Александр Семёнович Шлёнский Загон предубойного содержания

Всегда во время передышки

Нас обольщает сладкий бред

Что часовой уснул на вышке

И тока в проволоке нет.

* Игорь Губерман *

Июльское солнце стояло ещё довольно высоко, но уже начинало подумывать о закате. Иногда к нему подплывало небольшое облако, вежливо предлагая искупаться в мягком пару, и тогда солнце, не торопясь, залезало понежиться в облачную ванну. Там оно на мгновение задрёмывало, но быстро продирало глаза и опять вылезало в небесную синь. Вылезши, светило внимательно осматривало проплывающий под ним земной ландшафт, пытаясь понять, что там успело поменяться за пару минут, и в это самое мгновенье оно, само того не замечая, от любопытства начинало светить немножко ярче. Взглянув вниз после очередного купания, солнце обратило внимание на вереницу микроскопических машинок-муравьёв, едва заметно ползущих по тонюсенькой ниточке дороги. Ниточка обрывалась у небольшой серой заплатки в зелёном крапчатом море, пересечённом серебряными жилками рек, ртутно-тёмными зеркалами озёр, паутинными трещинками оврагов, и испятнённом множеством других разноцветных заплаток. Солнце внимательно вгляделось в эту картину, а затем снова вспомнило о закате, слегка вздохнуло и чуть быстрее покатилось к размытому воздушными струями, по-космически изогнутому краю горизонта.

***

То, что с высоты солнечного полёта напоминало цепочку муравьёв, вблизи оказалось колонной новеньких итальянских скотовозов IRMA, въезжавших на территорию Мервинского мясокомбината. Из решётчатых окон грузовиков блеяли утомлённые долгой дорогой овечки. Нарядные сине-жёлтые автопоезда один за другим ныряли в широкие ворота, окружённые нескончаемым бетонным забором, выглядевшим почти как крепостная стена. По верху трёхметрового забора вились широкие спирали фирменной колючей проволоки «Егоза». Близкое знакомство с её острыми как бритва лезвиями-шипами могло легко превратить любителя поживиться чужим мясом в бесплатную мясную нарезку для подкормки местных ворон. Мервинский мясокомбинат славился замечательной колбасой, изумительной бужениной, великолепными ароматными копчёностями, отменного качества грудинкой и рулетом, а также гуманным отношением к домашним животным, из которых делались все вышеперечисленные продукты.


Местная легенда гласила, что когда-то в стародавние времена была в этих местах знаменитая лошадиная ярмарка, где круглый год продавали скаковых, рысистых и тягловых лошадей. Именно последних больше всего раскупали местные крестьяне. Неприхотливые и сильные животные с кротким вследствие кастрации характером и дали название селу, в которое постепенно разрослась небольшая поначалу деревенька — Мериново. Жить бы селу да богатеть, но тут грянул 1917 год. В революцию и гражданскую войну лошадей забирали, не платя, и белые, и красные. Знаменитый конезаводчик и инженер барон фон Дервиц сгинул в чекистской Бутырке, а разграбленный конезавод в конце концов сгорел.


Когда в округе почти не осталось ни лошадей, ни лошадников, название села как-то само собой усохло до Мервино, а потом и самого села не осталось. В советские времена оно постепенно обезлюдело и в конце концов вымерло как и множество других сёл. Осталась лишь платформа «Мервино», которую местные жители именуют «блок». Несколько раз в день на блоке останавливается на пару мгновений простуженная усталая электричка, подхватывая или сбрасывая горстку людей, живущих в окрестных деревнях. Деревенские ездят в город за спичками, солью, белым хлебом, сливочным маслом, кефиром и другими колониальными товарами, которые они, в отличие от самогонки, сами делать не умеют.

Работники же Мервинского мясокомбината электричкой не пользуются. Их забирают и привозят на работу комбинатские автобусы — Пазики и пассажирские Газели, а после окончания смены развозят по домам. Местные жители не жалуют комбинатских за то, что они не ездят зимой в студёной, а летом в раскалённой электричке, что будучи чистокровно деревенскими, живут они в комбинатских тёплых городских квартирах, жгут на кухне не баллонный а подведённый газ, и получают хорошую зарплату. А больше всего деревенские не любят комбинат за то, что стоит он у них под боком, процветает и богатеет, а поживиться с него ни свежатиной, ни колбаской, ни нужным хозинвентарём не даёт высокий забор и суровая неподкупная охрана. Не по-русски это, когда у кого есть чем поделиться, не делится ни по добру ни по здорову. Вот потому и не любят деревенские комбинат и его работников.

***

Машины одна за другой подъезжали к ограждению, рабочие в комбинезонах с лязгом открывали железные двери, и испуганный и усталый живой груз, цокая копытцами по металлическому пандусу, перетекал в просторный загон под высоким навесом. Овцы робко жались к ближнему краю загона, стараясь держаться подальше от противоположной стороны. Там, у дальнего края загона в деревянной ограде зияло нечто необычное и страшное. Это было жерло узкого коридора, образованного сплетением толстых металлических труб. У входа в этот коридор мягкий соломенный настил заканчивался, обнажая голый шероховатый бетон. Метров через тридцать зловещий коридор приводил к низким железным воротам серого приземистого здания. В описываемый момент эти ворота были закрыты наглухо. Над ними тускло в свете дня горела служебная лампа, обязанностью которой было освещать в тёмное время суток железную вывеску "Убойный цех N1". Буквы были выведены красной масляной краской, а в конце вместо точки художник с мрачным юмором поставил жирную кроваво-красную кляксу.


В загоне совсем не было еды. Ни привычных кормушек со свежесрезанной люцерной, ни корытец с зерном, лишь в центре стояла небольшая автопоилка. От сгрудившегося у ограды овечьего стада отделился крупный баран с лихо закрученными рогами. Он с деловым и вместе с тем испуганным видом подбежал к поилке. Напившись, баран постоял несколько секунд, как бы потрясённый собственной храбростью, а затем бегом направился назад и быстро втиснулся в скученную толпу овец. Постепенно загон наполнился. Когда овцы покинули последнюю машину, и рабочие уже собирались закрывать двери, из глубины опустевшего грузовика вдруг неожиданно раздалось гулкое цокание копыт по металлу, и громадный винторогий козёл с патриаршей бородой и густой длинной гривой церемонно прошёл по пандусу и, не торопясь, спустился в загон.


— Ты глянь, Лёха! Во даёт, а! — восхитился один из рабочих.

— Чего даёт? — хмуро переспросил Лёха.

— Да козёл. Ты погляди, выступает прямо как премьер-министр!

— Смотри-ка, и впрямь козёл. Откудова он тут взялся?

— Да забежал, поди, вместе с овцами, а пастухи-то и не заметили.

— И куды нам его теперь девать, Митяй?

— Девать куды? А вон туды… — ткнул пальцем Митяй в направлении убойного цеха. — Куды и всех. Рога у него уж больно хороши. Я черепушку выварю вместе с рогами, наждаком зачищу, отполирую и дома на стену повешу. А ты, Лёха, шкуру забирай. Мездрить-то умеешь?

— Скажешь тоже! Чё там уметь-то? Растянул её на доске да и скобли потихоньку. — Лёха оценивающе оглядел козлиную шкуру, хозяин который в этот момент спокойно утолял жажду водой из поилки. — Только её надо сперва с солью отмачивать.

— Это ещё зачем? Сохлые шкуры — те правильно, отмокают. А парную не надо. Как сдерёшь, так сразу и мездри пока тёплая.

— Тады давай уже завтра его завалим, а то сегодня на собрании допоздна сидеть. Слышь, Митяй, а тушу-то евоную куды ж девать?

— Так в отходы, на мясо-костную муку. Курям да свиньям без разницы, что бараньи кости трескать, что козлячьи. Понял, рогатый? — обратился Митяй непосредственно к козлу. — Завтра рога свои мне подаришь, а Лёхе шкуру. А до завтра — поживёшь!


Козёл внимательно выслушал человека, глядя ему в лицо узкими вытянутыми зрачками, а затем, подойдя к ограде, чинно опустился на передние ноги и низко склонил голову, выставив вперёд витые рога. Сделав поклон, козёл грациозно выпрямился и отошёл назад.


— Во как! — хохотнул Лёха. — Митяй, это он так тебе спасибо сказал, что ты ему день жизни подарил.


После этих слов благородное животное неожиданно повернулось, внимательно глянув человеку в глаза, и вновь слегка поклонилось, после чего неторопливо направилось вглубь загона.

***

Проводив последний грузовик, Митяй и Лёха закрыли внешние ворота загона на большой деревянный засов. Привезённые овечки стояли по краю ограды, тесно прижавшись друг к другу. Каждая овца пыталась втиснуться поглубже в стадо, словно пытаясь раствориться среди себе подобных, чтобы подступающее неведомое зло, взыскующее дани, не заметило её среди остальных, а забрало кого-то ещё. Многие овцы дрожали от испуга. Все они, не сговариваясь, стояли, повернувшись хвостами в направлении страшного коридора, как будто сознавали, что опасность исходит именно оттуда. Козёл подошёл к мятущемуся стаду и устремил на него хмурый сосредоточенный взгляд. Под этим взглядом овцы постепенно оттаяли и перестали дрожать, с надеждой глядя на вожака. Козёл приблизился к поилке и сунул в неё бороду, но пить не стал. После этого он подошёл совсем близко к стаду, но так чтобы оставаться на виду, и чинно улёгся, умостив рогатую голову на соломенном настиле. Успокоенные поведением вожака овечки одна за другой потянулись к поилке, а попив, тоже стали ложиться.


— Ты погляди, Лёха, козляра-то у них за главного! Глянь как слушаются его.

— Так они небось не один год за ним ходили… А сколько там на твоих золотых?

— Половина ржавчины. Пал-пятого, кароче… Через пятнадцать минут на собрание надо иттить.

— Ты когда-нибудь видал, Митяй, как козлы дерутся?

— А то! Конечно видал. Они — рогами. Бараны — те лбами шибаются, только треск стоит. А козлы — рогами. Слышь, Лёха, а давай энтого с нашим стравим.

— Во, точняк! Ща мы его сюды… пускай подерутся, а мы позырим!


Рабочие, не торопясь, прошли через загон и коридор и скрылись в цеху, со скрежетом отодвинув створку ворот. Довольно скоро они вернулись по тому же коридору обратно в загон, подталкивая перед собой крупного безоарового козла белой масти с едва заметным кремовым отливом. Митяй с Лёхой остались у ограды, а козёл прошествовал вглубь загона. Подойдя к лежащему приезжему соплеменнику, он деликатно тронул его точёным копытом. Овечий пастырь живо поднялся на ноги, оглянулся и приосанился. Безоаровый козёл тоже принял официальный вид и подчёркнуто вежливо произнёс на парнокопытном языке:


— Разрешите представиться. Я работаю в Мервинском мясоперерабатывающем предприятии, где вы сейчас находитесь, в должности проводника. Царандой пятый ака Провокатор, к вашим услугам.

— Очень приятно! — отозвался винторогий патриарх с неуловимо тонкой усмешкой в голосе. — Алимбек Азизович Искаков, доктор философских наук, член-корреспондент РАН. Шутка, конечно… Этот титул я носил в прошлой жизни. А сейчас… Зовите меня просто Цунареф.

— Какая пикантная неожиданность! А я в прошлой жизни был частным предпринимателем… Выходит, мы с вами оба раньше были такими же прямоходящими как, скажем, вон те двое?

— Прямоходящие, достопочтенный Царандой, бывают весьма разные, как и парнокопытные. Я смею надеяться, что был прямоходящим совсем иного сорта. В каком-то смысле я и тогда гораздо больше походил на себя нынешнего, чем на этих двух несчастных. А могу я поинтересоваться, в чём заключаются ваши обязанности проводника? Кого вы сопровождаете и куда?

— Сопровождаю я, уважаемый Цунареф, всех сюда попавших, вон в те ворота. И эти ворота — о-о-о! — это очень! Очень интересные ворота! Благодаря этим воротам я являюсь, выражаясь метафорически, местным Хароном. А вот этот небольшой коридор — это мой Стикс. По нему я переправлю вас в следующую жизнь. Когда говоришь о вещах метафорически, получается очень романтично, не правда ли? Но к сожалению, помимо романтики, у любого дела всегда есть ещё и практическая сторона. Так вот, практически, дорогой мой бывший Алимбек Азизович, а ныне Цунареф, я приведу вас в убойный цех, где вас, и ваш народ, который вы водили по горам и по долам, переработают на мясо.


Цунареф, качнув кручёными рогами, спокойно и иронично посмотрел в глаза собеседника.


— Знаете, я очень рад, что у нас всё происходит без истерик. — улыбнулся в бороду Царандой. — Мясо… — Четвероногий работник мясокомбината встряхнул шерстистым животом и помолчал. — Ну да, мясо! В этом нет ничего оскорбительного. Собственно говоря, мы ведь и есть мясо. Живое, блеющее мясо. Убойный цех, в сущности, почти ничего не изменит, он всего лишь переведёт это мясо в снятое состояние, так сказать, в инобытие…

— Да… Старина Гегель, котого вы цитируете, без сомнения, ел мясо. И я в прошлой жизни тоже ел мясо. — задумчиво сказал Цунареф. — Варёное мясо, жареное мясо, тушёное мясо… Это всё — разные ипостаси инобытия. Любопытно было бы узнать, как приготовят моё мясо… Скажите, чего от нас хотят эти двое прямоходящих? Почему они не спускают с нас глаз?

— Они ожидают, что мы с вами подерёмся. Будет лучше, дорогой коллега, если мы последуем их желанию. Давайте немного разомнёмся, пофехтуем рогами. Они минут пять посмотрят, а потом им надоест, и они уберутся отсюда по своим делам, а у нас появится возможность полежать на недурной соломе и прекрасно побеседовать.


— Гляди, Лёха, вроде начали.

— Чё-то как-то вяло они. А на задние ноги-то они зачем становятся?

— А затем. Ты найди в цеху баранью черепушку и сравни её с козлиной. У барана-то она бронебойная, а у козла так себе.

— Ну и что с того?

— А того, что бараны бьются лоб в лоб с разбегу, и хоть бы чего. А вот ежели баран с разбегу козла таким макаром приварит — расколет козлиный черепок на раз, без вопросов.

— Ну это понятно, Митяй. А всё равно, на задние ноги-то зачем?

— Так это чтобы рогами по рогам сверху лупить, а башку козлиную не ломать. Они хоть и козлы от рождения, а жить-то им всё равно хочется! Поэтому у них и драка такая, чтобы друг друга не поубивать. Ладно! Пошли, Лёха, на собрание, время уже.


Рабочие прошли по направлению к цеху и скрылись в воротах, с грохотом закрыв их за собой. Если бы кто-то рассказал им, о чём беседовали между собой парнокопытные животные, которых они пытались стравить между собой потехи ради, они были бы весьма удивлены. Впрочем, они бы мало что поняли из вышеописанного разговора, и даже не потому что они не знали, как звучит слово «Гегель» на парнокопытном языке, а просто потому что никогда не читали сего достойного классика немецкой философии ни в оригинале, ни в переводе.

***

Привезённые овцы понуро стояли или лежали на соломенной подстилке, опасливо вдыхая незнакомые запахи. Некоторые проголодавшиеся овечки, не найдя кормушек, пытались жевать жёсткую солому, но быстро отказывались от этого занятия. Косые слабеющие лучи солнца всё глубже забирались под крышу загона, тень от которой постепенно отползала в сторону. День клонился к закату. На одном из столбов, подпирающих крышу загона, неожиданно ожил массивный раструб громкоговорителя, наполнив вечереющий воздух приятным женским голосом:


— Уважаемые работники и работницы! Сегодня на нашем собрании мы побеседуем о грядущих перспективах развития мясоперерабатывающей промышленности. Необходимо отметить, что в последнее время конкурентная борьба из ценовой сферы перемещается в область качества. Благосостояние населения растет, и спрос начинает смещаться в сторону более дорогих и качественных продуктов. Руководство Мервинского мясокомбината считает, что наилучшим маркетинговым ходом для нас явится создание нового класса продуктов из хорошего натурального сырья с частичным или полным отказом от применения соевых препаратов. Продуманное выполнение этого плана несомненно даст нашему предприятию новую жизнь…


— Скажите, многоуважаемый Царандой, а как вас звали в прошлой жизни?

— О! А я вам ещё не сказал? Простите великодушно и разрешите представиться ещё раз. Цфасман! Михаил Аронович Цфасман. Был, кстати, композитор с такой фамилией, если помните…

— Конечно помню, как же не помнить! Чудесные были пластинки: "Лунный вечер", да… «Сеньорита», "Лодочка", "Белая сирень"… Очаровательная музыка, теперь такую уже не сочиняют… Простите, а вы Александру Наумовичу Цфасману кем приходитесь?


Безоаровый козёл критически осмотрел свою шерсть и копыта:

— Боюсь, что теперь уже никем. Впрочем, я и в прошлой жизни приходился ему не более чем однофамильцем. К музыке я не имел никакого отношения. В мою прямоходящую бытность у меня напрочь отсутствовал музыкальный слух. Моей стезёй всегда был исключительно бизнес. Предпринимателем, надо сказать, я был весьма неплохим. Многого добился и дошёл под конец до такого уровня, куда без влиятельного прикрытия на самом верху никогда не поднимаются.

— За это, надо полагать, вас и убили в прошлой жизни?

— Да. И что характерно — с каждой удачной сделкой, с каждым шагом наверх я чувствовал, как опасность подкрадывается всё ближе, но остановиться не мог — ведь в нашем бизнесе ты или растёшь, или умираешь. И вот однажды на меня вышла очень крупная английская компания, представлявшая клиента из Эмиратов, и предложила мне продать им наше оборудование на исключительно выгодных для нас условиях. В назначенный день я приехал в их представительство. Переговоры прошли очень успешно. Мы подписали контракт на поставки оборуд… Хотя, какой теперь смысл шифроваться? На самом деле мы торговали боевыми вертолётами и другим вооружением. Зарубежные партнёры обращались к нам с большей охотой чем к Рособоронэкспорту. У нас были ниже цены, лучше предпродажная подготовка изделий, больше опционов. По окончании переговоров партнёры предложили мне выпить с ними чашечку кофе. Я сделал ровно один глоток, после чего свет внезапно померк в моих глазах. Очнулся я в каком-то убогом и мрачном офисе. Как оказалось, это был офис городского крематория. Несколько человек с хорошей выправкой, но в штатском, весьма участливо спросили меня о моём самочувствии а потом повели душевный разговор о былых победах русского оружия. Мы поговорили о переходе Суворовым Альп, о Бородинском сражении, о Сталинградской битве и Курской дуге… О сбитом российской ракетой американском лётчике Фрэнсисе Пауэрсе… Я всё никак не мог взять в толк, как я оказался в этом месте, кто эти люди и зачем они ведут со мной все эти патриотические разговоры, и совсем было уже собрался впрямую об этом у них спросить, как вдруг в офис ввели маленького лысого человечка, который представился нотариусом Алексеем Похлёбкиным. Мои похитители — а к тому моменту я уже понял, что меня похитили — стали уговаривать меня проявить патриотизм. Они говорили, что мои деньги и бизнес будут гораздо сохраннее в руках государственных людей, и предлагали без раздумий подписать поданные нотариусом бумаги. Разумеется, я наотрез отказался. Тогда меня привязали к тяжёлому офисному столу и стали методично отрезать один за другим пальцы, сперва на ногах, затем на руках. После каждой экзекуции мне вежливо предлагая подписать бумаги оставшимися пальцами. Я отказывался пока не кончились пальцы. Мне перебили голени молотком и предложили назвать зарубежные банковские счета и детально описать финансовые потоки моей фирмы. Я ни сказал ни слова. Тогда мне стали медленно выкручивать поломанные ноги, так чтобы края разбитых костей с хрустом царапали друг друга. Потом полсуток медленно, со вкусом, спиливали зубы шлифовальной машинкой.

— Болгаркой?

— Не имею понятия… Национальностью этого пыточного инструмента я не поинтересовался. Я продолжал молчать… Тогда меня очень по-деловому подвесили на крюк, точь-в-точь как на здешней бойне, и стали жечь паяльной лампой. Обуглили сперва подмышки, затем соски, задний проход и половые органы. Когда стало ясно, что от меня ничего не добиться, мне сказали, что я жареный козёл, прикрутили меня проволокой к мертвецким носилкам и сожгли живьём в печи крематория. Было очень больно и обидно…

— Ну больно, это понятно, а обида здесь причём?

— За державу обидно, дорогой Цунареф! Эти паскудные людишки имеют свинство называть себя государственными… Да они просто используют государство как кувалду, чтобы крушить частный бизнес, а потом растаскивают обломки по своим личным оффшорным закромам. Абсурд!

— А что было дальше, уважаемый Царандой?

— А дальше я совершенно неожиданно для себя очнулся здесь, на мясокомбинате в роли любимца местных работников и невольного соучастника систематических массовых убийств. Во всём этом деле, дорогой Цунареф, есть один положительный момент: здесь умеют убивают быстро и почти безболезненно.


Винторогий козёл хотел что-то ответить, но тут Царандой энергично кивнул в сторону громкоговорителя, прошептав:

— Послушайте, это касается непосредственно нас!

Цунареф осёкся на полуслове и прислушался.


— … В современной технологии мясопереработки решающим фактором является избежание стресса у животных перед убоем. Тщательное соблюдение этого технологического требования позволяет весьма значительно повысить качество заготавливаемого сырья. Стресс у животных недопустим по причине того, что в результате его воздействия меняется химический состав мяса, а вместе с ним и физическое состояние мышечных волокон. Так например, длительность хранения свежего мяса зависит от характера протекания посмертного окоченения. Чем позже оно наступает и чем дольше длится, тем это лучше для длительного хранения полутуш. В свою очередь, характер протекания посмертного окоченения зависит от эмоционального состояния животного. Неправильное или неполное оглушение животного чревато длительной предсмертной агонией, ускоряющей наступление посмертного окоченения, что сокращает период хранения свежего мяса. Таким образом, гуманизм применительно к нашим условиям означает качество.


— Н-да… — задумчиво пожевал губами Царандой. — Моим убийцам был нужен мой бизнес, а вовсе не моё мясо. Их не волновало, как окоченеет мой труп. Поэтому в процессе моего убийства мне сознательно и весьма негуманно нанесли неизгладимую душевную травму.

— Интересное всё же место мясокомбинат… — задумчиво промолвил Цунареф. — Только здесь и начинаешь понимать насколько прихотлив и сложен баланс между гуманизмом и жестокостью. Я много размышлял над этой проблемой в прошлой жизни, но так и не смог докопаться до её сути.

— До сути чего?

— Ну, видите ли, когда прямоходящие провозглашают гуманизм своим моральном кредо, они подразумевают, что в его основе лежит не разум, а скорее некое чувство, сродни религиозному верованию, что ли… Определённое состояние духа, при котором чувство гуманности является первоосновой всего.

— Вы имеете в виду гуманность, проявляемую не с целью повышения качества мяса, а из соображений самой гуманности?

— Именно, именно!

— Дорогой мой Цунареф! Неужели такой многомудрый и печальный козёл как вы на полном серьёзе мог когда-либо верить, что гуманность такого рода существует?

— К моему стыду — да. Я действительно верил!

— Но на каком основании?

— Да в том-то и дело, что без всякого основания. Я просто верил априори в беневолентность прямоходящих, поскольку сам был одним из них.

— Вы чувствовали и понимали, что причинить зло своему ближнему противно вашей природе, и думали, что и все остальные чувствуют то же что вы?

— Да нет… Скорее это было то что американцы называют "the benefit of the doubt". То есть, нет повода думать о ком-то плохо пока этот повод не появится.

— Что ж, вполне убедительно. Но к сожалению, мои жизненные обстоятельства утвердили меня в мысли, что прямоходящие — единственные существа, которые сознательно убивают своих жертв с особой жестокостью.

— Вы без сомнения правы, уважаемый Царандой. Но ваша правда — это только часть правды. Смешная вещь… В моём нынешнем обличье, и связанном с ним образе жизни, категории добра и зла в их прежнем значении потеряли для меня всякий смысл. Точно так же, гуманизм и жестокость, или выражаясь вечными словами, "добро и зло", представляются мне вовсе не первоосновой морали, как в прежней жизни, а всего лишь обыденными инструментами, которые прямоходящие применяют по мере необходимости.

— Надо же! Никогда бы не подумал, дорогой Цунареф, что рога, копыта и шерсть могут столь сильно изменить философское восприятие действительности.

— Увы-увы!.. Вся моя прошлая жизнь ушла на то чтобы войти в герменевтический круг. А теперь вот я неожиданно вышел из него на четырёх копытах и просто не знаю, что делать дальше…

***

Митяй и Лёха сидели в последнем ряду в большом конференц-зале, где проходило общее собрание коллектива, и откровенно скучали. Генеральный директор закончил доклад, выдержал паузу, подождал пока утихнут вялые аплодисменты, после чего постучал по микрофону и провозгласил:


— А теперь я передаю слово для доклада нашему уважаемому главному технологу Пенькову Андрею Васильевичу.


Сутулый долговязый мужчина в тёмном костюме, сильных очках и с залысинами, забрался на трибуну для докладчиков, раскрыл чёрную кожаную папку, откашлялся в носовой платок и заговорил в микрофон сипловатым надтреснутым голосом:


— Уважаемые дамы и господа! В своём докладе я хотел бы коснуться основных аспектов технологии убоя, которая, как уже ранее подчеркнул наш уважаемый генеральный директор, нуждается в дальнейшем совершенствовании. Мы ещё до настоящего времени — тут докладчик неожиданно кашлянул в микрофон, и мощные громкоговорители отозвались гулким воздушным ударом. — Прошу прощения… Так вот это… до сих пор мы всё ещё никак не прекратим полностью практику необоснованного убоя прямо с колёс.


Главный технолог посмотрел в зал, затем с вопросительным выражением перевёл взгляд на генерального директора, и тот едва заметно кивнул. Докладчик расслабил морщины на лбу, набрал воздуха и продолжил:


— Так вот это… инструкция гласит, что убой с колёс можно производить только при соблюдении двух обязательных условий, а именно: расстояние между животноводческим хозяйством, где выращивались животные, и мясоперерабатывающим предприятием сравнительное небольшое, и животные прошли надлежащую предубойную подготовку по месту выращивания. В противном случае перед убоем животные должны выдерживаться некоторое время в загоне предубойного содержания. Там они получают передышку, необходимую для снятия стресса и восстановления сил после длительной транспортировки. Кроме того в этом случае легче добиться равномерной подачи животных на конвейер. Выстой должен составлять для свиней порядка 3 часов, для КРС не менее 4 часов, для овец…

— Слышь, Митяй, всё хотел тебя спросить. — зашептал Лёха.

— Ну, спрашивай, раз хотел.

— Тебя часто сны всякие снятся?

— Да почти что кажную ночь.

— А про что?

— Ды я чё их запоминаю, что ли!

— Ну какие-нибудь хоть помнишь?

— Так это… вот снилось недавно, как будто я на мотоцикле еду. Теперь уже не упомню, то ли на Урале, то ли на Ижаке, только знаю что с коляской. И вроде как подъезжаю я к переезду, ну ты знаешь, как из Аверино ехать, а там как на путя взъезжать сразу посля шлагбаума, колдобина имени Опарышева…

— Где Венька Опарышев на своей Ниве переднюю подвеску расхерачил?

— Ну да, ямина чуть не полметра глубиной. И я аккурат её колесом зацепил. Мотоцикл как тряханёт, и у меня верхний мешок нахуй лопнул, и вся картошка из него — в грязь. Ну я мотор заглушил, слез с мотоцикла-то и думаю: как же мне её теперь собирать, и тут вдруг раз! — и проснулся.

— А нахера ты картошку в Аверино покупал? — удивлённо задрал белесые брови Лёха, нахмурив покатый волчий лоб. — У них же там суглинок, картошка мелкая родится, червивая, и в погребе гнисть будет всю дорогу. В Плешаково надо покупать или в Еремеевке. Там пески, клубни растуть ровные, один крупняк, и чистые, одна к одной. И притом же и дешевше у них.

— Лёха, чудак ты человек! Это ж во сне!

— Ааа… ну ладно хоть, что во сне. А то я, может ты и взаправду попрёшься в Аверино за картошкой. Ну а ещё что тебе снится?

— Снится часто, как будто я бабу одну ебу, но не Таньку мою, а другую. Рыженькая такая, ногти крашеные, а глаза-а-а… короче, бессовестные у неё глаза! Танька-то всегда во время чё говоришь глаза закрывает, чтобы для скромности, а эта наоборот только ширше их разевает и знай подмахивает словно заведённая. Ебёшь её внаглянку, как жеребец, а она нет чтобы глаза-то прикрыть, а наоборот так на мене весело зырит, а то бывает ещё и подмигнёт. А глаза у ей синие-синие, водянистые и, ну ужасно наглые! Как будто она не только чё говоришь, а ещё и глазами ебётся… Блядь, короче! Ну а так вообще ништяк баба, ебать сочна — и всё как по взаправдашнему, вот только кончить в неё ещё ни разу не кончил. Всегда раньше просыпаюсь. Как проснусь — и сразу на Таньку лезу и в неё кончаю. Но с Танькой — уже совсем не то… скромная она у меня слишком.


— Загон предубойного содержания, — продолжал тем временем главный технолог, — оборудуется на основании инструкций и нормативов, разработанных органами санитарно-эпидемиологического контроля, отраслевыми институтами, а также с учетом тех норм, которые действуют в стране, откуда поставляется оборудование. Наиболее важные требования предубойного содержания касаются создания климатических условий в помещении, интенсивности освещения, используемого настила, а также конфигурации ограждений и проходов. Суть этих требований сводится к восстановлению нормального кровообращения у животного, релаксации после стресса, а также к созданию условий по предотвращению возможных травм и заболеваний непосредственно перед убоем.


— Это тебе не зря такой сон снится. Ты, Митяй, давно уже поди на блядки не ходил. Видать, пора.

— Остарели мы уже, Лёха, на блядки ходить. Четвертый десяток, как-никак. Пусть молодые ходят.

— Ладно тебе, старик, какие наши годы… А мне, Митяй, совсем другая ерунда снится. Как будто работаю я в убойном цеху, только я там не скотину забиваю, а народ.

— Ну тебе и галимые сны снятся, однако…Что, прямо в натуре — людей? Это типа, как у Гитлера евреев?

— Да я уж не знаю, евреев там или цыганов или ещё какую нацию, но людей забиваю всю дорогу…

— Чем забиваешь-то?

— Свиными пневмоклещами, чем же ещё!

— Ну а дальше?

— А дальше, Митяй, всё как обычно — технологический цикл…

— Какой? Ты скажи конкретно, балда! Полутуши? Четвертины? Крупный разруб? Обвалку-сортировку делаете? С отделением от кости или на кости? Готовый продукт идёт в охлаждение или в заморозку? Уж взялся рассказывать, Лёха, так и рассказывай! Чего сопли-то жевать?

— Ну значит так: сперва оглушаем человека в бухте, потом обескровливаем на горизонтальном столе, цепляем туши на конвейер, и они дальше идут по цеху. Сперва проходят грязную зону, там идёт зачистка и туалет туши, а потом в разделочный. Ну там сам знаешь — отделение ливера, распиловка, разрубка…

— Шкуру снимаете или зачищаете?

— Это кожу-то? Ну да, кожу снимаем. Забеловку делаем прямо во время обескровливания, на том же столе. А в цеху стоят машины барабанного типа, вроде наших, только получше.

— Кровь собираете техническую или пищевую?

— Пищевую. У нас под неё специальные емкостя. Наполняем — и сразу в заморозку. Я всё думаю, какая же зараза её потом пьёт?

— Головы чем отделяете — электропилой?

— Гильотиной, но сперва языки вырезаем малой электропилой и тоже складываем в отдельные емкостя на заморозку. А сами головы в чан, на утилизацию… Только, Митяй, не в технологии тут дело.

— А в чём?

— В том как всё это видится… Ведь оно во сне, а всё такое знакомое, все мелочи — вообще всё прямо как наяву. У некоторых людей лица тоже бывают знакомые, как будто я уже видал их где-то раньше.

— Где же ты их видал?

— Да ты чё, Митька, глупой? Конечно нигде я их раньше не видал! Это же всё во сне! Оно только кажется так, будто я их видал. — Лёха на мгновенье замолк, а затем неуверенно продолжил: — А вообще-то, кто знает… Может и в самом деле видал… В другом каком сне…

Лёха опять замолк, а затем его взгляд ожесточился и углубился в себя, словно он усиленно пытался рассмотреть стенки своего черепа изнутри.

— Короче, забиваю я их не просто так, а обязательно по списку. У кажного человечка — свой номер. Я их по номерам выкликаю. Они, значится, подходят, одежду там, часы-кольца, всякие там украшения, перед забоем всё это с себе снимают и отдельно в ящики ложат. Всё так тихо, молчком, по-деловому. Ботинки к ботинкам, часики к часикам, колечки к колечкам… А по разделочному пройдёшь, и там тоже всё по отдельности расфасовано — в грязной зоне в одних чанах головы лежат, глазами на тебя лупают, в других — руки навалены, по щиколотку отрубленные. Которые руки бабские, сразу видно, у них ногти крашеные торчат. Дальше пройдёшь — там в чанах требуха, печёнки-селезёнки. Кишки тоже отдельно размачивают в чану, само собой. Воняють они, кишки эти, хуже чем у свиней…

— А чё ж им, Лёха, не вонять-то? Люди потому что едять всякое гавно, какое ни одна свинья жрать не станет, а уж чего они пьють, про это вообще молчу… Всё у тебе во сне как наяву… Не пойми ещё, где и сон, а где явь… Может, это я у тебя во сне, а твой человекоубойный комбинат — прикинь — наяву! А, Леха? — хохотнул Митяй.

Лёха на мгновенье замер, а затем ошалело помотал головой и заехал себе по рёбрам костяшками пальцев, словно силясь проснуться.

— Да нет, Митька… вроде не похоже…


Главный технолог оторвался от бумаги, сделал пару глотков воды из стакана и продолжил доклад:

— К боксу убоя животные направляются по специальным проходам и пандусам, которые проектируются таким образом, чтобы не создавать трудностей для животных и не послужить косвенной причиной травмы, которая может затруднить процесс оглушения и вызвать стресс у животного. Подгон животного осуществляется специальными погонными приспособлениями. В редких случаях используется электрошокер, в основном для того, чтобы успокоить слишком буйное животное и заставить его двигаться в нужном направлении. Как правило, это осуществляется специальными опахалами, особым направлением света либо с помощью виброплощадок. В любом случае, следует стараться использовать меньше шокирующих воздействий, чтобы не вводить животное в стресс, из которого оно выходит слишком долго.


— Лёха, а как же ты людей глушить в бухту загоняешь? Они же поди орут, упираются? Обсираться должны от страха! Чай ведь не овцы, всё понимают!

— Вот как раз, Митяй, в том всё и дело, что и не упираются они совсем! Идут мужики, бабы, детишки… Тихо так, молча, как будто так и надо. Зайдёт в бухту, встанет и в глаза мне смотрит жалистно — на, мол, бей! Ну, я это — шарахну его клещами — упадёть, только что руки-ноги дрожат мелко. Когда овцу или свинью глушишь, у ей так же ноги дрожат. Бывает иногда что покорчится, поблюёть, да и опять встанет. Поднимется, встанеть кое-как — ножки-то подламываются — и опять мне в глаза смотрить, ждёть когда я его добью. И всегда всё молчком, ну разве когда застонет, а так бы кто хоть раз слово молвил… Ну я его — хрясь! клещами по второму разу, чтобы долго не мучился, и тут же следующему говорю чтобы готовился. А этого подъёмником зацепляю, ложу его сразу на стол, дисковым ножом ему по шее чикну, чтобы кровь отворить, и пока забеловку сделаю, как раз вся кровь в поддон стекёт, а там уже ёмкостя подставлены. Потом этого уже готового цепляю на конвейер — и следующего приходую… И так всю ночь… Я сперва внимания особого не обращал, а потом стал мне этот сон надоедать. Ну куды это — кажную ночь людей убиваю! Верка из-за этого меня теперь шугается, как будто я зверь какой. Боюсь кабы она в один день не собрала детишек и к родителям не ушла. Я же её порешу тогда, а потом и себя заодно.

— А к докторам ты с этим не пробовал?

— С этим? Ты чё, Митяй! Это же чернуха! Они меня с ней сразу в дурку упрячут!

— Да ладно тебе, прямо сразу в дурку… Может, просто таблетки какие дадут. А давно тебя эта чернуха одолевает?

— Да примерно с год. Я уж и водку с прополисом пробовал, и пустырник с валерьянкой у жены пил, а недавно даже к бабке Щелбанихе ходил заговариваться.

— Ну знаю. Витька Андронов к ней бегал от водки избавляться. Помогла. Две недели не пил вообще ни грамма, а то кажный день ходил бухой. А тебе как, помогла?

— Не, Митяй, мне ни фига. Она меня как увидала, сразу с лица поменялась и велела идтить взад, и деньги брать не стала. А когда я с её дома вышел, она через весь двор за мной шла и какой-то там водичкой мой след кропила. Видать боялась, что моя чернуха и на неё перекинется.

— А знаешь, Лёха, может тебе и взаправду кого-нибудь убить, а?

— Дык, Митяй, и так уже убиваю кажин день, и наяву и во сне! Куды же ещё больше?

— Это всё — не то. Скотину током глушить — это не убивство, это обыкновенный забой. В нём чего для души? Да ничего! А ты вот чего: ты убей по-настоящему. Так чтобы душу в тебе всю перевернуло. Может быть, душа посля того как перевернётся, уляжется как-нибудь более подходяще, и пройдёт твоя чернуха. Понял али нет?


Лёха внимательно посмотрел на товарища, но сразу ничего не ответил. Между тем главный технолог возвестил в микрофон:

— Убой скота и разделка туши состоят в основном из следующих операций: оглушения, обескровливания животных, съемки шкуры или освобождения ее от волосяного покрова, отделения головы и конечностей, извлечение внутренностей, распиловка и туалета туши. На мясоперерабатывающем комплексе «Мервинский» животных, в том числе крупный рогатый скот, свиней, овец и лошадей, оглушают электротоком. Для оглушения КРС требуется напряжение от ста до ста шестидесяти вольт при длительности воздействия двенадцать-тринадцать секунд, соответственно для телят и овец шестьдесят — семьдесят пять вольт и от двух до пяти секунд, и для свиней шестьдесят — семьдесят пять вольт и пять-восемь секунд. После оглушения животное извлекается из бокса и производится обескровливание. Во избежание травмирования оглушенных животных перед боксом на полу устанавливается деревянный настил.


Неожиданно Лёха глубоко вздохнул, распрямил спину и с выражением твёрдой решимости в глазах саданул своего приятеля основанием кулака сверху по бедру.

— Это за что меня так? — поморщился от удара Митяй.

— А за правду! Прав ты, Митяй. Надо убить, я и сам давно чувствовал. Как ты думаешь, кого в жертву принести?

— Жертву? Какую ещё жертву?

— Ну это… я когда малой был, всё книжки про старину любил читать. Как они жертвы всякие разным там богам приносили. Когда животных, а когда даже и людей. Ну там, рабов, пленных, даже своих детей. Вот такую.

— Ааа… Такую жертву — это без проблем. Вот я однажды такую жертву… Короче, знаешь, Лёха, я ведь однажды, пацаном ещё, целый мир погубил!

***

— Простите, я, вероятно, не должен об этом спрашивать… Это ужасно бестактный вопрос, уважаемый Цунареф, и всё же… Вам не жалко свой народ? — поинтересовался безоаровый козёл.

— Дорогой мой Царандой, «жалко» — это совсем не то слово, которое хоть как-то уместно в данном случае. "Летай ли ползай, конец известен", кажется так выразился классик, не правда ли? Так вот, мой народ — это типичные обыватели. Таковыми они были в прежней прямоходящей жизни, таковы они и теперь. Ничего не изменилось. Вы только послушайте, о чём они говорят.

Оба замолчали, прислушиваясь к разговорам в овечьем стаде. Овцы выражали недовольство отсутствием еды, неприятным вкусом местной воды, жаловались на усталость после долгой тряской дороги. Давешний баран, первым напившийся из поилки, предлагал обратиться к Вождю с предложением написать петицию с жалобой на отсутствие корма и немедленно передать её со всеми подписями местному руководству. Два интеллигентных барана вели высокопарную беседу о необходимости соблюдения гражданских прав личности в обществе, и особенно прав сексуальных меньшинств. Пожилой валух рассказывал нескольким баранам помоложе как он тюнинговал бимеры и мерседесы в прошлой жизни. Те ровным счётом ничего не понимали, поскольку ни в одной из прошлых жизней не были прямоходящими, но всё равно кивали с важным видом. Одна овца — редкостно стервозного вида — выговаривала своему мужу:

— Я так хотела эту шиншилловую шубку, я так о ней мечтала! Три года копила деньги, обшаривала твои вонючие карманы, таскала деньги из сумочек у подруг, экономила на всём, просила, хитрила, унижалась. А ты, мерзавец, алкоголик, взял и отдал мою мечту, моё сокровище каким-то проходимцам за ящик водки, баран пустоголовый!

— Да на кой ляд тебе эта шуба теперь нужна! — сипло басил в ответ приземистый колченогий баран. — На тебе вон и так своя шуба теперь растёт. — и хрипло хохотнул. — Гляди кабы кто её с тебя не содрал!

— Ах, ты опять об этом! Я этого слышать не хочу, я об этом знать ничего не желаю! Это тебе, баран, всё равно, на двух ногах ходить или на четырёх. Тебя раньше стригли за деньги, а теперь стригут бесплатно, вот для тебя и вся разница. А я женщина тонкая и с понятиями. Я… я есть хочу-у-у! Живо найди мне какую-нибудь еду, изверг, негодяй!

— Где же я её тут найду?

— Вот ты всегда такой недотёпа — что на двух ногах, что на четырёх! Баран, остолоп, сил моих нет! Отвернись, видеть тебя не хочу! Куда ты повернулся, олух, не видишь, что я с тобой разговариваю?


— Дамы и господа! — обратился Царандой к стаду. — Позвольте мне рассказать вам в двух словах о цели вашего приезда к нам на мясокомбинат и о вашей дальнейшей судьбе.

— Бе-е-е-е-е! — откликнулись овцы — Не надо о судьбе-е-е-е! Лучше скажите, когда будет еда-а-а-а.

— Да-а-а, да-а-а-а! Когда же будет еда-а-а-а?!


Два почтенных козла выразительно глянули друг другу в глаза и сокрушённо затрясли бородами.

— Каждый раз одно и то же… — с тихим отчаянием прошептал Царандой. — Никак не возьмут в толк, что они сами уже еда. Пройдёт ещё немного времени, и я опять поведу это мясо на убой… И оно пойдёт! — безоаровый козёл тяжко вздохнул и низко опустил рога. — Как они так могут? Как вообще такое возможно?

— Они — просто обыватели, не сознающие ни сходства, ни различий. — отвечал винторогий патриарх. — И почему вас удивляет, что они таковы, будучи парнокопытными, и не удивляет, что многие из них были точно такими же прямоходящими? Прямоходящих тоже часто посылают на убой, и они безропотно идут.

— Вы правы, уважаемый Цунареф. Действительно, чему тут удивляться… Но позвольте мне восхититься силой вашего духа. Знать, что твой народ рано или поздно пойдёт на убой… Знать, что он никогда не осознает своей конечной участи… Знать, что никто из них не испугается, не задумается, не попытается спастить… Знать, наконец, что никто из них поэтому и не заслуживает лучшей участи! Знать всё это, и тем не менее водить за собой по горам это живое блеющее мясо, быть его вождём…

— Вы преувеличиваете, любезный Царандой. Ваш ужас и проистекающее из него восхищение моими заслугами — это типичные судороги загнанного в угол экзистенциализма, хотя я абсолютно уверен, что вы не читали ни Гуссерля, ни Хайдеггера, ни Дильтея, ни даже столь модных Бердяева и Кьеркегора.

— Вы правы, уважаемый Цунареф. Не читал. Зато я читал Ясперса и Сартра.

— Так забудьте их, голубчик! Забудьте поскорее. Нет никакой экзистенции у прямоходящих, как нет её у парнокопытных. Свобода, трансценденция, нравственность, преодоление метафизики… Всё это выдумки! Есть только одна единственная правда, от которой никуда не уйти — это неизбежный нож в конце бараньей жизни. Всё предопределено в этом мире… Так что освободите свой ум от химеры, уважаемый коллега, и живите спокойно. И поймите одну простую вещь: вождь — этот тот, кто ведёт народ к великим переменам. Вот вы, достопочтенный Царандой, вы, без сомнения, вождь, потому что очень скоро вы поведёте мой народ туда, куда вели свои народы все великие вожди — на убой. А я не вождь, я обыкновенный вожак, потому что я просто ходил по горам и долинам и позволял баранам и овцам следовать за мной и нагуливать мясо.

***

— Как же это ты, Митяй, целый мир погубил? А ну расскажи!

— А ты точно уверен, что тебе это знать надо? Если я скажу, тебе обратного хода уже не будет.

— Ну и ладно! Всё равно, куды хуже-то…

— Что ж… Тады слушай.


Лёха приблизил ухо к лицу рассказчика, но тот неожиданно замолчал и углубился в себя. Видно было, что мысли его улетели очень далеко из зала, наполненного профессиональными убийцами, где в насыщенном мясными испарениями воздухе звучали речи о совершенствовании технологии убоя. Взгляд Митяя, устремлённый в пространство, просветлел, а лицо расправилось и словно бы помолодело на много лет.


— Помнишь, Лёха, как мы пацанами по деревне гоняли? — спросил Митяй с неожиданной детской улыбкой на суровом, словно высеченном из камня лице. — Филоновский монастырь помнишь, где мы в войну играли? Как на стену лазили? А как ещё в подвале скелет раскопали, Васька Печёнкин с черепушкой по деревне бегал, девок пугал? Помнишь?

— Ну помню. А ты это к чему?

— А потом Ермаков, тогдашний директор совхоза, помнишь, кирпича ему не хватило коровник достроить, и он сообразил Филоновский монастырь растресть на кирпичи?

— Помню. Мы всей деревней ходили смотреть, как его взрывали.

— Правильно. Я тоже тогда со своими бегал смотреть. А потом Витька Прохоров на К-700 с прицепом кирпич со щебёнкой вывозил, помнишь?

— Ну помню, помню! Витька в позапрошлом годе от белой горячки помер. И чего?

— Так вот, один раз после проливного дождя прицеп с кирпичом так завяз в грязе, что Витькин трактор закопался по днище, его потом двумя Т-75 вытягивали. А когда вытянули, осталась здоровая такая яма, почти что в человеческий рост.

— Это где?

— Ну как от Филонова ехать, там где щебень кончается, дальше грунтовка, сразу за лесопосадкой.

— Да там вроде давно всё заровняли… Ну ладно, короче чё там с этой ямой?

— С ямой-то? А помнишь, нам в школе всё говорили, что бога нет, что всё это враньё и как это… опиум для народа? Теперь-то наших детишек уже совсем по-другому учат. А я тогда, хоть и пацан ещё, но в сомнении пребывал. Если бога нет, думаю, то для кого же прежние люди монастырь построили? Чё они, совсем дураки были что ли, зря стойматериал переводить, если бога в натуре нет? А тут вот взяли и взорвали. Ну я и думаю себе: чё, теперь все сильно умные стали? Вроде, непохоже… И стало мне тогда, Лёха, шибко интересно…

— Интересно что?

— Интересно, как же оно на самом деле. Ведь смотри! Монастырь взорвали — порушили, значит, то что богу принадлежит. А когда щебёнку вывозили, и сделали ту яму нечаянно. А туда дождевая вода налилась, потом кувшинки выросли, лягушки откель-то прискакали, жуки-плавунцы набегли, паучки там, водомерки всякие, короче до хрена развелось там всякой мелкой живности. И ведь если подумать, то вся эта поебень с ножками, с крылышками — она ведь такое же как мы население. Также живут, друг дружку любят, детишек рожают, один другого жрут, и дальше своей лужи ничего не знают. Я кажный день посля школы бегал на них смотреть. Чудно… Не было ничего, и вдруг — целый мир, прямо из ниоткуда. И всё в одной нечаянной яме, которой и быть то не должно!

— Почему же это её быть не должно?

— А ты подумай, Лёха. Ведь если бы народ точно знал, что бог есть, никто бы монастырь не взорвал. Значит и Витька бы щебень не возил, и не пострял бы его трактор посередь дороги. Значит, и ямы бы не было. А раз бог себя не предъявляет, так и монастырь взорвали, тогда и яма у дороги появилась. Но ты вот мне что ответь: кто в энтой яме целый мир устроил? Ведь не сам же он! Сам по себе-то и чирей не вскочит!

— Не знаю я, Митяй…

— И я, Лёха, тоже не знал. А потом понял я, в чём дело! Хоть и глупой ещё, пацан, а понял одним махом, и так крепко, словно как будто молнией меня ударило.

— Что же ты такое понял?

— Обиделся бог на нас! Обиделся, что мы об нём забыли и решил с нами больше дела не иметь. И сотворил он себе для утешения этот мир малый в той самой луже, населил его энтими козявками, и всю свою благодать теперь им отдаёт. Вот тогда-то я и понял, что делать надо.

— И чего?

— А вот чего. На следующий день заколол я школу, взял отцов мотоцикл, в коляску двадцатилитровую канистру с соляркой забросил — и к яме. Ну, зафигачил я в эту яму все двадцать литров соляры, а сам рядом стою и паклю поджигаю. Эти все жучки-паучки, хуечки, водомерки и прочие мандовошки даром что маленькие, а сразу жопой учуяли, что пиздец близко. Как они ломанулись спасаться! Ножками блять сучать, крылышками стрекочуть, друг через друга внавалку лезуть, друг дружку давють, удирають наперегонки! И тут я раз, и с другой стороны горящую паклю хлобысть прямо в соляру. Тута она сразу ка-а-ак па-а-алыхнё-ёт! Короче, сжёг я живьём всю эту пиздобратию, а сам стою рядом и смотрю, как оно всё скорченное дымится. И чувствую, как будто у меня внутре тоже словно всё огнём выжгли… Был целый мир, и жили в нём все энти хуетнюшки тесно между собой, в спорах и в согласии, и тут вдруг херак! — и всех разом пожгли живьём, никого не осталось. Вот так когда-нибудь наступит день, и бог нас тоже всех нахуй пожгёть, когда мы ему настоебеним, а потом уйдёть и даже на пепел не взглянеть…

— Да прямо тебе, сожгёт… Чё ж до сих пор не сжёг? Ты вон к попу Аркадию, тот что в Новопречистенской церкви служит, с поллитрой сбегай… Он тебе всё расскажет.

— В Новопречистенскую пусть бабки ходят замаливать, что в молодости наблядовали. Поп Аркадий — он на службе. А человек служебный, он тебе никогда правду не скажет, а скажет то, что ему начальство говорить велит. А начальство у него не бог, а митрополит.

— Да кобель с ним, с митрополитом… ты говори чё дальше было!

— А дальше, еду я, Лёха, обратно домой на батином Урале, пацан ещё, рулить тяжело, коляску-то на ухабах заносит, а меня от радости так всего и распирает: воротил я бога обратно людям!

— Ну и как, воротил что-ли?

— Ждал я долго, Лёха, от бога весточки, да так и не долждался. Правда через год у того коровника, что из монастырского кирпича построили, стена рухнула, и крыша провалилась внутрь. Пять коров убило, одной ногу оторвало, её тоже забили прямо там же, и ещё это — Савелию Ефимкину… ну, Пашки Ефимкина отцу — он как раз там скотником был — хребёт балкой переломило. Он потом в районной больнице помер через три недели. Вот тут-то и понял я, что зазря я тех мандовошек пожёг, и что оставил нас бог уже навсегда. Если бы бог и вправду вернулся, он бы первым делом мне хребёт переломил! А то, Пашкиному отцу, да через год…. Вообще, Пашкин отец-то тут с какого боку?

— Откуда ты знаешь, Митяй! Как ты могёшь за бога думать? А можеть, он всю деревню за тебя наказал и захуярил по кому пришлось! И пришлось как раз по Пашкиному отцу. Ты об энтом не думал?

— Да ладны тебе! Там потом следователь приезжал и дознание делал. Ну и оказалось что каменщики из авдеевской бригады, какие кладку ложили, попиздили весь цемент четырёхсотой марки и налево продали — на водку они так калымили. А мы-то всё думали, чё это Авдеев всю дорогу пьяный, и вся его бригада тоже в дребодан? На какие-такие деньги? А они вона… И кладку положили пьяную, почти что с одним песком заместо раствора. Так и чё ж ей было не завалиться? Так что всё, Лёха. Не вернётся к нам бог никогда. Таперича каждный должон думать сам об себя. И тебе тоже надо жизнь свою решать самому, ни на кого не надеяться.

— Дык, Митяй, я же только сейчас решил.

— Нет, Лёха, не всё ты ещё решил. Ты главного не скумекал, что мы все живём не по правде. Оттого тебе и чернуха снится. А ты возьми и дойди до конца. Найди себе жертву, как ты сам сказал, и убей её правильно, так как надо. Один раз сделашь как правильно, и тогда поймёшь, как у тебе внутре всё было неправильно, и как во всей жизни тоже всё неправильно. Ну, ни себя, ни жизнь переделать конечно нельзя, но легче стать всё равно должно. Так что давай, принеси, Лёха, жертву. Глядишь, и чернуха твоя пройдёт.

Лёха выразил своё согласие с мнением приятеля новым энергичным тычком кулака в его бедро.

— Да заебал уже, блин, кулаком-то тыкать… — беззлобно ругнулся Митяй, вернув тычок приятелю в бок. Лёха молча принял солидный кулак товарища слегка хрустнувшими рёбрами, и при этом не только не поморщился, а наоборот — блаженно осклабился, обнажив крупные жёлтые клыки, наподобие волчьих.


Между тем докладчик, сделав очередной глоток воды из стакана, продолжил:

— Крупный рогатый скот обескровливают следующим образом: закольщик делает по передней линии шеи разрез шкуры длиной тридцать-тридцать пять сантиметров, затем отделяет небольшую часть пищевода от трахеи и накладывает на него лигатуру. Наложив лигатуру, он вводит через разрез шкуры по направлению вперед к грудной клетке нож, вскрывает одновременно переднюю аорту и переднюю полую вену. Снимают шкуры с туш сразу же после обескровливания, быстро, не допуская при этом порезов шкуры, повреждения мышечной ткани, оставления на шкуре прирезей и загрязнений.

— Шкура… сука… убью… зарежу, блядь!.. — неожиданно прохрипел Лёха, и глаза его зажглись злобным жёлтым огнём, как у матёрого волка. На его сжатых веснушчатых кулаках бугристо вздулись тёмные вены. Несколько сидящих недалеко работников с беспокойством оглянулись на голос. Забойщик медленно разжал пальцы рук и с трудом пригасил страшный волчий блеск в глазах.

***

— Ну что, дорогой коллега… Где-то через час мне надо будет приступить к своим обязанностям проводника. Кстати, для справки, пропускная способность нашего убойного цеха примерно сто голов в час. А пока есть время, не могли бы вы рассказать о вашей прошлой жизни?


— С удовольствием, уважаемый Царандой. В прошлой жизни я заведовал кафедрой философии в академическом учреждении, под названием "Институт Системных Исследований Российской Академии Наук". В работе учёного основное время занимает — увы — всяческая рутина. Я тащил на себе кучу аспирантов, регулярно утверждал план работы диссертационного совета, каждый третий четверг проводил заседания Учёного совета, пробивал гранты на исследования. Но была и светлая сторона. Я писал статьи в "Психологический журнал" и кучу других изданий, отечественных и зарубежных. Ездил на конференции в Европу и в США. Изучал всевозможные материалы по проблеме гуманистического развития человека и общества. В частности, пытался проследить этапы эволюции психологии индивидуализма и его влияния на различные аспекты жизни. Если хотите, могу прочитать вам краткую лекцию на эту тему.


— А что, валяйте! Вы наверное будете единственным в мире учёным козлом, читающим бле-е-е-е-кцию в своём настоящем виде. Все остальные непременно маскируются под прямоходящих, когда блеют в микрофон.


— Да, что называется, не в бровь а в глаз. — потряс Цунареф длинной бородой. — Действительно, учёные козлы… хм… блеют в микрофон… Итак, индивидуализм… Как вы догадываетесь, уважаемый Царандой, индивидуализм не является исключительным свойством прямоходящим. Они унаследовали его от "братьев меньших", как они снисходительно выражаются. Сильные отбирают у слабых пищу и самок. Слабые погибают. Сильные выживают и дают сильное потомство. Жизнь торжествует благодаря законам природы. В основе этого процесса лежит индивидуализм, то есть приоритет собственных потребностей особи над потребностями другой особи. Такая форма поведения несомненно приносит пользу в дикой природе. Давая возможность сильному выжить ценой жизни слабого, она укрепляет популяцию и вид в целом.


— Но прямоходящие не живут в дикой природе, дорогой Цунареф.


— Совершенно верно. Прямоходящие — единственные существа, построившие собственную среду обитания, отделившую их от природы. Многие другие виды живых существ тоже являются строителями. Но внутри их строений, будь то бобровые хатки, лисьи норы, осиные гнёзда, пчелиные соты, паучьи сети, коралловые рифы… в их строениях действуют всё те же законы природы. Муравейник в джунглях является частью джунглей, не правда ли? И паутина в лесу является частью леса. А вот то, что построили прямоходящие, отчуждено от природы и противопоставлено ей, и поэтому законы природы там действуют превратно. Вы конечно знаете как называется это строение прямоходящих, любезный Царандой?


— Ну разумеется. — усмехнулся безоаровый проводник. — Цивилизация…


— Да, увы! Цивилизация… Она извращает законы природы, разделяя вещи, неразделимые в природе. Раньше всех она варварски разорвала великолепную гармонию мироздания, естественно и слитно ощущаемую всеми живыми существами, на две раздельные и совершенно бессмысленные вещи — знание и веру. Когда бесполезность такого деления стала очевидна, прямоходящие попытались исправить ошибку, а на самом деле усугубили её, разделив знание на факты, логику, причинность, статистику с корреляцией и прочие штудии. Веру разделили ещё глупее — на конфессии, конгрегации, догмы, ритуалы, обряды и тому подобные глупости. Итак, если исключить из рассмотрения все прочие традции и принимать во внимание одно только христианское знаковое поле, то по одну сторону гносеологической пропасти находятся апостольские писания, Фома Аквинский, блаженный Августин и на закуску Ансельм Кентерберийский, а по другую её сторону — Аристотель, Декарт, Рассел, Витгенштейн, Хомский, Фреге и наконец Гёдель, который вбил последний гвоздь в гроб дискурсивного подхода к познанию реальности…


— А что такое "дискурсивный"?


— Дискурс — это коммуникативный акт, включающий в себя некий текст и ряд экстралингвистических факторов.


— А что такое "экстралингвистические факторы"?


— Это реалии, существущие вне языка. То есть, они существуют, но поскольку они существуют вне языка, то следовательно рассказать о них с помощью языка я не могу, и никто не может, вы уж не обессудьте.


— А как же Гегель, уважаемый Цунареф? Помните в "Феноменологии духа" он писал: "знанию нет необходимости выходить за пределы самого себя, где оно находит само себя и понятие соотвествует своему предмету, а предмет — понятию". А теперь вот толкуют про какие-то экстралингвистические факторы…


— Гегель… А что, собственно, Гегель? Всю жизнь пробултыхался в болоте, которое сам же и вырыл в промежутке между знанием и верой. Вырыл и наполнил трясиной, которую он назвал диалектикой. Разумеется, купание в этом болоте не сделало прямоходящих счастливее, и тогда они раздробили всё уже окончательно — логический позитивизм, прагматизм, физикализм, функционализм, когнитивизм… Чем дальше в лес, тем мельче осколки, и составить из них осмысленную мозаику уже никому и никогда не удастся. Вот и всё что я могу сказать по поводу истории философии.


— Да, уважаемый Цунареф. Постоянное хождение на задних ногах даром для мозгов не проходит. — с грустью подытожил четвероногий проводник. — Постойте! А Кастанеда?


— Кастанеда? — усмехнулся винторогий философ. — Ах, ну да, Кастанеда! Читать довольно занимательно, но сути вещей он не меняет. Просто это чтиво вымывает отраву цивилизации из сознания прямоходящего и погружает его в пустоту. Но заметьте — на выходе из этой пустоты всё те же проблемы. Вот если бы Кастанеда дал возможность прямоходящим встать на четыре ноги и навсегда убежать в леса и в горы, подальше от цивилизации, тогда другое дело.


— Лесов не хватит. — заметил Царандой, задумчиво покачав рогами.


Цунареф вздохнул и отрицательно помотал бородой вправо-влево:

— По дороге в лес прямоходящие естественным образом бы друг друга перегрызли. Оставшимся в живых лесов вполне бы хватило. Беда в том что естественной грызни у них как раз и не происходит. Цивилизация извращает законы природы. Она создаёт власть, которая даёт силу слабым и лишает её сильных. Например, диктатор, будучи ледащим бессильным старикашкой, может погубить тысячи здоровых молодых граждан, протестующих против его правления. Молодые и сильные солдаты могут в любой момент стать жертвой престарелых политиков с дряблыми больными телами, которые посылают их умирать за чужие интересы. Можно привести ещё массу примеров, как цивилизация приводит к тому что сильные особи становятся жертвами слабых, чего в природе никогда не бывает. Но эта опасность — всего лишь Сцилла. Харибда хоть и менее очевидна, но гораздо страшнее, и называется она словом «гуманизм». Гуманистическое общество — это популяция, в которой здоровые и сильные особи должны кормить, лечить, ублажать и продлять жизнь увечным особям с тяжёлыми наследственными болезнями, дряхлым старикам, неизлечимо больным, инвалидам, сумасшедшим и прочим биологическим отходам. Оно вынуждено тратить огромные средства чтобы содержать опасных преступников в местах заключения пожизненно, потому что гуманизм не позволяет применить к ним смертную казнь. Вы не задавали себе вопрос, уважаемый Царандой, с какой целью современное общество решило содержать и обслуживать всю эту смердящую биомассу вместо того чтобы дать ей умереть и сгнить, как это происходит в природе? Ведь допустим в той же Спарте как-то обходились и без этого?


— Ну, вероятно, это и есть проявление той самой философии гуманизма, о которой мы с вами недавно беседовали.


— Ошибаетесь, дорогой коллега. Никаким гуманизмом здесь и не пахнет. Это всё тот же природный индивидуализм, только цивилизация вывернула его наизнанку. Цивилизация избавила прямоходящих от необходимости бороться за жизнь каждую секунду, как это происходит в дикой природе. Но это достижение вовсе не убило животного страха прямоходящих за свою жизнь, данного им природой для выживания, а только перенесло этот страх из настоящего в будущее. Индивидуализм прямоходящих распространяется неизмеримо дальше во времени чем индивидуализм всех остальных существ, и по этой причине изменил своё обличье до неузнаваемости. Например, белка может натаскать себе в дупло орехов на всю зиму, чтобы съесть всё в одиночку. Но ни одной белке не придёт в голову предложить беличьей стае создать фонд социального страхования и отчислять в него некий процент орехов из своей добычи чтобы кормить, например, белок, ослепших по старости. Ослепшая белка должна умереть, таков закон природы. А прямоходящие придумали такой вид общественной кооперации как страхование и пенсионное обеспечение и нашли таким образом способ обмануть природу. Но что является движущей силой этой кооперации? Вы думаете, гуманизм? Нет, это индивидуализм, который в сочетании с кооперацией становится так похож на гуманизм, что многие принимают его за таковой и даже выдумывают на сей счёт разнообразные теории.


— Кьеркегор? Швейцер?


Винторогий философ почесал рогами спину, переступил с ноги на ногу и иронически поморщился:

— Ну да… Швейцер, Кьеркегор… Всё пустое! Когда закрома у общества пусты, никакого гуманизма просто не может возникнуть ибо он экономически несостоятелен. Голодоморы на Африканском континенте, а кстати и поближе к нам, на Украине подтвердили это экспериментально. Когда свирепствует голод, сильный пожирает запасы слабого, а часто и его самого, чтобы выжить. Гуманизм появляется только рука об руку с благоденствием. И тем не менее, благоденствие — это самое страшное испытание для живого существа. Стоит ему продлиться достаточно долго, как насыщение сменяется пресыщением с его неизбежным декадансом и непреодолимой тягой к порочному образу жизни. Если в начальной стадии благоденствия обществу свойствен здоровый гуманизм, то есть стремление помочь всем несчастным, то в период декаданса на ему смену приходит то что я назвал термином «ультрагуманизм». Последний есть не что иное как воинствующий истерический индивидуализм, проявляющий необыкновенное сочувствие ко всем недавно амнистированным и потому модным порокам и нездоровый интерес к практикующим эти пороки дегенератам. Гуманизм в эпоху декаданса означает не сочувствие несчастным и обделённым и стремление им помочь, а всеобщее подчинение неизвестно откуда взявшемуся требованию не просто терпимо, а с любовью и с искренней симпатией относиться к носителям всевозможных пороков — наркоманам, проституткам, больным спидом, порноактёрам, педерастам, лесбиянкам, алкоголикам, обитателям трущоб и гетто, желающим все как один стать звездами рэпа… Это требование называется политической корректностью. На законченных подонков, например, на педофилов, насильников и серийных убийц политическая корректность пока распространяется только частично — то есть, их нельзя повесить без суда на ближайшем дереве, а необходимо потратить кучу денег сперва на следствие, потом на суд, и наконец на гуманное содержание в тюрьме. Зато лица этих подонков круглые сутки не сходят с экранов телевизоров, а написанные ими мемуары издаются и приносят миллионные прибыли. Больше всего страдает от этого наиболее здоровая и жизнеспособная часть общества, на которой паразитирует вся эта саранча. Она изнемогает под бременем налогов, но никому до неё нет дела.


— Вы правы. Кстати, налоговые деньги начинают тратить весьма пикантным образом. Например, на силиконовые груди для женщин-военнослужащих. Или на помощь сексуальным меньшинствам в развивающихся странах.


— Совершенно верно. Налоги уходят на создание дегенератам наилучших условий для удовлетворения их пороков. Все смотрят на их лёгкую безбедную жизнь, и довольно скоро наступает момент, когда нормальные люди хотят стать дегенератами и жить как дегенераты. Дегенерация становится нормой жизни.


— А ещё, дорогой коллега, некоторые новоявленные гуманисты жалеют зверюшек и не хотят их кушать.


— Всё их вегетерианство показное — они вопят о нём для печатных изданий и телепрограмм. Чтобы добиться известности в наше время, лучше всего, конечно, быть не вегетерианцем, а педерастом. Но если человек физически не способен стать педерастом, то ничего другого не остаётся как стать вегетерианцем. Надо же хоть чем-то отличаться от нормальных людей, если таково требование времени! Однако, заставьте этих вегетерианцев всерьёз поголодать — и они мигом озвереют и сожрут нас обоих живьём вместе с рогами и копытами. Создаётся впечатление, что под любое модное извращение прямоходящие немедленно подводят идеологическую базу, после чего на него смотрят уже не как на извращение, а как на пример для подражания. Цивилизация вообще отличается тем, что даёт элегантное и культурное название любому проявлению животных чувств и раздувает его до уровня глобальной идеи.


— Особенно когда дело касается секса… — многозначительно заметил Царандой.


— Это правда. Именно старина Фрейд, а никакой не Маркс, впервые обратил внимание на то что корни любой самой высокой идеи всегда утопают в навозе бытия. Маркс же сосредоточился лишь на одном аспекте бытия — производстве и распределении материальных благ. В определённой степени он был прав: количество материальных благ у прямоходящих определяет, какие свои животные чувства они поднимают на уровень главенствующей идеологии. Когда у них достаточно запасов, они провозглашают гуманизм и помогают тем кто не способен позаботиться сам о себе, чтобы самим иметь право на аналогичную помощь. Когда же запасы истощаются, торжествует звериный индивидуализм, и каждый спасается в одиночку. Характерно что у прямоходящих имеется веками выработанная мораль, которая весьма пафосно оправдывает любые взаимосключающие чувства и поступки, как самые добрые так и самые чудовищные.


— Значит, дорогой Цунареф, вы начисто отрицаете существование доброго начала в прямоходящих?


— Конечно нет, любезный Царандой. Некоторые прямоходящие вполне способны искренне пожалеть ближнего, помочь, а иногда и поделиться последним. Изредка встречаются даже такие кто способен пожертвовать собой ради других. Но речь о том, что формальный институт гуманности в обществе прямоходящих основан не на этой спорадически проявляемой жалости, а на голом расчёте: если ты отдаёшь обществу некоторую часть своих доходов на поддержку нуждающихся, то оно поддержит тебя, когда ты сам окажешься в их числе. Когда этот расчёт более не оправдывается, гуманизму приходит конец.


— В общем-то, уважаемый Цунареф, я нахожу это вполне справедливым. А вы?


— Разумеется, и я тоже. Кстати, совсем недавно психологи доказали экспериментально, что идея справедливости имеет всего один источник — сравнение собственной удовлетворённости жизнью со всеми остальными. Любому прямоходящему представляется несправедливым испытывать страдания в то время как остальные наслаждаются жизнью, хотя обратное не верно. Стремление уравнять степень страданий и удовольствия в обществе как раз и трансформируется в глобальную идею справедливости. Следует заменить, что справедливость — это нулевое решение индивидуализма, глубоко вынужденная вещь. Ведь на самом деле каждый хотел бы получать намного больше чем отдаёт и наслаждаться жизнью много больше чем все остальные. Но при этом возникает конфликт, в котором можно потерять всё, в том числе и собственную жизнь. Потому необходимо согласие, то есть, по выражению классика, "продукт при взаимном непротивлении сторон". И этот продукт, это согласие прежде всего требует…


— справедливого распределения материальных благ. — закончил фразу Царандой.


— Именно! Но тут наши старшие братья по разуму упираются в дилемму эффективности и справедливости. И придумывают как минимум четыре подхода к решению проблемы — эгалитарный, роулсианский, утилитаристский и какой последний, не напомните?


— Рыночный, разумеется.


— Совершенно верно. Причём ни один из них, в сущности, не работает. Тем не менее, регулярные социальные трансферты приводят к одному весьма неприятному эффекту. — тут винторогий козёл нахмурил шерстистую морду и нехорошо оскалился. — Получатели этих трансфертов начинают верить, что производительные силы общества безграничны, и соответственно меняется их психология. Те кто тяжело работает, без сомнения, знает цену своей трудовой копейке. А вот те, кто ест дармовой хлеб с маслом и икрой, во всё горло призывают общество увеличить помощь нуждающимся, выискивая этих нуждающихся где только можно, чтобы присоединить их крики к своим собственным воплям.


— Это вы верно подметили, дорогой Цунареф. В результате количество вопящих и получающих трансферты паразитов начинает увеличиваться неконтролируемым образом.


— Совершенно верно, уважаемый Царандой. Увеличивается по экспоненциальному закону. Но хуже всего, что эта тенденция вопить, призывая работающих тратить свои деньги на развращённых деклассированных захребетников, проросла из гетто и бидонвиллей в общественную мораль. Кроссовер, знаете ли, будь он неладен…


— Кроссовер? Это что-то автомобильное?


— Да нет, не совсем. Это такой процесс в генетике, фаза мейоза, в которой гомологичные хромосомы обмениваются секциями. Подобные же процессы происходят и с идеями в общественном сознании… Если раньше индивидуализм прямоходящего заканчивался на себе любимом, то теперь ему этого мало. Ему хочется большего — чтобы не только он сам был счастлив, но и все вокруг тоже были беспробудно счастливы. Разумеется, за счёт общества, а не за его личный счёт. Ему не хочется, чтобы делали аборты, хотя он не готов заплатить ни единого цента на содержание рождённых в результате детей… чтобы посылали солдат на войну, плодами которой он тем не менее пользуется… чтобы со зверюшек снимали меховые шкурки на шубы, которые он носит… чтобы нас с вами, дорогой коллега, забивали на мясо, которое он тем не менее ест… чтобы депортировали нелегальных иммигрантов, детей которых он не желает видеть в школе, в которую ходят его чада… чтобы казнили неисправимых преступников, от рук которых он однако не желает умирать… И конечно же всё это не потому что он кого-то из них действительно жалеет, а просто потому что сам факт наличия в мире чужих страданий напоминает ему, что страдания могут однажды коснуться и его самого, а это скверно действует на его драгоценнейшее пищеварение.


— Что же делать, дорогой Цунареф? Неужели единственный выход — побросать всех дегенератов в Нил на корм крокодилам? Помните как Иди Амин учудил в семидесятых с инвалидами?


— А, это угандийский диктатор? Нет конечно. Одноразовая акция ничего не даст.


— А если её повторять систематически? Хотя нет… Куда потом девать крокодилов? Размножатся же как на дрожжах.


— Крокодилов — на мясо, как и нас.


— Не проще ли сразу инвалидов на мясо, дорогой Цунареф? Их ловить гораздо легче чем крокодилов.


— У инвалидов мясо тухлое, а тухлятину никто кроме крокодилов не ест. Когда в ареале отсутствуют крокодилы, систематически выедающие тухлятину из живущей там популяции, эта популяция протухает целиком, и ей приходит конец. Да посмотрите сами, что происходит: сильные, генетически полноценные прямоходящие должны всего добиваться сами в тяжёлой конкурентной борьбе, истощая свои силы, и отдавать большую часть своего заработка на поддержание жизни инвалидов, которые работать не могут и целой своры симулянтов, которые работать могут, но не хотят. Получается так что весь генетический брак, от рождения неспособный усваивать и применять знания, социальные и производственные навыки, полностью освобождён от борьбы за выживание. Вырожденцы и деграданты находятся на положении священных коров. В нынешнем обществе дегенераты не только не уничтожаются, но напротив — любовно культивируются и обеспечивается всеми благами за счёт здоровой части общества. В популяции прямоходящих катастрофически увеличивается доля умственно отсталых, врождённых уродств, диабетиков, гемофиликов, дальтоников, гомосексуалистов, наркоманов, алкоголиков, гороподобных толстяков, трясущих жирами, психопатов, маньяков, шизофреников… Кем бы все они были в дикой природе?


— Едой, уважаемый Цунареф! Дрянной некошерной едой. Другими словами, падалью.


— Правильно! Вся эта генетическая некондиция, годная лишь на то чтобы быть съеденной падальщиками, в естественной среде не только бы не выжила, а просто никогда не родилась. Лишь благодаря современным технологиям и современному же слюнявому индивидуалистическому сочувствию любым дегенератам, которое ныне считается вершиной гуманизма, нежизнеспособные мутанты не только остаются в живых, но ещё и активно размножаются и плодят себе подобных! Их заботливо кормят, лечат, их жизнь поддерживают искусственно, не считаясь с затратами, за счёт здоровой части населения. В результате здоровых становится всё меньше, а неспособных к нормальной жизни — всё больше. Очень скоро у прямоходящих станет некому работать и обеспечивать не в меру расплодившихся вырожденцев инвалидными колясками, диетическими завтраками, кислородными подушками и тёплыми клизмами! Вы представляете, что тогда случится?


— Ну почему так уж и некому работать, дорогой Цунареф? А иммигранты?


— Иммигранты? Это дикари, в их в генах нет ни грана самодисциплины. Если они видят, что можно не работать, они тут же перестают работать, а начинают сладко бездельничать на пособия, которые им платят местные гуманисты, и рожать без счёта таких же дикарей и бездельников. Таким образом иммиграция не сокращает, а только увеличивает число нахлебников обезумевшего от избытка слюнявого гуманизма цивилизованного общества. Идея терпимости к большиству мыслимых пороков не может привести ни к чему иному! В итоге инфраструктура, в которой освобождающиеся рабочие места некем заполнить, просто развалится. Вот в этом самом убойном цеху, куда вы нас поведёте через часок, станет некому работать, и он остановится. Оборудование заржавеет, здание разрушится…


— А мне очень нравится наш убойный цех. Прекрасное инженерное сооружение. Полутуши висят на конвейере, медленно продвигаясь вперёд… Рабочие разделывают их чёткими, выверенными движениями… Иногда мне кажется, что они двигаются как автоматы. Возможно их скоро и заменят роботами, как в автомобильной промышленности… И вы знаете, эта великолепная механизация заставляет забыть, что на конвейере висят не просто куски мяса, а ещё недавно бывшие живыми существа, у которых насильственно отняли жизнь. Эта инженерная непреклонность не позволяет верить, что каждый новый шаг конвейера начинается с убийства. И хотя я каждый день вижу эти массовые убийства, я всё никак не могу смириться с мыслью, что убийство может быть поставлено на конвейер. Смешно, не правда ли?


— Нисколько не смешно, дорогой коллега. Если этот конвейер убийств остановится, некоторое количество прямоходящих не получит на завтрак привычные сосиски и ветчину. Если остановятся все подобные этому конвейеры убийств, прямоходящие очень скоро начнут убивать друг друга, и убивать весьма жестоко, и конвейр убийств возродит себя в ином качестве. Предваряю ответом саркастический вопрос, который читается на вашем лице. Нет, уважаемый Царандой! Вегетерианцами они не станут. Когда цивилизация прямоходящих начнёт разваливаться, а это произойдёт непременно, они погрузятся в такую дикость, которая нам, парнокопытным, и не снилась. Природа, доселе искусственно сдерживаемая цивилизацией, возьмёт своё, и сделает это с удесятерённой яростью. Перед тем как остановиться, нечестивый конвейер бессмысленных убийств обязательно пропустит через себя тех, кто его построил и запустил. Природа слишком хорошо устроена для того чтобы этого не случилось.


Цунареф посмотрел на дремлющих овец, обвёл взглядом ограду загона, задержав его на коридоре, ведущим в убойный цех, и глубоко вздохнул, а затем тихо продолжил:

— Нынешняя цивилизация прямоходящих — это не что иное как загон предубойного содержания, в который они загнали себя в очередной раз. Развитие новейших технологий делает его комфортабельнее чем те, что их предки строили в античные времена, но факта предстоящего убоя это не только не отменяет, а как раз напротив — делает его абсолютно неизбежным. Прямоходящие уже дважды проводили репетицию массового убоя самих себя — в начале и в середине прошлого века — но пока что не довели дело до конца. Не могу не заметить, что несмотря на весьма странную заботу, проявляемую прямоходящими в отношении своих нежизнеспособных смердящих соплеменников, они непрерывно совершенствуют технологии убоя своих полноценных собратьев-конкурентов и применяют их, особо не задумываясь. Нас, парнокопытных, прямоходящие убивают в промышленных масштабах, но при этом их цель — не истребить нас, а напротив, сохранить и приумножить наше поголовье. А вот в отношении самих себя у них такой цели нет. Когда прямоходящие в очередной раз начнут массовый убой друг друга в промышленных масштабах, неизвестно, сколько из них выживет, и выживет ли кто-нибудь вообще.


— Расскажите, уважаемый Цунареф, как произошла ваша трансформация?


— Весьма неожиданно… Я был весьма аполитичной личностью, и всю эту кутерьму с перестройкой воспринимал как неизбежное зло, не вдаваясь в детали. Однажды директор института вызвал меня к себе и сказал, что необходимо уступить большую часть кафедральных помещений открывающемуся кооперативу. В тот же день пришли какие-то деляги в малиновых пиджаках, а с ними почему-то спортсмены в спортивных костюмах. Они привезли с собой бригаду каменщиков, и те просто заложили остаток нашей кафедры кирпичом, отрезав от парадного входа. Я и мои сотрудники были вынуждены проникать на работу через заднюю дверь здания. Вслед за тем нам перестали платить зарплату. Жить стало как-то очень нервно и голодно. И вот однажды утром стена неожиданно рухнула, и в проломе возникли всё те же жуткие лица. Они предложили нам убраться из помещения — извините, я цитирую — "к ёбаной матери".


— Я уверен, что на вас наехали с ведома, а скорее всего, даже с подачи вашего директора. — серьезно сказал Царандой.


— Возможно. Я обратился к предводителю этой шайки: "На каком основании вы здесь распоряжаетесь?" Тогда эта морда вплотную приблизилась ко мне и проревела: "Вали отсюда на хуй, цунареф, пока пизды не огрёб!" "Моё имя не Цунареф, — ответил я. — Меня зовут Алимбек Азизович Искаков, член-корреспондент Российской Академии Наук! Это раз. Я не покину свою кафедру и свой рабочий кабинет, как бы вы мне ни угрожали. Это два."


— Могу себе представить, что за этим последовало.


— Последовала фраза: "Ну чё, Цунареф, по-хорошему не вкурил? Ну ты козёл! Сейчас ты у меня отсюда не то что пойдёшь, а блядь, поскачешь! На четырёх копытах!". Тут он взял из рук одного из бандитов круглую дубинку, которой американцы бьют по бейсбольному мячу, и принялся меня избивать. Моё тело наполнилось умопомрачительной болью, я слышал и чувствовал как ломаются мои кости, а затем я ощутил страшный удар по голове, и сразу после этого — тишина, провал… И вдруг я внезапно почувствовал, что крепко стою на четырёх ногах в двух шагах перед своим убийцей, и на моей голове есть оружие, не хуже того, которым меня только что убили. Меня нисколько не удивила метаморфоза моего тела, я даже не удивился, увидев своё прежнее тело, лежащее в луже крови с проломленной головой… Всё моё внимание было поглощено врагом. Я сделал могучий рывок и со всей силы вонзил левый рог прямо ему в горло. Хлынула кровь, и враг упал с изумлённым выражением лица. Остальные бандиты тоже взирали на меня в крайнем недоумении и испуге. Наконец один из них достал пистолет, но не успел выстрелить. Я бросился на него и пропорол ему рогом грудь. Затем я выпрыгнул в окно, выбив стёкла и раму, и понёсся прочь на четырёх копытах. Вслед мне хлопнуло два или три пистолетных выстрела, но я был уже далеко.

***

В конференц-зале главный технолог в очередной раз оглянулся на генерального директора, отпил глоток воды, пошуршал листами бумаги и вновь заговорил в микрофон:


— В завершение я хотел бы сказать несколько слов о новом оборудовании, которое мы закупаем в следующем квартале, и которое может существенно улучшить процесс мясопереработки. Прежде всего, мы заключили договор с фирмой Асконд-Пром на поставку паровакуумных установок. Применение паровакуумных установок для окончательной очистки полутуш КРС и свиней позволяет сухим способом эффективно и качественно очищать полутуши от запекшейся крови, опилок костей после распиловки, загрязнений; производить выемку спинного мозга и отсасывание поверхностного жира. Позволяет сократить ручной труд, экономить воду и обеспечивает соответствие санитарно-гигиеническим требованиям.


— Лёха, ты козла сегодня убей! — неожиданно толкнул Митяй соседа локтем в бок.

— Дык, на завтра же вроде договорились! — удивлённо протянул Лёха.

— Передоговоримся. Завтра днём убить как надо не получится. Загон занят будет, опять-таки народ кругом. Ну, забьёшь его опять клещами в бухте, а толку… Ты же хотел жертву? Ну вот тебе… козёл, бля, отпущения!

— А точно, Митяй! Путёво придумал. Козёл — нормальная жертва…

— Самое что надо! Убьёшь его по правилам, и он всю твою чернуху с собой заберёт, как и положено. Потому что отпущения! Понял? — Митяй помолчал, а затем глянул на приятеля с неожиданным на суровом лице выражением, с каким матёрые мужики говорят с малыми детьми, и необыкновенно душевным и ласковым голосом спросил — Ну чё, Лёха, как ты своего козла мочить будешь?

Забойщик немного подумал, а затем лицо его осветилось мальчишеской приветливой улыбкой:

— Молоток возьму в подсобке и разделочный тесак. Сперва погоняю его, молотком настучу сперва по башке, потом по суставам — ноги молотком поотшибаю, а когда свалится — тесаком по горлу. Так нормально?

— Не, Лёха, так не пойдёт! Чтобы козёл стал козлом отпущения, его нельзя просто до смерти забить. Надо совершить особое… ну как его бля… во, ага… ритуальное… убийство! Жертвоприношение!

— А как это?

— Сейчас я тебе расскажу. Короче, у Серёньки Мрыхина видак дома есть, лазерные диски крутит. У него знакомый один корефан из городских ездил в Испанию, в город Барселону, и привёз ему оттуда в подарок книжку, назвается "Антология корриды".

— Анта… Чего?

— Да ничего! Ты дальше слушай. Эта книжка, какую он привёз, в ней ни бумаги, ни страниц, а только лазерные диски по номерам. Кино это, понял? Про корриду кино. Мы у Серёньки собрались в одни выходные, поддали хорошо и это кино посмотрели. Интересно, вообще… Такая, мля, толпа народу, и всей кодлой мочили одного быка. Самый главный у них назвается матадор.

— Это кто ещё такой?

— Ну это по-испански так, а по-нашему ну вроде как закольщик…

— А чего они его так обозвали, как циркового коня? Матадор, бля… Так бы и сказали, мля, — боец!

— Потому что он быка не сразу убивает, а сперва тычет ему в харю красной тряпкой.

— Ну, тычет. И чего бык?

— Бык — он как… сперва морду в сторону воротил, а потом ему надоело, и он пару раз его чуть рогом не поддел. Резвый бычок оказался. Матадор не будь дураком, сразу отбежал чуток в сторонку, покурить. Пока он туды-сюды, отдышался, мужики на лошадях выскочили и бычку весь загривок пиками искололи. Потом и быку дали маленько передохнуть, а народ, Лёха… Народ на стадионе уже ревёт, мля, как свиньи! Ну, когда на ферме свинью зарежешь, остальные свиньи — ты ж сто раз сам видал — звереют! Ревут, мля, кровь лижут, и рану лезут грызть. Так и эти, блядь, испанцы — кровь почуяли, и ревут тоже как свиньи. Ну, туды-сюды, вышли несколько ребят помельче и одна за другой навтыкали быку полну спину шампуров с ленточками на концах, по две штуки за раз. Бандерилья называется, мля, по-испански. Он так до конца с этими шампурами и бегал. А потом главный боец — это который матадор — когда увидал уже, что бык еле-еле на ногах стоит, он завернул длинный такой резак в красную тряпочку — мулетой называется — шустро подбежал и прямо из-под тряпки заправил бычку ножик между рёбер по самую рукоятку. Ну, тот брыкнул пару раз, а потом с копыт долой, и на мясо. Только сперва его ещё по кругу верёвками проволокли.

— Чегой-то? кого проволокли, матадора?

— Да какого, нах, матадора! Матадора на руках вынесли как Пеле после матча! Быка, мля, проволокли!

— А зачем проволокли-то? Потом шкуру от грязи зачищать заебёсси!

— Это ты уже у них спроси, у испанцев. Надо значит так, вот и проволокли… А, да, вот ещё — перед тем как быка завалить, он подошёл там к одной, что в переднем ряду сидела, шляпу так культурно снял, через плечо её взад кинул, и зачитал стихи по-испански. Вот так вот, Лёха! Это тебе не хуй собачий, а эта… как её… тавромахия! Ритуальное, мля, убийство, и всё по культурному. Ну, без пики мы обойдёмся, тебе и тесака хватит. А шампуров я тебе целый пучок из подсобки принесу. Ты стихи-то какие говорить будешь?

— А стихи-то нахер?

— Не нахер, а надо! Раз испанцы читают, значит и ты должен. Чё у тебя, язык отвалится?

— Так то ж бык, а энтот — козёл!

— Да один хрен, обое с рогами и с копытами.

— Ну нафиг, Митяй! Быку стихи читать — ещё туды-сюды. А козлу — впадлу…

— Да не быку, Лёха, и не козлу! Верке своей стихи зачтёшь!

— Её-то зачем в это дело мешать?

— Затем что люди тыщу лет так делали, значит надо! Вон она твоя Верка, сидит в пятом ряду слева, видишь?

— Да вижу, не суетись…

— Ну так скажи ей, чтобы она посля собрания быстро дома в парадное переоделась… Кто там сёдня из водителей — Пашка? Подбросит вас до дома и назад…. Чтоб быстро переоделась, как в театр, и шла с тобой в загон цеха номер один — смотреть, как ты козлу корриду делать будешь. Ну и это… посвящение принимать!

— Какое-такое посвящение?

— Так стихи же, которые ты зачтёшь! Посвящение называется, понял? Да, шампуры чтобы не забыть… чего ещё… Лёха, ты блин со школы хоть какие-нибудь стихи-то помнишь?

— Ну эти… «Мцыри» Лермонтова вроде помню.

— Во, дельно! Вот их Верке и зачитай! Ну, а посля уже тебя учить не надо — сам знаешь что делать. Сам тоже в парадку переоденься, уважь животное. Нормальная жертва всё же, и рога винтом закручены — не хуй собачий… Эх, Лёха, матадор, мля!..

***

В незаметно опустившихся на землю сумерках болезненно дремали овцы. Железный лязг отодвигаемых ворот заставил их вздрогнуть и проснуться. Из ворот, в мертвенных косых лучах люменисцентного света, вышла фигура в комбинезоне с длинным опахалом в руке, прошла коридором и, зайдя в загон, остановилась рядом с Царандоем. Человек фамильярно похлопал козла по боку, потрепал за загривок и протянул на ладони кусок рафинада. Безоаровый козёл с удовольствием схрумкал сахар и довольно почесал рогами шерстистую спину.


— Ну что, работник бородатый? Приступай! — весело сказал рабочий и встал у входа в коридор, помахивая опахалом.


Царандой пятый ака Провокатор весело подмигнул винторогому Цунарефу, многозначительно прокашлялся и громко произнёс:

— Глубокоуважаемые овцы и бараны! Дамы и господа! Пожалуйста, прослушайте объявление! В соответствии с режимом, установленном на нашем предприятии, вы сейчас проследуете в местную столовую, где вас вкусно и сытно накормят. Но не все сразу, а группами по пятьдесят голов. Перед кормлением каждому из вас надо будет пройти в медицинский бокс, где вы будете осмотрены опытным ветеринаром и врачом-диетологом, которые проверят ваше драгоценное здоровье и подберут вам наилучшую диету.


В этот момент подала голос овца, которая недавно яростно отчитывала своего мужа по прошлой жизни, не придавшего никакого значения факту трансформации своей личности в парнокопытное животное. Когда-то он был колченогим бараном, ходившим на работу и в винный магазин на двух ногах, теперь он стоял неподалёку на всех четырёх и точно так же смотрел на протекающую вокруг жизнь тупым, ничего не выражающим взглядом…

— Извините, можно я спрошу? Меня зовут Виолетта Овцехуева. Я недавно узна-а-а-ла, что в наших широтах солнечные лучи содержат недостаточное количество витамина Дэ-э-э-э. Можно попросить вас учесть это при назначении моей диэ-э-э-ты, пожа-а-а-алуйста?


— Кх… Кхм! Да-да-а-а! Непреме-е-е-енно… Ваши пожелания, мадам Овцехуева, будут непременно учтены. Есть ещё вопросы по поводу диеты? Нет вопросов? Тогда разрешите продолжить… Внимание! Перед врачебным осмотром вы должны раздеться донага и сдать на хранение одежду, деньги, ювелирные украшения, а также зубные протезы, выполненные из драгоценных металлов. После врачебного осмотра и посещения столовой вам всё вернут. Те, на кого я сейчас укажу рогами, в составе первой группы последуют за мной. Вопросы есть? Вопросов нет.


— Вот видите, Мелетий Варсонофьевич! — с пафосом обратился давешний баран к своему учёному собеседнику. — Справедливость в конце концов всегда торжествует! Сам Иисус Христос очень давно, где-то за тысячу лет до рождества Христова, высказал такую мысль: "свобода может быть завоевана только в том случае, если право преодолевается властью!"

— Вообще то, дорогие друзья, это был Карл Ясперс, только он высказал нечто совершенно противоположное тому что вы процитировали, — скромно заметил Царандой.

— Надо же! А я всегда считал что эту цитату сказал Фрихдрих Энгельс! — глубокомысленно ответствовал второй интеллигентный баран, занимая своё место в группе обедающих.

— ФриХдрих? — удивился первый баран? — А мне всегда казалось, что его зовут ФриНдрих…

— Имя Фридрих, друзья мои, — это немецкий вариант имени Фредерик, а не гефилте фиш. Не стоит фаршировать его лишними согласными. И умоляю вас — давайте отложим на время философские беседы и скорее поторопимся на обед. У нас сегодня на обед свежая бара… эээ… замечательный обед. Следуйте за мной, дамы и господа, следуйте за мной!

— Очень жаль, очень жаль… — рассеянно помотал бараньей головой потомственный интеллигент. — А всё же как чудесно звучит имя Фрихдрих. Хоть маршируй под него: Фрих! Дрих! Фрих! Дрих!

— Фрих! Дрих!

— Фрих! Дрих! — дружно подхватила маршевый ритм сформированная колонна и бодро двинулась за свои новым вождём по направлению к убойному цеху.

— Фрих! Дрих!

— Фрих! Дрих!

Казалось, в воздухе зазвучала невидимая военная флейта и барабан, хотя ни флейты ни, тем более, барабана нигде не было. Царандой неторопливо провёл небольшую процессию в коридор, мимо улыбающегося человека, всё так же помахивающего опахалом, и звонко цокая копытцами по бетону в такт общему ритму, пошёл вглубь коридора. Лишь замыкающий процессию молодой баран выпал из ритма. Он шёл, покачивая в экстазе курчавой головой, и вдохновенно декламировал стихи, пришедшие на ум откуда-то из прошлой жизни:


В человеческом организме

девяносто процентов воды,

как, наверное, в Паганини,

девяносто процентов любви.

Даже если — как исключение —

вас растаптывает толпа,

в человеческом назначении —

девяносто процентов добра!


Шествие миновало ворота и скрылось внутри цеха. Рабочий дал ещё один кусок сахару быстро вернувшемуся Царандою и с грохотом закрыл ворота, из которых уже доносились короткие изумлённые вопли забиваемых животных, заглушаемые криками "Фрих! Дрих!".


— Вот видите, как всё просто, дорогой Цунареф? — весело сказал проводник. — Народу всё равно, что кричать — "Зиг хайль!" или "Фрих дрих!". Интеллигенция всегда подскажет нужные слова, на то она и интеллигенция. А для вождя главное — заставить народ маршировать под эти слова и указать направление движения.

Винторогий козёл лежал на соломе, закрыв глаза, и не отвечал.

— Полноте вам, уважаемый! — Я же знаю, что вы не спите! Не желаете удостоить меня ответом?

Цунареф всё так же лежал, не шевелясь.

— Разве я не говорил вам, что я невольный соучастник этих убийств?

— Это правда… — нарушил наконец молчание винторогий патриарх. — Вы говорили. Но вы забыли упомянуть, что в неволе вас удерживает главным образом сахар из спецпайка.

— Я ещё упомянул, что в прошлой жизни мне нанесли неизгладимую душевную травму.

— Да, вы рассказывали, как вас убивали.

— Обстоятельства моего убийства убедили меня, что не всякая бескомпромиссность одинаково полезна.

— И поэтому в нынешней парнокопытной жизни вы решили заключить сделку с собственной совестью?

— От которой у меня осталась неизбывная горечь. Сахар из моего спецпайка может лишь чуть-чуть её подсластить, да и то ненадолго…

— Я понял вас, любезный Царандой. Пожалуйста, обещайте мне одну вещь.

— Постараюсь, но это зависит… Сами понимаете, я на службе.

— Понимаю. Но я прошу совсем уж о малом. Когда придёт моя очередь идти… хм… в столовую, не сопровождайте меня. Я пойду сам. Будьте уверены, по дороге не заблужусь.

— Вы совершенно зря об этом просите, дорогой Цунареф. Мне кажется, что вам у нас уготована совсем иная участь.

— Какая именно?

— Я не могу сказать точно, но интуиция мне подсказывает, что до «столовой» вы дойти не успеете.

***

В конференц-зале бухгалтерша Вера сидела в пятом ряду слева, сурово поджав губы, и думала о том, как она сегодня вечером опять будет смотреть в глаза мужа, изо дня в день пугающие своей чёрной нездешней пустотой. Забойщик Алексей Иванович Крохалев никогда не был груб с женой. Не был он с ней и ласков, но всегда был вежлив и уважителен, за все двенадцать лет совместной жизни не побил ни разу, на восьмое марта неизменно дарил ей торт с шампанским и букет дорогих цветов, а на день рождения вывозил её в город, в магазин за обновкой. В последний год муж начал сильно обижаться на Веру за то, что у неё появилась привычка закрывать от него плечи и грудь ночной рубашкой, даже в моменты интимной близости. Всегда мягкая и уступчивая, Вера вцеплялась мёртвой хваткой в ткань ночнушки, натягивая её на себя и закрывая лилово-чёрные пятна, оставляемые каждую ночь железными пальцами мужа, когда он, бормоча во сне что-то невнятное, вцеплялся в её тело с такой силой, что она с трудом удерживалась, чтобы не закричать от боли.

— Ну что, Верунька, твой-то всё так же во сне людей и убивает? — громким шёпотом спросила Веру вдовая кладовщица Валя, наклонясь к её уху. Овдовела она год назад, после того как её муж-милиционер по пьяному делу разрядил служебный Макаров себе в голову.

Вера молча сухо кивнула головой и осторожно по очереди промокнула носовым платком уголки глаз.

— К доктору сводила его, али нет ещё?

— Своди его, попробуй… мой ведь, он если сказал, что не пойдёт, значит и не проси…

— Может, ты тогда это… — разведёшься с ним? А то мало ли, как бы дурного не случилось.

— Молчи ты, Валька! — испуганно взвилась Вера. — Неровён час кто услышит, да передаст ему такие речи… Мне ж тогда не жить! Да он и тебя, советчицу, пришибёт. Справлюсь уж как нибудь…

— Ну смотри, подружка. Я тебя уберечь хочу… страшно мне за тебя! Мой-то, ты же не знаешь, он перед тем как себя… он перед этим чуть меня с детьми… — Валя, не договорив, потерянно и жалко махнула рукой и прижала к повлажневшим глазам широкие рукава казённого халата грязно-синего цвета.

***

Проводив в «столовую» очередную партию овец — "Фрих! Дрих! Фрих! Дрих!" — Царандой постоял с полминуты, а затем медленно, словно раздумывая, подошёл к бывшему профессору. Тот спокойно подрёмывал, лёжа на соломе.

— У меня небольшой перерыв, уважаемый коллега. Желаете побеседовать?

— Мне кажется, именно в данный момент вам не стоит называть меня коллегой…

— Совершенно напрасно. Вы ведь были философом… А философы являются духовными вождями. Ну а вожди, как вы сами говорили, всегда ведут народ прямиком на убой. Так что, колле-е-ега, прошу любить и жаловать! Хотите, развлеку вас чтением стихов собственного сочинения?

— Ну что ж, извольте.

Царандой игриво повёл рогами, слегка присел на задние ноги и с чувством продекламировал:


Скрипит кувалда на ветру

Отбойным молотком

Койоты воют поутру

Шершавым языком

Господь не умирал в тюрьме

Он в ней всего лишь спал

Но по проспекту Мериме

Проехал самосвал

И лунный свет сорвался вниз

Чтоб в бледном мире жить

Но Морж и Плотник собрались

Кого-нибудь убить

Как сухо море — молвил Морж

И волны так мелки

Давай кого-нибудь убьём

И выпустим кишки

Распилим кости и хрящи

И вырежем язык

И непременно сварим щи

И сделаем шашлык

О, Устрицы, придите к нам

Я вас люблю как бык!

Не надо, — Плотник отвечал

Плохой из них шашлык

И долго он ещё ворчал

Закутавшись в башлык…


— Кэрроловский "Морж и Плотник" в переложении для мясокомбината? Забавно… И часто вы развлекаетесь стихосложением?

— Почти постоянно. Иначе на такой работе с ума можно сойти. Ужасный век, ужасная судьба…

— "Ужасные сердца" — непреклонно поправил Цунареф собеседника. — А судьба ваша должна послужить всеобщим предостережением и напоминанием о том, что даже после смерти не стоит идти на компромисс с собственной совестью.

— Вы как всегда правы, дорогой Цунареф, и засвидетельствовав сей факт, я должен вас покинуть. У меня по расписанию намечается очередной "Фрих! Дрих!".


Вероятно, с каждой новой партией овец безоаровый козёл отводил на убой остатки собственного благородства, и поэтому держал себя всё более отвратительно. Он гадко подмигивал, нарочито шепелявил, издевался словесно, переплясывал на копытах туда и сюда, вонял, приседал на ляжки, тряс бородой и сыпал непристойностями. Удивительнее всего было то, что чем более мерзко кривлялся перед народом новоявленный вождь, тем охотнее и радостнее шёл народ за ним на убой. Через пару часов всё было кончено. Загон опустел… Обессиленный Царандой нервно схрумкал последний кусок сахара и с утробным стоном рухнул на подстилку. Его холка и ляжки тряслись мелкой дрожью, а из зажатого спазмом горла рвался напряженный болезненный хрип: "Фрих… дрих… фрих… дрих…".


Бывший членкор Академии Наук лежал на грубой соломе, положив увенчанную витыми рогами голову между передними копытами, и голова эта была наполнена скорбью о неведомой и страшной судьбе мироздания. Он только сейчас, перед самым концом своей парнокопытной жизни — а что это конец, он ни секунды не сомневался — научился правильно понимать множество вещей, которые он раньше пытался подстроить под философский категориальный аппарат, в муках рождённый предшественниками из нескольких тысячелетий, а они никак не желали подстраиваться…


Он думал о своём потрясающем открытии, сделанном им в в тот самый момент когда он твёрдо встал на четыре изящных и крепких копыта: об изумительном чувстве единения с природой, до такой степени тесном и прочном, что красота и истина сливаются воедино и ощущаются постоянно — не телом и не душой, а их изначальным и неразделимым сплавом, которому в языке прямоходящих и вовсе нет названия. В это великое и всепоглощающее чувство была спрессована невыразимая радость вольного движения, полнота насыщения ароматной едой, растущей на лугах, чистой водой, грациозной и влекущей к совокуплению самкой, чутким звериным сном, красотой и целесообразностью окружающей природы, радостью победы над постоянной опасностью — иными словами, всей предельно насыщенной разнообразными ощущениями звериной жизнью, которая столь разительно отличалась от долгой, но тоскливой и бесплодной жизни кабинетного учёного. На ум ему неожиданно пришли лермонтовские строки:


Я мало жил, и жил в плену.

Таких две жизни за одну,

Но только полную тревог,

Я променял бы, если б мог.

Я знал одной лишь думы власть,

Одну — но пламенную страсть:

Она, как червь, во мне жила,

Изгрызла душу и сожгла.

Она мечты мои звала

От келий душных и молитв

В тот чудный мир тревог и битв,

Где в тучах прячутся скалы,

Где люди вольны, как орлы…


Нет, всё это совсем не так… Не могут эти жалкие прямоходящие быть вольны как орлы, ибо они передвигаются на двух неуклюжих подпорках, а не летают на могучих крыльях… Поэтому и тревоги, и битвы у них тем более жалки, чем более страшное оружие они изобретают… Тревоги и битвы не делают прямоходящих свободными, а лишь порабощают ещё больше, ибо сражения, в которых они находят свою смерть — это не борьба, в которой совершенствуется их вид, а взаимный и бесцельный массовый убой…


Он ещё не осознавал явно этой фатальной безнадёжности, тупиковости, того самого экзистенциального ужаса, который открывает себя в полной мере лишь самым прозорливым и чутким людям, он постоянно оглушал себя гуманистическими идеалами как наркотиком, но в страшные минуты отрезвления та самая лермонтовская "думы власть" звала его более не к тревогам и битвам просветителя и полемиста, а в келью учёного-отшельника, где он надеялся найти верное понимание сути сложнейших явлений, происходящих в общественной жизни. Найти новое понимание природы вещей, которые казались столь осязаемы, зримы и реальны в прошлой жизни — в жизни оторванного от корней и затерянного в неведомом мире двуногого мыслящего существа — а в нынешней жизни рассыпались в тлен. Любой философ знает, как трудно войти в герменевтический круг, но никто не подскажет, что делать, если ты нечаянно вышел из него на четырёх копытах… Сколько сразу всего лишнего, не имеющего смысла… треугольники Паскаля, круги Эйлера, квадраты Малевича… зачем они?..


"Я мало жил, и жил в плену"… В плену заблуждений относительно природы общественных явлений, идеальных явлений, относительно человеческой природы, относительно природы вообще…


Примитивные быстро размножающиеся существа типа муравьев без колебаний жертвуют собой ради блага своей колонии. У них напрочь отсутствует индивидуализм, они живут по формуле "солдат — навоз истории". Врождённый индивидуализм высших животных дан этим видам для выживания, взамен утраченной способности к быстрому размножению. Этот механизм охраняет вовсе не самого индивида, но популяцию в целом через индивида, стремящегося выжить. Ни одно живое существо в мире, кроме прямоходящих, не поднимает охранный инструмент своего вида, свой природный индивидуализм до уровня осознания собственной души, которое парадоксальным образом ставит его на стражу интересов самого индивида и в ущерб популяции.


Ни одно живое существо в мире не боится смерти так сильно как прямоходящие, не цепляется так яростно за свою жизнь, не обладает столь неистовым желанием избегать страданий и получать бесконечную череду наслаждений, не мечтает о бессмертии с такой страстью, что в его разуме, омрачённом ужасной способностью мыслить абстрактно, рождается вера в бессмертную душу, которая живёт в бренном теле как рыбка в банке, и после того как банка разобьётся, продолжает вечно плавать сама по себе.


Ни одно живое существо в мире кроме прямоходящих не осознаёт и не ощущает свою душу как нечто отдельное от тела… Эта чудовищная дихотомия направила цивилизацию по гибельному пути, поставив её на службу не телу, но душе, непрерывно страждущей наслаждений. Эфемерная и порочная душа, уверовав в свою значительность, низвела тело до положения грязного сосуда, из которого она черпает плотские наслаждения. Когда порок разъедает душу, смирять пытаются тело, умерщвляя плоть. А между тем, вовсе не плотская немощь, а лишь телесное совершенство способно удержать душу от порока. Совершенное тело неразделимо с душой, которой оно дарит счастье простого бытия, не отягощенного болезненными и порочными влечения, опустошающими душу и истощающими тело. Совершенное тело — это продукт естественного отбора. Живая природа — это меритократия генов. Гены, породившие болезненное и порочное существо, должны быть уничтожены в процессе естественного отбора.


Естественный отбор в живой природе предполагает постоянную борьбу, в которой совершенные тела уничтожают несовершенные. Но созданные цивилизацией Власть и Оружие переносит борьбу в сферы, где побеждает не физическое совершенство, но подлость и порок, вследствие чего слабые уничтожают сильных. В правовом обществе Власть преодолевается Правом, которое тоже является другом слабых и врагом сильных. Право не даёт обществу обречь слабых их естественной участи на том основании, что слабое тело является вместилищем бессмертной души, имеющей равное право на счастье со всеми остальными. Право усугубляет процесс вырождения, заставляя сильных искусственно поддерживать жизнь слабых, отдавать им свой труд, заботу и защиту, чтобы их души, алчущие счастья, могли жить в слабых и уродливых телах, чтобы эти тела могли рождать ещё больше слабых и уродливых тел, ибо право на счастье имеют все…


Право на счастье имеют все… Непонятно, кто и когда решил, что все непременно должны быть счастливы? Откуда взялась эта безумная идея о возможности всеобщего счастья? Какими тайными воровскими путями проникла она в герменевтический круг человека бренного? Разве в природе все счастливы? В ней счастливы лишь победители, да и то лишь в краткий миг победы…


Цивилизация делает естественный отбор противоестественным. Она заставляет страдать своих создателей, а вместе с ними и несчастных живых существ, ею порождённых и обделённых при рождении — детей с тяжелыми наследственными заболеваниями, рождённых больными родителями наперекор здравому смыслу, вечно дрожащих собачек-левреток, погребённых в собственной шерсти персидских котов, мучающихся соплями, колтунами и гноящимися ушами… всех прочих уродцев, выведенных исключительно для ублажения и потехи прямоходящих. Никакие технологии в мире, даже самые сложные и изощрённые, не способны заменить естественного отбора, ибо их конечной целью является не стремление к совершенству, а ублажение всех известных похотей порочной души и изыскание новых похотей для ещё более изощрённого ублажения. Чем дальше уходят прямоходящие по этому пути, тем большее их число превращается в вырожденцев, годных лишь на убой. Величественное, но гнилое со дня основания здание цивилизации, стоящее на фундаменте из порока, есть не что иное как загон предубойного содержания, в которым период выстоя никогда не известен заранее.


Убийство в природе — это кульминация в смертельной игре конкурентов по выживанию. Эта игра есть олицетворение главного таинства природы — естественного отбора. Эта игра, в которой оспаривается титул "Совершенный и Сильнейший", а ставкой является жизнь, делает убийство осмысленным, освящает его. Цивилизация заменила эту игру ритуалом жертвоприношения, когда чужая жизнь приносится в жертву высшим силам во искупление собственной жизни, мошеннически избавленной от повседневной смертельной борьбы за существование. По пришествии индустриальной эпохи был упразднён и этот жалкий ритуал. Остался лишь бездушный конвейер, на котором одни живые существа систематически умерщвляются для того, чтобы накормить их мёртвыми телами огромную массу других существ, исключивших себя из сурового и всеохватного процесса борьбы за существование и поставивших себя выше природы… Так вот в чём заключается первородный грех прямоходящих! Вот где источник вселенского порока! Порок возникает немедля, как только у живого существа остаётся лишнее время и лишние силы, которые не надо тратить на борьбу за жизнь. Как могло случиться, что пока я ходил на двух ногах, я этого не чувствовал и не понимал?


Прямоходящие избавили себя от необходимости постоянно доказывать в смертельной игре своё право отнимать жизнь у других существ, плоть которых они употребляют в пищу. Они невероятно размножились и заполонили всю планету, но природа им ничего не забыла и ничего не простила. В их искусственной регламентированной жизненной среде естественные удовольствия подменяются символами. Радость собственной победы в борьбе за жизнь подменяется созерцанием гладиаторских боёв, а в позднейшие времена — боксёрских и футбольных сражений, радость естественного совокупления заменяется порнографическим вожделением, радость от сильных и ловких движений собственного тела заменяется сидением обрюзгших задов на трибуне стадиона и на диване у телевизора и смакованием движений профессионалов, которым платят за то, чтобы дарить лишь намёк на радость движения неуклюжим уродам, проводящим большую часть жизни в положении сидя и лёжа…


Многочисленные законы и правила, нравственность и мораль ограничивают истинность в человеке — его животные начала — не давая им прорваться наружу. Люди невыносимо устают от бесконечных ограничений, от постоянной погони за ускользающими наслаждениями, от конкуренции, в которой нельзя наброситься и растерзать конкурента, от необходимости постоянно притворяться счастливыми и преуспевающими, чтобы не быть осмеянными и отвергнутыми. Их мир чувств разделён железной стеной, которой они отгородили себя от интимного и мощного ощущения принадлежности к своей стае, от первозданной звериной нежности, звериной ярости и звериного страха, которые только и придают жизни её настоящий смысл, связуя краткую жизнь с вечной природой. Страх и восторг животных всегда находится в настоящем, в то время как страх и восторг прямоходящих обращён в будущее, которое никогда не наступает. Что осталось им, оторванным от корней? Одинокое прозябание в каменных джунглях в мирное время и безжалостный взаимный убой во время войны…


А ещё — сны, будоражащие сны, в которых неясно мерцает и постоянно ускользает во тьму забвения изначальная яркость и радость бытия. И мечты, и бесплодные игры воображения, воплощённые в книгах и в кинофильмах, показывающих картины несбыточного счастья. Увидев эти сны, посмотрев эти фильмы и прочитав эти книги, они, после краткого момента призрачного счастья, становятся ещё более одинокими и несчастными и чувствуют своим тоскующим оторванным сердцем, как ежеминутно, ежесекундно упускают что-то самое лучшее, самое важное и сокровенное в своей жизни, что жизнь безнадёжно проходит мимо души и сердца как полноводный ручей мимо увядающего среди камней растения.


Некоторые просто не выдерживают этой ужасной сиротской отрешённости от изначальной, святой, не знающей стыда и ничем не стеснённой дикости, и неожиданно в их душе возникает спонтанный рецидив дикой природы — моментальный вулканический выброс из недр подсознания всех запертых в нём нагих ангелов, от тоски и отчаяния превратившихся в демонов. Они врываются в истосковавшееся тело, и это тело отчаянно и страшно пытается наверстать то, что оно недополучило, испытать все те живые естественные чувства, которые были ему неведомы в тесной клетке из законов, морали и прочих ограничений. Взбесившийся человекозверь вырывается из клетки и исступлённо-маниакально ласкает, рвёт, кромсает, убивает и насилует себе подобных первобытными движениями и с первобытной страстью, которую он вынужден был подавлять всю свою жизнь. Все остальные смотрят на них с ужасом, отвращением и тщательно скрываемой даже от себя глубокой тайной завистью… О них пишут книги, снимают бесчисленные фильмы… понять их порок… одержимость… святость… кто они? расплата… за то, кто мы есть… наказание… напоминание… атавизм… почему они?..

***

Неожиданно раздавшийся лязг и металлический скрежет заставил винторогого философа резко вздрогнуть и отрешиться от глубоких дум. Цеховые ворота медленно отворились и в их створе появились две мужские и одна женская фигуры. Мужские фигуры показались знакомыми — это были те самые рабочие, которые днём впустили его в загон и втолкнули туда его коллегу Царандоя. Мужчины были одеты не в рабочую униформу, а как-то торжественно и нелепо: так оделся бы крестьянин на свадьбу сына. Один из мужчин нёс большую связку шашлычных шампуров, зачем-то украшенных красными ленточками, а второй держал в одной руке громадный мясницкий нож, а другой рукой вёл за собой испуганную женщину, наряженную в выходное платье и лаковые туфли и почему-то в шляпке и перчатках. Щёлкнул рубильник на столбе, и загон залило ярким люменисцентным светом.


— Верка! Ты вон там за оградой постой, в загон не ходи. Будешь посвящение принимать. Ну это стихи я зачитаю. А ты — чтобы слушала и помалкивала. Видишь вон того козла здоровенного? Сейчас мы с ним будем корриду делать, а ты будешь смотреть и в ладошки хлопать. Посля корриды мы с Митяем с него шкуру сдёрнем по-быстрому, замочим в чану до завтра и домой пойдём. Всё поняла?


— Господи-святы… Душегуб ты и есть душегуб, Лексей! — запричитала женщина. — Днём скотину переводишь, ночью людей…


— Замолчь, дура! Это не простой козёл, а козёл отпущения. Видишь — у него рога винтом? Вот убью его, и чернуху мою вместе с ним отправлю. Поняла, дура? Вылечусь я через него! Не буду больше по ночам людей убивать! И на тебе синяков поменьше станет! А то я кажную ночь во сне человеческие туши ворочаю, а проснусь — оказывается тебя лапаю. А ты молчишь как партизанка и синяки прячешь, дура…


Женщина всхлипнула, сняла перчатку с правой руки и вытерла глаза носовым платком.


— Варежку надень! И не снимай шляпу с варежками, пока я не скажу. Надо чтобы ты смотрелась как благородная… Поняла что ли, дура? Ну тогда иди вон, становись…


Женщина испуганно кивнула, затолкала носовой платок в перчатку и отошла подальше за изгородь.


— Скажите, уважаемый Цунареф, разве я не был прав, утверждая что до столовой вы не дойдёте?

— Да, вы были правы, но вы не сказали мне, что меня здесь собираются почтить корридой как каталонского быка.

— Ну тогда, уважаемый коллега, готовьтесь к последнему и решительному! Как говорится, ave Caesar! Morituri te salutant.


Винторогий патриарх угрюмо кивнул в ответ, не поднимаясь с соломы.


Лёха перехватил поудобнее тесак, по-хозяйски прошёл через загон, нагнулся над бывшим академиком, лежащим на соломенной подстилке, и пощекотал его по шее холодным лезвием.


— Вставай, козляра! Смерть твоя пришла! Ты у нас сегодня быком будешь. Андалузским.


— Не андалузским, Лёха, а каталонским. — серьёзно поправил Митяй.


— Тем более. — откликнулся тот и повернулся опять к Цунарефу. — Короче, мы пришли тебе корриду делать. Ты за быка будешь, я за матадора.


— Это я уже понял. — спокойно ответил винторогий козёл, неторопливо поднимаясь на ноги и встряхнулся, сбрасывая с шерсти приставшую солому.


— Вот и хорошо. Отдайся мне жертвой, и за это умрёшь не на скотобойне, а на арене. Не как скотина, а как герой.


— "Признай, презренный, господина! Отдайся жертвою ему!" — глумливо продекламировал безоаровый козёл из безопасного угла.


— "Пёс! Пёс тебе пусть будет жертвой!" — продолжил Цунареф цитату и повернулся к человеку с ножом. — Уважаемый двуногий! Герои не отдаются жертвой, а сражаются и умирают в бою.


— Конечно сражайся, для того и коррида! Просто у тебя против меня нет шансов. Ты же всё-таки не бык, а козёл.


— Я понимаю, что я не каталонский бык, а всего лишь мархур, то есть, винторогий козёл. Но ведь и вы, уважаемый прямоходящий, тоже не матадор, а всего лишь квалифицированный мясник!


— Вот именно, родной! Я — мясник, а ты — мясо.


— Если я для вас не более чем мясо, уважаемый, то почему бы вам не отвести меня в вашу камеру смерти и не убить током как всех остальных?


— Потому что я сперва хочу с тобой подраться!


— Значит вы не будете отрицать, что вам нужна не только моя шкура в качестве трофея, но и моя душа! Надеюсь, вам известно, что души соприкасаются ближе всего в любви и в бою?


— Ты глянь, как грамотно рассуждает! — восхитился Митяй, аккуратно кладя связку шампуров на солому. — А ещё говорят, что у скотины души нет, только у человека… Может, не будешь его убивать?


— Может, и не буду. Только пусть он сперва докажет, что у него есть душа.


— А у меня есть душа, как вы считаете, господа богословы из убойного цеха? — ехидно поинтересовался Царандой.


— У тебя она если когда-то и была, то ты её давно уже продал. — брезгливо ответил Митяй и, подойдя, отвесил ему тяжеленного пинка пудовым ботинком. Безоаровый козёл, пронзительно взмекекекнув, сделал громадный скачок, и перепрыгнув через ограду загона, галопом умчался в цех.


Митяй покачал головой и вернулся к ограде, а Лёха с минуту сверлил глазами нечеловеческие зрачки своего противника, после чего повелительно произнёс:

— Говори!


— Хорошо. Я расскажу вам, кому и зачем вы хотите принести меня в жертву. Но сначала позвольте мне сказать несколько слов о себе. Нас насчитывается всего восемь видов: нубийский, пиренейский, альпийский, винторогий — это я, затем сибирский, кавказский и наконец безоаровый, как мой коллега, которого ваш товарищ ударил ногой в ответ на безобидный, в сущности, вопрос. Вы когда-нибудь слышали, что учёные называют нас, козлов, каменными? Это потому что мы горные животные. Посмотрите на мои пальцы. Они обуты в роговые башмаки и идеально приспособлены для движения по скалам. Вы можете мне не верить, но когда я бегу по горной тропе, и мои пальцы соприкасаются с нагретым солнцем камнем, я ощущаю музыку движения, как пианист, исполняющий сонатное аллегро.


Лёха покачал головой и хмыкнул.


— Ах, да… Вы же не знаете, что такое сонатное аллегро… — с сожалением промолвил Цунареф. — Ну хорошо. Скажем просто: моё тело идеально приспособлено для жизни в горах, где мы рождаемся и живём. Я сразу рождаюсь тем, кто я есть, я счастлив быть тем, кто я есть, и я никогда не задам себе вопроса о том, кто я, кто меня создал и зачем, и что со мной случится после смерти. Меня не тревожат эти вопросы, потому что моя душа неотделима от моего тела, и покуда она пребывает в этом состоянии, она счастлива. А теперь посмотрите на свои пальцы. Они могут держать нож, играть на музыкальных инструментах, печатать на пишущей машинке, шить, стирать, варить варенье, делать целую массу других дел… Ваше тело и ваш не в меру развитый ум, ум прямоходящих, столь пластичны в своей искусственной среде, что вы могли бы избрать себе любой образ жизни, но жизнь чаще всего вынуждает вас делать то, что вам не нравится. И тогда душа, лишённая необходимого счастья, начинает будоражить ум, являющийся её ближайшим инструментом, а ум начинает задавать вопросы, на которые никогда не бывает ответа.


— Какие вопросы? — Лёха несколько раз угрюмо воткнул нож в покрытую соломой сухую землю, каждый раз рывком вытаскивая его и проводя пальцами по лезвию.


— Вопросы о происхождении, сущности и назначении всего и вся. О своей жизни и о своей душе. О своём месте и назначении в этом мире. Вы начинаете задавать эти вопросы, потому что только несчастливая, изначально потерянная душа может заставить ум задать эти вопросы. Вот, например, ваша жизнь. Вам непонятно, почему вы должны каждый день приходить сюда, в это страшное место, и отнимать жизнь у существ, более совершенных чем вы сами. У созданий, которые не сомневаются в своём Создателе, потому что он не дал им повода в нём сомневаться.


— Слышал, изверг, что тебе животное говорит? — неожиданно вмешалась Вера, стоявшая за оградой, комкая в руках носовой платок. — А я тебе сколько раз то же самое говорила? Сто раз тебя просила: поменяй ты эту проклятую работу, а ты — ни в какую!


— Замолчь, дура!!! — прорычал Лёха. — Не перебивай! — и обернувшись к винторогому философу сказал тихо и зловеще — Ну, продолжай…


— В общем, продолжать-то, собственно, и нечего. Вы уже и так всё поняли. Вы, прямоходящие, должны были стать гордостью Создателя, а вместо этого стали его позором. Он дал вам множество возможностей, которые не могут быть использованны одновременно, и дал вам свободу выбора, чтобы вы могли выбрать наилучшее из возможного и быть счастливы. Но вы лишили друг друга этой свободы и не нашли своего настоящего места в мире. Вы до сих пор затеряны в неизвестности и мечетесь всю жизнь, пытаясь найти себя, и не зная при этом, что искать. Вы потеряли связь с Создателем, которого вы назвали Богом, и в доброте которого вы сомневаетесь. И вы думаете, что принеся меня в жертву вашему Богу — недоброму Богу, в которого вы к тому же и не верите, вы умилостивите его, и он даст вам хотя бы частицу той благодати, которая дана от рождения таким как я.


— Всё?!! — Лёха с силой вонзил нож в землю. Лицо его было страшно, а его крупное волчье тело сотрясалось как в лихорадке.


— Всё. Наша с вами коррида окончена. И я победил, хоть я и не каталонский бык.


— Победил, говоришь? — обнажил закольщик клыки в жуткой волчьей ухмылке.


Винторогий козёл в ответ молча поклонился всё тем же гордым и изящным поклоном, уже виденным ранее. Он не успел выпрямиться. Лёха молниеносным движением выдернул из земли мясницкий нож и с хаканьем резанул его снизу по шее. Цунареф высоко взвился в воздух последним предсмертным прыжком, упал на бок и забился. Из его шеи толчками выплёскивалась алая и струёй вытекала тёмная кровь, марая белоснежную шерсть и впитываясь в солому.


В момент удара Вера пронзительно вскрикнула, словно мясницкий нож вонзился и в её тело, в один миг перескочила через забор, порвав своё выходное платье, подбежала к смертельно раненному животному и обхватила его шею руками:


— Козлик!!! Не умирай!!! Пожалуйста, не умирай!!!…


Винторогий патриарх тяжко захрипел, подрожав боками, и испустил дух. Лёха уронил нож на солому, грязно выругался, и ударом ноги отшвырнул женщину от трупа. Вера схватила с земли нож, поднялась с пепельным лицом и отчаянно взвизгнула:


— Душегуб! Убить тебя мало!!! — и замахнулась ножом.


— Ну давай, режь! — ухмыльнулся Лёха, заложив руки за спину. — Кишка у тебя тонка.


— Сдохни, тварь! — ненавидяще простонала Вера и, зажмурившись, изо всей силы ударила мужа ножом. Удар был так силён, что нож вошёл в грудную клетку по самую рукоять. Митяй всё ещё стоял, выпучив глаза от изумления, а закольщик Лёха сделал два шага с пузырящейся на губах пенистой кровью и рухнул на окровавленный труп своей жертвы. Коррида удалась на славу.

***

Тот, кто некогда звался Алимбек Азизович Искаков, доктор философии, неожиданно понял, что его только что убили во второй раз, оборвав его парнокопытную жизнь, и что он, тем не менее, мыслит, а следовательно существует наперекор всему. Он открыл глаза и увидел, что парит высоко в воздухе, почти наравне с Солнцем. Обратив взгляд на землю, он увидел далеко внизу вереницу микроскопических машинок-муравьёв, едва заметно ползущих по тонюсенькой ниточке дороги. Ниточка обрывалась у небольшой серой заплатки в зелёном крапчатом море, пересечённом серебряными жилками рек, ртутно-тёмными зеркалами озёр, паутинными трещинками оврагов, и испятнённом множеством других разноцветных заплаток. Он знал, что привезли эти машины, куда, и зачем, но решил об этом не думать. Он взмахнул орлиными крыльями, и его мощный клюв, предназначенный для того чтобы разрывать живое блеющее мясо, издал орлиный клёкот. Развернувшись по Солнцу на юг, он полетел вдаль, к невидимым ещё меловым горам Кавказа, и скоро затерялся за размытым воздушными струями, по-космически изогнутым краем горизонта.


Один философ по имени Фрихдрих Энгельс как-то заметил, что глаз орла видит вещи значительно лучше чем глаз человека, но глаз человека видит в вещах гораздо больше чем глаз орла. Но ни один философ в мире не сказал ещё, что же на самом деле должен, а чего не должен видеть совершенный взгляд души, чтобы не сомневаться ни в Мироздании, ни в Создателе, ни в основах бытия, ни в собственном предназначении. И трагедия заключается в том, что на это главнейшее откровение уже почти не осталось времени. Скоро, совсем уже скоро выкатится из-за горизонта не ласковое Солнце, а косматое рычащее Ярило, испепеляя всё живое и неживое. Поднимется на востоке необъятная громада нового дня, постоит, вздыбившись, как циклопическая волна над обречённым берегом, призывно и грозно, и обрушится смертной тяжестью на маленькую голубую планету. А за ним придёт ещё день, и ещё, и ещё — пока все оставшиеся дни не сольются воедино в ослепительный огненный смерч, в котором навсегда породнятся между собой ранее несоединимые Жизнь и Смерть — но как это произойдёт, и что из этого воспоследует, об этом никому из нас, смертных, знать не дано.


Jacksonville, FL

September 2007 — February 2008.

Загрузка...