говорить и писать, что поет она легко, тонко, музыкально, с передачей чувств и с ощущением обстановки на сцене. А еще — что подпитывает своим голосом партнеров, режиссеров, дирижеров, композиторов…

Но это все будет потом. А тогда…

Она получила красный диплом об окончании ГИТИСа 30 июня 1953 года, а в октябре того же года — впервые вышла на сцену Московского театра оперетты. В театр ее пригласил Иосиф Михайлович Туманов. Вот так и решилась ее судьба.

«О! Ученый мир пожаловал в оперетту!» — прокомментировал ее первое появление в театре патриарх советской оперетты Григорий Маркович Ярон. На первый взгляд — ну какая она актриса Театра оперетты: строгие платья, очки, которые она иногда поправляла одним только ей присущим жестом, и огромное желание получить ответы сразу на все свои «почему».

— Девочка! — подтрунивал над ней Ярон. — Ты же в оперетту пришла работать!

А уж когда Туманов вводил ее на небольшую роль служанки Берты из кабачка «Седьмое небо» в спектакль «Вольный вечер», на репетицию набивался чуть ли не весь театр.

— Господи! — причитала она. — Ну почему же обязательно надо танцевать на столе?

Это звучало настолько трогательно и по-детски наивно, что не могло не вызывать восхищения и уважения у корифеев театра. Для нее просто забраться на стол уже было чем-то невероятным. Ее полюбили практически все сразу — настолько она была открыта и доброжелательна. Лишь однажды Туманов услышит вопрос: «Зачем вы взяли в театр такую некрасивую девочку?» И тут же даст ответ: «У этой девочки большое будущее». Стоящий рядом при этом разговоре Ярон добавит: «Она еще нас всех переиграет!»

Отныне вся ее жизнь протекала в стенах театра. Занятия вокалом, балетный класс, спевки, репетиции, сценические, оркестровые… Вечером спектакли. Она не очень хорошо знала оперетту — в детстве и юности ходила в Большой театр, и поэтому сейчас наверстывала упущенное. Смотрела из зрительного зала на тех, с кем в ближайшее время ей предстояло выходить на одну сцену. Она на лету впитывала все увиденное и услышанное — и училась, училась, училась. Изо дня в день она видела повседневную, настойчивую, кропотливую работу. С самого утра огромное здание театра заполнялось звуками. Перестук каблуков, приветственные возгласы, пробуждается чья-то неуверенная гамма, волнами накатываются аккорды рояля. Из хаоса звуков рождается трудовая симфония театрального дня.

Именно тогда она поняла одну простую истину: себе актер не принадлежит. С утра и до вечера он отдает себя сцене. А если ты вечером не занят в спектакле, это вовсе не означает, что ты свободен, — в театре всегда должны знать, где ты находишься в свободное время, вдруг срочно понадобится заменить в вечернем спектакле заболевшего коллегу.

Постепенно ее вводили на роли в старых спектаклях. И уже тогда были ее собственные репетиции, к обязательному занятию по вокалу добавлялись уроки с концертмейстером.

В то время она еще не избавилась от своей стеснительности и зажатости. Сидя в зале на репетиции, думала только об одном: лишь бы на сцену не вызвали.

А московская публика уже обратила внимание на новую молодую актрису. И у нее появились свои поклонники. Они ждали ее возле служебного входа, провожали на почтительном расстоянии до метро. Молодые люди дарили цветы. Она же по-прежнему стеснялась. И старалась как можно быстрее распрощаться с ними.

Однажды это увидел Ярон и на следующий день прочел ей «целую лекцию», объяснив, что поклонники должны быть у любого артиста, а уж у артиста оперетты — тем более. И самые преданные из них впоследствии могут стать настоящими друзьями. Они близки артисту, потому что вошли в его жизнь не просто через его искусство, а именно через музыку. И зачастую артист находит в них больше понимания и сочувствия своему творчеству, нежели даже в собственной семье. Как правило, это одинокие люди, и их жизнь приобретает смысл, когда они приходят посмотреть на своего кумира. Ведь лишь во время спектакля с любимым артистом можно окунуться в совершенно другой мир — хоть на несколько часов забыть о настоящей жизни. Вот они и есть самые преданные зрители. И самые искренние — потому что удачи, равно как и провалы, воспринимают как личную радость или личную боль. Это они начинают аплодировать кумиру, увлекая за собой сидящих рядом зрителей, создают нужную атмосферу в зрительном зале. И по большому счету артист-то и выходит на сцену ради нескольких человек. И играет для своих родственников, знакомых, поклонников и… коллег-соперников. Это «коллеги» могут позлорадствовать, поклонники — никогда. Рассказал о том, как поклонники Лемешева не раз спасали его во время спектаклей. Но… с ними необходимо выработать определенную тактику, ведь они могут как помочь, так и навредить. Потому что «сыры» и «сырицы» — не просто поклонники, как у драматического актера. Они другие. Более экзальтированные, более эмоциональные, в них все более… На то они и «сыры». Именно так называют фанатичных поклонников с легкой руки все того же Сергея Яковлевича. Напротив подъезда, в котором он жил, на углу улицы Горького и Камергерского переулка, находился магазин «Сыр». Круглосуточно дежурящие в любую погоду поклонницы то и дело забегали туда погреться. Выйдя как-то из дома, Лемешев сердито обронил: «Ну что вы, право, раскатились, как сыры…» С тех пор, выходя из театра ли, из дома ли, он частенько произносил эту фразу. На некоторое время это остужало пыл экзальтированных особ, и они какое-то время молча следовали за своим кумиром на почтительном расстоянии, благоговейно глядя в затылок. А потом начиналось все по новой.

— Но я же не Лемешев! — заливаясь от смеха, только и сумела она тогда произнести.

— Вот начнешь играть главные роли, тогда и поймешь! — то ли шутя, то ли серьезно сказал Ярон.

Пройдет немного времени, и она в саду «Эрмитаж» забудет о всех наставлениях Ярона и выработает свою тактику поведения с поклонниками. В тот вечер они устроили бойню, выясняя, кто из них главнее и ближе к ней. Узнав об этом, она построила их всех в одну линейку и, поправив очки своим неповторимым жестом, строго произнесла: «Значит так, девочки и мальчики! Еще один раз вы позволите себе подобное — и больше никто из вас в театр уже не войдет!»

Что ж, как говорила одна из ее героинь: «Талант — отягчающее обстоятельство».

Видимо, именно в тот момент у нее и появилось это новое для нее качество — возводить стену между собой и поклонниками, мужчинами, чьи назойливые ухаживания ее раздражают, людьми, с которыми ей не очень приятно общаться. Она делала это достаточно жестко, но обижаться на нее было невозможно. Просто люди понимали, что с ней невозможно панибратство.

Но это все будет позже, а тогда…

Вечное чеховское «если бы знать»… Увлеченная своей работой в театре, она и подумать не могла, что ее работоспособность и желание постоянно учиться могут вызвать злобу и зависть. А еще вызывало злобу, что ей симпатизируют Туманов и Ярон. С Яроном шутки были плохи — об этом знали в театре все: от главного режиссера и до уборщицы. Да и главный-то режиссер все-таки Туманов. Вот его забота о бывшей студентке и вызывала ненависть у завистников. А что надо сделать, чтобы он перестал ее опекать? Правильно — рассорить. Будь иная ситуация в театре, может быть, Туманов и не послушал бы навета, но именно в тот момент обострился его конфликт со «стариками». Некоторые из них уже давно точили на него зуб. За то, что ломает старые традиции оперетты, «утяжеляет» ее. За то, что запретил «бисы» (а что же это за оперетта без «бисов»?!), за то, что запретил поклонникам выходить на сцену и дарить цветы своему кумиру, — и цветы передавались через билетеров.

Все это постепенно накапливалось у актеров «старой гвардии», и они все чаще и чаще выражали свое недовольство работой главного режиссера. В один из таких не самых радостных для Туманова дней к нему в кабинет буквально ввинтился некий человечек и, выведя главного режиссера на разговор о непростых отношениях с частью коллектива, как бы между прочим заметил:

— Иосиф Михайлович, ну я понимаю, «старая гвардия» на вас ополчилась — они привыкли к поклонению и обожанию, а вот Танечке-то Шмыге что надо? Вы ее выучили, в театр привели, в спектакли вводите, и что вместо благодарности?

— Что? — спросил Туманов.

— Вот уж не знаю. Только сейчас я сам слышал, как она, остановившись возле стенгазеты, произнесла: «Ну Туманову и врезали». И расхохоталась. Вы же знаете, как она смеяться умеет, уж коль начала, так и не остановишь.


Если бы она знала об этом, если бы не ее робость, она обязательно подошла бы к нему и выяснила причину его отчуждения. Она же ведь понимала, что что-то произошло, но вот что? В чем провинилась перед своим любимым педагогом, который был для нее почти Богом? Перед человеком, который спас ей голос, заставил поверить в собственные силы. Через какое-то время он перестал с ней даже здороваться. Она мучилась в догадках и плакала.

Через какое-то время на худсовете обсуждались очередные планы театра. В предполагаемых постановках значилась «Мадемуазель Нитуш». И когда один из членов худсовета сказал, что Денизу, без сомнений, будет играть Шмыга, Туманов резко ответил: «Нет! Эта девочка пусть еще поучится».

Так она и не стала Денизой де Флавиньи — юной воспитанницей монастырского пансиона, мечтающей стать актрисой.

И она поняла, что ей надо уходить из театра. И не только из этого, а вообще.

Той ночью она так и не уснула. Думала, что ей делать дальше. Попробовать себя в камерном пении? Совсем сменить профессию, пока еще не поздно? Посоветоваться ей было не с кем. Теоретически она могла бы все рассказать родителям, но у мамы больное сердце, и она не хотела ее волновать.

Под утро ей вспомнилась та самая воронка. И точно так же, как тогда в детстве, она крепко зажмурилась, глубоко вдохнула, нырнула и… оттолкнулась резко в сторону. Решение пришло само собой — никуда она из этого театра не уйдет, не доставит радости завистникам и пакостникам. А что касается Иосифа Михайловича, все-таки она наберется храбрости и попытается с ним поговорить.

Поговорить с Тумановым ей так и не довелось. В декабре 1953 года он ушел из театра. После его ухода один из дирижеров сказал ей: «Твое счастье, что он ушел. Иначе бы ты ничего не играла».

И вот только тогда она и узнала, что, собственно говоря, произошло. От услышанного пришла в ужас. Что ей делать? Оправдываться — глупо, если оправдываешься — значит, виновата, да и вряд ли он захочет ее выслушать.

Человечек, рассоривший ее с Тумановым, просто перестал для нее существовать, она не выясняла с ним отношений — не в ее характере это делать, просто вычеркнула его из жизни, и все. Ведь месть и зависть — это одинаковые по бездарности эмоции.

С того момента она так поставила себя в театре, что «доброжелатели» мгновенно поняли: плести против нее интриги, сталкивать лбом с коллегами — занятие абсолютно бессмысленное. Хотя пытались, и не один раз. У некоторых получалось. Но радости это им не приносило. Она не реагировала на выпады. А вот что она переживала в душе — посторонним об этом знать было не надо. Пик выпадов в ее адрес пришелся на то время, когда она стала женой Владимира Канделаки. Но это будет потом. А тогда…


Однажды после спектакля, выходя из театра, она вдруг услышала:

— Танечка! Здравствуй!

— Здравствуйте! — ответила она, а присмотревшись, вдруг увидела, как от группы ее поклонников отделился молодой человек и сделал шаг ей навстречу.

— Рудька!? — полуутвердительно-полувопросительно произнесла она.

Перед ней стоял Борецкий собственной персоной.

— Я провожу тебя? — спросил он, протягивая цветы.

Она как-то неопределенно пожала плечами. По дороге до дома Рудольф рассказал о том, почему перестал писать и вообще пропал из ее жизни. Сказал, что переехал в Москву, работает на телевидении. С того момента вечерами он ждал ее возле театра и провожал до дома, если же у нее вечер был свободен, они ходили в другие театры, а чаще всего просто гуляли по Москве. Она любила свой город, хорошо его знала и могла часами ходить по улочкам и переулкам Москвы, тем более что страсть к прогулкам по Москве у нее с юности.

В один из таких вечеров он предложил ей стать его женой. Свадьбу сыграли летом 1954 года. Роскошное платье из белого шифона ей сшила будущая свекровь.

Она приехала знакомиться с ней незадолго до свадьбы, после закрытия сезона в театре. И была удивлена тем, насколько радушно ее приняли родители будущего мужа. За несколько дней пребывания в Киеве она стала обладательницей потрясающих нарядов, в том числе и свадебного платья. Мама Рудольфа — одна из лучших портних города — с удовольствием наряжала избранницу своего единственного сына, тем более что шить платья на девушку с такой точеной фигуркой было одно удовольствие. Во время примерок Мария Александровна обратила внимание на потрясающую гибкость и пластичность будущей невестки. А когда сказала ей об этом, то в ответ услышала смущенное: «Что вы! Я не очень гибкая».

Будущая свекровь настолько покорила ее, что она называла ее «киевская мама» и, даже расставшись с мужем, поддерживала с ней отношения. В квартире свекрови все стены были обклеены фотографиями первой невестки. Уже после развода, приезжая к ней в гости и видя свои фотографии, говорила: «Мама, ну что ж такое, Рудька уже женился, у него замечательная жена и сын!» — «Ну, ты моя старая привязанность», — отвечала Мария Александровна. Когда в 1978 году свекровь ушла из жизни, она приехала на похороны, положила на могилу букет роз, склонилась и долго плакала. «Теперь у меня нет и «киевской мамы», — услышал Рудольф ее шепот.


…Второго марта 1954 года она вышла на сцену в роли Виолетты в оперетте «Фиалка Монмартра». Это ее первая главная роль. Режиссером-постановщиком спектакля был Григорий Ярон. Нежная, доверчивая, трогательная в своей первой — увы, безответной — любви простая цветочница в исполнении молодой актрисы буквально взорвала театральную Москву. Заядлые театралы только и говорили о ней, кого-то покорили ее глаза, кто-то обращал внимание на уникальный голос, и все сходились на том, что на небосклоне оперетты зажглась новая звездочка с такой непривычной фамилией (а может, и театральным псевдонимом) — Шмыга.

Свалившаяся на нее популярность отнюдь не вскружила голову. Она по-прежнему зажималась, стеснялась и… боялась петь. По-прежнему тряслась перед выходом. Повторяла только одно: «Господи, пронеси!» и… словно в омут с головой. На сцене же забывала о своих страхах и стеснениях.

Прошло несколько месяцев, и вдруг после спектакля за кулисами одна из актрис шепнула ей: «В зале опять Канделаки был, тебя смотрел». Она лишь плечами пожала — он главный режиссер, и вполне естественно, что смотрит спектакли из зала. Промелькнувшая мысль «А вдруг что-то ему не нравится?» тут же исчезла — о разносах, которые устраивал Владимир Аркадьевич актерам, уже ходили легенды. Если бы ему что-то не понравилось, уже давно бы «вызвал на ковер» и устроил такую взбучку, что мало не покажется. Поскольку Канделаки сам был действующим актером, он, как никто, знал природу артиста и, заняв пост главного режиссера, с «братьями по цеху» стоял на одной ступеньке — был доступным в общении. Но иногда его южный темперамент зашкаливал, и он перегибал палку, мог сорваться и накричать на актера. Из-за этой резкости многие считали Канделаки грубым.

Поначалу она категорически его отвергала: ну все ей в нем не нравилось. И в первую очередь то, что при всей своей любви и преданности театру и актерам он бывал порой невыносим. Его резкость она, как и многие, считала грубостью. И это ее отвращало от него. Спустя какое-то время она поняла, что резкость главного режиссера — вовсе не грубость, а особенность его взрывного характера. Все началось на репетициях оперетты «Белая акация». Канделаки увлекал ее своей личностью все больше и больше, она же чувствовала его восхищение ею как актрисой. Хотя ей частенько доставалось от режиссера на репетициях. Позже она поймет, что таким образом он как раз и обращал ее внимание на себя. Поначалу она вздрагивала, когда из темноты зрительного зала раздавалось: «Шмыга! Со сцены!», а потом перестала. В конце концов, сама виновата. Нечего заливаться смехом, репетиции — дело серьезное, и хотя на них всякое бывает, все-таки надо уметь вовремя остановиться. Она же порой не могла. И, даже уходя со сцены, потом еще долго хохотала за кулисами. Пока не раздавалось: «Шмыгу верните на сцену». Сделав серьезное лицо, она возвращалась.

А вот на репетициях с дирижером, а им был Григорий Арнольдович Столяров, ей было не до смеха. Он заставлял ее повторять арию по нескольку раз. Она уже чувствует, что голос устал, но тем не менее вновь слышала от Столярова: «Еще раз!»

Столяров был очень требовательным. Побаивались его все: музыканты, актеры, концертмейстеры. Фальшь чувствовал мгновенно — услышит диез вместо бемоля, тут же поднимет указательный палец и строго произнесет: «Здесь бумоль». За это и получил ласковое прозвище «наш Бумоль». И уже вызов на урок с ним, потом работа с концертмейстером и вновь сдача партии ему. Сказать Столярову о том, что у тебя устал голос, не могло быть и речи. И хоть пил он кровушку, любили его все поголовно. Он же прекрасно знал певческие возможности всех артистов и выше их возможностей не требовал.

«Я знаю, что у вас я Бумоль, — сказал он однажды на художественном совете, — но ничего, я это переживу, но звучать все будет предельно чисто, как должно звучать в лучшем театре оперетты нашей страны».

Уже позже, став женой Владимира Аркадьевича, она узнает, что Григорий Арнольдович строг и беспощаден в работе, а вне ее — он человек с большим чувством юмора. Столяров любил подтрунивать над своими ассистентами — молодыми дирижерами. Порой, увидев, как молодежь подпрыгивает за дирижерским пультом в оркестровой яме, он в шутку произносил: «В молодости я был точно таким же. И так же, выпрыгивая из собственных штанов, наивно полагал, что это не актеры сами поют, а я ими дирижирую».


В новом сезоне, 15 ноября 1955 года, она сыграла свою Тоську в оперетте «Белая акация».

А уже через какое-то время песня ее героини стала шлягером:

Я вижу везде твои ясные зори, Одесса.

Со мною везде твое небо и море, Одесса.

И в сердце моем ты всюду со мной,

Одесса, мой город родной! —

слышалось со всех сторон. Как, впрочем, и знаменитое:

Ты помнишь, как хотели 4 апреля

В Театр оперетты мы пойти?

В театр мы не попали, билетов не достали,

Билетов не достали, в театр мы не попали.

И ее неповторимое:

Ах, Лёша, ах, Саша!

Я боюсь, что третий лишний — это я!

Пройдет много лет, и на сцену Театра оперетты выйдут Юрий Васильев и Алексей Колган, чтобы поздравить ее с юбилеем:

— Ты помнишь, как мечтали

На сцене, а не в зале,

На сцене, а не в зале

Ты помнишь, как мечтали

С Татьяной Шмыгой рядом постоять.

Но Ширвиндт нам ответил,

Что мы не в оперетте,

Он нам не так ответил, но выраженья эти

Не можем мы публично повторять.

Тогда решили, братцы, мы случая дождаться,

На юбилей пробраться, на сцене оказаться

Спросить Татьяну, кто милей из нас.

Тут главная интрига, что нам ответит Шмыга,

Что нам ответит Шмыга — вот главная интрига,

Она споет, как пела много раз.

Она не удержалась от соблазна вклиниться в их дуэт:

— Ах, Лёша, ах, Юра, я признаюсь вам,

Что тоже изнываю от любви.

— Ах, Таня, ах, Тата,

Кто милее из нас, ты имя поскорее назови.

Встав с кресла, она пошла им навстречу:

— Ах, Юра, ах, Лёша, я признаюсь, вам:

Обоих вас люблю.

— Татьяна Ивановна!

Нельзя любить двух сразу. Так не было ни разу,

А если и бывало, то только в сериалах,

Но это даже в кризис не для нас!

Неужто же достоин лишь Кремер Анатолий,

Лишь Кремер Анатолий

Неужто же достоин

С тобой по жизни день за днем шагать?

Он, вероятно, к лету напишет оперетту,

Напишет оперетту, он, вероятно, к лету.

Кого из нас возьмешь с собой играть?

Хочу я быть, не скрою, лирическим героем,

Лирическим героем готов я быть, не скрою.

Устраивай нам кастинг хоть сейчас.

— Ах, Лёша, ах, Юра!

Я признаюсь вам,

Что тоже изнываю от любви, —

она с трудом сдерживала смех.

— Ах, Таня, ах, Тата!

Ну кончено, третий лишний,

Кто же лишний тут из нас?

— Ах, Лёша, ах, Юра!

Я боюсь, что третий лишний — это я.

Ох как заманчиво ей было сыграть Сильву Вареску. «Совратитель» Ярон предложил. Именно не назначил, а предложил. Она испугалась, что «не хватит голоса», и отказалась. Хотя, возможно, что хватило бы и на Сильву, и Марицу и других героинь классической оперетты, но… неизвестно, как бы ее голос выдерживал столь большую нагрузку. Страх вновь сорвать голос не покидал ее. Чуть позже, уже будучи женой Канделаки, она объяснит ему свой отказ играть самые выигрышные и эффектные роли. «Деспот» Канделаки в этом вопросе к ней прислушивался. Пройдут годы, и, когда голос окрепнет, она с удовольствием будет исполнять на концертах партии из классического репертуара.

На протяжении многих лет дуэт ее Сильвы и Эдвина, знаменитое «Помнишь ли ты?» будет вызывать слезы в зрительных залах.

Вспомнился ее юбилей в театре 23 января 2004 года. Шутка ли — 50 лет на сцене.

Артисты Театра сатиры во главе с Александром Ширвиндтом пришли ее поздравлять. «Поиздевались» они над классическим «Помнишь ли ты?» от души. Зал стонал от хохота. У нее самой по щекам текли слезы от смеха. Они же с самым непроницаемым видом друг за другом исполняли на разные лады. Кто «художественно свистел», кто выразительно «мычал».

Помнишь ли ты, —

выйдя на сцену, затянул Державин, -

Как мы с экрана пропели?

Я ж и плясал, весь телецентр хохотал.

Ты же была — словно ребенок в купели.

Я был не стар, в смысле — не плох,

Ты ж и сейчас, как прекрасный цветок.

Юра Васильев пошел дальше:

Помнишь ли ты,

Как мы в Берлине кутили?

Лишь для тебя пробки взлетали шутя.

Помнишь ли ты,

Как мы с тобой танцевали?

Словно капкан, вот наш канкан,

Помню его, как сейчас, —

Это был звездный час.

— Танечка! — А это уже Шура Ширвиндт. — Нас переполняет чувство влюбленности в тебя, но все порушил этот человек. Мы завели у себя в яме убийцу, который практически наступил на горло нашей любовной песне. Мы могли бы замуровать свою яму, она нам, в общем-то, не нужна. Но наш музыкальный руководитель и дирижер и твой композитор сделал все возможное, чтобы вырвать тебя из наших сердец.

И как апофеоз:

— Но Кремер нас разлучил, жить нету сил!

Она поймала на себе полный любви взгляд своего мужа. Они вместе почти тридцать лет. Живут и работают, два эдаких медведя в одной берлоге. Просто удивительно, что подобрались два таких человека. Он иногда шутит: «Слушай, нам надо с тобой расходиться, потому что у нас совершенно одинаковые мысли и желания». Это действительно так: иногда начинают говорить, причем об одном и том же. Хотя конечно же что-то ее в нем не устраивает, а его — что-то во ней. И это естественно. Это нормальная жизнь. Анатолий Львович — самый первый и самый строгий критик. Каждый спектакль подвергается тщательному профессиональному разбору. Ей это очень нужно.

Он очень много знает, и ей с ним интересно. Правда, довольно часто бывает стыдно, что рядом с ним выглядит «малограмотной». Ну что ж, у каждого свои изъяны.

Они по-прежнему не устают признаваться друг другу в любви. И во время спектакля, если он стоит за дирижерским пультом, — тоже. Это понятно только им двоим. А разве нужен кто-то третий?


Но это все будет потом. А тогда…

— Рудька, ты представляешь! — У нее сегодня не было вечернего спектакля, и она сама кормила мужа ужином. К тому времени родители уже смогли поменять огромную комнату на Ульяновской улице на двухкомнатную квартиру на Хорошевском шоссе. — Выхожу я сегодня из театра с репетиции, сажусь в троллейбус, встаю, как обычно, на задней площадке спиной к салону. И вдруг вижу, что за троллейбусом едет «победа», за рулем которой сидит Канделаки. Троллейбус сворачивает на Хорошевку, и «победа» сворачивает. Интересно, думаю, что Канделаки нужно в нашем районе? А он, обогнав троллейбус, останавливался около остановки.

— А ты что?

— Ничего. Еще раз поздоровалась, хотя виделись в театре, и пошла домой.

Над ее рассказом хохотали оба.

— Ох, маленькая, смотри, влюбишь в себя главного режиссера.

— Ты что? Он же меня лет на двадцать старше.

— А Ярон насколько старше… — и муж назвал фамилию молоденькой актрисы, которой явно симпатизировал Григорий Маркович.

— Не знаю, не задумывалась…

С того дня она все чаще и чаще замечала следующую за троллейбусом машину Канделаки. Однажды она, как всегда, вышла из троллейбуса и пошла по тротуару. Его машина медленно ехала рядом. Первой мыслью было: «Не дай бог, мама из окна случайно увидит, что меня провожает другой мужчина! Что тогда будет?!» С таким «почетным эскортом» она ездила довольно долго.

Сначала со смехом обо всем рассказывала Рудольфу, потом перестала. Это случилось после того, как Канделаки все-таки уговорил ее покататься на его машине и они поехали гулять в Серебряный Бор.

В октябре 1956 года ей удалось выкроить немного времени для отдыха. Прошлый сезон в театре был удачным: она сыграла премьеру «Белой акации», по-прежнему пела Виолетту и готовила новую роль. Ее Чанита отличалась от тех скромных, застенчивых девчушек, которых играла до этого: она не была похожа ни на Виолетту, ни на Тосю, ни уж тем более на Саню-трактористку — самую первую ее, пусть и маленькую, роль. Чанита — непосредственная и романтичная — была уже молодой женщиной, готовой к настоящей любви. Премьера будет в новом сезоне. Она уже во время репетиций поняла, что переходит в новый класс школы воспитания характера и упорства, не менее трудную, чем школа вокального и актерского мастерства, которую ей — болезненно застенчивой с юности — приходится проходить.

Что-то начало происходить и в ее личной жизни. Она пока еще не могла сформулировать, что именно. И дело даже не в том, что Канделаки все настойчивее и настойчивее пытается за ней ухаживать и его абсолютно не волнует тот факт, что она замужем. С ней самой что-то стало происходить. В семейной жизни тоже что-то непонятное. У нее не было к мужу никаких претензий — он умный, образованный, обаятельный, талантливый. Ее первая «взрослая» любовь, ее первый мужчина. Но… у него своя жизнь, у нее — своя. В последнее время они отдалились друг от друга: она практически целыми днями в театре, он — на телевидении.

Словно предчувствуя надвигающуюся беду, однажды она произнесла:

— Рудька, поехали в Сочи, отдохнем какое-то время. Сейчас самый бархатный сезон.

— Маленькая! Ну как я сейчас уеду? Кто мне даст отпуск? Поезжай одна, отдохни.

Ох, не зря, видимо, говорят, что где-то наверху расписана вся наша жизнь. И как бы мы ни хотели, но от судьбы не уйдешь.

Муж проводил ее на вокзал, посадил на поезд, попросил передать привет подруге, к которой она ехала. На том и расстались.

А может быть, все и к лучшему, подумала она, когда выходила с переговорного пункта, — позвонила домой, сказала, что она доехала и у нее все нормально. Здесь, в Сочи, где нет ни Рудика, ни Канделаки, у нее будет время подумать над сложившейся ситуацией и принять решение — что же ей теперь делать. А может быть, все разрешится само собой. Ну надоест же когда-нибудь главному режиссеру гулять с ней в Серебряном Бору…


— Танечка! — услышала она знакомый голос. — Вот так встреча! А я и не знал, что вы в Сочи.

Она чуть не уронила корзинку, в которую только что положила купленные фрукты. Нет, этого не может быть. На сочинском центральном рынке перед ней собственной персоной стоял главный режиссер и ее партнер по новой постановке Владимир Аркадьевич Канделаки. В оперетте «Поцелуй Чаниты» он репетировал роль влюбленного в ее героиню Чезаре.

— Здравствуйте, Владимир Аркадьевич! А вы здесь какими судьбами?

— Танечка, Танечка! Весь город обклеен афишами театра. У нас гастроли. Неужели не видели?

— Я только вчера приехала. — Она пожала плечами и поправила очки своим фирменным жестом.

— Знаете что, приходите сегодня на спектакль. Посмотрите меня на сцене, вы же как актера меня, поди, совсем не знаете, только как партнера… А во-вторых, дирижирует сегодня Самосуд. Сам бог велел прийти! А вечером приглашаю на ужин.

— Спасибо, на спектакль приду, а насчет ужина — вряд ли. Я же приехала к подруге.

— Значит, приходите с подругой. Я вас жду, Танечка! А потом все вместе пойдем ужинать.

О том, как умеет «гулять» Канделаки, она уже была наслышана. Что поделаешь — грузинский темперамент и размах!

А вот как умеет ухаживать Владимир Аркадьевич, она испытала на себе.

И вдруг она нашла ответ на вопрос, который мучил ее еще в Москве: что же с ней происходит? Ответ оказался проще, чем она предполагала: она увлеклась Канделаки, в нем было то, что в народе называют «мужницкое». Плюс ко всему — умный, обаятельный, остроумный, талантливый… Личность, одним словом.

Он ничего и ни от кого не собирался скрывать. И это тоже не могло не привлечь молодую женщину. Он не собирался держать ее в роли «фаворитки», не собирался встречаться с ней втайне от своей жены. Он хотел жениться на ней.

Премьера оперетты «Поцелуй Чаниты» состоялась 29 декабря 1956 года.

Любить глубоко я могу только раз,

Но когда придет этот час?

Но когда придет этот час?

Любить глубоко я могу одного,

Но как узнать, кого? —

пела она от лица своей героини.


Как выяснилось, в театре уже все и все давно знали. А то, чего не было, допридумывали. Она слышала за своей спиной шушуканье, но старалась не обращать внимания. «Опомнись, Танечка! Зачем тебе этот старик?», «Красавица и Чудовище!», «Странная пара!» — что только ей не доводилось слышать, какими эпитетами не награждали ее и Канделаки, хотя между ними еще вообще ничего не было. Единственное, что осталось неизменным, — это поездки Канделаки за троллейбусом да их совместные прогулки в Серебряном Бору.

Но не столько поразили ее коллеги, как поклонники. Вот уж кто воспринял ее «связь» с Канделаки в штыки.

Некоторые из самых любопытных пытались даже проследить за ней — куда, когда и, главное, с кем она поехала.

Испугавшись, что сплетни достигнут ушей мужа и родителей, она приняла решение обо всем рассказать.

Первым ее признание услышал муж. На следующий день, сообщив родителям, что они с Танечкой уедут на несколько дней в дом отдыха, он отвез ее в студию на Шаболовке и запер в своем кабинете.

Разговор был трудным и мучительным для обоих. Прав Грибоедов, ох как прав: «Муж-мальчик, муж-слуга». Вот так и с актрисой: надо быть либо ее слугой, либо соратником. А у них слишком разные темпы жизни: она полностью поглощена своей работой в театре, он — на телевидении. В свободное время вытащить ее куда-нибудь в гости весьма проблематично: «Рудька, сходи один. Я лучше дома посижу, почитаю, над ролью поработаю». «Пленница» была выпущена на свободу только тогда, когда Рудольф Борецкий понял — жену надо отпустить. Это не блажь, не легкое увлечение, а нечто большее. Он знал: если уж жена решила, значит, все серьезно.

А еще — он был благодарен своей «Маленькой» за чистоту и честность. За то, что она не была предательницей.


С Борецким они разошлись достойно, без громких выяснений отношений. Единственное, что ее «убило», — сама процедура развода. Пришли они в суд, а там сидят какие— то бабушки и начинают копаться в их личной жизни. «Ты красивая, он красивый, что вам еще надо?» — говорили они. Выйдя из суда, она разрыдалась, настолько все это выглядело омерзительно. И даже Рудьке сказала: «Ты никогда не женись больше». Конечно же она имела в виду регистрацию брака.

С родителями все было намного сложнее. Когда они узнали о том, что дочь уходит к Канделаки, человеку, который годится ей в отцы, — они пришли в ужас.

Со временем страсти улеглись. С первым мужем ей удалось сохранить хорошие отношения, Канделаки обаял ее маму и расположил к себе папу. Казалось бы, живи да радуйся! Поначалу так и было. Она любила и была любима. Они вдвоем стойко переносили то, что происходило в театре. И если про нее просто сплетничали и пытались обвинить в корысти, то Канделаки грозили партбилетом. Лишь однажды не выдержала. «Господи, — плакала она после спектакля в своей гримерной, — ну что же мне теперь — разлюбить его за то, что он главный режиссер?»

Разлюбила она его лет через пять. Поначалу все списывала на притирку характеров. А потом поняла, что это обыкновенный мужской эгоизм. Частенько их разговоры заканчивались одним и тем же: «Мое мнение единственное, и потому оно верное». Интересно, а есть ли вообще мужчины, которые считают иначе?


— Ты куда? — Канделаки стоял около входной двери.

— Володя, у меня сегодня репетиция и сегодня же нам представляют нового художественного руководителя. Вечером, как всегда, спектакль.

— Я приеду за тобой.

— Не надо.

— У тебя кто-то есть? Поэтому ты не хочешь уходить из театра?

— Владимир Аркадьевич! Опять вы за свое. Пустите меня, мне нужно на репетицию!

— Я тебя отвезу!

— Делайте что хотите. — Голос опять сел. Она устало прислонилась к дверному косяку. Что поделать, если иногда ее отношения с Канделаки напоминали сценку из самой пошлой оперетты.

— Боже, что я делаю? — услышала она. — Знаю ведь, что все равно уйдешь от меня. Боюсь этого.

— И именно поэтому, — прошептала она осевшим голосом, — ты меня оскорбляешь своей ревностью? Или ты хочешь сказать, что все эти годы я жила с тобой только потому, что ты главный режиссер? А теперь ты мне стал не нужен? Мало мне тычков от так называемых коллег, от которых я на протяжении десяти лет выслушивала подобное? Да, вы сделали из меня актрису, — от волнения она вновь перешла с мужем на «вы», — и за это я вам благодарна, но если бы я не была вашей женой, вы не стали бы занимать меня в своих постановках? Договаривайте, Владимир Аркадьевич. Но только смею вам заметить, что я играла еще до вашего прихода в НАШ театр и буду играть после вашего ухода.

Все… Пошлейшая оперетта. Комедия положений. Театр абсурда. Все, что угодно, но только не семейная жизнь.

Она уже знала, что ждет ее вечером: бесконечные разговоры, придирки, подозрения, выяснения отношений. Уйти? Сколько раз эта мысль приходила ей в голову. Но как мама переживет ее уход от Канделаки? У нее больное сердце.

Вот она — опять та же самая воронка. Вдохнула, нырнула и… резко в сторону. Будь что будет. Ей надо беречь голос. Сегодня репетиция. И сегодня же приходит в театр новый руководитель. Оставит он ее в театре или предложит поискать другое место работы? Что ей делать с Элизой Дулитл? Как играть вечерний спектакль? Бог мой: Чана! Нет, все-таки прав Канделаки — она еще маленькая девочка, верит в талисманчик.

Каблучки застучали по коридору. Она скрылась в спальне. Вот она — ее Чанита, маленькая резиновая куколка, ее талисман. Как-то после спектакля «Поцелуй Чаниты» она обнаружила куколку в букете цветов. Подарил кто-то из поклонников. А через некоторое время та Чана пропала. Она расстроилась, а потом вновь в одном из букетов обнаружила почти такую же куколку. И вновь назвала ее Чаной. С тех пор она не расстается с ней, всегда берет на спектакль, репетицию, гастроли…

— Ну что, Таня, поехали? — Голос мужа звучал спокойно.

— Да, Володя, я готова!

Скорее бы вечерний спектакль. Она выйдет на сцену и забудет обо всем, что произошло. Сцена лечит.

Глубокий вдох, прижатые друг к другу ладони подняты к лицу. «Все будет хорошо!» С этой мыслью она открыла дверь служебного входа Театра оперетты. Что ждет ее за ней?


«Изменить» своему театру, в котором проработала пятьдесят пять лет, она смогла лишь не так давно. И нисколько не пожалела об этом. Поддалась на долгие уговоры главного режиссера Театра имени М. Н. Ермоловой Владимира Алексеевича Андреева.

Володя Андреев. Сколько же лет они знакомы? Страшно сказать, еще со времен ГИТИСа, в котором учились в одно время. Пусть на разных курсах и факультетах, но ведь в одном здании. Их дружба, пронесенная сквозь годы, зародилась именно тогда.

Когда в самом конце 90-х годов теперь уже прошлого века прекрасный драматург Леонид Зорин написал пьесу «Перекресток», продолжение знаменитой «Варшавской мелодии», Володя тут же позвонил ей и предложил участие в постановке на сцене театра, который он возглавлял. Несмотря на всю заманчивость перспективы, она тогда отказалась. Андреев был настойчив. Уговаривал на разные лады. Убеждал, иногда сердился, но она твердо отвечала: «Нет». Однажды, чтобы хоть как-то разрядить напряженную атмосферу, она произнесла: «Да не выучу я столько текста!» — и звонко рассмеялась. Андрееву ничего не оставалось делать, как капитулировать. Ну кто еще из актрис так откровенно признается в том, что не сможет выучить текст? Только Татьяна Ивановна Шмыга. Все знал мудрый Андреев: и что Шмыга не может без своей оперетты, что, слава богу, играет на сцене театра и именно те роли, которые хочет играть: Джулию Ламберт, Катрин, Джейн…

И… отступил. Она подумала, что навсегда, но, как выяснилось, на время. В спектакле «Перекресток» вместе с Владимиром Андреевым сыграла Элина Быстрицкая.

Пройдет несколько лет, и Андреев позвонит вновь. И снова предложит выйти на сцену Ермоловского театра.

— Танечка! — вкрадчиво начал он. — Я, конечно, понимаю, что ты не выучишь столько текста, но попробовать— то можно?

В ответ услышал серебристый колокольчик, так знакомый ему еще со времен студенчества.

«А почему бы и нет, в конце концов, — подумала она. — Прекрасный текст Леонида Генриховича, что ни слово, то золото, произносить одно удовольствие». Продолжение некогда знаменитой «Варшавской мелодии», в постановках которой блистали ее любимые актрисы Юлия Борисова и Алиса Фрейндлих.

— Татьяна Ивановна! — Из задумчивости ее вывел голос искусителя Андреева. — Хватит заниматься самоедством.

Ох уж этот Владимир Алексеевич! Как всегда, попал в точку. Она всегда была ужасной самоедкой. Впрочем, такой и осталась. Вот показалось ей однажды, что для классических оперетт у нее не хватает голоса, и все костюмные роли прошли мимо нее. А сейчас она думает, что это было глупо с ее стороны и она многое пропустила. Но все равно были же у нее интересные роли. Пусть советские девочки в маечках, в тельняшечках, в юбочках, в носочках — этакие золушки. Она ничуть не то что не сожалеет и не критикует тот период актерской жизни, наоборот, считает, что те золушки очень много дали ей как актрисе.

Либретто порой были такими, что иногда можно было голову сломать, пока придумаешь, как все это сыграть. Да еще так, чтобы не было стыдно ни на сцену выходить, ни после спектакля на поклоны. В общем, «скрипеть мозгами» — эта фраза с ее легкой руки пошла в народ — приходилось иногда очень долго.

А не так давно сцену родного театра заполонили мюзиклы. Сама она играет от силы дай бог два раза в месяц. И то, если очень повезет. По-прежнему играет Катрин, Джейн, выходит на сцену в спектакле «Большой канкан» — исполняет романс Жермон из кинофильма «Гусарская баллада» и дуэт Сильвы и Эдвина, знаменитое «Помнишь ли ты?».

Сколько ей еще осталось? Годы уходят, вместе с ними силы, а ведь еще очень многое хотелось бы сыграть.

Годы, годы, годы… Да, она не скрывает своих лет, более того — не чувствует возраста. Даже придумала свой собственный афоризм: «С возрастом я хожу по разным тротуарам». Если бы она была дряхлой старухой и лезла на сцену, тогда, наверное, и стоило бы скрывать. Она же играет с полной нагрузкой и те роли, которые, как ей кажется, уже должна играть. Она же не играет девочек. Так что стыдиться и скрывать ей нечего. Другое дело, когда выходишь на сцену и на тебя смотрят зрители, этому надо соответствовать. Или уходить со сцены. Но пока она считает, что надо выходить.

Ну не представляет она себя вне стен театра, без сцены. Это ее жизнь. Отними у нее все это — она умрет. А если снимут с репертуара ее спектакли, что она будет делать? Играть комических старух и мамаш? Сидеть дома и вязать носки? Вышивать крестиком? Тихо сходить с ума от невозможности вновь выйти на сцену и ощутить то ни с чем не сравнимое чувство полета, которое бывает у нее после спектакля. Ведь сцена действует на нее магически, дает ей силы и уверенность в себе. Да-да, именно так. И пусть об этом мало кто догадывается, ей достаточно того, что знает об этом она сама.


В один из таких не самых лучших дней ее раздумий по поводу театра, да и вообще дальнейшей жизни, вновь и уже в который раз зашел разговор о переезде в Германию. Тема давно витала в воздухе, и возникла она не на пустом месте. Друзья, коллеги, знакомые, поклонники — они, конечно же, есть. Грех было бы жаловаться на недостаток внимания и общения. Но никто из них не может заменить самых близких тебе людей. С годами, как известно, больше теряешь, нежели приобретаешь. Уже давно нет на этой грешной земле мамы и папы. Ушел из жизни ее родной брат — она так и не смогла смириться с его потерей. Ему только-только исполнилось шестьдесят лет.


А в Германии живут брат и сестра Анатолия Львовича — единственные из близких родственников.

Не сразу согласилась она на переезд в Германию. Потом, пока готовились документы, думала, думала, думала. И практически в самый последний момент отказалась. Жить в Германии — значит остаться без театра. Он-то, безусловно, проживет без нее, а вот она без него — вряд ли… Муж все понял и не стал настаивать. Она была благодарна ему за это.

Многие ее отказ не поняли, а доводы, что она не сможет без театра, посчитали актерским выпендрежем. А кое-кто даже отпускал едкие комментарии по этому поводу. «Ну конечно, здесь она — Татьяна Шмыга, народная артистка СССР, примадонна оперетты, а там кто? Мадам Кремер».


Господь не дал ей детей, так уж сложилось. Что теперь жалеть об этом? Если бы у нее появился ребенок, она бросила бы театр. Она бы не допустила, чтобы малыш сидел до десяти — одиннадцати вечера в гримерной. Мама тяжело болела, и «повесить» на нее ребенка она не могла. Как не смогла бы доверить его посторонним людям, а это значит бросить театр. Раньше ее часто спрашивали журналисты: «Неужели искусство взяло верх над материнством?» И она неизменно отвечала: «Так получилось, что теперь об этом жалеть… И потом, когда я вижу, что происходит вокруг, мне было бы жалко уже моих внуков». Такова уж судьба актрис. Кто-то отрекается от личной жизни, кто-то — от семьи, кто-то — от детей. Она ни от чего не отрекалась. Так получилось. Всевышний дал ей голос и талант, но не дал ребенка. Ее спектакли стали ее детьми. Каждую свою роль она вынашивала и рожала в муках. Но ни за одну из сыгранных ей не стыдно. Может быть, кто-то из женщин и не поймет ее, быть может, кто— то и осудит… Что поделаешь — у каждого свой путь.

Пусть попробуют в нее бросить камень — не получится. На каждом спектакле она выкладывается по полной программе, потому что с детства не привыкла делать что-то вполноги и вполсилы. И по сцене пешком она не ходит.

Почему-то вспомнился один забавный эпизод. Как-то после спектакля, кажется, в тот вечер она играла Катрин, садясь в машину, сказала мужу: «Что-то я стала немножко уставать». Кремер, услышав подобное, рассмеялся:

— Ну ты и нахалка! Три часа на сцене вытворяешь бог знает что, а потом такое говоришь.

Пусть она будет уставать еще больше, но она не может без сцены. И ведь вот что странно: до сих пор перед каждым выходом она волнуется до такой степени, что даже начинает дрожать. И непременно слышит от коллег: «Татьяна Ивановна! Ну нельзя же так!..» А иначе она не умеет.


…Закончился спектакль. Поклоны, цветы, овации. Около служебного входа толпа поклонников. И снова букеты. Она улыбается, разговаривает, принимает поздравления, раздает автографы. Наконец садится в машину.


— Ну что, я тебя поздравляю, — слышит голос мужа.

— Ты меня поздравляешь?! — Она не скрывает сарказма. — Да ничего хуже, чем сегодня, я никогда не делала!

И всю непродолжительную дорогу до дома она перечисляет ошибки, которые сегодня допустила на сцене. Дома самоедство продолжается — и то не так, и это не эдак…


— Татьяна Ивановна! — На том конце провода вновь был Владимир Андреев. — Так что мне Леониду Генриховичу— то сказать, а? А то он попенял мне, мол, имя Татьяны Ивановны Шмыги уже звучало, когда в первый раз зашла речь об исполнительнице главной роли. Да ведь только она не согласилась… Так что, Танечка, мне ответить Зорину?

Нет, она не согласится. Боязно все-таки. Хотя и заманчиво.

— Ты уже текст за всех проговорила? — Она увидела смеющиеся глаза Кремера.

Что ж… Они с мужем уже научились и мысли друг друга читать. А ведь прав ее Толюня, ой как прав! Сто раз она уже проговорила про себя текст «доброжелателей» и критиков, который она услышит и прочитает чуть ли не на следующий же день после премьеры. И заголовки в газетах уже увидела. Что-то вроде «Драма вошла в жизнь примадонны оперетты». Ведь разделают же под орех. «Опереточные жесты», «опереточные слезы», «опереточные интонации» и все в том же духе. Ведь сегодня же пишут так называемые рецензии все кому не лень. А кому лень, те тоже пишут. О самой постановке — от силы два слова. А все остальное — умозаключения так называемых критиков.

Вспомнилась история с «Катрин». Сыграли несколько спектаклей — и в одном уважаемом в то время издании выходит рецензия. И фамилия критика известная. Только в кинематографических кругах. А он, оказывается, еще и в оперетте разбирается. Так ему, во всяком случае, показалось. Нет, ее в той рецензии он не тронул, а вот по остальным исполнителям «проехался» основательно. Больше всего досталось композитору. «Кремер не Кальман» — приговор обжалованию не подлежал.

Пройдет несколько лет, и этот музыкально-кинематографический критик позвонит ей. И спросит, не хочет ли она дать ему интервью к своему юбилею. «Нет», — ответит она очень просто. «Почему?» — изумится критик. «Спросите у своей совести. И забудьте навсегда мой номер телефона», — будет ему ответ.


Была не была. Согласится. Уж больно благодатный материал. Шаг смелый и рисковый. Ведь сколько желающих выступить «на чужой территории» выглядели порой весьма бледно. Но ведь риск — благородное дело. И есть ради чего рисковать: чудная пьеса Зорина — тот самый материал, которым хотелось бы «полакомиться». Продолжение «Варшавской мелодии». На излете XX века драматург подарил своим героям Гелене и Виктору уникальную возможность встретиться вновь. Только теперь у них нет имен. Просто Он и Она. Судьба сталкивает их в аэропорту одной из экзотических стран. Он — вдовец, затюканный жизнью уже давно немолодой человек. В прошлом — винодел, сейчас он занимается тем, что консультирует нынешних виноделов. Она представляется автором детективных романов.

Текст… Потрясающий текст Зорина. Сейчас уже так никто не пишет. Произнося каждое слово, она словно пробовала его на вкус.

— Был некогда такой перс — Хайям, — частенько звучало в квартире на разные лады: она пыталась найти верную интонацию. — Он дал совет на все времена: «Уж лучше будь один, чем вместе с кем попало».

Ей повезло. Рядом с ней вот уже тридцать с лишним лет «ее любимый Кремер». Он появился в ее жизни в тот момент, когда она мучительно думала, что же ей теперь дальше делать. В театре, в первую очередь. В личной жизни все давным-давно было ясно. Она не раз была готова уйти от Канделаки. Уйти просто так, в никуда. Двадцать лет совместной жизни были для нее одновременно и раем, и адом. Раем — потому что благодаря Канделаки она стала той Татьяной Шмыгой, которую знают и, как утверждают зрители, любят. Да-да, именно той примадонной оперетты. Сама она не любила, да и по сей день не любит громких эпитетов в свой адрес.

Однажды актер Театра Российской армии Федор Чеханков зашел в гримерную со словами: «Боже, кого я вижу — примадонна, королева сцены!» На что она строго заметила: «Ты что, не можешь поздороваться по-человечески?»

Именно при Канделаки она раскрылась как актриса. И это был рай. А вот ад… В силу своего южного темперамента Владимир Аркадьевич был очень ревнив. На пустом месте, абсолютно беспочвенно. Ее это обижало. Сколько раз она в такие моменты пыталась даже не уйти, а убежать из квартиры, хотя бы на время, чтобы в очередной раз не выслушивать глупости в свой адрес. Собирала свои нехитрые пожитки и как вкопанная останавливалась посередине прихожей. Поперек нее у входной двери лежал Владимир Аркадьевич. Переступить через него она не могла. Да он бы ее и не выпустил.

После затяжных ссор, бесконечных выяснений отношений, которые выматывали ее до предела, уже не хотелось ничего, кроме одного — лечь, уснуть, а проснувшись, понять, что это всего лишь сон. Грозы и бури стоили ей больших душевных и физических сил. Как она могла еще и на сцену выходить, до сих пор не может понять. Видимо, есть в организме какие-то скрытые ресурсы. Стоя за кулисами, чувствовала, как в такие моменты открывались тайные шлюзы терпения и сил, неведомые ей самой. Он же, остыв, говорил только одно: «Боже, что же я делаю!»

Проходило время, и все повторялось. Ревность к ее молодости, ревность к успеху, ревность к новым ролям, ревность к поклонникам, ревность к мужчинам…

Человека, который за долгие годы совместной жизни и при огромных возможностях не запятнал чести человека рядом, трудно довести до отчаяния. Но, если постараться, то возможно.

Пусть хоть кто-нибудь попробует бросить в нее камень — не получится. Да, поклонников было много, объяснений в любви — еще больше, сама не желая того, она влюбляла в себя мужчин, ломались копья за кулисами Театра оперетты, один из актеров, поняв, что его чувство так и останется без ответа, даже написал заявление об уходе.

— Ну что же ты делаешь? — Она узнала обо всем, как всегда, последняя. И это тоже особая черта ее характера — не участвовать в склоках и сплетнях, никого и никогда не обсуждать. Она всегда была выше сплетен, зависти и интриг. Хотя частенько, особенно на первых порах своей совместной жизни с Канделаки, как раз и становилась объектом зависти, сплетен и интриг. Но никогда не опускалась до выяснений отношений.

Она, как никто другой, умела ставить барьер между собой и мужчинами. Впрочем, как и между поклонниками. Для «шансонетки» это совсем не свойственно. Хотя лично она в душе никогда не считала себя «шансонеткой». Впрочем, как и оперетту «легким жанром». Кто это придумал? Легким, да и то не жанром, а видом искусства оперетта может быть только в том контексте, что публика во все времена искала праздник и находила его именно в оперетте. В воздушных опереттах Имре Кальмана и Жака Оффенбаха. Изящная музыка, красивые наряды, лучезарные улыбки, перья, боа, красивые стройные ножки актрис и обязательный канкан… А что стояло и стоит за этой легкостью, знают только те, кто хоть раз выходил на сцену.

Почему-то вспомнился забавный эпизод. Молодой журналист пришел к ней брать интервью. Как раз к очередному юбилею. То, что он ни разу не видел ее на сцене, стало ясно с первых же минут разговора. Что ж, журналистика за эти годы тоже стала другой. Деликатность не позволила ей сразу выставить его за дверь, и она начала отвечать на вопросы. А потом как-то случайно у нее в разговоре вырвалось, что она до сих пор занимается сценической речью, посещает балетный класс и педагога по вокалу.

— Что-о-о вы делаете? — У журналиста от неожиданности глаза на лоб полезли.

— Вокалом занимаюсь. — Она с трудом сдерживалась, чтобы не засмеяться.

— А зачем вам, звезде, это надо? — услышала в ответ.

— Чтобы, молодой человек, в моем возрасте играть спектакли.

— И сколько же вам лет?

Ох не зря ее многолетний концертмейстер шутила над ней: «Такой легкомысленной, как ты, я еще никогда не видела. Чтобы так легко отдавать свои роли и так открыто говорить, сколько тебе лет».

Может быть, и надо было отшутиться, как великая Фаина Раневская: «В субботу стукнет сто пятнадцать», но молодой человек явно был лишен чувства юмора, поэтому она честно сказала:

— Семьдесят.

— Шутите? — обиделся будущий «акула пера».

— Нисколько. Нужно соответствовать тем ролям, которые играешь, или уходить со сцены. Но пока я считаю, что могу выходить на сцену. А для этого нужно постоянно заниматься…

На протяжении последних тридцати с лишним лет она и выходила на сцену только благодаря мужу.

Это он избавил ее от ухода на пенсию в самом расцвете лет и сил. Она бы это непременно сделала, потому что выхода у нее не было — либо роли мамаш и комических старух, либо… Он же продлил ей творческую жизнь, написав специально для нее четыре музыкальных спектакля: «Эспаньола», «Катрин», «Джулия Ламберт» и «Джейн». Благодаря ему и в пятьдесят, и в шестьдесят, и в семьдесят пять она выходила на сцену героиней.


До своей судьбоносной встречи, которая перевернула обе жизни разом, они были знакомы много лет.

Он пришел в Театр оперетты еще при Канделаки. Уже тогдашнюю приму он ласково называл «Танечка», впрочем, не он один — так ее звали практически все. За исключением некоторых, любили ее все. За легкость, воздушность, почти прозрачную невесомость, за искрометность и талант, за дотошность и трудолюбие, за желание получить ответы сразу на все свои «почему». За характер, за то, что никогда не принимала участия в склоках, за многое любили ее… За то, что не выпячивалась, не взбрыкивала, будучи женой главного режиссера, не кичилась своим положением, за то, что не просиживала часами в его кабинете, не строила козни…

Она не могла сама это придумать — так ей говорили. Она лишь смущенно улыбалась в ответ. И работала, работала, работала. Ведь те десять лет, когда ее муж был главным режиссером, были для нее самыми трудными. Ей все было нельзя. Нельзя было болеть, нельзя было отказываться от роли, нельзя было выбирать — и именно потому, что она жена главного режиссера. Она играла все подряд независимо от того, нравилось ей это или нет. В то время, когда актрисы играли кто Принцессу цирка, кто Веселую вдову, кто Марицу и Сильву, она переиграла все роли в «советских» опереттах. И даже если предложенный материал ей не нравился, все равно начинала репетировать, потому что Канделаки говорил: «Нет, ты будешь это играть». И она играла.

Загрузка...