Я встретил в городе старого приятеля, рабочего N. Мы зашли в ресторан, и я заказал обед и выпивку, так как сразу догадался, что мой приятель без гроша в кармане. И в этом, собственно, не было ничего удивительного. Но его неразговорчивость поразила меня. Наконец N. поинтересовался, насколько я пострадал от этого мирового экономического кризиса.
— Кризис — понятие весьма относительное, — ответил я. — Пока обедаю каждый день. Так что не знаю, можно ли говорить о кризисе…
— Значит, еще терпимо. Но когда дела пойдут совсем плохо — всякое терпение лопается. Ты ведь знаешь, что мне всегда приходилось жить буквально по библии — добывать хлеб в поте лица своего или сидеть голодным. А теперь дожили до того, что даже работа не кормит. Последнее время я работал на заготовке мелкотоварника. И понимаешь, расценки были такие, что человек даже на хлеб не мог заработать, причем человек, который не ленился и умел работать. Вот так-то! О сале или новых рукавицах и говорить нечего. Семейным, небось, не раз пришлось пожалеть, что у нас не запрещено жениться и иметь детей Семьи и дети теперь большее бедствие для общества, чем алкоголь, который почему-то за семью печатями и только в аптеках.[1]
— Тише, тише! Ты озлоблен и несешь крамолу.
— Неужели? Хотя, конечно, тому, кто обедает каждый день, это может показаться и крамолой. Ты теперь по ту сторону баррикады. А баррикада — это вилки, зубные щетки, ночное белье, туалетная бумага и черт знает, что еще. Ты уже не можешь чувствовать и думать по-нашему. Кстати, ты слышал, что случилось с Патэ Тэйккой, твоим бывшим другом?
— Нет. Расскажи.
Рабочий N. подробно рассказал все, что знал о Патэ Тэйкке, и от себя добавил:
— Напиши-ка ты книгу об этой истории. Да опиши все в таком духе, как я рассказал.
— M-да! Боюсь, что я не сумею передать этого сухими словами и черными буковками. Да и не следует так поступать. Это вызвало бы недовольство. Время такое. Страсти накалены до предела. Кроме того, книги читают только те, кто сыт, а этот «твой дух» испортил, бы им пищеварение. Не пойдет. Нет.
— Я где-то читал, что литература — зеркало современности. А вы, нынешние писаки, занимаетесь либо всякими развлекательными и пустопорожними писаниями, либо обмусоливаете давнишние дела. На кой черт нам зеркало, в котором не видишь собственной физиономии. На свалку его, дерьмо такое.
— Если писатель сделает это зеркало таким, как ты хочешь, то ему самому скоро придется ходить с пустым желудком. И кончится тем, что он даже не сможет показать народу свое зеркало. Так что зеркало должно быть в меру кривое. Если бы я обладал даром и силой духа прежних великих художников слова, то писал бы о птицах небесных и тварях земных, и так писал бы, чтобы каждый из них действовал и рассуждал по-своему: как коммунист, как лапуаские молодчики[2] как попы…
— Но господа не дураки. Они все равно заметили бы, что под овечьей шкурой скрываются клыки, и что в невинном блеянии слышится рычание. Так что пиши-ка прямо все, как есть, и ты будешь помилован. Они поймут, что это говоришь не ты, а герой твоей книги, который может быть и негодяем и необразованным, тупым и вообще ограниченным человеком. Они поймут, что это не ты, а кто-то другой верит в социализм, коммунизм, в то, что мир нуждается в перестройке, или во что-то еще. Ты же сам ни во что не веришь. Ты просто берешь зеркало и показываешь общество, где та или иная идея находит отклик и почву, на которой она и произрастает. Ты показываешь болезнь, которая неудержимо прогрессирует, как у того Рюткенена, и ее не излечить никакими лекарствами. Но ты и не собираешься стать лекарем. Ты представляешь эту заботу господу и господам. Образованные люди только так и поймут тебя. Тебя они не заподозрят, не бойся…
Так говорил рабочий N. И, наконец, уговорил меня. Я обещал написать историю Патэ Тэйкки в том духе, в каком он поведал ее мне.
Тарелки перед нами давно уже опустели. Поэтому мы вышли из ресторана, и мой приятель — настоящий автор этой истории — отправился искать пункт раздачи бесплатной похлебки. А я — верный писарь его — заточил карандаш и сел за работу.
Декабрь, 1931.
Автор.
Мамзель-Алто выпустил из рук журнал. Это был старый, потрепанный и засаленный журнал кинорекламы, каким-то таинственным, никому неведомым образом очутившийся в бараке. Пастор (в северной' Финляндии лесоруб часто получает прозвище за внешний вид и манеры) давно уже приговорил его к уничтожению, потому что фотографии обнаженных красоток только напрасно тревожили воображение. Однако приговор так и не был приведен в исполнение, и журнал, ежедневно перелистываемый грязными пальцами лесорубов, доживал свой век и умирал естественной смертью. Если в нем и содержались какие-то мысли и чувства, то каждый читатель мог их понимать, и воспринимать по-своему.
Журнал упал на нары. Мамзель-Алто заметил:
— Вот где можно бы фильм заснять…
И в самом деле! Если бы в барак заглянул любопытный глаз фотоаппарата, какую бы картину он увековечил!
В печку все время подкладывают дрова: обитатели нижних нар вечно мерзнут, в то время как на верхних нарах, под самым потолком, так жарко, что люди спят почти раздетыми. Одни лежат и разговаривают, другие заняты важными делами. Кто-то, насупясь, точит пилу — и звук напильника напоминает презрительный смешок. Другой насаживает топор. А третий занят охотой: при свете коптилки голый человек обследует свое нижнее белье и ворчит:
— Ты куда прячешься? Погибай смертью храбрых!
В углу режутся в карты. Засаленные листы шелестят в грубых ладонях.
— Играешь? Попробую! Черви козыри и одна маленькая. Эта взятка тебя не спасет. Деньги — в банк, гоните.
В другом углу развернулось сражение на шахматной доске. Игроки ломают голову, пытаясь подчинить путаные ходы какому-то замыслу. Кто-то заглядывает через плечо, чтобы тоже вкусить радость игры и дать свой совет.
— Ходи конем! Давай, хозяин, двинь своего конягу. Пусть берет! Тогда королю крышка.
Ничком на нарах лежит Книжник Тякю, безучастный ко всему происходящему вокруг. Он изучает утопии. Мысленно он уже в новом мире, где короткий рабочий день и где нет ни господ, ни нищеты. Войн и хаоса тоже нет в этом мире. Есть только великая человечность. Нет маленького «я», а есть одно великое, неделимое, многоединое «мы»…
А в самом темном углу кто-то усердно наигрывает на мандолине, и задушевная мелодия «Прощания славянки» временами доносится словно издали, снаружи, из морозного леса.
Бесстрастный объектив фотоаппарата, разумеется, никак не смог бы передать эти звуки. Да, в конце концов, на что он вообще годен, этот фотоаппарат. Вне поля зрения остались бы и утопии Книжника Тякю. Не запечатлел бы он наслаждения, которое испытывают люди, передвигая шахматные фигуры. Не смог бы ясно показать, что насекомое в складках рубашки погибает смертью храбрых… А если бы фотоаппарат даже зафиксировал развешенные над печкой одежды, то разве с фотокарточки ударил бы в нос тяжелый запах мокрой ткани и кожи? Разве по этому снимку можно было бы получить хоть малейшее представление о рубашке, которую не меняли месяц, несколько месяцев, и которая никогда еще не видела чистой воды, а только пропитывалась соленым потом?
Разве на фотографии получились бы сто, двести тысяч клопов, обитающих в бараке, — этот легион плоских, широкоплечих, упрямых краснокожих существ, которые целыми полчищами вылезают из мха и щелей в сырых стенах? Сомнительно, чтобы простая фотография могла рассказать о том влиянии, которое эти существа оказывают на сон и отдых людей, их земную судьбу и вечное блаженство. Ведь клопы не дают спать усталому лесорубу ночь, другую, а когда, наконец, человек все-таки засыпает, то и во сне он ругается и расцарапывает в кровь свое тело. Будь проклят этот кровожадный бесчисленный легион, не боящийся ни запаха керосина, ни скипидара, ни отравы, которой опрыскивают места его обитания. Маленькое, тощее, вонючее существо… О происхождении этого запаха Пастор рассказывает раз шесть в месяц. Но он умеет рассказывать так, что можно и чаще послушать историю о том, как блоха, вошь и клоп отправились на прогулку и пришли к оврагу. Блоха перепрыгнула через овраг, вошь обошла его кругом, а неуклюжий клоп свалился на дно и пропитался вонью, от которой уже не мог избавиться.
Да, фотоаппарат — вещь несовершенная: он не смог бы показать эти сто или двести тысяч клопов, вонючих и прожорливых…
Все это промелькнуло в сознании Патэ Тэйкки, лежавшего рядом с Мамзель-Алто, едва лишь успели прозвучать слова: «Вот где можно бы фильм заснять»…
Потом перед мысленным взором Патэ Тэйкки возникла серия картин о более постоянном человеческом жилье.
Он представил себе бедную торпу, где не так тесно, как в этом бараке. Кровать, стол, скамьи, тряпки, дети. И во всем как бы предчувствие неминуемого разорения. Люди живут одной надеждой: только бы не завтра…
Затем крестьянская изба. Больше места, больше чистоты. Обстановка простая. Но во всем — какое-то чувство уверенности, незыблемости.
Промелькнуло в памяти и жилище неплохо оплачиваемого рабочего. Мебель хорошая, одежда тоже. Могут быть и предметы, которые не имеют практического применения, их не едят и не носят — граммофон, книги.
И наконец, квартиры, которые Патэ Тэйкка называл господскими. Их он представлял довольно смутно, умозрительно. Простор, много мебели, подобранной по форме и цвету. В обстановке чувствуется стремление к гармонии, красоте. Мягкие ковры, мягкие кресла, цветы в изящных вазах, картины, зеркала. В общем — комфорт.
На память пришел недавно виденный кинофильм. Роскошный банкет. Господа в смешных неудобных костюмах, соблазнительно декольтированные дамы. Столы, заставленные всевозможными яствами, высокие бокалы с дорогим вином. Масса музыкантов.
Когда Патэ Тэйкка смотрел этот фильм, его охватила злоба, и в нем проснулся бунтарь. Он с горечью подумал: «Я так много работаю, но не знаю ни вкуса, ни запаха этой еды. А у этих господ, видно, только и дела, что заниматься болтовней с утра до вечера да соблюдать этикет».
Патэ Тэйкку так и подмывало метнуть нож в экран и крикнуть: «Эй вы там! Я хочу вам кое-что сказать!»
Он был тогда под хмельком.
О, если бы у Патэ Тэйкки был киноаппарат! Если бы у него были деньги и возможности!
Он уже представлял демонстрацию своего первого фильма. Огромный зал, переполненный людьми, темнота. Потом — белый квадрат экрана, и на нем название — «Жилища». А потом пошли бы кадры, которые пока еще скрыты от публики и которые он вытащил бы на свет божий, — жилища людей и их жизнь. В фильме была бы определенная философия, выводы. Все должны увидеть, какое влияние имеет окружение, жилищные условия на физическое и духовное развитие человека.
Все это прошло перед глазами Патэ Тэйкки за несколько мгновений, пока он машинально просматривал смятый обрывок газеты, служившей оберткой. На нем сохранилась статья о хулиганстве. Газетка была буржуазная, и автор, очевидно, какой-нибудь церковник, метал громы и молнии. Он ратовал за самые суровые меры наказания, призывал поступать по законам Моисея: око за око, зуб за зуб.
А Патэ Тэйкка читал и думал: «Нет, ты не прав, ты ничего не понимаешь! Ты просто оторван от земных дел. Тебе живется слишком вольготно. Тебе не приходится думать о хлебе насущном. Ты садишься за стол, наедаешься, а потом начинаешь проповедывать, учить и ругать глупых, грешных людей. Ты уверен, что законы Моисея, за которые ты ратуешь, не коснутся тебя самого. Видимо, и тебе следует посмотреть фильм «Жилища». Или нет, не стоит. Пожалуй, он не тронул бы тебя. Ведь это только тени! Ты бы их забыл. Тебе нужно бы побывать здесь, у нас «на курсах», чтобы понабраться ума…»
Патэ Тэйкка выпустил клочок газеты из рук, стряхнул с запястья клопа и выпрямил ноги. Он представил себе эти «курсы» и рассмеялся.
Пастор, развивавший в это время свою теорию о причинах мировой войны, почему-то принял смех как одобрение и разошелся еще больше; он начал всячески приукрашивать свой рассказ.
Он рассказывал о том, как германский кайзер гостил у русского императора. Во дворце у того было много интересных новшеств. В том числе сортир, где подтирание производилось автоматически, при помощи мягкой белой щетки. Сделал дело — нажимай кнопку. Для германского кайзера эта штука была в диковинку, и он наклонился, чтобы получше рассмотреть ее, а щетка — механизм-то вещь неразумная — возьми и мазни его по лицу. Вильгельм страшно рассердился и объявил войну…
Патэ Тэйкка на секунду задумался над тем, как много значит в жизни случайность, недоразумение: ведь он засмеялся над своими мыслями, а Пастор, решив, что его слушают, дал своей фантазий разыграться и снабдил рассказ новыми весьма вольными подробностями. Это, конечно, мелочь. Но, может быть, подобные мелочи влияют и на большие дела. Если история, которую рассказал Пастор, правдива (хотя бы отчасти), то это прекрасное тому доказательство.
На какое-то мгновение ему вспомнилась давно прочитанная книга, напечатанная до того тонким шрифтом, что казалось, буквы страдали от истощения. Одна мысль из этой книги надолго запала ему в голову — войны всегда готовили и развязывали престарелые государственные деятели и дипломаты и старались, чтобы они длились дольше. Все это объяснялось тем, что втайне они завидовали молодежи, наслаждающейся жизнью, ревновали юношей к молодым женщинам. Стоя одной ногой в могиле, эти старики испытывали наслаждение, видя, что полные сил мужчины в окопах так же близки к смерти, как и они, если еще не ближе. Поэтому — да здравствует война! Поэтому все пожилые господа — сторонники войны…
Потом Патэ Тэйкка опять начал фантазировать. Он представил своих «курсантов» — тридцать попов и прочих господ в белых сорочках и черных фраках. Целый день, в дождь и мороз, они в лесу. А вечером — в бараке. Тут особенно не разгуляешься. Даже о стирке белья не мечтай. Выжми воду из одежды и попытайся найти место, чтобы к утру она хоть немного просохла. Потом ночь, сон, и двести тысяч клопов. Поживи эти господа-моралисты здесь неделю-другую — они стали бы куда образованнее и интеллигентнее. Они бы узнали, например, кто такой хулиган. Если хулиганы это те, кто живет подобным образом, то вряд ли здесь помогут слова и статьи, от которых попахивает ветхозаветными законами Моисея.
Будь у Патэ Тэйкки деньги и возможности — он бы заснял «Жилища». Люди бы увидели не только дворцы, но и хижины. Они увидели бы и этих тридцать светских и духовных лиц в бараке; и столько же лесорубов в господских хоромах. Так сказать, обмен опытом. «И это на пользу», — как сказал яткя[3], провалившись в болото.
В воображении Патэ Тэйкки открывались широкие горизонты, правда, как бы подернутые утренней дымкой. Он был уверен, что в таком фильме полезное можно сочетать с приятным. Почему никто не сделал такого фильма? Почему показывают всякую чепуху, не дающую ничего ни уму, ни сердцу.
Или, может быть, на экранах иногда бывают такого рода кадры, как в его воображении? Но Патэ Тэйкка не встречал подобных фильмов: его знания в этой области были ограничены условиями жизни.
Наступила ночь. Коптилка погашена, но в печке тлеют угли. Напильник уже не взвизгивает, топор тоже насажен, карты убраны, шахматы лежат беспорядочной грудой в коробке, и Книжник Тякю положил книгу в узелок, который служит ему подушкой.
На нарах ворочаются, чешутся, вздыхают, храпят; слышны какие-то звуки (Пастор объяснял, что на бедняка и кожи оказалось маловато, поэтому, когда закрываешь глаза, должно открыться какое-то другое отверстие). Воздух густо насыщен дыханием людей, запахами сохнущих одежд, грязи, пота. А перед Патэ Тэйккой все проходят его фильмы: «Жилища» и «Курсанты», кадр за кадром. Но клопы не дают досмотреть фильмы, и тогда Патэ Тэйкка вспоминает, что надо немного вздремнуть, пока не настало утро. Он мысленно строит всякие геометрические фигуры — кубы, пирамиды — и упрямо рассматривает их грани и углы. Окошко кинобудки закрывается, лампы гаснут, и кинокадры уже не появляются на воображаемом экране. Сознание, утомленное однообразием геометрических фигур, угасает. Наступает сон.
Над бараком в бесконечном глубоком небе мерцают звезды. А вокруг стоит лес — черный, мрачный, недобрый. Мороз зловеще потрескивает.
Солнце, мать всей жизни, далеко. Все растения умерли, закоченели. Живет только плоть, все еще согреваемая теплом далекого солнца. Это тепло она получает сложными путями, через множество посредствующих звеньев.
Вот и это жалкое жилье, барак лесорубов, воздвигла здесь, среди скованного морозом леса, неудержимая жажда жизни.
Настало утро, и барак проснулся. Люди пьют черный кофе, едят черный хлеб, масло, консервы — дары могучего далекого солнца. Возчики заботятся о своих лошадях. Низкая дверь поскрипывает, морозный воздух то и дело врывается в барак, клубится и рассеивается. За стеной, под навесом из хвои, лошади постукивают копытами, размеренно похрустывает корм на конских зубах.
Опять начался день, опять работа.
Если бы Патэ Тэйкка вздумал рассказать в своем фильме не только о жилищах, но и о том, как люди трудятся, то для съемок пришлось бы подыскать место с исключительно широкой панорамой. А всевидящий объектив должен был бы иметь чрезвычайно большой охват. Лес очень велик, бараков в нем много, людей и лошадей того больше, а деревьям и счету нет. Поэтому едва ли беспристрастный объектив оказался бы в состоянии дать полную картину, полный обзор. Но отдельные кадры он смог бы выхватить.
Вот Мамзель-Алто запрягает лошадь. Его штаны оттопыриваются сзади большими мешками: в них зашита овчина, чтобы можно было сидеть на возу мерзлых бревен.
А вон там встал на лыжи и отправился в лес его вальщик Симсон. Это старый лесоруб, ему уже идет восьмой десяток. Говорят, старые ятки в конце жизни обращаются в оленей, но Симсон, как видно, не собирается делать этого. И так ли уж он стар? Правда, зубы его поредели, поизносились, а подбородок покрылся нетающим инеем. Но он валит столько же деревьев, сколько самый дюжий молодец, он вечно в движении и вечно бодр, как синица на морозе. За словом в карман не полезет, от выпивки и картишек тоже не откажется и, как утверждает, он еще чувствует себя мужчиной.
Но прожил он все-таки немало. Сколько деревьев срубил на своем веку. Сколько бутылок опорожнил. Сколько женщин ласкал. Много, очень много повидал он на своем веку…
Такова жизнь Симсона, и в основном, он ею доволен, хотя и знает, что другим, кому легко доставался хлеб, повезло больше.
Мерзлая ель кормила также и Книжника Тякю. Сейчас книги его остались в бараке. Пила поет, топор звенит. Кто бы мог подумать, что этот человек изучает книги, знает множество премудрых словечек. Обливаясь потом, он трудится изо всех сил, иногда он работает с таким остервенением, будто свихнулся. Его шапка и куртка всегда лежат на пне, а сам он в одной рубахе на трескучем морозе. Иногда вечером он приходит с работы и его обледенелая рубаха звенит, как жесть. Он снимает ее, ужинает и садится за книги.
Но в душе Тякю горит огонь, который согревает его в мокрой рубашке — это мечта о новом лучшем мире, о царстве трудящихся и угнетенных. Рождение этого мира неотвратимо, как неотвратимо действие закона всемирного тяготения. Может быть, это произойдет не скоро, но когда-нибудь народ, все народы объединятся, маленькие «я» отомрут и родится великое «мы».
Вообще Тякю говорит мало. А когда говорит, то простому лесорубу его трудно понять. Он так и сыплет непонятными учеными словечками: пролетарий, индивидуализм, идеолог, традиция, прибавочная стоимость. Он произносит слова уверенно. Но иногда все же он замечает, что они оказываются орешками, которые другим не по зубам. Тогда он теряется: «ну как тебе объяснить…» И, в конце концов, так и не может ничего толком объяснить, не прибегая к помощи этих же самых премудрых книжных слов, слов из языка господ.
Нет, он не годится в пропагандисты. Да ему и не следует быть им. Иначе ему пришлось бы убраться отсюда. Хозяева компании и так уже присматриваются к Тякю. По профессии он не лесоруб. Раньше работал в городах и поселках на заводах и деревообрабатывающих фабриках. Потом оказался безработным, может быть, именно из-за этого своего пристрастия к книгам, из-за своих воззрений. Так он и попал в лес, потому что жить-то надо, надо ждать и надеяться. Может быть, ему и не доведется увидеть нового дня. Но хорошо и то, что рассвет уже брезжит кому-то…
Патэ Тэйкка несколько вечеров беседовал с Тякю. Патэ Тэйкка тоже кое-что читал, наблюдал, задумывался над жизнью, и это расширило его кругозор настолько, что он мог кое-что усвоить из теоретических, пересыпанных различными терминами рассуждений собеседника. Исходная точка у них одна. Патэ Тэйкка считает, что он давно сам, без посторонней помощи, увидел многие пороки общества: хаос, анархию, несправедливость. Одни прозябают в нищете, в бедности. Это в большинстве своем те, кто трудится, кто обременен заботами. Другие живут в достатке, на широкую ногу. И это в большинстве те, кто не знает никакого труда, никаких забот. В современном мире нет единства, нет общей цели, нет организованности, которая приносила бы пользу всему обществу. Каждый живет сам по себе, трудится, старается устроиться получше, урвать себе кусок хотя бы из чужого рта. Послушные великим законам природы люди плодят потомство, воспитывают его, как умеют, размножаются, заселяют землю. В результате, людей стало слишком много, появилось перепроизводство рабочей силы, как это назвал бы Книжник Тякю.
Для многих в этом мире не осталось места, им нечего в нем делать, некуда приткнуться. Борьба и анархия все усиливаются. Весь мир теперь — словно неимоверная куча людей, которые дерутся за право жить, толкают и топчут друг друга. И не дай бог оказаться в самом низу этой свалки: там давят сильнее, пинков достается больше.
А Патэ Тэйкка был на самом низу. Иногда он чувствовал, что задыхается от недостатка воздуха, от бесперспективности. Жизнь казалась слишком хаотичной, слишком сложной. В нем не было веры и какой-то одержимости Книжника Тякю. Сотворение нового общества, казалось ему, шло слишком медленно, слишком неуверенно. Правда, кое-чего трудящиеся и бедный люд уже добились, но по-прежнему в мире царил хаос. Удастся ли когда-либо навести порядок в этой толпе дерущихся и толкающихся? Удастся ли со временем заставить людей отказаться от своего маленького «я», если не всех, то большинство, заменив его одним великим и общим «я»? Все это казалось безнадежным, несбыточным. Как привести темных, недалеких людей к пониманию этого? Как внушить это всем тем «умным», которые заботятся только о своем благополучии, кому в этом мире досталась большая доля земных благ и которые не желают от них отказываться? Как привить, например, этим лесорубам любовь к знаниям, порядку, чувство ответственности, которых требует новое общество? Как отнесся бы к новому обществу, например, Пастор, который высмеивает все и вся и ничего в этой жизни и в этом мире не принимает всерьез? Патэ Тэйкка подумал, что вряд ли Пастор признал бы новый строй своим, хотя он и трудится всю жизнь, хотя он и клеймит и высмеивает богатых, тех, кому хорошо живется. А как привить новый дух крестьянам, земледельцам, основному сословию страны, тем, кто составляет ее становой хребет. Испокон веков они привыкли видеть землю строго размежеванной, каждый привык набивать свой амбар.
Да и сам Патэ Тэйкка не чувствовал, чтобы его собственное «я» становилось меньше, отмирало. Причина была в том, что он сомневался. Да, его душа кричала: порядка, лучшей жизни! Но ему казалось, что эта жизнь наступит для большинства людей очень и очень не скоро, если даже все пойдет хорошо. Так неужели и он, Патэ Тэйкка, должен ждать ее, бороться за нее, быть на самом низу свалки и получать пинки? А потом умереть, утешая себя тем, что я, мол, был человеком большого «Я», что новый, лучший мир стал теперь ближе. А не станет ли этот мир ближе, даже если он, Патэ Тэйкка, будет заботиться только о своем маленьком «я», думать о собственном благополучии, выкарабкиваться из кучи, чтобы вдохнуть хоть немного свежего воздуха? Сказал же Тякю, что наступление нового времени так же неотвратимо, как движение небесных тел по своим орбитам.
В таком случае Патэ Тэйкка волен быть волком среди волков. Он желает добиться положения в обществе. Так, наверно, сказали бы по-ученому. Нет, он не мечтает ни о каких дворцах. Ему достаточно, если его рубашка хоть изредка будет в стирке, если он каждый вечер сможет растянуться на мягкой чистой постели, спокойно пообедать за столом и часок-другой отдохнуть и развлечься. «Повышение жизненного уровня», — как бы сказал Книжник Тякю. Патэ Тэйкка не имеет ничего против, если бы у всех повысился этот самый жизненный уровень. Но, прежде всего, он считает это необходимым лично для него, Патэ Тэйкки.
Да, по всему видно, что он не был социалистом, новым человеком. Собственное «я» прочно засело в нем.
Наверно, Книжник Тякю заметил это: листая книгу, он посмотрел на него проницательными серыми глазами.
— Даже у многих рабочих с развитым классовым самосознанием душа остается по сути дела крайне буржуазной. Индивидуализм глубоко засел в них.
Патэ Тэйкка подумал, что он все же никогда не станет таким, как некий Рантарятю, один из служащих компании, который несколько лет тому назад был простым лесорубом. Тогда он за глаза ругал господ, а в глаза лебезил перед ними. И вот он стал служащим компании и, по всему видно, весьма ценным человеком: он щеголяет в шубе, носит костюм из дорогого офицерского сукна, манишку. С бедняками он теперь не знается и не понимает простого лесоруба. Он так рявкает на сплавщиков, что те хоть в кипящий порог полезай…
Однако Патэ Тэйкка ничего не сказал Книжнику Тякю об этом. Он только слушал, соглашался, иногда вставлял свои замечания. Он чувствовал, что у него нет той веры и силы духа, как у Тякю. Рабочие организации были ему чужды и незнакомы, как всякому лесорубу, кочующему по стране. Правда, красная книжечка члена профсоюза рабочих леса как-то очутилась в его кармане, но членские взносы в последнее время он перестал платить.
Книжник Тякю, видимо, тоже не очень-то верит в нынешние рабочие организации. Может быть, от них и есть какая-то польза, может быть, они в какой-то мере и помогают рождению великого «Я» грядущего. Но их роль все же ничтожна. А подчас эти организации, их бюрократический аппарат создают у рабочих настроение самоуспокоенности, убаюкивают их, оказывая тем самым прямую поддержку существующему экономическому строю.
А что же потом? На это Книжник Тякю не давал вразумительного ответа, и Патэ Тэйкка решил, что собеседник и сам этого не представляет. Видимо, он всего лишь фантазер. Но Тякю все же единственный на их лесоучастке человек, разбирающийся в социалистических учениях. У остальных классовое сознание, убеждения держались на примитивных инстинктивных чувствах и выражались в озлобленных речах в адрес тех, кому живется хорошо (Пастор тоже говорит: «Да, такому строптивому, как я, просто невмоготу видеть, как человек бездельничает и отращивает брюхо…»), в насмешках над шюцкоровцами и в воспоминаниях о кровавых событиях красного восстания.
По мнению Патэ Тэйкки, их убеждения и идеи были поверхностными и очень примитивными.
Эти вещи оказались бы недоступными для объектива кинокамеры. Зато она увидела бы и показала, как падает срубленное дерево, как нагружают бревна, как возы длинной вереницей тянутся по дорогам и как на берегах замерзшей реки скапливаются огромные штабели древесины, Она показала бы зимний лес, причудливые заснеженные деревья и недолгий багровый отсвет солнца на их верхушках.
Сотни людей валили в этом лесу деревья. Одним из них был Патэ Тэйкка, тот, кого по одежде, манерам, образу жизни характеризовали в человеческом роде категорией «лесоруб», «яткя». Он был одним из тех, кого жизнь заставляла постоянно иметь дело с хвойными, — этими наиболее распространенными представителями северной флоры. Он был ничтожным винтиком огромной машины. Если его не станет, найдется другой, точный его дубликат. И так обстоит дело с каждым отдельным человеком. Он подобен пузырю в вечном течении человеческой реки. Такова судьба всякого индивидуума. Пузырь появляется и исчезает, но ничто существенно не меняется.
И все-таки каждый из этих лесорубов был отдельным индивидуумом. Кости и мышцы у всех различной формы и величины. Каждый ходил, говорил, сплевывал по-своему, чем-то отличаясь от других. Каждый обладал своим умом. И каждый считал себя, свое «я» центром мироздания.
Но, может быть, все-таки существовало какое-то более объемлющее «я»? Может быть, таким «я» обладал человек на лыжах, который следил за тем, чтобы они правильно валили деревья, и который ставил клеймо на бревнах? Может, этого «я» еще больше имелось у начальника лесоучастка, который имел право одному сказать «уходи», а другому — «приходи» и который заседал в расценочной комиссии. А в голове начальника округа должно вмещаться уже несколько участков. Потом где-то был президент акционерного общества, человек, который все знал, который распоряжался: столько-то древесины таких-то сортов к такому-то сроку приготовить к погрузке на пароходы. И как можно дешевле. («Сокращайте, сокращайте издержки производства»). Иначе держатели акций не получат дивидендов.
Было ли все это беспорядком? Разве это не огромная система, не огромная машина, в которой шестеренки хорошо подогнаны и если где-то что-то заскрипит, механизм регулируют, смазывают.
Вот так.
— Капиталистическая система хозяйства, — сказал Книжник Тякю, — система, основанная на стремлении к личному обогащению, личной выгоде…
Акционер — человек, не имеющий прямого отношения к лесопромышленной компании, живущий где-то. быть может, на другом материке. Дивиденды — это удобная квартира, пища и развлечения, добытые без всякого труда и забот.
Патэ Тэйкке эта система представлялась огромной паутиной, простиравшейся в самую отдаленную глушь. Где-то нуждались в древесине, где-то древесину покупали. А здесь древесина есть и есть люди, которые продают силу своих мышц. Кто-то, обладающий загадочным существом — капиталом, трудом некогда живших людей, мертвым трудом, покупает древесину и нынешний труд людей как можно дешевле и продает их как можно дороже. Торговые сделки… Видимо, торговые сделки обладают слишком большой властью в этом мире, ибо если все идет хорошо, посредник умножает свой капитал, наживается или, другими словами, гарантирует свое благополучие и, кроме того, благополучие своих потомков. Странно! Зато сам труд не дает никаких гарантий даже на завтрашний день.
А Книжник Тякю в одной рубашке остервенело валит деревья (он далеко не крепкого телосложения, и ему приходится стараться, чтобы хоть немного заработать) и видит новое время. Время, в котором не будет посредников, в котором никто не будет наживаться на заготовке и продаже леса, в котором распоряжаться прошлым и настоящим, мертвым и живым трудом будет общество, государство. Тогда просто будут удовлетворяться общие необходимые потребности человечества.
Но сейчас физически Тякю, как и другие, прикован к старому миру. Сотни людей, десятки лошадей пыхтят и потеют целый день. Наступает вечер и все живое хочет отдохнуть, на какое-то время забыться. Опять бараки и навесы из хвои, сено и овес, хлеб и сало — все то, что дает им далекое солнце. Высоко в небе опять мерцают неисчислимые звезды, эти слишком дальние светила, а на земле блестят еще более многочисленные кристаллы снега. Снег и небо смотрят друг на друга равнодушно, словно два огромных лица. Их выражение не меняется, как бы ни жили растения и плоть.
Так протекали дни. Зима пошла на убыль. Неудержимо приближалась весна. Дни становились длиннее, небо просторнее и синей. И ласковое лучистое солнце, показавшись над горизонтом, день ото дня все дольше задерживалось над ним.
Жизнь Патэ Тэйкки шла по-прежнему. Изменений не предвиделось. Но он был молод, и в нем подспудно жила вера, что будущее припасло для него немало интересного. А пока можно рубить лес, вечерами играть в карты и шахматы. Порою он все же задумывался над тем, что многие так и состарились с этой верой. В жизни нельзя ждать, что счастье привалит само собой, его надо искать, создавать из ничего.
Он прочитал одну из толстых книг Тякю, но мало что понял в ней. Слова, слова. Бескровные, бездушные мысли человека, век свой проторчавшего в кабинете, неподатливые, словно проволочная сеть, в которую рыбы не наловишь.
Длинными предвесенними воскресными днями он, как и многие другие, выходил на улицу и с щемящим чувством в душе смотрел на далекие сопки. За ними был большой мир. Многие поговаривали, что их ждут важные дела, и им пора отправляться в путь. Но начиналась неделя, и работа отодвигала на задний план все эти важные дела. Кое-кто из возчиков и лесорубов время от времени все же отправлялся в путь, так как работы становилось все меньше и меньше.
В одно из воскресений в бараках появилось спиртное. Какой-то спиртонос отважился приехать к ним на лошади, так что выпивки хватило на всех желающих.
Материя совершила круговорот. Из древесины, срубленной этими людьми, хитрый немец изготовил спирт. Потом спирт плескался в жестяных канистрах, покачиваемых морскими волнами, в кузовах машин или на плечах спиртоноса. А теперь он здесь, на крайнем севере, ручейками льется в горло этих же лесорубов. О, хвойное дерево, основной продукт северной природы. Какой воистину сложный и извилистый путь приходится проделывать тебе!
День выдался на славу, чудесный мартовский день! Снег сверкал, и солнце стояло довольно высоко. Воздух был напоен удивительным запахом смолы и весны.
Ходили слухи, что в бараке начальства появились женщины. Лесорубы беспокойно бродили вокруг своего жилья. Ведь они тоже смогли бы оказать гостеприимство — чем богаты, тем и рады. Кое-кого даже обуяла страсть к чистоте. Не жалея, плескали воду, брили обросшие щетиной подбородки. Бритвы не хотели слушаться рук, которыми управляли головы, уже возбужденные алкоголем. Но никто, кроме Пастора, не порезался.
— Великих преобразований еще никогда не удавалось добиться без кровопролития, — заметил он при этом.
Патэ Тэйкка знал, что маленькие горькие ручейки могут скоро привести к тому, что жесты станут размашистыми, движения неуверенными, разговоры и смех слишком громкими. Людьми овладеет чувство силы и желание повеселиться, они начнут припоминать обиды, задираться. А там недалеко до драки и поножовщины.
Патэ Тэйкку сейчас это не привлекало. Правда, у него за пазухой была спрятана продолговатая плоская фляжка, которую он купил просто так, по старой привычке. Но потом он решил, что ничего хорошего здесь не будет, взял лыжи и ушел в лес.
Дул свежий ветер. Снег искрился и отчетливо синели тени от деревьев.
Патэ Тэйкка быстро взбирался по склону сопки. Поднявшись на самую вершину, он остановился. Отсюда была видна часть лесосеки. Где прошелся человек с топором, там темно-зеленый покров земли заметно поредел. Словно огромные пролысины, белели узкие и ровные болотины. Вдоль реки высились штабеля бревен. А вон там барак, из которого он только что вышел, Териваарский второй. Люди около барака и на дороге, ведущей к жилью начальства, казались черными точками. Но барак начальства отсюда не был виден, он за сопкой Тайвалваара. Впереди, по другую сторону Териваары, Патэ Тэйкка видел другой барак, Териваарский первый. Там сейчас не жили, потому что лес по ту сторону сопки был уже вырублен и вывезен. Хотя нет — там ночуют Стонки и Старик-Трофейный, два старых лесоруба, которые не переносили шумной жизни в общем бараке.
Стонки — старый северный яткя, с заковыристой, как самая суковатая ель, речью. Он никогда не смеялся. Старик-Трофейный был добыт на войне. Это был карел, бежавший от большевиков. Так, во всяком случае, полагали многие. Старик был настолько молчалив, что казался немым. Он обычно сидел в бараке с трубкой в зубах и словно тяготился присутствием людей. Если кто-нибудь прикасался к его постели, он рычал, как пес. Только со Стонки он как-то сошелся. Оба они трудились на дорожных работах компании и получали поденно. Когда дела здесь кончились и Териваарский первый опустел, старики остались в нем, чтобы наслаждаться покоем, хотя на работу ходить им было дальше.
Вначале Старика-Трофейного пытались разыгрывать:
— Нет, старик, ты ей-богу не зря старался. Ты же попал в образцовое буржуазное государство. У нас так заведено: геройство геройством, а топор в руки бери…
Но все насмешки наталкивались, словно на щит, на непроницаемое молчание старика. К тому же, старик в его положении в самом деле был неподходящим объектом для насмешек. Книжник Тякю как-то оторвался от книги и сказал:
— Пожалуй, не стоит смеяться над ним. Простоту тоже нужно понимать. Если бы на его месте был кто-нибудь помоложе, ему кое-что пошло бы впрок, его можно было бы попробовать воспитать. Даже обделенного умом человека жизнь кое-чему учит, если он только не из той породы людей, которые ничему новому не учатся и ничего старого не забывают.
— Да, это так, — согласился Пастор, — но интересно, насколько милосерден был бы он, если бы оказался победителем? В бога-то он верует, в русского бога, иконам молится… Поглядите, он боится, что его осквернят. Ему и житье не в житье, коли в углу нет боженьки. Я-то знаю их…
Во время войны Пастор работал на строительстве Мурманской железной дороги. Как-то ему удалось обзавестись новой рубашкой, а старую он, озорства ради, напялил на крест, стоявший на краю деревни. Так «боженька» и стоял на морозе, облаченный в грязное, вшивое рубище Пастора с изображением грузового судна на подоле. Но поблизости оказался кто-то из православных и оповестил селян о свершившемся кощунстве. Набежала уйма мужиков, и Пастору пришлось крепко поработать кулаками, чтобы отбиться от них.
Так он рассказывает сам, однако другие утверждают, что Пастор выиграл тогда у русских первое место по бегу. Другого выхода у него не было… Но как бы там ни было, Пастор не ударил лицом в грязь.
После этого разговора Старика-Трофейного оставили в покое.
Небо было синее, земля белая, лес темно-зеленый. Патэ Тэйкка стоял на вершине Териваары и вглядывался вдаль. Потом его взгляд снова остановился на Териваарском первом.
— А что если отправиться туда угостить стариков?
Патэ Тэйкка с почтением относился к людям преклонного возраста. Ему интересно было наблюдать, какой след оставила судьба на человеке. Научила ли она его быть довольным собой и смотреть на жизнь с мудрым хладнокровием?
И он отправился навестить стариков. Выбрав наиболее открытый и пологий склон, он начал спуск. Лыжи скользили хорошо, скорость нарастала. Приходилось напрягать зрение и все мышцы, чтобы объезжать деревья, пни и лежавшие на земле вершины. Снег шуршал под лыжами. Патэ Тэйкка мчался, пригнувшись, наслаждаясь скоростью и уверенностью своих движений. Вью-вью! — и он проскочил в узкий проход между двумя деревьями. По лицу хлестнула ветка, от ствола отлетел кусок коры… Скоро склон кончится. Вот и последний бугорок. Глаза слезились от ветра, снег ослеплял ярким блеском. Патэ Тэйкку несло прямо на отрубленную вершину, и он с ходу врезался в сугроб. Под одежду набился снег. Мелькнула тревожная мысль о фляжке. Но он тут же успокоился: пробка была на месте. Отряхнувшись и собрав лыжи и палки, Патэ Тэйкка поехал дальше.
Когда он открыл дверь барака, оба старика лежали на постелях. Старик-Трофейный даже не пошевелился, а Стонки чуть приподнял голову.
— Вот решил покататься на лыжах. Наши разжились водкой и устроили выпивку, я не стал им мешать.
— С каких это пор Тэйкка стал чувствовать себя лишним при выпивке?
— Всегда немного чувствовал это, а теперь особенно. Но фляжка у меня с собой. Решил ее тихо-мирно распить здесь со стариками. Или, может, не годится?
Стонки медленно приподнялся на постели, сплюнул и прокашлялся.
— Почему бы нет? Старая глотка тоже не прохудившееся голенище. Только ты, парень, не думай, что вино на меня так уж действует… Небось, решил напоить стариков потехи ради. Пусть покуролесят.
— Такое мне и в голову не приходило. Мы, молодые, скорее начинаем куролесить.
Он вытащил фляжку, а старик разыскал старую почерневшую чашку, на внутренних стенках которой было столько наслоений, что, казалось, она уже мало что могла вместить. Выпили по первой. Старик поморщился и сплюнул.
— Уж эта теперешняя водка… Прямо рот обжигает. Придется разбавить чем-нибудь.
Он подбросил дров в печку и поставил на огонь воду. Вскоре был приготовлен пунш из спирта, воды и сахара. От него по жилам растекалось тепло. Низкий закопченный барак показался Патэ Тэйкке словно нереальным и каким-то более уютным. Слабые язычки пламени от углей бросали вокруг мягкий свет. Старик-Трофейный ворочался и вздыхал. Патэ Тэйкка и Стонки поговорили о расценках прошлых лет и сравнили их с теперешними. Потом наступила продолжительная пауза.
Патэ Тэйкка думал о Старике-Трофейном и его судьбе. Как он жил там у себя в Карелии? Избушка на склоне горы, клочок земли, охота и рыбалка, родня и односельчане. Потом налетела буря. Он не захотел признавать нового времени, и оно смахнуло его со своего пути, как соринку, перекатилось через него мощным катком. Новый сеятель вырвал его вместе с корнем, словно вредный сорняк. И вот он сидит, побитый, неразговорчивый, одинокий, похожий на живой труп. И вряд ли у него еще остались какие-то желания или чувства.
— Может быть, и этот лежебока выпьет с нами?
— Вряд ли, — сказал Стонки. — Эй, старик! Хочешь выпить?
— А не хочу, — не сразу последовал ответ.
Это были первые слова, которые Патэ Тэйкка за все время услышал от Старика-Трофейного.
— Я думаю, — продолжал Стонки, — что старику теперь несладко приходится. Это часто бывает с нашим братом бедняком. На нашу долю не достается хорошей еды, шикарных костюмов и квартир. Единственная радость, которую можно иногда урвать, это выпить и побаловаться с женщинами. Да и это не безопасно. Может появиться наследник, которому долго придется отдуваться за наше баловство.
Патэ Тэйкка молчал.
— Так, во всяком случае, я полагаю. Я никогда не мог любить и почитать своих родителей, как требует библия. Какого черта они развлекались за мой счет. Ведь прямым следствием этого оказались несколько десятков лет моей жизни, которая отнюдь не радость для меня.
Стонки отпил из чашки и закурил.
— Меня произвели на свет в Хельсинки. Отец был столяр, и в нашем доме вечно гостили нужда, ссоры и выпивка. Единственное, что я помню о матери, это то, как она учила меня уму-разуму, — схватив за волосы, колотила головой о стену. Она умерла, когда я был еще маленьким. Невелик я был, когда умер и отец. Нас оставалось четверо детей, а всего наследства — краюха черного хлеба да куча столярного клея. Вот с этим, да со своими голыми кулаками мы, малолетки, и остались от родителей в этом холодном мире. Мы собрались, так сказать, на семейный совет и решили ни в коем случае не обзаводиться потомством, так как все равно не сможем позаботиться о нем лучше, чем заботились о нас.
Стонки снова отхлебнул пунша.
— И слово свое мы сдержали. Брат умер бездетным. Две сестры моих живы и замужем. Я заезжал к ним. Детей у них нет. Это теперь доступно и бедным. Всего двадцать марок стоило это в нормальное время. А потом живи себе и ни о чем не думай.
— А как это делается?
— Это уж забота медицины. За двадцать марок все сделал хельсинкский профессор. Ерундовая операция. И ты становишься словно сухостойное дерево.
— И это дает вам удовлетворение?
— Конечно дает — в том отношении, что никаких забот о потомстве. И никто никогда не вспомнит меня недобрым словом за то, что во имя минутной радости я произвел его на этот свет горе мыкать. Многие об этом не думают, а, по-моему, бедняки должны тоже быть несколько предусмотрительнее…
От рассуждений старого Стонки, от его озлобленного голоса на душе Патэ Тэйкки стало мрачно. Он никогда не идеализировал этот мир и людей, но предусмотрительность Стонки казалась ему настолько изощренно-разумной, что производила впечатление чего-то нездорового. Неужели все люди должны прийти к выводу, что, вкладывая силы и труд в воспитание нового поколения, они занимаются совершенно убыточным делом. Конечно, деньги, вложенные в это, приносят весьма нетвердый процент. Насколько меньше стало бы забот и страданий, если бы вместо воспитания ребенка выращивать поросенка. Если человеку стало бы нечего есть, его питомец сам пошел бы в пищу. Но на практике это привело бы к вымиранию человечества. «Махрово-реакционная теория», сказал бы Книжник Тякю. Хорошо, что еще есть люди, живущие бездумно, по инстинкту. Да и вряд ли жизнь будет более радостной, если жить только по холодному расчету, как делец.
И то, что говорит о медицине Стонки, возможно, неправда. Неужели врачи соглашаются на такую операцию?! Осенью Патэ Тэйкка был в городе и читал в газете статью о проблемах обеспложивания. В ней говорилось, что разрабатывается законопроект о лишении умственно неполноценных людей способности производить потомство. Проблемы улучшения породы, селекция…
— Что ж, неплохо, — сказал об этом Книжник Тякю. — Симптомы нового времени. Но это поверхностная операция. Ведь умственно неполноценные и идиоты рождаются и от здоровых родителей. Причина в социальном строе, при котором все живут в состоянии неуверенности: одни — в физической нищете, другие — в духовной. Дайте новое государство, новый экономический строй, чувство уверенности — и тогда исчезнет многое нехорошее, нездоровое.
Подперев рукой подбородок и устремив взгляд на угасающие угли, Патэ Тэйкка задумался. В бараке стало почти темно. Только временами вспыхивали слабым пламенем угольки.
Обеспеченное будущее потомства… Да, тогда и сестры Стонки не уподобились бы сухостойному дереву, которое бесплодно торчит на краю болота.
— Эй, ко сну клонит? — толкнул его в бок Стонки. — А в посудине еще что-то плещется. Эта юдоль печали теперь тоже не прочь выпить.
Патэ Тэйкка очнулся от своих мыслей. Юдолью печали Стонки назвал Старика-Трофейного, который теперь стоял у печки с неопределенной улыбкой на бородатом лице.
— А я подумал, может, согреться…
Спирт еще не кончился. Стонки развел огонь в печке и снова приготовил пунш. Старик-Трофейный выпил и, немного помолчав, начал робко, неуверенно говорить, поглядывая на Патэ Тэйкку, словно спрашивая: «Ты позволишь? Не сердишься?»
Да, он карел. При царе жили неплохо. Что? И нужды хлебнули, но жили спокойно. Каждый был хозяином своему добру. Он не так уж стар, а вот нелегкая жизнь… Восемь лет он прослужил в армии. Потому что война началась…
Он говорил по-карельски. Попадались слова, непонятные Патэ Тэйкке. И даже в самой манере говорить мягко, нараспев было что-то неприятное, чужое.
— Маршируем, маршируем, а противника не видно… Маршируем неделю, другую — противника не видно.
И Патэ Тэйкка представил себе этот марш, большой переход, который так долго казался бесцельным: ведь противника все не было видно.
…Наконец, вошли в соприкосновение с противником где-то далеко в горах, на Карпатах. Война шла долго. Много пришлось перенести. И холод и голод. Потом пришла революция, мир. И все-таки мира не было. Ему все еще пришлось служить. Вступил в армию Юденича, которая шла громить большевиков, захвативших власть. А большевики разгромили их. Победили их и разогнали. Ему удалось спастись бегством. Много было мытарств, пока добрался до дому. Какое-то время жил спокойно. А потом Карелию стали с помощью Финляндии освобождать от большевиков. Он тоже пошел. Большевиков он не любит. Они не признают бога, зарятся на чужое добро. Но и на этот раз ему не повезло. Пришлось уйти в Финляндию. Скучно здесь, очень скучно. Люди чужие, почти все к нему враждебно настроены. Трудно, трудно. В Карелию возвращаться боится. Большевики отомстят. Брат теперь командует в его родной деревне. Написал ему грозное письмо: ты, мол, контрреволюционер, буржуй. Трудным стал этот мир, очень трудным, непонятным.
От выпитого Патэ Тэйкку клонило ко сну. Он слушал, полусонно, равнодушно.
Да, жизнь потрепала тебя, бедного старика. Она забросила тебя сюда, в барак у Териваары. Благодари своего бога, что хозяева компании настроены патриотически, сочувствуют соплеменникам и ненавидят коммунистов… Да, Книжник Тякю как-то сказал, что наши лесопромышленники имеют свои виды на Карелию и ее леса. Потому там и возникали мятежи, потому и находились финские добровольцы.
Патэ Тэйкка опять погрузился в свои мысли, словно в бездонную трясину, и забыл об окружающем.
Из состояния забытья его вывело чье-то пение.
Патэ Тэйкка поднял голову. Мгновение он не понимал, что происходит. Пел Стонки. Пел и смеялся. В неровном отсвете догорающих дров багровое лицо Стонки светилось пьяной улыбкой.
Он допел куплет хриплым, срывающимся старческим голосом. Старик-Трофейный сидел на краю нар с трубкой в зубах, опять молчаливый, словно немой…
— А теперь спать. Завтра работа. У нас заночуешь или как?
Патэ Тэйкка приоткрыл дверь. Время пролетело незаметно. Впереди на фоне неба огромным черным зверем разлеглась Териваара. Над сопкой висела луна, большая и бледная. Казалось, что-то звенит вдали и зовет. И Патэ Тэйкка вдруг почувствовал, как здесь одиноко, бедно, тоскливо. Прочь отсюда, в путь! Там за сопкой люди, там Пастор и его побасенки, мандолина, шахматы…
Его лыжи заскрипели по снегу. Спина то наклонялась, то выпрямлялась. Он шел, огибая крутую гряду, к своему жилью.
Солнце только что взошло. Патэ Тэйкка и Книжник Тякю сидели на высоком штабеле бревен и грелись на солнышке.
Весна уже началась. Власти тьмы и лютых холодов приходил конец. Сугробы украсились причудливыми узорами, выгравированными на них ветром, солнцем и ночными заморозками. На чистом снегу появилась грязь. Зима, недавно еще такая круглолицая и белая, выглядела теперь больной и осунувшейся. Река еще была покрыта льдом, но и у нее замечались признаки какого-то беспокойства.
Лес уже не валили, вывозка тоже закончилась. Возчики, как и большая часть вальщиков, уехали: кто имел семью, вернулся в свою торпу, домой, а одинокие, бродячие ятки разошлись по селам. Там они, пережидая межсезонье, бездельничали, проедали марки, сбереженные за зиму, тратили их на развлечения. Целыми днями сидели они в какой-нибудь торпе за кружкой домашней браги — мужицкого напитка — и приударяли за женщинами.
Весеннее межсезонье. Синие вечера. Ятки группами бродят по улице села. Ленсман поглядывает на них с подозрением. Иногда наведывается пограничный патруль и проверяет паспорта. У большинства находится какая-нибудь истрепанная бумажка. Но бывает, что кто-то предъявляет вместо паспорта папиросную коробку.
— Я сын Матти Курилки из Хельсинки.
— Ага! Тогда давай съездим к папаше, узнаем, как ему там живется…
Лицо у парня вытягивается. Видимо, у властей есть основания интересоваться его персоной.
Межсезонье! Лесорубы ничего не имеют против него, но только бы оно не затягивалось слишком долго. Когда реки вскрываются с большим опозданием, многие испытывают денежные затруднения, нужду, и тогда, конечно, не до смеха.
Некоторые находили работу на биржах — перемеряли кубатуру, маркировали древесину, изготовляли направляющие боны. Другие решили, что ждать придется, может быть, недолго, и поэтому не уходили в село, чтобы потом не тащиться обратно по рыхлому тающему снегу. К их числу относились и Патэ Тэйкка с Книжником Тякю.
Книжнику Тякю обещали новую работу — его брали табунщиком. Компания намеревалась рубить лес в этих же местах и в будущую зиму, и поэтому решила оставить лошадей на лето здесь, а не продавать их на весенней ярмарке за бесценок. Потребовалось два табунщика. Желающих на эту должность мало: места глухие, с тоски можно помереть, и многие боятся остаться в тайге даже вдвоем… Но Книжник предложил свои услуги. Платили неплохо, а работа не обещала быть утомительной.
Вот теперь он и дожидается здесь весны и учится обращению с лошадьми. Каждый день они с Патэ Тэйккой подолгу сидят на высоком штабеле бревен, словно две большие птицы. Бревна пахнут смолой, на склонах сопок токуют тетерева, в зубах Патэ Тэйкки попыхивает папироска.
— Как же это ты, человек нового времени и нового общества, остаешься здесь в глухом лесу, который уходит своими корнями глубоко в прошлые века. Не собираешься ли ты устроить себе нечто вроде скита, чтобы обречь себя на искушения лесного дьявола?
— Отчасти и так. В одиночестве хорошо читать, изучать, размышлять. Мне нужно еще во многом разобраться.
Оказывается, он уже заказал себе книги, которые Доставят сюда вместе с лодками и сплавным оборудованием в последние дни перед распутицей.
— Пока я еще не знаю, — продолжал Тякю, — в какой мере смогу быть полезным в распространении идей, в их пропаганде. Но когда настанет время, когда я почувствую себя созревшим для этого, я попытаюсь. Говорилось же в одной книге, которая имела огромный успех, что теория без практики мертва…
Патэ Тэйкка поделился с ним своими сомнениями насчет построения нового общества: ведь даже в лучшем случае деятельность во имя этого общества окажется работой на потомков, на будущие поколения.
— Неужели человек должен жить главным образом во имя будущих поколений? — спросил он. — Разве мы не должны в первую очередь думать о себе?
Патэ Тэйкка лежал ничком на комле большого шершавого бревна и с наслаждением потягивал папироску.
— Я задумывался над этим, — ответил Тякю. — Я убежден, что кроме маленького «я», которое живет самое большее шестьдесят, семьдесят лет, в нас есть и другое, большое «Я». В этом, как ты знаешь, и заключается суть идеи новой эпохи. Это «Я» существовало всегда. Человек инстинктивно, подчиняясь какой-то закономерности, жил во имя этого «Я». Нужно, чтобы это великое «Я» стало осознанным. Только тогда человек с маленьким «я» может познать цель жизни, иначе говоря — стать счастливым. Душевная опустошенность современного человека вытекает из тою, что это классовое «Я» не стало в нем осознанным, а борьба за сохранение маленького «я» не доставляет ему удовлетворения.
Да, теоретически это так. А на деле личное «я» чаще выступает на передний план. Инстинкт побеждает разум.
— Допустим. Жизнь — борьба. Крушение старого и рождение нового всегда проходит трудно. А мы еще вряд ли дожили до родов. Новый мир, новый строй пока еще во чреве. Поэтому мы несколько похожи на верующих: мы тоже ожидаем другой, неизвестной, но лучшей жизни. Но мы создадим этот рай на земле. И мы не будем ждать его, как милости всевышнего: мы построим его сами, трудом своих рук и мозга. В этом разница.
— Разница большая. Но нас, сомневающихся, нетерпеливых, все-таки немало. Нам говорят: ждите, в природе всему свое время. Кобыла жеребая. Она ожеребится, когда придет срок. Нельзя вызвать преждевременные роды — может появиться хилый недоносок… Но ведь в нас может зародиться сомнение: может, кобыла-то яловая и никогда ничего не принесет.
— В этом, в основном, повинны реформисты — наши демократы. Мы не должны сидеть сложа руки, успокаивая себя тем, что всему свое время. Демократы довольствуются мелкими подачками, конъюнктурной политикой, оппортунистическими тропками. Они сползают или, вернее, уже сползли к буржуазному либерализму. Мелкие подачки — это милостыня нищим… Но самого корня зла — капиталистического строя, частной собственности — они не хотят затрагивать. Они говорят, что еще не настало время. И все потому, что лидеры наших демократов не хотят отрешиться от своего маленького, индивидуалистического «я». Они в этом мире уже добились такого положения, что могут ждать, ждать спокойно… А незначительные улучшения могут привести к тому, что великая цель забудется, и жеребенок погибнет в утробе матери. Реформисты говорят, что в России произошли насильственные преждевременные роды и что новорожденный умрет. А если и останется жить, то будет развиваться неправильно. Но эта аналогия с родами, к которой мы сами прибегли, говоря о социальных явлениях, показывает вещи в неправильном свете…
— Я не очень разбираюсь в течениях и направлениях социалистических учений, но мне кажется, что ты склонен исповедовать русский социализм, коммунизм.
— Да, вроде того. Правда, я, как и другие здесь, не могу знать, в какой мере в России стремятся к настоящему социализму и как им удается это осуществить. Но я пришел к выводу, что у нас небольшая, хорошо организованная группа преданных революционеров, революция во главе с этой группой, железная дисциплина, диктатура могут быстрее и вернее привести к социализму, к осознанию великого «Я» массами.
— А ты не боишься, что таким образом может возникнуть бюрократический режим, как говорят, случилось в России? Никакой свободы личности. Не смей ничего сказать.
— Конечно, есть и такая опасность. Но никакое общество не может обойтись без государственного аппарата. И я уже сказал: преданная группа революционеров. Железная дисциплина, необходимая на первых порах, — явление временное. Это насильственное обновление можно сравнить с работой хирурга, который должен быть безжалостным, чтобы помочь человеку. Я не за насилие, но оно необходимо, потому что слишком много темных, одураченных людей, которые будут против рождения нового строя. Оно необходимо также из-за компромиссов и соглашательства реформистов. Этот, назовем коммунистический, метод решил бы и твою проблему. Надо работать, бороться! Ты ведь понимаешь, что старый строй не рухнет так же легко, как подпиленное дерево. А у того, кто трудится во имя верной цели, время летит незаметно…
Патэ Тэйкка ничего не ответил. От дальних штабелей доносились удары маркировочных молотков.
— Кроме того, не стоит слепо верить небылицам, которые сейчас сочиняют о Советской России всякие борзописцы-злопыхатели. Во всяком случае, эта страна уже проявила необычайную жизненность — Она справилась со многими внешними врагами и подавила мятежи царских генералов. У нее еще не было времени, чтобы создать что-то образцовое.
— А ты не думаешь, что насилие рождает новое насилие? Предположим, оппозиционные партии-эти темные души — окажутся слишком многочисленными. Тогда страну охватит еще большая анархия, нужда и голод.
— И так может случиться. Но только на какое-то время. Я твердо верю, что новое общество, новое великое «Я» когда-нибудь будет явью, потому что подсознательно оно уже живет в людях. Однако его нельзя ожидать, как жеребенка от кобылы. Аналогия не верна. Творцов нового мира лучше сравнить с хлебопашцами, поднимающими целину, с садовниками. Чтобы приступить к севу, сначала нужно выкорчевать лес. Нужно уничтожить дикий, непригодный, неподатливый кустарник капиталистического строя. Земля после корчевки может быть ужасна. Но потом приступают к посадке, к севу. Сначала могут быть и ошибки в применении агротехники. Но будет время — и на месте нынешней дремучей чащи вырастет цветущий, созданный по плану, сад. Жизнь будет богаче, теплее, культурнее…
Патэ Тэйкка представил себе эту грандиозную работу. Возделывание земли! Да, конечно, оно требует труда и труда, пота и времени, терпения. И все же земледелец имеет дело с бесчувственным послушным растением. А тут речь идет о людях, упирающихся, развивающихся каждый по-своему, зачастую черствых существах. Каждый из них может сняться с места как перекати-поле, каждый «сам с усам». Невозможно сделать их ручными, обрабатывать их, как садовник обрабатывает почву. Это можно сделать только с их потомками, которых нужно уже смолоду отдать в специальную школу и воспитывать в духе великого «Я». Из них со временем сложится механизм, хорошо смазанный и слаженный, то есть они, потомки, будут жить, как растения: каждый на своем месте и в дождь и в зной… Но разве Книжник Тякю за то, чтобы превратить человека в маленькое, послушное, бездумное растение? А может, он тогда и был бы счастлив…
— Ну, а как ты представляешь эту организованную жизнь, скажем, для лесорубов? Нас много, а господ, которые живут хорошо, мало. Какой средний уровень жизни можно было бы установить?
Книжник Тякю взглянул на собеседника Цвет лица его напоминал подмороженную репу. Серые глаза блестели.
— Невозможно, конечно, сейчас определить все до мелочей. Неужели ты думаешь, что жизненный уровень богатых резко понизится, а бедных — только чуть-чуть повысится? Если реорганизовать и централизовать производство, которое в данное время находится в состоянии анархии, то производительность труда небывало поднимется, не говоря уже о распределении. У всех будут человеческие жилища, одежда, пища. Рабочий лень сократится, будет больше времени на развлечения и отдых…
— Эй, Книжник, черт тебя побери! Слезай с насеста!
Это крикнул напарник Тякю. Книжник тут же спрыгнул с бревен и во всю прыть помчался вверх по склону.
Да, современному строю, современной эпохе этот Книжник Тякю отдавал сейчас всю свою физическую энергию и даже часть духовных сил. И вряд ли когда-либо человек сможет отдать всего себя будущему.
Патэ Тэйкка закурил и стал разглядывать узорчатую кору бревна, на котором он лежал. Дереву было лет триста, а то и больше. Это тоже был дар солнца своим детям. Патэ Тэйкка попытался представить себе, как должен распределяться этот дар, на сколько частей его можно разделить, но сбился в расчетах. Владелец леса, акционеры, вальщик, возчик, сплавщики, рабочие пилорам, грузчики, хозяева и матросы судна, торговцы, строители… Поди знай, сколько их еще можно насчитать. Все они урывают свою долю от этого многовекового дара солнца. Можно ли такое дерево когда-нибудь в будущем поделить справедливее, чтобы всем доставалось одинаково, как небесного дождя праведникам и нечестивым? Интересно, какой же будет жизнь, когда солнце вырастит вместо срубленного новое дерево такого же возраста?…
Весна вступила в свои права. Небо было то серым, слезливым, то синим и ясным, и солнце, запущенное под его купол, описывало все более крутую траекторию. Снег таял и превращался в слякоть, в воду. Изо дня в день все больше освобождалась от снега старая степенная земля. Лед на реке растрескался, зашевелился, и зажурчала, помчалась черная вода. Весне помогала компания: динамит крошил, сметал ледяные заторы, поторапливая ледоход. В весеннее половодье в верховьях этой реки дорог каждый час. Надо было приступать к сплаву. Каждая морозная ночь, понизившая уровень воды на несколько дюймов, означала для компании прибавление работ и увеличение затрат.
Межсезонье кончилось. Лесорубы покинули деревни и вернулись на работы. Багры насаживались на еловые древки, и древесина отправлялась в свое долгое плавание.
Патэ Тэйкка ходил теперь в начальниках. Правда, он был самым маленьким начальником — всего лишь десятником. В зарплате он выигрывал немного, но все же чувствовал себя так, словно поднялся на первую ступеньку лестницы. Возможно, на этой первой ступеньке придется пробыть очень долго, терпеливо ожидая, пока не появится следующая, более высокая. Первая ступенька была связана в его памяти с шахматной доской, с черными и белыми фигурками и худощавым остроносым человеком, кассиром компании. Они играли в шахматы. Кассир, очевидно, был вполне уверен, что без особого труда будет хозяином положения, но Патэ Тэйкка заставил его поломать голову. Патэ Тэйкка показал себя вполне достойным партнером. Он стал устраивать всякие хитрые ловушки, пожертвовал слона, создавая в партии острые, интересные моменты. И хотя партию кассир выиграл, но победа, доставшаяся в обоюдоострой игре, побудила кассира, как показалось Патэ Тэйкке, спросить:
— Вы, как видно, умеете находить выход из трудных положений. Вы давно уже в сплавщиках?
— О да! С малых лет.
— Я поговорю с Пасо. Наверное, вы ничего не имели бы против того, чтобы стать десятником.
Итак, в кармане Патэ Тэйкки оказалась тетрадь в черном переплете со списком рабочих. Теперь он может называть их своей командой, приказывать им и, достав бумажник, выдавать деньги.
Дни шли, и работа спорилась. С грохотом катились бревна, падали в воду и, покачиваясь, плыли вниз по течению. И вот уже биржа, еще недавно заставленная величественными штабелями бревен, опустела. В лесу остались только лошади компании и табунщики: Книжник Тякю и Симо Аарет.
Они остались вдвоем, и им предстоит жить здесь, пока снег вновь не покроет землю. Их окружат тишина и покой, небо и ветер. Только барак, лошади, фураж, хлеб, масло, крупа и банка сгущенного молока будут приметами того, что мир когда-то был просторен и, может быть, когда-нибудь снова примет их в свой круг. Какими нереальными покажутся книги Тякю, когда он летом под незаходящим солнцем, окруженный тучами комаров и оводов, будет изучать черные строки? Какое тогда сложится у него представление о несправедливостях капиталистического строя? Не приведет ли это постоянное однообразие к мысли, что все эти сложные проблемы всего лишь старая сказка…
Протяженность реки была велика. В своем верховье она долго блуждала по глухим лесам. Леса сплавлялось много. Поэтому дорога к людям и веселью, как говорил Пастор, оказалась долгой. Немало еще пришлось провести коротких ночей в старых, полуразвалившихся избушках или у костров под открытым небом. Немало дней пришлось обедать на сырой кочке, открывать сумку и вытаскивать из нее хлеб и сало, доставать пуукко из ножен. С лесорубами шли поварихи, черные кофейники которых снабжали их темно-коричневым напитком.
Был среди них и один повар мужчина, которого прозвали «кухонных дел мастером». Это был необычайно проворный человек средних лет, со светлыми усиками на хитром добродушном лице. Усики торчали живописно, как на портрете германского кайзера. Остальная часть лица была гладкая. Брился он ежедневно, так как считал, что на человеке, готовящем пищу, не должно быть волос, в которых может завестись грязь и бациллы. А усы, по его утверждению, должны были служить опознавательным знаком, чтобы его не спутали с женщиной и не лезли к нему ночью.
Во вместительной лодке кухонных дел мастера было много всякой утвари: большой котел, бочонок браги, всевозможные чашки и плошки. Он неплохо зарабатывал и наживался. Правда, договариваясь с начальником сплава о своей почасовой оплате, он утверждал, что руководствуется не коммерческими соображениями.
— Главное, чтоб людям в лесу было что есть…
Но брага в его бочонке изо дня в день становилась все слабее. Скорее всего у кухонных дел мастера вообще не было ни солода, ни дрожжей. Когда он обнаруживал, что содержимое бочонка заметно убывало, он доливал воды. Поэтому напиток становился все жиже и жиже, пока наконец не стал обыкновенной речной водой, мутной, с привкусом смолы. Однако эта вода, проходя через бочонок кухонных дел мастера, давала доход. Будьте любезны — две марки литр!
Да, это был оборотистый человек. Случалось, люди приходили на обед, а обеда не было и в помине. Тогда под котлом мгновенно начинал пылать огонь, правой рукой он сыпал крупу в котел, а левой уже черпал кашу в подставленную миску.
— Надо же людям поесть, — трубил он. — Все для народа.
Однажды пламя сильно разгорелось и полыхнуло вверх. Кухонных дел мастер с перепугу плеснул в огонь воды. Взметнувшаяся зола попала в котел. Повар испуганно отпрянул и ударился головой о потолок (погода была дождливая, и он открыл свою поварню в старой избушке). С потолка закопченный песок ручейком побежал прямо в котел. А кухонных дел мастер, как ни в чем не бывало, уже орудовал черпаком.
Нет, женщина не родила еще другого столь проворного мужчину, как этот кухонных — дел мастер! Не успеешь оглянуться, а он уже напек тебе огромнейшую горку жирных пшеничных лепешек, таких вкусных с кофе. Что ни говори, а этот хитроглазый, добро душный, усатый человек был нужен сплавщикам.
Сплавщики жили и трудились. Если светило солнце и было тепло, они веселились и чувствовали себя счастливыми. Но небо могло нахмуриться, мог пойти мокрый снег вперемежку с дождем. Тогда сплавщики тоже хмурились и становились неразговорчивыми. Насупившись, они сидели в такую погоду на берегу, похожие на окуней со вздыбленными плавниками.
На Ванттаус-пороге, несмотря на все усилия немногочисленных сплавщиков, поставленных у порога, и меры предосторожности, многотысячный поток бревен запрудил реку. Прижатые камнями и водой во всевозможных положениях тысячи бревен образовали залом, который уже целые сутки разбирали более ста человек. По бревну, по жердочке залом удалось уже заметно уменьшить. Предстояло разобрать самый опасный и поэтому самый трудный участок. Груда бревен уже приходила в движение, и можно было ожидать, что залом вот-вот тронется. Большинство сплавщиков поспешило на берег, а завершить работу остались человек пять самых опытных и не раз побывавших в таких переделках сплавщиков. Известно, что остатки сгрудившихся бревен тронутся с места неожиданно, поэтому лучше, если на заломе остается поменьше людей и если не будет ни одного увальня.
Светило солнце. Темная вода и белая пена играли в его лучах. На нижнем конце залома бревна возвышались уступом над водой, а на верхнем конце на эту груду давил слой воды в несколько метров. На берегу трещал костер. Девушка повариха то и дело наполняла чашки из закопченного кофейника. Люди курили и наблюдали за работой на заломе. Сюда пришел сам Пасо, начальник сплава — мужчина огромного роста, похожий на борца-тяжеловеса, вечно жевавший табак или попыхивавший папиросой. Говорили, что его ежедневную дозу составляют две коробки папирос и пачка табака. Обычно он был молчалив. Только выпив или разгневавшись, он становился разговорчивым. Вспылив, он извергал ругательства с такой скоростью, что, казалось, слова вылетали из его рта вверх тормашками и такими сухими, что разлетались вдребезги. Сейчас он сидел на берегу. Челюсти его двигались, и папироса за папиросой превращалась в пепел.
В нижней части залома работали пять человек. Мелькали белые багры, впиваясь в бревна. Люди тянули, толкали, переворачивали, откатывали бревна. Это было поистине грандиозное зрелище: отвага и мужество, равных которым, может быть, нет на земле. Сплавщикам нужно было сдвинуть с места всю груду бревен, а затем выбраться самим на берег из беспорядочной лавины. Это были лучшие сплавщики, те, без кого нельзя обойтись на сплаве в трудную минуту, своего рода акробаты. Любой из них мог промчаться на скользком крутящемся бревне через бушующий порог. Это самый рискованный вид спорта, требующий огромной воли. И они, эти люди, не признавали обычной, безопасной работы на сплаве. Да от них ее и не требовали. Их делом были вот такие, особые, случаи.
Среди этих людей на сей раз был и Патэ Тэйкка. Сейчас его не тревожили никакие мысли о грядущем. Всей душой он жил в настоящем, был только рабочим, разбирающим залом. Его потные волосы свесились на лоб, из-под расстегнутой, развевающейся на ветру рубахи виднелась волосатая грудь. Патэ Тейкка перерубал бревно, которое могло оказаться ключом залома. Топор сверкал, и щепки летели в поток.
Немного в стороне остальные четверо трудились над другим упрямым бревном.
— Хоп-хей! Хоп-хей! — слышалось над рекой.
И вдруг залом тронулся. Наметанный глаз начальника сплава первым заметил опасность: середина затора неожиданно подалась и стала погружаться в воду. Изо рта Пасо вылетела жвачка, потом вырвался резкий, как удар бича, крик, перекрывший шум водопада.
Все увидели, как из рук Патэ Тэйкки вылетел топор и, описав крутую дугу, полетел к берегу. Но он не достиг цели и, сверкнув на солнце, упал в воду. Все пятеро ринулись с залома к берегу.
Но бревна уже пришли в движение… И в какое стремительное движение! Высвободившаяся вода навалилась на них, и бревна неслись, перелетая друг через друга, ударялись и вставали на дыбы, снова падали в воду. С треском, грохотом, со скрипом неслись они неописуемо беспорядочной лавиной. И в этом кромешном аду боролись за свою жизнь пять человек. У них был напряжен каждый мускул, каждый нерв. Их ноги приобрели кошачью цепкость. Каким невероятным вниманием, каким чутьем нужно обладать, чтобы безошибочно ориентироваться в массе скользких, беспорядочно мчавшихся бревен, которые перекатываются, вздыбливаются, погружаются в воду, подскакивают и падают вниз… Надо прыгнуть на самое надежное, самое верхнее бревно! Скорее прочь с груды, из провала, где ежесекундно можешь остаться без ног! А верхнее бревно тоже может в одно мгновение нырнуть, удариться о камни и оказаться нижним. Удар багра! Прыжок! Ловкость, быстрота, каких, пожалуй, нигде больше не увидишь. И все пропало, если хоть один твой мускул подведет! В любой момент можешь сорваться, и бревна раздробят тебя.
Бревна неслись хаотичной грудой, и люди то и дело скрывались из виду. Но снова то тут, то там мелькали багры — пять белых древков, давая знать, что люди удержались на ногах, когда все закружилось, что пока они еще держатся.
Потом совсем недалеко от берега показался Ниеми. Это был тонкий, со стройными ногами парень, щеголявший светлым кудрявым чубом. Он прекрасно бегал по бревнам, и многие утверждали, что он мог бы ходить прямо по воде, как некогда хаживал сын одного плотника. Но сейчас нужно было передвигаться не только по воде. Бревен было слишком много, а в том месте, где Ниеми пытался выбраться изберет, они бились о скалу подобно прибою. Здесь-то парень и поскользнулся. Какое-то мгновение он продержался на четвереньках, потом выпрямился, как пружина. Но тут тяжелое бревно встало дыбом. Ниеми не успел отскочить. Мелькнул чуб, с треском переломился багор. И парня не стало.
Сто человек стояли на берегу, но они не в силах были помочь.
Первым на берег выбрался Патэ Тэйкка, весь в поту, с изменившимся лицом и растерянным видом. Придя в себя, он спросил, что стало с другими…
Да, Ниеми уже не нужно заботиться о хлебе насущном. А как остальные? Их багры все еще мелькали посередине порога. Казалось, они и не стремятся к берегу, а подпрыгивают на бревнах, словно приплясывают. Видимо, они решили пропустить под собой разбушевавшийся поток бревен, а потом добраться до суши на последних, уже спокойных, приотставших бревнах. И действительно, когда залом уже почти рассосался, они, несмотря на предельную усталость, с поразительной ловкостью в самый подходящий момент устремились к плоскому камню посреди порога. Теперь они были пока что в безопасности и отдыхали, стоя по колено в воде, перекатывавшейся через камень.
Грохот лавины уже доносился из нижней части порога, а наверху пенилась полая вода. Но борьба еще не кончилась. Не могли же эти трое навсегда остаться на подводном камне! А снять их оттуда не так-то просто: течение было слишком сильное, а подплывать на лодке к камню опасно. Одноглазый Кунелиус, опытный сплавщик, решил попытаться сделать это. Но он не был уверен в успехе.
— Не могли выбрать места получше, — ворчал он. — Спустились бы на последних бревнах… Видно, кишка тонка. Но и сейчас им нелегко придется. Если я подплыву на такое расстояние, что можно будет прыгать, то они могут попасть в порог, если вообще прыгнут, а если подплыву слишком близко, то и это ничего хорошего не сулит…
Так и получилось. Лодка проскочила мимо. Те трое даже не попытались прыгнуть в нее. И это было понятно. Прыгнуть с камня, на котором они еле умещались и через который все время перекатывалась вода, даже на неподвижный предмет — и то нужно обладать искусством акробата. А тем более — в стремительно несущуюся лодку.
Потом стоявшие на берегу увидели, как один из троих разул сапоги и передал их товарищам. Это был Чемпион Пакканен. Свое почетное звание он получил еще в те времена, когда жил в большом мире и занимался плаванием и другими видами спорта. Теперь его мастерство понадобилось по-настоящему, для спасения собственной жизни. Он бросился в воДу. Обветренное лицо мелькало в волнах порога, как срез двадцатидюймового бревна. Он плыл легко, точно какое-то водоплавающее животное, и, казалось, скоро достигнет берега. Но потом течение стало сносить его все ниже. Он уже не приближался к берегу и порою скрывался под водой: давали себя знать холод и намокшая одежда.
Люди на берегу забегали, готовясь помочь пловцу. Одноглазый Кунелиус рычал на гребцов. Он на своей лодке успел подобрать Пакканена, когда тот уже несколько раз хлебнул воды. Чемпиона втащили За шиворот в лодку. Немного погодя, он приплелся мокрый до нитки к костру поварихи, икая и отплевываясь, потом выпил три чашки кофе, разделся и стал выжимать одежду.
— Ну и сила у этой воды: крутит, что крупорушка, — признался он. — Если плаваешь так себе, то нечего и соваться. Даже мне и то пришлось туго. И не знаю, удалось бы самому выкарабкаться…
Оставшиеся на камне двое — один по прозвищу Ворона, а другой — Щука — стояли в ожидании и покуривали.
— А что с этими-то делать? — недоумевал спасенный Пакканен: — Ворона не умеет летать, а рыба — плавать.
Начальник Пасо откусил жевательного табака.
— Затащите лодку на верхний конец порога и принесите метров двадцать веревки и топор.
Он не стал излагать свои планы обстоятельнее, в лодку сел один, гребцов не взял. С виду Пасо был похож на неуклюжего медведя, но все знали, что, когда начальник входил в раж, он проявлял недюжинную силу и ловкость. Лодка спускалась кормой вперед. Поравнявшись с камнем, Пасо с топором в руке перебрался на носовую часть лодки и что-то крикнул. Топор, привязанный к веревке, полетел прямо на головы стоявших на камне людей. Они успели пригнуться, топор бултыхнулся в воду, и они схватились за веревку. Пасо взял весло и подплыл к берегу.
Дальше все пошло, как по маслу. Стоявшие на камне люди легко подтянули лодку в заводь ниже камня, спустились на ней вниз по порогу и сошли на берег.
— Этот Пасо еще прыткий старик… — были их первые слова.
Так был разобран залом на Ванттаус-пороге. Но еще много лет спустя сплавщики пользовались таким летоисчислением:
— Это было в ту весну, когда Ниеми остался в Ванттаус-пороге…
У Патэ Тэйкки с бригадой выдалась целая неделя беззаботной жизни. Они стояли в Рантакюля. Порог был в порядке, бревна плыли сами по себе, без помощи багра, а почасовая оплата шла чуть ли не за круглые сутки. Какой-нибудь несведущий человек мог недоумевать: Куда же это годится! Ребята лежат себе полеживают, а деньги идут. А на самом деле может случиться и так, что этих «лежебок» у порога окажется слишком мало, и такая экономия дорого обойдется компании. Между прочим, в этом не раз уже убеждались и на Ванттаус-пороге.
Патэ Тэйкка подолгу лежал на крутом берегу, покрытом короткой зеленой травой, словно огромным роскошным ковром. Он лежал и думал о Ниеми, обезображенный и полуразложившийся труп которого, говорят, нашли. Почему не кто другой, а именно этот парень должен был погибнуть на Ванттаус-пороге? Может быть, он созрел для смерти, может, он совершил все, что ему суждено было совершить? Казалось, этот румяный парень с пышной шевелюрой проживет еще много лет, срубит не одно дерево, не один раз пробежит по скользким бревнам, не одну еще девушку обнимет, обзаведется семьей. А его вдруг не стало. Жизнь странная и непонятная штука. Может быть, ею управляет судьба, рок или всесильная случайность? Или, может, у Ниеми не хватило жажды жизни, воли.
Патэ Тэйкка был склонен думать, что жизнь, в сущности, не что иное, как отчаянная жажда жить. В ком живы эта жажда и воля, тот не падает духом, не погибает. Есть люди, в которых словно сам черт сидит: разруби такого на куски — он и то, пожалуй, выживет. Примером тому был некий Туракка, торпарь из Рантакюля. Он вечно был не в ладах с яткями. Никто теперь уже не знал, что они не поделили между собой. Однажды лесорубы так избили Туракку, что тот уже никогда не смог выпрямить своих пальцев: они остались скрюченными, как птичьи когти. Но это не сломило его духа. В этом недавно убедился и сам Патэ Тэйкка. Он хотел пройти через двор Туракки, но тот вышел и заявил, что ятке здесь путь заказан. Патэ Тэйкка не хотел было принимать этого всерьез. Тогда Туракка схватил с крыльца косу, и Патэ Тэйкка увидел, что шутки плохи. Ему стыдно признаться, но он должен был бежать и пройти на берег другим путем.
Как-то зимой он вместе с ребятами сбросил бочку керосина с воза Туракки. Дескать, дорога плохая, воз слишком тяжелый и нельзя так мучить скотину. Но дело было, конечно, не в этом, просто хотелось насолить Туракке, заклятому врагу всех лесорубов. Их было несколько человек, но Туракка отбивался кнутом. Пришлось намять ему бока. Но, говорят, мужик вернулся и все же погрузил бочку на тот же воз.
Однажды зимой загорелся хлев Туракки. Когда он пришел, хлев уже полыхал вовсю, но он сказал, что выведет свою единственную корову. И вывел, хотя так обгорел, что вызванный врач определил ему жить считанные дни. Но Туракка выругался:
— Двадцать лет, всем чертям на зло!
И выжил. В этом человеке была отчаянная жажда жизни. Верно, и насильственная смерть, как у Ниеми, обусловлена душевной слабостью…
Патэ Тэйкка спускался по порогу на бревне. В нем бурлила радость, которую рождали чувство силы и стремительное движение. Под ним была только мутная вода и белая пена. Бревно неслось мимо скалистых выступов. Валявшиеся на берегу ятки чуть приподнимали головы. Крестьяне, бороновавшие прибрежные поля, останавливали лошадей и смотрели. Глядите, как яткя несется на одном бревне! Распахнутая синяя рубашка полощется на ветру, сверкает оправа пуукко, багор, ударяясь о воду, вздымает сверкающие брызги. Вот впереди поворот, камни, бурлящая вода. Что б ему, черту, искупаться!.. Но яткя уже пронесся мимо и скрылся из виду. Когда же бревно ударялось о камни, Патэ Тэйкка подпрыгивал, словно трясогузка. Но не думайте, что на него смотрели, как на чудо, выпучив глаза! Видали здесь таких!
За поворотом на берегу Патэ Тэйкка увидел прачек: пожилую женщину и двух девушек. Из котла на выложенной из камней топке валил пар, стучали вальки. Прачки тоже увидели сплавщика и загляделись на него. Патэ Тэйкке было приятно, что кто-то смотрит, как он спускается по порогу ради спортивного интереса. Плыть по Рантакоски на одном бревне сможет далеко не каждый.
Патэ Тэйкка повернул к берегу и спрыгнул на землю. Освободившись от пассажира, бревно вынырнуло и, покачиваясь, поплыло вниз по течению. Это бревно помогло парню блеснуть своей удалью среди пены и брызг перед стоявшей на берегу красивой девушкой, бойкой и нарядной, как форель в горных ручьях.
— Обязательно надо показать свою удаль девушкам, — сказала старая женщина.
Патэ Тэйкка закурил, беззаботно уселся на траву и бросил несколько шутливых фраз, разглядывая девушек. Вернее, одну из них. Вторая показалась ему слишком толстой, слишком румяной, слишком здоровой, с излишне громким голосом, пустосмешкой. Она пришлась бы по вкусу Чемпиону Пакканену, который всякий раз, когда речь заходила о женщине, интересовался, толстая ли она… «Женщина не должна быть, как доска», — говорил он.
Другая была меньше ростом, изящнее, бледнее и казалась бойкой, живой. Она походила на женщину из высших кругов, хотя ее руки огрубели и покраснели от работы. В ее карих глазах словно поблескивала темная вода порога и переливались лучи солнца. Патэ Тэйкка почувствовал, что взгляд этих глаз приятен ему. Девушка снова напомнила ему форель, резвящуюся в горном ручье, эту быструю рыбу, которая стремительно хватает блесну и пугливо прячется… Может быть, ее делало похожей на благородную рыбу платье в красный горошек.
— У меня когда-то была такая же красивая пестрая рубашка, — сказал он. — Мать дала ее мне, когда я ушел на заработки. Но ее давно уже нет.
— Рубашки? А когда это было?
— Семь лет назад.
— Странно! Неужели даже воротник не сохранился?
— Нет. Я стараюсь жить по-человечески и время от времени отлаю свою рубашку в стирку. А это дорого обходится. Если горошинки и сами по себе выцветают, то в стирке тем более. И потом они совсем исчезают, как и все красивое…
В таком духе Патэ Тэйкка еще долго поддерживал, казалось, ничего не значащий разговор, но когда он пошел от прачек по берегу, девушки задумчиво смотрели ему вслед: яткя, бродяга, незнакомец. В них всегда есть что-то интересное, привлекательное. Никогда не знаешь, что у них на уме. Они приходят и уходят. И неизвестно, что их влечет в путь-дорогу.
А в голове Патэ Тэйкки под широкополой шляпой зароились веселые, беспокойные мысли. Ему казалось, что к нему прикован взгляд темных глаз, в которых смешались вода порога и солнечные лучи. Он поскреб затылок. Да, волосы досадно длинные, хоть косы заплетай. Нужно где-то постричься.
Форель!.. Видно, придется подобрать наживку и заняться ужением.
Конечно, можно спокойно обдумать и решить: я сделаю то-то и то-то. Но может случиться и так, что Патэ Тэйкка вдруг окажется безвольной заводной игрушкой. Он теперь ловил себя на том, что все время думал о «форели» и почему-то оказывался возле дома этой девушки, даже когда собирался идти совсем в другое место.
Его знакомство с «форелью» успешно развивалось. По вечерам они сидели под рябиной. Порог ревел. Иногда в эту вечную мелодию воды вплетался звук гармоники. Значит, где-то на крутом берегу сидит Котилайнен и играет. Котилайнен беспощадно истязал свою трехрядку. Прежде ее всхлипы и неуверенное пиликанье прямо-таки резали ухо Патэ Тэйкки, но теперь та же игра казалась ему прекрасной музыкой, почти искусством. Гармонь ли заново настроена или, может, гармонист навострился играть?
Патэ Тэйкка сейчас забыл все неурядицы этого мира. Он сидел под рябиной, разговаривая с девушкой, и ему было хорошо, как никогда. Может ли быть жизнь лучше этой? В этом мире была белая ночь, большая река, эта девушка-форель да он сам, Патэ Тэйкка. В целом это было чудесное сочетание.
Его очаровательная рыбка отнюдь не была ни холодной, ни скользкой. Да и глупо было бы сравнивать ее с рыбой: такой она оказалась горячей и прекрасной. Губы ее были алые, а руки гибкие. И у нее была клеть, а в клети белая постель.
Патэ Тэйкка провел там не одну ночь. Через множество щелей в клеть пробивался удивительный свет белой ночи в меру прозрачный и какой-то сказочный. Но и он не мог рассеять в клети полумрак, в котором различались кактусы, эти насупленные цветы в горшках, да груда книг. Все это были глупые романы, как выяснил Патэ Тэйкка, когда он оказывался способен хоть о чем-нибудь думать.
И не только эти заброшенные, казавшиеся измученными книги были глупы.
— И мы с тобой очень, очень неразумны, — сказала девушка.
— Да, конечно! Только неразумные и могут быть счастливы.
В своих рассуждениях он пошел даже дальше, думая в тот момент, что говорит умно и серьезно: счастье бывает только у бедных. Богатые заботятся о том, как бы выгоднее разместить свои капиталы, они боятся обеднеть. Так жизнь и проходит мимо них.
— Но ведь опыт показывает, что, в конечном счете, плохо быть бедным и неразумным…
Откуда это было известно прекрасной форели горного ручья?
Но однажды, сидя на берегу, Патэ Тэйкка вновь почувствовал, что мысли его ясны и прохладны. Да, он в самом деле ведет себя, как глупый лягушонок, сидящий весной на зеленом листе. Он нисколько не думает, что будет дальше, что ему делать с этой девушкой? Неужели он удовольствуется такой мелкой, хотя и красивой рыбкой? Его голод познания жизни так велик, что эта рыбка кажется до смешного мизерной. Нет, ему нужно больше рыбы, крупной, разной. Но почему он тратит время на эту очаровательную форель? Ведь голод ему не утолить, а заниматься рыбалкой ради спорта нет смысла.
Кроме того, надо подумать и о самой рыбке. Стоит ли вытаскивать ее из воды, чтобы она задохлась на берегу, если рыболов заранее знает, что жарить эту рыбу не стоит.
И даже в интимных чувствах, которые, казалось, были их частным делом, давал знать о себе общественный строй. Девушка была бедна, он тоже. Если бы они соединились, их бедность увеличилась бы вдвое, а с годами и в несколько раз. Такое будущее Патэ Тэйкку не устраивало. Если бы он был уверен, что эта очаровательная форель не окажется обузой в его стремлении к лучшей жизни, то, пожалуй, он сделал бы свой выбор. Но сейчас он не хотел хоронить себя, обретать вечный покой у этой девушки.
«Остается сказать, — думал Патэ Тэйкка, — что их разлучила злая доля».
Он обдумывал это, сидя на берегу. Внизу черным, могучим потоком неслась вода. Бревна глухо ударялись о скалистые уступы.
Расставание с красивой пестрой форелью казалось трудным, и Патэ Тэйкка долго думал об этом, волновался, переживал, но через несколько дней он должен был отправиться в дорогу. Его ждали новые деревни, новые люди, новые ночлеги, а девушка оставалась. И ее постель, ее деревня оставались прежними. Кто может понять ее? Она чего-то ждала и чего-то дождалась, а теперь все опять уходило. Ее глаза, в которых словно смешались темная вода и солнечный свет, были широко раскрыты и на них навернулись маленькие, прозрачные капельки.
— Что, дождь пошел? — сказал Патэ Тэйкка. — Ну что ж, дождь тоже нужен. Оросится земля, взойдут хлеба, а потом опять будет ясно и солнечно…
— Ты должен писать мне…
Да, конечно. Патэ Тэйкка, десятник сплава, молодой человек, преисполненный надежд, умеет писать и сможет написать. Ну, а что это даст?… Но он все же обещал. Ему почему-то было хорошо сейчас. Ее красивые глаза наполнились слезами из-за него. Из-за него? Да, во всяком случае он был причиной появления слез. Приятно думать, что эта девушка когда-нибудь вспомнит о нем. Может быть, действительно прошел какой-то дождь, который размыл мерзлоту и сделал его, Патэ Тэйкку, лучше и податливее.
Патэ Тэйкка и начальник сплава Пасо пьянствовали в городе, вернее, за городом, на пригорке, поросшем сосняком.
Лето подходило к концу. Солнце светило как-то грустно. С лесопилок доносился глухой и тяжелый грохот. Проезжая по улицам городка, машины поднимали за собой серые клубы пыли. Была видна река, темно-синяя и величаво широкая. На фоне неба грандиозным сооружением возвышался железнодорожный мост. По нему с грохотом проходили составы.
Сплав закончился. Уже двое суток Пасо и Патэ Тэйкка отмечали свое прибытие в город. С самого утра, захватив с собой вино и закуску, они забрались на эту горку. У Пасо в городе был свой дом, но там ему не сиделось.
— Я не люблю город и вообще помещений. В них душно. Почти всю жизнь я провел под открытым небом. И не люблю всякие там правила приличий и разные формальности. Я, например, хоть убей, не надену воротника. Почему это человек должен ходить в ошейнике, как собака?
Эти слова скорее всего адресовались Патэ Тэйкке, который был в новеньком костюме в полоску, в галстуке и штиблетах. Пасо, наоборот, был в своей обычной летней одежде. Он отпустил бороду. В зубах его все так же дымила папироса, а за щекой черным комком шевелился размоченный спиртом кусок жевательного табака.
— Я не люблю город. Стоит мне проспать ночь в своей квартире, как утром хочется выскочить на улицу и заорать во всю глотку. А попробуй, заори! Тут тебе и полиция, и законы, и положения. Я не имею права распоряжаться даже своей глоткой… — Он сделал глубокую затяжку. — Вот возьму и заору.
— Смотрите сами. Полиция может услышать.
— То-то и оно. Человек не имеет права выразить свою радость — покричать, хотя у него и нет дурных намерений. Выражает же птичка божия свои чувства голосом, данным ей от природы, и никто ее не тащит в участок.
— Постановления не распространяются на птиц. У птиц имеются крылья. Если в городе вам нестерпимо хочется орать, то зачем вы поселились здесь, зачем купили дом?
— Из экономических соображений. Заметь для себя: дом и хозяйственность неотделимы. Мне удалось купить дом по дешевке. Он приносит мне изрядный доход. Дом — это собственность, недвижимость. Эта собственность ни с того ни с сего бесследно не исчезает. Я уже не верю в бумаги и в цифры. Однажды я прогорел на них. И как прогорел! Да, мировая война и меня пустила по миру. Я работал, экономил и скопил порядочную сумму. А потом в один прекрасный день обнаружил, что я нищий. Деньги, на которые только что можно было купить многое, которые давали людям чувство уверенности, уже ничего не значили. Можешь поверить, что мне было досадно, когда я увидел, что трудился и копил впустую, но я начал сначала. Черт побери, неужели я так глуп, что меня еще проведут, объегорят! Я заключал сделки, спекулировал продуктами — и наживался. Снова поднялся на ноги. И так больше не упаду. У меня в городе дом — недвижимое имущество. Это тебе не бумажка с цифрами, которая в один миг может потерять всякую ценность…
Патэ Тэйкка знал, что Пасо считается состоятельным человеком. О происхождении его состояния ходили разные слухи. Говорили, что ради наживы он готов на все, что он якобы обчистил какого-то иностранца. Утверждали, что однажды несколько десятков лесорубов рубили для него лес за счет компании. Приходилось только поражаться его стяжательским способностям. Зарплата Пасо была не ахти как велика. Не много он смог и наспекулировать. Правда, образ жизни он вел весьма простой, но на вино и табак тратил больше, чем кто бы то ни было в этих краях. И вот — у него свой дом в городе, лесные угодья…
А Пасо продолжал хвастаться своим преуспеванием.
— Попробуй-ка найди еще такого, как я, кто бы начал на пустом месте и достиг того же. Да, начал я с ничего. Когда уходил из дому, за душой не было ни одного пенни. А все-таки я уважаю своих родителей, что при всей своей бедности они отдали меня в школу. В те времена в наших краях этого не делали даже богатеи, считая ученье напрасной роскошью. А я достиг всего только благодаря школе, научившей меня писать и считать. Попытал я счастья на разных поприщах, но только на этом почувствовал себя, как рыба в воде. Преуспел материально, духовно, физически… А полагаться — мне приходилось только на самого себя, на свой ум, на свои кулаки, а не на связи да родню…
Затем Пасо рассказал, как он стал начальником сплава. В одно лето воды в реке было мало, и сплав страшно запаздывал. Наконец встал вопрос — удастся ли сплавить лес к месту назначения или придется выкатывать бревна на зиму снова на берег. Приехал директор компании и созвал собрание. Дело оказалось нешуточным: леса заготовлено много, в производство вложена уйма марок. Все мастера считали, что надо начинать выкатку древесины на берег. Конечно, это дорого обойдется, но ведь и сплав при малой воде немало стоит. Притом лес, в конце концов, может застрять на зиму в реке. Но вот директор спросил лично его, Пасо, что он думает…
— Если бы я распоряжался, то попытался бы завершить сплав Осенью обычно идут дожди… — ответил Пасо.
Директор взглянул на него в упор и сказал:
— Значит, Пасо берет сплав на себя и доведет его до конца. До свидания!
Так Пасо возглавил весь сплав. И ему повезло: недели через две пошли дожди, вода в реке начала прибывать, и лес был проплавлен неожиданно быстро и без особых затрат. Оказавшись в городе, Пасо решил зайти к директору. Он никогда не отличался стремлением хорошо одеваться, а тогда выглядел и вовсе бродягой с большой дороги. В болтающемся на нем засаленном полупальто, в неописуемо помятой шляпе, обросший, не спавший много ночей, он шел по городу и на ходу подкреплялся колбасой. Было раннее утро. Директор еще валялся в постели, а служанка на кухне с явным подозрением оглядывала гостя.
— Что вам угодно?
— Я к директору. По делу. Могу подождать.
Пасо присел на ящик с дровами, и глаза его закрылись сами собой. Через некоторое время на кухне появился директор и строго спросил, какое у него дело.
— Я пришел сказать, что прошлой ночью весь лес доставлен на место.
Директор долго и удивленно вглядывался в него.
— Да это же Пасо! А я и не узнал…
Директора словно подменили, он протянул Пасо руку, пригласил его в комнату, угостил сигарой и коньяком.
Видимо, это был незабываемый момент в жизни Пасо. Патэ Тэйкка чувствовал это по его голосу, по интонации.
Пасо откусил жевательного табака и пристально посмотрел на собеседника, что-то обдумывая.
— Послушай-ка, ты, часом, в душе не социалист, не коммунист?
— А что, хотя бы и так?
— Ничего. В душе человек может быть кем угодно. Иногда может и сказать кое-что. Я-то понимаю бедных. Понимаю, что иногда надо дать волю своим чувствам и выругаться как следует, чтобы облегчить душу. Пусть себе ругаются, только бы не пытались применять свои идеи. Я не люблю социализма. При социализме человек не сможет преуспевать. Социализм требует, чтобы все были на одном уровне, на уровне ленивых, неспособных. На уровне толпы…
— Ну, не знаю. И то слишком мудрено.
— Я не могу про себя сказать, чтобы я был очень умудрен науками. Однако знаю, что человеку, если он что-то смыслит, старается, делает, и в этом мире неплохо. Я понял это с малых лет, хотя родился в бедной семье. У меня был брат (я могу сказать тебе, но это между нами), он и сейчас есть, но он был и, наверно, остался красным. Тогда, во время мятежа, он попался. Смертной казни избежал, но его осудили на много лет. У меня есть и второй брат на юге, он торговец и тоже преуспевает. Так ни говори, одна кровь. Мы пустили в ход деньги. Устроили красному брату побег из тюрьмы. Решили, что здесь на севере, в глуши, он сможет спокойно, неприметно жить. Я взял его к себе на сплав, и он работал почти целое лето. Но всегда находятся завистники, недоброжелатели. Рантарятю, эта рыжая собака, узнал моего брата и донес. Брату пришлось смыться, перебраться за границу, в Карелию. Он писал мне оттуда, писал совсем не то, что наши газеты. Видно, он настоящий красный, которого сколько ни отбеливай, а белым не сделаешь.
Рантарятю за донос назначили десятником. Наверное, он хотел выжить меня с места. К счастью, у меня был большой стаж, заслуги. Пару оплеух я дал Рантарятю за это дело, на большее не решился, хотя злоба во мне так и кипела…
Пасо закурил и о чем-то задумался.
— Поверь мне, старому мастеру: если хочешь работать в компании, связать с ней свое будущее, то оставь свои идеи при себе. Если будешь носиться с идеями, идеалами, ты никому не поможешь, а себе повредишь. Имущество, собственность — вот что главное. Когда удается обзавестись каким-то капиталом, то и на ногах стоишь увереннее. Если идея поможет тебе в этом, то это идея хорошая, а потом можешь заняться чем-нибудь повеселее. Сейчас, например, нам неплохо бы найти бабочек…
Патэ Тэйкке вспомнилась маленькая «форель», оставшаяся далеко в верховье реки, ее глаза, в которых смешались темная вода и солнечные лучи.
— Ну что же, давай, — вяло ответил он.
— Давай. Вот тебе еще одно дело, к которому нельзя подходить слишком серьезно, слишком идейно, как некоторые это делают. Во всяком случае, я боюсь так подходить. Этим бы я погубил свою жизнь. А так, мимоходом, между делом…
Пасо сказал, что знает одно место в Кангасе, на окраине города. Место хорошее, чистое, как раз для них. С горы им была видна эта окраина: серые и крашеные домики, поставленные как попало, узкие улочки между ними. Уже издали чувствовалось, как много безобразного и прекрасного таит в себе жизнь этой окраины.
Они стали спускаться с горы и внизу, в кустарнике, увидели странную компанию — несколько мужчин и одну женщину.
— Гляди, — сказал Пасо, — там уже пилорама работает вовсю. Зачем далеко ходить, коли близко есть…
От этого зрелища Патэ Тэйкку даже замутило.
— Не пойдем туда, — сказал он.
Но Пасо пошел. Он был слишком пьян и не церемонился. Патэ Тэйкка видел, как в кольце мужчин колыхался чей-то зад в испачканных смолой брюках. Потом на арене появился Пасо, огромный, неповоротливый, как бык. Он схватил мужчину одной рукой за брюки, другой за шиворот и отшвырнул метра на два. Но тут же вся компания набросилась на Пасо, и на его спину посыпался град ударов. Пасо поднялся на ноги, выпятил грудь и стал давать сдачи.
— Дружок! Иди, повеселимся! — прокричал он.
— Не пойду! — ответил Патэ Тэйкка издали. — В эту кашу я свою ложку не суну.
Пасо — старый известный драчун, но сейчас силы были слишком неравные, и он предпочел спастись бегством. Кроме того, он был научен горьким опытом. Однажды, как говорили, Пасо попал в такой переплет, что ему пришлось даже мертвым притвориться, как лисе. Вместе с Патэ Тэйккой они пробежали немного и остановились: погони не было.
Пасо пыхтел и ругался.
— Если бы ты пришел на помощь, мы бы взяли верх. Несколько раз меня крепко стукнули. Думал, хребет переломится. Длинный Нестори у них там верховодит. Но ничего, мы еще припомним…
Патэ Тэйкка присел на кочку и рассмеялся.
— От ворот поворот новым женихам…
Пасо немножко обиделся.
— Смеешься над стариком. И куда только человек не сунется! Куда только черт его не несет? Но мне уже расхотелось женихаться. И пить тоже. Если и дальше так пойдет, неизвестно, чем все это кончится.
— Да, не хватает еще, чтобы нас полицейские на улице подобрали и поволокли, подхватив под руки, как распяленную телячью шкуру.
И они решили на этом кончить. Пасо отправился домой, а Патэ Тэйкка пошел блуждать по лабиринту окраинных улочек, разыскивая ночлежку, где он за одну марку снимал место на общих нарах.
Патэ Тэйкка поднялся спозаранку. С полотенцем под мышкой он спустился на берег и, стоя на камнях, долго мылся. Холодная вода и утренняя прохлада приятно освежали тело и сгоняли усталость от вчерашней попойки.
Когда он вернулся в дом, туда только что пришла тревожная весть о пожаре в городе. Обитатели ночлежки тотчас оживились, даже самые ленивые повскакали с постелей и начали торопливо одеваться: предвиделось бесплатное зрелище.
Патэ Тэйкка тоже поспешил в город и к своему изумлению обнаружил, что горел дом Пасо. Верхний этаж здания был объят дымом и пламенем, с первого выволакивали мебель. Пожарные раскатывали рукава. Неподалеку уже собралась толпа зевак и обсуждала ход событий. В центре внимания был начальник Пасо.
В нижней рубашке, босиком, он носился перед горящим домом и изрыгал проклятия. Видно, Пасо пришлось спешно вскочить с постели: за ним волочилась длинным хвостом простыня, конец которой попал сзади под ремень. При виде Пасо трудно было не рассмеяться-
— Деньги, бумаги остались! — вдруг заорал Пасо, и ругательства посыпались с новой силой. Он бросился к лестнице, приставленной к окошку, из которого только что выбрался. Пожарные не успели удержать его, только один из них изловчился и наступил на его «хвост», который тут же оторвался. Пасо исчез в огне и дыму. Языки пламени обрадованно взметнулись за ним.
Зрители затаили дыхание. Происходило что-то непонятное. Неужели начальник Пасо решил сгореть и сам? Но нет. Через несколько секунд он выскочил из огня и скатился по лестнице. Его одежда во многих местах прогорела, щетина на щеках и подбородке была опалена. Пасо окатили водой, и тогда выяснилось, что он почти не пострадал, если не считать нескольких ожогов. Но зато Пасо сделал что хотел: под мышкой он держал небольшую железную шкатулку.
Верхний этаж полыхал вовсю. Брандспойты, вытянувшись подобно хоботам каких-то чудовищ, поливали дом, но спасти его было уже невозможно. Завтра местные газеты объяснят это тем, что пожарные вынуждены были направить усилия на спасение соседних зданий.
Начальник Пасо уже успокоился. Он где-то раздобыл старый макинтош и галоши и почти величественно взирал, как его недвижимость превращается в золу и прах. Патэ Тэйкка подошел к нему.
— Hу, кажется, перед гневом божьим и вещи не надежнее денег…
— Нет, конечно! Но что касается данного случая, то бумаги и цифры сведут старание огня почти на нет. Дом-то застрахован…
А заодно огонь тебе и бороду сбрил.
— Да, прохлаждаться там некогда было. Немного человеку нужно, чтобы потерять голову.
Кто-то спросил у Пасо, отчего загорелся дом.
— Ума не приложу. Наверное, от печей.
«А не сам ли ты с пьяных глаз поджег папиросой», — подумал Патэ Тэйкка.
— Застраховано, разумеется, застраховано, — говорил кому-то Пасо. — Конечно, всего не вернешь. Убыток порядочный, но что поделаешь.
Патэ Тэйкка смотрел на языки пламени, слушал гудение огня и думал:
«Коммунизм, опасный коммунизм проник в общество под видом всяких страховок. Если человек уже делится своими убытками, то, как знать, не придется ли скоро делиться и прибылями и удачами…»
Уже несколько недель Патэ Тэйкка жил в городке. Он не работал, но его день был всегда заполнен. Жизнерадостный и любознательный, он интересовался всем. Глаза и мозг Патэ Тэйкки впитывали все, и даже в мелочах он видел теперь много такого, что раньше было ему недоступно.
Утром он первым поднимался с постели, широкой братской постели, на которой всегда спало человек десять-двадцать. Они все время менялись: одни уходили, другие приходили. Патэ Тэйкка одевался и садился за длинный стол. Хозяйка, с лица которой никогда не сходила ласковая и спокойная улыбка, наливала ему кофе. Патэ Тэйкка ни разу не замечал, чтобы эта пожилая женщина была не в духе. Грубые слова, словно не задевали ее. Она казалась воплощением одного афоризма, некогда вычитанного Патэ Тэйккой в каком-то печатном издании: «Проживи свою жизнь с улыбкой». Что с ней сделала жизнь, как эта женщина достигла такой безмятежности?
Патэ Тэйкка прислушался к разговорам обитателей ночлежки. Они говорили о работе, вечерних развлечениях. Где-то были неплохие заработки, а где-то даже самый старательный не мог ничего заработать. Люди строили планы, расспрашивали друг друга, что, где и как, принимали решения. Работа, заработок, средства существования! Ненадолго мог остановиться в городе лесоруб, быстро наступало время вновь отправляться в лес грешным, нищим и покорным. Но пока в кармане были марки, большинство из лесорубов гуляло и бражничало.
На этот раз Патэ Тэйкка держался в стороне от них. Он стал удивительно благоразумным. Он знал, что веселье будет весьма недолгим, что опять окажешься нищим и опять придется крутиться, как белка в ко лесе. Соседям он дал понять, что у него туго с финансами.
— Врачи запретили мне пить. Они запретили мне носить даже часы — их тиканье вредно отражается на сердце.
Кто-то из старых приятелей высказал свое недовольство:
— Деньги-то у тебя есть, только ты стал скопидомом. Ты целое лето проработал десятником — вот где собака зарыта. Не хочешь знаться с бедняками. Не думаешь ли сколотить капиталец и вылезти в буржуи?
— Ты был вчера в Рабочем доме? Слышал лекцию? Буржуазия стремится отравить сивухой сознание рабочего класса, его душу. Потому мы и не должны пить: назло буржуям.
— Себе назло. А, кроме того, лекция есть лекция. Небось, лектор и сам не дурак выпить.
Но Патэ Тэйкка не поддавался уговорам. Жизнь казалась ему достаточно увлекательной и без выпивки. Время летело, как на крыльях. И он не нуждался ни в чем, что затуманивало, притупляло сознание.
Целыми часами он просиживал в кафе, читая газеты, пробираясь через необъятные, как тайга, газетные полосы. Эти шелестевшие, пахнущие смолой страницы казались ему бескрайним, шумящим дремучим лесом, в котором легко можно заблудиться.
Какой-то старик-рабочий опустил газету и, отпив глоток кофе, завязал разговор. Он прочитал о сокращении вооружений, об ассамблее.
— Кажется, и сильные мира сего начинают понимать, что война ничего хорошего не даст.
— Кто их знает, — сказал Патэ Тэйкка. — Собираются, разглагольствуют, заседают, получают за это деньги, а в общем-то обманывают народ. Если они могут прийти к соглашению, к практическим соглашениям о сокращении вооружений, то почему бы им не договориться о полном разоружении. Сокращение вооружений! Это значит: не будем устраивать больших войн, а обойдемся маленькими, повоюем, как бы забавы ради…
— Но для начала и это неплохо. Если им удастся на сколько-то сократить расходы на содержание армий, которые ничего не производят, а только приносят убытки, то эти средства пойдут на другие цели и, может быть, немного поднимут жизненный уровень бедных…
Старик поднялся и ушел. Он торопился на работу на какое-то строительство. Жизнь успела обломать в этом человеке острые углы, убавить пыл. Он все постиг и примирился с тем, что на его глазах не произойдет никаких больших перемен в ходе истории.
А Патэ Тэйкка еще долго шелестел газетами. Разноголосым эхом в них отражалась жизнь: собрания, постановления парламента, убийства, драки, ссоры, приговоры за контрабандную торговлю спиртом, растраты, объявления об обручениях и смерти.
Вечерами он иногда ходил в Рабочий дом на лекции. Там заправляли коммунисты. В лесопромышленном городке, судя по всему, преобладали приверженцы этого социалистического направления. Да, именно направления, направления, секты. Рабочий класс казался раздробленным. Рабочие ссорились и ругали друг друга. Здесь Патэ Тэйкка услышал, что социал-демократ хуже буржуя, что он — предатель идей рабочего класса. Что социал-демократические лидеры снюхались с буржуями, идут на компромиссы, надувают своих избирателей — неразбуженное, ко всему безучастное, равнодушное стадо…
По мнению Патэ Тэйкки, в этих рассуждениях было очень мало конструктивного. Но слушая такие речи, не один обездоленный чувствовал, как его сердце стучит в такт этим словам: так, так. Они напомнили Патэ Тэйкке передовую статью газеты «Похьян войма», прочитанную им еще весной, когда отмечалось пришествие Маннергейма к власти.
«Венчание! Любовная связь социал-демократии узаконена. Глава социал-демократического правительства Финляндии в годовщину порабощения финского пролетариата на паперти Николаевского собора среди разодетой в шелка и золото аристократии» и т. д.
В этих рассуждениях содержалось что-то такое, что впитывалось, как вода в сухую губку.
А в других, противоположных по направлению газетах, которые он тоже читал, писали о подкупленных на русские рубли деятелях, о неразумных людях, живущих в ожидании мировой революции, о крикунах, которые раскололи силы рабочего класса в стране. Если бы, мол, не они, все было бы иначе. У Патэ Тэйкки складывалось впечатление, что дело сводилось только к борьбе за души рабочих, за их голоса. Неужели за всем этим стоит только борьба за положение, за место, власть, силу, почет? Неужели цель заключается только в том, чтобы избиратель что-то вычеркнул из бюллетеня и опустил его в урну? Было похоже на то, что рабочих будут разделять и властвовать над ними еще столетия, а то и вечно. Человек — стадное существо. А он, Патэ Тэйкка, появился на свет в одиночку, в одиночку он пережил и переживет все то, что выпадет на его долю. Если у него болит зуб, никто другой не страдает от этой боли. Хорошо! Пусть стадо пасется себе, разбредается, разделяется, подчиняясь своим пастухам, которые все время ссорятся и не могут договориться между собой. А он, Патэ Тэйкка — молодой бычок — будет ходить, как ему вздумается, слушать всех и не слушаться никого. Его шкура не достанется обманщику-пастуху.
Однажды он был на соревнованиях по борьбе. Увиденное заинтересовало его: ловкие, сильные тела, квадратные фигуры с могучими плечами и шеей, запах пота, азарт. Он записался в кружок по борьбе и много вечеров провел на ковре. Здесь он познал, что такое оттреннированная, разумно использованная сила: человек небольшого роста, уступавший ему в весе и силе, бросил его наземь, как мешок. Потом он овладел приемами борьбы и научился в свою очередь бросать других. Он работал на ковре, обливаясь потом, принимал души, одевался и шел по городу, ощущая боль в мышцах и приятную радостную усталость во всем теле. Как мало иногда нужно, чтобы быть довольным — хлеб, здоровье, добровольная работа мышц.
Он заговаривал со служанками, гулявшими по вечерам небольшими стайками в парке на берегу реки. Глаза девушек загорались, и они охотно вступали в разговоры. Казалось, они ждали чего-то от жизни, в которой были не только дни, заполненные работой, но и летние вечера, мужчины. С одной из девушек, белокурой, болтливой хохотушкой, Патэ Тэйкка пошел в кино. Содержание фильма его не интересовало. Все фильмы казались ему пустыми и глупыми, а их сюжет всегда можно было заранее предугадать. Его раздражала неестественная мимика актеров, а колыхание пышного бюста героини вызывало смех. Образованный человек, пожалуй, определил бы содержание фильма в двух словах — сила и эротика. Зато Патэ Тэйкка с интересом разглядывал место действия: пейзажи, море, тихое или пенящееся, песчаные пустыни, оазисы, большие города. И в нем вдруг просыпалось желание уехать куда-то в далекие края, чужие страны, отправиться в странствия, на поиски приключений. Думалось, как невероятно глупо прожить всю жизнь в этих убогих лесах, в городишке, где нет ничего кроме лесопилок. Но в перерывах между частями, когда зажигался свет, он забывал эту тоску и с интересом рассматривал публику: молодых влюбленных, ветхих стариков, мальчишек, одинокого господина с тростью. Он мысленно представлял, в какой мере может этот фильм удовлетворить духовные запросы, духовный голод каждого из них.
Иногда он до поздней ночи гулял по улицам. Встречая проституток, задумывался над их судьбой, размышлял о причинах, побудивших этих девушек заняться презренной профессией. Насколько повинны условия их жизни: голод, неустроенность в этом мире, социальный строй, при котором многие не имеют возможности или не решаются, или просто не желают надолго вступать в связь с женщиной, не хотят связывать с ней свою судьбу? И насколько сказываются индивидуальные особенности этих женщин? Может быть, они думают: почему бы не добывать свой хлеб, а иногда и предметы роскоши, развлекаясь? А на деле оказывается, что этот хлеб приходится добывать тяжелым трудом. Людей такой профессии чаще всего подстерегает жалкая судьба. В начале, они, может быть, продают господам любовь и ласку за хорошие деньги, но потом изнашиваются, заболевают, и их услугами пользуются ятки, лесорубы-босяки: товар становится хуже, цена ниже. И вскоре женщины оказываются на самом дне, теряют человеческий облик; от человека остается только воспоминание. И никому они уже не нужны. Они словно ходячие мертвецы.
Однажды Патэ Тэйкка забрел на лесопилку. Там вовсю шла работа, крутились колеса, стоял шум. От всего этого в его душу проникло какое-то беспокойство. Казалось, времени осталось очень мало и надо спешить. Его никогда не привлекала работа на заводе, где нужно жить по гудку. Здесь человека превратили в мула, который только ждет — ждет обеденного перерыва, конца рабочего дня, получки — и не знает никакой радости труда. Жизнь заводского рабочего похожа на заведенные часы. Они тикают свое время: тик-так, потом останавливаются и взамен их приобретаются новые. Насмотревшись на заводскую жизнь, Патэ Тэйкка почувствовал беспокойство и страх: возьмут и сделают из него такое же колесико. Пожалуй, надо отправляться куда-нибудь, куда глаза глядят.
Бродячего лесоруба тоже можно сравнить с мулом, он тоже рабочий скот, только он пасется на воле и может строить свои планы, у него своя жизнь, свои приключения.
На лесопилке он встретил одного из старых знакомых, бывшего лесоруба. Теперь тот имел постоянную работу и даже женился. Он с какой-то затаенной гордостью пригласил Патэ Тэйкку к себе — гляди, мол, чего я добился: квартира, мебель, граммофон, жена, двое полненьких то смеющихся, то плачущих детишек. Он казался довольным жизнью.
— Вот так я теперь живу и не жалею, что женился. Когда у человека есть семья, он словно к чему-то привязан и знает, для чего живет…
«Привязан, — мелькнуло у Патэ Тэйкки. — Ну, да — на якоре». А он не хочет быть на якоре, во всяком случае пока. А то сядешь на якорь — и все. И вряд ли заставишь себя поверить, что это и есть настоящая жизнь. Может быть, так и будешь влачить свое существование, постоянно думая, что жизнь не здесь, а где-то далеко…
Вскоре Патэ Тэйкка отправился с начальником Пасо осматривать лес, подлежащий вырубке.
Стоял морозный зимний вечер. Небо было усыпано звездами, а северную половину его охватывало полярное сияние. Сполохи переливались, покачивались, словно гигантский зеленоватый занавес.
Патэ Тэйкка проводил инспектора компании в свою комнату.
…Итак Патэ Тэйкка делал успехи. Он снимал уже отдельную комнатку и был начальником лесоучастка в Кайранкюля.
Сегодня утром его позвали в кооператив к телефону. Хриплый голос начальника Пасо донесся словно из подземелья:
— К тебе приедет господин… Как его фамилия? Это не важно. Прими его как следует… Он мало что смыслит, и его поездка не имеет никакого значения. Кто знает, может, он неплохо разбирается в морских и портовых делах, может, он и неплохой специалист по части погрузки… А в наших делах с его замечаниями можно не считаться. Решил, видно, просто прокатиться, делать-то зимой нечего…
И вот из огромного волчьего тулупа вылез господин, полный, румяный, добродушный с виду. Он щеголял в пимах из оленьей шкуры и в красных лапландских гамашах. Потирая руки, пожаловался, что ездить на лошадях старомодно и утомительно. Кучер втащил в горницу его огромный чемодан и ушел в людскую.
В комнате было тепло: в голландке, где еще пылала груда жарких углей, сгорело несметное количество сухих сосновых поленьев. Комнату освещала керосиновая лампа. Постель была взбита и аккуратно застелена белой простыней. На сей раз она предназначалась для гостя. Для Патэ Тэйкки было сооружено временное ложе. Со стен, некогда оклеенных газетами, свисали пожелтевшие обрывки, на которых можно было прочитать новости времен мировой войны. Сохранилось сообщение императорской ставки:
«Противник отброшен…»
Ну и что из того, что отброшен? Царь и царская власть значили теперь не больше, чем прошлогодний снег. Но в тот раз воины царя в кровопролитном бою доблестно отбросили противника.
На столе лежали книги и газеты.
— Почитываете? — спросил обладатель волчьего тулупа и стал перебирать книги.
— Общественно-политические, социалистические… — Он бросил на Патэ Тэйкку быстрый, пытливый взгляд.
— Вы социалист?… По-моему, основатели этого учения чудаковатые люди, кабинетные доктринеры, абсолютно не понимающие жизни…
Патэ Тэйкка оказался несколько в затруднительном положении. Отразится ли как-нибудь на его жизни, что этот обладатель волчьего тулупа увидел на его столе кое-какие книги? Он ответил, что он не социалист. Просто захотелось на досуге узнать, что это такое.
— Неважно, — быстро реагировал гость. — Каких только наук нет в этом мире. Финская пословица гласит, что под небом всему места хватит. Компания не вмешивается ни в чьи частные дела, пока от них нет вреда. Главное — работа. Я лично полагаю, что история идет своим ходом, независимо ни от каких теорий… Кстати, как идут у вас здесь дела?
Патэ Тэйкка доложил обстановку. Потом они сели ужинать, ели оленье жаркое со старых пожелтевших тарелок. Гость о многом расспрашивал и расхваливал езду на оленях…»
Когда подошло время спать, гость пожаловался на жару и открыл вьюшку. Он облачился в спальную пижаму, нарядную, в красную полоску. Патэ Тэйкка снял только сапоги и пиджак.
Под утро Патэ Тэйкка услышал кряхтенье гостя.
— Почему здесь так холодно?
— Не знаю. Может быть, потому, что вы вечером открыли вьюшку. На улице мороз, а стены ветхие.
Гость поднялся, закрыл вьюшку, оделся потеплее и, недовольно кряхтя, снова забрался в постель.
Встали они рано. В комнате было так холодно, что при дыхании изо рта шел пар. Окно за ночь обросло толстым слоем льда. Гость недовольно пробурчал:
— Ну и окно! Почему нет второй рамы?
— Хозяева дома не поставили, а деньги компании надо беречь. Сам я получаю не ахти как много, так что приходится держать тело в холоде.
— Ну и жилье! Я уже схватил такой насморк, что хуже быть не может. Никогда еще я не ночевал в такой халупе, и никогда больше не буду ночевать. И вам не советую. Вы потеряете здесь здоровье.
— Не знаю. Это самое лучшее жилье, в котором я когда-либо жил. Скажем, в бараке на Рункаусёки волосы и рубашка каждую ночь примерзали к полу. Как только ни приходилось изворачиваться, чтобы подняться утром. Рубахи трещали и рвались, их каждый вечер приходилось чинить.
Гость засмеялся.
— Конечно, чуточку преувеличиваете. Ну и, разумеется, много значит привычка. Но все же во всем этом проявляется, как бы это сказать… беспомощность, безалаберность. Например, вот здесь. Здоровье можно сберечь буквально за несколько десятков марок. Вставьте-ка сюда вторую раму за счет компании.
Они растопили печку, приготовили закуску и кофе. Как только рассвело, отправились обходить участки. Сначала зашли на биржу. Обладатель волчьего тулупа долго осматривал штабеля крепежного леса, провел кожаной перчаткой по стволу, потом, сняв перчатку, потрогал замерзшее бревно голыми пальцами.
— А нельзя ли лучше обрабатывать древесину?
— Разумеется, можно, господин начальник! Но это стоило бы денег. А компания ведь работает по принципу — все делать как можно дешевле.
— Значит, окорять лучше нельзя, не повысив издержек?
— По-моему, нет. Тогда пришлось бы тратить на каждое бревно больше времени. А время-деньги и деньги — хлеб.
Больше гость ни о чем не расспрашивал. Они молча направились по тракторной дороге к лесу. Им навстречу шел стальной конь. Лязгая гусеницами и натуженно ревя мотором, он тащил тринадцать огромных возов. Компания как раз испытывала трактора на вывозке.
Патэ Тэйкка и инспектор сошли на обочину дороги. При виде тягача гость приободрился.
— Вот это воз! Вот это кубики! Это тебе не овсяный двигатель. Не какая-то кляча!
— Да. Воз, конечно, не тот. Но зато и цена этого стального коня не та и корм другой нужен и дороги другие. По целине он не попрет…
— Но это же только эксперимент. Конечно, когда будут подведены итоги, станет ясно, насколько это дело рентабельно. И, разумеется, не только на основании одной серии испытаний… А вы, кажется, сомневаетесь в успехе этого новшества. Не считаете ли вы, что тракторы в этом деле вещь невыгодная?
— Как вы только что сказали — последнее слово за цифрами. Но я думаю, что выгода будет небольшая. Содержание дорог, как видите, требует больших затрат, а к дороге бревна все равно нужно подвозить на лошадях. Кроме того, в сильные морозы моторы барахлят.
Гость предложил Патэ Тэйкке папиросу, и они двинулись дальше. У Патэ Тэйкки вдруг возникло горячее желание показать обладателю волчьего тулупа, что и он что-то понимает, о чем-то думает.
— Это в некотором смысле проблема. К механизации можно подходить с разных точек зрения. Во-первых, скажем, с точки зрения гуманного отношения к животным. На практике вывозка леса очень часто оборачивается явным истязанием животных. Каждый возчик старается побольше нагрузить да побыстрее ехать. А если тракторы заменят лошадей, то они положат конец этому нездоровому явлению или уменьшат его размеры. Животное освободится от рабства, кнут не будет вечно занесен над ним.
Гость слушал с интересом: мастер, употребляющий ученые словечки и рассуждающий в морозном лесу о мировых проблемах — любопытное явление.
— Во-вторых, — продолжал Патэ Тэйкка, — все это можно рассматривать, так сказать, с точки зрения общечеловеческого гуманизма. Куда денутся сотни и тысячи людей, их семьи, которые кормятся вывозкой леса? На что они будут жить? Следовательно, освобождение животного означало бы для некоторых людей усиление нужды, во всяком случае, поставило бы их в затруднительное положение. Тракторы делают за границей, и работают они на импортном горючем.
— А в конечном счете, — сказал гость, — или вернее, во-первых, мы должны рассматривать это дело с точки зрения компании. Итак, тракторы или лошади, что в данный момент экономически более выгодно. Нам нельзя исходить из прочих точек зрения, иначе мы пропадем. Если каждый отдельный человек, группа людей, общество будут исходить из того, что экономически наиболее выгодно, то, в конце концов, все устроится хорошо.
— Но кто из этого исходит! Наша страна способна производить сверх своих потребностей только лес и масло. А чего только ей не приходится завозить из-за границы! Человек встает и пьет напиток, приготовленный из зерен, которые доставлены из-за океана. Человек надевает костюм из сукна, сотканного в Англии. Человек закуривает — и затягивается иностранным дымом. Человек выпивает стопку эстонского или немецкого спирта и садится потом в американскую машину или на американский трактор. Финского в нем только его тело. Упрекают же нас, что и душа в этом Теле в какой-то мере не наша…
Обладателю волчьего тулупа надоело слушать эту лекцию на морозе.
— Старые, весьма старые истины! Но эти упреки нас не касаются. Мы обслуживаем отрасль промышленности, которая дает нашей стране работу и средства существования. Наше дело — хорошо выполнять свои обязанности. Кстати, как работает валочная машина, которую мы послали вам.
— Работать-то она работает… Но один опытный лесоруб сделает больше, чем эта машина и два человека при ней. Эту машину можно смело считать невыгодной. На валке леса требуется нечто более удобное и более подвижное.
И опять Патэ Тэйкка почувствовал неодолимое желание блеснуть своими знаниями, чтобы подразнить собеседника.
— Между прочим, вы не думаете, что все эти машины, которые вторгаются всюду, все эти грохочущие заводы поют революционную песню? Все делают машины, остается только управлять рычагами. Только пищу еще перемалывают допотопным механизмом — челюстями, только в пищеварении и в производстве детей инструменты остались прежними. И в то же время очень и очень многие из тех, кто переваривает пищу и производит на свет детей, стали ненужными. Безработица! Ее породили инженеры и машины. Машина работает, а многим людям нечего делать. А кто, в конце концов, потребляет продукты этого массового производства? Во всяком случае, при нынешней экономической системе эти продукты невозможно распределить. Таким образом, машины, моторы, именно они подрывают современную экономическую систему…
— Вряд ли мы здесь, за полярным кругом, на лесовозной дороге сумеем разобраться в этих вещах, — усмехнулся обладатель волчьего тулупа. — Мы не успеем добраться до сути, как мороз превратит наши мозги в ледяшку.
Он сказал, что торопится с отъездом. Они повернули к дому. Вскоре гость сел в сани, кучер причмокнул, и лошадь рванула.
Патэ Тэйкка не знал, как понимать этот визит. Была ли это для обладателя волчьего тулупа просто увеселительная поездка по зимним дорогам севера или он действительно какой-то начальник? Заставит ли эта поездка его задуматься? И если заставит, то скажется ли это на лесозаготовках, на жизни лесорубов и в том числе на его жизни?
В ту зиму Патэ Тэйкка жил какой-то раздвоенной жизнью. Когда он открывал дверь своей холодной комнаты и выходил из нее, он был мастером компании. Он заботился о том, чтобы огромные количества древесины — этого дара северной флоры — оказывались на сплавном рейде как можно скорее и с наименьшими затратами. А с этим связывалось множество забот. Он ходил по лесу на лыжах, осматривал, говорил, приказывал, что-то записывал желтым карандашом в блокнот в черном переплете. А вечерами, закрывшись в своей комнате и склонившись над книгой при желтоватом свете керосиновой лампы, он становился другим. Погода, мерзлые бревна, расценки, сортименты — все это оставалось за стенами комнаты. А здесь он учился, читал. Переворачивались страницы. Черные буквы раскрывали перед ним отвлеченные, великие понятия. Государство, общество, производство, распределение. За сухими цифрами статистических таблиц скрывалась жизнь с ее страданиями, радостями, страхами, надеждами.
С газетных полос в его избушку, затерянную в лесах, долетали невнятные отзвуки далекой жизни. Одни слабые, очень далекие, другие казались совсем близкими и находили в нем отклик. Однажды осенью ему попалась на глаза небольшая, буквально в несколько строк, заметка о двух табунщиках компании. Один из них, не выдержав тишины дремучего леса, вскоре сбежал к людям. Другой остался один, но вскоре его нашли в лесу помешанным. Он произносил громкие монологи, настроил из щепок пирамид и набил на пни обручи. Пришлось его отвезти в психиатрическую лечебницу.
Неужели эта судьба была уготована Книжнику Тякю? Неужели его новым миром и новым строем должен был стать сумасшедший дом? Его душа, мечтавшая о новом обществе, подобном дружному муравейнику, не выдержала одиночества в лесной глуши. Мертвая тишина, отсутствие всяких событий стали казаться ему бесконечно долгими, вечными. Он решил, вероятно, что солнце слишком долго не заходит, и набил обручи на пни, чтобы они не растрескались от жары… Да, теперь он жил в совершенно новом мире…
Патэ Тэйкка отложил газету. Эти несколько строк болью отозвались в нем. Он вспомнил, как сидел с Книжником Тякю на штабеле бревен в весенний день. Казалось, что в серых глазах Тякю отражается так много дум. Неужели в них уже тогда жила в зародыше мысль, что пни надо скрепить прочными обручами?
Потом пожелтевшие газеты на стенах навели Патэ Тэйкку на мысль, что время все исцеляет. Как знать, может быть и эта заметка со временем будет ему так же безразлична, как выцветшие строки сообщения о какой-то неудачной ночной атаке солдат кайзера на передовые позиции войск русского царя.
Порог Рантакоски опять подвластен Патэ Тэйкке — теперь он здесь мастер участка. Мотоцикл начальника сплава только что остановился у моста. Нового начальника сплава Патэ Тэйкка почти не знает (Пасо сейчас на каком-то другом сплавном рейде). Это высокий господин с тонким интеллигентным лицом, чем-то похожий на иностранца, англичанина.
Он закурил длинную трубку, и ароматный табачный дым заклубился в летнем воздухе. С высокого моста был виден весь порог сверху донизу, его узкие протоки, по которым с грохотом проносились бревна, и сплавщики, которые, заметив на мосту желтый плащ начальника, стали налегать на багры с сосредоточенным видом занятых людей.
— Да, на этом пороге компания просадила не одну марку и сколько еще просадит, — промолвил начальник.
Это было сказано лишь для того, чтобы нарушить затянувшееся молчание.
— Трудный порог, — коротко ответил мастер.
— Небольшой, а занято на нем тридцать человек, которым иногда совсем нечего делать…
— Да, со стороны и так может показаться. Кунелиус решил было обойтись всего несколькими людьми, а что из этого вышло…
— У Кунелиуса, действительно, вышло паршиво. Получился грандиозный залом, пресловутый залом Кунелиуса…
Начальник сплава выбил пепел из трубки, сел на мотоцикл и укатил.
Патэ Тэйкка остался на мосту. Разговор был короткий и ничего не значащий, но Патэ Тэйкке он дал пищу для размышлений. А нельзя ли попытаться сделать как Кунелиус — сэкономить рабочую силу и деньги? Но сделать это по-деловому, по-новому. Не надеяться на то, что авось повезет, а исходить из логических расчетов. Может быть, результат окажется совсем иным, чем у Кунелиуса…
С этого момента мысль об изобретении не покидала Патэ Тэйкку. Он вынашивал ее, и время, казалось, шло быстрее, жизнь обрела какой-то смысл и даже внешне Патэ Тэйкка стал иным, несколько странным, рассеянным. Он исследовал порог, изучал направление струй и вспоминал известные ему сплавные сооружения. Наконец, он начал строить из бросовых досок свои приспособления и испытывать их в верхней части порога.
Рабочие были недовольны: им приходилось выполнять всю эту работу в перерывы, когда они могли бы отдыхать.
Кончился сплав. Пришла зима. Снова жизнь в бараках, снова — делянки, и наконец, снова сплав. Патэ Тэйкка набрался смелости и предложил начальнику сплава снова использовать метод Кунелиуса: сократить число рабочих и издержки сплава. Только на этот раз нужно исходить из расчетов, а не надеяться на прихотливую удачу.
Начальник сплава терпеливо выслушал пространные пояснения мастера.
— Возможно, возможно, — согласился он. — Только ваши приспособления не испытаны…
— Когда-нибудь нужно же их испытать.
— Но эксперимент может обойтись слишком дорого, если окажется неудачным.
— Он будет успешным!
— Я не могу брать это на свой страх и риск, но могу переговорить с руководством компании.
— Только выскажитесь «за».
— Это я сделаю… Значит, вы уверены в успехе?
— Твердо уверен!
Патэ Тэйкке поручили построить нужные сооружения и установить их. Они оказались на редкость удачными. Строптивые потоки Рантакоски были обузданы и потекли послушно и разумно. Бревна скользили вниз, как по струнке, и больше не случалось никаких заломов и заторов. Теперь на пороге управлялись всего пять-шесть человек вместо тридцати.
Это изобретение значительно сократило издержки производства. Приезжало даже высокое начальство компании и горячо обсуждало возможности применения таких же приспособлений на других трудных порогах. Патэ Тэйкку отблагодарили рюмкой коньяка и сигарой и дали несколько неопределенное обещание насчет его будущего. Он был преисполнен надежд и радости.
Больше всего его радовали результаты своего труда, преображенный вид порога, строгое, последовательное, как мысль, продвижение бревен. Это он, а не кто другой, сумел обуздать, сделать ручными, послушными бесновавшиеся потоки воды…
Но далеко не все его мысли, связанные с этим изобретением, были светлыми и радостными. Если раньше в его бригаде было тридцать человек, то теперь на этом участке справлялось полдесятка сплавщиков. И когда к нему приходили проситься на работу, многим знакомым, неплохим ребятам, приходилось отвечать:
— Не могу взять, никак не могу…
И это в то время, когда так называемый мировой экономический кризис давал знать о себе и здесь, на далеком севере. Леса заготавливали меньше, зарплата падала. Многие рабочие шатались по дорогам в завидном безделье, но в мрачном настроении по той причине, что их желудки были пусты.
А его изобретение увеличило число этих скитальцев по меньшей мере на двадцать пять человек. Это же теперь! А сколько их будет со временем! Сооружения на Рантакоски привели к тому, что многие знакомые Патэ Тэйкки столкнулись с явлением, которое называется безработицей и которому неизменно сопутствуют бессмысленные скитания, нужда, голод. Видимо, это понимали и рабочие, и один из них обрушился на Патэ Тэйкку:
— Черт тебя дернул выдумать эти приспособления…
— Может быть и черт. Но говорится же, что труд не лакомство. Вот мое изобретение и освободило многих от работы.
— Да, освободило и заодно лишило их куска хлеба! Я уверен, что эти сэкономленные деньги господа все равно пропивают…
— Может быть. Но ведь человеку свойственно совершенствовать, улучшать орудия труда. А все прочее — это особь статья, и здесь, в свою очередь, нужно что-то совершенствовать, наводить порядок-…
— Ну что ж, значит, бесчувственные бревна нынче заслуживают более гуманного обращения, чем рабочие. А мы вынуждены налетать на камни и мели, для нас не существует никаких приспособлений, никакого порядка. Лучше, если бы тебе не втемяшилась в башку эта блажь — совершенствовать сплавные работы. Из-за тебя я остался без куска хлеба.
Да, далеко не все связанные с этим изобретением чувства и мысли были светлыми и радостными. Но Патэ Тэйкка решил, что не стоит печалиться о том, чего все равно уже не изменишь. Каждый должен думать о себе. Его сооружения оказались превосходными, и руководство компании обещало вознаградить его за труды.
Но время шло, а о вознаграждении никто и не вспоминал. Патэ Тэйкка решил справиться у начальника сплава — ведь его изобретение значительно снизило затраты труда, и не грех, если и ему достанется малая толика этой суммы. Ведь руководство компании обещало.
— Я не знаю, — ответил начальник сплава. — Конечно, могу напомнить о вас при первом удобном случае. Подождите.
И Патэ Тэйкка ждал. Но однажды, когда автомобиль с начальством компании остановился неподалеку от порога, он не вытерпел и решил напомнить о своем существовании.
— Ах да, эти сооружения там на пороге… Вы как будто причастны к ним. В них, конечно, нет ничего радикально нового, это только новая разновидность сплавного лотка, устроенная несколько иначе… Но, разумеется, уже в следующую получку вы убедитесь, что обещаний мы не забываем. Если предоставится возможность перевести на более ответственный пост, то…
Пространные любезные обещания. Но Патэ Тэйкка не был доволен. По сути дела ему опять предстояло ждать и надеяться. Компания, ее руководство вплоть до начальника сплава, — это они присвоили его добычу, которую он отнял… У кого? Неужели все-таки у рабочих? А ему за это, может быть, отвалят какую-нибудь несчастную сотню, какие-нибудь объедки с господского стола.
Патэ Тэйкка чувствовал себя подавленным, раздраженным и несколько озадаченным. Изобретенный им сплавной лоток представлялся ему гигантской роковой силой. Это сооружение зародилось в какой-то темной, мрачной бездне его ума и несло теперь бревна через норовистый порог. Но это сооружение натворило и многое другое, что лавиной хлынуло на поверхность и с чем не мог уже справиться ни он сам ни кто другой. Как знать, если бы не эти сооружения на пороге, возможно, не пришлось бы вынимать из петли одного рабочего и, возможно, другой не махнул бы за границу, в Россию. Не изобрети он своих сооружений, эти люди получили бы возможность взять в руки багор и держались бы за него и вообще за свою прежнюю жизнь…
Вот к нему приближается человек. Патэ Тэйкка подозревает, что и на него легла зловещая тень созданных им сооружений. Рассказывали, что этот человек занимается контрабандной торговлей спиртом. Может быть, у него и раньше была склонность к такому делу и даже практика. И все-таки он был рабочим. Видимо эти сплавные сооружения выбили у него из рук багор…
— Не откажи в помощи старому товарищу, — сказал человек. — Купи водки, этим ты мне поможешь. Ведь у тебя есть деньги. Говорят, ты сорвал солидный куш с компании…
Патэ Тэйкка вдруг почувствовал, что ему страшно хочется напиться, чтобы заглушить терзающие его мысли, избавиться от них. Он купил водки, к которой уже давно не питал особого пристрастия, и напился. Патэ Тэйкка не помнил, как очутился у порога и плюхнулся в воду. Выудили его без сознания, недвижным, жалким комом.
На месте происшествия оказался Пастор, который теперь тоже был безработным. Пастор организовал доставку мастера на его квартиру. Патэ Тэйкку в мокрой одежде положили на самодельные носилки. По обоим сторонам носилок несли венки из еловой хвои, а Пастор вдохновенно пел псалом: «Ненадежна молодость…»
На мосту эту процессию повстречал начальник сплава. Разобравшись в чем дело, он захохотал.
— «Теперь он уже недвижен», — продолжал петь Пастор. Затем он осведомился, кто ему заплатит за труды — наследники несомого или компания? В конце концов, начальник сплава вручил ему пятерку, принимая во внимание, что Пастор подобрал подходящий для случая псалом.
Когда Патэ Тэйкка пришел в себя, ему стало так стыдно, что он немедленно попросил начальника сплава перевести его куда-нибудь подальше от этого порога. Он уже не напоминал о своем изобретении. Он был слишком подавлен, чувствовал себя слишком уставшим. Он ведь считал себя теоретически сведущим в том, что приносят с собой машины и изобретения в условиях данного экономического строя. Он даже прочел в свое время лекцию обладателю волчьего тулупа, сопровождая того по зимнему лесу. Однако на деле, на собственном опыте, все оказалось совсем иначе…
Его перевели на другую работу, причем на более высокооплачиваемую. Руководство компании отнюдь не собиралось бросаться хорошими, способными работниками.
Но покидая Рантакоски, Патэ Тэйкка был далеко не в веселом расположении духа: он видел за собой чудовищно большую и зловещую тень, которая падала от изобретенных им сооружений.
Снова зима, снова снега и новые леса. Много старого и мало нового, как в переизданном учебнике. Здесь, в лесной глуши, на белых страницах зимы отпечатывались те же черные буквы, только шрифт очень износился и дух книги устарел.
Мировая экономика была поражена болезнью. Машина скрипела, останавливалась и вертелась вхолостую. Эта тяжелая болезнь дошла и сюда, в далекую снежную глушь: ведь в мире никто не живет в одиночку.
Что это за болезнь? Как лечить ее? Видимо, даже умные головы не могут прийти к общему мнению. На свете так много исцелителей, знахарей, неужели они ни на что не способны или, быть может, их не пускают к постели больного?
Даже здесь в далекой глуши вдруг пахнуло больничной койкой. Зарплата стала ниже, еда хуже, все изнурительнее становилась работа для тех, кому удавалось найти ее. А найти работу могли далеко не все и им приходится туго: врач уходит, целительный бальзам иссякает и больной становится все раздражительнее.
В стране произошло много необычного. Люди, словно озлобленные болезнью, натворили немало бед. Измучившись, изнервничавшись, они бросаются из крайности в другую, вымещают злобу на своих ближних. Рабочих избивали, убивали, вталкивали в машины и «катали» по стране[4]. Не жар ли это, не бред ли? Какой прок от винтовок и дубинок, от катания на американских автомобилях и ура-патриотических выкриков, от того, что с непокрытыми головами горланили песни? Хотя почему же: приверженцы коммунистических идей утихомирены, их газеты прикрыты. Теперь они лишены возможности провозглашать, что современный экономический уклад и общественный строй отжил свое время, прогнил, неизлечимо болен, что он корчится и уже стенает на смертном одре… Это последние припарки! Пилите доски, заготавливайте гвозди для гроба!
А буржуазная пресса трубит, что все зло от социализма и большевизма. Социализм проник уже всюду и отравил весь организм капитализма, вызвал в нем воспалительные процессы. Что Советский Союз продает все товары по бросовым ценам, ниже себестоимости, чтобы досадить буржуазному миру, подкопаться под него, вырыть ему могилу. Учти дескать и ты, лесоруб, в своем зимнем лесу, что коммунистическое правительство Советского Союза и тебя хочет заморить голодом! С этой целью оно продает несметные количества древесины по невероятно низким ценам, сбивает цены на лес. Приходится урезать зарплату, закрывать деревообрабатывающие предприятия.
Но читателям остается только удивляться: неужели Советский Союз вдруг стал таким могущественным? Ведь более десяти лет твердят о том, что он вот-вот рухнет. Неужели его промышленная мощь теперь сотрясает весь старый мир?
Однако читателю лучше не задумываться над этим, потому как подобные мысли могут быть замечены, и тогда горячую голову быстро остудят ошеломляющей ездой на автомашине и ударами дубинки.
Для Патэ Тэйкки эта зима оказалась трудной. Он чувствовал себя как бы между двух огней. С одной стороны капитал, с другой — труд. Как угодить обоим?
Он видел живущих впроголодь рабочих, слышал их ругань, и ругался сам. Некоторые из рабочих прибегали к уловкам, чтобы увеличить свой заработок, например, плохо окоряли бревна. И Патэ Тэйкка вынужден был заставлять их переделывать работу и для него это было так же горько, как и для рабочего. Многие рабочие видели причину всех бед только в нем, мастере компании. На нем они срывали свое зло, проклиная его, господскую собаку, за глаза и даже в глаза. И это было досадно.
Однажды Патэ Тэйкке пришлось схватиться с Пастором, работавшим на его участке.
— Ты, Пастор, не первый раз окоряешь бревна и знаешь, что такая работа не годится. Переделать!
— К чертовой бабушке! Ты что, доволен, что тебя поставили выжимать пот из рабочего человека? Рабочего и в хвост и в гриву! Заработок стал ни к черту, а работай до седьмого пота! Это уж как пить дать. Или может ты хочешь отыграться на мне за то, что я уже однажды хоронил тебя со всеми почестями…
— Пастор, ты толковый парень и знаешь, что это не от меня зависит. Это исходит оттуда свыше, и я должен выполнять свои обязанности, как и ты.
— Но ты опустился до того, что стал господским псом. Ты закручиваешь гайки, выжимаешь из нас пот…
— Так же как и ты! Нами повелевают одни и те же побуждения: мы вынуждены либо унизиться и подчиниться, либо возвыситься и вознестись на своем ремне на верхний сук какой-нибудь сосны! Вот и весь выбор!
Пастор поостыл. Патэ Тэйкка предложил ему закурить, и они присели на бревна, которые Пастору предстояло окорить заново.
— Они еще пишут о принудительном труде в Советском Союзе… А у нас свобода — совать голову в петлю. Я вкалываю, как деды в старину, и, ничего не скажешь, на хлеб хватает! Один заработаешь — один и съешь. А кончится сезон, не будет работы, так черт его знает, останется ли в окончательный расчет на кружку бражки… Тут, брат, и такой безалаберный, как я, призадумается. Другое дело, если бы я знал, что и господам нашим приходится очень туго, что они не потягивают шампанское и не развлекаются с женщинами на мягоньких диванчиках. Не станешь же ты утверждать, что и наш работодатель не пользуется случаем?
— Да кто его знает! Наша компания, акционерные общества Финляндии, конечно, не целиком повинны во всех тяготах. Причина не в них, она кроется глубже. Но и они, безусловно, пытаются переложить как можно больше на плечи рабочих. Они знают, что масса людей не имеет никакой работы. А голод и дятла заставит долбить дерево, хотя под корой не всегда оказываются личинки…
— Да, лесорубов хоть отбавляй! И новые подрастают. Видно у нас спать ложатся, да не всегда спят. А вот рост промышленного производства не поспевает за производством населения…
Действительно приходилось удивляться, откуда только берутся лесорубы. Они все прибывали на участок, многие приходили на лыжах за сотни километров без пенни в кармане, голодные. Их принимали, хотя рабочих было уже больше чем достаточно. Бараки переполнились до отказа, и рабочие сами решили поговорить об этом с инспектором. Попадались и пройдохи, которые, получив аванс в несколько десятков марок, даже не приступали к работе, а втихомолку скрывались. Это отражалось на кармане мастера.
— Я слышал, — продолжал Пастор, — как вы однажды вечером беседовали с кассиром о развитии. Я уже тогда подумал, что развитие человека пошло не по тому пути. Если бы человек нес яйца, как птица, было бы намного легче. С этими симпатичными известковыми коробочками можно было бы свободно обращаться, свободно решать, сколько из них следует вызвать к жизни. А в такие времена, как сейчас, можно было бы сказать «стоп», поскольку известно, что предел уже достигнут. Но мы — млекопитающие, и детеныш родится живым. Хочешь не хочешь, а вскорми его, хотя в стране людей и без того девать некуда. Наше развитие пошло не по наилучшему пути…
— Пожалуй это так. Однако и у птицы, твоего идеала, дела обстоят не лучше. Она высиживает птенцов из всех снесенных яиц, вовсе не рассчитывая, хватит ли на всех корма.
— Ну, в таком случае остается только прибегнуть к прополке — к войне. Я, конечно, не ахти какой герой, мне не очень хочется, чтобы пуля или штык продырявили мое брюхо. Но если бы людей стало меньше, если бы многое оказалось разрушенным, если бы сельское хозяйство пришло в упадок, то появилась бы и работа, а с ней и заработок.
— Не так давно мы прошли через это чистилище. А надолго ли помогло?
Патэ Тэйкка встал на лыжи и отправился дальше, а Пастор остался со скребком в руке окорять бревна и размышлять о мировых проблемах.
Но дела Пастора были не так уж плохи. Он один и ему приходилось думать только о самом себе. В его речах по-прежнему сквозил неистребимый горький юмор. А как же смотрят на жизнь те, кто имеет семью? Ведь им едва-едва хватает на самих себя, а семьи, оставшиеся за сотни верст дожидаться хлеба, не получат ничего.
Патэ Тэйкка читал в газетах, что коммунизм и социализм будут начисто искоренены в стране. Но попробуйте уничтожить посевы, когда у них такая благодатная почва. Уж не надеетесь ли вы убелить этих лесорубов в том, что современный экономический строй хоть и мало, но дает им что-то, а вот коммунизм лишит их даже малого? Неужели эти люди станут собираться вечерами и вдохновенно, с непокрытыми головами горланить патриотические песни? Не нарушит ли их возвышенных чувств воспоминание о семьях, напрасно ждущих помощи?
Вряд ли жизнь кажется прекрасной возчику! Есть нужно обоим — и лошади и человеку, а заработок такой низкий, что и делить нечего. Вот и вынуждены лошадь и ее хозяин вечерами смотреть друг на друга:
— Так, так, дружок. Мы оба с тобой трудились сегодня в поте лица: кто же из нас будет есть?
Лошади оказались в незавидном положении. Правда, дела у них и раньше не обстояли блестяще, особенно на трелевке леса, где их всегда ждала непосильная работа и обжигающий кнут. Но раньше было достаточно корма, и это делало жизнь сносной. Лошадь — превосходный, прямо-таки образцовый работник. Она необычайно молчалива и терпелива, а если у нее и существует какое-либо мнение о своем житье-бытье, то она всегда держит его при себе, никогда не ропщет, не бастует, и если выбивается из сил, то просто падает. Это раб из рабов!
Но теперь лошади оказались как бы между жерновами. Расценки низки-значит надо грузить как можно больше и вывозить как можно больше. Расценки низки — значит их держат впроголодь, потому что возчик и сам должен есть. Особенно жалким зрелищем представлялась Патэ Тэйкке вывозка с дальних делянок. Число рейсов в день возрастает до предела, из лошадей выжимают все силы, до последней капли. Хоть надорвись, а тащи непосильную кладь. Возчики выходят из себя, ругаются и хлещут лошадей кнутом.
Патэ Тэйкка наблюдал неделю, другую. Он пытался смотреть на это с точки зрения мастера компании, с точки зрения затрат производства. В конце концов, за неимением лучшего, и это было неплохо: не будь этой работы, людям пришлось бы питаться одним свежим воздухом. И все-таки он пошел в конторку, размешенную в главном бараке, и позвонил в правление компании. Расценки на вывозку, по его мнению, непомерно низки, особенно на длинных расстояниях. Возчики загоняют лошадей. Если бы можно было хоть немного увеличить расценки, это скрасило бы здешнюю жизнь.
— Нет, нельзя, — отозвался вежливый голос. — Мы ни в коем случае не можем увеличить издержек на вывозку. Компания и так уже работает нерентабельно. Если нельзя вывозить по существующим расценкам, то нам просто-напросто придется оставить древесину в лесу. И потом — что-то вы слишком уж печетесь о лошадях. Ведь лошади не наши, а возчиков.
«Так, так, — размышлял Патэ Тэйкка. — Оно конечно, и вы прижаты к стенке. Но вы сидите там в своих кабинетах и видите только книги, сухие цифры, а не жизнь за ними. А я вынужден смотреть в глаза действительности. Цифры тоже могут рисовать мрачную картину, но живые существа являют собой картину еще более мрачную…»
И снова перед ним была та же картина. Обливающиеся потом люди и лошади, клубы выдохнутого пара, ругань, свист кнута. Когда-то все это выглядело величественным, возвышающим и успокаивающим зрелищем. Труд человека казался торжественным гимном в могучем зимнем лесу. Но теперь все изменилось. Голодный паек! Страну окутал мрак, людей охватило отчаяние! Патэ Тэйкка увидел, как одна из лошадей свалилась, кровь хлынула у нее изо рта, и лошадь подохла. Патэ смотрел на окровавленный снег, и в его памяти промелькнули слова из надгробной речи, которые он слышал еще мальчиком в ту зиму, когда произошло восстание: «Кровь героя окрасила снег Севера…» Но во имя чего пролилась эта кровь?… Уж не за «свободу» ли? А может, за жизнь? Смерть венчает героя! Вот она лежит, эта животина, тощая, взлохмаченная. Теперь ей все равно. Как ни хлещи ее, она уже не поднимется. Безутешный возчик так и сыплет проклятиями. Для него это большая потеря-теперь ему придется еще хуже. Эта смерть, эта кровь, окрасившая снег Севера, — напрасная жертва.
У Патэ Тэйкки созрело решение. Он встал на лыжи, отправился к главному бараку и позвонил ленсману[5]. Он сказал, что по его мнению ленсману следовало побывать на делянках, что власти должны вмешаться и посмотреть, как здесь содержатся лошади, что делянки стали похожи на поле брани — лошади гибнут одна за другой.
Он сознавал, что говорить такое в черную телефонную трубку не очень-то пристало ему, представителю компании, что в ближайшем будущем эти речи могут привести к весьма неприятным для него последствиям. И все же говорил.
Ленсман обещал при первой же возможности побывать на делянке. И через несколько дней действительно прибыл. Это был словоохотливый молодой мужчина. Он пытался разыгрывать из себя шутника.
— Что, три рейса почти за десяток километров? Это явно сверх врачебных предписаний.
Он дал указание, что на этом расстоянии можно делать не более двух рейсов, в противном случае придется прекратить вывозку. Кроме того, он велел пристрелить двух лошадей, доведенных до последней степени изнеможения, но их хозяева обещали прекратить работу и уехать домой. Они сказали, что лошади, наверняка, выправились бы, если бы хватало корма и работа была не столь тяжела. И ленсман махнул рукой.
Распоряжение ленсмана означало, что вывозку леса с дальних делянок придется прекратить. Два рейса. Это значило, что либо возчик, либо лошадь должны научиться жить без пищи. Один из возчиков спросил, не может ли ленсман от имени властей найти какой-нибудь выход из создавшегося положения.
— Не могу. Моя обязанность в данном случае следить, чтобы лошадей не истязали непосильной работой. И это я делаю не с удовольствием, а с сожалением.
— Мы тоже вынуждены с сожалением сообщить, что здесь нам представлено только два удовольствия: голодать да работать. А этого у нас и дома хватает, во всяком случае голода.
Патэ Тэйкка позвонил в контору компании, что ленсман ограничил количество рейсов на длинные расстояния и что возчики собираются разъехаться по домам. Следует ли их задерживать?
Разговор был долгим. Договорились на том, что Патэ Тэйкка уговорит людей остаться еще на несколько дней, а контора компании направит человека ознакомиться с создавшимся положением.
Советник лесопромышленной компании Берг сидел в конторе главного барака напротив Патэ Тэйкки. Это был человек уже далеко немолодой. Его волосы поредели и отступили назад от лба и висков. Патэ Тэйкке казалось, что в этом человеке не меньше леденящего холода, чем лютой зимой в промерзшей земле, в которой даже после жаркого костра железный лом способен выдолбить всего лишь маленькую лунку.
— Значит, вы сами намекнули ленсману, что властям следовало бы вмешаться в дела компании на лесных делянках? Это несколько странно, не лояльное по отношению к компании поведение…
Патэ Тэйкка почувствовал себя беспомощным перед этим человеком. Он собирался выложить ему всю правду и заранее подобрал выражения, а теперь все заготовленные слова показались ему жалкими и смешными. Он долго молчал.
Керосиновая лампа освещала неоструганную поверхность стола, бумаги, телефон. У Патэ Тэйкки мелькнула мысль, что телефон — это нерв в гигантском теле лесопромышленной компании. Через него прошел сигнал, и вот перед ним сидит этот светловолосый спокойный чиновник, как сгусток белых кровяных шариков, которые изгоняют из организма компании его разложившийся и ставший помехой шарик.
За перегородкой, где жили рабочие, на губной гармошке играли «Цветок асфальта». Наконец Патэ Тэйкка заговорил:
— Мой поступок может показаться странным. Но не станете же вы отрицать, что у властей действительно было основание сказать свое слово о здешних делах. А кроме того, мне кажется, что в деятельности компании не должно быть ничего такого, что следует скрывать и прятать под сенью леса.
— Конечно, нет. Но все это очень относительные понятия. Истязание животных, к примеру, невозможно зафиксировать никакими цифрами или единицами измерения. Такие определения основываются на эмоциях. В мире очень много всяких идей. Чего только я о них не наслышан. Но я не стану их оспаривать. Идеи хороши, пока они остаются идеями. А вот претворение этих идей в жизнь — это проблема…
— Если бы вы, господин советник, понаблюдали неделю-другую за вывозкой, вы без всяких безменов и метров убедились бы, что это далеко не отрадное зрелище.
— Не спорю. Всем достается. Но что могу сделать я? Или вы? Вы, очевидно, хотели улучшить положение рабочих? Чего вы достигли? Подумайте. Стало ли легче лошадям, рабочим, компании от того, что работы прекратились? Наше предприятие, конечно, не золотое дно, но это не наша вина. Однако мы до сих пор даем работу и хлеб тысячам людей — это факт. Чтобы они делали без нас? Были бы безработными, жили бы на пособие, как какие-нибудь калеки.
— Это верно. Но вы же понимаете, в каком трудном положении я оказался. Тут поневоле будешь смотреть на вещи и с другой стороны.
— Да, вы рассматриваете вещи слишком разносторонне. Очевидно, вы не на правильном пути. И сами вы признаете свое положение трудным. Мы не можем утруждать вас. Я думаю, нам следует пока что освободить вас от работы. Не только из-за этого инцидента. Издержки производства на вашем участке выше, чем на других, например, на Муставаарском.
— Возможно. Только я маневрировал расценками лишь в пределах предоставленных мастеру по трудовому соглашению, которое было подписано осенью.
— О, да! То-то и видно, что вы маневрировали, или вы просто платили высшую ставку, которую вам разрешено выплачивать только в исключительно трудных условиях работы. Неужели на вашем участке все время встречаются исключительные трудности, которых избегают на других участках?
— Я не знаю, насколько изворотливы ваши мастера на других участках и как они избегают трудностей, однако на этом участке главную трудность для рабочих представляют низкие расценки. Поэтому я платил столько, сколько имел право, и если компания потерпела из-за меня убыток в несколько пенни, то она же имела от меня и прибыль, исчисляющуюся марками… Сооружения на Рантакоски…
— Это разные вещи. Оставим и эту историю с расценками, поскольку продукция вашего участка, насколько я успел заметить, хорошего качества. Речь идет об окончательном расчете.
Советник Берг сидел с пером в руке. Теперь он напоминал Патэ Тэйкке цифру, аккуратно написанную солидную восьмерку. Его освещенные лампой пухлые руки лежали на бумагах. Поблескивала черная поверхность телефона. Гармошка за перегородкой умолкла. Там уже спали. А советник компании Берг и Патэ Тэйкка составляли окончательный расчет в конторке лесоучастка. Под потолком клубился табачный дым. Перо в руках советника поскрипывало. Время от времени они перекидывались репликами.
— Вы, кажется, не скупились на авансы. Придется удержать.
Оказалось, что причитающаяся Патэ Тэйкке зарплата почти полностью пошла на погашение этих расходов.
Было уже за полночь, когда Патэ Тэйкка в последний раз вывел свою роспись на документах компании.
— Итак, с завтрашнего утра вы свободны от работы в компании. Вы еще молоды и убедитесь в том, что мир нужно принимать таким, какой он есть. Возможно, тогда мы сможем работать вместе. А если вы были как-то причастны к сооружениям на Рантакоски, то отстаивайте свои права. Мне об этом ничего не известно.
— Существует только одно право — право сильного. А в этом деле сила на стороне компании.
Они легли спать. Патэ Тэйкка в последний раз растянулся на постели мастера участка.
Утром он зашел попрощаться в барак к рабочим.
— Ну, прощай, Пастор, я вылетел… Посмотрим, как другие, ослабят ли они гайки.
— Похоже на то. Советник, говорят, поднял немного расценки за вывозку на длинные расстояния.
— Хорошо! Скажите мне за это спасибо, каким бы я там ни был.
Он закинул за плечи рюкзак, встал на лыжи и направился в ближайшее село.
Морозный заиндевелый день. Патэ Тэйкка идет на лыжах по лесной дороге. Целые сутки у него не было во рту ни крошки. Он голоден, но не хочет признаться в этом даже самому себе. Разве это не смешно, не стыдно: здоровый, сильный мужчина плетется голодным, хотя готов выполнять даже самую тяжелую работу и только за кусок хлеба, чтобы быть в состоянии работать и на следующий день. Разве его желание такое уж непомерное? Ио, видно, работа и хлеб — теперь роскошь, далеко не про всех.
Патэ Тэйкке казалось и раньше, а особенно в последнее время, что он знает это. Конечно, он заметил, что лесорубов стало слишком много. Однако непосредственно его это не касалось: у него имелась работа и заработок, за обеденным столом он не был лишним. Но после расчета в его карманах оказались считанные марки. Патэ Тейкка получал больше, чем простые лесорубы, но никогда не отличался бережливостью. К тому же все, что оставалось, он высылал матери в далекую деревню. Она была батрачкой и видела в своей жизни только тяжелый труд. Лет тридцати она родила сына, как говорится, согрешила.
«Да, согрешила, — размышлял Патэ Тэйкка. — Но если мне приходится скитаться голодному по Заполярью, то это не кара святой церкви».
Он часто вспоминал мать, но в этих воспоминаниях не было особой любви и тоски по ней. В его памяти сохранилась худосочная, преждевременно состарившаяся женщина, которая после своего грехопадения находила утешение в чтении молитвенника, псалтыря и осуждении своих ближних. Такой запомнилась Патэ Тэйкке мать. И все-таки он посылал ей деньги. То ли ему хотелось доказать людям, что иногда грех молодости со временем предстает в виде хрустящих банкнот, то ли ему просто было приятно сознавать, что одна старая женщина, сидя вечерами за вязанием серого чулка, думает о нем.
Итак, Патэ Тэйкка закончил свою карьеру начальника таким же нищим, каким и начинал ее. Однако, получая расчет, он не печалился, а скорее даже радовался: его ждали свобода, новые места, новые люди, новые встречи. Ему и раньше нередко приходилось странствовать почти с пустым карманом, но его никогда не покидала бодрая уверенность, что будет день и будет пища.
Когда Патэ Тэйкка добрался до таежного села, деньги у него уже кончились. Оставались часы и еще кое-какие вещички — излишняя роскошь. Ему удалось обратить их в деньги, хотя он отдал все буквально за бесценок, как всегда случается с попавшим в беду человеком. Но Патэ Тэйкка был доволен и этим, ибо даже в том таежном селе он встретил немало людей, у которых в эти ненастные времена за душой не было ничего, кроме рабочих рук. Нелегко этим рукам ухватиться за что-то твердое, чем можно работать, и получить что-то помягче, что можно жевать. Оставалось только сжимать их в кулаки и грозить в бессильной злобе кому-то невидимому.
Все же Патэ Тэйкка считал, что его дела не совсем плохи. За несколько десятков километров к югу расположен лесоучасток, которым руководит начальник промышленного округа Пасо. Там для него, наверняка, найдется работа и хлеб хотя бы на некоторое время — знакомства и связи в этом мире вершат и большие и малые дела. Снова взять в руки пилу и топор, после того, как ты побывал в начальниках, — это, конечно, шаг назад, но шагать приходится туда, куда можно ступить.
И вот через несколько дней Патэ Тэйкка оказался перед начальником округа. Пасо жевал табак и брюзжал:
— Докатились, значит! Я-то думал сделать из тебя человека, а ты опять волком рыщешь. Я ведь тебя подсадил на сук, а у тебя не хватило силенок удержаться на нем…
— Сук был гнилой! Да и черт с ним. Что было, то прошло. Наверное, у тебя участок не так уж здорово забит людьми, чтобы не вместить еще одного человека?
— А ты не шутишь, просясь на работу? Уж если ты устроил себе расчет, то, наверное, предусмотрел, что сможешь прожить без работы несколько месяцев или даже лет.
— Нет, не предусматривал. Между мной и голодом осталось немного дней.
— Я не могу принять тебя на работу. И чтобы ты напрасно не упрашивал, скажу: получено указание не подпускать тебя даже близко к лесоучасткам. Ты подмочил свою репутацию. Расскажи-ка лучше, что у тебя там стряслось.
Патэ Тэйкка рассказал в нескольких словах.
— Сумасбродство, — сказал Пасо. — Человек не видит дальше своего носа. Даже более благородные устремления не смогли изменить этот мир. Зато ты теперь можешь ходить на лыжах в свое удовольствие и подтягивать брюхо.
Теперь Патэ Тэйкка поверил, что можно оказаться в лыжном походе с пустым брюхом и не знать, где финиш.
Вначале он хотел спуститься в низовье, в лесопромышленный город, поближе к людям. Там можно будет возбудить дело против компании и восстановить свои права на сооружения на Рантакоски. Но есть ли смысл затевать тяжбу? Чем он докажет свои права? Ведь ему ничего и не обещали. Судебная волокита потребует сил и средств, которых у него нет. Кроме того, ему неприятно даже вспоминать об этом изобретении. Нет, он не станет кланяться и просить милостыню у компании.
Итак, первый план был отклонен. Там, в этих больших деревнях, для него не нашлось бы места. Если там даже имеется какая-то работа, то есть и люди на этой работе, а кроме них — сотни безработных, голодных. Он только пополнил бы их ряды. Шатаясь голодным по местам, где еды хоть завались, он чувствовал бы себя полным ничтожеством. Пышные караваи хлеба и красные головки сыра в витринах магазинов только дразнили бы его.
Голодный, одетый в рубище, он видел бы там современную роскошь, средства передвижения и связи, различные способы убивать время, а его голову сверлили бы слишком беспокойные мысли: ведь все это создано человеком, но, видимо, люди не способны производить столько пищи, чтобы ее хватало всем. Вернее, производить-то способны, но не могут донести ее до каждого рта. Тысячи ртов жаждут хлеба, в сотнях животов слышно недовольное урчание, а за витринами горы пищи ждут не дождутся едоков-покупателей. Да, там бы он чувствовал себя словно в заколдованном царстве: голодный человек видит много еды, но взять ее не может.
Казалось, лучше, естественнее терпеть голод и холод здесь, в тайге. Можно утешаться хотя бы тем, что здесь нет ничего съедобного вокруг только леса да необозримые снежные пустыни. Но среди лесов и снегов голова все равно не давала покоя. В ней вдруг зарождалась крамольная мысль о том, что лесной торпарь с семьей распаривает и грызет мерзлую кору смолистой сосны в то время, как в некой другой стране сжигают горы хлеба, чтобы поднять на него цены. Анархия, беспорядок. Уж слишком многообразна эта жизнь.
Даже гудение телефонных проводов у дороги вызывало раздражение Патэ Тэйкки. Он совершал каждый день многокилометровый переход, шел по малонаселенным местам через маленькие деревушки, хутора и торпы. Он надеялся найти работу на одном из таких хуторов, но эта надежда была смешной и призрачной: в каждом доме имелись свои рабочие руки, даже в самых маленьких деревушках свои безработные, отчаявшиеся и все же ждущие чего-то. Казалось, мир был настолько закончен, что в нем почти ничего не оставалось доделывать.
Потом наступил день, когда он истратил последние пенни. Затем он променял на хлеб нестиранную пару белья и рюкзак. Сделать это ему было очень нелегко. Можно обменять вещь на помятую бумажку, ассигнацию, которая в свою очередь обменивается на пищу. Но получая хлеб за пропитанную потом рубаху, он как бы выдавал себе свидетельство в крайней нищете. Однако и это еще не был подлинный аттестат — у него оставалась одежда на себе да початая коробка папирос.
В этот день Патэ Тэйкка не ел. Работая лыжными палками, он бесцельно брел вперед. Вокруг простирались сопки, белые, бесконечные. Безлюдье и безмолвие. Только шуршат лыжи да поскрипывают палки одинокого голодного путника. Через занесенную снегом лыжню длинным пунктиром протянулись лисьи следы.
«Если бы можно было обратиться в лису, — подумал Патэ Тэйкка. — Стать обладателем пышной шубы, быстрых ног, зубов, тонкого нюха. У лисы есть нора, как утверждают ученые книги… И никакой тебе безработицы. Тогда не пришлось бы подыхать жалкой, голодной смертью. Чтобы убить тебя, понадобились бы яд, капкан, пули. Тогда бы ты не окачурился, как какая-то бесполезная букашка. Твой мех грел бы и украшал белую шейку важной дамы. Но кому нужна шкура такого двуногого, живого или мертвого».
Навстречу Патэ Тэйкке нескончаемой вереницей шли лыжники. Ноши покачивались на их спинах в такт ходьбе, а черные дула винтовок угрожающе смотрели в небо: солдаты-пограничники на маневрах.
Патэ Тэйкка сошел с лыжни, присел и закурил. Папиросный дым успокаивал нервы, притуплял чувство голода и усталости. Солдаты один за другим скользили мимо. Они с удивлением оглядывались на человека, молча сидящего на снегу с цигаркой во рту. Какой-то унтер-офицер подошел к нему и спросил документы. Патэ Тэйкка протянул удостоверение личности. Его бумаги были в порядке. Потом он подумал, что, пожалуй, лучше бы не показывать документы: он вызвал бы подозрение, может быть, его задержали бы для дознания, и ему удалось бы поесть раз-другой за счет государства, согреться…
— В порядке? — переспросил он. — Кабы у нас и все остальное было в таком же порядке, как бумаги…
Но унтер не захотел вступать в разговоры. Он выполнил свой долг и пошел дальше. Патэ Тэйкка остался сидеть, наблюдая, как солдаты проходят мимо.
Сто, двести, триста человек, сытых, хорошо одетых. Им не нужно ломать голову, куда идти, где найти работу, хлеб… Патэ Тэйкка вспомнил, как Книжник Тякю восторгался армейскими порядками, воинской дисциплиной, организованностью. Офицер-воспитатель управляется с разнообразнейшими индивидуальностями, учит, наказывает, пестует людей, стремясь как можно больше подавить личные наклонности каждого, чтобы толпа стала организованным отрядом, который состоит из тысяч совершенно одинаковых людей, солдат. Вернее, не людей, а боевых единиц. Никаких отклонений, никакого беспорядка. Над всем царит железная дисциплина, все личные побуждения задушены во имя коллективного. По его мнению, в этом смысле буржуазная мысль давно признала коммунизм и применила его на практике самым лучшим способом. Частная инициатива в этом деле отступила на задний план: вероятно, ее шансы на успех были крайне сомнительными. Защита отечества — очень важное дело! Все, все на защиту отечества, все, как один! Только не надейся, что железная дисциплина применима и в остальной жизни, что и там есть смысл жить коллективом. Нет, вне этой организации каждый может делать что хочет, предпринимать что может, и не важно, имеет ли он что-нибудь от этого иди нет.
Книжник Тякю видел этот незыблемый, идеальный воинский порядок распространенным на всю производительную деятельность человечества. В самом деде, если этот порядок был превосходно применим на войне, в искусстве убивать, в уничтожении ценностей, то его можно использовать и в производстве, в созидательной деятельности. В современном обществе ростки этого уже налицо. Например, дороги, уличное движение в городах, освещение, водопровод, школы… О, какой непочатый край работ ожидает тех, кто поставил целью своей жизни искоренение всех ростков социализма! Им, вероятно, придется скатать в рулон даже дороги? Неужели им не приходило на ум, что даже дорога, по которой они мчали в автомобиле приверженцев коммунистических идей, что даже песок этой дороги попахивает коммунизмом? Неужели им невдомек, что оплот отечества — армия всей своей блестящей организацией и отменным порядком провозглашает социалистическое учение?
Солдаты прошли. Папироска Патэ Тэйкки догорела. При виде отряда ему пришла мысль, что правители страны больше заботятся о том, как лучше научиться убивать русских, чем о том, как сохранить жизнь финнам.
Вечер. В одном конце дома в окнах виднеется тусклый свет. Опираясь на лыжные палки, Патэ Тэйкка долго смотрит на эти окна. Светит луна. На снег падает необычайно длинная, словно призрак, тень неподвижно стоящего человека.
Одинокий человек размышляет. Перед ним дом, тепло, вероятно, там найдется и еда. Но все это принадлежит другим. Если ему и удастся получить что-то, то это будет подаянием. У него нет денег, этих бумажек, удостоверяющих, что он имеет право на свою долю тепла и пищи. Он имеет только мускулы, силу, которая здесь так же не нужна, как и всюду. Как трудно, очень трудно войти в этот дом! Но голод и холод — это рычаги, которые кого угодно сдвинут с места. Он входит.
Тускло горит лампа. Хозяин стоит, прислонившись к печке, дети глядят, разинув рты. Семья только что отужинала. За столом старый-престарый дед, очевидно, прежний хозяин дома, заканчивает ужин. Он весь трясется, с кончика его заострившегося носа поминутно капает, похлебка выплескивается из ложки. Каждый раз, когда ему удается донести что-нибудь до рта, он бормочет имя господне. Это уже не человек, а мертвец. На него жутко смотреть. В голову Патэ Тэйкки приходит мысль, что человеку не следовало бы доживать до такой старости. «Разве я не более подходящий, не более полезный человек, чтобы есть эту похлебку?»
Хозяйка убирает со стола. По ее фигуре можно заметить, что она ждет ребенка. Патэ Тэйкка с испугом думает, что это преступление… Еще один человек, хотя их уже и без того слишком много. Никакого порядка! Зачем производить, когда нет никакого спроса… Он мысленно выругал себя. Кто он такой, чтобы осуждать других?
— Нет ли у вас для меня работы?
— Нет. Нам самим не мешало бы найти работу на стороне, да где ее возьмешь!
Видно, за зиму не он первый зашел в эту избу в поисках работы и еды.
— Ну хотя бы какая-нибудь такая работенка, за которую платой был бы ужин и ночлег.
Он впервые предлагает свои услуги за такую мизерную плату, и ему стыдно даже говорить о ней.
— Нет ни работы, ни работенки. А едоков, как гость сам видит, хватает. Небо с овчинку покажется, пока сохранишь всю эту ораву до лета в таком состоянии, чтобы они были еще способны есть.
— Ну, видно, ничего не поделаешь. Что же, помолимся взамен ужина. Может, вы все же разрешите вздремнуть на этой лавке. На улице мороз, а я целый день шел на лыжах.
Хозяин не нашел сразу ответа. Хлопотавшая по хозяйству жена опередила его:
— Поди знай каждого, почему он шляется по дорогам. Что-то ты больно красив для работы. Кто тебя знает, может, ты только и делаешь, что наведываешься к хозяйкам…
Патэ Тэйкка подумал, что в ней пробудилась самка, которая огрызнулась, боясь за своих детенышей. Она опасается, что если этот назойливый гость останется ночевать, то он наверняка отнимет кусок у ее семьи. Возможно, она боится, что у нее самой не хватит сил отказать ему, или вдруг гость украдет что-нибудь, и ей не придется спать всю ночь. Можно ли таких людей называть бессердечными? В самом деле, кто поручится за каждого прохожего — стоит ли его кормить или нет? Да и дела в доме выглядят неважно, нищета уже не за горами. Кроме того, к ним, очевидно, частенько наведываются такие путники, голодные и без пенни в кармане. Люди всякие бывают. Потом в сознании Патэ Тэйкки мелькнули слова «больно? красив». Он вспомнил, как Хилтунен Гнусавый, ужасно некрасивый мужчина с изрытым оспой лицом, рассказывал, что его только один раз в жизни назвали «красивым», когда он попросил накормить его. А может быть, хозяйка имеет в виду его костюм? Одежда, действительно, была чистая и не рваная. Его вдруг охватила такая усталость, что не было сил даже спросить, нельзя ли получить взамен одежды что-нибудь поесть и какую-нибудь одежонку похуже, которая более соответствовала бы его положению. Словно откуда-то издали до него донесся голос хозяина:
— Конечно, без ужина паршиво. Мы пытались подавать, да подавать-то становится уже нечего. Здесь, за несколько километров к югу, находится дом Корпела — большой, богатый хутор. Если уж там не найдется работы и хлеба, то, видно, быть светопреставлению.
Блуждающий взор Патэ Тэйкки задержался па библии, что лежала на полке в углу, словно со стороны он услышал свой удивительно спокойный голос:
— В той книжечке говорится кое-что о призрении бездомных и страждущих. Говорится даже, что следует поделиться последней рубашкой. Но, как видно, это всего-навсего бесполезные слова…
Он вздумал учить? Так ли подобает разговаривать нищему? В голосе хозяина послышалось раздражение:
— Если вы позволяете себе еще и дерзить, то не может быть и речи о еде и ночлеге! Несколько лишних километров и туже подтянутый ремень могут научить вас кое-чему…
— Возможно. Недаром говорится: чем больше, тем лучше.
Он вышел в зимнюю ночь, где светила луна и переливались зеленоватые огни полярного сияния.
Путь одинокого голодного лыжника освещает мощный фейерверк. На черном небе полыхает северное сияние. Вокруг простирается пустыня, необозримая и холодная. Но Патэ Тэйкка не чувствует холода. Его тело и мозг охвачены лихорадочным жаром. Мир потерял свои прежние масштабы.
Луна кажется не остывшим небесным телом, а насмешливой физиономией беспристрастного бога. Бог просунул голову в окно на небе и поглядывает между прочим, как одинокий путник бредет сквозь полярную ночь!
«Нажимай, нажимай, голубчик! Конец недалек?»
Мир кажется мифической страной, а жизнь заколдованным кругом. В мире так много запасов продовольствия, что приходится сокращать его производство, уничтожать, сжигать, а несчетное количество людей не имеет куска хлеба. Масса раздетых, разутых людей, и еще больше не находящей применения одежды и обуви. Дома пустуют — и все-таки люди скитаются под открытым ночным небом. А если бы даже всех этих материальных благ и не было, то в мире достаточно сырья и свободных рабочих рук, чтобы создать их. Только безработные руки не могут дотянуться до сырья…
Богу, конечно, только и остается поглядывать с безразличным удивлением из небесного окошка.
Что это, неумолимый закон природы? Может быть, род человеческий улучшается, оздоравливается? Немощные и неразумные пусть гибнут, а сильные и мудрые выживают. Но бесталанные, слабые живут, живут, как умеют, родятся, вымирают и гибнут без конца и края. Почему бы в дело не вмешаться врачу? Лишнюю часть человечества нужно обесплодить. Тогда будет легче дышать и более одаренным, так как те, что бесконечно мрут, мешают и им жить. Эти несчастные обращают к всевышнему такой крик… Жаловаться могут только живые, мертвые молчат.
Смерть — это конец всему. В ней нет ничего плохого. Дело только в том, как и в каких условиях она настигает тебя. Стыдно, стыдно, если найдут его труп и установят, что смерть наступила от голода. Говорят, труп скончавшегося от голода безобразен: вываливается прямая кишка. Умереть от голода, когда в мире продовольствия больше, чем требуется… Такой беспомощности не простил бы и сам бог.
Именно такая участь ждет Патэ Тэйкку. Заколдованных кругов этой жизни нельзя нарушать. Разве не из-за самого себя ему приходится совершать этот великий ночной переход при свете небесных иллюминаций. Ведь когда он говорил в черную трубку телефона, то знал, что сказанные им слова могут иметь для него серьезные последствия. Таких, как он, много: миллионы. Не только с ним голод упорно старается завести знакомство, не он один под луной не может вползти в теплую нору. Миллионы людей не имеют работы, им остается только размышлять о заколдованных кругах Они тоже потеряли всякую надежду, чувство, о котором какой-то мудрец сказал, что оно остается хорошим товарищем до самой смерти. Неужели злой рок преследует их, неужели они все немощны, никудышны, беспомощны?
Он чувствовал некоторое утешение от того, что был не одинок. Таких как он много по белому свету — на разных континентах, в различных климатах. Их называют армией. Жизнь отпихнула их всех от себя, но они еще путаются в ногах у живых. Его положение еще не из самых худших — ведь у него нет потомства, он не обеспокоен будущим своих детей. Их гороскоп было бы легко составить: они будут гибнуть, их гибели не будет ни конца ни края.
Патэ Тэйкка вдруг подумал, что есть только единственное средство покончить с этим нескончаемым процессом гибели: человечество надо крепче связать единой судьбой, оно должно стать одной большой семьей. Но как это сделать? Коллективное производство, коллективное воспитание нового поколения. Если государство считает необходимым иметь хороших граждан, пусть оно не позволяет взращивать их в частном порядке, потому что многочисленные семьи этих бесталанных частников, не думающих об экономической стороне дела, прозябают в нищете и поставляют мрачных духом людей. Как тень, как извечная угроза нависают они над более удачливыми людьми. Ведь люди уже настолько ушли вперед в развитии, что стремятся воспитывать детей в какой-то мере совместно. Они ввели обязательное образование в школе. Если можно дать в коллективном порядке духовную пищу, то куда легче сделать это же с пищей телесной. Тогда не будет разделения. Если наступит бедность, пусть она будет общей. Если одни худеют, то другие не должны обжираться и глотать таблетки от ожирения. Если одни раздеты, другие не должны быть ходячими гардеробами.
Было ли это гениальным открытием или только бредом, казавшимся в воображении голодного человека оригинальной и прекрасной мыслью? Во всяком случае, эта идея, зародившаяся в мозгу бредущего по огромной пустыне лыжника, оставалась только при нем. Она не могла взлететь в поднебесье и стать путеводной звездой или полыхать там, как северное сияние.
Патэ Тэйкка чувствовал себя частицей легиона, армии безработных, и все-таки он оставался одиноким. Он брел по ночной тайге, как голодный зверь, и мечтал только об одном — лишь бы добраться до большого хутора, что за несколько километров.
«Если уж там не найдется работы и хлеба, то, видно, быть светопреставлению».
Но этот хутор не мог стать прибежищем для миллионов, а лишь временным пристанищем для него или кого-нибудь другого.
Если бы в тот момент у Патэ Тэйкки был пульт управления таинственным механизмом северного сияния, то в небе заполыхали бы письмена:
«Коллективное производство, коллективное воспитание!»
Патэ Тэйкка лежит на лавке. Воскресенье. Весна. Ясно, солнечно, блестит снег, дует свежий весенний ветерок.
Патэ Тэйкка лежит и курит. Он только что досыта поел. Ему не нужно бесцельно брести куда-то. Вдруг он с удивлением обнаружил, что идея коллективного производства уже не волнует его так горячо и сильно. А ведь совсем недавно, в ночь, освещенную северным сиянием, она представлялась ему величественным видением, гениальным открытием. Набейте животы хлебом и дайте работу незанятым рукам и мозгам… Все так просто! И если вы, вожди народа, сделаете это, то исчезнут многие недобрые идеи, рождающие смуту! И социализм, кажущийся вам страшным драконом, превратится в ничтожного червяка.
Патэ Тэйкка разглядывает ромбы, которые солнце отпечатывает на широких половицах через оконные стекла. Все в этом доме широкое, прочное, серое: стены из неимоверно толстых бревен, широкие лавки, стол в три сажени и печь величиной с добрую избу. Этот дом прочно утвердился на высокой горе, откуда далеко кругом видна необъятная синева неба, и куда ни глянь — далекие лесистые холмы. Но весенняя тоска, которую навевают эти дали, теперь нежгучая, слабая. Слишком свеж в памяти Патэ Тэйкки великий лыжный переход, который он совершил по этой бескрайней синеве и белизне.
Его воображение не рисует чудесных устойчивых городов, скрытых за этими синеющими лесистыми сопками. Теперь ему кажется более надежным этот дом с его черными каменистыми пашнями, покрытыми белым снегом. Говорят, эти поля никогда не трогали летние заморозки. Под горой раскинулось осушенное болото, при виде которого Патэ Тэйкке почудилось, как стрекочет косилка, и струи молока бьют в подойник. Дальше — тысячи гектаров леса, который по сути дела был источником изобилия и устойчивости хозяйства, — тысячи деревьев, уже отшумевших свое и умерших, и тысячи деревьев, в ветвях которых и теперь заводил свою песню весенний ветерок.
Таково хозяйство дома Корпела, на лавке которого лежит Патэ Тэйкка в воскресный весенний день. Когда он пришел сюда, смертельно усталый и голодный, хозяин прочитал ему длинную проповедь и учинил допрос, которых не вынес бы сытый и отдохнувший человек.
— А вы не из тех, кто хочет переделать мир? Не из коммунистов? Тех я не кормлю!
— В данном случае я больше верю в хлеб и рыбу.
Хорошо, что он не стал выкладывать свои ночные размышления о коллективном производстве. В противном случае ему пришлось бы продолжить лыжный поход, который мог бы стать для него последним.
Впоследствии Патэ Тэйкка узнал, что под словами «коммунист» и «социалист» хозяин понимал почти то же, что и под словами вор, убийца, поджигатель церквей и вешатель попов. Его старший сын погиб во время мятежа[6], и хозяин говорил, что социализм повинен и в этой смерти.
— Не скажу, чтобы я был очень уж угодный богу человек. Скажу только, что бог не всегда бывает слишком милостив к своим нахлебникам. Было время, работники задирали нос. Еще недавно они не очень-то охотно нанимались к хозяевам: плати больше, а работы давай поменьше. Вот и мне пришлось взять одного явного социалиста. Он роптал Даже на еду (на чистейший хлеб!), сделал служанке ребенка, распевал песенки, что-де трудовой народ живет в нищете, — и смотал удочки…
Хозяин казался Патэ Тэйкке нехитрым творением природы, быком, олицетворением самых прямолинейных понятий. Для него не существовало никаких противоречий и сомнений. Он видел все в удивительно ясном свете. Ему никогда не пришла бы мысль, что к вещи можно подойти и с другой, оборотной стороны. Но у него нашлась работа даже в то время, когда ее не было нигде. Однажды Патэ Тэйкка слышал, как, отмеряя муку торпарю, он приговаривал: «Да окажется помощь нуждающемуся, так говорится в библии. Только бедный должен быть покорным и не мечтать о каких-то там фокус-покусах, которые сделали бы их всех богатыми…»
Да, хозяин Корпела походил на безрогого, твердолобого быка. Его представления были во многом такие же, как у быка. Если быку показать красную тряпицу, он рассвирепеет, а хозяина Корпела наверняка хватит удар, если ему рассказать об идее коллективного производства. Единственное, что его сдерживало, — это бог и душа, как кольцо в ноздрях и цепь для привязи. Душа… Патэ Тэйкка вспомнил историю о прежнем хозяине дома, отце нынешнего хозяина, и его душе. Ему рассказал ее человек, всю жизнь батрачивший в этом доме.
В те времена в крестьянах жил еще этакий дух первобытного коммунизма, в том смысле, что они не вполне признавали частную собственность на леса. Они не считали преступлением рубить деревья, где попало, ибо дерево — творение рук божьих. Тогдашний хозяин начал строить этот дом из бревен, нарубленных в государственном лесу, хотя своего леса было хоть завались. Его вызвали в суд, хотя прямых улик не было. В доказательство своей невиновности хозяин должен был присягнуть перед богом, и он присягнул. Когда после этого ему случалось поссориться с женой, она кричала:
— Молчи! Посмотри на стены! Вот она твоя душа…
— Ну и пусть! Благодари бога, что у твоего мужа такая объемистая душа…
Объемистая душа покойного хозяина все еще согревала его потомство. Вот и теперь к ней прикасается легкая нога дочери хозяина, которая, покачивая бедрами, ступает по солнечным ромбам на полу. Красивая девушка! Патэ Тэйкка закинул ей словечко, но в ответ она только высокомерно усмехнулась. Ей ли точить лясы с каким-то бездомным бродягой, который! только благодаря их хлебу вырвался из пасти голодной смерти. Но Патэ Тэйкка заметил, что весенний ветерок и синева далеких гор волнуют кровь девушки. Она не чувствовала себя счастливой на этом одиноком хуторе. Она куда-то стремилась, хотела учиться, но ей стоило труда вырваться даже на одну зиму в народное училище. Отец считал, что женщина, в конечном счете, создана рожать детей. Неужели теперь даже этому нужно учиться в школе, тратить деньги на обучение? Навозные вилы, коровье вымя, чистка глиняных поилок — занятие намного интерес нее и полезнее, чем все эти пустые учения.
Есть у хозяина и сын, тоже напоминающий твердолобого быка, тоже серьезный, точно идол. Ему нетерпится стать хозяином, владельцем. В его словах часто проскальзывает мысль, что старому хозяину пора бы устраниться, исчезнуть, перейти на даровой хлеб. Сын хочет жениться и все-таки не женится: он считает, что прежде всего нужно иметь дом, хозяйство, если не это, то какое-нибудь другое. А старый хозяин придерживается мнения, что в доме Корпела места хватит и для невестки. Он здесь хозяин и останется им до тех пор, пока сможет шевелить хоть одним пальцем. Он не позволит растаскивать свое добро при жизни, но и в могилу его не заберет. Ждите! А потом живите, как хотите.
Сын предлагал продать этот дом в глуши и перебраться поближе к людям. А хозяин утверждает, что До неба отсюда так же высоко, как и в любом другом месте. Если сын думает, что где-то жизнь лучше, чем здесь, то пусть себе отправляется туда. Никто его не держит.
Да, парень уже делал попытку уйти из дому. Одно лето он был штрейкбрехером во время забастовки портовых рабочих. Он рассказывает об этом, как о подвиге: портовые рабочие якобы по указанию русских хотели сорвать экспорт леса, а он вместе с другими спас положение. За эту поездку парень узнал вкус водки, в нем пробудилась жажда жизни и путешествий. Его уже не удовлетворяло однообразное прозябание в глуши, в доме, где он не чувствовал себя хозяином. С большим трудом сыну удалось выклянчить у отца деньги, чтобы уехать в Канаду. Но через год он вернулся. Уехав, он избавился от однообразия жизни в глухомани и от сердитых взглядов отца, но в то же время остался без привычной работы, ясных указаний и накрытого обеденного стола. Он оказался ни на что не способным. Ему даже пришлось голодным торчать в очереди за бесплатной похлебкой. Научился ли этот человек понимать положение рабочего класса? Но разве бык может что-либо понять? Кроме того, от рабочих его отделяла пропасть: он был штрейкбрехером и наследником своего отца, который владел тысячью гектаров леса. Хутор Корпела на высокой горе оставался его прибежищем. Отец выслал сыну денег на дорогу, и он снова увидел родной дом и взгляд отца. Стоило ему теперь заикнуться о своих мечтаниях, как старый хозяин прерывал его:
— Ты уже побывал в земле обетованной! Эта прогулка обошлась мне в двадцать тысяч…
Но в парне жило большое желание стать хозяином. Видно, где-то в глубине души он начал сознавать, что без усадьбы Корпела грош ему цена. Однако причину своей неудачной поездки в Канаду он объяснял иначе: мол, финские коммунисты там совсем распоясались и не дают житья настоящим людям.
Патэ Тэйкка жил в доме Корпела уже несколько недель. Он ездил на лошади, работал с топором и лопатой. Получит ли он за свой труд что-нибудь, кроме еды и постели, — этот вопрос пока оставался открытым.
Вот уже и лето. Луга и пашни вокруг высокой горы и по ее склонам раскинулись большим зеленым ковром, расписанным грядами серого камня. Эти гряды точно памятники-монументы героическому труду и поту прежних поколений.
Патэ Тэйкка и хозяйская дочка сидят на траве под рябиной и болтают о том, о сем. Сердце этой девицы оказалось вовсе не стальным, и, чтобы растопить его, не потребовалось жаркого пламени горна. Она уже снизошла до разговоров с Патэ Тэйккой. Вокруг лесные просторы, необъятная синева небес, а на самом хуторе жизнь идет точно в глубокой тесной маслобойке: волей-неволей приходится общаться, и люди становятся знакомыми. И что из того, что Патэ Тэйкка забрел к ним, как голодный пес. Все-таки он человек новый, незнакомый, о котором можно воображать что угодно. Тем более, что ничего другого, более интересного, все равно не предвидится.
Небесный купол по-праздничному синий и высокий, каким он может быть только в самое прекрасное летнее воскресенье. Ласково дует ветерок. И так приятно видеть рядом девушку в цветистом платье. Все это словно по тайному сговору навевает мысль, что мир прекрасен и жить хорошо. Жить? Разве это жизнь? Нет, для него, Патэ Тэйкки, это не жизнь. Настоящая жизнь, словно могучая река, бурлит где-то далеко отсюда. А он испугался ее кипения, выполз на берег, забился в укромное местечко, где и сидит теперь, как пугливый зверек.
А может быть, Жизнь крестьянина и есть настоящая жизнь. Он работает, дышит свежим воздухом, крепко спит, ведет бесхитростное и спокойное существование. Радости деревенской жизни: сто, тысяча таких воскресных дней. Крестьянин, в конечном счете, сам себе хозяин. Ему не надо искать работу, не надо никому кланяться. Если он и терпит нужду, страдает от заморозков и засухи, то ему никогда не приходится быть у кого-то в подчинении. Он живет по собственному разумению. Он никогда не оказывается совершенно беспомощным в заколдованном круге экономической жизни.
Так ли это? Когда-то дела обстояли так. Но теперь, даже в этот чудесный день, краеугольные камни сотен, тысяч, даже сотен тысяч крестьянских хозяйств вздрагивают. Тысячи крестьян чувствуют, что устои владений и их положения расшатываются, и заботы не дают спать им по ночам. Их церквями стали банки. Они входят в банк благоговейные и серьезные, как некогда их праотцы в храм божий. Случалось и раньше, что какой-нибудь мужик — пьяница и лодырь — разорялся, оставался без земли. Но теперь это явление стало общим. Земля по-прежнему плодоносит и зеленеет, но в воздухе носится какая-то необъяснимая болезнь, чума. Сотни тысяч крестьян в страхе озирают горизонт: неужели поднимется буря, которая все перевернет вверх дном, разрушит, сметет. Но ведь после бури воздух всегда чище… А может быть, бури и не будет. Да простятся им их грехи и долги, и да не станет им досаждать сборщик налогов. Тогда они будут довольны, будут трудиться и работать, растить сыновей и дочерей, даже больше, чем надо. Ведь они не бунтовщики, не враги общества. Они ничего не замышляют. Они только ждут какого-то чуда природы. Все должно измениться. Иначе они задохнутся.
Но есть еще и такие хозяйства, краеугольные камни которых кажутся незыблемыми. Непоколебимо, как само время, стоит на горе и этот дом. Он перешел по наследству, без долгов, с тысячей гектаров леса на корню. Земля родит, удои неплохие: есть что поесть и попить. О большем здесь никогда и не мечтали, твердо зная, что в состоянии дать скудная, родная земля.
Патэ Тэйкка пришел в этот дом гол, как сокол, но все-таки не совсем в чем мать родила. А последнее было главным. Ибо в такие надежные прибежища надо являться абсолютно голеньким и маленьким, иначе в них трудно удержаться. Только какой-нибудь сметливый счастливчик со временем может стать их хозяином. Такие примеры есть. Одному ятке удалось где-то в здешних местах стать хозяином дома, а потом подняться очень высоко, в большую жизнь…
Звонкий смех прервал его размышления. Видимо, девушка уже не раз сказала ему что-то, но Патэ Тэйкка не слышал и не отвечал. И она хохотала над ним, таким глухим.
Да, вот такая девица и послужила тому счастливчику трамплином для взлета. Он забрел сюда с юга обыкновенным лесорубом, который ничем не выделялся среди своих собратьев по профессии. Он не был заводилой в попойках, драках, в картежных играх. Во всяком случае ему не доставало той блаженной бездумности и беззаботности, с какой истинный яткя относится к земной суете. Уже тогда в нем чувствовалась какая-то задумчивость, богомольность, утонченность. Но язык у него был хорошо подвешен, и он умело пользовался им, особенно для обольщения женского пола. Это и помогло ему навязаться в зятья хозяину богатого дома. Ведь ни один крестьянин не отдаст по доброй воле свою дочь за бедного лесоруба, бродягу. Но поскольку молодые уже успели в полной тайне связать себя супружескими узами, пришлось сводить их к попу, чтобы тот свершил свои таинства. Вопреки ожиданиям зять не свел старого крестьянина в могилу. То, что он, бездомный бродяга, обрел надежную почву под ногами, сделало его благодарным ко всевышнему — он стал набожным, лестедианином. Поскольку у него была голова на плечах и хорошо подвешенный язык, то он стал ходить по деревням, проповедуя слово божие, и приобрел известность далеко за пределами своего округа. Так, ступенька за ступенькой, словно взбираясь по лесенке, он сумел завоевать расположение степенных жителей этого северного края. Религиозные чувства не мешали ему преуспевать и в житейских делах. Он решил, что там, где раньше вырастал только один стебелек, должно вырастать два. Доходы от леса пошли на осушение болот. Старому крестьянину пришлось с изумлением признать, что и среди бродяг попадаются настоящие люди.
Его зять опять же заметил для себя, что земля, этот кусок отечества, творит чудеса. Она придавала человеку в глазах людей солидность, добродетельность, ум, в то время как все хорошие качества бедняка всегда оставались незамеченными. Свидетельство материальной нищеты считается в то же время свидетельством нищеты духовной: если человек беден, значит, он не может быть истинно верующим, по-настоящему умным и действительно добродетельным.
В таком духе он иногда высказывался и в своих проповедях и, вновь взбираясь, как по лесенке, завоевывал сердца самых бедных. Эта лесенка привела его потом в парламент. Но бывший яткя и там не стал пешкой. У него был сообразительный ум и хорошо подвешенный язык, и ему доставляло удовольствие пользоваться им. Кроме того, у него была вера: он верил в бога, в землю, в ее плодородие и в разные полезные вещи. У него всегда был под ногами как бы трамплин. Его избрали в парламент один раз, потом другой и третий.
Так он дошел до министра. На его голове поблескивал цилиндр и фалды его фрака развевались в самых высоких домах страны. Ему открывали двери, как безрукому, как собаке и кошке в его далеком доме. А ведь когда-то этот человек гнул спину у замерзшего дерева и растягивался на отдых в закоптелой избушке. Очень далек путь оттуда до высокого министерского кресла. Но этот малый одолел его, не проходя курса наук, по-настоящему не читая книг, не изучая иностранных языков.
Однажды чиновник со скрытой усмешкой показал министру документ на иностранном языке:
— Взгляните-ка, господин министр, как непонятно эти иностранцы пишут! Что вы на это скажете, господин министр?
Образованный чиновник был полон злорадного ожидания.
— Переведите! — спокойно сказал новый министр тоном человека, достигшего своей цели.
…Звонкий смех снова вернул Патэ Тэйкку на высокую гору, на траву, где западный ветер нежно ласкал кожу. Он улыбнулся, что-то сказал, но его мысли витали где-то далеко отсюда.
Достоин ли этот пример подражания? Ведь он мог бы поступить приблизительно так же. Вот она, эта первая ступенька, самая нижняя на лестнице… Можно испытать, сумеет ли он взобраться на нее, выдержит ли она его.
Но внутренне он понимал, что проторенный этим человеком путь — не его путь. Просто-напросто в нем не было веры. Жизнь казалась ему сомнительной штукой. Брак? Дети? Но ведь людей и без того слишком много. Даже он сам — ненужный, лишний. Он постиг это совсем недавно, тащась на лыжах по тайге. Разве производство на свет всякого нового человека теперь — не преступление, достойное наказания? Что из того, если он и доберется до высокого министерского кресла? Возможно, его личная жизнь будет устроена. Но разве сможет он удобно сидеть, сытно есть и наслаждаться обеспеченным будущим, зная, что там, внизу, так много людей, жизнь которых осталась прежней. Разве сможет он прикинуться ничего не знающим о тех людях, которые живут и рожают непростительно много детей, хотя и сами с трудом могут перебиться? Извечный вопрос: только я или другие тоже?
Теперь он очнулся не от смеха, а от постукивания каблуков: хозяйская дочь уходила от него. Всей своей походкой, каждым шагом, даже колыханием юбки она словно говорила:
— Ну и спи, если нравится дремать и сидеть, словно набрав в рот воды, когда рядом с тобой дочь Корпела…
Ну а если путь того парня, добравшегося до министерского кресла, — только его путь, значит ли это, что каждый должен найти свою тропу? Разве не существует широкой дороги, большака, по которому тысячи людей могут вместе идти в новую жизнь?
Западный ветер летел над тайгой, неся на широких крыльях по небесной синеве белые облака.
Хутор Корпела на горе был словно маленький обособленный мирок. Серые жилы шоссейных дорог и оживленные судоходные артерии проходили стороной. То, что было там, за лесами и болотами, порой казалось очень нереальным, далеким, относящимся к другой планете.
В длинные летние дни Патэ Тэйкке казалось, что небо сжалось над ними в маленький стеклянный колпак: никто к ним не может прийти, никто не может уйти, ничего не может произойти.
Но все-таки кое-что произошло. В дом Корпела завернул путник, человек. На плече у него висело ружье, за спиной рюкзак. На нем была чистая выглаженная одежда, но на щеках топорщилась щетина, похожая на запыленную щетку. Трудно было угадать, кто он и почему путешествует. И об этом у него, конечно, спросили.
— Странствую по свету, странствую по свету! А сам я представитель многообразного рода человеческого, хотя и начинаю, как видите, обрастать шерстью…
Он отдохнул, порасспросил о тропинках и расстояниях, о характере местности, о рыбных местах. Затем поел, накупил пищи, сложил ее в рюкзак и ушел. Хозяин смотрел вслед ему из окна.
— Что за чудак? Но деньги-то у него есть. Ну вот, упал, раззява!
Перебираясь через каменную ограду, человек с рюкзаком поскользнулся и упал. Видно было, что он не может подняться. Пошли узнавать, что случилось.
— Кажется, ногу вывихнул, — сказал путник. — Попробуйте, друзья, дернуть ее.
С ноги стянули сапог. Хозяин и Патэ Тэйкка принялись дергать ногу. Человек давал советы, подбадривал, кряхтел и ругался. Голень поскрипывала, хрустела.
— Хорош, — сказал человек с рюкзаком. — За помощь положено благодарить, хотя она и причинила боль. Но сапог на ногу пока надевать нельзя и наступать на нее тоже нельзя, по крайней мере несколько дней. Придется просить вас, дорогой хозяин, отвести мне под лазарет какой-нибудь угол. Чертовы камни! Сколько лет пришлось пахарю объезжать их, ругать и таскать в кучу! Я думал, что теперь они уже ручные, культурные, и не опасался…
Так и пришлось этому человеку с рюкзаком отлеживаться в углу большого дома Корпела и распаривать ногу компрессами. Камень, покатившийся из-под ноги, и неверный шаг привели к тому, что этот человек сыграл немаловажную роль в жизни Патэ Тэйкки.
Случайность? Или, быть может, на все имеется предписание свыше? Вагон отцепляют, направляют на новые стрелки, прицепляют к составу, и он везет свой груз к станции назначения. Что в нем везут и куда — это уже вагона не касается.
Ночь, заполярная белая ночь. Мягкий свет, тишина, далекое посвистывание дрозда. Странный покой такой ночи не дает иногда спать даже уставшему человеку.
Патэ Тэйкка лежит на лавке и курит, а путник с больной ногой сидит на своей постели. Они беседуют. Пришелец только что пояснил в присущем ему шутливом тоне, что он устал от всей мирской суеты, от современных удобств, цивилизации, что он ищет здесь какую-то новую, первобытную жизнь и покой. Следовательно, он как бы запоздалый средневековый отшельник, странник, святой. Возможно, на его мощах будет когда-нибудь воздвигнут монастырь. Времена теперь такие, что нужны святые и монастыри. Переломное время, время разбитых иллюзий, истрепанных нервов.
Его голос звучал с какой-то странной саркастической хрипотцой, напоминающей шуршание крыльев птицы.
— Да, время такое и мир таков, — соглашается Патэ Тэйкка. — Только я думаю, что вся наша планета объята беспокойством, оно всюду, как воздух. Север тоже действует на нервы, во всяком случае бедняку. Мне довелось бродить здесь с пустым кошельком и налегке при весьма низкой температуре воздуха. Ни современных удобств, ни суеты, но покой не вселялся в мою душу. Мне кажется, что зимой здесь уже одна погода выведет непривычного человека из себя. Помню, я работал первую зиму в лесу и однажды высунулся из барака за дровами. Я имел неосторожность открыть рот, и от мороза у меня перехватило дыхание, как у грудного ребенка. Пришлось захлопнуть дверь, отдышаться, сжать губы и попробовать выйти снова. Тогда даже градусник примерз к лежанке, и американские часы в бараке начальства остановились. За точным временем приходилось ездить к соседям, закутавшись в три шубы. Рассказывали, что слова застывали на лету и висели в воздухе еще и на второй день — погода-то была тихая, безветренная.
— Мне думается, что никакой мороз не причинит моему телу такой боли, как причиняет душе внутренний, неестественный холод в цивилизованном обществе.
В словах пришельца уже не слышалось саркастической насмешки. Его взгляд был усталый, тяжелый, печальный…
— Значит, вы думаете, что здесь, в необъятных лесах, ничто не будет давить душу. Может быть. Здесь вдоволь простора и тишины. Если вы ищете себе что-то вроде курорта, то лучшего места, чем дом Корпела, вряд ли найдете.
— Нет, здесь я не намерен оставаться. Здесь чувствуется тысячелетний запах пота, видны следы слишком многих людей. Этот дом тоже в сетях: слышно, как сеть вздрагивает. Скажу, как змей в сказке: фу-фу, человечьим духом пахнет… Я не ищу недельного отдыха на загородной даче, а хочу пройти такой курс лечения, который, быть может, потребует всей моей жизни. Хочу отыскать место, где нет следов человечьих, и жить там, рыбачить, охотиться.
— Это заманчиво Во всяком случае сама идея. Такая жизнь может, в конце концов, оказаться настоящей. Но для меня это только мечта. Пока что я застрял в сети, здесь, в этой крайней ячейке. И нить, которая меня удерживает, — это абсолютная нищета…
Пришелец молчал.
— Для иной жизни, — продолжал Патэ Тэйкка, — эти места пока что непригодность. Всюду людские следы, всюду пахнет человеком. Слишком близко огромная сеть жизни и ее ячейки все разрастаются. Надо идти на север, дальше на север.
Пришелец все молчал. Его обросшее лицо казалось Патэ Тэйкке кустом, в котором что-то таилось.
— Не хотите ли пойти со мной? — сказал он наконец. — Если вас не держит ничто, кроме упомянутого вами обстоятельства, то я могу помочь вам разорвать эти путы.
— Я сам хотел предложить свою компанию, но подумал, что мое общество может не понравиться вам.
— У меня во время нашей беседы мелькнула мысль, что вы могли бы помочь мне на первых порах. Вам, как мне кажется, знакомы места и дела, о которых я не имею представления.
— Думаю, что мы уживемся, а если нет, то можем и разойтись.
— Разойтись, конечно, можно, хотя и это бывает иногда трудно. Значит, решено. Двинемся в путь, как только моя нога поправится. Моя фамилия Раунио[7], я — ходячая развалина. Учился уму-разуму в университете. До сего времени жил искусственной, ненастоящей жизнью. А теперь собираюсь жить еще более искусственной жизнью, возвратившись во времени назад, в далекое прошлое к праотцам.
— Меня называют Патэ Тэйккой. Большую часть жизни прожил, как дятел, долбя дерево. Я — так называемый северный яткя.
— У меня было о них несколько иное представление. Но, может, вы не типичный экземпляр.
Тишина. Часы тикают. В воздухе клубится голубой табачный дым. И снова Патэ Тэйкка слышит голос сидящего на постели. Раунио говорит как бы с самим собой, и, кажется, по его разросшейся бороде проносятся порывы ветра.
— Как я устал от бестолковой толчеи этого мира. Мира шутов, нелепых обычаев, трусости, мира алчности и подлости. Мне надоели его уложения и законы, вечно меняющиеся указы, законодатели, которые гонятся за призраками. Я терпеть не могу, когда твердят о патриотизме и космополитизме, о парадах и безработице, о балах и нищете, о мире на земле и отравляющих газах, о прибылях предпринимателей и воровстве, о новых модах и лохмотьях, о пилюлях против ожирения и бесплатной похлебке для голодающих.
Я не терплю этой пустопорожней религии. Не терплю ни церквей, ни куполов, ни учителей, ни книг, ни газет, ни театра, ни спорта, ничего из того, что называется развлечением. Я устал от них, как древнееврейский бог. Я спрашиваю, на сколько вершков стало больше у людей счастья от скорости автомобиля? Очень ли мы счастливы от того, что аэроплан может подняться в воздух и оттуда сбросить на нас бомбу? А речи, речи, политиканство, ура-патриотизм, воинствующий коммунизм! Я должен уйти от всей этой сумятицы, отмежевываюсь от этого. Я хочу вдохнуть полной грудью воздух, который не осквернен ничем…
Потом он как бы пришел в себя. На его лице появились какая-то растерянность и смущение, и он сказал уже другим голосом:
— Не можете ли вы сменить воду в этой миске?
Река несла лодку — неукрощенная, стремительная северная река. Ее зеленоватая, с синеватыми оттенками вода была удивительно прозрачной: дно виднелось, как через тонкое стекло. Это была девственная вода, свободная, бурная. Она никогда еще не работала на человека: не вращала жернова и турбины, не носила бревна. Лодка, которую она несла теперь на своей волне, возможно, не была первой, но во всяком случае одной из первых. Может быть, какой-нибудь лапландец рыбачил на этой реке и какой-нибудь искатель жемчуга пристально вглядывался в ее воду. Она неслась между горами и сопками на восток, все на восток. На ее берегах не возвышалось ни одного человеческого жилья, не курился дым, не слышно было назойливого звона топора. Она несла свои сказочно прозрачные воды на восток, пробиралась через холодный Кольский полуостров и потом покачивалась в тяжелых, темных, гигантских волнах Ледовитого океана.
Сюда, на север, они ехали на автомобиле по большому тракту. Раунио затрепетал от восторга, когда дорога стала подниматься на пустынную, неприветливую, величественную гору:
— Вот это да! Сколько широты! Какой воздух!
Потом им повстречалось большое лапландское поселение. Бегущий от современности Раунио с опаской озирался вокруг, губы его недовольно кривились:
— И здесь! Неужели придется купить билет на землю Франца Иосифа?
В поселении были фактория, коттеджи служащих, почта, больница, аптека, полицейский участок, многоэтажная гостиница. Все ярко окрашено. Имелись телефон и телеграф. С наступлением полярной ночи по проводам побежит электричество. Красные бензозаправочные колонки стояли, словно идолы. Легкомысленные сигналы множества автомобилей. Масса туристов в брюках-гольф была похожа на петухов.
А вдали синели горы. Их рыжие лысые макушки местами прикрывали снежные шапки. Солнце и тучи, словно сговорившись, бросали на них колеблющиеся тени. Раунио все это представлялось как бы девичьей улыбкой, манящей и многообещающей: жди, мол, и надейся! Все, что ты видишь впереди, — это еще только начало, только узкая часть дороги метров десять в ширину. Дорога, протянувшаяся через меня к водам Ледовитого океана, словно указующий перст цивилизации, гигантский указательный палец. Но этим пальцем пока еще мало шевелили. Еще найдутся нетронутые земли и воды, которые сохранились в том первоначальном состоянии, в каком великий строитель выпустил их из своих рук.
В поселении они заказали лодку, запаслись хлебом, мукой, солью, сахаром и чаем. Но все надежды они возлагали в основном на обетованную землю, которая должна была прокормить их своими дарами — мясом и рыбой.
Пересаженный черенок прививается не сразу, и Патэ Тэйкка сомневался, что эта пересадка вообще удастся: слишком многими нитями связан человек с могущественным организмом, именуемым цивилизацией, обществом, государством. Странный человек Раунио: он страшился того организма, который давал ему силу даже для этой затеи — для прыжка в пустыню. Его чековая книжка была той пуповиной, которая питала эти замыслы. Она дала им лодку, снаряжение и продовольствие. Благодаря ей они переправили все это к верховью северной реки.
И вот река несет их лодку. Связующие нити казались теперь и в самом деле порванными. Они одни. Красная чековая книжка Раунио среди прозрачных вод и темных гор стала бесполезной. На большом тракте она еще обладала своей удивительной силой, а здесь от нее не было никакого проку.
Магистр Раунио принимал теплую ванну. Это была особая ванна: каменная, выдолбленная в скале самой природой. Рядом шумел водопад. Вода крутилась, бесновалась, пенилась, как молоко. Весной, в ледоход, когда в лесах и на горах стаивали метровые снега, когда мчались тысячи ручьев, могущество водопада возрастало. С громовой песней катилась вода через ныне сухую прибрежную скалу. В небольшой расщелине этой скалы когда-то застрял камень, принесенный вешними водами. Под напором воды он крутился в своем гнезде, расширяя и вытачивая углубление. Точил, точил и точил сутки напролет, беспрестанно. Потом, когда вода опустилась, камень остался в своем гнезде на скале. Наступил новый паводок, и камень снова завертелся в углублении, все глубже вгрызаясь в скалу. Так приходили и уходили весны — десять, пятьдесят, сто, а может, и больше. Трещина в скале расширялась, углублялась, пока не образовалось подобие небольшой ванны.
Раунио натаскал в нее до краев воды, солнце нагрело ее, и теперь он купался здесь. Его обросшее лицо выглядывало из массивной ванны, как голова тюленя. Магистр чувствовал себя превосходно: его тело нежилось в тепловатой воде, от водопада веял освежающий ветерок, прогоняя комаров. Он разглядывал пену и водяную пыль, в которой переливались радугой солнечные лучи.
«Вот где кроются лошадиные силы, — размышлял он. — К счастью, они не рассчитаны, не измерены, и порог не обуздан. Приятно сознавать, что это непокоренная, свободная стихия…»
Правда, эта сила чуть не искромсала их лодку, когда они спускали ее на веревке.
На берегу стояла белая палатка. Над нею поднимался серый дым. Это Патэ Тэйкка варил форель и кипятил в котелке чай. Раунио замахал рукой.
— Эй, — крикнул он. — Горячие ванны среди пустынной Лапландии! Мы живем в роскоши, как турецкий султан…
Конечно, его голос не был слышен из-за шума водопада, но Патэ Тэйкка помахал ему в ответ. Его лицо светилось улыбкой. Он понимал, что магистр крикнул просто так, от переполнившего его ощущения радости жизни, ее поэзии. И он, Патэ Тэйкка, тоже должен был внести в это звучание свой ритм.
Сидя в скальном углублении в нагретой солнцем воде, магистр Раунио чувствовал, что он живет, что он счастлив. Это была та жизнь, тот мир, которого жаждала его душа. Удивительно хорошо, проснувшись утром, увидеть стремительные воды неукрощенной реки и синеющие вдали горы. Для иных людей было счастьем видеть по утрам груды кирпича и раствор для кладки стен, слышать шум уличного движения. Здесь они зачахли бы, погибли, как дерево на скалистой вершине. Здесь нужно быть человеком другого склада — и телом и душой; уметь жить, как живут звери. Люди разучились жить естественной жизнью. Они живут только умом и поэтому чувствуют себя плохо.
Отец магистра Раунио, служащий, был человеком разума. Он жил спокойно, ровно, без волнений и скачков, без большого счастья, но и без несчастий. У него был только один ребенок, ибо, как человек неглупый, он рассуждал, что всего должно быть в меру, смотря по обстоятельствам и средствам. Он надеялся, что сможет указать жизненный путь своему единственному сыну: это позволяли и средства и условия, — но он ошибся. Он забыл, что кроме ума существовало и нечто другое. Это нечто, далекое, устаревшее, сын Раунио унаследовал от своей матери. Правда, мать умерла, когда он был еще ребенком, но ее облик хорошо сохранился в памяти сына: она казалась ему птицей, томившейся в клетке.
Уже в школе сын Раунио проявил свое недовольство и непоседливость. Школа, по его мнению, была замкнутым, искусственным миром, своего рода яичной скорлупой, в которую маленького подвижного человека заключали для созревания. Он видел во всем этом много ненужного, бесполезного: схемы, даты, огромное количество разной трухи, которой забивали голову. Эта труха мертвых знаний была ему противна. Для того, чтобы она выветрилась, потребовалось время, ветры и дожди.
Сын Раунио очень рано понял огромное значение силы привычки. Традиции прошлого были словно тюремные стены, в мрачной тени которых жила и двигалась современность. И если эти старые стены разваливались, то на их место вставали стены новых привычек, новых традиций. Когда наступал вечер, и солнце заходило, огромные мрачные тени их закрывали будущее.
Но сын старика Раунио много не размышлял. Он жаждал жизни, а жизнь, по его мнению, была движением. В искусственном школьном мире имелась только одна живая отдушина — спорт. На этом поприще он достиг блестящих результатов, но не любил соревнований. Бежать, высунув язык, чтобы доставить удовольствие толпам зрителей, — в этом он не видел ничего геройского, ничего великого.
Потом он стал студентом, и для него началась новая жизнь. В стране тогда было восстание, война. Почему? Из-за чего? Сын старика Раунио не очень-то разбирался. До этого он жил в искусственном, тесном мирке, где в людей впрыскивали жиденький патриотизм, рассказывая, как народ этой страны голодал и сражался с врагами. Он делал это сегодня и это же будет делать завтра — такова его участь. А теперь опять пришел враг, и часть народа встала на его сторону. Для сына старика Раунио война была жизнью, событием. Наконец-то! Он не задумывался, ниспровергал ли он или укреплял мрачную стену привычных представлений: им управляли тени людей прошлого.
Когда кончилась война, ему было трудно снова взяться за учебу, вернуться к сидячему образу жизни, засесть за книги. В него вселился дух искателя приключений, профессионального вояки, человека, живущего одним днем. А потом началась война в Эстонии, и, к великому разочарованию старика Раунио, сын отправился туда. Конечно, братские чувства к соплеменникам — вещь благородная, хорошая, но пусть ради нее в огонь идут другие, а не его единственный сын. Однако сына старика Раунио не очень-то интересовали соплеменники. Он жаждал борьбы, приключений, движения, риска, острых ощущений. Он воевал в Эстонии, в Олонце[8]. Но потом войны кончились. Стало тихо, мертво.
Старик Раунио намекнул сыну, что ему следует чем-то заняться, чтобы достигнуть того, что называется положением, что дает доход, деньги, авторитет. После всех походов молодой Раунио должен был снова учиться. Но чему? На клерка, который сидит в конторке? Разве это жизнь: конторка, бланки, скрип перьев, жужжание мухи, отчет за такой-то и такой-то месяц? Или на священника? Читать по воскресеньям проповеди с кафедры, с этой бочки, почти пустым стенам, читать о том, что перемалывается вот уже два тысячелетия, обжираться свининой и толстеть в сельском приходе? Но неужели для этого нужно годами изучать древнееврейский язык и еще бог знает что? Разве без этого нельзя крестить детей, бросить пригоршню земли на усопшего и произнести магическое слово новобрачным? Разве не непростительная роскошь брать на такую работу человека, голова которого набита трухой учений!
Он не представлял, какой должна быть его конечная цель. Потом он увлекся философией. Некоторое время усердно читал книги и даже сдал экзамены на степень магистра. Затем снова решил, что человек должен видеть и то, что происходит вокруг. Он попытался вести беззаботную жизнь: занялся спортом и начал попивать. Но вскоре ему и это надоело: можно пить стакан за стаканом, да что толку. Долгое время он мечтал стать писателем, человеком странной профессии, который старается воплотить жизнь в бесконечном множестве слов. Он пописывал и даже печатался, но заметив, как много выпускается печатной продукции, пришел в ужас: какое неисчислимое количество квадратных метров, усеянных словесной трухой! Он не захотел сеять такую же труху. Писать книги, творить мир теней свойственно людям, которые чем-то больны, ненормальны и не могут или не смеют жить настоящей жизнью.
Не принимая никакого решения, он бесцельно провел в столице много лет. Правда, в нем подспудно шло какое-то брожение, но от этого жизнь казалась ему еще сумбурнее, хаотичнее. Он не находил в ней места, где можно было бы остановиться, жить и быть довольным. Даже война для него теперь не могла быть настоящей жизнью. Хвастаются цивилизацией, наукой, великими изобретениями, воздвигают церкви, возносят молитвы, и несмотря на это народы обременяют себя огромными армиями, броненосцами, бомбами. Меньше хлеба — больше пороха. Опять наступит время, и миллионы людей будут сидеть в окопах и ждать, когда их разнесет в клочья или удушит газами. Но во имя чего? Этого никто не знает. Потом заключат мир, наплодят детей, сформируют из них армию, изобретут новые смертоносные машины, новые методы убийства. Это и есть всемирная история.
А что потом? Этого магистр Раунио не знал. Осуждать и критиковать легко, но на человечестве лежала такая мрачная тень прошлого, что приходилось блуждать в темноте.
Так прошло несколько лет. Он был единственным сыном обеспеченного чиновника и мог жить в столице, коптить небо, роптать и иронизировать, не занимаясь ничем серьезным. Отец страдал, видя, что у сына нет никакого стремления выйти в люди, что он просто бездельник. Старый чиновник остался один-одинешенек, он все больше мрачнел и старился, а вскоре заболел и умер.
В то время у магистра Раунио была любовная связь, более или менее серьезная. Он надеялся, что благодаря женщине изменится и его отношение к жизни. Но несомый течением не может знать, выдержит ли его ветка, за которую он хочет ухватиться. Связь порвалась. «Это называется разочарованием», — подумал Раунио и стал еще более скептичным и мрачным. Когда умер отец, Раунио получил небольшое наследство и неожиданно пришел к убеждению, что ему больше невмоготу жить в цивилизованном мире, где все напоминает о многовековых страданиях и муках, что здесь ему душно.
И вот теперь он сидит в каменной ванне, любуясь синими горами и поглаживая пальцами нагретую солнцем поверхность скалы. Он чувствует себя превосходно.
— Эй! Теперь-то мы в свое удовольствие поедим форели!
За шумом водопада Раунио не расслышал голоса, но видел, что Патэ Тэйкка стоит у костра с котелком в руках. Раунио выскочил из ванны, схватил полотенце, быстро обтерся и оделся.
Они сели обедать. Немного хлеба, но зато сколько угодно розоватой рыбы. Возле них выросли целые кучи рыбьих костей. Потом выпили по огромной кружке желтоватого чая. После обеда Патэ Тэйкка закурил. Раунио отказался и от этого зелья, изобретенного миром цивилизации.
— Знаешь, о чем я думал, когда кухарничал?
— Ты думал? — воскликнул Раунио, изображая испуг. — Нам не следует думать, тем паче над чем-то абстрактным! Мы должны жить! Набъем брюхо, отдохнем, поразомнемся — и нам хорошо.
— Да, и нам хорошо… Об этом и думал. Здесь замечательно. Такой водопад! Такой склон! Я подумал, что мы выстроим здесь избушку, настоящую — из бревен. Вон там можно разбить огород, выращивать лук для приправы к рыбе…
— А потом посевы зерновых, коровы, верные жены, куча детей! Тогда мы станем как тот Паво из Саариярви[9], который геройски воевал с болотами; станем пионерами, прокладывающими путь, форпостами цивилизации… Высокие, высокие у тебя, дружище, мысли, высокие, как те горы. Подави в себе эти мирские соблазны, иначе мы будем врагами…
— Но когда-нибудь эти Паво из Саариярви все равно доберутся сюда, а вслед за ними появятся дороги и помчатся машины, поток которых будет намного сильнее, чем этот светлый, пенящийся поток. Горы кажутся загадочными, таящими что-то в своем чреве. Когда-нибудь здесь будет подниматься в небо черный дым, загрохочут колеса, люди, точно кроты, будут врываться глубоко в землю…
— Может быть. Но к счастью, это будет не скоро, к тому времени я буду прахом. Нам повезло! Наша жизнь здесь — наслаждение! Она точно чудесное шампанское, а их жизнь будет тяжкой, черной, как пиво…
— Кому что нравится.
— Я предпочитаю такую жизнь. Я с удовольствием сижу за бокалом с этим прозрачным, искристым напитком. И не говори мне ничего об огороде…
Тишина. Шум водопада, унылый писк одинокого комара. У Патэ Тэйкки вдруг появилось такое чувство, что если еще и осталось то, что он некогда видел: дороги, колеса, скорость — все это теперь где-то за три-девять земель, на другой планете. А в межпланетном пространстве нет дорог. В этом чувстве его странно смешались тоска и радость, тихое, грустное счастье.
— Моя идея лучше твоей, — сказал Раунио. Мы прогуляемся в горы. В этом краю я становлюсь религиозным. Я могу стать на колени на вершине сопки и молиться каменным глыбам, принести им в жертву красную форель. Лапландские сейды не хуже других идолов. Им присуще общее для всех богов благородство: если они и слышат, то никому не скажут.
Они шли уже много часов, поднимались на сопки, обходили озерки, брели по болотам и перебирались через ручьи. Потом они карабкались по крутым склонам горы. Рюкзаки и ружья давили на плечи, соленый пот щипал тело, солнце палило вовсю, хотя было около полуночи. Ветерок шумел в ветвях сосняка. Это был девственный лес. Здесь еще никогда не гулял топор, и деревья росли, как хотели. Их предки погибли от бурь или умерли естественной смертью от старости. Высохшие, сгнившие и догнивающие стволы лежали на земле, будто несметное количество костей исполинских животных.
Патэ Тэйкка вдруг обнаружил, что в нем все-таки осталось что-то от покинутого ими мира. Глядя на гниющий валежник, он подумал: «Расточительство, бесхозяйственность».
Комары крутились вокруг них серой тучей и тянулись за ними подобно траурной вуали, но терпкий запах защитной мази в общем-то спасал от укусов. Сколько их в лесах и на болотах, этих серых назойливых существ! И как убога их жизнь! Большинство из них могло только мечтать, как о невозможном, о капле крови. И как рады были те, которые оказались неподалеку от двух бредущих по тундре людей, но и в их хоботки попадала только ядовитая мазь. Несмотря на это, они суетились, не отступали, жили свой короткий век с завидной отчаянностью и упорством.
— Вот наука людям, которые разучились жить, — сказал Раунио и пришлепнул на шее одним ударом с дюжину комаров.
Потом они увидели на склоне сопки небольшое стадо оленей. Стройные, красивые животные поспешно убежали от них, цокая копытами и гордо неся увенчанные рогами головы. Но на ушах у них было тавро — они тоже были рабами. От оленей как бы повеяло тем миром, который Патэ Тэйкка покинул. Этот призрак цивилизованного мира пробудил в нем какое-то приятное чувство, какую-то надежду: значит, путь обратно все-таки существует.
Вокруг расстилался ягель, белый, нарядный, словно оленья скатерть-самобранка. Лес пошел реже, хуже, какой-то карликовый и странный. Подул ветер, и тучи назойливых комаров рассеялись. Над головами пешеходов с криком кружились два ястреба. Где-то над обрывом у этой пары было гнездо. Птицы тревожились за свой дом.
Наконец путники остановились на голой вершине сопки. Вокруг открывался простор. Горы, горы, лесистые склоны сопок и рыжие, плешивые вершины. Кое-где, как расстеленные для просушки простыни, белели пятна снега. Ближе виднелись маленькие озера, болота и отрезок реки, петлявшей к востоку. А дальше синели застывшими гигантскими волнами горные гряды, необозримые, неизмеримые. Ни дымка, ни признака жизни. Только великая тишина, мертвая тишина. Сколько ни прислушивайся, ни один звук не донесется издали, не замрет вдали. Холодный ветер, неживой, ко всему безучастный, казалось, никогда не прикасался ни к чему человеческому. На северной стороне сопки зияла черная с отвесными краями пропасть. Из нее поднимался туман, который краснел в лучах полуночного солнца.
При виде этой картины, раскинувшейся в странном свете полярного солнца, оба путника словно лишились дара речи, онемели. Их охватило то трепетное чувство благоговения, таинства, какое они испытывали когда-то в детстве, входя под высокие своды церкви. В них пробудились мутные, необъяснимые воспоминания о каком-то другом мире, другой жизни. На какое-то время смешались все понятия. Это была мифическая страна, но и тот мир, из которого они пришли, тоже уже не казался реальным. Мировой кризис и коммунизм, диктатура и демократия — все это было очень далеко, все это только приснилось им: ничего этого не было.
И все-таки необозримые застывшие волны горных гряд как-то подавляли Патэ Тэйкку. Казалось, что отсюда не было никакого пути, никакого выхода, что ему придется блуждать здесь вечно. Существование гномов теперь казалось ему возможным. Поэтому приятно было подумать, что в синей воде вон того озерка плавает живая рыба — холодная, скользкая, но все-таки живая. Утешало, что где-то в ущелье обитал косматый медведь, где-то там, в восточной синеве, разгуливал дикий лось — один из последних представителей своего рода.
От ветра, обдувавшего их потные спины, знобило. Они спустились на подветренную сторону сопки мимо озерка с зеленоватой водой. Из него журча и звеня выбегал ручеек. Его журчание в абсолютной, застывшей тишине звучало, как неземная музыка. Они набрали сухих причудливо скрюченных, сосновых веточек. Когда-то эти сосенки выдержали ожесточенную борьбу за существование, они были смелым авангардом в снегах, на ветру, на голых скалах. Они выросли странными карликами, высохли и умерли. Теперь они сгорали на костре, который, очевидно, был первым огнем, зажженным на этой сопке.
— Это храм! — сказал Раунио. — Мы на богослужении в горах! Я не могу похвастаться набожностью, но горный бог — это могущественный бог, он весьма убедительно говорит: возвысьте души свои! Думаю, что это касается многих, живущих там, внизу. Если бы эта сопка находилась около большого города, ее воздействие на людей было бы сильнее влияния десяти кафедральных соборов и епископов вместе взятых. Хотя ведь можно организовать паломничество и сюда…
— Разве оно уже не началось? Ты что, забыл о туристах в петушиных штанах?
— Да, в самом деле! Хорошо, что они не знают дороги сюда…
Раунио лег на землю и вскоре уснул, а Патэ Тэйкка еще долго ворочался с боку на бок. Он курил и рассматривал эту убогую землю, мох, вереск. А вот синие и красные цветочки! Они поднимаются из земли, как звонкий смех. И в самом деле: шмель гудел возле них, рассматривая цветы. Что занесло его сюда? Значит, пустыни нет: всюду жизнь. Вот крохотный жучок. Он пополз вверх по травинке, распластал крылышки, пытаясь взлететь, но падает: ветер слаб. И все же он вновь устремляется вверх. На сей раз удачно: тоненькие крылышки задрожали, и, подхваченный воздухом, он исчезает. Это тоже был некий житель, некое «я», тоже центр мироздания. Он трудился, к чему-то стремился, может быть, ему не нравилась эта сопка, ему хотелось лететь.
Какой массивной, старой казалась земля, на которой лежал Патэ Тэйкка. Сколько жизни было на ней! Он тоже был ползающее «я» — один из обитателей земли. Он тоже упал однажды, потом ветер подхватил его и куда-то унес. Земля велика и на ней много ям, в которые можно упасть. Много живых помещается на ней, а еще больше мертвых.
Лето прошло, как во сне. Ветер и тучи, солнце и дождь — все это было и здесь, но для Патэ Тэйкки и Раунио эти явления природы теперь словно не существовали. Горная страна пленила, зачаровала их.
Они устанавливали палатку, разводили костры, ставили сети, тянули дорожку, добывая серебристую рыбу, разглядывали дно реки из тихо плывущей по течению лодки, доставали длинными щипцами моллюсков и открывали их. В бутылочке с маслом у них уже хранилось несколько маленьких жемчужин: темных, бурых, светлых. Они не знали, какова цена добытого ими жемчуга, да это и не имело для них значения, во всяком случае для Раунио. И странно было подумать, что когда-нибудь какая-то из этих крупинок засверкает на покрытой пудрой шее богатой дамы.
Солнце начало уже прятаться за вершины сопок. Костер с веселым треском полыхал в темноте. Они возвращались на лодке против течения. Завернули в один из протоков реки и зачерпнули со дна песку. Промыв его, они обнаружили на дне миски несколько крохотных желто-красных чешуек, похожих на высохших клопов.
— Здесь мы зазимуем, — сказал Раунио. — Будем добывать золото!
— Зачем оно нам? Золото — корень зла…
— Чтобы чем-нибудь заняться. Вероятно, нам не удастся добыть его так много, чтобы оно стало злом. А если удастся, и мы окажемся перед искушением, то сможем рассыпать золото в горах…
Стояла уже глубокая осень. Наступили темнота и холод. Хлеб и чай были на исходе. Они взялись за топоры и выстроили себе зимовье. Потом поспешно поплыли обратно в верховье реки, вытащили лодку на берег и отправились в большую лапландскую деревню.
Там все оставалось по-прежнему: краски и огни, гудящие на ветру телефонные провода, газеты с большими черными буквами и автомобили на мерзлой дороге. Патэ Тэйкка поймал себя на том, что его влечет бурая лента дороги. Не хватит ли этих нескольких месяцев очищающей жизни по заветам Моисея? Но вряд ли на дороге он найдет хлеб и приют. Многокрасочный мир, в который ведет дорога, страшнее южных песчаных пустынь, хуже северных голых скал. Вся эта красота и изобилие — только мираж, который исчезает от прикосновения.
Как только выпал снег, они наняли оленей, которые доставили их к зимовью вместе с продовольствием и снаряжением.
Зима в горах была студеная, страшная, неподвижная. Она наводила Патэ Тэйкку на мысль о небытии. Кромешная тьма. Только несколько часов серого полумрака, как призрак, как смутные воспоминания о прошлом, когда ночи еще сменялись днями. Умер ветер, он истомился и заснул где-то у подножья горы. Единственным признаком какого-то движения, жизни были снежинки. Они опускались откуда-то сверху, безмолвно кружились, падали и оставались лежать мертвыми, неподвижными. Снежный покров становился все толще, все глубже. Иногда погода была ясной, тогда мерцали звезды, выглядывала холодная луна, полыхало северное сияние. Мороз потрескивал в ветвях деревьев и углах бревенчатой избушки.
В избушке тепло от железной печурки. Пахнет жирным варевом, под войлочными одеялами можно спать сколько угодно.
Патэ Тэйкка захватил с собой несколько книжонок, которые перечитал уже много раз. Время от времени он порывался съездить на лыжах в деревню за газетами и новостями, но Раунио был неумолим:
— Что? Так ли обязательно тебе знать, что где-то кого-то убили, где-то кто-то удавился и сколько дней шли в парламенте дебаты по вопросу, не стоящему выеденного яйца? Ты хочешь запорошить себя и меня пылью всей этой тленной жизни, хочешь заставить меня слушать о ее сумасбродстве. Нет, не пойдет! Нам здесь хватает культуры: тепло, светло, жирная пища. Лисьи следы на снегу — вот наши новости. Этого для нас довольно.
О радио Патэ Тэйкке не стоило даже и заикаться.
Он все время с интересом приглядывался к своему товарищу. Ведь тот был городским человеком, жил в больших городах, не признавал неподвижности, застывших форм и теней. А эта зима в тундре была самая страшная, самая неподвижная и самая застывшая форма, какую только можно представить. Патэ Тэйкка ждал, что у его товарища появятся признаки усталости, утомленности и отупения, но они не появлялись. Раунио с аппетитом ел и крепко спал, разговаривал, смеялся. Видимо, он чувствовал себя прекрасно — как дома, как рыба в воде, как птица в полете.
Одиночество и однообразие давили Патэ Тэйкку точно вода на большой глубине. Большую часть своей жизни он провел в лесных бараках. Там было много товарищей, были люди, толпа. Теперь ему не хватало этой толпы. Такой жизни он не признавал. Но для него, как и для многих, жизни не было и в других местах. Миллион, много миллионов людей оказались за бортом. Они были мертвецами, ходячими трупами, от них исходил запах мертвечины.
Иногда вечерами, когда Патэ Тэйкка выходил из избушки и смотрел на сполохи, ему чудился запах этих живых трупов. И тогда было приятно сознавать, что он находится здесь, далеко в горах, посреди глубоких снегов, под светом северного сияния, в бескрайней тишине.
К счастью, у зимовщиков была работа. Каждый день несколько часов, пока были сумерки, они трудились. Ловко воспользовавшись упрямой склонностью воды к замерзанию, они добрались до дна реки, вырубив во льду несколько широких лунок, не доходивших до воды. Когда снизу снова нарастало порядочно льда, они выдалбливали его, оставляя на дне лунки только тонкий слой. Так день за днем, раз за разом они приближались ко дну реки. Наконец у них образовалось несколько ледяных колодцев, доходивших до дна, где в холодном влажном песке прятались желтовато-темные крупинки золота.
Золота было немного. Но в среднем их дневная добыча приблизительно покрывала расходы. Кроме того, в этой работе было что-то захватывающее, какой-то азарт. Она походила на игру. Никаких тебе расценок, ни почасовой оплаты. Случалось, что лопата зачерпывала только пустую породу. Но всегда можно было воображать, что твой ледяной колодец врежется прямо в золотую жилу, в сокровища, веками скрывавшиеся под толщей стремительной воды. Золотая лихорадка!
Черпая песок, Патэ Тэйкка иногда чувствовал, как воспаляется его мозг, его тело. Он забывал и далекую жизнь, и близкую снежную пустыню. Для него существовала только работа, настоящий миг и механические движения. По вечерам он подолгу, не отрываясь, смотрел на бутылочку с золотым песком. Побольше бы этого темно-желтого вещества! Это якорь, спасательный трос, надежное укрытие в бурю! С ним тебя жизнь не выбросит за борт. Имея золото, не нужно продавать силу, своих мускулов и свой мозг — товар, которого и без того слишком много, так много, что он стал бедствием для страны. А вот эти крупинки приняли бы с великой радостью, и их владельцу, наверняка, — не пришлось бы бродить по заколдованному кругу. Ему не пришлось бы беспокоиться о пище, одежде и жилье. Возможно, он по-прежнему оставался бы бесполезным, ненужным человеком, ходячим трупом, но мертвечиной от него уже не пахло бы — желтый металл забальзамировал бы его.
В Раунио не было заметно никаких симптомов золотой лихорадки: он работал без увлечения, как поденщик, которого, как бы он ни работал, все равно накормят. Он говорил, что если человек честно трудится, у него будет чистая совесть и крепкий сон. Патэ Тэйкка пытался представить себе, как поступил бы этот человек, если бы напал на настоящую золотую жилу. Что тогда? Неужели сюда через горы протянулись бы рельсы, и буры стали бы вгрызаться в скалу? Пыль, дым, шум, грохот — вся та жизнь, которую Раунио считал ненормальной, нездоровой, от которой он бежал, — неужели она все-таки пришла бы тогда сюда? И пришла бы благодаря магистру Раунио. Это было бы здорово!
Только до этого было далеко, вероятнее всего, такое никогда и не случится. Но бесконечно длинными вечерами, когда они сидели в избушке при свете горящих в печурке смолистых поленьев, на Раунио иногда что-то вдруг находило: он становился необычайно говорливым и пускался в рассуждения. (Патэ Тэйкке уже довелось однажды летней ночью в доме Корпела наблюдать у него такой приступ.) Раунио вдруг вскакивал со своего ложа и начинал шагать взад и вперед по маленькой избушке. Его борода торчала словно куст, в котором что-то притаилось.
— Они там, внизу (это было стереотипным выражением Раунио, под которым он подразумевал общество и людей), — не что иное, как вымирающие животные. В них уживаются дикая, бессмысленная жестокость и смешное, ненужное чувство жалости. Время от времени они посылают из своих рядов лучших, сильнейших, самых жизнеспособных убивать, крошить, калечить друг друга. Затем пытаются, насколько возможно, излечить этих калек и несчастных, отравленных газами, десятками лет держат их в лазаретах, выдают им пенсию. Точно так же они проявляют заботу об умалишенных, дегенератах, эпилептиках, слепых, глухих, немых, о всякого рода физически или душевно больных. Они помогают им протянуть как можно дольше, создают условия для продолжения ими своего рода, позволяют плодить себе подобных. И это делается в ущерб лучшим, наиболее трудоспособным и жизнеспособным. Жизнь для последних намного тяжелее, невыносимее, чем для первых, которые не пригодны для жизни, которых мать-природа, если бы она всем повелевала, давным-давно сбросила бы со своего лона, как неугодных ей детей. Но эти животные, именующие себя человеком, хвастаются своим господством над природой. Да, перевернуть все вверх дном они действительно сумели. Больных, преступников, калек искусственно заставляют жить долго! Строятся все новые больницы, тюрьмы, дома призрения; больных становится все больше, растет преступность, ухудшаются условия жизни тех, кто сильный и здоровый. Вот последствия установленного ими порядка. Они налицо уже теперь и еще больше проявят себя через некоторое время…
Он утих, замолчал и налил из котелка стакан чая.
— Почему ты не сказал этого им там, внизу? — спросил Патэ Тэйкка.
— Не сказал! Говорили не раз и в разной форме. А что толку? Жизнь идет своим чередом. Индивидуумы и виды рождаются, развиваются, отживают и умирают. Жизнь невозможно взять за рога: их у нее нет. Кроме того, после такой проповеди они могли бы схватить меня, связать и упрятать в тюрьму или сумасшедший дом. У них настолько смешались все понятия, что от голоса разума они пришли бы в ужас, в ярость.
— Да, в этой жизни вдоволь чего угодно, только не здравого смысла. С точки зрения разума жизнь не стоила бы тех усилий, которые на нее приходится тратить.
— Жить здоровой жизнью совсем не трудно. Нужно только довольствоваться тем, чем довольствуется животное: существованием.
Приступ у Раунио прошел. Теперь он спокойно пил чай. А Патэ Тэйкка ждал новых вспышек. Они приносили дыхание жизни в эту мертвую тишину. В них были боль и наслаждение, игра света и тени, взволнованность. Эти короткие, темпераментные, явно противоречивые рассуждения давали ему пищу для размышления. Они были точно путь в горах, где постоянно меняются виды, и горы то расступаются, то опять теснятся. Они пробуждали в его душе тоску по дали, властно манили туда, где была жизнь.
Солнце не умерло. В один прекрасный день из-за сопки выглянул краешек пылающего диска и снова пропал. Но на следующий день солнце взошло над долиной реки уже полностью. Казалось, в полярной ночи образовалась светлая трещина, которая неуклонно и быстро расширялась.
Так шло время. Они трудились в своих ледяных колодцах. На реке Патэ Тэйкка был во власти золотой лихорадки, а в бревенчатой избушке его охватывала тоска по жизни, по людям. Приближалась весна. Снежный наст затвердел и слепил глаза. Солнце растопило ледяные колодцы и наполнило их водой. Съестные припасы кончились, и они добрались на лыжах до лапландского поселения, намереваясь вернуться в горы на лодке, как только вскроется река.
Вынужденное безделье. Сколько воспоминаний нахлынуло на Патэ Тэйкку, когда белый, могучий, царственно величественный фронт зимы дрогнул и стал рушиться. Снега садились ежедневно на целый фут, вечера были синие, желтоватые, блеклые и прохладные. Телефонные провода пели на ветру. Хорошо сидеть в гостинице за столом, покрытым нарядной скатертью, пробегать глазами по высоким буквам газетных заголовков, любоваться официанткой в шелковых чулках и изящных туфельках. Патэ Тэйкка уже почти забыл, что на свете есть такие существа: округлые, мягкие, легкие…
Но магистр Раунио раньше заметил это и не терял времени. Судя по всему, они с этой девушкой проводили долгие голубые вечера во взаимном удовольствии. Он был полон энергии и хорошего настроения. Его борода чистая, аккуратно расчесанная, красовалась пышно и гордо, как хвост глухаря на весеннем току.
На шоссе появились первые проталины. Дорога начала манить Патэ Тэйкку. Ее изгибы влекли к себе. Она была словно девушка-официантка с муравьиной талией. И неизвестно, что она подаст на своем подносе. Возможно, для него она приготовила только страдания, голод и усталость… Но теперь Патэ Тэйкка знал, что он больше не вернется в горы. Правда, эти горы выглядели так, словно что-то таили в своем чреве и вот-вот должны были разродиться: казалось, они сулят золото, богатство. Там вдоволь еды, работы и тишины, но нет покоя. Бурая дорога звала настойчивее. Она опять казалась ему дорогой жизни.
В этом он признался своему товарищу, когда они сидели на крыльце гостиницы. Солнце опускалось за горы, и тучи на западе алели вызывающе, как знамена восстания.
— Я догадался об этом, — сказал Раунио. — Ты уже давно казался беспокойным. В тебе слышалось глухое брожение. Что поделаешь! Раз надо, так надо. Ты возвращаешься как блудный! сын к своему отцу…
— Но если ты останешься в горах, с моей стороны это будет предательством. Ведь ты пропадешь один?
— Не беспокойся обо мне. Каждый из нас живет сам по себе. Думаю взять теперь с собой женщину. Какой же рай без Евы.
— Смотри, как бы Ева опять не стала причиной изгнания из рая.
— А если для тебя не заколют никакого телка, если тебя не примут в круг пирующих, — приходи обратно сюда, в лоно природы, в лоно отца Авраама…
— Это приятно слышать. Искусство ведения войны, кажется, включает в себя и подготовку путей отступления.
Они замолчали и уставились в прохладный блеклый вечер.
Утром Раунио сказал, что ему тоже нужно съездить на юг, устроить кое-какие дела.
В тот день уходила машина, первая машина после долгой зимы, закрывавшей все перевалы и затруднявшей сообщения. Ей предстояло пробиться через горы на большую землю. Это был грузовик местного торговца. Шофер и сам торговец сели в кабину. Раунио, Патэ Тэйкка и еще какой-то худой яткя со страдальческим лицом расположились в кузове.
Мотор заработал и колеса завертелись. Патэ Тэйкка увидел, как борода Раунио взметнулась на ветру. Сколько он знает этого человека? Неужели только неполный год? Но время — понятие относительное. Сказать только, что ты провел в горах год с этим бородачом, значит не сказать ничего. А сколько он услышал от этой бороды такого, что заставило его задуматься? Раунио был то могучее дерево, на стволе которого он, Патэ Тэйкка, держался долгое время подобно плющу или наросту. Теперь они расстаются.
Было как-то по-детски грустно и в то же время досадно: вот человек, который сумел что-то тебе дать, ничего не требуя взамен.
Машину трясло и качало. Пассажиров, сидевших на покрытом брезентом грузе, то и дело бросало друг на друга. Тощий потрепанный яткя подкрепился в пивнушке. Вид у него был не из лучших. Он говорил без умолку, не ожидая ответа. Патэ Тэйкка слышал только отрывки из его речи.
— Нынче гаечки закручены намертво… Нашему брату никогда легко не приходилось, а теперь белый свет, как огнем занялся…
Он отправился искать счастья на Ледовитый океан, за границу, в Финмаркен. И там ему не понравилось.
— Невесело живут там, у Ледовитого океана. И язык какой-то деревянный! Люди гордые, хотя сами ужасно бедны. Живут в землянках, а мнят о себе черт знает что. Но это их утопия! Эти финны, финские работяги все вынесли, все выстрадали, населив этот край земли… И я решил, что лучше держаться по эту сторону границы. Пусть здесь и несладко, но зато язык один, нравы одни, водка одна, нужда одна и голод общий… Дураки наши предки: пришли в эти бесплодные края с богатых земель востока. Надо было тогда быть патриотами и сказать себе, что лучше умереть с оружием в руках, чем идти в Финляндию кору есть. Теперь, когда им досталась никому не нужная земля, они забряцали оружием… Мы, дескать, народ свободный, независимый, а иностранные финансисты тянут из нас по долговым обязательствам последние соки… Вот о России говорят разное. Да только я уже стар, силенок маловато. Не мне уже решаться…
Патэ Тэйкка словно очнулся. Он долго прожил в пустыне, и только вчера заметил по газетам, что началось какое-то переселение в Россию, на восток, откуда некогда финны и пришли. Значит: акции той непонятной, загадочной страны и ее системы возросли. Во всяком случае в глазах таких как он… В самом деле — это единственное знамя, единственный путь и для него… Новый мир, новая жизнь! Если уж ничего другого, так работа и хлеб… Если не больше, так надежда, и немалая — новый строй!
Как сквозь сон Патэ Тэйкка услышал голос ятки, который спрашивал у магистра, чем они здесь занимались.
— Пытались настрогать золота деревянным ножом, вон там, в горах.
— Ну, ну. И как — ничего не вышло? Ясно! Да, у нашего брата инструмент всегда оказывается деревянным да берестяным. Я тоже здесь уже тридцать лет…
Машину затрясло на ухабах. Разговор на минуту прервался.
— Тридцать лет в Заполярье, на юге даже не бывал. Так уж получилось! Остался здесь и застрял…
Начали подниматься на безлесную гору. На дороге местами были лужи, слякоть и снег. Машина шла с трудом. По обочинам виднелись полуразвалившиеся бревенчатые избушки и землянки — жилища строителей дороги.
— Я тоже строил эту дорогу, вот здесь, через эту гору, — слышался голос ятки. — Вон в той халупе и жили с ребятами… А Хеймо Кутила в этой самой избушке в одну ночь спустил тридцать тысяч. Тогда деньги были бешеные, особливо в ту зиму… У Хеймо как-то упала на пол монета в двадцать пять пенни. Он поджег десятку и стал искать мелкую монету. Забава!..
Иногда машина застревала в остатках сугробов. Приходилось браться за лопаты, а потом толкать машину. Кое-как продвигались вперед. Это была первая машина, которая в ту весну шла через горы, и пассажиры шли за ней, как почетный эскорт.
Они перевалили через самую высокую гряду. Здесь проходил водораздел. Воды отсюда уже устремлялись не к Ледовитому океану. Подъехали к государственной корчме, к дому с красными стенами и белыми окнами, одиноко стоявшему среди карликовых березок. Весь персонал корчмы с улыбками на лицах встречал их во дворе. Первая машина в сезоне. Бурая жила дороги пробуждалась от зимней спячки и снова начинала жить. Много машин и люден пройдет по ней за лето. Среди собравшихся был саами в отороченном мехом суконном кафтане с неуверенной, робкой и загадочной улыбкой на лице. Для него, сына зыбки и оленя, волокуши и челна, эта дорога и эта машина были точно рука, гордо указывающая на новое время, которое несло с собой притеснения и гибель.
За широким столом путники подкрепились черным кофе с пшеничным хлебом. И опять в дорогу. Леса пошли уже более высокие. Порой мелькал дом из белых, не успевших потемнеть бревен. Какой-то новосел. Около дома среди камней — крохотный огородик. Потом опять — корчма. На дворе стоял сам хозяин, дюжий мужчина с пышной седой шевелюрой. Патэ Тэйкке хозяин и его избушка были хорошо знакомы. Однажды летом много лет назад он оказался здесь в тот момент, когда какие-то высокопоставленные лица, министры, совершавшие поездку по северу, остановились в этой корчме. Если бы Патэ Тэйкка был министром, он бы нацепил на грудь этого хозяина крест за торжественную, церемониальную манеру обращения.
— Добро пожаловать, высокие гости, в мою низенькую избушку, — говорил он гулким басом и представлял важным гостям свою семью и зятя.
— Мой зять, великий воин — герой. Он родом с юга, черт-те откуда…
Но к зиме его мнение о зяте изменилось, и тот был изгнан из дому.
— Проваливай, такой-сякой яткя! Твои подвиги слишком дорогая вещь для наших мест, для меня.
Все вспоминают хозяина этой корчмы с доброй улыбкой. У него можно посмеяться от души. Посмеялись и на этот раз. Хозяин приправлял черный кофе бесконечными шутками и прибаутками.
Снова в путь! Снега становилось все меньше, дорога все лучше и скорость нарастала. Разговорчивый яткя совсем раскис. Он сидел, покачиваясь, обмягший, безвольный. Патэ Тэйкка взглянул через плечо и увидел впереди за лесом крест церкви. Направо широко текла река, тихая заводь. Вечернее солнце заходило за сопки, и по заводи пролегла красная, как кровь, дорожка, которая словно вела из темных глубин к высям.
Патэ Тэйкка разглядывал ее, и ему пришла в голову мысль:
«Галлюцинация! Смотришь, и кажется, в этом есть что-то настоящее, яркое. А на самом деле там только темная холодная вода… Может быть, его путь в новую жизнь будет таким же…»
Вдруг раздался треск. Машина уже не мчалась по серо-бурой дороге — ее колеса вертелись над пустотой. Патэ Тэйкка оказался не па брезенте, а в воздухе. Последнее, что он запомнил — это лица попутчиков. Одно бородатое, другое — изможденное, сонное, напуганное, что-то вопрошающее. Потом наступила темнота, забытье.
Но сознание вернулось. Где-то шумел мотор. Или, может, это стрекочет киноаппарат? Как кинолента, проносились в его уме сумбурные картины, отрывочные воспоминания.
Мальчик в красном пальтеце бежит по тропинке среди желтых цветов. Это маленький Патэ — сынишка Густавы… Пила вгрызается в дерево, человек тяжело пыхтит, холодный ветер обдувает тело, проникая за ворот рубашки… Пылает огонь, тепло, смех. Кто-то сказал что-то смешное… Река сверкает на солнце… Два девичьих лица, взгляд, жест. Зимняя ночь, зеленые лучи северного сияния, шуршат лыжи, поскрипывают палки, усталость, голод. Великий заколдованный круг… Борода, горящие глаза и голос, как шум ветра в кустарнике… Потом он расслышал настоящий голос:
— С этим ничего страшного. А вот другие…
Он заметил, что сидит на краю канавы. На ресницах были какие-то красные капельки, кровь. Он стер ее. Несколько незнакомых мужчин несли на носилках магистра Раунио. Патэ Тэйкка заметил, что нога у Раунио как-то странно повисла, будто сапог был ему слишком велик и спадал с ноги. Где-то сзади слышался глухой шум автомобильного мотора. А перед ним на дороге стояла другая машина, черная, блестящая. Раунио втаскивали через узкую дверку в машину. Патэ Тэйкка услышал кряхтение, стоны, проклятия.
И только теперь до его сознания дошло: автомобильная катастрофа. Он машинально встал, негибкой, деревянной походкой пошел к машине и сел рядом с шофером.
На краю канавы лежал кто-то, накрытый брезентом. Это был, наверное, тот яткя с Ледовитого океана. Ему теперь некуда было спешить.
Оказалось, что Патэ Тэйкка отделался несколькими царапинами. Кусочек пластыря на лоб, и он мог идти куда хотел. У Раунио дела были похуже — перелом ноги.
Патэ Тэйкка стоял у его кровати. Больничный запах, ряды коек, на которых многие отмучились и умерли или выздоровели, пробудили давние воспоминания.
Однажды ему пришлось коротать время в такой палате. Его соседом оказался никогда не унывающий веселый морячок. Он вспоминал теперь, как тот каждую ночь нажимал на кнопку звонка, чтобы увидеть лысую голову сиделки, сердитой старой девы. Днем у нее были красивые локоны, а на ночь они исчезали.
Больного моряка эта метаморфоза забавляла. У Патэ Тэйкки тогда была небольшая рана, которая однако сильно болела. Но она не была опасной. Неделя, другая — и жизнь покажется ему новой, лучше прежней…
Вдруг он услышал глухой голос врача:
— Выжить-то он выживет! Крепкий организм! Но какая ему от этого радость? Нога-то пропала. Будет калекой…
— Жаль. Такой молодой…
Это был голос молодой женщины.
Неопределенная улыбка. Удаляющиеся шаги. Грузные — врача в белом халате, и легкие — стройной, изящной сестры в белой косыночке. Патэ Тэйкка был у койки один. На фоне белых простыней выделялась черная борода. Она была недвижна, словно куст в морозный зимний день. Глаза не сверкали, веки были закрыты. Но Патэ Тэйкке казалось, что он слышит насмешливый голос: «Больных, преступников, калек искусственно заставляют протянуть подольше…»
Что скажет он теперь, когда обнаружит, что в его организме произошло странное изменение, что на месте одной из нижних конечностей образовалась пустота… Действительно, какое изменение! Часть его тела, долго служившая ему опорой, исчезла, умерла и похоронена. А сохранится ли прежним, цельным дух? Разве останется прежним человек, если он, скрючившись, ковыляет на деревянной ноге, на костылях? Он становится чужим, никто его не понимает. Никогда больше он не сможет бродить по горам, не сможет бежать от хаотичного мира… Он будет жить за счет нужных, жизнеспособных людей. Так ведь он говорил. Применит ли он к себе свою великую, безжалостную хирургию? Или, может быть, раз изменилось тело, то изменится и дух, и этот бородач будет во имя ложно понятой жалости терпеть себя, ненужный утиль…
Патэ Тэйкка ушел с поникшей голевой. Почему из них двоих под колеса машины попал именно Раунио? У него ведь была своя предначертанная дорога, жизнь, которая доставляла ему удовольствие, жизнь в пустыне, в горах. А у Патэ Тэйкки дорог не было. Ему, здоровому, сильному мужчине, негде было приложить свою силу. Не было даже еды. Видимо, считают: какой прок его кормить. Пусть лучше еда залеживается, гниет. Исходя из здравого смысла, под колеса машины следовало попасть ему… И все-таки находятся люди, верящие в судьбу. Какая глупость!
На следующий день Патэ Тэйкка опять увидел белые ряды больничных коек с табличками, которые гласили: такой-то и такой-то, то и то не в порядке. Палата была точно берег, куда жизнь выбрасывала ненужные отбросы.
Сестра в белой косынке стояла перед ним.
— Раунио! Да, с ним все было бы хорошо, если бы он захотел. Наверно, из-за этой аварии он немного свихнулся. Потрясение! Да. По несчастной случайности около него оказался нож…
Выяснилось, что Раунио перерезал себе горло.
— Логично, — сказал Патэ Тэйкка. — Он применил свою теорию на практике даже по отношению к себе…
Сестра покачала красивой головкой ему вслед.
— Есть два пути, — сказал себе Патэ Тэйкка. — Путь борьбы и путь бегства. Бежать легко. Но бегут только слабые люди, которые не имеют ног и рук…
У него оставался только один путь — путь борьбы и надежд: уйти за границу. Может быть, и переход границы окажется прыжком в никуда. Может быть, и там его ждут новые страдания, нищета. Во всяком случае они будут для него новыми, незнакомыми, неизведанными. А поэтому они будут во много раз лучше, чем муки и мытарства здесь, знакомые и изведанные. Может быть, кто-то, кто еще обеспечен хлебом насущным, будет говорить о родине. И также — если мозги заросли мхом прошлых столетий, о том, что он, Патэ Тейкка, изменил, перебежал к исконным врагам. Но ведь другого пути для людей, попавших в беду, они указать не смогут. Пусть инструменты ржавеют, а сильные руки пребывают в безделии, пусть торговец стоит с мрачным видом за грудами портящихся продуктов, а твои кишки пусть урчат от голода, раз у тебя нет денег. Склони голову и умри с государственным гимном на устах… Тогда ты герой. Можешь, конечно, надеяться, что всевышний когда-нибудь пустит воду на колеса, и жернова завертятся.
А пока мельница стоит, броди голодный в поисках других мельниц. Так было всегда. Никто не возражает, если кто-то приоткрывает дверь и уходит из битком набитого барака.
Патэ Тэйкка был теперь на этом пути. С рюкзаком за спиной он шел к границе, и знал, что перейдет ее. Он знал, что это серьезный шаг. Знал, что граница была и, возможно, еще долго будет не просто ломаной линией на бумаге.
Может быть, хотя у него там будет вдоволь хлеба и дни будут наполнены интересным трудом, он все же не раз проснется среди ночи и вспомнит края, где бегал мальчишкой, увидит синеву далеких гор и услышит шум больших рек… И от этих воспоминаний будет тяжело на душе. Вероятно, это называется тоской по родине. Память о ней не погасят и воспоминания о том, что те края были студеными, что в них ему не оставалось ничего другого, как бесцельно скитаться и медленно умирать.
Может быть, трудно жить новой жизнью, когда воспоминания о старой жизни в прошлом не дают покоя, являясь как ночные привидения.
Но Патэ Тэйкка был в пути. И иного пути не существовало.
Когда встречаешься с земляками писателя Пентти Хаанпяя, крестьянами и сельскими жителями губернии Оулу, то невольно обращаешь внимание на большую теплоту, с какой они вспоминают «своего Пентти». Эта симпатия к писателю объясняется не только тем, что Пентти Хаанпяя родился здесь (1905 г.), в селе Лескеля прихода Пулккила невдалеке от города Оулу, был сыном крестьянина и сам порой трудился на полях или ходил на лесоразработки. И не только тем. что всю жизнь, за исключением редких отлучек и службы в армии (1925–1926, 1939–1940, 1941 — 1944 гг.), Хаанпяя прожил в родном приходе и здесь же осенью 1955 года, после трагической гибели в канун своего пятидесятилетия, был похоронен. Любовь к Хаанпяя и его большая популярность в Финляндии объясняется прежде всего верностью писателя своему народу в литературном творчестве Глубоко реалистическое изображение финской действительности и смелое обращение к острейшим вопросам времени, искреннее сочувствие обездоленным, а подчас и поиски выхода для народа из «заколдованного круга» буржуазного общества-таковы лучшие черты демократа и гуманиста Пентти Хаанпяя.
Первые литературные опыты Хаанпяя относятся к 1921 году, и знаменательно, что уже тогда Хаанпяя задумывается над противоречиями в жизни: почему одни богаты, не трудясь, а труженики живут в бедности. И в первых же произведениях двадцатых годов — сборниках рассказов «По сельскому тракту» (1925 г.), «Ветер веет над ними» (1927 г.), в романах «История трех Тёря-паа» (1927 г.) и «Сын Хота-Лены» (1929 г.) — писатель все смелее и с крепнущим мастерством рисует общественные контрасты. Социальная тема является ведущей в творчестве Хаанпяя, и в той или иной форме выступает во всех созданных им тридцати произведениях. Назовем известные советскому читателю романы «Хозяева и тени хозяев» (1935 г.) и «Мука» (1948 г.), выпущенные в 1956 году издательством Иностранной литературы, многочисленные сборники рассказов. К числу таких произведений относится и роман «Заколдованный круг».
После опубликования сборника «Плац и казарма» (1928 г.) Хаанпяя оказался в немилости у буржуазных кругов и издателей. В условиях роста реакции и милитаризма писатель смело бичевал пруссаческий дух, царивший в финской армии, и высмеивал шовинистическую идею создания «Великой Финляндии» — Финляндии до Урала. К началу тридцатых годов обстановка в стране стала еще сложнее: промышленность и сельское хозяйство были охвачены кризисом-в стране насчитывалось около 100 тысяч безработных, было продано с молотка свыше 14 тысяч крестьянских хозяйств и т. д.; все более открыто и цинично действовали профашистские элементы, так называемые лапуасцы, самочинно расправлялись с «инакомыслящими» и требовали от правительства узаконения гонений на демократические силы страны. Во многих письмах тех лет Хаанпяя с гневом говорит о бедствиях народа и иронизирует над «высочайшей государственной мудростью» правительства, которое, вместо того чтобы помочь народу, лишь «увеличивает расходы на армию».
В романе «Заколдованный круг» Хаанпяя обращается именно к этой поре и смело трактует актуальные проблемы времени. Роман можно назвать философским: главный герой Патэ Тэйкка, за которым стоит сам автор, много думает о сущности и причинах экономического кризиса, о проблеме богатства и бедности, патриотизма, религии и церкви и их неприглядной роли как орудия в руках властителей, о проблеме войны и мира. Создание социального полотна не является самоцелью, автор усиленно ищет выхода из «заколдованного круга», каким он рисует финский мир того времени. Он видит, что путь магистра Раунио с его искусственным отрешением от общества неправилен и не спасет героя. Не прав также Тякю Книжник, ищущий забвения в книгах, — он тоже гибнет. Но примечателен, напротив, финал исканий Патэ Тэйкки: разочарованный «суровой и неприветливой» отчизной, он отправляется в путь, чтоб перейти границу соседнею, восточного государства… Он вовсе не убежден, что отныне в его жизни все сразу определится, и он знает, что будет тосковать по неласковой родине. Но главным для него было то, что он нашел выход, что он действовал, а не поддался «медленному умиранию» и тоске. «И иного пути, — завершает автор романа, — даже не существовало». Таким образом, миру «заколдованного круга» Хаанпяя противопоставил мир социализма, Советский Союз. Вывод этот ему подсказали и наблюдения над финской действительностью и сближение его с демократическими кругами, а также, как явствует из его писем к друзьям, изучение им литературы о социализме.
Естественно, что в пору лапуаского движения автор не мог писать обо всем вполне открыто. Этим объясняются многие особенности стиля и языка книги. Он часто прибегает к иносказанию, намекам, снабжает роман особым вступлением, в котором однако лишний раз подчеркивается реалистическая основа произведения.
Небезынтересна история опубликования романа на родине писателя. Рукопись книги была готова в 1931 году. И хотя сам автор по праву считал роман «лучшим из всего», созданного им к тому времени, его отнюдь не удивило, что издатели один за другим из года в год возвращали ему рукопись: у них, по словам Хаанпяя, «не хватало смелости», потому что, как автор говорил в одном письме, ему «сопутствует удача пробуждать сердечную антипатию лапуасцев и правого крыла». Когда же Хаанпяя в 1934 году был привлечен к суду за два реалистических рассказа о кризисе, стало совершенно очевидно, что в условиях того времени роман не может быть издан. «Заколдованный круг» увидел свет лишь через двадцать пять лет после написания, в опубликованном после смерти П. Хаанпяя литературном наследии (1956 г.).
Роман «Заколдованный круг», дающий читателю правдивую картину финской действительности конца 20-х-начала 30-х годов, занял достойное место не только в богатом творчестве Пентти Хаанпяя, но явился значительным вкладом писателя в демократическую литературу Финляндии.
А. Мантаре.
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.