...И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
А. С. Пушкин
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ,
в котором автор вспоминает диалогШерлока Холмса и доктора Уотсона, завершавший его книгу, написанную и опубликованную четырнадцать лет тому назад.
В 1989 году в издательстве "Искусство" вышла моя книга "По следам литературных героев". Среди многочисленных ее персонажей был и Шерлок Холмс с неизменным своим другом и помощником доктором Уотсоном. Они - вместе с автором - участвовали в разгадывании разных литературных загадок, а в самом конце книги, на последних ее страницах между ними завязался такой разговор:
- По совести говоря, мой милый Уотсон, - сказал Холмс, - мы с вами должны признать, что труд литературоведа в некоторых отношениях даже важнее, чем труд нашего брата сыщика.
- Не думал я, Холмс, что вы способны на такое нелепое умаление своих заслуг, - нахмурился Уотсон. - Впрочем, я забыл пословицу, гласящую, что самоуничижение паче гордости.
- О, нет! - усмехнулся Холмс. - В данном случае мною движет не гордыня, а простое чувство справедливости. Я ведь сказал еще не все, что думаю по этому поводу.
- Вот как?
- Ну да. Я отметил лишь, что отчеты литературоведов о своих исследованиях остротой интриги не уступают порой рассказам о подвигах наших с вами коллег. Но я пока еще ни словом не обмолвился о тех преимуществах, которыми литературоведы обладают по сравнению с нашим братом криминалистом. Вспомните, на пример, о строфах из десятой главы "Евгения Онегина", которые Пушкин так тщательно и остроумно зашифровал, что их чуть ли не сто лет не могли расшифровать. Только в 1910 году литературовед Морозов...
- Мне кажется, Холмс, - запальчиво прервал своего друга Уотсон, - что у вас тоже есть кое-какие заслуги в этой области. Не вы ли блистательно разгадали шифр пляшущих человечков? Я готов поверить, что этот ваш Морозов совершил нечто похожее. Иначе говоря, я готов допустить, что какой-нибудь выдающийся литературовед иной раз может оказаться равен Шерлоку Холмсу. Но ведь вы, кажется, говорили о преимуществах, которыми литературоведы якобы обладают перед нами? Так вот, извольте прямо сказать: каковы эти так называемые преимущества?
- На этот ваш вопрос, - возразил Холмс, - я отвечу словами одного из родоначальников жанра литературоведческого детектива. Словами Ираклия Андроникова.
Сняв с полки книгу Андроникова, Холмс полистал ее, нашел нужное место и прочел:
- "Несколько слов о Холмсе..."
- О! Речь идет о вас? Интересно! - оживился Уотсон.
- "Несколько слов о Холмсе, - невозмутимо продолжал великий сыщик. Рассказы о нем в высшей степени отвечали своему времени... В то же время в них заключалось то ценное, что позволяет наряду с рассказами Эдгара По лучшие рассказы о приключениях этого сыщика относить к настоящей литературе. Я имею в виду умение героя связывать отдельные тончайшие наблюдения цепью неопровержимых логических умозаключений, имею в виду "торжество логики", аналитический подход к явлениям жизни, увлекательные поиски доказательств, умение строить гипотезы..." Как видите, Уотсон, - заметил Холмс, оторвавшись от книги, - он отдает мне должное. Вы должны быть довольны.
- Ах, милый Холмс! - вздохнул Уотсон. - Вы забыли мудрую поговорку древних: "Бойтесь данайцев, дары приносящих..." Чует мое сердце, что за всеми этими комплиментами последует какое-то "но".
- На этот раз ваша интуиция вас не обманула, - улыбнулся Холмс Правда, тут следует не "но", а "однако". Но это, разумеется, дела не меняет. Надеюсь, вы позволите мне дочитать рассуждение Андроникова до конца?
Уотсон пожал плечами, словно говоря: "А что еще мне остается делать? Ведь вы же все равно сумеете настоять на своем".
- "Однако, - продолжил чтение Холмс, - чего бы ни касался западный детектив, в основе даже и лучших его рассказов лежит принцип прямо противоположный тому, который развивает литература "научного поиска". Принцесса потеряла кольцо. Украли шкатулку, в которой лежало завещание банкира. Вследствие происков акционер теряет свое состояние. Детектив находит кольцо, обнаруживает похитителей, пресекает шантаж. Но кольцо, шкатулка, миллионное состояние принадлежит не читателю, а принцессе, банкиру, миллионеру. А рукопись Пушкина или Байрона, полотна Рафаэля и Ренуара, расшифрованный алфавит - это общая собственность. Она принадлежит всем читателям, потому что раздвигает границы наших познаний".
- Ловко он это повернул, ничего не скажешь, - вынужден был согласиться Уотсон. - Однако я не понимаю, Холмс, почему вы с таким довольным видом приводите аргументы, дискредитирующие профессию, которой вы отдали столько сил, ума, наконец, таланта.
- Потому что я всю жизнь служу истине, Уотсон. Истина для меня превыше всего. И уж во всяком случае, выше мелкого самолюбия. Я склоняю голову перед истиной, друг мой. Торжественно признаю, что профессия литературоведа куда почтеннее профессии сыщика, и объявляю о своем твердом и непреклонном решении окончательно переквалифицироваться в литературоведа.
- Боже! Что я слышу?! - всплеснул руками Уотсон.
- Не стоит так отчаиваться, друг мой, - успокоил его Холмс. - Ведь все лучшее из того, что присуще ремеслу детектива, останется при нас. И умение связывать отдельные наблюдения цепью неопровержимых логических умозаключений, и аналитический подход к явлениям жизни, и умение строить гипотезы... Впрочем, если вы не согласны, если вы предпочитаете сохранить приверженность нашим прежним занятиям...
- Ну что вы, Холмс! - прервал друга верный Уотсон. - Вы же знаете, куда бы вы ни направили свои стопы, я всюду последую за вами.
- Другого ответа я от вас не ожидал, - промолвил растроганный Холмс. Вашу руку, дружище!
Как уже было сказано, этим диалогом великого сыщика со своим верным другом и соратником заканчивалась моя книга, вышедшая в свет тринадцать лет тому назад.
Но там Шерлок Холмс еще только собирался переквалифицироваться в литературоведа. Во всяком случае, делал на этом поприще самые первые свои шаги.
В книге, которую вы сейчас раскрыли, он уже гораздо увереннее чувствует себя в этой своей новой роли.
Ну, а о том, насколько эта роль ему удалась, судить не мне. Ответить на этот вопрос я предоставляю вам, дорогие мои читатели.
ПРОТОТИП И ЛИТЕРАТУРНЫЙ ГЕРОЙ
ПИСАТЕЛЬ ВЫДУМЫВАЕТ СВОИХ ГЕРОЕВ
ИЛИ ОНИ СУЩЕСТВОВАЛИ НА САМОМ ДЕЛЕ?
Такой вопрос задают всякий раз, когда заходит речь о том, что такое художественная литература. В самом деле: выдумал Марк Твен своего Тома Сойера или действительно существовал такой озорной мальчишка, которого писатель вывел в своей знаменитой повести под этим именем? Жил на свете человек, которого Пушкин изобразил в своей "Капитанской дочке" под именем Петруши Гринева? Или и сам Петруша, и все события, которые с ним приключились, выдумка Пушкина, плод его художественной фантазии?
Или вот, скажем, знаменитые три мушкетера Александра Дюма. Ведь они действуют в романе, который в какой то мере тоже можно назвать историческим.
Не только потому, что в нем - правдиво, или не очень правдиво изображена определенная историческая эпоха, но прежде всего по той причине, что многие его герои такие, как король Людовик Тринадцатый, королева Анна Австрийская, кардинал Ришелье, герцог Бэкингемский и некоторые другие, - это вполне реальные исторические фигуры. Были ли они на самом деле такими, какими изобразил их в своем романе Дюма, - это уже другой вопрос. И мы к нему, я надеюсь, когда-нибудь еще вернемся. Пока же мы можем с полной уверенностью сказать лишь одно: эти персонажи романа Дюма не совсем выдуманы. У них были свои прообразы. Или, как принято в таких случаях говорить, - прототипы.
А вот были ли прототипы у других, главных героев романа? У д'Артаньяна, Атоса, Портоса, Арамиса?
В романе Льва Толстого "Война и мир" тоже действуют реальные исторические лица: Наполеон, Кутузов, Багратион... Под именем Василия Денисова, друга Николая Ростова, Толстой вывел в этом своем романе знаменитого поэта-партизана Дениса Давыдова. Ну, а сам Николай? А его сестра Наташа? Андрей Болконский? Пьер Безухов? Соня? Мать и отец Наташи и Николая - все эти неисторические герои "Войны и мира", - можно ли с полной уверенностью сказать, что у каждого из них не было своего прототипа?
А Робинзон Крузо? Дон-Кихот? Плюшкин? Чацкий? Обломов?
Да, конечно, многое писатели, наверное, и понапридумывали обо всех этих персонажах своих книг. Но ведь что-то же, наверное, все-таки было? С кого-то же срисовывали они все эти портреты, как это делает портретист-живописец, когда рисует, как говорят в таких случаях, с натуры?
Человек, позирующий живописцу, называется натурщиком. Натурщик (или натурщица; или, как часто называют позирующего им человека художники, модель) сидит напротив художника, создающего задуманную им картину, а тот, поминутно взглядывая на модель своим зорким художническим глазом, кладет на холст мазок за мазком. Сюжет картины художник, конечно, придумывает сам. И натурщика (модель) тоже подбирает сам, в зависимости от того, кто ему лучше подходит для воплощения его замысла. Но без натурщика (без модели) картина даже гениального художника вряд ли получилась бы такой жизненной, а изображенные на ней люди вряд ли казались бы нам такими натуральными, реальными, живыми.
Писатели работают не так, как живописцы или скульпторы. Никаких "натурщиков" и "натурщиц" у них не бывает.
Писатель часто даже обижается, когда его подозревают в том, что какого-то своего героя он писал "с натуры".
Вот, например, одна из княгинь Волконских, прочитав роман Льва Николаевича Толстого "Война и мир", решила, что под именем князя Андрея Болконского он вывел в этом своем романе какого-то ее родственника.
Лев Николаевич этим предположением был очень раздосадован и даже оскорблен. Он написал княгине в ответ на этот ее запрос довольно-таки сердитое письмо.
Вот что в нем говорилось.
ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО КНЯГИНЕ Л. И. ВОЛКОНСКОЙ
Очень рад, любезная княгиня, тому случаю, который заставил Вас вспомнить обо мне, и в доказательство того спешу сделать для Вас невозможное, то есть ответить на Ваш вопрос. Андрей Болконский НИКТО, как и всякое лицо романиста, а не писателя личностей или мемуаров. Я бы стыдился печататься, ежели бы весь мой труд состоял в том, чтобы списать портрет, разузнать, запомнить.
Желая, чтобы имена его героев звучали достоверно для слуха его читателей, знающих отечественную историю, Лев Николаевич, придумывая, как ему назвать своих героев, брал за основу подлинные, знакомые каждому русскому уху дворянские фамилии. Так появились в его романе Друбецкой, Болконский. (Слегка измененные подлинные фамилии: Трубецкой, Волконский.)
Эта замена в подлинной фамилии всего лишь одной буквы навела некоторых наивных читателей на мысль, что под видом Друбецкого в романе выведен какой-то реальный Трубецкой, а под видом Болконского - какой-то вполне конкретный Волконский. Оставалось только догадаться, кого именно из Трубецких и Волконских имел в виду автор.
Догадок и предположений было много. И все они так раздражали Толстого, что в конце концов он даже написал на эту тему специальную статью: "Несколько слов по поводу книги "Война и мир"".
ИЗ СТАТЬИ Л. Н. ТОЛСТОГО
"НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПО ПОВОДУ КНИГИ "ВОЙНА И МИР""
Я бы очень сожалел, ежели бы сходство вымышленных имен с действительными могло бы кому-нибудь дать мысль, что я хотел описать то или другое действительное лицо, в особенности потому, что та деятельность, которая состоит в описании действительно существующих лиц, не имеет ничего общего с тою, которою я занимался.
Но многих читателей Толстого, и в том числе даже людей очень к нему близких, это его заявление ни в чем не убедило. Они как были раньше, так и продолжали оставаться в уверенности, что и в "Войне и мире", и в других своих произведениях Лев Николаевич описывал не вымышленных, а действительно существующих лиц.
У жены Льва Николаевича, Софьи Андреевны, была младшая сестра - Таня. Таня Берс (Берс - девичья фамилия обеих сестер) вышла впоследствии замуж за человека по фамилии Кузминский и стала именоваться Татьяной Андреевной Кузминской.
Так вот эта Татьяна Андреевна Кузминская написала в свое время довольно толстую книгу воспоминаний под названием "Моя жизнь дома и в Ясной Поляне". И в этой книге она постоянно дает понять, что Толстой во всех своих романах, как правило, описывал живых людей, своих родственников, друзей, знакомых.
Она приводит, например, такой случай.
ИЗ КНИГИ Т. А. КУЗМИНСКОЙ
"МОЯ ЖИЗНЬ ДОМА И В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ"
Я помню, когда вышел роман "Анна Каренина", в Москве распространился слух, что Степан Аркадьевич Облонский очень напоминает типом своим Василия Степановича Перфильева. Этот слух дошел до ушей самого Василия Степановича. Лев Николаевич не опровергал этого слуха. Прочитав в начале романа описание Облонского за утренним кофе, Василий Степанович говорил Льву Николаевичу:
- Ну, Левочка, целого калача с маслом за кофеем я никогда не съедал. Это ты на меня уже наклепал!
Эти слова насмешили Льва Николаевича.
Как видим, на этот раз Толстой довольно добродушно отнесся к слуху о том, что он вывел в своем романе живого человека, своего доброго знакомого.
Но еще удивительнее его реакция на другое утверждение Татьяны Андреевны Кузминской.
Рассказывая о том, как Лев Николаевич, еще в пору ее детства, часто ходил к ним в дом и как атмосфера и вся жизнь этого дома были потом воссозданы им в романе "Война и мир", Кузминская точно называет, кого именно из ее родственников и знакомых Толстой вывел в своем романе и под какими именами: "Борис Друбецкой - это Поливанов. Графиня Ростова - живая мама. А Наташа это я!"
Казалось бы, это должно было сильно рассердить Толстого. Во всяком случае, если его раздраженные уверения, что он никогда не занимался списыванием реально существовавших людей, а случись ему заняться таким пустяковым делом, он просто стыдился бы печататься, были искренни, прочитав (или услышав) безапелляционное утверждение сестры своей жены, что Наташа Ростова - это не кто иная, как она сама, Лев Николаевич должен был хотя бы мягко попенять свояченице, разъяснив ей, что она заблуждается, что на самом деле Наташа Ростова - вовсе не она, не Таня Кузминская, и не другая какая-нибудь девочка или молодая женщина, а "вообще НИКТО, как и всякое лицо романиста".
Толстой, однако, этого не сделал.
Мало того! Он даже подтвердил однажды, что нахальное заявление его свояченицы, будто Наташа Ростова - это она, и в самом деле не так уж безосновательно.
8 декабря 1866 года Лев Николаевич написал письмо художнику Башилову, который работал над иллюстрациями к "Войне и миру". Особое внимание в этом письме он уделил рисунку, на котором была изображена Наташа.
ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО М. С. БАШИЛОВУ
Я чувствую, что бессовестно говорить Вам теперь о типе Наташи, когда у Вас уже сделан прелестный рисунок; но само собой разумеется, что вы можете оставить мои слова без внимания. Но я уверен, что вы, как художник, посмотрев Танин дагерротип 12-ти лет, потом ее карточку в белой рубашке 16-ти лет и потом ее большой портрет прошлого года, не упустите воспользоваться этим типом и его переходами, особенно близко подходящим к моему типу.
Выходит, сам Толстой как бы подтверждает, что его Наташа - это Таня Кузминская. Ну, если даже и не совсем Таня, то, во всяком случае, облик Тани "особенно близко подходит" к созданному им "типу".
Но как же тогда нам быть с его решительным утверждением, что "та деятельность, которая состоит в описании действительно существующих лиц" не имеет решительно ничего общего с тою, которой он всю жизнь занимался?
Чем больше читаешь писем Толстого, тем более странным и непримиримым кажется это противоречие.
С одной стороны, Толстой не устает подчеркивать, что описание действительно существующих или существовавших лиц не имеет ничего общего с работой настоящего писателя.
С другой стороны, он то и дело обращается к родственникам, друзьям и знакомым с такими, например, просьбами:
ИЗ ПИСЕМ Л. Н. ТОЛСТОГО
Таня, милый друг, сделай мне одолжение. Спроси у Саши брата, можно ли мне в романе, который я пишу, поместить историю, которую он мне рассказывал...
У меня давно бродит в голове план сочинения, место действия которого должен быть Оренбургский край, а время - Перовского. Теперь я привез из Москвы целую кучу матерьялов для этого. Я сам не знаю, возможно ли описывать В. А. Перовского и, если бы и было возможно, стал ли бы я описывать его; но все, что касается его, мне ужасно интересно, и должен вам сказать, что это лицо, как историческое лицо и характер, мне очень симпатично. Что бы вы сказали и его родные? Не дадите ли Вы и его родные мне бумаг, писем? с уверенностью, что никто, кроме меня, их читать не будет, что я их возвращу, не переписывая и ничего из них не помещу. Но хотелось бы поглубже заглянуть ему в душу.
Так что же, может быть, Т. А. Кузминская все-таки была права? И может быть, даже княгиня Волконская, решившая, что под именем Андрея Болконского Толстой вывел какого-то ее родственника, тоже была не так уж далека от истины? Может быть, Толстой просто не хотел посвящать широкую публику в секреты своего ремесла и сознательно утаивал правду? Я мог бы высказать тут много разных догадок и предположений. И даже сообщить некоторые факты, подтверждающие эти мои догадки.
Но чтобы всерьез ответить на этот вопрос, надо провести целое расследование. И может быть, даже не одно.
Взять, скажем, какое-нибудь произведение того же Толстого или другого какого-нибудь писателя и проследить по письмам, документам, черновикам, свидетельствам современников, - как оно создавалось.
Если вы прочли мое предисловие и еще не забыли, о чем там шла речь, вы, наверно, уже догадались, что провести это расследование я поручу Шерлоку Холмсу и его верному другу и соратнику доктору Уотсону.
КАК СОЗДАВАЛАСЬ ПОВЕСТЬ Л. Н. ТОЛСТОГО
"ХАДЖИ-МУРАТ"?
Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон
Холмс курил свою знаменитую трубку и с интересом поглядывал на Уотсона, который листал какую-то книгу и при этом хмурился, вопросительно вздымал брови и недоверчиво хмыкал.
- Ну-с, друг мой, так к какому же выводу вы пришли? - наконец не выдержал Холмс. - Можно ли верить графу Толстому и рассматривать его Хаджи-Мурата как фигуру историческую? Или все это - просто красивая выдумка, сочиненная с единственной целью: растрогать, разжалобить нас, вызвать наше сочувствие к герою этой сентиментальной повести?
- Вы просто дьявол, Холмс! Самый настоящий дьявол! - бурно отреагировал на этот вопрос Уотсон. - Конечно, для такого проницательного человека, как вы, не составило большого труда угадать, о чем я думал. Тем более что я не делал секрета из того, что мои мысли в настоящий момент заняты повестью Льва Толстого "Хаджи-Мурат", которую я только что с интересом дочитал до конца. Но как, черт побери, вам удалось сформулировать возникший у меня вопрос с такой потрясающей точностью?
- Ничего не может быть легче, - улыбнулся Холмс, попыхивая трубкой. Наблюдая за вами, я заметил, что, дочитав книгу до конца, вы вновь обратились к ее началу. А в начале этого своего повествования Толстой, как я хорошо помню, говорит: "Мне вспомнилась одна давнишняя кавказская история, часть которой я видел, часть слышал от очевидцев, а часть вообразил себе. История эта, так, как она сложилась в моем воспоминании и воображении, вот какая". Мудрено ли было предположить, что, прочитав эти толстовские слова, вы задались вопросом: что же именно в этой рассказанной им истории Толстой выдумал, то есть вообразил, а что было на самом деле?
- Да, верно, - признался Уотсон. - Именно об этом я и подумал.
- И к какому же выводу пришли? - повторил свой первоначальный вопрос Холмс.
- Вывод нам подсказывает сам Толстой. Он ведь прямо говорит: что-то он видел сам, что-то слышал от очевидцев, а что-то вообразил. При таком раскладе резонно предположить, что большую часть рассказанного в этой повести он все-таки выдумал. Что же касается той части истории, которую он слышал от очевидцев...
- Ну, ну? Что же вы замолчали? - подбодрил его Холмс.
- Вы же сами знаете, - неуверенно продолжил Уотсон, - что свидетельствам очевидцев не следует особенно доверять. Существует даже поговорка: "Врет, как очевидец".
- Иными словами, - сделал вывод Холмс, - вы считаете, что история, рассказанная Львом Толстым в его повести "Хаджи-Мурат", не слишком достоверна?
- Да, пожалуй. Во всяком случае, я не считаю, что героя этой повести можно рассматривать как историческое лицо. Скорее он - плод художественной фантазии автора.
- Допустим, - согласился с Уотсоном Холмс. - Допустим, утверждая, что многое в этой истории им выдумано, Толстой сказал правду.
- Что значит - допустим? - возмутился Уотсон. - Ведь не хотите же вы сказать, что Толстой сознательно ввел своих читателей в заблуждение?
Этот возмущенный, а отчасти даже риторический вопрос Холмс оставил без ответа. Он подошел к своему знаменитому бюро, где хранились документы, оставшиеся от множества расследовавшихся им дел, откинул его крышку, выдвинул ящик и сказал:
- Взгляните сюда, друг мой.
Уотсон взял из рук Холмса толстую папку и, с трудом разбирая выцветшие буквы, прочел: "Материалы Хаджи-Мурата".
- Ого! - удивился он. - Неужели вся эта груда бумаг связана с работой Толстого только над одной этой маленькой повестью?
- На самом деле их было гораздо больше, - ответил Холмс. - Здесь только выписки из исторических источников. Взгляните на этот лист. Это перечень вопросов, ответы на которые Толстой искал лишь в одной книге: "Сборник кавказских горцев", изданной в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году в Тифлисе.
- Ну и ну! - изумился Уотсон. - Этих вопросов тут, я думаю, не меньше сотни!
- Сто тридцать четыре, - невозмутимо отреагировал Холмс. - Подсчитывать нет нужды, поскольку все они тщательно перенумерованы. По пунктам. Вот пункт первый: о браках. Пункт второй: свадьбы, обряды, похороны, оплакивания, гаданья, песни о мщении и удальстве. Пункт третий: приветствия, проклятия... Пункт пятый: подробности жизни, пища, учение... Пункт двадцатый: гуляния, брачный пир, зурна... Пункт двадцать седьмой: разговоры. Двадцать восьмой: вечерняя молитва... Пятьдесят девятый: костюмы и пляски... Ну, и так далее... Как видите, Уотсон, работая над "Хаджи-Муратом", Толстой пользовался не только личными впечатлениями и рассказами очевидцев. Но книга про обычаи и нравы кавказских горцев - это только начало. Вот, взгляните... Это переписка Толстого, относящаяся ко времени его работы над "Хаджи-Муратом". Прочитав эти письма, вы убедились бы, что почти в каждом из них, к кому бы оно ни было обращено, Лев Николаевич просит сообщить ему те или иные сведения о Николае Первом.
- И что же это значит?
- Нетрудно угадать. В процессе работы над повестью Николай Первый понадобился Толстому в качестве одного из ее персонажей. И вот он начинает целую кампанию по добыванию интересующих его подробностей. Вот письмо, адресованное Львом Николаевичем его старинной приятельнице графине Александре Андреевне Толстой, бывшей фрейлине двора. Он просит ее дать ему сведения о частной и домашней жизни Николая. Взгляните!
Холмс извлек из своего досье листок пожелтевшей от времени бумаги и протянул его Уотсону. Уотсон почтительно, как величайшую драгоценность, взял его в руки и углубился в чтение.
ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО ГРАФИНЕ А. А. ТОЛСТОЙ
Мне нужны именно подробности, именно обыденной жизни. История его интриг, завязывающихся в маскараде, его отношение к Нелидовой и отношение к нему жены...
Подождав, пока Уотсон дочитает это письмо до конца, Холмс протянул ему следующее. Оно было адресовано редактору журнала "Русский архив" Бартеневу. Толстой просил Бартенева добыть ему из архива князя Воронцова материалы, характеризующие отношение Николая к Воронцову в 1852 году.
Прочитав и это письмо, Уотсон воскликнул:
- Какая потрясающая добросовестность!
- Это еще далеко не все, - усмехнулся Холмс и протянул Уотсону следующее письмо из своего уникального архива. Оно было адресовано Стасову.
ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО В. В. СТАСОВУ
Пришлите, пожалуйста, газеты за декабрь 1851 и январь 1852, Московские или Петербургские, или Правительственный Вестник. Потом нельзя ли список всех министров и главных сановников в 1852 году.
Ознакомившись с этой просьбой Льва Николаевича, Уотсон удивился:
- Неужели все эти подробности вошли в повесть?
- О, лишь ничтожная их часть, - улыбнулся Холмс. - Однако знать их он хотел все. В другом письме тому же Стасову он просил прислать ему камер-фурьерские журналы, в которых записывалось все, что делал император день за днем, час за часом. В третьем он просит подробную карту Чечни и Дагестана. В четвертом спрашивает, "нет ли каких-нибудь иностранных историй Николая с отрицательным отношением к нему". Стасов по просьбе Льва Николаевича посылал ему целые тома из Публичной библиотеки, даже секретные документы. А вот письмо, в котором Толстой спрашивает о тех документах, которые на руки читателям не выдавались. Взгляните!
ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО В. В. СТАСОВУ
Нет ли книжки резолюций Николая, хоть не прислать книгу, но позволить выписать из нее самые характерные резолюции. Я тогда попросил бы кого-нибудь выписать такие с 1848 года по 1852. Хоть бы десяток.
Прочитав это письмо, Уотсон не удержался от нового восторженного восклицания:
- Вы знаете, Холмс, эта последняя просьба меня просто потрясла!
- Ради добывания материала, - невозмутимо продолжал Холмс, - Толстой даже обратился к родственнику покойного императора, великому князю Николаю Михайловичу. Он просил его дать ему на время... вот, читайте сами...
- "...доклады, донесения и резолюции государя, относящиеся к управлению Кавказом со времени назначения Воронцова и до 1852 года, а также Десятый том актов Кавказской военно-архивной комиссии", - медленно, чуть ли не по складам прочел Уотсон.
- Ну как? - иронически осведомился Холмс. - Вам этого мало? Может быть, хотите еще? Извольте... - И он потянулся за следующим письмом.
- Нет-нет! - остановил его Уотсон. - Приведенных вами фактов более чем достаточно. Вы вполне меня убедили. Однако ведь все это касается человека, так или иначе оставившего свой след в истории. Немудрено, что, изображая эту историческую личность, Толстой хотел быть скрупулезно точным. Он, видимо, не хотел, чтобы его упрекнули хоть в малейшем искажении исторической правды. Зато, когда он писал о людях не столь известных, вот тут, я полагаю, он и давал волю своей фантазии.
- Хорошо, друг мой, - согласился Холмс. - Давайте проделаем такой эксперимент. Вот вам "Хаджи-Мурат". Укажите мне в этой повести хоть один эпизод, о котором вы предположительно могли бы сказать, что он целиком является плодом художественного вымысла писателя.
Выждав минут пять или десять, Холмс окликнул своего друга, погруженного в перелистывание толстовской повести:
- Ну что, Уотсон! Вы, кажется, в затруднении?
- Ничуть! - встрепенулся Уотсон. - Я уже нашел эпизод, о котором с уверенностью могу сказать, что он вымышлен. Надеюсь, вы помните ту милую женщину, хозяйку дома, в котором поселили Хаджи-Мурата и его товарищей? Она еще с таким сочувствием, с такой искренней симпатией отнеслась к своему необыкновенному постояльцу... Так вот, я совершенно уверен, что и эту Марью Дмитриевну, и все подробности жизни Хаджи-Мурата в этой маленькой крепости Толстой попросту выдумал.
- Пальцем в небо, Уотсон! - улыбнулся Холмс. - Вы попали пальцем в небо. Представьте себе, эта Марья Дмитриевна отнюдь не выдумана Толстым. Она существовала! Да, да, поверьте, я вас не обманываю. Сохранилась переписка Толстого с вдовой начальника Нухинской крепости Карганова. Толстой обратился к ней с просьбой рассказать ему о жизни Хаджи-Мурата в Нухе.
- У вас есть эти письма? - недоверчиво спросил Уотсон. - Вы можете показать их мне?
- Я могу сделать нечто лучшее, - не без самодовольства усмехнулся великий сыщик. - Сравнительно легко угадав, какой именно эпизод вы выберете, я заранее вызвал кеб. Так что сейчас, мой милый Уотсон, мы с вами прямехонько отправимся к госпоже Каргановой, местонахождение которой, признаюсь, не без некоторого труда, мне удалось выяснить, и она сама, собственной персоной предстанет перед вами и расскажет, какими именно подробностями жизни Хаджи-Мурата в Нухе интересовался Лев Николаевич Толстой.
- Вы просто волшебник, Холмс!
- Полноте, Уотсон, - скромно отвел Холмс комплименты своего друга. Никакого волшебства тут нет и в помине. Вы ведь знаете, что розыск - это моя профессия. По скорее надевайте вашу шляпу и - поехали. Кеб ждет нас...
И вот уже оба друга беседуют с вдовой бывшего начальника Нухинской крепости. Она, разумеется, ничуть не похожа на милую Марью Дмитриевну из повести Толстого, хотя бы потому, что в описываемые автором "Хаджи-Мурата" времена она была молодой женщиной, а сейчас перед Холмсом и Уотсоном предстала глубокая старуха. Но что-то от той, толстовской Марьи Дмитриевны все-таки проглядывает в ней.
- Мы осмелились побеспокоить вас, уважаемая Анна Авессаломовна, поскольку нам стало известно... - начал Холмс.
- Я догадываюсь, откуда вам стало известно мое имя, и поэтому мне нетрудно представить себе, о чем вы будете меня расспрашивать, - прерывает его старая дама.
- Я так и думал, что вы поймете меня с полуслова. Итак, - продолжил Холмс, - вы не станете отрицать, что вам посчастливилось переписываться с Львом Николаевичем Толстым?
- Это, пожалуй, сказано слишком сильно. Лев Николаевич написал мне всего лишь одно-единственное письмо. До этого он, правда, обратился с письмом к моему сыну. Но сведения, полученные от сына, его, как видно, не удовлетворили.
- Понимаю, - кивнул Холмс. - Не удовлетворившись ответом вашего сына, Лев Николаевич решил обратиться к вам. Я надеюсь, его письмо у вас сохранилось?
- Помилуйте, сударь! - изумилась она. - Как могло оно не сохраниться? Я берегу его как святыню.
- В таком случае, быть может, вы не откажете в любезности ознакомить нас с ним?
Не говоря ни слова, старая дама отперла шкатулку, достала письмо и протянула его Холмсу. Холмс, не разворачивая, передал его Уотсону.
Уотсон осторожно развернул ветхие пожелтевшие листки и углубился в чтение.
ПИСЬМО Л. Н. ТОЛСТОГО А. А. КАРГАНОВОЙ
Глубокоуважаемая Анна Авессаломовна,
Ваш сын, Иван Иосифович, узнав о том, что я пишу о Хаджи-Мурате, был так любезен, что сообщил мне многие подробности о нем и кроме того разрешил мне обратиться к вам с просьбой о более подробных сведениях... Хотя сведения Ивана Иосифовича и очень интересны, но так как он был в то время десятилетним ребенком, то многое могло остаться для него неизвестным или ложно понятым. И поэтому позволю себе обратиться к вам, уважаемая Анна Авессаломовна, с просьбой ответить мне на некоторые вопросы и сообщить мне все, что вы помните об этом человеке, об его бегстве и трагическом конце.
Всякая подробность о его жизни во время пребывания у вас, об его наружности и отношениях к вашему семейству и другим лицам, всякое кажущееся ничтожным обстоятельство, которое сохранилось у вас в памяти, будет для меня очень интересно и ценно.
Вопросы же мои следующие:
1) Говорил ли он хоть немного по-русски.
2) Чьи были лошади, на которых он хотел бежать Его собственные или данные ему. И хороши ли это были лошади и какой масти.
3) Заметно ли он хромал.
4) Дом, в котором жили вы наверху, а он внизу, имел ли при себе сад.
5) Был ли он строг в исполнении магометанских обрядов: пятикратной молитвы и др.
Простите, Уважаемая Анна Авессаломовна, что утруждаю вас такими пустяками, и примите мою искреннюю благодарность за все то, что вы сделаете для исполнения моей просьбы.
Еще вопрос:
6) Какие были и чем отличались те мюриды, которые были и бежали с Хаджи-Муратом.
И еще вопрос:
7) Когда они бежали, были ли на них ружья.
- Ну, друг мой, что скажете? - спросил Холмс, когда Уотсон дочитал письмо до конца.
- Поразительно! Просто поразительно! - отвечал ошеломленный Уотсон. Подумать только! Даже такая мелочь, как масть лошадей, и то его интересует! Казалось бы, уж тут-то он мог бы дать полную волю своему воображению...
- Да, как видите, даже в таких мелочах он старался быть скрупулезно точным. Но я бы хотел, с вашего позволения, задать еще несколько вопросов госпоже Каргановой... Скажите, - обратился Холмс к владелице письма, - вы ведь, разумеется, ответили Льву Николаевичу? А что именно? Не помните?
- Отвечала, как могла. Все, что помнила, не утаила. А на память свою я, слава Богу, не жалуюсь. Но Льву Николаевичу все было мало...
- Вот как? - оживился Холмс. - Стало быть, он прислал вам еще письмо, кроме этого?
- Нет, - покачала головой Анна Авессаломовна. - Писем граф мне больше не писал. Но по его просьбе меня навестил один господин по фамилии, если память мне не изменяет, Шульгин. Представился преподавателем словесности тифлисской гимназии и, сославшись на то, что выполняет поручение графа, долго меня расспрашивал. Интересовался, например, сколько комнат было в помещении, отведенном для Хаджи-Мурата и его мюридов. А когда я удовлетворила его любопытство, спросил: не вспомню ли я сама какую-нибудь характерную подробность? Какую-нибудь особенность поведения Хаджи-Мурата в пору нашего с ним короткого знакомства.
- И что же вы припомнили? - спросил Холмс.
- Я, помнится, тогда рассказала господину Шульгину для передачи графу Толстому, что для Хаджи-Мурата были заказаны татарские кушанья, кажется плов. А мы ели свою, обычную еду. Но Хаджи-Мурат ни до чего не дотрагивался, опасаясь, как мы тогда подумали, отравы. Заметив это, муж первый начал есть с его блюда. Тогда и Хаджи-Мурат, повернув к себе блюдо той же стороной, откуда начал муж, тоже стал есть.
- Какая красноречивая подробность! - воскликнул Уотсон. - Удивительно, что Толстой ее не использовал.
- Почему это вы решили, что не использовал? - осведомился Холмс.
- Пока вы беседовали с госпожой Каргановой, - объяснил Уотсон, - я все время следил по тексту повести. Все, решительно все, о чем здесь говорилось, вошло в описание жизни Хаджи-Мурата в крепости. И про лошадей, и про мюридов, и про комнаты, и про соблюдение обрядов, и про то, на каком языке они с ним объяснялись. А вот этой чудесной подробности про еду нету и в помине.
- Вы просто не там ее искали, мой милый Уотсон, - улыбнулся Холмс. Такой яркой, колоритной деталью Толстой, конечно же, не мог пренебречь. Но он использовал ее совсем в другом эпизоде - при описании обеда Хаджи-Мурата у Воронцова. Вот, прочтите!
Заглянув в указанное ему место книги, Уотсон стал читать.
ИЗ ПОВЕСТИ Л. Н. ТОЛСТОГО "ХАДЖИ-МУРАТ"
Прием, сделанный ему Воронцовым, был гораздо лучше того, что он ожидал. Но чем лучше был этот прием, тем меньше доверял Хаджи-Мурат Воронцову и его офицерам. Он боялся всего: и того, что его схватят, закуют и сошлют в Сибирь или просто убьют, и потому был настороже. Он спросил у пришедшего Эльдара, где поместили мюридов, где лошади, и не отобрали ли у них оружие.
В пятом часу его позвали обедать к князю. За обедом Хаджи-Мурат ничего не ел, кроме плова, которого он взял себе на тарелку из того самого места, из которого взяла себе Марья Васильевна. "Он боится, чтобы мы не отравили его, - сказала Марья Васильевна мужу. - Он взял, где я взяла".
- Ну что, убедились? - обратился Холмс к Уотсону, когда тот дочитал до конца. - Даже такая деталь, как то, что он ел плов, а не какую-нибудь другую еду, и то вошла в повесть. Надеюсь, вы поняли, почему эту подробность Толстой решил использовать именно здесь, а не при описании жизни Хаджи-Мурата в крепости?
- По правде говоря, Холмс, - после недолгого раздумья признался Уотсон, - я не берусь ответить на этот ваш вопрос. Не все ли равно, кем Хаджи-Мурат опасался быть отравленным: комендантом маленькой крепости, где его поселили, или самим Воронцовым? По-моему, у него были равные основания опасаться их обоих. Ведь и там, и тут он был среди своих недавних врагов.
- Нет, друг мой. Толстой вполне резонно рассудил, что страх быть отравленным или убитым гораздо в большей степени должен был преследовать Хаджи-Мурата, когда он пользовался официальным гостеприимством князя Воронцова. Толстой хотел подчеркнуть, что душевное, доброжелательное отношение к Хаджи-Мурату жены начальника крепости было искренним. А пышное гостеприимство Воронцова - показным, нарочитым, и Хаджи-Мурату поведение князя вполне могло показаться лицемерием, прикрывающим какие-нибудь коварные замыслы. Недаром Толстой отмечает, что чем лучше был прием, сделанный ему Воронцовым, тем меньше Хаджи-Мурат доверял князю и его офицерам.
- Это вы верно сказали, - вмешалась прислушивавшаяся к беседе двух друзей Карганова. - Я к Хаджи-Мурату очень душевно относилась. И он не мог не почувствовать, что я от души желала ему добра. А уж когда он погиб, мне так горько стало, что и не сказать словами.
- Мы в этом не сомневались, - сердечно сказал Холмс. - Позвольте поблагодарить вас, дорогая Анна Авессаломовна, за все, что вы нам сообщили. Вы очень нам помогли.
И вот уже оба друга снова сидят в уютном кабинете Холмса на Бейкер-стрит и, греясь у пылающего камина, обмениваются впечатлениями.
- Я, кажется, понял, в чем тут дело, - задумчиво сказал Уотсон. - Судя по тому, что мы узнали. Толстой действительно был очень щепетилен насчет фактов. Все события, о которых он рассказал в своей повести, - подлинные, тщательно выверенные. И даже не только события, но и весь, так сказать, антураж: быт, нравы, окружающие его героев предметы быта, особенности их поведения. Тут Толстой старался ничего не выдумывать.
- А что же, по-вашему, он выдумывал? - осведомился Холмс.
- Вот, вот! - оживился Уотсон. - К этому я и клоню!.. А все живые сцены, реплики, диалоги - вот это уж наверняка плод его художественного воображения. Даже вот в этом примере насчет боязни отравления. Госпожа Карганова просто сообщила ему, что Хаджи-Мурат опасался, что плов отравлен. А Толстой изобразил эту сцену в лицах. Вложил эту реплику в уста жены князя Воронцова, Марьи Васильевны.
- Ваше предположение не так уж далеко от истины, согласился Холмс. - И все же... Повторим-ка еще раз тот же эксперимент. Вот вам "Хаджи-Мурат". Прошу вас, укажите мне здесь какой-нибудь диалог или монолог, который был бы, на ваш взгляд, целиком и полностью плодом художественного воображения Толстого.
- Ничего не может быть легче! - живо откликнулся Уотсон.
Раскрыв книгу, он обрадованно воскликнул:
- Пожалуйста! Возьмите хотя бы вот эту сцену... Званый обед в честь уезжающего генерала Козловского. Может быть, вы помните? Этот генерал там произносит прощальную речь, то и дело вставляя, совершенно невпопад, словечко "как"... Так вот, я совершенно уверен, что всю эту колоритнейшую речь косноязычного генерала Толстой выдумал. От начала и до конца.
Высказав так убежденно это свое суждение, Уотсон протянул Холмсу раскрытую книгу, отчеркнув на странице то место, о котором он говорил.
Холмс углубился в чтение выбранного Уотсоном эпизода.
ИЗ ПОВЕСТИ Л. Н. ТОЛСТОГО "ХАДЖИ-МУРАТ"
Бутлер сидел рядом с Полторацким, оба весело болтали и пили с соседями-офицерами. Когда дело дошло до жаркого, и денщики стали разливать по бокалам шампанское, Полторацкий с искренним страхом и сожалением сказал Бутлеру:
- Осрамится наш "как".
- А что?
- Да ведь ему надо речь говорить. А что же он может?
- Да, брат, это не то, что под пулями завалы брать. А еще тут рядом дама, да эти придворные господа. Право, жалко смотреть на него, - говорили между собой офицеры.
Но вот наступила торжественная минута. Барятинский встал и, подняв бокал, обратился к Козловскому с короткой речью. Когда Барятинский кончил, Козловский встал и довольно твердым голосом начал:
- По Высочайшей Его Величества воле, я уезжаю от вас, расстаюсь с вами, господа офицеры, - сказал он. - Но считайте меня всегда, как, с вами... Вам, господа, знакома, как, истина - один в поле не воин. Поэтому все, чем я на службе моей, как, награжден, все, как, чем осыпан, великими щедротами государя императора, как, всем положением моим, и, как, добрым именем, всем, всем решительно, как... - здесь голос его задрожал, - я, как, обязан одним вам и одним вам, дорогие друзья мои! - И морщинистое лицо сморщилось еще больше. Он всхлипнул, и слезы выступили ему на глаза. - От всего сердца приношу вам, как, мою искреннюю задушевную признательность...
Козловский не мог говорить дальше и, встав, стал обнимать офицеров, которые подходили к нему. Все были растроганы.
- Итак, Уотсон, - сказал Холмс, подняв глаза от книги, - вы продолжаете настаивать на том, что вся эта сцена была Толстым выдумана?
Хорошо зная своего друга, а потому, почувствовав в этом его вопросе какой-то подвох, Уотсон отвечал уже не так уверенно:
- Обо всей сцене я не говорил. Сам этот эпизод прощания генерала с офицерами, быть может, и не выдуман. А вот речь... Эта изумительная его речь, и смешная, и трогательная, она, конечно, придумана. И придумана, надо сказать, замечательно!
- В таком случае, - сказал Холмс, достав из своего необъятного бюро какой-то старый журнал, - взгляните сюда.
- Что это? - спросил Уотсон.
- Журнал "Исторический вестник" за апрель тысяча восемьсот девяносто третьего года. В этом номере были напечатаны воспоминания Полторацкого... да, да, того самого офицера, который упоминается и в этом эпизоде тоже, одного из участников описываемых в "Хаджи-Мурате" событий.
- И что же там пишет этот Полторацкий? - не без некоторого раздражения спросил Уотсон.
- А вот, прочтите сами.
И Холмс передал Уотсону раскрытый журнал, отчеркнув ногтем нужные строки, точь-в-точь как это несколько минут тому назад сделал Уотсон, протягивая ему развернутый том Толстого.
С изумлением Уотсон стал читать вслух:
- "Вам, господа, знакома, как, истина: один в поле не воин... Все, чем я на службе моей, как, награжден, все, чем осыпан великими щедротами..." Помилуй Бог! - воскликнул он. - Так значит Толстой не выдумал этот монолог?
- Не выдумал, - подтвердил Холмс. - Весь эпизод он заимствовал из воспоминаний Полторацкого. А речь генерала Козловского, как вы только что убедились, была воспроизведена им почти дословно. Толстой почувствовал в этом эпизоде аромат подлинности, художественное очарование живой натуры. И сохранил его почти в неприкосновенности, лишь слегка пройдясь по тексту Полторацкого своею рукой.
- Уж не хотите ли вы сказать, Холмс, что в "Хаджи-Мурате" вообще нет ни одного вымышленного эпизода, ни одной выдуманной подробности?
- О, нет! - покачал головой Холмс. - Совсем нет. Я хотел лишь сказать... Впрочем, лучше меня вам это скажет сам Толстой. Вот, взгляните, это его письмо к сыну госпожи Каргановой, - той самой, с которой мы беседовали. Нет-нет, все письмо читать не надо. Только вот эту фразу...
Уотсон взял протянутое ему письмо и послушно прочел:
- "Когда я пишу историческое, я люблю быть до мельчайших подробностей верным действительности"... Что ж, я могу только подивиться этой поразительной добросовестности великого писателя. Однако вы ведь не станете меня уверять, мой дорогой Холмс, что все писатели были такими же добросовестными, как Лев Толстой?
- О, нет! Не стану! - рассмеялся Холмс. - Да и сам Толстой тоже далеко не всегда был так верен натуре. Надеюсь, мой милый Уотсон, вы еще не раз сумеете в этом убедиться.
ГЛАЗ ХУДОЖНИКА НЕ ОБЪЕКТИВ ФОТОАППАРАТА
Итак, из расследования, проведенного Шерлоком Холмсом и Уотсоном, мы узнали, что не только сам Хаджи-Мурат, главный герой толстовской повести, но и многие другие ее персонажи имели реальных прототипов. И Толстой, изображая их, был верен натуре.
Значит ли это, что все эти его герои получились у него точь-в-точь такими, какими они были в жизни?
Нет, конечно!
Представьте себе, что в студии сидят несколько художников (положим, даже учеников), а перед ними - натурщик, портрет которого каждый из них должен нарисовать. Совершенно очевидно, что все эти портреты будут отличаться друг от друга. Может быть, даже очень сильно. Кое-кому из зрителей, не знающих, что все они изображали одну и то же натуру, возможно, даже покажется, что рисовали они не одного и того же человека, а совершенно разных людей. И это совсем не потому, что художники были плохие или, скажем, начинающие и не смогли справиться с поставленной перед ними задачей.
Вся штука в том, что портрет, выполненный художником, - это не фотография.
На разных фотографиях один и тот же человек тоже может выглядеть по-разному. Это зависит от позы, ракурса, освещения. Все эти (и многие другие) технические ухищрения дают возможность талантливому фотографу даже и фотографический портрет сделать художественным. Но все-таки фотография - это всего лишь фотография. И одно и то же лицо, снятое в том же ракурсе и в том же освещении, пусть даже не только разными фотографами, но даже и разными аппаратами, будет выглядеть более или менее одинаково.
Художник отличается от фотографа тем, что, изображая человека, он невольно выразит и свое к этому человеку отношение. Оно (это отношение) может быть пристрастным, даже несправедливым. Но тем-то и отличается человеческий глаз от объектива фотографического аппарата (недаром устройство это даже и называется - объектив), что взгляд его всегда - субъективен.
Вот так же и взгляд писателя.
Даже изображая вполне реального человека и даже рисуя его, что называется, "с натуры", писатель - иногда совершенно сознательно, а иногда невольно, интуитивно преображает эту натуру, сообразно своим целям, задачам, в соответствии с владеющим им замыслом.
Чтобы более или менее ясно представить себе, как это бывает, проведем еще одно расследование.
Разумеется, с помощью все того же Шерлока Холмса и его неизменного помощника доктора Уотсона.
КАК НЕКРАСОВ СОЗДАВАЛ СВОЮ ПОЭМУ
"РУССКИЕ ЖЕНЩИНЫ"
Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон
- Судя по вашему выражению лица, дорогой Холмс, наклевывается какое-то интересное дело? - рискнул высказать предположение Уотсон, наблюдая, с каким острым любопытством его великий друг вчитывается в письмо, пришедшее с утренней почтой.
- Да, друг мой. Вы угадали. Эта задача как раз для меня. То есть, виноват, я хотел сказать - для нас с вами. Сделайте милость, прочтите!
Уотсон взял переданное ему Холмсом письмо, водрузил на нос очки и с выражением прочел вслух:
- "Глубокоуважаемый мистер Холмс! Я только что прочитала поэму Некрасова "Русские женщины". Она мне очень понравилась. Особенно вторая часть, в которой рассказывается про Марию Николаевну Волконскую. Вернее, не рассказывается про нее, а как бы приводится подлинный рассказ самой княгини Волконской, ее записки, которые она будто бы написала для своих внуков. Я очень хочу узнать, это просто такой художественный прием или Мария Волконская действительно оставила после себя воспоминания, которые Некрасов переложил в стихи? Если Некрасов не выдумал записки Волконской, если они действительно существовали, я бы хотела узнать, правильно ли он пересказал их в своей поэме? Старался описать все, как было, или что-то придумал, сочинил от себя? Очень прошу ответить на мой вопрос. Заранее благодарная вам..."
- Ну-с, друг мой? Что вы скажете о письме этой юной леди?
- Юной леди? Но почему вы решили, что это письмо написала какая-то юная леди? Ведь там нет ни подписи, ни обратного адреса... А вдруг это письмо нам прислала вовсе не юная леди, как вы почему-то решили, а, напротив, какой-нибудь пожилой джентльмен?
- Как же вы ненаблюдательны, мой бедный Уотсон! - вздохнул Холмс. Ведь там же прямо сказано: "я прочитала", "я хотела бы узнать", "заранее благодарная...". Если бы письмо сочинял пожилой джентльмен, с какой стати стал бы он писать о себе в женском роде?
- Да, конечно... Вы правы, - сконфузился Уотсон. Я так увлекся содержанием этого интереснейшего письма, что просто не обратил внимания... Однако на возраст этой нашей корреспондентки в письме, если не ошибаюсь, ни каких указаний нет. Может быть, его написала совсем не юная, как вы утверждаете, а как раз пожилая леди? Или дама, как принято говорить в таких случаях, бальзаковского возраста?
- О, нет, друг мой, - уверенно возразил Холмс. - Юной леди, сочинившей это письмо, никак не более четырнадцати лет.
- Я никогда не сомневался в вашей проницательности, мой милый Холмс. Знаю, как легко по каким-то мельчайшим, незаметным простому смертному признакам вы умеете угадать характер и даже биографию совершенно незнакомого вам человека. Но тут я просто развожу руками...
Уотсон и в самом деле развел руками и снова повторил свой недоумевающий вопрос:
- Итак, на чем же основывается ваша уверенность, что этой нашей корреспондентке не более четырнадцати лет? Я переворачивал это письмо вверх ногами, смотрел его на свет, пробовал даже читать его справа налево...
- А вы не пробовали его понюхать? - прервал этот саркастический монолог Холмс.
- Понюхать? - удивился Уотсон. - Вам угодно издеваться надо мною?
- Ничуть не бывало. Понюхайте, понюхайте его хорошенько.
Уотсон послушно выполнил этот совет Холмса. Тщательно обнюхав письмо со всех сторон, он растерянно заявил:
- Но ведь оно ничем не пахнет!
- Вот именно, - кивнул Холмс. - А теперь скажите мне, Уотсон, приходилось ли вам встречаться с существом женского пола старше четырнадцати лет, от письма или записки которого не пахло бы духами? Уотсон был сражен этим неожиданным аргументом.
- Да, - растерянно признал он. - Смотрите-ка! Такая простая мысль... Просто удивительно, что она мне самому не пришла в голову.
И все-таки он не хотел сдаваться.
- Вы убедили меня, милый Холмс... процентов на шестьдесят...
- Только на шестьдесят, не больше? Что же там у вас в остатке?
- Сорок процентов, Холмс. А это, согласитесь, немало. Я просто подумал: а что, если эта леди принципиально не употребляет духов? Такое ведь хоть и редко, но случается. Или, может быть, она бедна и не может себе позволить такую роскошь, как духи, хотя бы даже и самые недорогие.
- Вы делаете успехи, Уотсон, - признал Холмс. - Да, это, конечно, возможно. Но, помимо полного отсутствия даже слабого запаха духов, на мысль, что письмо это писала совсем юная леди, меня навело еще и другое.
- Что же именно?
- Стиль. Ведь вам, наверное, не раз приходилось слышать такое выражение: "Стиль - это человек" Впрочем, это разговор долгий, и мы к нему, я надеюсь, когда-нибудь еще вернемся. Пока же поверьте мне на слово, Уотсон: стиль этого короткого письма говорит о возрасте нашей корреспондентки с точностью не меньшей, чем об этом нам сказало бы свидетельство о ее рождении. Однако - хватит болтать! Пора нам приступить к нашему расследованию.
Для начала друзья решили встретиться напрямую с героиней поэмы Некрасова, княгиней Волконской, и задать ей несколько вопросов. Но в покоях у княгини их ждал небольшой сюрприз. Там сидели две княгини Волконские. Одна в правом углу комнаты, другая - в левом.
- Все вышло очень удачно, Уотсон. Положительно, нам с вами везет! Судя по всему, мы с вами застали княгиню в тот самый момент, когда она решила приступить к писанию своих записок, - шепнул Холмс Уотсону - Видите?.. Вот она задумалась... улыбнулась каким-то своим мыслям... Снова погрустнела...
- Про кого вы говорите, - тоже шепотом спросил Уотсон - Про ту? Или про эту?
- Разумеется, про ту, что справа, - ответил Холмс.
- А слева - кто?
- Слева тоже она... То есть - не совсем она, конечно. Впрочем, не будем забегать вперед. Смотрите в оба глаза, наблюдайте, слушайте. Сейчас вы сами все поймете.
Княгиня Волконская, сидящая слева, оторвалась от тетради, задумалась. Вновь улыбнулась каким-то своим мыслям. Наконец, заговорила:
Проказники внуки! Сегодня они
С прогулки опять воротились:
- Нам, бабушка, скучно! В ненастные дни,
Когда мы в портретной садились
И ты начинала рассказывать нам,
Так весело было... Родная,
Еще что-нибудь расскажи! - По углам
Уселись. Но их прогнала я:
"Успеете слушать. Рассказов моих
Достанет на целые томы,
Но вы еще глупы. Узнаете их,
Как будете с жизнью знакомы!"
И вот, не желая остаться в долгу
У внуков, пишу я записки.
Для них я портреты людей берегу,
Которые были мне близки.
Произнеся этот монолог, княгиня вновь склонилась над своей тетрадкой, и перо ее забегало по страницам.
- Все понятно, Холмс! - обрадованно шепнул другу Уотсон. - Это, конечно, она самая и есть: настоящая княгиня Волконская.
- Да нет, - покачал головой Холмс. - Настоящая как раз та! Другая... Но об этом после. Пока давайте слушать да помалкивать. Выводы сделаем потом.
Тем временем заговорила вторая княгиня Волконская - та, что сидела справа. Она тоже склонилась над тетрадью с пером в руке. Написав несколько строк, откинулась, поднесла тетрадь к глазам и прочла вслух:
- "Миша мой, ты меня просишь записать рассказы, которыми я развлекала тебя и Нелли в дни вашего детства, словом - написать свои воспоминания. Описание нашей жизни в Сибири может иметь значение только для тебя, как сына изгнания. Для тебя я и буду писать, для твоей сестры и для Сережи, с условием, чтобы эти воспоминания не сообщались никому, кроме твоих детей, когда они у тебя будут".
- Что же вы мне морочили голову, Холмс! - возмутился Уотсон. - Сказали бы сразу, что та Волконская - из поэмы Некрасова. А эта - настоящая... Так, значит, Некрасов ее "Записки" не выдумал? Они действительно существовали?
- Как видите, - кивнул Холмс.
- А кто такие Миша, Нелли и Сережа, про которых она говорила?
- Миша - это сын Марии Николаевны, Михаил Сергеевич Волконский. Нелли старшая ее дочь, Елена Сергеевна. А Сережа - сын Елены Сергеевны, внук Марии Николаевны, - объяснил Холмс.
- Ага! Вот вам, стало быть, и первая ошибка Некрасова! - обрадовался Уотсон. - Она, выходит, писала для детей своих, а не для внуков.
- Как же не для внуков? Вы ведь слышали, как она сейчас сказала, что пишет эти записки для внуков: для сына своей дочери - Сережи и для детей своего сына Михаила, когда они у него появятся.
- Но у Некрасова-то дело изображается так, будто в момент писания записок все эти внуки уже появились. А на самом деле, выходит, они тогда были... как бы это выразиться поделикатнее... только еще в проекте...
- Ну, это чепуха! - отмахнулся Холмс. - Это просто маленькая поэтическая вольность, которую можно и не принимать во внимание.
- Стало быть, Некрасов просто взял да и переложил записки княгини Волконской стихами, - скорее утверждая, нежели вопрошая, отметил Уотсон. Он не сомневался в положительном ответе. Но Холмс, вопреки его ожиданиям, отрицательно покачал головой:
- Нет, друг мой. Такой вывод был бы слишком поспешным. Во всяком случае, пока у нас еще нет для него оснований. Давайте еще немного понаблюдаем, послушаем. Внимательно сопоставим рассказ героини Некрасова с подлинными записками Марии Николаевны Волконской.
- А как мы их будем сопоставлять?
- Очень просто. Сперва попросим героиню поэмы Некрасова рассказать какой-нибудь эпизод из ее многострадальной жизни. А потом обратимся с той же просьбой к героине "Записок княгини Волконской".
- А вам не кажется, что лучше сделать наоборот? Сперва настоящую княгиню допросить... то есть расспросить. А уж потом героиню Некрасова?
- Можно и так, - согласился Холмс. И почтительно обратился к героине "Записок княгини Волконской": - Мария Николаевна! Не соблаговолите ли вы рассказать нам, как началась ваша совместная жизнь с князем Сергеем Григорьевичем Волконским?
- Об этом я уже написала, - отвечала княгиня. - Если вам интересно, можете прочесть.
- О, вы позволяете? Благодарю, благодарю вас! - живо откликнулся Уотсон.
Склонившись над тетрадью, он начал читать.
ИЗ "ЗАПИСОК КНЯГИНИ М. Н. ВОЛКОНСКОЙ"
Я вышла замуж в 1825 году. Вскоре после свадьбы я заболела, и меня отправили вместе с матерью, с сестрой Софьей и моей англичанкой в Одессу, на морские купания. Сергей не мог нас сопровождать, так как должен был, по служебным обязанностям, остаться при своей дивизии. До свадьбы я его почти не знала. Я пробыла в Одессе все лето и, таким образом, провела с ним только три месяца в первый год нашего супружества. Я не имела понятия о существовании Тайного общества, которого он был членом. Он был старше меня лет на двадцать и потому не мог иметь ко мне доверия в столь важном деле.
Дочитав до этого места, Уотсон не удержался от вопроса.
- И он так и не открылся вам до самого ареста? - обернулся он к княгине.
- Там у меня об этом все сказано, - отвечала княгиня - Благоволите перевернуть страницу.
- Ах, виноват! - смутился Уотсон. - Опять это мое всегдашнее нетерпение!
Перелистнув страничку, он продолжил чтение.
ПРОДОЛЖЕНИЕ "ЗАПИСОК КНЯГИНИ
М. Н. ВОЛКОНСКОЙ"
Он приехал за мной к концу осени, отвез меня в Умань, где стояла его дивизия, и уехал в Тульчин - главную квартиру второй армии. Через неделю он вернулся среди ночи. Он меня будит, зовет. "Вставай, скорее!" Я встаю, дрожа от страха... Это внезапное возмущение, этот шум меня напугали. Он стал растапливать камин и сжигать какие-то бумаги. Я ему помогала, как умела, спрашивая, в чем дело? "Пестель арестован". - "За что?" - Нет ответа. Вся эта таинственность меня тревожила. Я видела, что он был грустен, озабочен. Наконец, он мне объявил, что обещал моему отцу отвезти меня к нему и деревню... И вот мы отправились. Он сдал меня на попечение моей матери и немедленно уехал.
- Благодарю вас, княгиня, за то, что вы великодушно позволили нам ознакомиться с вашей заветной тетрадью, - сказал Холмс, поклонившись задумавшейся Марии Николаевне: она, как видно, снова ушла своими мыслями в то далекое время.
- А теперь давайте попросим ту, другую, чтобы она рассказала нам, как прошли первые месяцы ее супружества, - шепнул Холмсу Уотсон.
- Не стоит ее тревожить, Уотсон, - понизив голос ответил ему Холмс. Вы же видите, в каком она состоянии.
Вторая княгиня Волконская и в самом деле выглядела неважно. Картины далекого прошлого, о которых ей напомнил визит Холмса и Уотсона, как видно, сильно ее взволновали. Она то и дело нервно вздыхала, в глазах ее стояли слезы.
- Но ведь мы же должны сравнить... - напомнил Уотсон.
- За чем же дело стало? Вот вам поэма Некрасова. Читайте - и сравнивайте!
- В самом деле. Так даже лучше, - заметил Уотсон. - Когда читаешь, сравнивать гораздо удобнее.
И он склонился над услужливо раскрытой Холмсом книгой Некрасова.
ИЗ ПОЭМЫ Н. А. НЕКРАСОВА
"РУССКИЕ ЖЕНЩИНЫ"
Так мало мы жили под кровлей одной,
Так редко друг друга видали!
По дальним селеньям, на зимний постой,
Бригаду его разбросали.
Ее объезжал беспрестанно Сергей.
А я между тем расхворалась.
В Одессе потом, по совету врачей,
Я целое лето купалась...
Вдруг слышу я голос Сергея (в ночи,
Почти на рассвете то было):
"Вставай! Поскорее найди мне ключи!
Камин затопи!" Я вскочила...
Взглянула: встревожен и бледен он был.
Камин затопила я живо.
Из ящиков муж мой бумаги сносил
К камину - и жег торопливо.
Иные прочитывал бегло, спеша,
Иные бросал, не читая.
И я помогала Сергею, дрожа
И глубже в огонь их толкая...
Потом он сказал: "Мы поедем сейчас",
Волос моих нежно касаясь.
Все скоро уложено было у нас,
И утром, ни с кем не прощаясь,
Мы тронулись в путь. Мы скакали три дня,
Сергей был угрюм, торопился,
Довез до отцовской усадьбы меня
И тотчас со мною простился.
- Не знаю, как вам, а мне уже все ясно! - воскликнул Уотсон, оборвав чтение некрасовской поэмы.
- Что же именно вам ясно? - не без иронии осведомился Холмс.
- Ясно, что Некрасов просто взял записки Волконской и переложил их стихами. Теперь у меня уже в этом нет ни малейших сомнений.
- По-вашему, значит, он читал эти записки?
- Смешной вопрос! - горячился Уотсон. - Мало сказать - читал! Бьюсь об заклад, что эти записки все время лежали перед его глазами, когда он писал эту свою поэму.
- Боюсь, вы ошибаетесь, - возразил Холмс. - Впрочем, это легко проверить...
И вот Холмс и Уотсон уже в другой гостиной, где их встречает хотя внешне и вполне корректный, но все же явно не слишком довольный их визитом хозяин.
- Вы бы все-таки объяснили мне, Холмс, к кому это мы явились. Кто он, этот не слишком любезный господин? - успел шепнуть своему другу Уотсон.
- Это Михаил Сергеевич Волконский, сын Марии Николаевны, тот самый "Миша", к которому она обращается в начале своих записок. Он долго не решался опубликовать их.
- А почему?
- Все прочие объяснения - потом.
- Но...
- Никаких "но". Не станем же мы с вами выяснять это прямо вот сейчас, в его присутствии.
- Чем могу служить вам, господа? - прервал их переговоры хозяин дома.
- Я и мой друг, - осторожно начал Холмс, - хотели бы задать вам несколько вопросов, касающихся записок вашей матушки, княгини Марии Николаевны Волконской. Вам, быть может, не очень приятно говорить на эту тему. Однако, согласитесь, дело это не чисто семейное...
- Дело это сугубо семейное, - холодно оборвал его князь. - Оно касается только меня, моей сестры и наших детей, коим записки матери моей были завещаны. Впрочем, сейчас, когда записки матушкины все-таки опубликованы, у меня более нет ни от кого никаких тайн.
- Ах, значит, они все-таки опубликованы! И давно? - не удержался от вопроса Уотсон.
- В тысяча девятьсот четвертом году, - ответил Волконский.
- Но ведь Некрасов, если не ошибаюсь, умер гораздо раньше?
- Да, Николай Алексеевич до опубликования этих записок не дожил, подтвердил князь.
- Каким же образом...
- Простите, - прервал друга Холмс. - Чтобы у нас была полная ясность, я лучше сразу объясню вам главную цель нашего визита. Мой друг доктор Уотсон, которого имею честь вам представить, высказал предположение, что Николай Алексеевич Некрасов, сочиняя вторую часть своей поэмы "Русские женщины", посвященную вашей матушке, постоянно имел перед глазами ее записки. Так ли это?
- Совсем не так, сударь. "Записки" тогда не только еще не были опубликованы, но о самом их существовании знали лишь очень немногие лица.
- Но Некрасов знал? - снова не выдержал Уотсон.
- Он знал об этом от меня, - сказал князь. И пояснил: - Я был знаком с Николаем Алексеевичем долгие годы. Нас сблизили любовь моя к поэзии и частые зимние охоты, во время которых мы много беседовали. Задумав вторую часть поэмы, он приехал ко мне и просил меня дать ему "Записки" княгини, моей матери.
- И вы, разумеется, ему их дали, - откликнулся Уотсон, не столько спрашивая, сколько утверждая. Ответ, однако, последовал совсем не тот, которого он ожидал:
- Напротив. Я отказался наотрез.
- Но почему?!
- Я уже имел честь доложить вам, - холодно пояснил князь, - что считал это делом, касающимся только нашей семьи. Именно так я и ответил Некрасову.
- А он?
- Он сказал: "Не хотите дать, так сами прочтите их мне!" Я отказался и от этого... Тогда Николай Алексеевич стал горячо убеждать меня, говоря, что данных о княгине Волконской у него крайне мало, что образ ее выйдет искаженным, неверными явятся и факты, и что мне первому это будет неприятно и тяжело, а опровержение будет для меня затруднительно. При этом он давал мне слово принять все мои замечания и не выпускать поэмы без моего согласия на все ее подробности...
- Короче говоря, он вас все-таки уговорил?
- Я просил дать мне несколько дней на размышление. Еще раз перечел матушкины "Записки" и в конце концов согласился, несмотря на то что мне, не скрою, крайне неприятна была мысль о появлении поэмы весьма интимного характера и основанной на рассказе, который я в то время даже и не предполагал предавать печати...
- Ага! Значит, Некрасов все-таки читал эти "Записки"! - торжествующе воскликнул Уотсон.
- Я читал их ему сам, - ответил Волконский. - И поверьте, это было непростое дело.
- Непростое? - удивился Уотсон. - А в чем же тут была сложность?
- Записки моей матери, - пояснил князь, - были написаны по-французски. А Николай Алексеевич по-французски не знал, по крайней мере настолько, чтобы понимать текст при чтении вслух. Поэтому я должен был читать, переводя по-русски, причем он делал заметки карандашом в принесенной им тетради.
- И много времени это у вас заняло? - вмешался долго до этого молчавший Холмс.
- Три вечера. Вспоминаю, как при этом Николай Алексеевич по нескольку раз в вечер вскакивал и со словами "Довольно, не могу!" - бежал к камину, садился к нему и, схватясь руками за голову, плакал, как ребенок. Тут я видел, насколько наш поэт жил нервами и какое место они должны были занимать в его творчестве.
- Мне все-таки, простите, не верится, чтобы все дело свелось только вот к этому чтению вслух, - заметил Уотсон. - Неужели этих трех вечеров Некрасову оказалось довольно, чтобы так точно пересказать эти записки стихами?
- Вы угадали, - согласился Волконский. - Он жаловался, что этого ему крайне мало. Впоследствии он даже обратился ко мне с просьбой дать ему "Записки" княгини повторно, на два месяца. У меня сохранилось письмо его ко мне по этому поводу. Ежели вам интересно...
- О, еще бы не интересно! - воскликнул пылкий Уотсон.
- В таком случае... Вот, извольте...
Отперев ящик письменного стола, Волконский достал письмо и протянул его Холмсу и Уотсону.
ИЗ ПИСЬМА Н. А. НЕКРАСОВА М. С. ВОЛКОНСКОМУ
В записках есть столько безыскусственной прелести, что ничего подобного не придумаешь. Но именно этою стороною их я не могу воспользоваться, потому что я записывал для себя только ФАКТЫ, и теперь, перечитывая мои наброски, вижу, что колорит пропал. Кое-что припоминаю, а многое забыл. Чтоб удержать тон и манеру, мне нужно просто ИЗУЧИТЬ записки.
- Как я уже имел честь сообщить вам, - продолжил свой рассказ князь Волконский, когда Холмс и Уотсон дочитали это письмо до конца, - Николай Алексеевич просил дать ему для такового изучения текст "Записок" хотя бы на два месяца. При этом он честным словом обязывался никому не оглашать их и не оставлять у себя копии.
- И вы, разумеется, согласились? - на этот раз уж совсем не сомневаясь в том, каков будет ответ, спросил Уотсон.
- Увы, - покачал головой князь. - Я вынужден был самым решительным образом отклонить эту просьбу поэта.
- Но почему?! Ради всего святого, почему?! - не в силах скрыть своего негодования воскликнул Уотсон.
- На то у меня были свои причины, - сухо ответил князь и наклонил голову, давая понять, что дальнейший разговор на эту тему не имеет смысла.
- Тут какая-то тайна, - сказал Уотсон, когда друзья вернулись к себе на Бейкер-стрит и с комфортом расположились у своего любимого камина.
- Это вы о чем? - удивился Холмс.
- Да вот об этом странном его упрямстве. Ну почему он так и не дал Некрасову спокойно прочитать воспоминания своей матери? Ведь, судя по всему, он к Некрасову относился с приязнью и уважением.
- О, да! И, добавьте, высоко ценил его поэтический дар.
- Так почему же в таком случае он так странно себя повел? Неужели ему не хотелось, чтобы поэма Некрасова о его матери получилась как можно более художественной и правдивой? Нет, положительно, тут какая-то тайна. Неужели мы так никогда и не проникнем в нее?
- Подумаешь, бином Ньютона, - усмехнулся Холмс. - Никакой тайны, да и вообще ничего таинственного, мой дорогой Уотсон, тут нет. Загадка эта объясняется весьма просто. Михаил Волконский родился в ссылке, в Петровском Заводе. Детство и юность провел в среде сосланных декабристов. Но уже в молодые годы его тяготило положение сына ссыльного. Он изо всех сил старался показать себя человеком, как тогда говорили, благонамеренным. После смерти Николая Первого он вернулся из Сибири в столицу и стал уверенно, ступень за ступенью, подыматься по служебной лестнице. В семидесятых годах он уже занимал довольно видное положение - был статс-секретарем Государственного Совета, а впоследствии стал товарищем министра народного просвещения, членом Государственного Совета, получил одно из высших придворных званий...
- Можете не продолжать, - прервал его Уотсон. - Все ясно. Он боялся публиковать "Записки", потому что опасался за свою карьеру.
- Вероятно, - кивнул Холмс. - Во всяком случае, он целых пятнадцать лет хранил мемуары своей матери в строжайшем секрете. И если бы не вмешательство Некрасова, "Записки княгини Волконской", быть может, еще долго оставались бы семейной тайной.
- Но как все-таки удалось Некрасову с одного чтения так все запомнить и с такой точностью все воспроизвести?
- Ну, насчет точности... Это ведь только поначалу он держался так близко к тексту "Записок". А потом...
- Что потом? - удивился Уотсон. - Уж не хотите ли вы сказать, что дальше там у него в поэме все не так, как было и действительности?
- Так, да не так... Конечно, воображение поэта и дальше прочно опиралось на факты, почерпнутые из "Записок княгини Волконской". И все-таки... Возьмите еще раз "Записки", да и сравните их с некрасовской поэмой... Впрочем, лучше побеседуем еще раз с обеими княгинями...
И вот они снова в уже знакомой нам гостиной, в одном углу которой за изящным дамским столиком сидит со своей тетрадкой настоящая княгиня Волконская, а в другом - героиня поэмы Некрасова.
- Мария Николаевна! - обратился Холмс к "настоящей" княгине. - Сделайте одолжение, позвольте еще раз заглянуть в ваши "Записки". Нам хотелось бы прочесть о первом вашем свидании с мужем после ареста.
- Извольте. - Она протянула Холмсу свою тетрадь, а тот, отыскав нужное место, передал ее Уотсону.
ИЗ "ЗАПИСОК КНЯГИНИ М. Н. ВОЛКОНСКОЙ"
Я была еще очень больна и чрезвычайно слаба. Я выпросила разрешение навестить мужа в крепости. Государь, который пользовался всяким случаем, чтобы выказать свое великодушие - в вопросах второстепенных, разумеется, разрешил нам свидание, но, опасаясь для меня всякого потрясения, приказал, чтобы меня сопровождал врач. Мы вошли к коменданту. Сейчас же привели под стражей моего мужа. Это свидание при посторонних было очень тягостно. Мы старались обнадежить друг друга, но делали это без убеждения. Я не смела его расспрашивать: все взоры были обращены на нас. Мы обменялись платками. Вернувшись домой, я поспешила узнать, что он мне передал...
- И что же там было? - обернулся нетерпеливый Уотсон к княгине. Но та, улыбнувшись, молча указала ему на тетрадь, давая понять, что там все сказано.
И в самом деле, продолжив чтение, Уотсон сразу нашел ответ на свой нетерпеливый вопрос. Однако ответ этот сильно его разочаровал.
Вот что он там прочел:
Вернувшись домой, я поспешила узнать, что он мне передал, но нашла лишь несколько слов утешения, написанных на одном углу платка. Всего несколько слов. Их едва можно было разобрать.
- А теперь, - сказал Холмс, протягивая Уотсону уже хорошо ему знакомую книгу, - прочтите рассказ героини Некрасова о том, как прошло ее первое свидание с арестованным мужем.
Развернув книгу на заранее заложенной Холмсом странице, Уотсон прочел:
ИЗ ПОЭМЫ Н. А. НЕКРАСОВА "РУССКИЕ ЖЕНЩИНЫ"
Я в крепость поехала к мужу с сестрой.
Пришли мы сперва к генералу.
Потом нас привел генерал пожилой
В обширную, мрачную залу.
"Дождитесь, княгиня! Мы будем сейчас!"
Раскланявшись вежливо с нами,
Он вышел. С дверей не спускала я глаз,
Минуты казались часами.
Шаги постепенно смолкали вдали,
За ними я мыслью летела.
Мне чудилось: связку ключей принесли,
И ржавая дверь заскрипела.
В угрюмой каморке с железным окном
Измученный узник томился.
"Жена к вам приехала!.." Бледный лицом,
Он весь задрожал, оживился:
"Жена!.." Коридором он быстро бежал,
Довериться слуху не смея...
"Вот он!" - громогласно сказал генерал,
И я увидала Сергея...
- Какой генерал? - удивился Уотсон. - У той, настоящей княгини Волконской, ни слова не было ни о каком генерале.
- Не торопитесь, Уотсон. Дочитайте ее рассказ до конца, - оборвал его Холмс.
Пожав плечами, Уотсон послушно продолжил чтение:
Недаром над ним пронеслася гроза:
Морщины на лбу появились,
Лицо было мертвенно бледно, глаза
Не так уже ярко светились...
Казалось, он в душу мою заглянул...
Я горько, припав к его груди,
Рыдала... Он обнял меня и шепнул:
- Здесь есть посторонние люди...
И правда, по комнате важно шагал
Свидетель: нам было неловко...
Сергей на одежду свою показал:
- Поздравь меня, Маша, с обновкой...
Я громко сказала: "Да, я не ждала
Найти тебя в этой одежде".
И тихо шепнула: "Я все поняла.
Люблю тебя больше, чем прежде..."
- Так вот ты какая! - Сергей говорил,
Лицо его весело было...
Он вынул платок, на окно положил,
И рядом я свой положила.
Потом, расставаясь, Сергеев платок
Взяла я - мой мужу остался...
Нам после годичной разлуки часок
Свиданья короток казался...
- Я бы хотел все-таки, если позволите, задать вам только один вопрос, прервав чтение, обратился Уотсон к некрасовской героине. - Этот обмен платками был чисто символическим? Или мужу удалось передать вам вместе со своим платком нечто важное?
Но и вторая княгиня ответила Уотсону совершенно так же, как незадолго до того это сделала первая: она молча указала ему на книгу, давая понять, что ответ он найдет там.
И он действительно легко нашел его:
Великую радость нашла я в платке:
Целуя его, увидала
Я несколько слов на одном уголке.
Вот что я, дрожа, прочитала:
"Мой друг, ты свободна. Пойми - не пеняй!
Душевно я бодр, и желаю
Жену мою видеть такой же. Прощай!
Малютке поклон посылаю..."
- Благодарю вас, сударыня, - поклонился Холмс героине Некрасова. - И вас тоже от души благодарю, - обернулся он к другой, "настоящей" княгине Волконской. - Простите, что мы вынудили вас воскресить в памяти эти горькие мгновенья.
Покинув обеих княгинь, Холмс и Уотсон тотчас же вернулись к себе на Бейкер-стрит, чтобы обсудить увиденное и услышанное.
Отправимся и мы вслед за ними.
- Как видите, мой милый Уотсон, Некрасов довольно далеко отклонился от записок Марии Николаевны Волконской, - начал Холмс.
- Что же тут удивительного, - пожал плечами Уотсон. - Ведь сын княгини отказался дать ему ее записки. Только прочел один раз вслух. Кое-что из услышанного Некрасов запомнил правильно, а многое не удержалось в его памяти. Вот он и напутал. Я, конечно, его в этом не упрекаю. С одного чтения всего ведь не упомнишь!
- Нет, друг мой, - улыбнулся Холмс. - Такое объяснение было бы, извините меня, по меньшей мере наивным. Некрасов ведь не просто изложил этот эпизод чуть-чуть иначе, чем он выглядит в "Записках княгини Волконской". То, что в ее "Записках" было всего лишь скупым и строгим изложением фактов, он превратил в красноречивую, исполненную глубокого драматизма сцену.
- Вы имеете в виду этот их разговор в тюрьме? И то, что было написано на платке?
- И это тоже, конечно. Но важно даже не то, что Некрасов обогатил этот эпизод из "Записок княгини Волконской" своей фантазией. Так же, кстати, как и многие другие эпизоды, заимствованные из ее "Записок". Важно, с какой целью он это делал!
- Какая же, по-вашему, у него тут была цель?
- О, тут не может быть двух мнений! Некрасов хотел не просто пересказать никому не известную историю...
- Конечно, не просто пересказать, - заметил Уотсон. - Он хотел изложить ее стихами. А ведь это, я думаю, гораздо труднее, чем писать прозой.
- Ну, на этот счет есть разные мнения, - улыбнулся Холмс. - Многие считают, что стихи писать легче, чем прозу. Может быть, как-нибудь в другой раз мы к этой проблеме вернемся. Сейчас же я хочу решительно возразить нам. Нет, отнюдь не только желание облечь рассказ княгини Волконской в стихотворную форму вынудило Некрасова отклониться от реальности и дать волю своей фантазии. Некрасов хотел потрясти воображение своего читателя как можно более впечатляющим изображением подвига декабристов. Он хотел показать не только глубину их страданий, но и всю меру их душевного величия. Именно это стремление окрыляло и направляло его художественную фантазию.
- Да, - согласился Уотсон. - Это благородное желание его, конечно, до некоторой степени оправдывает.
- До некоторой степени? - изумился Холмс - Нет, Уотсон, не до некоторой степени. Да и вообще это ваше словечко - "оправдывает" - тут совершенно неуместно. Ни в каких оправданиях Некрасов не нуждается. Ведь он поступил так, как поступает каждый истинный художник.
- Что значит - каждый? Уж не хотите ли вы сказать, что мы имеем тут не просто некий казус, а как бы некоторую общую закономерность?
- Вот именно! Это вы очень верно подметили, мой проницательный друг! подтвердил Холмс. - Именно закономерность! Художник всегда обогащает избранную им натуру своим отношением к ней. Мыслями, которые она эта натура - в нем пробудила... Чувствами, одушевлявшими его в работе над тем или иным сюжетом...
- Вы хотите сказать, что писатели в своих книгах никогда не воспроизводят в точности то, что было в жизни? - уточнил Уотсон.
- Да, я хотел сказать именно это, - подтвердил Холмс. - Подчеркиваю: никогда!
- И вы можете подкрепить это свое утверждение фактами?
- О, множеством фактов! В чем другом, а в фактах у меня недостатка не будет. Но это уж как-нибудь в другой раз.
ПОРТРЕТ - ЭТО ВСЕГДА АВТОПОРТРЕТ
Помните, сравнивая работу писателя с работой художника-живописца, я говорил, что, если перед несколькими разными художниками посадить одного и того же натурщика, у каждого выйдет свой портрет, не похожий на тот, что у его соседа. И чем более зрелыми, самостоятельными художниками будут эти живописцы, чем дальше ушли они от периода ученичества, тем меньше будет сходства между их картинами, тем резче будет различие между ними.
В полной мере это относится и к писателям.
Особенно ясно это видно, когда разные писатели изображают одну и ту же историческую фигуру.
Возьмите, скажем, Наполеона, изображенного Лермонтовым.
ИЗ СТИХОТВОРЕНИЯ МИХАИЛА ЛЕРМОНТОВА
"ВОЗДУШНЫЙ КОРАБЛЬ"
Скрестивши могучие руки,
Главу опустивши на грудь,
Идет и к рулю он садится
И быстро пускается в путь.
Несется он к Франции милой,
Где славу оставил и трон,
Оставил наследника сына
И старую гвардию он...
На берег большими шагами
Он смело и прямо идет,
Соратников громко он кличет
И маршалов грозно зовет.
Но спят усачи гренадеры
В равнине, где Эльба шумит,
Под снегом холодной России,
Под знойным песком пирамид.
И маршалы зова не слышат
Иные погибли в бою,
Другие ему изменили
И продали шпагу свою...
Зовет он любезного сына,
Опору в любезной судьбе;
Ему обещает полмира,
А Францию только себе!..
И сравните этого Наполеона с другим - то есть не с другим, а с тем же самым Наполеоном Бонапартом, императором французов, но изображенным другим писателем, в другом художественном произведении - Львом Толстым в его романе "Война и мир".
ИЗ РОМАНА Л. Н. ТОЛСТОГО "ВОЙНА И МИР":
Император Наполеон еще не выходил из своей спальни и оканчивал свой туалет. Он, пофыркивая и покряхтывая, поворачивался то толстой спиной, то обросшей жирной грудью под щетку, которою камердинер растирал его тело. Другой камердинер, придерживая пальцем склянку, брызгал одеколоном на выхоленное тело императора с таким выражением, которое говорило, что он один мог знать, сколько и куда надо брызнуть одеколону. Короткие волосы Наполеона были мокры и спутаны на лоб. Но лицо его, хоть опухшее и желтое, выражало физическое удовольствие...
Таких примеров, когда одну и ту же историческую фигуру два писателя изобразили совершенно по-разному, в литературе можно найти великое множество.
Но тут возникает такой вопрос.
Можем ли мы считать, что все эти случаи выражают определенную закономерность? Ведь пока что у нас речь шла только об изображении в художественных произведениях реальных исторических лиц.
Изображая какого-нибудь знаменитого исторического деятеля - императора, царя, короля или полководца, писатель неизбежно бывает тенденциозным. Его отношение к этому деятелю зависит от его политических взглядов, от его мировоззрения. Наконец, даже от того, какую роль сыграл тот или иной исторический деятель в судьбе его Родины. (Наполеон, например, в описываемое Толстым время был врагом России, так что отрицательное отношение автора "Войны и мира" к императору французов, быть может, было продиктовано и этим.)
А вот как обстоит дело с фигурами, так сказать, неисторическими?
Бывает ли так, чтобы два разных писателя изобразили - и изобразили по-разному - одного и того же, но при том самого обыкновенного, никакими историческими подвигами и преступлениями не прославившегося человека?
Чтобы ответить на этот вопрос, нам придется провести еще одно расследование, которое мы, разумеется, опять поручим Шерлоку Холмсу и доктору Уотсону.
КРЕСТНАЯ НАТАШИ РОСТОВОЙ,
ОНА ЖЕ - СВОЯЧЕНИЦА ФАМУСОВА
Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон
- Нет-нет, Уотсон, не становитесь на этот путь! Поверьте мне, он ошибочен, - сказал Холмс.
Уотсон вздрогнул.
- О чем вы? - растерянно спросил он.
- О выводе, к которому вы сейчас пришли.
- А к какому выводу, по-вашему, я пришел?
- Вы размышляли о том, могут ли два разных писателя, отталкиваясь от одного и того же прототипа, создать отличающиеся друг от друга и даже не слишком схожие характеры. Разумеется, если речь идет о простых смертных, а не о каких-либо известных политических или государственных деятелях. И, если я правильно вас понял, пришли к выводу, что этого быть не может. Так вот, поверьте мне, друг мой: этот ваш вывод неверен.
- Я, видно, так увлекся своими мыслями, что, сам того не замечая, размышлял вслух, - предположил Уотсон.
- Нет, друг мой, размышляли вы молча.
- Каким же образом тогда вам стали известны мои мысли? Уж не телепат ли вы?
- Нет, друг мой, телепатия тут ни при чем. Я просто внимательно наблюдал за вами. Сперва вы довольно долго, наморщив лоб, сидели над томом "Войны и мира". По том ваш взгляд упал на бюст Наполеона, стоящий у нас на камине. Вы кинули взгляд на этот бюст, потом на книгу Толстого и недовольно поморщились. Из этого я заключил, что вы не разделяете скептического отношения Толстого к французскому императору. Затем...
- Можете не продолжать, Холмс! - прервал этот монолог Уотсон. - Я просто забыл, с кем имею дело. Да, не стану спорить: вы, как всегда, угадали. Я действительно подумал, что если прототипом для двух разных писателей оказался самый обыкновенный человек, а не какой-нибудь великий исторический деятель... Скажем, Ивана Грозного, или Петра Великого, или того же Наполеона да же ученые-историки оценивают по-разному. Так что уж тут говорить о писателях. А вот когда описывается самый что ни на есть обыкновенный, простой человек, такого, по-моему, и в самом деле быть не может. Ну сами подумайте! Если человек был хороший, разве может писатель изобразить его плохим? И наоборот: если он - негодяй, разве сможет писатель, будь он хоть трижды гений, сделать из него ангела?
- Звучит убедительно, - согласился Холмс. - И все же...
- Вы считаете, что я не прав?
- Я ведь уже сказал вам...
- И беретесь это доказать?
- Во всяком случае, попробую. Дайте-ка мне том "Войны и мира", который лежит у вас на коленях... Хотя... Чем долго и нудно вчитываться в текст, отправимся-ка туда сами.
- Куда? - не понял Уотсон.
- На торжественный обед к графам Ростовым. Это, если память мне не изменяет, глава восемнадцатая.
- Помилуйте, Холмс! - изумился Уотсон. - Каким образом мы с вами можем оказаться на этом обеде? Ведь то, что там, у Толстого, описывается в этой главе... Ведь все это, некоторым образом, художественный вымысел...
- Так ведь и мы с вами, мой дорогой Уотсон, тоже, некоторым образом, художественный вымысел.
- Положим. Но ведь это званый обед. А мы с вами, насколько я знаю, не числимся в списке приглашенных...
- Пустяки, Уотсон! Там будет такая пропасть народу, что нашего присутствия никто не заметит. Вы только помалкивайте. Все, что услышите и увидите, как говорится, мотайте себе на ус. А обсудим наши впечатления мы позже.
Л. Н. ТОЛСТОЙ. "ВОЙНА И МИР"
Том первый. Часть первая. Глава восемнадцатая
Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадываться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Гости были все заняты между собой.
Графиня встала и пошла в залу.
- Марья Дмитриевна? - послышался ее голос из залы.
- Она самая, - послышался в ответ грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна.
Все барышни и даже дамы, исключая самых старых, встали.
Удивленный Уотсон не выдержал и, позабыв настоятельную просьбу Холмса помалкивать, вполголоса обратился к сидящему рядом с ним господину:
- Извините, сударь, я человек здесь новый, никого не знаю. Объясните, сделайте милость, кто эта дама?
- Марья Дмитриевна Ахросимова, - ответил тот.
- А кто она? Судя по тому, как ее встречают, это какая-то важная особа. Может быть, она принадлежит к царствующей фамилии?
- Марья Дмитриевна, - снисходительно разъяснил Уотсону его собеседник, - прозванная в обществе драгуном, дама знаменитая. Однако не богатством и не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения.
Марья Дмитриевна между тем остановилась в дверях и, с высоты своего тучного тела, высоко держа свою с седыми буклями пятидесятилетнюю голову, оглядела гостей и, как бы засучиваясь, оправила неторопливо широкие рукава своего платья. Марья Дмитриевна всегда говорила по-русски.
- Имениннице дорогой с детками, - сказала она своим громким, густым, подавляющим все другие звуки голосом. - Ты что, старый греховодник, обратилась она к графу, целовавшему ей руку, - чай, скучаешь в Москве? Собак гонять негде? Да что, батюшка, делать, вот как эти пташки подрастут... - Она указывала на девиц. - Хочешь - не хочешь, надо женихов искать.
- Ну что, казак мой? - (Марья Дмитриевна казаком называла свою крестницу Наташу) говорила она, лаская рукой Наташу, подходящую к ее руке без страха и весело. - Знаю, что зелье девка, а люблю.
Она достала из огромного ридикюля яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно-сиявшей и разрумянившейся Наташе, тотчас же отвернулась от нее и обратилась к Пьеру.
- Э, э! любезный! поди-ка сюда, - сказала она притворно тихим голосом. - Поди-ка, любезный...
И она грозно засучила рукава еще выше.
- Что это она к нему так? - вполголоса спросил у Холмса Уотсон. - Бить, что ли, она его собирается?
- Бить - не бить, - усмехнулся Холмс, - но сейчас, я думаю, нашему любимцу Пьеру достанется на орехи.
Пьер подошел к Марье Дмитриевне, наивно глядя на нее через очки.
- Подойди, подойди, любезный! Я и отцу-то твоему правду одна говорила, когда он в случае был, а тебе-то и Бог велит.
Она помолчала. Все молчали, ожидая того, что будет, и чувствуя, что было только предисловие.
- Хорош, нечего сказать! хорош мальчик!.. Отец на одре лежит, а он забавляется, квартального на медведя верхом сажает. Стыдно, батюшка, стыдно! Лучше бы на войну шел.
Она отвернулась и подала руку графу, который едва удерживался от смеха.
- Ну, что ж, к столу, я чай, пора? - сказала Марья Дмитриевна.
Впереди пошел граф с Марьей Дмитриевной; потом графиня, которую провел гусарский полковник, нужный человек, с которым Николай должен был догонять полк. Анна Михайловна - с Шиншиным. Берг подал руку Вере... За ними шли еще другие пары, протянувшиеся по всей зале, а сзади всех поодиночке дети, гувернеры и гувернантки. Официанты зашевелились, стулья загремели, на хорах заиграла музыка, и гости разместились. Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов официантов...
На мужском конце стола разговор все более и более оживлялся. Полковник рассказал, что манифест об объявлении войны уже вышел в Петербурге и что экземпляр, который он сам видел, доставлен ныне курьером главнокомандующему.
- И зачем нас нелегкая несет воевать с Бонапартом? - сказал Шиншин.
Полковник был плотный, высокий и сангвинический немец, очевидно, служака и патриот. Он обиделся словам Шиншина.
- А затэм, мылостывый государ, - сказал он, выговаривая "э" вместо "е" и "ъ" вместо "ь". - Затэм, что импэратор это знаэт. Он в манифэстэ сказал, что нэ можэт смотрэт равнодушно на опасности, угрожающие России.
- "Ерема, Ерема, сидел бы ты дома, точил бы свои веретена", - сказал Шиншин, морщась и улыбаясь. - Уж на что Суворова - и того расколотили, а где у нас Суворовы теперь?
- Мы должны драться до послэднэ капли кров, - сказал полковник, ударяя по столу, - и умэр-р-рэт за своэго импэратора, и тогда всэй будэт хорошо. А рассуждать как мо-о-ожно (он особенно вытянул голос на слове "можно"), как мо-о-ожно меньше, - докончил он, опять обращаясь к графу. - Так старые гусары судим, вот и все. А вы как судитэ, молодой человек? - прибавил он, обращаясь к Николаю, который, услыхав, что дело шло о войне, оставил свою собеседницу и во все глаза смотрел и всеми ушами слушал полковника.
- Совершенно с вами согласен, - отвечал Николай, весь вспыхнув, - я убежден, что русские должны умирать или побеждать!
- Неужели они все так стремятся умереть? - шепнул Уотсон Холмсу.
- Почему же. Некоторые, напротив, рассчитывают на то, что умирать будут другие. Спросите хоть вашего соседа, - ответил ему Холмс, указывая на сидящего рядом Берга.
Уотсон тотчас же осуществил это предложение Холмса.
- Скажите, сударь, - обратился он к Бергу, - вы тоже радуетесь, что война объявлена?
- О, да! - с готовностью отвечал тот. - Переводом в гвардию я уже выиграл чин перед своими товарищами по корпусу. А тут - война. Как же мне не радоваться. В военное время ротного командира могут убить и я, оставшись старшим в роте, очень легко могу стать ротным.
- Настоящий гусар, молодой челолвэк! - крикнул полковник, ударив опять по столу.
- О чем вы там шумите? - вдруг послышался через стол басистый голос Марьи Дмитриевны. - Что ты по столу стучишь? - обратилась она к гусару, - на кого ты горячишься? верно, думаешь, что тут французы перед тобой?
- Я правду говору, - улыбаясь сказал гусар.
- Все о войне, - через стол прокричал граф. - Ведь у меня сын идет, Марья Дмитриевна, сын идет.
- А у меня четыре сына в армии, а я не тужу. На все воля Божья: и на печи лежа умрешь, и в сражении. Бог помилует, - прозвучал без всякого усилия, с того конца стола густой голос Марьи Дмитриевны.
Уотсон с интересом приглядывался к гостям и прислушивался ко всем этим застольным разговорам, и только начал по-настоящему входить во вкус, когда вдруг, совершенно неожиданно для него, Холмс сжал его локоть и прошептал: Подымайтесь, друг мой. Нам пора. Уйдем незаметно. Как говорят в России, по-английски.
И вот уже оба друга снова на Бейкер-стрит, у своего любимого камина.
- Какая муха вас укусила! - возмущенно заговорил Уотсон. - В самый интересный момент вы вдруг выдергиваете меня прямо из-за стола, не дав дослушать только начавшийся разговор... Я уж не говорю о том, что вы не дали мне отведать ни одного блюда и ни одного напитка!
- Вы забыли, Уотсон, что на обед к графам Ростовым мы с вами явились совсем не за тем, чтобы дегустировать великолепные яства и напитки, которыми граф потчевал своих гостей. У нас, насколько я помню, была совсем другая цель.
- Да, верно, - тотчас же охладил свой пыл Уотсон.
- Но прежде, чем продолжить наше расследование, давайте обменяемся впечатлениями. Скажите, Уотсон, как вам понравился этот гусарский полковник?
- Как вам, сказать, - замялся Уотсон. - По правде говоря, не очень.
- А он вам никого не напомнил?
- Полковник этот?.. Да, пожалуй... Кого-то он мне, безусловно, напоминает... Но кого?.. - И тут его словно озарило. - Постойте! Да ведь это же вылитый полковник Скалозуб!
- Вот именно - вылитый. А этот молодой офицер, с которым вы беседовали? Берг... То, что он сказал вам в ответ на ваш вопрос, разве вам ничего не напомнило?
Уотсон смущенно молчал.
- Надеюсь, вы не забыли его замечательное рассуждение насчет того, что на войне очень легко могут убить ротного командира и тогда он сразу продвинется на ступеньку вверх по служебной лестнице?
- Полноте, Холмс! Такое разве забудешь!
- И это вам ничего не напоминает?
Уотсон и на этот раз сконфуженно промолчал.
- Ну что ж, Уотсон, так и быть, подскажу вам, - сжалился над своим незадачливым другом Холмс. И продекламировал, подделываясь под грибоедовского Скалозуба:
Довольно счастлив я в товарищах моих,
Вакансии как раз открыты.
То старших выключат иных,
Другие, смотришь, перебиты.
- В самом деле, похоже, - согласился Уотсон. - Но что же из этого следует? Ведь и Грибоедов издевался над Скалозубом. И Толстой своего Берга, да и полковника этого гусарского тоже не жалует. А вы ведь, сколько мне помнится, совсем другое собирались мне доказать: что одного и того же человека один писатель может изобразить отрицательным героем, а другой положительным. Ведь так?
- Да, верно. Поэтому перейдем к другому действующему лицу этого эпизода, к Марье Дмитриевне Ахросимовой. Сперва скажите: она вам понравилась?
- Очень! Этот господин, у которого я про нее спросил, очень хорошо про нее сказал, что она знаменита не богатством и не знатностью, а прямотой ума и простотой обращения.
- А она вам никого не напомнила?
- А кого она должна была мне напомнить? - удивился Уотсон.
- Какую-нибудь другую литературную героиню.
- Да вы хоть намекните: из какого произведения?
- Да хотя бы из того же "Горя от ума".
Уотсон задумался.
- Нет, - покачал он головой. - В "Горе от ума" таких нет и быть не может. Там ведь у него - я имею в виду Грибоедова - какое-то скопище монстров. Ну, кроме Чацкого, конечно.
- Значит, не помните? Ну что ж... В таком случае сейчас я вам напомню, на кого из персонажей "Горя от ума" похожа толстовская Марья Дмитриевна Ахросимова. Только на этот раз, Уотсон, я убедительно вас прошу: ни слова. Ни одной реплики.
- Так ведь вы же сами мне сказали, чтобы я спросил у Берга...
- Да, да. Там это было можно. Но комедия Грибоедова ведь написана стихами. Говорить стихами вы, я полагаю, вряд ли сможете. Впрочем, если у вас получится...
- О, нет! Ни в коем случае! - в ужасе воскликнул Уотсон. - Клянусь вам, я буду нем как рыба!
А. С. ГРИБОЕДОВ. "ГОРЕ ОТ УМА"
Действие третье. Явление десятое
Хлестова
Легко ли в шестьдесят пять лет
Тащиться мне к тебе, племянница, мученье!
Час битый ехала с Покровки, силы нет;
Ночь - светапреставленье!
От скуки я взяла с собой
Арапку-девку да собачку.
Вели их накормить, ужо, дружочек мой;
От ужина сошли подачку.
Княгиня, здравствуйте! (Села.)
Ну, Софьюшка, мой друг,
Какая у меня арапка для услуг,
Курчавая! горбом лопатки!
Сердитая! все кошачьи ухватки!
Да как черна! да как страшна!
Ведь создал же Господь такое племя!
Чорт сущий; в девичьей она;
Позвать ли?
София
Нет-с; в другое время.
Хлестова
Представь: их как зверей выводят напоказ...
Я слышала, там... город есть турецкий...
А знаешь ли, кто мне припас?
Антон Антоныч Загорецкий.
(Загорецкий выставляется вперед.)
Лгунишка он, картежник, вор.
(Загорецкий исчезает.)
Я от него было и двери на запор;
Да мастер услужить: мне и сестре Прасковье
Двоих арапченков на ярмарке достал;
Купил, он говорит, чай в карты сплутовал;
А мне подарочек, дай бог ему здоровье!
Чацкий
(с хохотом Платону Михайловичу)
Не поздоровится от этаких похвал,
И Загорецкий сам не выдержал, пропал.
Хлестова
Кто этот весельчак? Из звания какого?
София
Вон этот? Чацкий.
Хлестова
Ну? а что нашел смешного?
Чему он рад? Какой тут смех?
Над старостью смеяться грех.
Я помню, ты дитей с ним часто танцевала,
Я за уши его дирала, только мало.
- Ну как, Уотсон? Что скажете? Разве не похожа эта дама, - надеюсь, вы узнали госпожу Хлестову, свояченицу Фамусова, - разве не похожа она на Марью Дмитриевну Ахросимову? Вернее, если строго придерживаться хронологии, - ведь "Войну и мир" Толстой написал гораздо позже, чем Грибоедов свою комедию, разве не похожа толстовская Марья Дмитриевна Ахросимова на грибоедовскую Хлестову?
- Как вам сказать, - замялся Уотсон. - Вообще-то, небольшое сходство, конечно, есть...
- Ничего себе небольшое! - усмехнулся Холмс. - Да ведь они - как родные сестры! Вы обратили внимание, как Хлестова говорила о Загорецком? И ее ничуть не смутило, что он слышал эту ее уничтожающую реплику: "Лгунишка он, картежник, вор!" А как она обошлась с Чацким? Ну совершенно так же, как Марья Дмитриевна Ахросимова с Пьером Безуховым: "Я за уши его дирала, только мало". И ведь это тоже в его присутствии. Согласитесь, Уотсон, у нее - та же прямота ума и откровенная простота обращения, которая так восхищала Толстого в Марье Дмитриевне. Уж в чем другом, а в этом Хлестовой не откажешь.
- Так-то оно так, - не очень охотно согласился Уотсон. - Только Марья Дмитриевна - просто прелесть что за старуха! А эта ваша Хлестова противная. И не спорьте, пожалуйста, Холмс! Сами знаете, что противная.
- Да я и не думаю спорить, - возразил Холмс. - Напротив, я ведь именно это и хотел вам продемонстрировать. Ведь цель нашего расследования как раз в том и состояла, чтобы доказать, что одного и того же человека один писатель может изобразить как привлекательного, обаятельного, милого, а другой его же изобразит противным и даже отвратительным.
- Вы что же, собираетесь уверить меня, что у Марьи Дмитриевны Ахросимовой и грибоедовской Хлестовой был один и тот же прототип? недоверчиво спросил Уотсон.
- Вот именно! Поглядите-ка, что пишет по этому поводу крупнейший специалист по творчеству Грибоедова Николай Пиксанов.
Холмс отпер свое бюро, достал из ящика досье с материалами, относящимися к "Горю от ума", и вручил эту довольно объемистую папку Уотсону.
Тот с интересом углубился в чтение.
ИЗ СТАТЬИ Н. К. ПИКСАНОВА
"ПРОТОТИПЫ ДЕЙСТВУЮЩИХ ЛИЦ КОМЕДИИ
"ГОРЕ ОТ УМА"
Наиболее единодушны современники и историки в определении прототипа Анфисы Ниловны Хлестовой, свояченицы Фамусова, тетки Софьи. Ее оригиналом большинство называет Настасью Дмитриевну Офросимову, большую московскую барыню, известную своим умом, крутым характером, откровенностью и причудами. Она была чрезвычайно популярна в большом обществе тогдашней Москвы, и о ней сохранилось много рассказов и анекдотов. Свербеев в своих "Записках" передает любопытные подробности об одной из своих встреч с Офросимовой:
"Возвратившись в Россию из-за границы в 1822 году, - рассказывает он, и не успев еще сделать в Москве никаких визитов, я отправился на бал в Благородное собрание; туда по вторникам съезжалось иногда до двух тысяч человек. Издали заметил я сидевшую с дочерью на одной из скамеек между колоннами Настасью Дмитриевну Офросимову и, предвидя бурю, всячески старался держать себя от нее вдали, притворившись, будто не слыхал, когда она на пол зала закричала мне: "Свербеев! Поди сюда!"
Бросившись в противоположный угол огромного зала, надеялся я, что обойдусь без грозной с нею встречи. Но не прошло и четверти часа, как дежуривший в этот вечер старшина, мне незнакомый, объявил, что ему приказано немедленно меня к ней привести.
"Что это ты с собой делаешь? - напустилась она на меня. - Таскаешься по трактирам, да по кабакам, да где-нибудь еще хуже, оттого и порядочных людей бегаешь. Ты знаешь, я любила твою мать, уважала отца..." И пошла, и пошла. Я стоял перед ней, как осужденный к казни, но как всему бывает конец, то и она успокоилась".
- Ну, Уотсон, что скажете? - торжествующе спросил Холмс.
- Поразительно! - воскликнул Уотсон. - Сходство просто потрясающее. Как говорится, один к одному. Ведь у Толстого она точь-в-точь так же обошлась с Пьером. Я думаю, Толстой всю эту сцену отсюда и взял, из записок этого... как его... Свербеева...
- Очень может быть, - согласился Холмс. - Во всяком случае, он эти "Записки" безусловно читал. А вот послушайте, что пишет другой старый москвич, Стахович, в своей книге "Клочки воспоминаний", вышедшей в свет в тысяча девятьсот четвертом году.
Достав с полки книгу и раскрыв ее на специально заложенной странице, он прочел:
- "Старуху Хлестову я хорошо помню: это была Настасья Дмитриевна Офросимова... Ее же под именем Марьи Дмитриевны Ахросимовой описал в "Войне и мире" граф Лев Николаевич Толстой". Ну как? Теперь, я надеюсь, вы убедились, что у Хлестовой и Ахросимовой был один и тот же прототип?
- Похоже, что так, - согласился Уотсон.
- Впрочем, если вам этого мало, вот вам еще один весьма авторитетный источник: книга известного историка русской литературы Михаила Осиповича Гершензона "Грибоедовская Москва".
ИЗ КНИГИ М. О. ГЕРШЕНЗОНА
"ГРИБОЕДОВСКАЯ МОСКВА"
Знаменитую Настастью Дмитриевну Офросимову с фотографической точностью, вплоть до фамилии и закачиванья рукавов изобразил, как известно, Лев Николаевич Толстой в "Войне и мире". Ее же часто называют прототипом Хлестовой из "Горя от ума". Нет сомнения, что Грибоедов должен был знать ее.
Сцена между Ахросимовой и Пьером совершенно верна, разве только Толстой облагородил свою Марью Дмитриевну и дал ей слишком мягкие манеры - Вот! обрадовался Уотсон, прочитав это последнее замечание Гершензона. - Вот этот вопрос я как раз и собрался вам задать, мой ученый друг. Кто же все-таки нарисовал более точный портрет этой самой Офросимовой? Толстой или Грибоедов? Если Толстой ее облагородил, значит, Грибоедов был ближе к оригиналу? Как же тогда этот ваш историк говорит, что Толстой описал ее "с фотографической точностью"?
- Ну, во-первых, ни один писатель, как я вам уже говорил, никогда никого не описывает с фотографической точностью. Это Гершензон просто так сказал, не буквально, а метафорически. Каждый писатель описывает то или иное явление, того или иного человека, исходя из своих представлений о нем, исходя из того, как он его видит, как он его понимает.
- Но как же все-таки могло получиться, - продолжал недоумевать Уотсон, - что одна и та же женщина у Толстого получилась такой обаятельной, а у Грибоедова...
- Не слишком обаятельной, - насмешливо подсказал Холмс.
- Мало сказать - необаятельной. Просто отталкивающей!
- Все дело тут в том, - объяснил Холмс, - что Толстой и Грибоедов совершенно по-разному смотрели на свою натуру. Не только на Настасью Дмитриевну Офросимову, а на весь этот круг людей, которых они стремились изобразить. Грибоедов ненавидел и презирал лицемерное фамусовское общество. Он стремился сатирически разоблачить его.
- А Толстой?
- А Толстой относился к своей натуре совершенно иначе. Вот, прочтите-ка, что он писал в черновом наброске предисловия к "Войне и миру".
Л. Н. ТОЛСТОЙ. ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ
К "ВОЙНЕ И МИРУ"
Несколько слов в оправдание на замечание, которое наверное сделают многие. В сочинении моем действуют только князья, говорящие и пишущие по-французски, графы и т. п., как будто вся русская жизнь того времени сосредоточивалась в этих людях. Я согласен, что это неверно и нелиберально, и могу сказать один, но неопровержимый ответ. Жизнь чиновников, купцов, семинаристов и мужиков мне неинтересна и наполовину непонятна, жизнь аристократов того времени, благодаря памятникам того времени и другим причинам, мне понятна, интересна и мила.
- Никогда бы не подумал, - сказал Уотсон, - что Толстой может такое написать. А почему вы сказали, Холмс, что это черновой набросок? Он что, потом написал это предисловие иначе?
- Он потом вообще от него отказался. Не стал печатать.
- Вот как? А почему?
- О, это очень интересный вопрос... Я думаю, главным образом потому, что в процессе работы над романом Толстой изменил отношение к своей натуре. Роман о подвиге народа в великой войне не мог быть населен одними аристократами. В нем неизбежно должны были появиться и мужики, которые вынесли на своих плечах главную тяжесть войны, и такие люди, как, например, капитан Тушин - отнюдь не аристократ по происхождению, - и такие, как Платон Каратаев. Да и жизнь аристократов в конце концов ему стала далеко не во всем мила. Иначе не появились бы в его романе такие люди, как князь Василий Курагин, его сын Анатоль и дочь Элен. Коротко говоря, Толстой сперва хотел написать один роман, а написал - другой...
- Если я вас правильно понял, - прервал его Уотсон, - вы хотите сказать, что в процессе работы над романом взгляд Толстого как бы приблизился к воззрениям Грибоедова?
- В какой-то мере. Хотя роман Толстого, в отличие от грибоедовской комедии, - это, разумеется, не сатира. Фамусов - сатирический образ, а старый граф Ростов - отнюдь нет. Хотя у них немало общего. Вообще, если вдуматься, в романе Толстого можно найти более или менее прямую аналогию едва ли не каждому грибоедовскому персонажу. Есть в нем и свой Чацкий...
- Это Пьер?
- Хотя бы... И свой Скалозуб, как мы с вами только что убедились. Хоть он и не занимает в романе такого заметного места, какое Скалозуб занимает в комедии Грибоедова...
- Да, пожалуй. Но такого человека, как Молчалин, бьюсь об заклад, вы у Толстого не найдете, - сказал Уотсон.
- Вы в этом уверены? - с обычной своей иронической улыбкой спросил Холмс.
Увидав эту улыбку, Уотсон сразу потерял по крайней мере половину своей уверенности.
- Я, конечно, не Бог весть какой знаток, - дал он задний ход, - но по-моему...
- Так вот, дорогой мой Уотсон, - сказал Холмс. - Смею вас уверить: есть в романе Толстого и свой Молчалин. На обеде у графов Ростовых он, кстати, сидел неподалеку от вас.
- Это тот, с которым я разговаривал?.. Как его... Берг?..
- Да, и в Берге, конечно, есть черты Молчалина. Но я имел в виду не его... Чтобы не утомлять вас, сошлюсь только на один небольшой эпизод. Вот, взгляните! - И он протянул Уотсону раскрытый том "Войны и мира".
Уотсон взял книгу в руки и прочел указанную Холмсом страницу.
Л. Н. ТОЛСТОЙ "ВОЙНА И МИР"
Том первый. Часть третья. Глава седьмая
- Батюшки! как ты переменился! - Борис встал навстречу Ростову, но, вставая, не забыл поддержать и поставить на место падавшие шахматы. Ну, что ты, как? Уже обстрелен?..
Ростов, не отвечая, тряхнул по солдатскому Георгиевскому кресту, висевшему на снурках мундира, и указывая на свою подвязанную руку.
- Вот как, да, да! - улыбаясь, сказал Борис, - а мы тоже славный поход сделали. Ведь ты знаешь, его высочество постоянно ехал при нашем полку, так что у нас были все удобства и все выгоды. В Польше что за приемы были, что за обеды, балы - я не могу тебе рассказать. И цесаревич очень милостив был ко всем нашим офицерам.
И оба приятеля рассказывали друг другу - один о своих гусарских кутежах и боевой жизни, другой о приятности и выгодах службы под командою высокопоставленных лиц.
- О гвардия! - сказал Ростов. - А вот что, пошли-ка за вином.
Борис поморщился.
- Ежели непременно хочешь, - сказал он.
И, подойдя к кровати, из-под чистых подушек достал кошелек и велел принести вина.
- Да, и тебе отдать деньги и письмо, - прибавил он.
Ростов взял письмо и, бросив на диван деньги, облокотился обеими руками на стол и стал читать.
В письмах родных было вложено еще рекомендательное письмо к князю Багратиону, которое, по совету Анны Михайловны, через знакомых достала старая графиня и посылала сыну, прося его снести по назначению и им воспользоваться.
- Вот глупости! Очень мне нужно, - сказал Ростов, бросая письмо под стол.
- Зачем ты это бросил?
- Письмо какое-то рекомендательное, чорта ли мне в письме!
- Как чорта ли в письме? - поднимая и читая надпись, - сказал Борис. Письмо это очень нужное для тебя.
- Мне ничего не нужно, и я в адъютанты ни к кому не пойду.
- Отчего же? - спросил Борис.
- Лакейская должность!
- Ты все такой же мечтатель, я вижу, - покачивая головой, сказал Борис.
- А ты все такой же дипломат. Ну, да не в том дело. Ну, ты что? спросил Ростов.
- Да вот, как видишь. До сих пор все хорошо; но признаюсь, желал бы я очень попасть в адъютанты, а не оставаться на фронте.
- Зачем?
- Затем, что, уже раз пойдя по карьере военной службы, надо стараться делать, коль возможно, блестящую карьеру.
- Да, - задумчиво сказал Уотсон, дочитав эту сцену до конца. - Вы правы. Ростов, конечно, не Чацкий. Но Друбецкой - это и впрямь второй Молчалин. Право, я бы ни чуть не удивился, если бы оказалось, что у Друбецкого и Молчалина был один и тот же прототип. Наверно, так оно и было?
- На этот счет мне ничего не известно, - покачал головой Холмс. Впрочем, не думаю. У Молчалина, скорее всего, был не один, а множество прототипов. Да и у Друбецкого тоже.
- То есть как это множество? - изумился Уотсон. Неужели такое тоже бывает?
- О, разумеется! И гораздо чаще, чем вы это можете себе представить. Я вижу, Уотсон, вам не терпится узнать, как именно это происходит?
- Не стану спорить, друг мой, - согласился Уотсон. - Вы в самом деле очень меня заинтриговали.
- В таком случае нам с вами придется провести еще одно расследование, специально посвященное выяснению этого вопроса.
МОЖЕТ ЛИ У ОДНОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ГЕРОЯ
БЫТЬ НЕСКОЛЬКО ПРОТОТИПОВ"?
Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон
- Любопытный субъект, не правда ли? - сказал Холмс.
Уотсон вздрогнул и оторвал глаза от окна.
- Любопытный? - переспросил он. - Я бы выразился иначе. Странный... Я наблюдаю за ним вот уже минут двадцать...
- Не двадцать, а уже почти двадцать три минуты, - уточнил Холмс. - Срок достаточный, чтобы выяснить всю его подноготную.
- Такому проницательному человеку, как вы, Холмс, быть может, хватило бы и трех минут на то, для чего мне понадобилось около получаса.
Холмс усмехнулся.
- Дело не в сроках, друг мой, - добродушно сказал он. - Смею вас уверить, что, если вы хотя бы даже и за полчаса увидите то, что я разгляжу за три минуты, это будет еще не так худо.
- Вам угодно считать меня слепцом, - обиделся Уотсон. - Однако кое-что я все-таки вижу.
- Ну-ну, не сердитесь, - миролюбиво сказал Холмс. - Лучше поделитесь со мною тем, что вы увидели. Итак, что вы можете сказать про этого странного человека, который вот уже битый час стоит у нас под окнами, не решаясь сдвинуться с места, подняться по лестнице и постучать в дверь.
- По-моему, дорогой Холмс, это случай настолько ясный, что даже вы ничего не сможете добавить к тому, что заметил я. Это человек прежде всего весьма предусмотрительный...
- В самом деле?
- Ну конечно! Вы только поглядите на него: в ясный, теплый, солнечный день он в теплом пальто на вате, в калошах, с зонтиком. Это уже даже не предусмотрительность, а какая-то патологическая боязливость. Как бы то ни было, он - чудовищный педант. Я думаю, что, скорее всего, он старый холостяк. Я сам, как вы знаете, долгое время жил один и отлично знаю, что у нашего брата холостяка со временем вырабатывается тьма всяких нелепых и даже смехотворных привычек.
- Браво, Уотсон! - одобрительно воскликнул Холмс. - Ну-с? Дальше?
- Вам мало? - удивился Уотсон. - Мне кажется, дорогой Холмс, что я извлек из своих наблюдений все, что из них можно было извлечь. Боюсь, что даже вы не сможете тут ничего добавить.
- Пожалуй, - согласился Холмс - Разве только самую малость.
Уотсон просиял. Однако торжество его длилось недолго.
- Вы отметили только калоши, зонтик да теплое пальто на вате, - начал Холмс. - А вы заметили, что зонтик у этого господина в чехле?
- Ну да, заметил. И что отсюда следует?
- Думаю, что не ошибусь, - невозмутимо продолжал Холмс, - если выскажу предположение, что часы, хранящиеся в его жилетном кармане, тоже в чехле из серой замши. А если вы попросите у него перочинный ножик, чтобы очинить карандаш, окажется, что и нож тоже в специальном чехольчике.
- Все это чистейшие домыслы, дорогой Холмс! Но да же если это действительно так, в чем я, кстати, очень сомневаюсь, о чем это говорит? Только лишь о том, что господин этот - препротивнейший педант, о чем я уже имел честь вам докладывать.
- Не только об этом, милый Уотсон! Поверьте мне, не только об этом. У этого человека наблюдается постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который бы его защитил от внешних влияний. Действительность раздражает его, пугает, держит в постоянной тревоге, и он старается спрятаться от нее. Не случайно и профессию он себе выбрал такую...
- А откуда вы знаете, какая у него профессия? - изумился Уотсон.
- Да уж знаю. Можете мне поверить, я не ошибаюсь. Он преподает в гимназии древние языки: латынь, греческий. И эта его профессия, как я уже пытался сказать вам за секунду до того, как вы меня прервали, эти самые древние языки для него, в сущности, - те же калоши и зонтик, куда он прячется от действительной жизни.
- Ну, знаете, Холмс, - не выдержал Уотсон, - если хотя бы половина того, что вы тут наговорили, окажется правдой...
- А вы сейчас легко сможете это проверить, - пожал плечами Холмс. Насколько я понимаю, наш странный гость вот-вот постучится к нам в дверь. Я уже слышу на лестнице его шаги.
И в самом деле за дверью послышались сперва робкие шаги, затем осторожное покашливанье и, наконец, негромкий стук.
Спустя минуту странный гость уже сидел в кресле напротив Холмса и Уотсона и застенчиво протирал носовым платком свои темные очки.
- Прежде чем вы приступите к изложению тех обстоятельств, которые привели вас к нам, - обратился к нему Уотсон, - быть может, вы не откажете в любезности сказать мне, который час? Мои часы, к сожалению, стоят.
Гость неторопливо достал из жилетного кармана часы. Они, как и предсказывал Холмс, оказались в сером замшевом футляре.
- Два часа пополудни четырнадцать минут тридцать одна секунда, сообщил он.
- Еще одна маленькая просьба, - сказал Уотсон. - У меня, к несчастью, сломался карандаш. Не найдется ли у вас с собою перочинного ножика?
- Извольте. - Гость достал из кармана перочинный нож. Предсказание Холмса и на этот раз осуществилось с поразительной точностью: нож был в аккуратном маленьком чехольчике.
- Последняя просьба, - уже слегка нервничая, сказал Уотсон. - Не откажите в любезности, сообщите нам, чем вы изволите заниматься? Вы юрист? Или химик? Или, быть может, мой коллега - врач?
- Врач? - с ужасом переспросил гость - О нет! Что вы! Я педагог. Имею честь преподавать в гимназии древние языки. Латынь, греческий... О, ежели бы вы знали, - сладко пропел он, - как звучен, как прекрасен греческий язык!
- Довольно! - вскрикнул Уотсон.
Гость испуганно вздрогнул и закрыл глаза.
Обернувшись к Холмсу, Уотсон торжественно произнес:
- Дорогой Холмс! Клянусь вам, что никогда больше не стану сомневаться в ваших словах, какие бы нелепые предсказания вы ни делали. Вы волшебник, колдун, чародей...
- Перестаньте, Уотсон, - резко оборвал его Холмс. - Вы отлично знаете, что мое единственное оружие - дедуктивный метод. А в данном случае дело обстоит еще проще. Если бы вы не были таким чудовищным невеждой и читали знаменитый рассказ русского писателя Антона Чехова "Человек в футляре", вы бы тотчас узнали в нашем госте героя этого рассказа, господина Беликова.
- Совершенно верно. - Привстав с кресла, гость чопорно поклонился. Надворный советник Беликов. К вашим услугам.
- Итак, господин Беликов, - любезно осведомился Холмс, - благоволите объяснить, что вынудило вас обратиться к Шерлоку Холмсу?
- Я решил обратиться к вам как к лицу влиятельному, - сказал Беликов, хотя, быть может, правильнее было бы обратиться по инстанциям: сперва к директору, потом к попечителю и так далее. Однако это заняло бы много времени, а дело не терпит отлагательств. К тому же ваша репутация, да и ваша профессия...
- Да в чем, собственно, дело? - не выдержал Уотсон. - Нельзя же, ей-Богу, так долго бродить вокруг да около!
Беликов явно вызывал у верного соратника Шерлока Холмса острое чувство антипатии. Иначе вряд ли корректный Уотсон позволил бы себе такую бестактность.
- Я взываю к вашей помощи, сударь, - невозмутимо продолжал Беликов, обращаясь к Холмсу. - Только вы один можете защитить меня от клеветы... Впрочем, речь не только обо мне. Если предположение мое подтвердится, окажется, что еще больше, чем я, от этого злобного навета пострадал другой достойный человек, гораздо более заслуживающий вашего заступничества.
- Я, конечно, догадываюсь, о чем идет речь. Но мой друг Уотсон, боюсь, из ваших туманных объяснений мало что понял. Сделайте милость, объясните более внятно, от чего или, если вам так больше нравится, от кого мы вас должны защитить.
- От автора рассказа, главным действующим лицом коего я имею несчастье состоять. Оный автор изобразил меня нравственным и физическим уродом. Меж тем у меня есть все основания предполагать, что в реальности я - вернее, мой прообраз, или, как принято это называть у нас, филологов, прототип, - был совсем не таков. Ежели это мое предположение окажется верным, я готов вчинить автору иск, обвинив его в том, что вместо честного и правдивого портрета он создал премерзкую карикатуру. Если же окажется, что, создавая меня, Антон Павлович Чехов был скрупулезно верен натуре, я обвиню его в том, что он обрек меня на столь злую долю, заставив нести бремя чужих уродств и прегрешений. Так что, сударь, чем бы ни кончилось ваше расследование, к какому бы выводу вы ни пришли, я при всех вариантах останусь в выигрыше.
- Вы в этом уверены? - иронически хмыкнул Холмс.
- Tertium non datur, как говорили наши великие учителя, древние римляне. Что означает: третьего не дано.
- Ну что ж, сударь, - согласился Холмс. - Я берусь за ваше дело. Только, чур, потом не жаловаться!
- Заверяю вас, что, каким бы печальным для меня ни оказался ваш вывод, я приму его со смирением.
- В таком случае начнем!
Подойдя к своему необъятному бюро, Холмс откинул крышку и выдвинул ящик, на котором выполненная его четким, каллиграфическим почерком, красовалась надпись: "А. П. Чехов" Из ящика была извлечена папка с этикеткой, на которой значилось: "Человек в футляре".
- Итак, господа, - торжественно объявил он, развязывая тесемки папки и извлекая из нее толстую кипу бумаг, перед вами документ первый. В. Г. Тан-Богораз, учившийся в Таганроге, в той же гимназии, что и Антон Чехов, в тысяча девятьсот десятом году в журнале "Современный мир" опубликовал очерк "На родине Чехова". Очерк этот был потом перепечатан в том же году в "Чеховском юбилейном сборнике". Так вот, автор этого очерка в самой категорической форме утверждает, что вашим прототипом, господин Беликов, был инспектор Таганрогской гимназии А. Ф. Дьяконов.
- А что он был за человек? - осторожно осведомился Беликов.
- Об этом вы можете прочесть в книге брата Антона Павловича Чехова Михаила. Книга называется "Антон Чехов и его сюжеты". К счастью, в моей библиотеке эта книга имеется...
- Вы поразительный человек, Холмс! - восторженно воскликнул Уотсон. Ну кто бы мог предположить, что в вашей библиотеке окажется такая книга. Да и на что она вам?
- Как видите, пригодилась, - улыбнулся Холмс. - Профессия детектива такова, что никогда не можешь знать заранее, какая информация тебе понадобится. Итак, вот что пишет о Дьяконове Михаил Павлович Чехов: "Это была машина, которая ходила, говорила, действовала, исполняла циркуляры и затем сломалась и вышла из употребления. Всю свою жизнь А. Ф. Дяконов проходил в калошах даже в очень хорошую погоду и носил с собою зонтик. Таков был прототип Беликова".
- Так я и знал! - удрученно вздохнул Беликов. - Однако, каков бы я ни был, я все-таки не машина, а человек. Положим, у меня есть некоторые недостатки. Да, я человек предусмотрительный. Быть может, даже излишне предусмотрительный. Я действительно в любую погоду на всякий случай беру с собой зонт. Мало ли что может случиться? Вдруг дождь. Или, упаси, Господи, град. Но из этого вовсе еще не следует, что я - такая же машина, как этот Дьяконов. С какой же стати я должен отвечать за чужие грехи? Слава Богу, что все так быстро разъяснилось.
- Не торопитесь, - прервал его Холмс. - Еще ничего не разъяснилось. Мы пока еще только в самом начале нашего расследования. Предположение господина Богораза, поддержанное свидетельством Михаила Чехова, почти сразу же было опровергнуто.
- Опровергнуто?
- Кем же?
Уотсон и Беликов обрушили на Холмса эти вопросы чуть ли не хором.
- Оно было опровергнуто, - невозмутимо продолжал Холмс, - П. И. Филевским, который поступил преподавателем в Таганрогскую гимназию спустя год после того, как Чехов ее окончил. Таким образом, он еще полностью застал ту атмосферу, которая царила в ней во времена гимназической учебы Антона Павловича. В моем распоряжении имеются любопытнейшие документы. Во-первых, книга Филевского "Очерки из прошлого Таганрогской гимназии. По случаю столетнего юбилея гимназии". И во-вторых, доклад, прочитанный тем же Филевским на вечере в память Чехова в Ростове-на-Дону в тысяча девятьсот двадцать девятом году. Доклад был посвящен ученическим годам Чехова.
- И там тоже есть про этого Дьяконова? - спросил Уотсон.
- Разумеется, - кивнул Холмс. - Но в его описании - а он, заметьте, знал инспектора гимназии, под началом которого работал, весьма хорошо, - так вот, в его описании господин Дьяконов выглядит совсем не таким, каким его изобразил брат Антона Павловича. Вот, извольте! Если угодно, можете прочесть.
Уотсон и Беликов склонились над указанной Холмсом страницей книги Филевского. И вот что они там прочли:
ИЗ КНИГИ П. И. ФИЛЕВСКОГО
"ОЧЕРКИ ИЗ ПРОШЛОГО ТАГАНРОГСКОЙ ГИМНАЗИИ"
Дьяконов был в наше время человеком пожилым, лет 66, но какой-то окаменелый, не стареющий, маленького роста, худенький и очень подвижной. Носил только усы, тщательно брился, одевался по-спартански зимой: шубы не носил, а носил легкое пальто, брюки тоненькие, люстриновые. Был идеальный службист, но с сослуживцами жил хорошо, никогда ни одного доноса не написал, хотя как инспектор мог это сделать легче, чем кто-нибудь, если бы хотел. Он был человек с хорошими средствами, одинокий, жил с двумя сестрами, уже пожилыми. Приемов у себя не устраивал, но радушно принимал у себя сослуживцев и любил угостить хорошим, выдержанным в его собственном погребе вином. Принимал участие в общественной жизни и был выбираем гласным городской думы.
Когда Дьяконов умер, оказалось, что по своему духовному завещанию дома свои он оставил под начальные училища, а капитал в размере 70 тысяч рублей на ежегодную выдачу пособий учителям школ.
Прочитав это, Уотсон не мог скрыть, что глубоко озадачен и даже растерян.
Беликов же, напротив, прямо расцвел.
- Как видите, сударь, первоначальная моя догадка полностью подтвердилась. Господин Чехов злобно оклеветал превосходного человека, торжествовал он. - А уж обо мне и говорить нечего! Помните? Я ведь сразу предположил, что он нарисовал не портрет, а гнусную карикатуру. И надо же было так случиться, чтобы жертвой этой мерзкой выходки оказался именно я!
- А по-моему, - прервал его Уотсон, - тут явное недоразумение. Пусть господин Беликов меня простит, я во все не хочу его обидеть, но, по-моему, брат Чехова и этот его соученик...
- Богораз? - подсказал Холмс.
- Да, кажется, вы именно так его назвали. Так вот, по-моему, они оба просто-напросто ошиблись. Этот Дьяконов ну никак не мог быть прототипом господина Беликова. Скажите сами, милостивый государь, разве осмелились бы вы зимой выйти на мороз без шубы, в легком пальтишке и тонких люстриновых брючках?
- Ни за что на свете! - зажмурив глаза от ужаса, признался Беликов.
- Или стали бы вы угощать сослуживцев винами из собственного погреба?
- Боже упаси! - с еще большим ужасом откликнулся тот. - Разве только так, посидеть, помолчать вместе часок другой, дабы поддержать добрые отношения с товарищами. Но разумеется, без капли алкоголя. Ведь это и до директора может дойти, а там, помилуй Бог, и до попечителя...
- Ну, а пришло бы вам в голову написать в духовном завещании, что весь свой капитал вы оставляете на ежегодную выдачу пособий учителям, а все свои дома - под начальные училища?
- Этакая глупость, сударь, может прийти в голову только безумцу. А я хоть и смахиваю по милости господина Чехова на человека с большими причудами, но пока еще, слава Богу, нахожусь в здравом уме и трезвой памяти.
- Вот видите! - торжествующе обернулся Уотсон к Холмсу. - Тут явная ошибка. Не мог, ну просто никак не мог этот Дьяконов быть прототипом господина Беликова!
- Да, - кивнул Холмс. - Именно такую точку зрения и высказал Филевский. Если бы у вас хватило терпения дочитать указанную мною страницу его книги до конца, вы прочли бы там следующее: "Я положительно утверждаю, что между "Человеком в футляре" и А. Ф. Дьяконовым ничего общего нет и в этом произведении А. П. Чехова никакого местного колорита найти нельзя".
- Так кто же, в таком случае, был моим прототипом? - спросил Беликов.
- Известный литературовед Юрий Соболев, посвятивший долгие годы изучению творчества Чехова, высказал предположение, что "живой моделью", как он выразился, для вас Чехову послужил М. О. Меньшиков, ученый-гидрограф, известный публицист. Чехов был хорошо с ним знаком, много лет состоял с ним в переписке. В чеховском дневнике об этом его знакомом имеется такая запись... Вот, не угодно ли взглянуть...
Уотсон и Беликов послушно уткнулись в указанную Холмсом страницу.
А. П. ЧЕХОВ. ИЗ ДНЕВНИКА 1896 ГОДА
Меньшиков в сухую погоду ходит в калошах, носит зонтик, чтобы не погибнуть от солнечного удара, боится умываться холодной водой, жалуется на замирание сердца.
- Сомнений нет, Холмс! - воскликнул Уотсон. - Это, конечно, он!
Но Беликов и тут проявил свою обычную осторожность.
- А что он был за человек, этот Меньшиков? - спросил он.
- По роду своих занятий он был, как я уже сказал, ученый-гидрограф. К тому же - публицист. Надо сказать, весьма консервативного направления.
- Это мне подходит, - подумав, согласился Беликов. - Я ведь, знаете ли, тоже придерживаюсь весьма консервативных взглядов. А то, что он был гидрограф... Ну что ж... Это, конечно, хуже, чем преподавать древние языки, однако же занятие тоже вполне почтенное...
- О, да! - подтвердил Холмс. - Он был автором "Руководства к чтению морских карт" и "Лоции Абоских и восточной части Аландских шхер".
- Звучит весьма внушительно, - признал Беликов. - Я вот только не пойму, как удалось ему, сидя в четырех стенах, все разузнать про эти самые шхеры.
- А кто вам сказал, что он сидел в четырех стенах? - насмешливо спросил Холмс.
- Насколько я вас понял, этот господин ведь был кабинетным ученым?
- Напротив, - возразил Холмс - Он был человек очень активный. Однажды в него даже стреляли и он был опасно ранен: какого-то земского начальника оскорбила корреспонденция газеты, в которой Меньшиков публиковал свои статьи, вот он в него и выстрелил. К тому же он был участником многих морских экспедиций...
- Как вы сказали?! - изумился Беликов. - Участником морских экспедиций?!. И этого человека вы предлагаете мне в прототипы?!
- Это не я, - улыбнулся Холмс. - Я просто сообщаю вам, какие на этот счет высказывались гипотезы. Свою точку зрения я вам сообщу несколько позже.
- К тому же в него, оказывается, еще и стреляли! - ни как не мог успокоиться Беликов. - Да будет вам известно, сударь, ни один порядочный человек ни в коем случае этого бы не допустил. В добропорядочного и законопослушного гражданина никто стрелять не станет. Нет, милостивый государь! Такой человек никак не мог быть моим прототипом. Пусть уж это будет Дьяконов. Я даже готов завещать свои дома и свой капитал кому угодно... Это все-таки лучше, чем таскаться по морским экспедициям или подставлять свою грудь под пулю.
- Пожалуй, он прав, Холмс! - поддержал Беликова Уотсон. - Похоже, что этот ученый-гидрограф и в самом деле тут ни при чем. А нет ли у вас еще какого-нибудь кандидата на примете?
- Как не быть. Есть. Конечно, есть. Вот, взгляните. Это письмо, которое Чехов написал одному из самых близких в то время к нему людей. Написал, кстати сказать, лет за десять до того как приступил к работе над рассказом "Человек в футляре".
ИЗ ПИСЬМА А. П. ЧЕХОВА А. С. СУВОРИНУ
14 ОКТЯБРЯ 1888 ГОДА
Приходил из гимназии классный наставник - человек забитый, запуганный циркулярами, недалекий и ненавидимый детьми за суровость (у него прием: взять мальчика за плечи и трепать его; представьте, что в Ваши плечи вцепились руки человека, которого Вы ненавидите). Он все время жаловался на начальство, которое их, педагогов, переделало в фельдфебелей. Оба мы полиберальничали, поговорили о юге (оказались земляками), повздыхали... Когда я ему сказал: - А как свободно дышится в наших южных гимназиях! - он безнадежно махнул рукой и ушел.
- Вы, конечно, можете считать меня человеком недалеким, - обиженно заговорил Беликов, прочитав это письмо. - Не скрою, у вас есть к тому все основания, ибо именно таким постарался изобразить меня господин Чехов. Однако же даже господину Чехову не удалось изобразить меня злодеем, который, ухватив ребенка за плечи, норовит вытрясти из него всю душу. Кроме того, сударь, можете вы себе представить, чтобы я стал с кем-нибудь либеральничать, да еще осуждать начальство?
- Нет, - честно признал Холмс. - Этого я вообразить себе не могу. Но вот что касается вашего страха перед всякого рода циркулярами...
- А что циркуляры? - возразил Беликов. - Циркуляры для того и пишутся, чтобы следовать их предписаниям неукоснительно. Ежели бы мы, педагоги, не подчинялись циркулярам, то что оставалось бы делать ученикам? Им оставалось бы только ходить на головах! Впрочем, - снисходительно добавил он, - я готов допустить, что кое-что из разговоров с этим классным наставником запало господину Чехову в голову и он вспомнил об этом господине, когда сочинял свой клеветнический рассказ.
- Вот именно, - подтвердил Холмс. - Вы даже не представляете себе, как близко подошли сейчас к истине. Однако продолжим наше расследование. Вот несколько слов из другого чеховского письма. Оно было написано как раз в то время, когда он работал над "Человеком в футляре". В этом письме Антон Павлович мимоходом обронил несколько слов о своем брате Иване Павловиче, который, кстати сказать, как и вы, был педагогом.
Развернув письмо и найдя нужно место, Холмс прочел:
- "Он, то есть Иван, немножко поседел и по-прежнему покупает все очень дешево и выгодно и даже в хорошую погоду берет с собой зонтик"
- Дался вам этот зонтик! - раздраженно воскликнул Беликов. - Будто мало на свете порядочных людей, которые не любят расставаться с зонтиком.
- Да, конечно, - согласился Холмс - Но эта подробность, по-видимому, казалась Чехову чрезвычайно многозначительной. Как и некоторые другие ваши причуды, господин Беликов. Не исключено, кстати, что многие из них он ни с кого не списал, а просто их выдумал. Об этом свидетельствует, например, вот такая запись, которую Антон Павлович сделал в своей записной книжке.
ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ А. П. ЧЕХОВА
Человек в футляре: все у него в футляре, в калошах, зонт в чехле, часы в футляре, нож в чехле. Когда лежал в гробу, то казалось, улыбался: нашел свой идеал.
- Насчет гроба это, конечно, шутка, - поморщился Беликов. - Однако же, согласитесь, не слишком удачная. Шутить над смертью глупо и неприлично. Однако же я так и не понял, куда вы клоните? К какому склоняетесь выводу? Кого все-таки из всех перечисленных вами людей следует, на ваш взгляд, считать моим прототипом?
- Всех, - невозмутимо отозвался Холмс.
- То есть как это так - всех? - изумился Беликов.
- Я, признаться, тоже не совсем вас понял, дорогой Холмс, присоединился к нему Уотсон.
- Между тем мысль моя очень проста. Судя по тем документам, с которыми мы с вами сейчас ознакомились, замысел "Человека в футляре", постепенно выявляясь, вырисовываясь, жил в сознании Чехова в течение многих лет. Образ же господина Беликова не сводится к единственному реальному прототипу. Это образ, как принято говорить в таких случаях, - собирательный.
- Позвольте, сударь! - возмутился Беликов - Но ведь вы же сами только что неопровержимо доказали нам, что ни господин Дьяконов, ни господин Меньшиков ко мне никакого отношения не имеют!
- Это не совсем так, - возразил Холмс. - Возьмите хоть того же Дьяконова. В той характеристике, которую ему дал в своей книге Филевский, помимо тех нескольких строк, которые я дал вам прочесть, есть и другие подробности и детали. Взгляните!
ИЗ КНИГИ П. И. ФИЛЕВСКОГО
"ОЧЕРКИ ИЗ ПРОШЛОГО ТАГАНРОГСКОЙ ГИМНАЗИИ"
Дьяконов был строгий службист, строгий к себе и к другим людям. Молодых учителей поучал и распекал с большей смелостью, чем директор. Очень не любил молодых либералов. Из его изречений можно было бы составить огромный кодекс морали.
Каждый его поступок, самый ординарный, каждое его слово было согласно выработанному им правилу, которым он руководствовался и которому он не изменял. Он всегда говорил поучениями и наставлениями. Молодых учителей он поучал: "Коль скоро вы не и силах создать новое, не разрушайте старое. Прежде узнайте жизнь, а потом отрицайте и устои, а то узнаете да поздно". Или: "Коль скоро копейка общественная, она должна быть на счету".
- Как видите, кое-что и от Дьяконова вошло в ваш состав, - заметил Холмс, обращаясь к Беликову.
- Я все понял, Холмс! - обрадованно воскликнул Уотсон. - Что-то Чехов взял от Дьяконова, что-то от Меньшикова, что-то от того классного наставника, который до смерти боялся циркуляров, что-то от своего брата Ивана...
- То есть осуществил то, о чем мечтала Агафья Тихоновна? - иронически осведомился Холмс. - Помните, она говорила, что если бы взять губы Никанора Ивановича, да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича...
- Какая еще Агафья Тихоновна! - обиделся Уотсон, услышав в реплике Холмса явную насмешку. - Знать не знаю никакой Агафьи Тихоновны!
- Гордиться тут нечем, мой бедный друг, - отвечал Холмс. - Не знать, кто такая Агафья Тихоновна, стыдно. Это героиня комедии великого русского писателя Гоголя "Женитьба". Она никак не могла выбрать себе жениха из множества претендентов на ее руку и вот, составила в своем воображении некий идеальный образ, сложенный, как из детских кубиков, из разных черт, взятых от каждого, - разъяснил Холмс.
- Уж не хотите ли вы сказать, - раздраженно вмешался Беликов, - что я был сложен именно вот так, словно бы из детских кубиков?
- Нет-нет, - успокоил его Холмс. - Художественный образ, каковым вы безусловно являетесь, это не механическое соединение разных черт. Это сплав. К тому же ведь каждый истинно художественный портрет это в некотором смысле и - автопортрет.
Но тут опять не выдержал Уотсон.
- Что вы такое говорите, Холмс! - возмущенно воскликнул он.
- Разве вам не приходилось слышать, мой милый Уотсон, знаменитую фразу Гюстава Флобера: "Эмма - это я!"?
- По правде говоря, нет, не приходилось. А что это за фраза и чем, позвольте узнать, она знаменита?
- Когда Флобер опубликовал один из лучших своих романов "Госпожа Бовари", - сказал Холмс, разжигая трубку и тем самым давая понять своим собеседникам, что объяснение его будет не слишком коротким, - сразу поползли слухи, что в романе этом описана какая-то подлинная история, чья-то реальная судьба. В маленьком французском городе, где происходит действие романа, до сих пор показывают туристам дом, где жила несчастная Эмма Бовари, аптеку, где она купила яд, чтобы покончить с собой. Впрочем, говорят, жители какого-то другого маленького города искренне убеждены, что история, описанная Флобером, на самом деле произошла у них в городе. Литературоведы долго спорили о том, кто был прототипом Эммы. Высказывались разные предположения, назывались разные имена. Наконец большинство сошлось на том, что Флобер рассказал в своем романе историю некоего доктора Деламара и Дельфины Кутюрье, живших близ Руана. И вот тут, когда, казалось, все было выяснено и установлено, раздался еще один голос, который произнес: "Эмма это я!"
- И это был?.. - не выдержал Уотсон.
- Да, это был голос самого Флобера... Я догадываюсь, что вы хотите сказать, дорогой Уотсон. Да, да, вы правы. На первый взгляд это заявление кажется странным и даже довольно нелепым. В самом деле: что может быть общего между пожилым холостяком, готовым лишить себя всех земных удовольствий ради того, чтобы неделями отшлифовывать какую-нибудь одну фразу, доводя ее до предельной выразительности, и мечтательной, легкомысленной, любящей удовольствия молодой женщиной...
- В самом деле! - обрадовался Уотсон.
- Но Флобер не солгал, - невозмутимо продолжал Холмс. - Он с полным основанием мог сказать "Эмма - это я!", потому что вложил в облик своей героини немалую часть собственной души, наделил ее своими сокровенными душевными чертами, свойствами, особенностями. И кто мог знать об этом лучше, чем он сам?
- Я готов допустить, - неохотно признал Уотсон, - что в случае с Флобером все именно так и было. Но ведь из этого вовсе еще не следует...
- Следует, друг мой, следует, - кивнул Холмс. - То, что Флобер сказал про Эмму Бовари, с таким же основанием мог бы повторить о своем герое каждый писатель.
- Уж не собираетесь вы уверить меня в том, что и в нем, - Уотсон кивнул на Беликова, - в этом ничтожестве, в этой пародии на человека...
- Я попросил бы вас, сударь! - оскорбление вскинулся тот.
- В самом деле, Уотсон, выбирайте выражения, - поддержал Беликова Холмс.
- Виноват, я, кажется, и в самом деле переступил границы дозволенного, - смутился Уотсон. - И все же, Холмс, я надеюсь, вы не станете утверждать, что и в этом господине тоже есть какие-то черты, роднящие его с его создателем. Ведь Чехов, насколько я знаю, был человек тонкого и проницательного ума и редкого душевного благородства... А этот... Что между ними может быть общего?
- Ну, во-первых, не надо понимать мою мысль так примитивно. Утверждая, что в Беликове есть что-то и от самого Чехова, я имел в виду прежде всего то, что в этот образ он вложил все свое отвращение к той действительности, которая порождала и порождает таких вот Беликовых. Ну, а кроме того... Господин Беликов! - обернулся он к их гостю. - Отчего вы не женились на Вареньке Коваленко? Ведь вы как будто к этому склонялись. Поставили даже на свой письменный стол ее портрет. Да и она, кажется, готова была ответить вам взаимностью.
- Варвара Саввишна мне нравилась, - отвечал Беликов. - И я знаю, жениться необходимо каждому человеку.
- Ну так женились бы, да и дело с концом.
- Ну да, - задумчиво покачал головой Беликов. - Женишься, а потом, чего доброго, попадешь в какую-нибудь историю. Женитьба - шаг серьезный...
- Я не понимаю, Холмс, зачем это вы вдруг стали его расспрашивать об этой Вареньке! Мы же говорили совсем о другом.
- Да нет, друг мой, как раз об этом. Дело в том, что не что очень похожее случилось и с самим Чеховым. Его полюбила очаровательная девушка Лидия Мизинова. Он тоже питал к ней самые нежные чувства. Называл ее "Прекрасная Лика". Она все ждала, что он сделает ей предложение. А Чехов колебался, тянул. И так ни на что и не решился. Эти странные отношения длились долго, несколько лет. Кончилось тем, что она вышла за другого. Была глубоко несчастлива. Жизнь ее была разбита. Да и сам Чехов потом в одном письме с горечью написал ей: "У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, и здоровье я прозевал так же, как Вас".
- Выходит, он жалел, что у них ничего не вышло? - спросил Уотсон.
- Выходит, так.
- Так почему же, в таком случае...
- На этот счет у биографов Чехова есть разные объяснения. Один объясняет это тем, что Чехов ушел от этой любви, "испугавшись страсти, которая могла бы войти в его спокойную жизнь и помешать работать". Другой написал об этом так: "Чехов не решался переступить границ, опасаясь неразрывных связей". Третий уверяет, что чувство Чехова к прекрасной Лике было "сильным и властным, но он справился с ним".
- А что об этом думаете вы? - не смог скрыть своего любопытства Уотсон.
- Не знаю, друг мой. Тут, очевидно, какая-то тайна. Да и не хочу я лезть в чужую душу. Думаю только, что не ошибусь, если выскажу предположение, что, изображая в комическом свете историю несостоявшейся женитьбы господина Беликова, Чехов имел в виду и себя. Свою нерешительность. Свой страх перед чувством, которое могло его захватить и внести сумятицу в его спокойную жизнь.
- Если я вас правильно понял, - обратился к Холмсу внимательно вслушивавшийся в этот диалог Беликов, - вы пришли к выводу, что моим прототипом был сам господин Чехов?
- Можно считать и так, - кивнул Холмс.
- Благодарю вас, сударь! Вы пролили бальзам на мои душевные раны. Если даже сам Чехов... Еще раз примите самую искреннюю мою благодарность...
Не переставая кланяться и благодарить, Беликов попятился к двери.
Убедившись, что он уже ушел и не может их слышать, Уотсон сказал:
- Я понимаю, вы просто хотели его утешить, не правда ли?
- Да, конечно, - не стал спорить Холмс. - Но я и не солгал ему. Ведь я уже - помните? - говорил вам, что каждый портрет - это в какой-то мере и автопортрет. В каждом литературном герое всегда присутствует автор. Если не он сам, собственной своей персоной, так его мысли, его чувства, его отношение к своему герою.
- Однако отсюда ведь еще не следует, что прототипом каждого литературного героя может считаться его создатель!
- Не каждого, конечно. Но очень часто именно так и бывает.
- Приведите хоть один пример! - запальчиво выкрикнул Уотсон.
- Сколько угодно! Ну взять хотя бы "Детство", "Отрочество" и "Юность" Льва Толстого. Надеюсь, вы не сомневаетесь, что прототипом главного героя этих трех повестей Николеньки Иртеньева - был сам Лев Николаевич, - сказал Холмс. - Так же, впрочем, как и прототипом Константина Левина, одного из главных героев "Анны Карениной"... Таких примеров в мировой литературе тьма!
- А как быть с другими примерами? Ведь литературных героев, у которых нет совсем ничего общего со своими создателями, я думаю, еще больше? - не унимался Уотсон.
- И в тех и в других случаях действует один общий закон, - ответил Холмс.
- И вы можете точно его сформулировать?
- Художественная литература это ведь не физика и не математика, улыбнулся Холмс. - И все-таки я попытаюсь.
Задумавшись на секунду, он поднял, как учитель указку, свою знаменитую трубку и произнес:
- Пыль впечатлений слежалась в камень. И из этого камня художник высекает тот образ, который сложился в его душе.
ЖИЗНЕННЫЙ ФАКТ И ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ СЮЖЕТ
"Писатель выдумывает своих героев или они существовали на самом деле?"
Как я уже говорил, этот вопрос неизменно возникает всякий раз, когда заходит речь о том, что такое художественная литература.
Но не менее часто задают в этих случаях и другой вопрос. Вернее, тот же самый, но относящийся уже не к герою произведения, а к его сюжету:
Придумывают, сочиняют писатели сюжеты своих романов, повестей и рассказов или берут их из жизни?
Ответу на этот вопрос и посвящена эта глава моей книги.
Итак - опять тот же проклятый вопрос: ПИСАТЕЛЬ ВЫДУМЫВАЕТ ИЛИ ЭТО БЫЛО НА САМОМ ДЕЛЕ?
ПОЧЕМУ АННА КАРЕНИНА
БРОСИЛАСЬ ПОД ПОЕЗД
ИЗ ДНЕВНИКА С. А. ТОЛСТОЙ
У нашего соседа по Ясной Поляне А. Н. Бибикова была любовница, девушка лет тридцати, Анна Степановна. Впоследствии Бибиков взял к себе в дом гувернантку - красивую немку и сделал ей предложение. Анна Степановна уехала из дому и на станции Ясенки (очень близко от Ясной Поляны) бросилась под товарный поезд. Потом ее анатомировали. Лев Николаевич видел ее с обнаженным черепом, всю раздетую и разрезанную, в Ясенковской казарме. Впечатление было ужасное и запало ему глубоко.
Из этого рассказа жены Льва Николаевича, конечно, не следует, что любовница Бибикова, которую, как и Анну Каренину, тоже звали Анной, была прототипом героини толстовского романа. Но на сюжет "Анны Карениной" история этой несчастной женщины повлияла, как считают многие, самым непосредственным образом.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. А. СЕРГЕЕНКО
Лев Николаевич сначала не думал умерщвлять Анну Каренину. Но вблизи Ясной Поляны произошел аналогичный романический эпизод, причем несчастная героиня Анна бросилась под поезд. Это изменило его первоначальный план.
Таких фактов в истории мировой литературы - тьма.
Иногда какой-нибудь случай, попавший в поле зрения писателя, наталкивает его на какой-нибудь важный, решающий поворот разрабатываемого им сюжета. А сплошь и рядом бывает так, что и весь сюжет сочиняемой писателем книги взят, что называется, из жизни: в основу его легла реальная жизненная история, рассказанная писателю кем-то из его друзей или знакомых, а то и просто взятая из газетной хроники.
Вот самые известные факты такого рода.
Друг Пушкина Павел Воинович Нащокин однажды рассказал Александру Сергеевичу про одного небогатого белорусского дворянина, Островского, который был разорен, доведен до нищеты богатым помещиком, своим соседом. По суду у него отобрали якобы незаконно принадлежащее ему имение. Оставшись со своими крестьянами, он сделался разбойником: стал грабить богатых помещиков, подьячих... Нащокин сам видел этого Островского в остроге.
Завязка же этого романа, название которого вы, конечно, уже угадали, была взята Пушкиным из подлинного дела Козловского уездного суда от 2 октября 1832 года "О неправильном владении поручиком Иваном Яковлевым сыном Муратовым имением, принадлежащим гвардии подполковнику Семену Петрову сыну Крюкову, состоящим Тамбовской губернии Козловской округи сельце Новопанском".
Писарская копия этого дела вшита в авторскую рукопись пушкинского романа. Пушкин сохранил в неприкосновенности этот текст судебной кляузы, заменив лишь подлинные имена на вымышленные.
А вот история, в которой уже сам Пушкин выступает в роли рассказчика, подарившего своему собрату-писателю анекдот, который тот превратил в сюжет одного из главных своих художественных созданий.
Александр Сергеевич рассказал ему про своего знакомого Павла Свиньина, который в Бессарабии выдал себя за важного чиновника из Петербурга. В этой своей мистификации тот зашел довольно далеко и даже уже начал было принимать прошения от колодников.
К этому факту Пушкин прибавил еще и другой, похожий. В городе Устюжне Новгородской губернии, как ему рассказывали, какой-то приезжий выдал себя за чиновника министерства и обобрал городских жителей.
А вот история, приключившаяся с прототипом одной из самых знаменитых книг мировой литературы.
Его звали Александр Селькирк. Он родился в 1676 году в небольшом городишке Ларго, в Шотландии, в семье башмачника, прожившего нормальную, спокойную жизнь и никогда не помышлявшего ни о каких авантюрах и приключениях. Но у сына этого мирного обывателя жизнь сложилась совсем иначе.
Когда ему стукнуло восемнадцать лет, он убежал из дома и нанялся матросом на корабль, отправлявшийся в дальнее плавание.
В открытом море на корабль - это часто случалось в те времена - напали пираты. Матрос Александр Селькирк, как и остальные члены экипажа, был взят в плен и продан в рабство.
Но это, первое его приключение закончилось сравнительно благополучно. Каким-то образом ему удалось вырваться на свободу, и вскоре он возвратился домой с кошельком, туго набитым золотыми монетами.
Родители юноши были счастливы и искренно надеялись, что это приключение навсегда вышибло из головы их непутевого сына всю дурь. Но сын на этом не успокоился. Он тут же ринулся в новую авантюру: нанялся боцманом на шестнадцатипушечную галеру "Сенк пор", капитаном которой был знаменитый в ту пору морской волк - Уильям Дампьер.
Собственно, Дампьер командовал двумя кораблями - галерой, на которой служил боцманом Селькирк, и двадцатишестипушечным бригом "Сент Джордж". Капитаном "Сенк пора" был другой человек, который вскоре умер. И вместо него Дампьер назначил командиром судна некоего Томаса Стредлинга, человека крутого, вспыльчивого и жестокого. С новым капитаном отношения у Селькирка не сложились. Они часто ссорились, и дело в конце концов дошло до того, что Селькирк вынужден был покинуть корабль. В судовом журнале было записано: "Боцман Александр Селькирк списан с судна по собственному желанию". Но как оно там было на самом деле, мы не знаем: не исключено, что его высадили насильно на необитаемый остров Мас-а-Тьера (архипелаг Хуан Фернандес), где ему было суждено прожить в полном одиночестве долгих четыре года.
Какие-то самые необходимые для жизни вещи у Селькирка были: немного одежды, белья, кремневое ружье, фунт пороху, пули и огниво, несколько фунтов табака, топор, нож.
Но одежда быстро сносилась. Да и остальные припасы скоро иссякли.
Все шло к тому, что Селькирк на своем необитаемом острове должен был либо умереть с голоду, либо сойти с ума от одиночества и тоски.
Однако не произошло ни того, ни другого.
Селькирк в этой необыкновенной ситуации проявил просто чудеса выдумки, изобретательности, терпения и трудолюбия. Когда одежда его пришла в негодность, он из простого гвоздя смастерил швейную иглу и сшил себе из козьих шкур новую одежду. Он выстроил себе две хижины из бревен и листьев и оборудовал это свое жилье всяческой - тоже самодельной - утварью...
Вряд ли стоит продолжать этот рассказ об одинокой жизни Александра Селькирка на необитаемом острове. Ведь вы уже, конечно, узнали книгу, в которой были описаны все эти его необыкновенные приключения. Разумеется, не с документальной точностью. В романе эта подлинная история обросла множеством придуманных писателем, иногда совершенно фантастических подробностей. Кое в чем она была даже довольно существенно изменена.
Какими бы серьезными и какими бы реальными ни бы ли причины, привлекшие внимание Даниэля Дефо к истории Александра Селькирка, сама по себе эта история, натолкнувшая писателя на создание романа о Робинзоне Крузо, была все-таки в высшей степени неординарна.
Немало было на свете и других, столь же неординарных историй, случившихся в жизни и именно этой своей не ординарностью привлекавших внимание писателей.
Я мог бы припомнить и назвать десятки знаменитых книг, в основу которых легли подлинные истории, каждая из которых выходит далеко за пределы повседневности, поражает воображение своей фантастичностью.
Однако на свете немало и совсем других книг, авторы которых вовсе не стремились к тому, чтобы рассказать о событиях необыкновенных, из ряда вон выходящих, а, наоборот, хотели рассказать как раз самую что ни на есть обыкновенную историю.
У одного русского писателя есть даже роман, который так прямо и называется - "Обыкновенная история".
Так вот: как обстоит дело с книгами, сюжетную основу которых образуют события самые что ни на есть обыкновенные, даже заурядные? Неужели авторы и этих книг тоже ищут (и находят) свои сюжеты в полицейской хронике или в различных житейских историях, происходивших с их друзьями и знакомыми?
Вот несколько примеров, наглядно показывающих, как чаще всего это бывает.
После жестокого провала, который постиг его книгу "Искушение святого Антония", Гюстав Флобер вместе с друзьями, горячо ему сочувствовавшими, провел бессонную ночь. О том, что случилось потом, рассказал ближайший друг Флобера Максим Дю Кан.
ИЗ КНИГИ МАКСИМА ДЮ КАНА
В продолжение дня, который следовал за этой ночью без сна, мы сидели в саду и молчали, погруженные в печаль. Вдруг Буйлэ сказал:
- Почему бы тебе не написать историю Делонэ?
Флобер поднял глаза и с радостью вскричал:
- Вот это мысль!
Человек, которого Максим Дю Кан называет Делонэ (на самом деле его звали не Делонэ, а - Деламар), стал прототипом Шарля Бовари, героя одного из самых знаменитых романов Флобера "Мадам Бовари". А сюжет романа, как считают многие исследователи, воспроизводит историю, приключившуюся с Деламаром, просто с поразительной точностью.
ИЗ КНИГИ БИОГРАФА И ИССЛЕДОВАТЕЛЯ ТВОРЧЕСТВА
ГЮСТАВА ФЛОБЕРА - РЕНЕ ДЕШАРА
Остается неопровержимым, что сюжет "Мадам Бовари" взят из реальной действительности и что он совершенно не выдуман. Уже сумели восстановить с большим приближением к реальной правде, с тщательно зафиксированными деталями, подлинную житейскую драму, разыгравшуюся в провинции. Ее героем был Эжен Деламар, который отбывал практику студента-медика выпускного курса в руанском госпитале под руководством отца писателя, Ахилла Клеофаса Флобера. Семья Флобера поддерживала знакомство с Деламаром и после того, как последний устроился в Ри, в нескольких лье от Руана.
Через год после смерти первой жены Деламар вторично женился на Веронике Адельфине Кутюрье. Усердная читательница романов, любительница роскоши и туалетов, Адельфина от безделья вскоре начала обманывать своего мужа. Сначала она избрала своим любовником некоего Луи Кампиона, который жил в замке Кресенвиль недалеко от Ри. Это - Рудольф Буланже романа. Потом Адельфина стала любовницей клерка одного нотариуса, который умер в 1890 году в Бовэ. Падая все ниже и ниже, увязая в долгах, ввергнутая в нищету, заброшенная, она отравилась 6 марта 1848 года мышьяком.
А вот история еще одного знаменитого сюжета.
ИЗ ДНЕВНИКА Л. Н. ТОЛСТОГО
Декабрь 1889 года
Мысли о коневском рассказе все ярче и ярче приходят в голову. Вообще нахожусь в состоянии вдохновения 2-й день.
11 февраля 1890 года
Гулял очень долго, думал о коневской повести.
"Коневский рассказ" или "коневская повесть" в дневниках и письмах Толстого того времени упоминается постоянно.
Под этим "кодовым названием" подразумевалась история, которую рассказал Льву Николаевичу его добрый приятель Анатолий Федорович Кони, бывший в то время прокурором Петербургского окружного суда.
Однажды к нему пришел молодой человек "с бледным выразительным лицом и беспокойными горящими глазами, обличавшими внутреннюю тревогу. Его одежда и манеры изобличали человека, привыкшего вращаться в высших слоях общества". Как потом выяснилось, он принадлежал к старой дворянской семье и кончил курс в одном из высших привилегированных учебных заведений.
К прокурору он обратился с просьбой передать письмо одной арестантке. Она была проституткой из публичного дома самого низкого пошиба. В тюрьму попала, потому что украла у одного своего "гостя" сто рублей. Звали ее Розалия Они.
В своем письме молодой человек просил руки Розалии. В разговоре с Кони он выразил надежду, что та примет его предложение и они "скоро смогут перевенчаться".
На вопрос изумленного Кони, откуда он знает Розалию и где они познакомились, молодой человек отвечал, что видел ее в суде, где она сидела на скамье подсудимых, а он был присяжным заседателем.
Кони, разумеется, стал его отговаривать, справедливо говоря, что из такого брака не может выйти ничего хорошего. Но тот твердо стоял на своем. От Розалии тоже пришло безграмотное письмо, в котором она выражала свое согласие вступить в брак.
Венчание так и не состоялось: Розалия вскоре умерла от сыпного тифа, а странный молодой человек куда-то сгинул. Больше Кони никогда его не встречал. Но причина его загадочного поступка разъяснилась. Смотрительница женского отделения тюрьмы, в которой находилась Розалия, рассказала Анатолию Федоровичу ее историю, которую она знала с ее слов.
Когда она была еще ребенком, ее взяла к себе в дом одна богатая дама. Сперва она ее баловала, наряжала, дарила красивые игрушки, но вскоре это ей наскучило, и "сиротку" сдали в девичью, где она воспитывалась до шестнадцати лет. Там ее и увидал молодой человек, родственник хозяйки. "Он соблазнил несчастную девочку, - рассказывает Кони, - а когда оказались последствия соблазна, возмущенная дама с негодованием выгнала вон... не родственника, как следовало, а Розалию".
Розалия родила, ребенка отдала в воспитательный дом, а сама, опускаясь все ниже и ниже, очутилась в конце концов на скамье подсудимых, где ее и увидал бывший ее соблазнитель, по счастливой - или несчастливой случайности оказавшийся в том суде присяжным заседателем.
Толстой сперва уговаривал Кони, чтобы тот сам описал всю эту историю. А когда убедился, что тот этого делать не собирается, попросил уступить этот сюжет ему.
Так родился роман Л. Н. Толстого "Воскресение".
Другая драматическая история, взятая прямо из судебной хроники, превратилась в сюжет еще одной классической книги. На этот раз дело происходило не в России, а во Франции.
В 1827 году на всю Францию прогремел судебный процесс некоего Антуана Берте, приговоренного к смертной казни за покушение на жизнь своей любовницы и покровительницы госпожи Мишу.
Антуан Берте был сыном крестьянина, державшего кузницу.
"Хрупкое сложение, мало приспособленное к физическому труду, высокий, не для человека его звания, уровень умственного развития, рано выявившаяся наклонность к высшей науке" - такова была его характеристика, сохранившаяся в судебном отчете.
На одаренного юношу, не склонного к грубому физическому труду, обратил внимание местный кюре (священник). Он решил дать ему образование и вывести в люди, готовя его к духовной карьере. По его ходатайству Антуан был принят воспитателем в богатый дом господина Мишу. Между юным гувернером и матерью его ученика, тридцатишестилетней романтической женщиной, завязались близкие отношения.
ИЗ ПОКАЗАНИЙ АНТУАНА БЕРТЕ
Каждый день я общался с женщиной, увлекательной и доброй, которая осыпала меня знаками утонченного внимания и с материнской заботливостью берегла хрупкое мое здоровье. Общение с ней мне было сладостью: она словно угадывала и понимала все, что творится в сердце восемнадцатилетнего юноши; наши беседы незаметно приобретали характер мечтательной чувствительности, придававшей им несказанную прелесть. Госпожа Мишу прониклась сочувствием к моим мукам и захотела несколько усладить их. За трогательное ее участие я отплатил ей неистовой любовью.
Счастье влюбленных продолжалось недолго. По доносу горничной Антуан был изгнан из дома Мишу. Все тот же добрый кюре, принимающий в нем участие, помогает ему поступить в духовную семинарию. Но спустя всего лишь год и оттуда его изгоняют. И тогда - по ходатайству не оставляющего его своим покровительством священника Антуана принимают воспитателем в богатый аристократический дом де Кардоне. Грустный, мечтательный юноша с выразительной внешностью привлек внимание дочери хозяина дома - мадемуазель де Кардоне. О своей влюбленности в Антуана девушка призналась отцу. А тут еще госпожа Мишу, страдающая от измены своего бывшего любовника, написала господину де Кардоне письмо, разоблачающее Антуана. В результате и из дома де Кардоне Антуан был уволен так же, как незадолго до того его выгнали из дома господина Мишу.
Доведенный до отчаяния, Антуан во время церковной службы проник в храм, где молилась его бывшая любовница, и в момент возложения святых даров, когда она была полностью погружена в молитву и не подозревала о грозившей ей опасности, дважды выстрелил в нее из пистолета.
Суд признал Антуана Берте виновным в убийстве с заранее обдуманным намерением, и он был казнен.
Драматическая история эта легла в основу сюжета самого знаменитого романа Стендаля "Красное и черное".
Почти механически, по инерции, я написал: "Легла в основу". Однако здесь это расхожее выражение не годится, потому что история Антуана Берте, взятая Стендалем из отчета о его судебном процессе, не просто легла в основу сюжета его романа. Все события, происшедшие с Антуаном Берте, были перенесены Стендалем в его роман с поразительной точностью, в их строгой фактической последовательности.
Есть в романе Стендаля и добрый священник, покровительствующий герою. (Там его зовут аббат Шелан.) И донос горничной. И точно так же, как в жизни, роковую роль в изгнании героя романа Жюльена Сореля из дома маркиза де ла Моля сыграло письмо его бывшей любовницы.
Даже внешность своего героя Стендаль взял прямо из судебного отчета.
ИЗ РОМАНА СТЕНДАЛЯ "КРАСНОЕ И ЧЕРНОЕ"
Это был невысокий юноша лет 18-19, тщедушный на вид, с неправильными, но изящными чертами лица. Большие черные глаза, которые говорили о работе мысли и внутреннем огне.
ИЗ СУДЕБНОГО ОТЧЕТА О ПРОЦЕССЕ АНТУАНА БЕРТЕ
Молодой человек роста ниже среднего, худощавый и тщедушный. Лицо у него выразительное: его бледность образует контраст с большими черными глазами. Факты и события, взятые из судебного отчета, легли в роман почти без всяких изменений. Изменены были только самые мелкие и незначительные подробности. Так, например, отец Антуана Берте был владельцем кузницы, а у Стендаля он (то есть не он, конечно, а отец Жюльена Сореля) стал владельцем лесопилки. Не такая уж большая разница...
ЕЩЕ ОДИН ПРИМЕР
У матери Ивана Сергеевича Тургенева Варвары Петровны была воспитанница - Вера Житова. Она оставила интересные воспоминания, в которых, между прочим, подробно рассказывает историю, легшую в основу знаменитого тургеневского рассказа "Муму".
Оказывается, и героиня рассказа - барыня, и главный его герой - немой дворник Герасим, и самый сюжет повествования - все в точности списано с натуры.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ В. Н. ЖИТОВОЙ
Весь рассказ Ивана Сергеевича об этих двух несчастных существах не есть вымысел. Вся эта печальная драма произошла на моих глазах.
Немого дворника Герасима в жизни звали Андреем.
Сила его была необыкновенная, а руки так велики, что, когда ему случалось меня брать на руки, я себя чувствовала точно в каком экипаже. И вот таким-то образом была я однажды внесена им в его каморку, где я в первый раз увидала Муму. Крошечная собачка, белая с коричневыми пятнами, лежала на кровати Андрея.
Вся история в жизни развивалась точно так, как это было описано Тургеневым в его рассказе.
Но есть в воспоминаниях Житовой некоторые подробности, которые в рассказ не вошли.
Вот, например, такой случай.
Одна особа, не пользовавшаяся, как пишет Житова, "симпатиями Варвары Петровны", вздумала подарить Немому голубого ситцу на рубашку. Андрей "с презрением посмотрел на ситец" и швырнул его на прилавок. Экономка, желая подольститься к барыне, рассказала ей, как Немой показал на свою красную рубашку и выразил жестом, что его барыня, мол, одевает его так, что ни в каких подачках чужих людей он не нуждается. Растроганная его преданностью, барыня позвала Андрея к себе и дала ему в награду за верность десятирублевую ассигнацию.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ В. Н. ЖИТОВОЙ
От удовольствия и радости Андрей оглушительно мычал и смеялся. Уходя, он показал пальцем на свою барыню и ударил себя в грудь, что на его языке значило, что он ее очень любит.
Он ей даже простил смерть своей Муму.
Привязанность Андрея к своей барыне осталась все та же. Как ни горько было Андрею, но он остался верен своей госпоже и до самой ее смерти служил ей.
Я думаю, что приведенных примеров уже довольно, чтобы сделать некоторые выводы.
Вывод первый. В основе многих, очень многих, а может быть, даже и всех известных нам художественных сюжетов лежат какие-то реальные жизненные факты, события, истории.
ИЗ КНИГИ Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКОГО
"ЭСТЕТИЧЕСКИЕ ОТНОШЕНИЯ ИСКУССТВА
К ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ"
Очень легко доказать, что сюжетами романов, повестей и т. д. обыкновенно служат поэту действительно случившиеся события или анекдоты, разного рода рассказы и пр.
В этом своем утверждении Чернышевский, безусловно, прав. Но так же легко доказать и другое, противоположное. Положив в основу своего будущего произведения какой-нибудь реальный жизненный факт, писатель всегда этот факт деформирует, обогащает, изменяет. Очень часто - до неузнаваемости. И это второй важный вывод, который мы должны сделать из приведенных мною случаев и примеров.
Иногда может показаться, что изменения, внесенные писателем в историю, взятую им из жизни, не так уж существенны. Но, вглядевшись в произведение чуть пристальнее, чуть внимательнее сопоставив основные перипетии его сюжета с реальной историей, от которой писатель отталкивался, мы неизменно убеждаемся, что, оттолкнувшись (именно оттолкнувшись) от того или иного жизненного факта, писатель, как правило, уходит от него очень далеко.
И тут возникает естественный вопрос: зачем он это делает?
ИЗ СТАТЬИ Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКОГО "О ПОЭЗИИ"
К чему это бесцеремонное драматизирование действительных событий, которое так часто встречается в романах и повестях?
Выберите связное и правдоподобное событие и расскажите его так, как оно было на самом деле, если ваш выбор будет недурен (а это так легко!), то ваша не переделанная из действительности повесть будет лучше всякой переделанной "по требованиям искусства", то есть обыкновенно по требованиям литературной эффектности.
Итак, если верить Чернышевскому, все писатели, сколько их ни было за тысячелетия существования мировой литературы, все до одного - поступали неправильно, пересказывая или изображая взятую из жизни историю не так (или не совсем так), как она происходила в действительности. Поступали же они так по причинам (опять-таки если верить Чернышевскому) крайне несерьезным: "по требованиям литературной эффектности".
На самом деле это, конечно, не так.
Весь опыт мировой литературы показывает, что изменять, деформировать, обогащать своей фантазией реальный факт, превращая его в художественный сюжет, писателя побуждают вовсе не соображения "литературной эффектности", а совсем другие, неизмеримо более важные и глубокие причины.
Чтобы понять, как и почему это происходит, нам придется провести еще одно, совсем уже детективное, расследование, которое лучше всего опять поручить таким испытанным мастерам этого дела, как Шерлок Холмс и доктор Уотсон.
РАЗГАДКА ТАЙНЫ ТРЕХ КАРТ В ПОВЕСТИ
А. С. ПУШКИНА "ПИКОВАЯ ДАМА"
Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон
Тяжело вздохнув, Уотсон отложил в сторону тяжелый том Пушкина и задумался.
- Вы явно чем-то недовольны, мой друг, - тотчас откликнулся на этот жест проницательный Холмс. - Я заметил, что вчера весь вечер, да и сегодня все утро вы читали "Пиковую даму". Неужели эта пушкинская повесть вам не понравилась?
- Как вы можете так говорить, Холмс! - возмутился Уотсон. - Не просто понравилась! Я испытал истинное наслаждение!
- Лицо ваше, однако, говорит о другом. Итак? Что повергло вас в такое уныние?
- Повесть Пушкина прекрасна. Но конец ее действительно нагнал на меня жуткую тоску. Мне жалко Германна.
- Если я вас правильно понял, вам больше пришелся бы по душе счастливый конец?
- Само собой. А вам разве нет?
Не отвечая на этот прямой вопрос Уотсона, педантичный Холмс уточнил:
- Стало быть, вы полагаете, что повесть Пушкина только выиграла бы, если бы Германн в ее финале получил то, о чем мечтал?
- Ну разумеется! - воскликнул пылкий Уотсон. - Счастливый конец всегда лучше печального.
- Н-да... Но Пушкин, очевидно, думал иначе. В противном случае он ведь не стал бы так радикально менять подсказанный ему сюжет.
- А он разве его изменил?
- Ну конечно, - кивнул Холмс. - На замысел этой повести Пушкина натолкнула история. Даже не история, а анекдот. Очень короткий. Впрочем, прочтите сами.
Холмс достал с полки какую-то старую, судя по всему, довольно давно изданную книгу, раскрыл ее на заранее заложенной странице и протянул Уотсону.
ИЗ КНИГИ П. И. БАРТЕНЕВА - "РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ,
ЗАПИСАННЫЕ СО СЛОВ ЕГО ДРУЗЕЙ"
Молодой князь Голицын рассказал Пушкину, что однажды он проигрался в карты и пришел просить денег к своей бабке, княгине Наталье Петровне Голицыной. Денег она ему не дала, а дала три карты, назначенные ей в Париже Сен-Жерменом. "Попробуй", сказала бабушка. Внучек поставил карты и отыгрался.
- Как видите, - сказал Холмс, убедившись, что Уотсон дочитал этот отрывок до конца, - в истории, которую юный князь Голицы рассказал Пушкину, конец был самый счастливый. Совсем в вашем духе. Но Пушкина этот счастливый конец почему-то не устроил. Как вы думаете, Уотсон, почему?
- Тут даже и думать нечего! - пожал плечами Уотсон. Ему, видимо, показалось, что так будет... Ну как бы это сказать... эффектнее, что ли... Вот он и напридумывал всяких ужасов, накрутил разной мистики... Смерть старой графини... Явление ее Германну с того света... Ну и, разумеется, месть... Это ведь она в отместку Германну обманула его и подсунула другую карту - пиковую даму вместо туза...
- Поздравляю вас, друг мой! - сказал Холмс, слушавший этот запальчивый монолог Уотсона с обычной своей иронической усмешкой. - Вы проявили поистине необыкновенную эрудицию. Я, признаться, не ожидал, что вы читали Чернышевского...
- Какого еще Чернышевского? Я понятия не имею ни о каком Чернышевском!
- Николай Чернышевский - это знаменитый русский критик и теоретик искусства. Он утверждал, что писатели напрасно изменяют по своему произволу сюжеты, которые берут из жизни. И точь-в-точь, как вы - ну прямо слово в слово, - предположил, что делают они это, как он выразился, "для литературной эффектности".
- Клянусь вам, Холмс, что я знать не знаю никакого Чернышевского! приложил руку к сердцу Уотсон.
- Не клянитесь, друг мой, не клянитесь. Я вам верю.
- Однако, - вдруг приободрился Уотсон, - если моя мысль совпала с суждением столь знаменитого человека, да к тому же еще и специалиста... Не кажется ли вам в таком случае, что эта моя мысль не так уж и глупа?
- Посмотрим, - уклонился от прямого ответа на этот щекотливый вопрос Холмс. - Это выяснится в ходе нашего расследования. Пока же я только могу сказать, что у Чернышевского были на этот счет одни соображения, а у вас, насколько я понимаю, - совершенно другие. Вам стало жаль беднягу Германна...
- Не прикидывайтесь таким сухарем, Холмс! - вспыхнул Уотсон. - Я ведь знаю, что в глубине души вы тоже ему сочувствуете.
- Сочувствую? - задумался Холмс. - Нет, мое отношение к Германну, пожалуй, не укладывается в это определение. Кстати, вы обратили внимание на сходство Германна с Наполеоном? Помните, Пушкин словно бы вскользь замечает: "У него профиль Наполеона..." Вы только вдумайтесь в глубинный смысл этого сходства.
- Прямо-таки уж глубинный? - усомнился Уотсон. Мало ли кто на кого похож? В жизни всякое бывает.
- В жизни действительно бывает всякое. Но в литературе такие совпадения всегда несут в себе особый смысл. Вот вам, кстати, и ответ на ваш вопрос: сочувствую ли я Германну. Сочувствую или не сочувствую, но многое в этом человеке меня привлекает.
- Вот видите!
- Прежде всего, - словно не слыша этого пылкого восклицания, продолжал Холмс, - меня привлекает его яркая незаурядность. Вот, кстати, еще одна важная деталь Вы обратили внимание на эпиграф, который Пушкин поставил к первой части этой своей повести?
- По правде говоря, не обратил, - признался Уотсон.
- Зря. Прочтите его внимательно.
Уотсон раскрыл "Пиковую даму" и прочел:
А в ненастные дни
Собирались они
Часто.
Гнули, Бог их прости,
От пятидесяти
На сто.
И выигрывали,
И отписывали
Мелом.
Так в ненастные дни
Занимались они
Делом.
- Остроумно, - сказал Уотсон, дочитав этот стихотворный отрывок до конца.
- Я привлек ваше внимание к этому эпиграфу, - поморщился Холмс, - не для того, чтобы вы расточали ваши комплименты пушкинскому остроумию.
- Ах, так это самого Пушкина стихотворение?
- Да. Впервые он привел его в своем письме Вяземскому от первого сентября тысяча восемьсот двадцать восьмого года. "Я продолжаю, - писал он в этом письме, - образ жизни, воспетый мною таким образом". И далее следовал текст этого шуточного стихотворения. Позже, в слегка измененном виде, он поставил его эпиграфом к "Пиковой даме". Я попросил вас прочесть его внимательно, чтобы обратить ваше внимание на его форму. На ритмику, интонацию...
- О, все это я оценил вполне! Можете мне поверить! Форма весьма изящна, интонация легка, грациозна, непринужденна, как, впрочем, почти все у Пушкина.
- Да нет, не в этом дело, - снова поморщился Холмс.
Подойдя к книжному шкафу, он порылся в нем и извлек старый, пожелтевший от времени журнал.
- Что это? - спросил Уотсон.
- "Русская старина" за тысяча восемьсот восемьдесят четвертый год. Август. Здесь впервые была отмечена родословная этого пушкинского отрывка в описании рукописей Пушкина, выполненном известным историком русской литературы Вячеславом Евгеньевичем Якушкиным. Сделайте одолжение, Уотсон, прочтите, что пишет Якушкин об этом пушкинском стихотворении.
Приблизив раскрытый журнал к глазам, Уотсон прочел:
- "Отрывок из известной песни - "Знаешь те острова..." - принадлежащей многим авторам..." Ничего не понимаю! Выходит, это не один Пушкин сочинил, а многие авторы?
- Нет, - покачал головой Холмс. - Это стихотворение сочинил Пушкин. Но современниками, знающими, в чем тут дело, оно воспринималось как отрывок из песни, сочиненной раньше. А песенка эта была сочинена Рылеевым и Бестужевым-Марлинским.
- Вон оно что!
- Да... И содержание песенки было весьма, я бы сказал, примечательное. Полный ее текст у меня имеется.
Взяв с полки том Рылеева, Холмс быстро раскрыл его на нужной странице.
- Вот она, эта песенка, - сказал он, протягивая книгу Уотсону. Прочтите, пожалуйста!
Уотсон начал:
- Ах, где те острова,
Где растет трын-трава,
Братцы!..
- Нет-нет, не это! - прервал его Холмс. - Переходите сразу ко второму отрывку!
- Вот к этому? - ткнул Уотсон пальцем в раскрытую перед ним страницу.
Холмс молча кивнул, и Уотсон внимательно стал читать указанный ему отрывок:
Ты скажи, говори,
Как в России цари
Правят.
Ты скажи поскорей,
Как в России царей
Давят.
Как капралы Петра
Провожали с двора
Тихо.
А жена пред дворцом
Разъезжала верхом
Лихо.
Как курносый злодей
Воцарился на ней.
Горе!
Но Господь, русский Бог,
Бедным людям помог
Вскоре.
Надеюсь, вы догадались, на какие обстоятельства российской истории намекает эта шуточная песенка? - спросил Холмс, когда Уотсон дочитал стихотворение до конца.
- Не совсем, - признался Уотсон.
- Песенка эта, - объяснил Холмс, - весьма прозрачно намекала на убийство Петра Третьего, инспирированное его женой Екатериной, и на удушение Павла Первого. "Курносый злодей", о котором здесь говорится, это ведь не кто иной, как Павел. А помог русским людям избавиться от этого курносого злодея не столько Бог, сколько вполне конкретные люди, имена которых авторам этой песенки, как, впрочем, и Пушкину, были хорошо известны.
- Вам не кажется, Холмс, что мы слегка отдалились от героя пушкинской "Пиковой дамы"?
- Ничуть! Неужели вы до сих пор не поняли, куда я клоню?
- Не понял, - признался Уотсон. - И боюсь, что без вашего разъяснения не пойму.
- Между тем все очень просто. Поставив эпиграфом к первой части "Пиковой дамы" шуточный стишок о карточной игре, написанный в форме продолжения этой крамольной песенки, Пушкин, я думаю, хотел сказать примерно следующее. Были времена, словно бы говорит он, когда люди, подобные моему герою, такие вот решительные, смелые, сильные люди участвовали в большой политической игре. Совершали революции, дворцовые перевороты. Но времена изменились. И теперь уделом этих сильных личностей - вспомните, у Германна профиль Наполеона! - стала, увы, совсем другая борьба: за карточным столом. Понтировать, выигрывать, отписывать мелом выигрыш и проигрыш, гнуть от пятидесяти на сто - вот оно, то единственное дело, в котором только и может выплеснуться пламень, сжигающий их душу. Не забывайте, Уотсон, что песенка Рылеева и Бестужева была написана году примерно в тысяча восемьсот двадцать третьем, то есть до событий на Сенатской площади. А продолжение этой песенки Пушкин написал в тысяча восемьсот двадцать восьмом, в эпоху глухой политической реакции, когда один из авторов этой песенки был уже повешен, а второй приговорен к каторге, впоследствии замененной солдатчиной.
- Благодарю вас, Холмс! Вы открыли мне глаза! - пылко воскликнул Уотсон. - Теперь я понимаю, на чем основано мое непроизвольное, горячее сочувствие этому бедняге Германну...
- Хм, - произнес Холмс.
На лице его появилось столь знакомое Уотсону насмешливое, ироническое выражение.
- Да, да! - выкрикнул Уотсон. - Я ему сочувствую от всей души! И мне искренно жаль, что Пушкин не нашел ничего лучшего, чем уготовить этому своему герою столь печальный конец.
- Успокойтесь, Уотсон, - охладил пыл своего друга Холмс. - Я ведь уже говорил вам, что до известной степени тоже готов сочувствовать Германну. Но, несмотря на все мое сочувствие, печальный конец его представляется мне закономерным. И даже, если хотите, неизбежным.
- Но ведь молодой князь Голицын, историю которого Пушкин положил в основу сюжета "Пиковой дамы"... Он ведь тоже, я думаю, был порядочным шалопаем...
- История молодого князя Голицына предельно проста. Он проигрался в пух и прах. Бабка его пожалела и дала ему возможность отыграться. Вина его в ее глазах была, вероятно, не так уж велика. К тому же, не забывайте, он был все-таки ее родной внук. История же Германна - совсем другая. И стала она другой прежде всего потому, что Пушкин решил поставить в центр своей повести именно такого человека, как Германн. Опять, уже в который раз, напоминаю вам, дорогой Уотсон, что у него, как говорит Пушкин, был профиль Наполеона...
- Дался вам этот профиль Наполеона! Неужели это так важно?
- Очень важно. В этом сходстве с Наполеоном - ключ к характеру Германна. И, если хотите, ключ ко всей повести. Позвольте напомнить вам такие строки Пушкина:
Мы все глядим в Наполеоны.
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно...
- Вот те на! - озадаченно воскликнул Уотсон. - Значит, Пушкин вовсе не восхищался Наполеоном?
- Было время, когда он им восхищался. И даже называл его гением и властителем своих дум, - ответил Холмс. - Но в ту пору, когда он задумал "Пиковую даму", его отношение к Наполеону было уже совсем иным. И сходство Германна с Наполеоном в глазах Пушкина теперь уже свидетельствовало не столько о яркой незаурядности этого его героя - хотя и о ней, конечно, тоже, - сколько о его способности пройти по трупам ради достижения своей цели. Вспомните: "Двуногих тварей миллионы для нас орудие одно". Распоряжаться жизнями миллионов Германну не дано. Но жизнь Лизаветы Ивановны, которую он обманул, жизнь старухи графини, которую он, в сущности, отправил на тот свет, обе эти жизни были для него лишь орудием для получения богатства, к которому он так стремился.
- Вы, как всегда, переубедили меня, Холмс! Да, пожалуй, вы правы: Германн получил по заслугам. Но тогда свою повесть Пушкину следовало закончить совсем не так.
- А как?
- Разоблачением Германна. Чтобы не было этого мистического тумана. Чтобы все было просто, ясно, логично, как...
- Как в детективе, - закончил Холмс.
- Да, если хотите, как в детективе, - согласился Уотсон. - Если уж речь идет о преступнике, которым, как вы меня сейчас убедили, Германн безусловно является, уместно вспомнить и о детективе. Да и что в этом плохого, смею вас спросить? Кто другой, а уж мы с вами, мне кажется, должны с почтением относиться к славному жанру детектива, в котором сами снискали неизменную любовь читателей.
- Меньше, чем кто бы то ни было, я намерен хулить этот род литературы, которому, как вы справедливо заметили, я обязан и своей скромной известностью, и своей высокой профессиональной репутацией, - сказал Холмс. Однако должен вам напомнить, что Пушкин сочинял не детектив. В детективе главное - разоблачить преступника. Преступник разоблачен, схвачен - вот и развязка. А что творится у преступника в душе, это автора детективного романа, как правило, не интересует. Пушкина же интересовала в первую очередь душа его героя. Он хотел, чтобы возмездие пришло к Германну не извне, а, так сказать, изнутри. Чтобы источником и даже орудием этого возмездия оказалась его собственная совесть...
- При чем тут совесть? - удивился Уотсон. - Я так понял, что это графиня с того света отомстила Германну. Не даром же эта злосчастная пиковая дама подмигнула ему, и он с ужасом узнал в ней старуху. Именно этот мистический мотив меня и смутил...
- Вот как? Вы усматриваете тут мистический мотив? - иронически сощурился Холмс. - Боюсь, дорогой мой Уотсон, что вы не совсем верно прочли эту пушкинскую повесть.
- Уж не хотите ли вы сказать, мой милый Холмс, что я не умею читать?
- О, нет! Так далеко я не иду. Хотя должен вам заметить, что уметь читать вовсе не такое простое дело, как думают некоторые. Вот, например, скажите, как вы полагаете: старая графиня действительно приходила к Германну с того света? Или бедняге все это просто померещилось?
Уотсон задумался.
- Тут возможны два варианта, - наконец ответил он.
- Ну, ну? - подбодрил его Холмс. - Говорите, я вас слушаю.
- Я, разумеется, не думаю, - осторожно начал Уотсон, - что такой умный человек, как Пушкин, всерьез верил в черную и белую магию, в привидения, в злобную месть всяких потусторонних сил, в мертвецов, которые являются с того света и делают предсказания, которые потом сбываются. И тем не менее...
- Что же вы замолчали? Продолжайте, прошу вас! - снова подбодрил его Холмс.
- Ведь и Бальзак, я полагаю, тоже не верил в колдовство. Однако это не помешало ему написать "Шагреневую кожу"... Да мало ли, наконец, на свете и других фантастических повестей! - продолжал размышлять вслух Уотсон.
- Итак, - уточнил Холмс, - вы пришли к выводу, что "Пиковая дама" произведение фантастическое.
- Это один из возможных вариантов, - сказал Уотсон. - Но, как я уже имел честь вам доложить, возможен и второй.
- В чем же он заключается?
- Можно предположить, что все таинственное и загадочное в этой пушкинской повести объясняется совсем просто.
- А именно?
- Быть может, вся штука в том, что Германн сошел с ума не в конце повести, а гораздо раньше. И все эти так называемые фантастические события просто плод его больного воображения.
Холмс задумался. Судя по всему, он взвешивал на каких-то невидимых весах оба эти предположения, не зная, какому из них отдать предпочтение.
Уотсон терпеливо ждал его ответа. И наконец дождался.
- Да, друг мой, - задумчиво сказал Холмс. - Вы ухватили самую суть проблемы.
Не привыкший к похвалам Уотсон подумал было, что в этих словах его друга и учителя содержится какой-то подвох.
- Ухватил? - недоверчиво переспросил он.
- Ну да, - кивнул Холмс. - То есть я хочу сказать, что вам удалось правильно поставить вопрос. Что же касается решения этого вопроса, то оно потребует серьезного и, возможно, длительного расследования.
- Так я и думал, - кивнул Уотсон. - С чего же мы начнем?
- Для начала, - ответил Холмс, - мне хотелось бы получить из первых рук информацию об этом таинственном появлении покойницы графини.
- От кого же, интересно было бы узнать, мы можем получить такую информацию? - удивился Уотсон.
- Как это от кого? Разумеется, от Германна...
Германн сидел, закрыв лицо руками. Он был так глубоко погружен в свои мрачные мысли, что даже не обернулся на скрип входной двери.
- Не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь, - сказал Холмс. - Я не имею намерения вредить вам.
- Эти слова мне знакомы, - пробормотал Германн. - Я уже слышал их. И как будто совсем недавно.
- Не только слышали, но даже сами произнесли. При весьма своеобразных обстоятельствах. Надеюсь, вы еще не забыли, как стояли перед старой графиней с пистолетом в руке?
- Я вижу, вам все известно, - сказал Германн. - Вы из полиции?
- О, нет! - усмехнулся Холмс. - Я не имею ничего общего с полицией. Хотя при других обстоятельствах я, возможно, и заинтересовался бы вашим визитом к старой графине. Но сейчас меня интересует другое.
- Что же? - спросил Германн.
- Визит старой графини к вам, - ответил Холмс. - Прошу рассказать мне о нем во всех подробностях. Это случилось здесь?
- Да, - подтвердил Германн. - Она приходила сюда.
- Может быть, вам это просто приснилось? - вмешался Уотсон.
- Нет, я не спал, - покачал головой Германн. - Это случилось как раз в тот момент, когда я проснулся. Накануне я действительно уснул. Помнится, это было сразу после обеда. А когда проснулся, была уже ночь. Светила луна... И часы... Я отчетливо помню, что стрелки на часах показывали без четверти три.
- Вы проснулись от боя часов? - спросил Холмс.
- Сам не знаю, от чего я проснулся, - отвечал Германн. - Но бой часов я сквозь сон как будто бы слышал. А потом я услыхал чьи-то шаги.
- Это вас напугало?
- Ничуть. Я просто подумал: "Кто это там бродит в такое позднее время? Не иначе опять мой болван-денщик воротился с ночной прогулки, пьяный, по обыкновению".
- Быть может, успокоенный этой мыслью, вы снова задремали? - продолжал гнуть свою линию Уотсон.
- Да нет же! - возразил Германн уже с некоторым раздражением. Напротив, весь сон у меня как рукой сняло. Прислушавшись, я убедился, что шаги были совсем не похожи на топот сапог моего денщика. Они были мягкие, шаркающие... Тут скрипнула и отворилась дверь, и я увидел, что в комнату ко мне вошла женщина... В белом платье...
- Воображаю, как вы перепугались! - сказал Уотсон.
- Нет, страха не было вовсе, - задумчиво покачал головой Германн. - Я только подумал: "Интересно, кто бы это мог быть? Неужто моя старая кормилица? Но что могло привести ее сюда об эту пору?"
- Стало быть, вы не сразу узнали графиню? - спросил Холмс.
- Я тотчас узнал ее, как только она заговорила.
- А как она заговорила? - снова вмешался Уотсон.
- Медленно, ровным, спокойным, неживым голосом, словно она была в гипнотическом трансе.
- Вы можете по возможности точно припомнить ее слова? - спросил Холмс.
- О, еще бы! Они и сейчас звучат в моих ушах. Она сказала: "Я пришла к тебе против своей воли. Но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду. Но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и чтоб во всю жизнь уже после не играл. Прощаю тебе мою смерть, с тем, чтобы ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне".
- И это все?
- Все. Вымолвив сии слова, она медленно удалилась. Я тотчас вскочил и выглянул в сени. Денщик мой спал непробудным сном.
Холмс оживился.
- Надеюсь, вы позволите мне осмотреть помещение, которое вы обозначили этим не совсем мне знакомым словом "сени"? - обратился он к Германну.
- Сколько вам будет угодно, - пожал плечами тот.
Они вышли в переднюю. Холмс внимательно оглядел лежанку, на которой обычно спал денщик Германна. Затем так же внимательно он осмотрел входную дверь.
- Вы не обратили внимания, дверь была заперта? спросил он.
- Разумеется, обратил. Это было первое, что я сделал после того, как графиня меня покинула. Я отлично помню, что несколько раз довольно сильно подергал дверь. Она была на засове. Но для обитателей царства теней разве значат что-нибудь наши замки и запоры?
- Вы, стало быть, уверены, что старая графиня и впрямь нанесла вам визит с того света? - спросил Холмс.
- У меня нет в том ни малейших сомнений, - твердо ответил Германн.
- Ну? Что скажете, друг мой? - обратился Холмс к Уотсону, когда они остались одни.
- Что тут говорить? Все ясно! - пылко воскликнул Уотсон. - Германн явно не спал, в этом мы с вами убедились. Стало быть, предположение, что все это привиделось ему во сне, совершенно исключается.
- Это верно, - кивнул Холмс.
- Человек такого сухого рационалистического склада, как вы, Холмс, вероятно, склонился бы к предположению, что бедняга пал жертвой чьей-то шутки. Этакого не слишком остроумного и довольно жестокого розыгрыша...
- Не скрою, такая мысль приходила мне в голову, - признался Холмс.
- Но ведь вы сами только что убедились: входная дверь была заперта и во всем доме не было ни души, кроме Германна и мертвецки пьяного, спящего непробудным сном его денщика.
- И это верно, - невозмутимо согласился Холмс.
- Значит?
- Значит, нам надо продолжить наше расследование, только и всего. Я надеюсь, Уотсон, вы хорошо помните события, которые предшествовали этому таинственному эпизоду?
- Разумеется, помню, - пожал плечами Уотсон. Впрочем, принимая во внимание вашу дотошность, я не исключаю, что мог и позабыть какую-нибудь частность, какую-нибудь незначащую подробность.
- В нашем деле, - назидательно сказал Холмс, - как правило, все зависит именно от частностей, от этих самых, как вы изволили выразиться, незначащих подробностей. Поэтому в интересах нашего расследования мы с вами сейчас допросим еще одного свидетеля.
- Кого же это?
- Лизавету Ивановну. Да, да, не удивляйтесь, Уотсон. Ту самую Лизавету Ивановну, на которой Германн по условию, предложенному ему покойной графиней, должен был жениться. Ее показания могут оказаться для нас весьма важными.
Услышав скрип отворяемой двери, Лизавета Ивановна затрепетала.
Желая поскорее ее успокоить, Уотсон не нашел ничего лучшего, как снова повторить ту сакраментальную фразу, с которой Германн обратился к старой графине:
- Не пугайтесь! Ради Бога, не пугайтесь!
- После всего, что случилось, - отвечала Лизавета Ивановна, - мне нечего бояться. Самое страшное уже произошло, и я тому виною.
- Вы?! - с негодованием воскликнул Уотсон. - Помилуйте, сударыня! Вы клевещете на себя.
- Ах, нет! Поверьте, я не лицемерю, - живо возразила она. - Нет на свете суда, который судил бы меня строже, чем суд моей собственной совести.
- В чем именно вы усматриваете свою вину? - деловито спросил Холмс.
- Сперва я вела себя, как должно, - сказала она. - Я отсылала его письма и записки, не читая. Но потом...
- Вы стали их читать?
- Я упивалась ими! - призналась она. - А затем я стала на них отвечать.
- Что же в этом ужасного? - удивился Уотсон.
- Ах, все бы ничего, сударь, - печально ответила она, - ежели бы в один прекрасный, а вернее сказать, в один ужасный день я не кинула ему в окошко вот это письмо. Черновик у меня сохранился. Можете прочесть его, я разрешаю.
Вынув из-за корсажа письмо, сложенное треугольником, она подала его Уотсону. Тот развернул его и, побуждаемый требовательным взглядом Холмса, прочел вслух:
- "Сегодня бал у посланника. Графиня там будет. Мы останемся часов до двух. Вот вам случай увидеть меня наедине... Приходите в половине двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу... Из передней ступайте налево, идите все прямо до графининой спальни. В спальне за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница: она ведет в мою комнату..." Гм... Так вы, стало быть, назначили ему свидание?
- Увы, - глухо ответила Лизавета Ивановна.
- Но, право, в этом еще тоже нет ничего ужасного!
- Ах, сударь! - вздохнула она. - Ежели бы вы знали, как ужасно все это кончилось.
- Кое-что об этом нам известно, - сказал Холмс. - Однако мы хотели бы выслушать и ваши показания. Итак, он должен был явиться к вам в половине двенадцатого, то есть до вашего возвращения с бала.
- Да... Но, войдя к себе, я тотчас удостоверилась в его отсутствии и мысленно возблагодарила судьбу за препятствие, помешавшее нашему свиданию. Вдруг дверь отворилась, и Германн вошел... "Где же вы были?" - спросила я испуганно. "В спальне старой графини, - отвечал он. - Я сейчас от нее. Графиня умерла..." Можете представить себе, какое впечатление произвело на меня сие известие.
- Я думаю, вы лишились дара речи! - сказал Уотсон.
- Я только сумела пролепетать: "Боже мой!.. Что вы говорите?.." Он повторил: "Графиня умерла". И добавил: "И, кажется, я причиною ее смерти". Я взглянула на его лицо, и слова Томского, некогда сказанные им о Германне, раздались в моей душе.
- Что это за слова? Напомните нам их, - попросил Холмс.
- "У этого человека, - сказал Томский, - по крайней мере три злодейства на душе". Слова эти промелькнули тогда в моем сознании, хотя, признаюсь вам, в тот ужасный вечер Германн вовсе не казался мне злодеем. Напротив, он пробудил во мне сочувствие, хотя поступок его был ужасен.
- Вы имеете в виду то, как он поступил с графиней? - спросил Уотсон.
Она грустно покачала головой.
- Я имею в виду то, как он поступил со мною. Вы только подумайте, сударь! Эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование - все это было не любовь! Деньги - вот чего алкала его душа! Он хотел лишь одного: чтобы графиня открыла ему тайну трех карт. А я... Я была не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы моей старой благодетельницы.
- Что же вы сказали ему в ответ на его признание?
- Я сказала: "Вы чудовище!"
- А он?
- Он потупил голову и глухо ответил: "Я не хотел ее смерти. Пистолет мой не заряжен".
- Как вы думаете, он сказал вам правду? - пристально глядя на нее, спросил Холмс.
- Не сомневаюсь в том, - ответила она. - В таком смятении чувств люди не лгут.
- Вы, стало быть, полагаете, что его все же мучила совесть?
- Не знаю, право, чувствовал ли он угрызения совести при мысли о мертвой графине, - задумалась Лизавета Ивановна. - Но одно его ужасало, это точно.
- Что же?
- Невозвратная потеря тайны, от которой он ожидал обогащения.
- Благодарю вас, сударыня, за то, что вы были с нами так откровенны, сказал Холмс, откланиваясь. - В вашем положении это было нелегко. Простите нас!
Уотсон безнадежно махнул рукой.
- Чем вы так недовольны, друг мой? - полюбопытствовал Холмс.
- Тем, что мы ни на шаг не продвинулись вперед. Не станете же вы отрицать, что рассказ этой милой девушки мало что добавил к тому, что нам уже было известно.
- Как сказать, - не согласился Холмс, - кое-что он все-таки добавил.
- В таком случае, может быть, вы объясните мне, что нового вы от нее узнали?
- Мы узнали, что Германн был в смятении. Внезапная смерть графини явилась для него полной неожиданностью. Виновником ее смерти он считал себя. И наконец, самое главное: он не мог примириться с мыслью, что тайну трех карт графиня навсегда унесла с собою в могилу. Все силы его души были нацелены на то, чтобы вырвать эту тайну у графини, хотя бы даже с того света...
Уотсон сразу понял, куда клонит Холмс.
- Иными словами, - сказал он, - вы намекаете на то, что явление графини - не что иное, как плод расстроенного воображения Германна?
- Во всяком случае, мы с вами не вправе отбрасывать эту версию, ответил Холмс.
- Что же вы предлагаете?
- Я думаю, нам придется еще раз допросить главного виновника всех этих загадочных событий.
- Германна? - удивился Уотсон. - Но ведь мы с ним уже...
- Да, мы с ним уже беседовали, - кивнул Холмс. - Но на другую тему. Не разводите руками, мой дорогой, сейчас вы все поймете...
Узнав своих давешних визитеров, Германн ничуть не удивился.
- А, это опять вы? - безучастно промолвил он. - Сдается мне, что вы все-таки из полиции.
- Уверяю вас, вы ошибаетесь, - заверил его Холмс. - Однако мне хотелось бы задать вам еще несколько вопросов. Даю слово джентльмена, что разговор наш и на этот раз будет сугубо конфиденциальным и не повлечет за собой ни каких неприятных для вас последствий.
- Мне все равно, - махнул рукой Германн. - Извольте, я готов отвечать.
- Я хотел бы, - начал Холмс, - чтобы вы по возможности точно припомнили все обстоятельства, которые непосредственно предшествовали вашему ночному видению. Покойная графиня привиделась вам...
- Три дня спустя после той роковой ночи, когда я вошел в ее спальню с пистолетом в руке, - ответил Германн. - Это было ночью, в четыре часа. Я отчетливо слышал, как часы пробили четыре.
- Об этом вы нам уже рассказывали, - прервал его Холмс. - Сейчас меня интересует другое. Что было накануне? Как вы провели этот день?
- В девять часов утра я отправился в монастырь, где должны были отпевать тело усопшей.
- Что побудило вас принять участие в церемонии? Раскаяние?
Германн задумчиво покачал головой:
- Нет, раскаяния я не чувствовал. Однако я не мог совершенно заглушить голос совести, твердивший мне: ты убийца старухи!
- Ах, сударь! Сколько бы вы ни старались притворяться равнодушным, я вижу: вас мучила и продолжает мучить совесть! - воскликнул Уотсон.
- Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, - возразил Германн. - Точно так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно место.
- Что вы этим хотите сказать? - не понял Уотсон.
- Тройка, семерка и туз полностью заслонили в моем воображении образ мертвой старухи, - пояснил свою мысль Германн.
Уставившись на Холмса и Уотсона невидящим взглядом, он заговорил со страстью, неожиданной для человека, который только что казался погруженным в глубокую апатию.
- Тройка, семерка и туз не выходят из моего воображения. Названия сии шевелятся у меня на губах. Увидев молодую девушку, я восклицаю: "Как она стройна! Настоящая тройка червонная!" У меня спрашивают: который час? Я отвечаю: без пяти минут семерка. Всякий пузатый мужчина напоминает мне туза. Тройка, семерка, туз преследуют меня но сне, принимая всевозможные виды. Тройка цветет предо мною в образе пышного грандифлора, семерка представляется готическими воротами, туз огромным пауком.
- Все это происходит с вами сейчас, - холодно прервал эти излияния Германна Холмс. - А мы интересуемся тем, что было тогда, до того, как старуха явилась к вам с того света и открыла тайну трех карт. Если я вас правильно понял, тогда совесть вас все-таки мучила? Вы не станете этого отрицать?
Видя замешательство Германна, Уотсон решил ему помочь.
- Простите за нескромный вопрос, - сказал он. - Вы человек религиозный?
- По правде говоря, в душе моей мало истинной веры, - признался Германн. - Но я человек суеверный. У меня множество предрассудков... Как ни стыдно мне в этом сознаться, я верил, что мертвая графиня могла иметь вредное влияние на мою жизнь. Вот я и решился явиться на ее похороны, чтобы испросить у нее прощения.
- Прошу вас, расскажите подробно обо всем, что с вами случилось в тот день, - сказал Холмс.
- Церковь была полна, - начал Германн. - Я насилу мог пробраться сквозь толщу народа. Гроб стоял на богатом катафалке под бархатным балдахином. Усопшая лежала в нем с руками, сложенными на груди, в кружевном чепце и белом атласном платье. Кругом в глубоком трауре стояли родственники: дети, внуки, правнуки.
- Тяжкое зрелище, - вздохнул Уотсон. - Не знаю, как вы, а я так совершенно не выношу слез, в особенности женских.
- Нет, - возразил Германн. - слез не было. Графиня была так стара, что смерть ее никого не могла бы поразить. Тем неожиданнее для всех явилось то, что случилось со мною.
- А что с вами случилось? - быстро спросил Холмс.
- После свершения службы пошли прощаться с телом. Сперва родственники, потом многочисленные гости. Решился подойти к гробу и я...
- Ну?.. Что же вы замолчали?
С видимым усилием Германн продолжил свой рассказ:
- Я поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником. Наконец приподнялся, взошел на ступеньки катафалка и поклонился... Мне говорили потом, что в сей миг я был бледен, как сама покойница...
- Кто бы мог подумать, что вы так впечатлительны, - удивился Уотсон.
- Признаться, я и сам этого не думал. По натуре я холоден и крайне сдержан в проявлении чувств. Но тут... Тут случилось нечто, поразившее меня в самое сердце.
- Что же? - снова подстегнул его Холмс.
- В тот миг, как я склонился над гробом, мне показалось, что мертвая графиня насмешливо взглянула на меня, прищурившись одним глазом. В ужасе подавшись назад, я оступился и навзничь грянулся оземь.
- Какой ужас! - воскликнул Уотсон.
- То-то, я думаю, был переполох, - невозмутимо ото звался Холмс.
- Да, - кивнул Германн. - Этот эпизод возмутил на несколько минут торжественность мрачного обряда. Немедля нашлось объяснение моего странного поведения. Кто-то пустил слух, что я якобы побочный сын покойной графини. Один англичанин...
- Бог с ним, с англичанином - прервал его Холмс. Расскажите лучше, что было потом.
- Извольте, - пожал плечами Германн. - Весь день я пребывал в чрезвычайном расстройстве. Обедая в уединенном трактире, я, против своего обыкновения, очень много пил...
- Ах, вот оно что, - словно бы про себя пробормотал Уотсон.
- Да... Обычно я не пью вовсе. Но тут... Вы понимаете, я хотел заглушить внутреннее волнение. Однако вино не помогло мне, оно лишь еще более горячило мое воображение...
- Понимаю. Очень даже понимаю, - сказал Уотсон.
- Ну, вот, пожалуй, и все. Воротившись из трактира домой, я бросился, не раздеваясь, в кровать и крепко заснул.
- Ну, а о том, что произошло, когда вы проснулись, - сказал Холмс, - мы уже знаем. Благодарю вас, господин Германн. Вы очень помогли нам.
Холмс, как видно, был очень доволен результатом беседы с Германном. Уотсон, напротив, выглядел слегка сконфуженным.
- Итак, мы установили, - начал Холмс, - что вопреки суждению Лизаветы Ивановны Германна все-таки мучила совесть. Следовательно, тот факт, что ему вдруг привиделась мертвая графиня, мог быть не чем иным, как прямым результатом терзаний его воспаленной совести.
- Да, - вынужден был согласиться Уотсон, - этот его рассказ о том, как ему почудилось, будто мертвая графиня взглянула на него с насмешкой...
- Согласитесь, это сильно смахивает на галлюцинацию. Не правда ли?
- Безусловно, - подтвердил Уотсон. - И это вполне согласуется с моим предположением, что Германн сошел с ума не в самом конце повести, а гораздо раньше.
- Ну, это, быть может, сказано слишком сильно, - ответил Холмс, - но одно несомненно: Германн был в тот день в крайне возбужденном состоянии. А если к этому добавить его суеверие да еще тот факт, что перед тем, как свалиться в постель не раздеваясь и заснуть мертвым сном, он довольно много пил...
- Да, алкоголь весьма способствует возникновению всякого рода галлюцинаций, - сказал Уотсон. - Это я могу подтвердить как врач.
- Как видите, Уотсон, - усмехнулся Холмс, - у нас с вами есть все основания заключить, что в "Пиковой даме", в сущности, нет ничего загадочного, таинственного. Все загадки этой повести объясняются причинами сугубо реальными. Не так ли?
Уотсон уже готов был согласиться с этим утверждением, но насмешливый тон Холмса заставил его еще раз взвесить все "за" и "против".
- Все загадки? - задумчиво переспросил он. - Нет, Холмс, не все. Главную загадку этой повести вам объяснить пока не удалось. Да и вряд ли удастся, если вы не пожелаете выйти за пределы сугубо рациональных, логических умозаключений.
- Что вы имеете в виду?
- Три карты. Тройка, семерка, туз. Этого никакими реальными причинами не объяснишь. Ведь графиня не обманула Германна. И тройка выиграла, и семерка...
- А туз?
- И туз наверняка выиграл бы, если бы Германн не "обдернулся", как выразился по этому поводу Пушкин. Иными словами, если бы он по ошибке не вынул из колоды не ту карту: даму вместо туза...
Холмс удовлетворенно кивнул:
- Вы правы. В "Пиковой даме" действительно имеются три фантастических момента. Рассказ Томского, затем видение Германна и, наконец, последний, решающий момент: чудесный выигрыш Германна.
- Вот именно! - оживился Уотсон. - Первые два вы объяснили довольно ловко. Но этот последний, главный фантастический момент вы уж никак не сможете объяснить, оставаясь в пределах реальности.
- Позвольте, - сказал Холмс. - Но ведь вы сами только что выдвинули предположение, что Германн уже давно сошел с ума. И разве его рассказ о том, как овладела им эта маниакальная идея, как всюду, во сне и наяву, ему стали мерещиться тройка, семерка и туз, - разве это не подтверждает справедливость вашего предположения?
- Да, но почему ему стали мерещиться именно эти карты? - живо откликнулся Уотсон. - Если считать, что графиня вовсе не являлась ему с того света и не называла никаких трех карт, если видение это было самой обыкновенной галлюцинацией, откуда тогда явились в его мозгу именно эти три названия? Почему именно тройка? Именно семерка? Именно туз?
Достав с полки "Пиковую даму" Пушкина, Холмс открыл ее на заранее заложенной странице.
- Я ждал этого вопроса, - сказал он. - Послушайте внимательно, я прочту вам то место, где Пушкин описывает мучительные размышления Германна, страстно мечтающего, чтобы графиня открыла ему тайну трех карт.
- Да помню я прекрасно это место! - нетерпеливо воскликнул Уотсон.
- И тем не менее послушайте его еще раз, - сказал Холмс и прочел вслух, делая особое ударение на отдельных словах: - "Что, если старая графиня откроет мне свою тайну? Или назначит мне эти три верные карты?.. А ей восемьдесят семь лет; она может умереть через неделю... Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал..."
Пытливо взглянув на Уотсона, Холмс сказал:
- Ну как, дружище? Улавливаете?.. Надеюсь, вы заметили, что мысль Германна все время вертится вокруг трех магических цифр. Сперва преобладает идея тройки, связанная с мыслью о трех картах. Затем присоединяется семерка: восемьдесят семь, неделя (то есть семь дней). И наконец, оба числа смыкаются: "утроит, усемерит..." Ну, а что касается туза...
- Тут действительно уже нет никаких загадок, - обрадованный собственной догадливостью подхватил Уотсон. - Германн мечтает сам стать тузом, то есть богатым, влиятельным человеком.
- Вот именно. А теперь припомните-ка, что сказала графиня Германну, когда она явилась к нему якобы с того света.
- Она выполнила его просьбу: назвала ему три карты, которые должны выиграть.
- Ну да, - кивнул Холмс. - Это самое главное. То, что волновало Германна превыше всего. Но кроме этого она сказала, что прощает Германну свою смерть при условии, что он женится на Лизавете Ивановне. Таким образом, тут сплелось в единый клубок все, что мучило Германна: его вина перед покойной старухой, его вина перед Лизаветой Ивановной, которую он обманул. Ну, и наконец, самое главное: его маниакальное стремление разбогатеть, сорвать крупный выигрыш.
- Я вижу, Холмс, - подвел итог Уотсон, - вы окончательно пришли к выводу, что графиня вовсе не являлась к Германну, что все это ему просто померещилось. И что в "Пиковой даме", таким образом, нет ни грана фантастики.
- Ну нет! - возразил Холмс. - В такой категорической форме я бы этого утверждать не стал. Я думаю, что истина где-то посередине. Мне кажется, Пушкин нарочно построил свое произведение как бы на грани фантастики и реальности. Можно сказать, что он нарочно придал вполне реальному происшествию фантастический колорит. А можно высказать и противоположную мысль: сугубо фантастическую историю Пушкин рассказал так, что все загадочное, все таинственное в ней может быть объяснено вполне реальными обстоятельствами.
- А зачем он так сделал? - удивился Уотсон. - Разве не проще было бы написать откровенно фантастическую повесть, наподобие той же "Шагреневой кожи" Бальзака?
- Я думаю, мой милый Уотсон, - усмехнулся Холмс, - вы не зря вот уже второй раз вспоминаете про "Шагреневую кожу". Невольно возникшее сопоставление "Пиковой дамы" с этой повестью Бальзака лишь подчеркивает верность исходной моей посылки. Круг замкнулся. Мы с вами опять вернулись к тому, с чего начали. Реализм "Пиковой дамы" не вызывает сомнений, потому что все в ней упирается в одну точку: Германна мучает совесть. Умершая графиня все время стоит перед его глазами. Оттого-то и померещилось ему ее сходство с пиковой дамой. Оттого-то он и поставил все свои деньги именно на эту самую пиковую даму, а не на туза... Вспомните, с чего началось наше расследование. Вам хотелось, чтобы повесть завершилась счастливым концом. То есть чтобы Германн выиграл свои деньги, унес их домой и начал вести ту спокойную, богатую, безмятежную жизнь, о которой мечтал. Но такой финал был бы возможен только в том случае, если бы Германн был человеком совсем уж бессовестным.
- Вы говорите так, словно это не от Пушкина зависело, какой конец придумать своему собственному сочинению.
- А что вы думаете? - усмехнулся Холмс. - Это и в самом деле зависело не только от него.
- А от кого же еще? - изумился Уотсон.
- В данном случае - от Германна. В других случаях от других его героев. Хотите верьте, Уотсон, хотите нет, но тот или иной поворот сюжета в художественном произведении очень часто определяет не воля автора, а воля его героя.
- Вам угодно смеяться надо мною, - обиделся Уотсон.
- Вовсе нет. Я только повторяю то, что говорили о своей работе многие писатели. Вот, например, замечательное признание Льва Николаевича Толстого. Прочтите!
Холмс достал из своего бюро пожелтевший листок бумаги, исписаный выцветшими от времени чернилами, и протянул его Уотсону. Тот углубился в чтение.
ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО Н. Н. СТРАХОВУ.
26 АПРЕЛЯ 1876 ГОДА
Глава о том, как Вронский принял свою роль после свидания с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять и совершенно неожиданно для меня, но несомненно Вронский стал стреляться.
- Надеюсь, вы обратили внимание, Уотсон, на этот странный оборот речи, который употребил здесь Толстой, - сказал Холмс. - "Совершенно неожиданно для меня". То есть словно это не он сам придумал, что Вронский станет стреляться, а какая-то сила извне продиктовала ему такой неожиданный поворот в сюжете его романа.
- Ну, это... Я думаю, это просто шутка... Толстой пошутил, вот и все...
- Конечно, в частном письме, к тому же обращенном к близкому человеку, умевшему понимать его с полуслова, Толстой мог говорить и не вполне серьезно. Но знаете, Уотсон, что-то уж слишком часто писатели, притом очень разные писатели, шутили подобным образом. Притом совершенно одинаково. Прямо-таки в одних и тех же выражениях. Вот, например, Пушкин сказал однажды кому-то из своих приятелей: "Представь, какую штуку удрала со мной Татьяна! Она замуж вышла. Этого я никак не ожидал от нее".
- Ну, это-то уж явная шутка, - улыбнулся Уотсон.
- Как сказать! Лев Николаевич Толстой отнесся к этим пушкинским словам вполне серьезно. Когда одна его собеседница стала упрекать его, что он "очень жестоко поступил с Анной Карениной", он привел ей эти пушкинские слова и добавил: "То же самое и я могу сказать про Анну Каренину. Вообще герои и героини мои делают иногда такие штуки, каких я не желал бы".
- Вы что же, всерьез хотите меня уверить, что писатель может желать своему герою добра, искренно хотеть завершить свою книгу благополучным или даже счастливым концом, а герой - не дается? Сам лезет в петлю или под пистолет или норовит кинуться под поезд? Так, что ли?
- Да, примерно это я и хотел сказать, - подтвердил Холмс. - Вы выразили мою мысль более темпераментно, а потому и в более парадоксальной форме, чем это сделал бы я сам, но я готов согласиться и с вашей формулировкой.
- Я всегда знал, что вы невысокого мнения о моих умственных способностях, - обиделся Уотсон. - Но я все-таки не предполагал, что вы считаете меня совсем уже полным идиотом. Ведь только идиот мог бы эти процитированные вами экстравагантные высказывания Пушкина и Толстого понять буквально. Как ни крутите, а это самоубийство Вронского, о котором Толстой говорит, что оно явилось для него полной неожиданностью, сам же он, Толстой, и придумал! И "штуку", которую "удрала" пушкинская Татьяна, неожиданно выйдя замуж за генерала, тоже придумал не кто-нибудь, а сам Пушкин.
- Это, конечно, верно, - улыбнулся Холмс. - Неожиданное самоубийство Вронского - это, конечно, несомненный продукт творческой фантазии Льва Николаевича Толстого. И неожиданное замужество пушкинской Татьяны - такой же несомненный продукт творческой фантазии Александра Сергеевича Пушкина. Но вся штука в том, что художник - если он настоящий художник, конечно, отнюдь не свободен в этом проявлении своей творческой воли. Фантазия его строго ограничена. И ограничивает ее не кто иной, как его собственный герой.
- Что за чушь! - взорвался Уотсон. - Хоть убей, не понимаю, что вы хотите этим сказать!
- А между тем мысль моя очень проста. Возьмите хоть ту же "Пиковую даму". Пушкину понравилась история, рассказанная молодым князем Голицыным. Вернее, не понравилась, тут было бы уместнее какое-то другое слово. Она показалась ему подходящей для выражения каких-то волнующих его мыслей. Он взял эту историю, но главным ее действующим лицом решил сделать совсем другого человека. Поведение этого другого человека уже не могло быть таким, каким было поведение молодого князя Голицына. Германн повел себя сообразно своему характеру, своим представлениям о счастье, своей морали... И вот уже история, положенная Пушкиным в основу начатой им повести, стала меняться, обрастать новыми подробностями и поворотами, о которых он, Пушкин, сперва даже и не подозревал.
- Звучит убедительно, - вынужден был признать Уотсон. - Но вы ведь помните, Холмс: начали мы с того, что историю вполне благополучную и даже счастливую Пушкин превратил в трагическую. Вы уверяете, что виною тому был Германн. Вернее, его злополучный характер. Ну, это ладно. Это бы еще ничего. Тем более что Германн и впрямь получил по заслугам. Но из того, что вы мне сейчас сообщили, выяснилось, что и Вронского стреляться заставил не Толстой, а сам Вронский. И Анну Каренину под поезд то же бросил не Толстой, не его, как вы изволили выразиться, художественная фантазия, а чуть ли не сама Анна вынудила, заставила Толстого поступить с ней таким образом. Но ведь сюжетов, завершающихся горестным, трагическим финалом, в мировой литературе гораздо больше, чем сюжетов с благополучным, счастливым концом?
- Пожалуй, больше, - вынужден был согласиться Холмс.
- Но тогда, если исходить из этой вашей теории, мы вынуждены будем признать, что чуть ли не все герои мировой литературы одержимы какой-то странной жаждой гибели. Все они, как бешеные, сами лезут - кто в петлю, кто под пистолет, кто под поезд... И не только сами лезут, но даже еще и создателей своих как бы подталкивают к тому, чтобы те поступили с ними самым жестоким образом.
- Картина, которую вы нарисовали, мой добрый друг, признал Холмс, - и в самом деле кажется не слишком правдоподобной. И тем не менее она довольно верно отражает реальное положение дел. Впрочем, если говорить о грустных, печальных и даже трагических финалах многих художественных созданий, я должен буду тут кое-что добавить. Далеко не всегда к печальному окончанию книги писателя подталкивает его герой. Часто его вынуждает двигаться к невеселой развязке другая, пожалуй, даже еще более мощная сила.
- Опять вы начинаете говорить загадками! - вспылил Уотсон. - Какая еще другая сила? Потусторонняя, что ли?
- Не все сразу, друг мой, не все сразу, - улыбнулся Холмс. - Этой теме мы с вами посвятим другое, специальное расследование.
КАКАЯ СИЛА ТОЛКАЕТ ПИСАТЕЛЯ
К ПЕЧАЛЬНОЙ РАЗВЯЗКЕ?
Я надеюсь, что расследование, проведенное Шерлоком Холмсом и Уотсоном, помогло вам понять, почему писатель, оттолкнувшись от какого-нибудь реального жизненного факта или события, никогда не воспроизводит этот факт или событие в точности, всегда вносит в историю, взятую из жизни, какие-то иногда очень большие и важные - изменения. Довольно часто эти изменения кардинальным образом меняют весь смысл этой выхваченной прямо из жизни истории.
А теперь я позволю себе предложить вашему вниманию еще одну жизненную историю, из которой вырос хорошо вам знакомый художественный сюжет.
ИЗ КНИГИ П В. АННЕНКОВА
"ВОСПОМИНАНИЯ И КРИТИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ"
Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив драгоценное ружье перед собой на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидел своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице...
Все смеялись анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой мыслью чудной повести его "Шинель", и она зародилась в душе его в тот же самый вечер.
Коренное отличие сюжета гоголевской повести от этого забавного "канцелярского анекдота" наверняка сразу бросилось вам в глаза. И дело тут, конечно, не только в том, что вместо лепажевского ружья ценой в 200 рублей ассигнациями у гоголевского Акакия Акакиевича пропадает шинель - вещь гораздо более необходимая для его повседневного существования, чем ружье. Главное отличие в том, что "анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие" все смеялись, а над повестью Гоголя не смеяться хочется, а плакать.
Помимо этого, коренного отличия, вы наверняка обнаружите в повести Гоголя еще и другие подробности, детали и сюжетные повороты, благодаря которым смешной "канцелярский анекдот" преобразился в трагическую повесть, положившую начало целому направлению русской литературы. ("Все мы вышли из "Шинели" Гоголя", - сказал Достоевский.)
Превратить вполне благополучную и даже благостную историю в рвущую душу трагедию Гоголя заставила та самая "мощная сила", постижению которой Шерлок Холмс обещал посвятить следующее свое расследование.
ПОЧЕМУ Л. Н. ТОЛСТОЙ
УМЕРТВИЛ САМЫХ ЛЮБИМЫХ СВОИХ ГЕРОЕВ
Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон
- По-моему, Уотсон, вы хотите о чем-то меня спросить, но почему-то не решаетесь. Я угадал, не правда ли? - обратился Шерлок Холмс к своему верному другу и помощнику.
- От вас ничего не скроешь, - вздохнул Уотсон.
- Ну-ну, смелее, друг мой! Откройте мне, что вас заботит?
- Я надеюсь, вы не забыли про свое обещание? - осторожно начал Уотсон.
- Помилуй Бог! Вы же знаете, что я никогда ничего не забываю. Я обещал вам провести специальное расследование, чтобы ответить на ваш вопрос: какая тайная сила влечет писателя к грустной, а порой так даже и трагической развязке, хотя, казалось бы, вполне в его воле было бы привести своих героев к благополучному и даже счастливому окончанию всех их приключений.
- Совершенно верно, - подтвердил Уотсон. - Но я...
- Но вы усомнились в том, что я выполню это свое обещание? Стыдитесь, Уотсон! Разве я хоть раз дал вам повод сомневаться в моей обязательности? Или, может быть, вы подозреваете, что такая задача мне не по силам?
- Бог с вами, Холмс! Я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что нету в мире такой задачи, с которой вы не могли бы справиться.
- Так что же в таком случае, позвольте спросить, вас заботит?
Уотсон сконфуженно молчал.
- Смелее, друг мой! - подбодрил его Холмс. - Наперед обещаю вам, что выполню любое ваше пожелание.
- Ловлю вас на слове! - обрадовался Уотсон. - Я как раз собирался кое о чем вас попросить, но не решался, опасаясь, что моя просьба покажется вам... как бы это выразиться... Короче говоря, я полагал, что не вправе навязывать вам свой...
- А-а, так ваша просьба, стало быть, связана с нашим сегодняшним расследованием? - догадался Холмс.
- Вот именно. Я хотел бы... разумеется, если вы не против, если это не нарушит ваших планов, если...
- К черту все эти китайские церемонии, Уотсон! - не выдержал Холмс. Говорите прямо, что вам от меня нужно.
- Я хотел бы еще раз побывать в романе Льва Николаевича Толстого "Война и мир".
- Ф-фу! Так бы сразу и сказали, - облегченно вздохнул Холмс.
- Понимаете, - торопливо, словно боясь, что ему не дадут договорить, продолжал Уотсон. - Я только что дочитал этот роман до конца и...
- И?..
- И, по правде говоря, остался очень недоволен.
- Вот как? Роман, стало быть, вам не понравился?
- Бог с вами, Холмс! Он произвел на меня огромное... Да, другого слова тут не подберешь... просто огромное впечатление. Его герои стали для меня близкими, родными людьми. Я даже не понимаю, как я жил раньше, не зная Андрея Болконского, Пьера, Наташу, Николая, Петю и всех остальных... И вот именно поэтому, дочитав роман до конца, я был очень огорчен. Ну зачем, скажите на милость, Толстой убил самых лучших, самых любимых своих героев? Разве это обязательно было, чтобы Андрей Болконский умер? Неужели его не могли вылечить?.. А Петя?.. Когда он погиб, я просто не мог опомниться. Ну зачем, чего ради Толстому понадобился такой жестокий конец? Даже старый граф Ростов, отец Наташи и Николая, тоже мог бы еще пожить. Не такой уж он старик, ей-Богу!.. Но особенно мне жаль, конечно, Петю. Ведь он же еще совсем мальчик!..
- Понимаю, Уотсон, понимаю. Прекрасно вас понимаю и целиком разделяю ваши чувства. Я, конечно, не всемогущ, но это ваше желание я, как мне кажется, осуществить смогу.
- Вы имеете в виду мое желание положить в основу нашего расследования "Войну и мир"?
- Нет, Уотсон! Я имел в виду совсем другое, тайное, не высказанное вами ваше желание. Признайтесь, вы ведь хотели бы, чтобы роман Толстого кончался иначе? Чтобы все его герои остались живы и были счастливы? Ведь так?
- Ну да, конечно. Но это мое желание, увы, невыполнимо. Я и сам прекрасно это понимаю. Не станете же вы ради меня переписывать "Войну и мир". Исправлять самого Толстого... Да ведь это профанация! Вряд ли в целом свете отыщется хоть один человек, который осмелился бы...
- Представьте, такой человек нашелся. Он взял на себя смелость закончить "Войну и мир" именно так, как хотелось бы вам. Да и не только вам. Тут вы не одиноки, мой милый Уотсон! Читателей, жаждущих счастливого конца для всех героев толстовского романа, на свете более чем достаточно. Вот поэтому-то тот человек, о котором я вам толкую, очевидно, и решил поначалу... Впрочем, не будем опережать события... Собирайтесь!
- Куда"?
- В "Войну и мир" Льва Николаевича Толстого.
Очутившись в финальной сцене "Войны и мира", сочиненной человеком, имя которого Холмс не пожелал ему назвать, Уотсон не переставал утирать слезы умиления.
Изгнавшие Наполеона российские воины праздновали победу. В ожидании выхода главнокомандующего Николай Ростов и князь Андрей Болконский обменивались дружескими рукопожатиями и только что не кидались друг другу на шею.
- Я счастлив, что мы с вами друзья, князь! - говорил Николай.
- Это больше, чем дружба! - с несвойственной ему пылкостью отвечал обычно такой сдержанный в проявлении своих чувств князь Андрей.
- Вы правы! - воскликнул Николай. - Я - счастливейший человек. Вот письмо от Marie, она обещает быть моею. Я приехал в штаб, чтобы проситься на двадцать восемь дней в отпуск: я два раза ранен, не выходя из фронта. А это... Позвольте вам представить: мой брат Петя. Он партизанил с Денисовым... Простите, на радостях я даже не спросил вас - как вы? Здоровы?
- Вполне, - отвечал князь Андрей. - И твердо намерен проситься опять в службу, и только в полк. Кстати, готов составить протекцию и вам, и вашему младшему брату. Я был бы счастлив, ежели бы мы все оказались вместе.
Трудно сказать, как ответил бы Николай на это предложение князя Андрея, но его опередил Петя.
- Нет! Нет! - закричал он. - У нас геройская фаланга! У нас - Тихон! Спасибо вам, князь. Но я и слышать не хочу ни о какой другой службе. Я ни за что не уйду от Денисова!
- Внимание, господа! - сказал князь Андрей. - Вышел светлейший. Слышите? Он обходит войска.
И в самом деле, издали послышался голос Кутузова, встречаемый все приближающимися возгласами "Ура!"
Вот уже он совсем близко от наших героев. Теперь отчетливо слышно каждое его слово.
- Поздравляю с победой, дети мои! - говорит старый фельдмаршал. - Из пятисот тысяч французов нет никого! И Наполеон бежал... Благодарю вас... Бог помог мне... Ты, Бонапарт, волк, - ты сер, а я, брат, сед...
В ответ на эту реплику раздается громовое "Ура!". Но на фоне множества голосов все же отчетливо слышен захлебывающийся, срывающийся голос Пети. Общее "Ура!" смолкает, но Петя все не успокаивается и продолжает один тянуть свое звонкое, восторженное "Ура-а!".
- Петруша, все уже перестали, - пытается урезонить его Николай.
- Что мне за дело. Я умру от восторга! - в упоении отвечает тот.
- Ну-с, друг мой! Что скажете? Такой финал "Войны и мира", я думаю, вам должен понравиться больше, чем прежний, - весело обратился Холмс к Уотсону, когда они остались одни.
Но Уотсон был явно разочарован и даже не пытался скрыть своего разочарования.
- Нет, Холмс... Это никуда не годится... Все, что вы тут сейчас нагородили, это... Право, не обижайтесь на меня, дружище! Как говорится, Платон мне друг, но истина...
- Не обижаться? - изумился Холмс. - Помилуйте, друг мой! С какой стати я должен на вас обижаться?
- Как? - еще более изумился Уотсон. - Разве не вы автор этого благостного финала великой книги? Я с самого начала был уверен, что тот таинственный незнакомец, чье имя вы не пожелали мне назвать, что этот храбрец, рискнувший исправить самого Толстого... Я полагал, что только вы один могли осмелиться...
- Хорошего же вы, однако, мнения обо мне.
- Теперь, когда выяснилось, что вы к этому безобразию не имеете никакого отношения... Ведь это так? Вы меня не обманываете?.. Так вот, теперь я могу уже не дипломатничать... Дорогой Холмс! То, что я сейчас увидел, это так плоско, так, простите, беспомощно...
- Помилуйте! - возмутился Холмс. - Но ведь это была именно ваша идея. Ведь это не я, а именно вы мечтали о счастливом окончании романа.
- Да, но я мечтал о том, чтобы это счастливое окончание сочинил сам Толстой. Если бы это сделал он, с присущими ему гениальностью и мастерством, картина была бы совершенно другая.
- Вы уверены?
- Ни секунды в этом не сомневаюсь!
- В таком случае взгляните сюда.
Холмс поднялся с кресла, снял с полки увесистый том и протянул его Уотсону.
- Что это? - не понял Уотсон.
- Раскройте эту книгу. Там все написано.
Уотсон послушно развернул книгу и прочел то, что было написано на ее титульном листе:
ЛИТЕРАТУРНОЕ НАСЛЕДСТВО. ТОМ 94-Й.
ПЕРВАЯ ЗАВЕРШЕННАЯ РЕДАКЦИЯ РОМАНА
"ВОЙНА И МИР"
- Что это значит? - спросил он.
- Это значит, - терпеливо пояснил Холмс, - что сравнительно недавно, а именно в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году - видите? вот он, год издания... - впервые была наконец опубликована первая завершенная редакция великого толстовского романа.
- А раньше она разве не публиковалась? - механически спросил все еще ничего не понимающий Уотсон.
- Раньше публиковались лишь отдельные отрывки, относящиеся к этой редакции. Но в Государственном музее Льва Николаевича Толстого хранился огромный рукописный фонд "Войны и мира", насчитывающий свыше ста двадцати пяти тысяч страниц...
- Ста двадцати пяти тысяч! - воскликнул потрясенный Уотсон.
- Этот рукописный фонд, - невозмутимо продолжал Холмс, - был тщательно изучен старейшим исследователем творчества Толстого, авторитетнейшим знатоком его рукописного наследия Эвелиной Ефимовной Зайденшнур, проработавшей в музее Толстого шестьдесят лет.
- Шестьдесят лет! - повторил ошеломленный этим обилием обрушившихся на него цифр Уотсон.
- Благодаря этому гигантскому труду "Литературное наследство", - все так же невозмутимо продолжал Холмс, - получило наконец возможность опубликовать полный и цельный текст первой завершенной редакции "Войны и мира".
- Стало быть, эта сцена... - сообразил наконец Уотсон.
- Да, эта сцена, которую вы изволил назвать благостной и, кажется, даже беспомощной...
- Как вам не стыдно, Холмс! Ведь я же не знал...
- Не смущайтесь, Уотсон. Я думаю, что Лев Николаевич Толстой на вас не обиделся бы. Не зря же он сам отказался от этой концовки романа.
- Ах, так это, значит, была концовка?
- Ну да. Можете убедиться. Вот... Прочтите последнюю страницу.
Уотсон послушно раскрыл книгу и прочел:
ИЗ ПЕРВОЙ ЗАВЕРШЕННОЙ РЕДАКЦИИ
РОМАНА ЛЬВА ТОЛСТОГО "ВОЙНА И МИР"
На другой день был смотр; после церемониального марша Кутузов подошел к гвардии и поздравил все войска с победой.
- Из 500 тысяч нет никого, и Наполеон бежал. Благодарю вас, Бог помог мне. Ты, Бонапарт, волк, - ты сер, - а я, брат, сед, - и Кутузов при этом снял свою без козырька фуражку с белой головы и нагнул волосами к фрунту эту голову...
- Ураа, аааа! - загремело 100 тысяч голосов, и Кутузов, захлебываясь от слез, стал доставать платок. Nikolas стоял в свите, между братом и князем Андреем. Петя орал неистово "ура", и слезы радости и гордости текли по его пухлым, детским щекам. Князь Андрей чуть заметно добродушно, насмешливо улыбался.
- Петруша, уже перестали, - сказал Nikolas.
- Что мне за дело. Я умру от восторга, - кричал Петя и, взглянув на князя Андрея с его улыбкой, замолчал и остался недоволен своим будущим сватом.
Обе свадьбы были сыграны в один день в Отрадном, которое вновь ожило и зацвело. Nikolas уехал в полк и с полком вошел в Париж, где он вновь сошелся с князем Андреем. Графиня Марья жила с тестем, тещей и племянником и Соней в Отрадном. Piere с Наташей жили в Москве, занятые отстройкой дома. Во время их отсутствия Piere, Наташа, графиня Марья с племянником, старик, старуха и Соня прожили все лето и зиму 13 года в Отрадном и там дождались возвращения Nikolas и Андрея.
Конец
- Да, - ответил Холмс на вопросительный взгляд Уотсона. - Именно на этой фразе Лев Николаевич сперва поставил последнюю точку и собственной своей рукой написал: "Конец". Как вы могли заметить, Уотсон, это был тот самый конец, о котором вы мечтали. Жив Петя. Жив князь Андрей. Даже старый граф Ростов в полном здравии. Все поселяются в Отрадном, старом имени Ростовых, которое вновь оживилось и зацвело, как в былые времена. Все, как в сказке, кончается свадьбой. Даже двумя свадьбами. Не хватает разве только традиционного сказочного присловья: "Я там был, мед-пиво пил, по усам текло, да в рот не попало".
- Вам бы только издеваться надо мной, - обиделся Уотсон.
- А разве не вы только что назвали эту финальную сцену благостной, беспомощной и как-то еще... Кажется, плоской? - ехидно осведомился Холмс.
- Так я ведь не о сцене говорю, а обо всем романе. Сцена Толстому и в самом деле не удалась. Может быть, он торопился, хотел скорее закончить работу. Я не знаю. Но разве так уж необходимо ему было, чтобы князь Андрей умер, чтобы погиб Петя...
- Первая завершенная редакция "Войны и мира", сказал Холмс, - была закончена Толстым в конце тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года. А окончательный текст романа был завершен в декабре тысяча восемьсот шестьдесят девятого. Я надеюсь, вы не станете утверждать, что Толстой целых два года работал над своим романом зря?
- Не пытайтесь изобразить меня совершенным болваном! - вспылил Уотсон. - Я прекрасно понимаю, что если Толстой продолжал работу над романом, да еще целых два года, так уж наверняка он его не ухудшил.
- Браво, Уотсон! Это замечание делает честь вашей проницательности. Тем более что совсем недавно произошел такой казус. Один российский издатель некто Захаров, - представьте, выпустил в свет эту раннюю редакцию толстовского романа, а в рекламке написал, что она гораздо лучше окончательной. Прямым дураком Льва Николаевича выставил.
- Какая чушь! - вспылил Уотсон. - Верно, невежда какой-нибудь? Среди издателей такие ведь нередко попадаются.
- Да нет, - возразил Холмс. - Про этого вроде такого не скажешь. Все мои друзья о нем отзываются как о человеке начитанном, образованном. Притом - хорошего вкуса.
- Как же он мог такую глупость сморозить?
- Ах, Уотсон! - вздохнул Холмс. - Чего не сделаешь ради денег! Заработать хотел на этой своей нехитрой выдумке - вот вам и вся разгадка... Вернемся, однако, к Толстому. Вы справедливо заметили, что Лев Николаевич еще целых два года трудился над своим романом не для того, чтобы его ухудшить...
- Разумеется. Не сомневаюсь, что многое он наверняка углубил, развил, улучшил. Но разве не мог он при этом оставить в живых всех своих прекрасных героев? Вы знаете, я сцену смерти князя Андрея несколько раз перечитывал. И каждый раз надеялся: а вдруг не умрет! И каждый раз, когда он все-таки умирал, у меня - мороз по коже...
- Неужели вы не понимаете, Уотсон, - уже без своей обычной иронической усмешки, мягко заговорил Холмс. - Неужели вы не понимаете, что в таком сложном произведении, где все так прочно сцеплено, малейшее изменение в судьбе одного героя повлекло бы за собой целый ряд серьезнейших изменений во всей структуре романа.
Уотсон задумался.
- Я, кажется, догадываюсь, на что вы намекаете, - кивнул он. - Если бы князь Андрей остался жив, Наташа не могла бы выйти за Пьера...
- Дело не только в этом.
- А в чем же еще?
- Ну как же!.. Ведь если бы Андрей Болконский... Впрочем, как говорят в таких случаях, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Заглянем ненадолго в окончательный вариант романа.
Остановившись перед дверью из-за которой доносились голоса Сони и старой графини, Холмс приложил палец к губам и глазами дал понять Уотсону, чтобы тот до поры до времени не обнаруживал своего присутствия.
- Соня, - говорила графиня. - Сегодня есть случай отправить письма в армию. Я написала... А ты...
Голос графини задрожал. Она обращалась к Соне робко, почти заискивающе:
- Ты не напишешь Николеньке?
В ответ на этот невинный вопрос последовала долгая пауза. Наконец, Соня ответила. В голосе ее слышались слезы:
- Я напишу...
- Спасибо, дитя мое, - растроганно сказала графиня.
Холмс и Уотсон услышали ее удаляющиеся шаги. А затем из-за двери раздались всхипывания, переходящие в самые настоящие рыдания.
Распахнув дверь, Уотсон кинулся к плачущей Соне.
- Мадмуазель! Что с вами?.. Бог мой!.. Да она близка к обмороку! Какая досада, что я не захватил с собою нюхательной соли.
- Не терзайтесь понапрасну, Уотсон, - успокоил его Холмс. - Ваша нюхательная соль здесь бы не помогла. Как говорится, медицина в таких случаях бессильна. Ведь правда же, мадмуазель Софи?
- Да, - сквозь слезы ответила Соня. - Я совершенно здорова. Все дело в этом письме...
- Я так и думал, - кивнул Холмс. - Простите, что мы вторгаемся в область столь интимную, но... Вы не могли бы рассказать подробнее об этом злосчастном письме, которое вас просила написать графиня?
- Вы ведь, верно, знаете, что я и Николенька с детства любим друг друга. Мы почти помолвлены. Николенька дал мне слово... А теперь...
Новая волна слез заставила Соню замолчать.
- Да? И что же теперь? - мягко подбодрил ее Холмс.
- Графиня всегда была противницей нашего брака, - грустно сказала Соня. - А теперь, когда война, несчастные обстоятельства, потеря почти всего имущества графа в Москве...
- Понимаю, - кивнул Холмс. - Теперь, когда Ростовы почти разорены, графиня хотела бы, чтобы граф Николай нашел себе невесту побогаче.
- Невеста уже нашлась, - вздохнула Соня. - Это Мари Болконская. Сама судьба свела Николая с нею. После того как графиня узнала об их случайной встрече в Богучарове, жизнь моя стала совсем невыносима. Графиня уверена, что Николенька влюбился в Мари Волконскую, и единственное препятствие к этой, столь желанной для нее его женитьбе на княжне - слово, которым он некогда связал себя со мною.
- О, я все понял! - воскликнул Уотсон. - Она хочет, чтобы вы написали Николаю, что возвращаете ему его клятву, освобождаете от всех его обязательств по отношению к нам. Верно? Я угадал?
- Да, - чуть слышно прошептала Соня.
- И вы согласились написать такое письмо?
- Да.
- Какое благородство! - восхитился Уотсон. - Какая высота самопожертвования! Я понимаю, вам нелегко далось это решение. Теперь я знаю, отчего вы плакали.
- Нет, - покачала головой Соня. - Плакала я совсем по другой причине.
- По другой?! - изумился Уотсон. - По какой же?
- Я плакала, потому что я стыжусь самой себя. Потому что все это мое так называемое самопожертвование - не что иное, как лицемерие.
- Бедная девушка! - обернулся Уотсон к Холмсу. - От нервного потрясения она совсем потеряла рассудок. Она сама не понимает, что говорит!
- Ах, нет, сударь! - возразила Соня. - К несчастью, я слишком хорошо все понимаю. Пусть хоть кто-нибудь узнает правду. Знайте! Я согласилась написать это письмо Николаю вовсе не потому, что искренно готова разорвать нашу помолвку.
- А почему же? - изумился совсем уже переставший что-либо понимать Уотсон.
- Боже, как вы недогадливы!.. Неужто вы не понимаете, что теперь, когда князь Андрей, раненый, оказался здесь, и Наташа так самоотверженно за ним ухаживает...
- У меня голова идет кругом! - продолжал недоумевать Уотсон. - При чем тут князь Андрей? При чем тут Наташа?
- Ну как же! - подняла на него глаза Соня, дивясь такой странной непонятливости. - Ведь если он останется жив... Уж я-то знаю, что Наташа все это время любила только Андрея. Теперь, сведенные вместе, да еще при таких страшных условиях, они снова полюбят друг друга. И тогда Николаю нельзя будет жениться на княжне Марье... Вот о чем я думала, когда писала письмо Николеньке. Теперь вы понимаете, что это было никакое не самопожертвование, а одно сплошное лицемерие. Я гадкое, лживое, лицемерное существо... О, как я несчастна! Я ненавижу, я презираю себя!..
Соня снова залилась слезами. Плечи ее сотрясались, голос прерывался от рыданий.
Уотсон опять стал судорожно ощупывать свои карманы в поисках нюхательной соли. Но Холмс, прижав палец к губам, взял его за руку и тихо вывел из комнаты.
- Ну как, друг мой? - сказал он, как только они остались одни. - Теперь вы поняли, что я имел в виду, говоря, что любая перемена в судьбе героя романа повлекла бы за собой целый ряд других, еще более серьезных перемен во всей структуре произведения?
- Ничего я не понял! - раздраженно ответил Уотсон. Скорее даже наоборот: теперь я окончательно запутался. Объясните мне ради всего святого, почему Соня так себя кляла? И что означают ее загадочные слова про князя Андрея и Наташу? Какая связь между любовью Наташи к Андрею и отношениями Сони с Николаем?
- Ах ты. Господи! Да ведь это же так просто, - поморщился Холмс. - Ведь если бы князь Андрей остался жив и его отношения с Наташей возобновились, иными словами, если бы Наташа Ростова стала княгиней Волконской, Николай никогда, ни при каких условиях не мог бы жениться на княжне Марье.
- Не мог бы? Почему? - все еще ничего не понимал Уотсон.
- Потому что существовал такой закон, - терпеливо разъяснил ему Холмс. - Княжна Марья - родная сестра князя Андрея. А Николай - родной брат Наташи. И если бы князь Андрей с Наташей поженились, Николай и княжна Марья стали бы родственниками. А церковь категорически запрещала браки между лицами, находящимися даже в четвертой степени родства. И светская власть в данном случае строго следовала церковным установлениям.
- Ваша эрудиция, Холмс, никогда не перестанет меня удивлять! восхитился Уотсон.
- Пустяки. Ведь это же моя профессия. Хорош бы я был, если бы не знал таких элементарных вещей... Ну-с? Теперь, я надеюсь, вы наконец поняли, почему Соня упрекала себя в лицемерии? Рассчитывая на то, что князь Андрей выживет и его отношения с Наташей возобновятся, она не сомневалась, что Николай все равно не сможет жениться на княжне Марье. Именно поэтому она так легко и согласилась написать это злополучное письмо.
- Так вот, значит, почему Толстой не мог сохранить жизнь Андрею Болконскому! - сообразил Уотсон. - Теперь я наконец понял. Он нарочно убил князя Андрея, что бы женить Николая на княжне Марье.
- О, Господи! - поморщился Холмс. - Ну до чего же примитивно вы все это себе представляете, Уотсон! Как будто речь идет о шахматных фигурах... Вы думаете, писателю так легко отправить на тот свет своего героя? Да еще любимого героя? Когда Бальзак работал над одним из своих знаменитых романов, слуга однажды застал его в кресле в бессознательном состоянии. "Скорее врача! - закричал он. Господину Бальзаку дурно!" Бальзак открыл глаза и еле слышно вымолвил: "Вы ничего не понимаете! Только что умер отец Горио!".
- История эта, конечно, очень интересна, но... - начал Уотсон.
- История эта не только интересна, - прервал его Холмс, - но и весьма характерна. Она говорит о многом. Недаром было однажды замечено, что, описывая смерть любимого героя, писатель словно бы примеряет свою собственную смерть.
- Все это очень красиво звучит, - покачал головой Уотсон, - однако вам все-таки не удастся опровергнуть мое предположение, что Толстой просто вынужден был пожертвовать жизнью князя Андрея Болконского, если уж он задумал женить Николая Ростова на его сестре.
- Опровергнуть это ваше предположение не составит никакого труда, улыбнулся Холмс. - Для этого нам придется лишь еще раз заглянуть в первую незавершенную редакцию "Войны и мира" - ту самую, где князь Андрей не умирает, а остается в живых. Впрочем, при разговоре на эту тему князя Андрея с Николаем мы, помнится, с вами присутствовали. Там, в первой редакции романа, княжна Марья тоже выходила замуж за Николая.
- Неужели они решились нарушить закон?
- О, нет. До этого дело не дошло. Просто там князь Андрей не женится на Наташе.
- Что вы говорите? - искренне поразился Уотсон. Но почему? Неужели он разлюбил ее?
- К чему гадать, друг мой, - уклонился от ответа на этот вопрос Холмс. - Сейчас мы с вами снова перенесемся на страницы первой завершенной редакции "Войны и мира", встретимся там с князем Андреем, и вы сами у него это спросите.
Поначалу Уотсон был настроен весьма решительно. Но, увидав князя Андрея, он оробел.
- Начните вы, - шепнул он Холмсу. - Я, если правду сказать, слегка побаиваюсь заговаривать с ним на эту деликатную тему. Ведь он такой гордец.
- Ах, что вы, Уотсон, - успокоил его Холмс. - Он ведь теперь уже не тот, каким был когда-то. Это совсем другой человек. Сейчас вы сами в этом убедитесь... Андрей Николаевич! - окликнул он князя Андрея.
- К вашим услугам, сударь, - живо откликнулся тот. - Простите, что не сразу отозвался на ваше обращение. У меня только что был чрезвычайно важности разговор с сестрой, и я невольно задумался.
- Ах, что вы, князь, - рассыпался в любезностях Холмс. - Напротив, это мы должны просить у вас прощения. Если наш визит некстати, мы тотчас уйдем.
- Нет-нет, ни в коем случае, - заверил его князь Андрей. - Я, как вы знаете, человек замкнутый. Но сейчас мне как раз надобно выговориться. Сестра только что призналась мне в своих чувствах к Ростову. Вернее, не то чтобы призналась... Но когда она заговорила о нем, я нарочно, словно бы невзначай, обронил: "Кажется, он пустой малый..."
- Да? И что же она?
- Она вскрикнула: "Ах, нет!" И так испуганно, как будто ей физически больно сделали. Ну, тут я все понял...
- Мудрено было не понять, - вставил Холмс.
- Да, - продолжал князь Андрей. - И тогда я тотчас подумал: "Вот она, моя судьба. Надо, непременно надо это сделать".
- Что сделать? - не удержался от вопроса Уотсон.
- Отказаться от своего счастия. Отказаться от Наташи. Я давно, еще когда меня несли раненого, это решил: коли останусь жив, главным для меня будет не свое, а чужое счастие. И тогда я сам заговорил с Marie об этом.
- Каким образом? - снова не удержался от вопроса Уотсон.
- Я спросил: "Ты, верно, удивляешься, мой друг, нашим отношениям с Ростовой?" И, не дожидаясь ответа, сказал: "Прежнее все забыто. Я искатель, которому отказано, и я не тужу. Мы дружны и навсегда останемся дружны, но никогда она не будет для меня ничем, кроме младшей сестрой".
- И княжна Марья поверила, что Наташа вам отказала? - с сомнением спросил Холмс.
- Она, верно, решила, что гордость моя не могла мне позволить вполне простить Наташу, - ответил князь Андрей. И в задумчивости добавил: - Ну что ж... Пусть остается в этом заблуждении...
- Как видите, Уотсон, - начал Холмс, когда они покинули князя Андрея и вернулись к себе на Бейкер-стрит, - как видите, и в первой редакции романа, несмотря на то что князь Андрей там оставался жив, Николай женился на княжне Марье, а Наташа вышла за Пьера. Благополучное выздоровление князя ни в малой степени не помешало этим двум свадьбам.
- Почему же тогда Толстой все-таки решил обречь его на смерть?
- Может быть, психологическая мотивировка жертвенного отказа князя Андрея от счастья с Наташей показалась ему недостаточно убедительной. Я не исключаю, что эта причина тоже могла тут сыграть какую-то роль, - признал Холмс. - Но это, конечно, не главное.
- А что же главное?
- Главное - то, что он писал не благостную сказку с легким, счастливым концом, а суровую эпопею, великую народную драму. Слишком дорогую цену уплатил русский народ за свою победу над Наполеоном, чтобы можно было завершить героическую историю этой великой войны картиной всеобщего благоденствия. Вот вам и ответ, Уотсон, на ваш вопрос...
- Про князя Андрея?
- Да нет, не про князя Андрея. Я говорю про главный наш вопрос, - тот, который, собственно, и заставил нас провести это расследование. Теперь, я надеюсь, вы уже поняли, как называется та мощная сила, которая так властно влечет писателя к неблагополучному, а часто и трагическому финалу.
- Понять-то я понял, - ответил Уотсон. - Но сказать, как она называется, все-таки не могу.
- Ну что ж, в таком случае я помогу вам, - сказал Холмс. - Речь идет о некоем безошибочном чувстве, присущем каждому настоящему художнику.
- Да хватит уже ходить вокруг да около! - разозлился Уотсон. - Скажите наконец, как оно называется, это загадочное чувство?
- Извольте, - ответил Холмс. - Оно называется чувством художественной правды.
ПРАВДА ФАКТА
И ПРАВДА ХУДОЖЕСТВЕННОГО ВЫМЫСЛА
Теперь, когда расследование, которое вели Холмс и Уотсон, уже закончено и Холмс наконец ответил на вопрос, который так мучил Уотсона, мы можем вновь вернуться к истории создания сюжета гоголевской "Шинели".
Не что иное, как именно оно, вот это самое, изначально владеющее художником чувство художественной правды, побудило Гоголя отказаться от счастливого завершения драматической истории про чиновника, потерявшего свое драгоценное ружье. Именно оно, это безошибочное чувство, заставило его ощутить некоторую фальшь такого благополучного, благостного конца.
Но какая тут, собственно, может быть фальшь? Ведь история, которая была рассказана при Гоголе, - не выдумка. Это - реальный жизненный факт, то есть - правда. (Что может быть правдивее факта!) Получается, что правда факта, так называемая жизненная правда, и то, что мы называем художественной правдой, - понятия не только не совпадающие, но в чем-то даже и противостоящие друг другу?
Тут, между прочим, возникает и такой простой вопрос: а почему, собственно, благополучный финал истории про чиновника, лишившегося своего драгоценного ружья, противоречит правде? На этот раз я имею в виду уже не правду факта (мало ли что могло случиться в жизни, в жизни ведь случаются вещи и совсем неправдоподобные). На этот раз я имею в виду именно правдоподобие. А что неправдоподобного в том, что друзья-приятели пожалели своего товарища, сделали складчину, собрали денег и купили ему новое ружье? Разве не могли точно так же поступить и товарищи несчастного Акакия Акакиевича?
Могли, конечно.
И Гоголь не отбрасывает этот вариант. Он включает его в свое повествование.
ИЗ ПОВЕСТИ Н. В. ГОГОЛЯ "ШИНЕЛЬ"
На другой день он явился весь бледный и в старом капоте своем, который сделался еще плачевнее. Повествование о грабеже шинели, несмотря на то, что нашлись такие чиновники, которые не пропустили даже и тут посмеяться над Акакиеем Акакиевичем, однако же, многих тронуло. Решились тут же сделать для него складчину, но собрали самую безделицу, потому что чиновники и без того уже много истратились, подписавшись на директорский портрет и на одну какую-то книгу, по предложению начальника отделения, который был приятелем сочинителю, - итак, сумма оказалась самая бездельная.
В каком-то одном, отдельном, частном случае, конечно, могло случиться и так, как это было рассказано в услышанном Гоголем анекдоте. Но, вглядевшись чуть пристальнее в эту коллизию, вернее, вглядевшись в нее глазами художника, Гоголь увидел в ней совсем другое - увы, гораздо чаще встречающееся в жизни, чем жалость и сострадание. Он увидел в ней равнодушие к чужой судьбе. Увидел, что скинуться на новую шинель несчастному Акакию Акакиевичу для его коллег-чиновников оказалось далеко не таким важным и насущно необходимым делом, как траты - из чисто подхалимских побуждений - на директорский портрет и какую-то книгу, автор которой был приятелем их непосредственного начальника.
Рассмотрев последовательно все изменения, внесенные Гоголем в услышанный им анекдот, можно сделать множество самых разных выводов и наблюдений. Но главный вывод сводится к тому, что в частном случае Гоголь сумел разглядеть типическое.
А можно сказать и проще.
В этой истории, которую при нем рассказали, Гоголь услышал (разглядел) нечто такое, что мог услышать и разглядеть только он один. Не случайно ведь все слушатели весело смеялись над бедным чиновником, потерявшим ружье, и только он один, выслушав эту историю, "задумался и опустил голову".
Вот так и каждый истинный художник отзывается душою на задевший, затронувший его жизненный факт. А иногда и на сюжет, разработанный каким-нибудь другим писателем, жившим совсем в другую эпоху и в другой, далекой стране.
Известно, что на протяжении всей многовековой истории мировой литературы самые разные писатели то и дело обращались к сюжетам, уже использованным другими их собратьями: отталкивались от них, воспроизводили их заново, перестраивая и переиначивая на свой лад.
Чтобы как можно яснее представить себе, как и почему это происходит, нам придется провести еще одно специальное расследование, которое мы и на этот раз поручим Шерлоку Холмсу и доктору Уотсону.
ОТКУДА А. С. ПУШКИН ВЗЯЛ СЮЖЕТ ДЛЯ СВОЕЙ
"СКАЗКИ О ЗОЛОТОМ ПЕТУШКЕ"
Расследование ведут Шерлок Холмс и доктор Уотсон
- Нет-нет, Уотсон! Ни в коем случае! Это было бы непростительной ошибкой с вашей стороны, - сказал Холмс.
Уотсон вздрогнул.
- Что было бы ошибкой? - растерянно спросил он.
- Если бы вы сделали то, о чем сейчас подумали.
- А почем вы знаете, о чем я подумал?
- Ах, Боже мой! Сколько раз я уже толковал вам, что у вас такое лицо, по которому можно читать, как по открытой книге. Сперва вы хотели поделиться со мною какой-то важной мыслью, пришедшей вам в голову. Потом вдруг заколебались. На вашем лице отразилось сомнение. "Скажу, а он опять начнет меня стыдить, упрекать в невежестве, - подумали вы. - Так не лучше ли мне даже и не начинать этого разговора?" Тут я и позволил себе вторгнуться в ход ваших размышлений, решительно заявив: "Нет, друг мой! Не лучше! Никак не лучше!" Итак, какую мысль вы собирались утаить от меня?
- Мысль очень простая, - поколебавшись, решил все-таки признаться Уотсон. - Я все размышлял о том, почему писатели с такой жадностью отыскивают разные случаи из жизни. А иногда даже - и, как вы знаете, очень часто - заимствуют свои сюжеты друг у друга...
- Ну-ну? И к какому же выводу вы пришли?
- Я подумал, что интересных сюжетов на свете, наверное, не так уж много. Почти все они уже использованы. Вот бедным писателям и приходится... Вы улыбаетесь, словно я опять сморозил какую-то чудовищную глупость... Но ведь я же и не хотел затевать этот разговор, вы меня просто вынудили. Неужели все это только для того, чтобы лишний раз поиздеваться надо мною!
- Успокойтесь, Уотсон. Я и не думаю над вами издеваться. А улыбаюсь я совсем по другому поводу. Дело в том, друг мой, что высказанное вами предположение, будто сюжетов во всей мировой литературе насчитывается, в сущности, очень мало... это предположение уже высказывалось. И не раз.
- Ну да? - искренно изумился Уотсон.
- Представьте себе, - кивнул Холмс. - Один человек, произведя довольно сложные расчеты, пришел к выводу, что их было всего тридцать шесть. А другой назвал и вовсе смехотворную цифру - не то двенадцать, не то четырнадцать.
- Выходит, я был прав, заподозрив, что именно поэтому писателям то и дело приходится обращаться к сюжетам, которые уже были использованы? обрадовался Уотсон.
- Подозрительность в нашем деле необходима, - уклонился от прямого ответа Холмс. - Вот и я тоже проявил сейчас некоторую, быть может, излишнюю подозрительность. Взгляните-ка сюда!
- Что это?
- Это книга одного из родоначальников американской литературы Вашингтона Ирвинга. Она называется "Альгамбра". Вчера вечером, читая ее на сон грядущий, я заинтересовался одной из вошедших в нее легенд... Вот... "Легенда об арабском звездочете". Извольте прочесть... Да нет, не всю... Достаточно будет только нескольких первых строк. Начните вот отсюда!
Уотсон, недоумевая, взял в руки книгу и прочел строки, указанные ему Холмсом:
ИЗ "ЛЕГЕНДЫ ОБ АРАБСКОМ ЗВЕЗДОЧЕТЕ"
ВАШИНГТОНА ИРВИНГА
Смолоду он только и делал, что разорял и грабил соседей, а состарившись и одряхлев, возжаждал отдохновения и решил зажить со всеми в мире.
- Ну? - спросил Холмс. - Вам это ничего не напоминает?
Уотсон пожал плечами.
- Да ведь совершенно так же начинается пушкинская "Сказка о золотом петушке".
- Вероятно, совпадение, - предположил Уотсон.
- Нет, друг мой, таких совпадений не бывает.
- А я все-таки думаю, что это не более чем случайное совпадение. Не может быть, чтобы такой человек, как Пушкин, заимствовал... это ведь не сюжет... Сюжет - еще куда ни шло, это мы с вами уже обсудили... Но чтобы такой поэт, как Пушкин, почти дословно заимствовал начало своего произведения у другого автора...
- Если не верите, давайте проверим.
- Ах, нет! - продолжал противиться Уотсон. - Ну за чем это! К чему унижать великого поэта полицейским дознанием, словно он мелкий карманный воришка! Я думаю, что это пресловутое сходство, мой милый Холмс, вам просто померещилось.
- Вы зря так беспокоитесь за Пушкина, - улыбнулся Холмс. - Поверьте мне: репутации этого великого поэта решительно ничего не угрожает. А проверить, померещилось мне, как вы изволили выразиться, это поразительное сходство или все-таки не померещилось, мы с вами просто обязаны. Дайте-ка мне, пожалуйста, Пушкина! Нет-нет, не первый том, и не этот... Насколько мне помнится, "Сказка о золотом петушке" - в четвертом томе...
Сняв с полки нужный том и быстро найдя нужную страницу, Холмс прочел:
Негде, в тридевятом царстве,
В тридесятом государстве,
Жил был славный царь Дадон.
Смолоду был грозен он
И соседям то и дело
Наносил обиды смело;
Но под старость захотел
Отдохнуть от ратных дел.
- Ну-ка, Уотсон! Сравните это с фразой из сказки Вашингтона Ирвинга, которую я отметил!
Уотсон раскрыл книгу Ирвинга и снова прочел уже знакомое ему начало "Сказки об арабском звездочете":
- "Смолоду он только и делал, что разорял и грабил соседей, а состарившись и одряхлев, возжаждал отдохновения..."
Он хотел было продолжить чтение, но Холмс остановил его:
- Достаточно, друг мой! Благодарю вас... Ну, что? Вы и сейчас станете уверять, что это - всего лишь простое совпадение?
- Поразительно, Холмс! Вы не перестаете поражать меня своим чутьем криминалиста.
- Я бы скорее назвал это чутьем литературным, - возразил Холмс. Однако суть не в этом. Надеюсь, теперь вы понимаете, Уотсон, что оснований для серьезного расследования тут больше чем достаточно.
- О, да! Но теперь, насколько я понимаю, дело за малым. Надо взять книгу Ирвинга... Какое счастье, что она оказалась в вашей библиотеке!.. И сравнить ее...
- С пушкинской "Сказкой о золотом петушке?" Да, Уотсон, вы поразительно догадливы. Без сомнения, мы так и поступим. Но прежде, чем приступить к делу, нам с вами предстоит выяснить еще один немаловажный вопрос.
- Какой?
- Необходимо установить, мог ли Пушкин знать это произведение Вашингтона Ирвинга. Было ли оно ему знакомо.
- Но ведь это и так ясно!
- Как знать, Уотсон! Как знать!.. Необходимо документальное подтверждение. Иначе все наши построения окажутся чистейшей воды спекуляцией.
- Но ведь это сильно осложнит нашу задачу, - огорчился Уотсон.
- Ничуть. Для того чтобы выяснить этот вопрос, нам придется только заглянуть вот в эту книгу.
- А что это такое? - спросил Уотсон, принимая из рук Холмса увесистый том.
Раскрыв титульный лист, он прочел: "Модзалевский. Библиотека Пушкина. Санкт-Петербург, год 1910-й..."
- Это, - объяснил Холмс, - перечень всех книг, имевшихся в личной библиотеке Пушкина.
Быстро перелистав книгу и найдя нужную страницу, он вновь сунул ее к самому носу Уотсона:
- А вот и Вашингтон Ирвинг. Видите? В библиотеке Пушкина было, оказывается, семь книг этого автора. И среди них. Ага! Вот!.. Французское двухтомное издание "Альгамбрских сказок" Гляньте-ка! Против этого издания значится: "Разрезан, помет нет".
- Какая жалость! - воскликнул Уотсон. - Вот если бы пометы были...
- О, тогда не было бы никакой нужды в дальнейшем расследовании. Однако том был разрезан, следовательно, мы можем считать по меньшей мере вероятным, что Пушкин эту легенду Ирвинга читал. Таким образом, Уотсон, у нас с вами есть законный повод начать следствие. Сейчас мы вызовем сюда героев легенды Ирвинга и устроим им, как это нам уже приходилось делать не раз в подобных случаях, очную ставку.
- Как? Вы хотите пригласить сюда, в нашу маленькую квартирку, всех героев "Легенды об арабском звездочете"? - испугался Уотсон.
- Зачем же всех, - успокоил его Холмс. - Пока нам будет достаточно двоих. Для начала мы пригласим мавританского султана по имени Абен Абус и арабского звездочета Ибрагима ибн-Абу Аюба.
- А каким образом вы намереваетесь залучить к себе столь важных персон? - насмешливо поинтересовался Уотсон. - Вызвать их повесткой? Или, может быть, доставить приводом? Под конвоем полицейского?
- Справимся без полиции, - улыбнулся Холмс. - Не забывайте, Уотсон, что Абен Абус и Абу Аюб - не живые люди из плоти и крови, а литературные герои. И встретиться с ними может каждый, у кого достанет для этого терпения, знаний, соответствующих навыков, ну и, разумеется, воображения... Взгляните, друг мой! Требуемые лица уже здесь, к вашим услугам. Будьте добры, сядьте за стол и вооружитесь пером и бумагой. Вы будете вести протокол допроса. А вы, господа, благоволите назвать свои имена и звания, - обратился он к героям легенды Вашингтона Ирвинга.
- Мое имя - Абен Абус, о чужеземец! - важно ответствовал первый из них.
- Профессия? - спросил Холмс.
- Султан, повелитель Гранады.
- Благодарю вас. А вы, сударь? - обернулся он ко второму.
- Ибрагим ибн-Абу Аюб, таково мое грешное имя, - тонким старческим голосом ответил тот.
- Род занятий? - невозмутимо продолжил допрос Холмс.
- Главное мое занятие - медицина.
- Вот как? Вы, стало быть, мой коллега? - оживился Уотсон. - Очень приятно! А как же вы говорили, Холмс, что он - звездочет? Звездочет, насколько я понимаю, это ведь не врач, а астроном?
- Лет двести тому назад, - пояснил Абу Аюб, - еще ребенком, я попал в Египет, где провел многие годы, изучая у египетских жрецов чернокнижие и особенно усердно магию.
- Как вы сказали? - изумился Уотсон. - Двести лет назад?! Помилуй Бог! Уж не хотите ли вы уверить нас, что вам более двухсот лет от роду?
- Да, - отвечал Абу Аюб. - Мне удалось отыскать секрет продления жизни, благодаря чему я живу на свете уже более двух столетий. Но так как открытие это было сделано мною, когда я был уже в летах, мне удалось увековечить лишь свои седые волосы да морщины.
- Не отвлекайтесь, Уотсон, - поморщился Холмс. Не забывайте, что мы пригласили к себе этих господ не ради пустой болтовни, а по делу. Притом весьма важному... Мистер Абен Абус. Благоволите сообщить нам, что свело вас с мистером Абу Аюбом?
- Как вы уже имеете честь знать, сударь, - отвечал тот, - я султан, повелитель Гранады. Во всяком случае, я был им до той поры, как злая судьба свела меня с этим наглецом!
- О, лживый старец! - вмешался Абу Аюб. - Не ты ли еще недавно готов был благословлять мое имя и осыпал меня щедрыми дарами!
- Тихо! - прикрикнул на распалившихся стариков Холмс. - Без препирательств!.. Продолжайте, мистер Абен Абус! Мы внимательно вас слушаем.
Бывший повелитель Гранады покорно подчинился этому окрику.
- Страна моя, - продолжил он свою грустную повесть, - со всех сторон окружена землями, коими правят сыновья тех, с кем я воевал в дни моей бурной молодости. Эти юные принцы весьма склонны то и дело требовать от меня по счетам, завещанным их отцами... Коротко говоря, враги грозили мне отовсюду. А так как Гранада окружена дикими и крутыми горами, скрывающими приближение неприятеля, я не знал, с какой стороны мне ожидать очередного нападения, и постоянно пребывал в состоянии вечной тревоги и настороженности. И вот тут-то силы зла уготовили мне встречу с этим окаянным звездочетом, с Ибрагимом ибн-Абу Аюбом, да поразит его Аллах!
- Не ты ли, - взорвался Абу Аюб, - да замкнет Аллах твои лживые уста не ты ли совсем недавно благословлял небеса за то, что они привели меня в Гранаду? И не ты ли сделал меня своим ближайшим советником?
- Вот как? - быстро спросил Холмс. - Он сделал вас своим советником? Прошу вас, мистер Абу Аюб, расскажи те, как это было?
- Узнав о горестях и бедах, постигших сего престарелого властителя, степенно начал Абу Аюб, - я имел неосторожность поведать ему, что, пребывая в Египте, я видел великое чудо, сотворенное некогда одной языческой жрицей. Над городом Борса, на горе, откуда открывается вид на долину великого Нила, стоит баран. А на нем - петушок...
- Обратите внимание, Уотсон: петушок! - многозначительно поднял палец Холмс.
- Да, я уже отметил это, - отозвался тот.
- Баран и петушок, - продолжал свой рассказ Абу Аюб, - из литой меди, укрепленные на тонком стержне, на котором они свободно вращаются.
- На тонком стержне? - переспросил Холмс. И уточнил: - Иначе говоря, на спице?
- Можно выразиться и так, - согласился Абу Аюб. - Важно другое... Всякий раз, как стране угрожает нашествие, баран поворачивается в сторону неприятеля, а петушок кукарекает, благодаря чему жители города заранее знают о надвигающейся опасности. Вернее, о том, откуда она приближается.
- Понятно, - кивнул Холмс. - Итак, вы рассказали об этом чуде мистеру Абен Абусу...
- Естественно, что когда он рассказал мне об этом дивном волшебном страже, - не выдержал Абен Абус, - я воскликнул: "Аллах акбар! Каким бесценным сокровищем был бы для меня подобный баран, зорко стерегущий окрестные горы! Каким сокровищем был бы петух, кукарекающий в час опасности! Как мирно почивал бы я у себя во дворце, имея на крыше таких часовых!"
- И тогда почтительно поклонившись этому бесчестному властителю, прервал его Абу Аюб, - я сказал: "О, Абен Абус! Не зря я так долго учился искусству магов и располагаю помощью джиннов для достижения своих целей. Тайна чудесного барана из города Борса для меня больше не тайна. Я в силах сотворить для тебя такое же чудо!"
- И этот сын шайтана и впрямь сотворил для меня точь-в-точь такое же чудо, - признался Абен Абус. - Он велел возвести на кровле моего дворца, стоящего на скалистом выступе холма Альбайсин, высокую башню. Она была сложена из камней, доставленных из Египта и снятых, как уверил меня этот окаянный звездочет, с самой большой пирамиды. Макушку башни увенчивал шпиль. А на этом шпиле...
- Сидел петушок? - догадался Уотсон.
- О, нет! - покачал головой Абу Аюб. - Я сделал нечто лучшее. На шпиле была укреплена фигура мавританского всадника: в одной руке он держал щит, а в другой отвесно поднятое копье. Лицо всадника было обращено к городу. Но лишь только на Гранаду двигался неприятель, всадник тотчас же поворачивался в ту сторону, откуда приближался враг, и брал копье на изготовку, словно немедленно собирался пустить его в ход.
- Не понимаю! - воскликнул Уотсон. - С какой стати вам вздумалось заменить петушка всадником? Ведь это портит все дело!
- О, Аллах! - досадливо сморщился Абу Аюб. - Да не все ли равно: баран, петушок или всадник? Важно, чтобы волшебный страж точно исполнял свое назначение.
- Ах, нет! Не скажите! - возразил Уотсон. - Для наших целей очень важно, чтобы это был именно петушок.
- Дался вам этот петушок! - раздражился Абу Аюб. - Всадник исполнял свои обязанности ничуть не хуже петушка, клянусь всеми сокровищами Сулеймана ибн-Дауда, мир с ними обоими!
- Да, - согласился Абен Абус. - Надо признать, что на первых порах сей волшебный страж и впрямь действовал не худо. И я щедро вознаградил этого нечестивого старца за услугу. Мой казначей не переставал ворчать из-за непомерности сумм, расходуемых этим наглым звездочетом на отделку и украшение его жилища. Но я сказал: слово султана есть слово султана. Оно нерушимо. Пусть этот жалкий старик получит все, что пожелает.
- Вы, стало быть, были им довольны? - спросил Холмс.
- Да, я был доволен, - не стал отрицать Абен Абус. - На границах Гранады настал вожделенный мир. Грозные соседи не осмеливались более вторгаться в мои пределы. После того как всем врагам моим был дан надлежащий отпор, бронзовый всадник в течение многих месяцев пребывал в одном положении, а именно - с копьем, поднятым кверху.
- Но в один прекрасный день, - прервал его Абу Аюб, волшебный страж вдруг круто повернулся на своем шпиле и направил копье туда, где высятся горы Гвадиса.
- Да, это было именно так, - подтвердил Абен Абус. - На сей раз этот сын шакала и гиены не солгал вам. Я послал конный отряд с приказанием произвести разведку в горах. Разведчики возвратились через три дня. "Мы обшарили все перевалы, все тропы, - донесли они, - но нигде не шелохнулся ни один вражеский шлем, ни одно копье. Единственное, что удалось нам обнаружить в тех местах, была христианская девушка редкостной красоты, спавшая в знойный полдень у родника". - "Где же она?" - воскликнул я. "О, повелитель! - ответствовали мои верные воины. - Мы привезли ее с собою". - "Так пусть же эта девица немыслимой красоты немедленно предстанет пред наши очи!" приказал я.
- Девица была доставлена во дворец, - снова прервал рассказ султана Абу Аюб, - и терпкое вино ее прелести кинулось в голову этому нечестивому старцу, забывшему о своих почтенных сединах.
- Замолчи, презренный клеветник! - гневно воскликнул Абен Абус. - Тебе ли говорить о сединах! Ты сам только что признался, что твой возраст насчитывает более двух столетий. В сравнении с тобой я просто юноша. Мне ведь не стукнуло еще и девяноста!
- Не ты ли, надутый спесью, восклицал недавно, что слово султана должно быть нерушимо! - парировал Абу Аюб. - Что же ты не сдержал своего султанского слова, презренный?
- Всякой наглости должен быть предел! - возмутился султан. - Ты получил во сто крат больше, чем стоят все твои услуги. Низкий сын жалкой пустыни! Не забывай, что ты - раб, а я - твой властелин! Не рассчитывай, что тебе удастся надуть своего повелителя!
Презрительная усмешка скривила губы Абу Аюба.
- Властелин! Повелитель! - саркастически повторил он - Властитель кротовой норы требует повиновения от того, кому подвластны талисманы самого Сулеймана ибн-Дауда!
- Будь ты проклят, отпрыск дракона и гадюки! - утратив последние остатки своего султанского величия, завизжал Абен Абус. - Будь навеки проклят тот день, когда я впервые услышал твое мерзкое имя!
- Я боюсь, Уотсон, что наша очная ставка зашла в тупик, - сказал Холмс. - Будьте добры, выпроводите их отсюда, а не то мы с вами погрязнем навеки в этих бесконечных препирательствах!
Уотсон охотно выполнил эту просьбу. Продолжающие препираться старцы были так увлечены выяснением отношений, что покорно дали выставить себя за дверь.
- Благодарю вас, друг мой Вы отлично справились, - облегченно вздохнул Холмс - Еще минута, и они, чего доброго, вцепились бы друг другу в бороды.
- Но как же мы теперь узнаем, что было дальше? - спросил Уотсон.
- Как узнаем? - переспросил Холмс. - Да очень просто. Пригласим сюда эту девушку, которую воины доставили во дворец султана Абен Абуса. Ведь она - лицо незаинтересованное. От нее мы и узнаем всю правду.
- О, Боже! - воскликнул Уотсон, когда героиня легенды Вашингтона Ирвинга предстала перед ними. - Она и в самом деле ослепительна! В жизни я не видал такой красавицы.
- Полноте, друг мой, - улыбнулся Холмс. - Вас, верно, ослепила роскошь ее одежд, сияние жемчуга, блеск этой золотой цепи, небрежно переброшенной через плечо...
- О, нет! - пылко возразил Уотсон. - Эта девушка и в нищенских отрепьях была бы так же прекрасна!.. Ответь нам, прелестнейшая из смертных, кто ты? обратился он к красавице, невольно впадая в несвойственный ему возвышенный стиль.
- Я, - отвечала она, - дочь одного из готских государей, еще недавно царствовавшего по соседству с владениями султана Гранады. Войско моего отца погибло в горах. Он стал изгнанником, а я - пленницей.
- Примите наши соболезнования, сударыня, - поклонился Холмс. - Впрочем, у нас нет времени на всяческие сантименты, поэтому я сразу перехожу к делу. Вы окажете нам огромную услугу, рассказав, из-за чего поссорились два почтенных старца: властитель Гранады султан Абен Абус и арабский маг и чародей Ибрагим ибн-Абу Аюб?
- Единственная причина их вражды перед вами, - потупилась девица.
- Вы хотите сказать, что они повздорили из-за вас? - уточнил Холмс.
- Увы, это так. Султан Абен Абус совсем потерял из-за меня голову. И даже чуть было не потерял все свое царство. В столице вспыхнул мятеж, предупредить который не мог даже волшебный всадник на башне. Тогда Абен Абус попросил Ибрагима ибн-Абу Аюба, чтобы тот выстроил для него надежное убежище, где бы он мог провести остаток своих дней, наслаждаясь покоем и любовью.
- Весьма скромное желание, - заметил Холмс. - В особенности если учесть, что исходило оно от султана.
- Ибрагим ибн-Абу Аюб, - продолжала свой рассказ красавица, - взялся выполнить желание владыки. Но потребовал, чтобы тот в уплату за эту услугу отдал ему меня.
- Однако! - воскликнул Уотсон.
- Вот и султан тоже сказал: "Однако!", - улыбнулась красавица. - И решительно отказался выполнить это ни с чем не сообразное, как он выразился, требование звездочета.
- Так я и думал! - вновь не удержался от восклицания Уотсон, почему-то явно принявший в этом споре сторону султана.
- Тогда, - невозмутимо продолжала красавица, - Ибрагим ибн-Абу Аюб сказал: "О, повелитель! Я выстрою для тебя дивный дворец, утопающий в зелени волшебных садов, окруженный прохладой хрустальных фонтанов, и вручу тебе талисман, охраняющий вход в этот рай от всех смертных. А в награду ты отдашь мне вьючное животное с ношей, которое первым войдет в магические ворота этого волшебного замка"
- Султан, разумеется, согласился, - скорее утверждая, чем спрашивая, молвил Холмс.
- Да, - улыбнулась красавица. - Почтенный властитель Гранады не отличался особой дальновидностью. Вскоре волшебный дворец был готов. Едва солнечные лучи заиграли на снежных вершинах Сьерры-Невады, султан Абен Абус взгромоздился на коня и в сопровождении избранных приближенных стал подниматься по крутой и узкой тропинке в гору. Рядом с ним на белом иноходце ехала я. А по другую сторону, опираясь на посох с иероглифами, шел астролог. Он никогда не ездил верхом.
Она умолкла, погрузившись в воспоминания.
- Ну, ну? Что же вы замолчали? Я умираю от нетерпения! - подстегнул ее Уотсон. - Что же было дальше?
- Абен Абус нетерпеливо поглядывал вверх, - продолжила она свой рассказ, - стараясь не упустить тот момент, когда засверкают вдали башни дворца и откроются его взору террасы тенистых садов. Но звездочет, усмехнувшись лукаво, объяснил ему, что таинственность и неприступность этого дворца как раз в том и состоит, что, пока не пройдешь сквозь его зачарованные ворота, он остается скрытым от взора. На один лишь миг он снял заклятие и показал султану все великолепие этого волшебного замка. И пока тот стоял, не в силах прийти в себя от изумления, мой белый иноходец, пройдя вперед, вошел через ворота главного входа и вместе со мною оказался по ту сторону крепостной стены.
- Так я и думал! - вырвалось у Уотсона.
- И тогда, - продолжала красавица, - Ибрагим ибн Абу Аюб сказал: "Смотри-ка, государь! Вот она, обещанная тобою награда! вьючное животное с ношей, которое первым войдет в магические ворота..."
- И что же султан? - снова не выдержал нетерпеливый Уотсон.
- Султан ужасно рассердился. "Всему есть граница! - воскликнул он. - Я готов честно выполнить наш уговор. Возьми лучшего из моих мулов, нагрузи его драгоценностями моей сокровищницы и ступай себе с Богом! Мало? Возьми еще! Возьми хоть половину всего моего царства. Но о девице этой и думать забудь, не то, клянусь бородою пророка, не сносить тебе головы!"
- Так я и думал! - воскликнул Уотсон.
Но тут уже не выдержал Холмс.
- Что это с вами сегодня? - обернулся он к другу. - Заладили, словно попугай: "Так я и думал! Так я и думал!" С чего это вдруг вам вздумалось похваляться своей проницательностью?
- Да нет, - смутился Уотсон. - Дело тут вовсе не в моей проницательности. Просто, пока эта прелестная леди рассказывала нам свою историю, я заглянул в самый конец пушкинской "Сказки о золотом петушке". И прочел там...
- Нечто похожее? - улыбнулся Холмс.
- Не то что похожее, а буквально то же самое, - ответил Уотсон. - Ну прямо слово в слово! Судите сами!
И он поднес к самому носу Холмса том Пушкина, раскрытый вот на этих словах:
Крайне царь был изумлен
"Что ты? - старцу молвил он:
Или бес в тебя свернулся?
Или ты с ума рехнулся?
Что ты в голову забрал?
Я, конечно, обещал,
Но всему же есть граница!
И зачем тебе девица?
Полно, знаешь ли кто я?
Попроси ты от меня
Хоть казну, хоть чин боярской,
Хоть коня с конюшни царской,
Хоть полцарства моего!"
- Ну как? Убедились? - торжествующе спросил Уотсон.
- Убедился, убедился, - недовольно проворчал Холмс. - Но вы, как всегда, торопитесь. К "Сказке о золотом петушке" мы с вами еще вернемся. А сейчас дайте все-таки этой прекрасной даме досказать свою удивительную историю до конца.
- Конец уже близок, - улыбнулась красавица. - Убедившись, что султан не собирается исполнять свое обещание, старец взял под уздцы моего иноходца, ударил своим волшебным посохом оземь, и в тот же миг мы с ним исчезли, словно сквозь землю провалились.
- Смотрите! - вскричал Уотсон, продолжавший потихоньку заглядывать в текст пушкинской сказки. - И у Пушкина все кончается точь-в-точь так же!
Он прочел вслух:
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывала.
- Сходство, безусловно, есть, - согласился Холмс. - И немалое.
- Немалое? - возмутился Уотсон - Сходство просто поразительное! Я считаю, Холмс, что наше расследование закончено. Можно считать безусловно доказанным, что свою "Сказку о золотом петушке" Пушкин целиком заимствовал у Вашингтона Ирвинга.
- Прямо так уж и целиком? - усмехнулся Холмс. - Ох, Уотсон, Уотсон! Вспомните, что вы сами говорили в начале нашего расследования. "Не такой человек Пушкин, уверяли вы меня, - чтобы просто взять да и позаимствовать чужой сюжет".
- А я и не говорю, что он просто позаимствовал его, стал оправдываться пристыженный Уотсон. - Он переложил его своими дивными стихами...
- И только-то?.. Нет, Уотсон, нет, - покачал головой Холмс. - Дело обстоит совсем не так просто. Немудрено, конечно, что вам бросилось в глаза несомненное сходство "Сказки о золотом петушке" с "Легендой об арабском звездочете". Но меня удивляет, что вы совсем не заметили, что отличает сказку Пушкина от легенды Ирвинга.
- Как не заметил? - возмутился Уотсон. - Я ведь сразу сказал: у Пушкина - петушок, а у Вашингтона Ирвинга - бронзовый всадник.
- И это все? Бедный мой Уотсон! - вздохнул Холмс. - А между тем различий между этими двумя произведениями не так уж мало. И не только внешних. Сказка Пушкина разительно отличается от легенды Ирвинга прежде всего своим тайным, сокровенным смыслом. Пушкин не зря ведь закончил ее таким многозначительным двустишием.
Он поднес к самому носу Уотсона раскрытый пушкинский том и ткнул пальцем в заключающие сказку строки:
Сказка ложь, да в ней намек!
Добрым молодцам урок.
- Скажу вам откровенно, Холмс, - признался Уотсон, - я и в самом деле не понял смысл этого намека.
- Подумайте хорошенько, друг мой! - настаивал Холмс. - Не может быть, чтобы вы не заметили никаких других отличий пушкинской сказки от легенды Вашингтона Ирвинга, кроме того, что у американского писателя бронзовый всадник, а у Пушкина - петушок.
- Вы угадали, - сказал Уотсон. - Заглянув еще раз в пушкинский текст, я обнаружил и другие, более серьезные отличия. Вот, например, такое. У Вашингтона Ирвинга этот самый бронзовый всадник не разговаривает: он молча выполняет то, что ему поручено. А у Пушкина золотой петушок говорит...
- Ну, это, в конце концов, тоже не так уж существенно, - поморщился Холмс.
- Погодите, Холмс! Это ведь еще не все! - продолжал Уотсон. - Важно ведь, что он говорит. Золотой петушок у Пушкина позволяет себе довольно-таки зло насмешничать над царем Дадоном.
Раскрыв книгу, он прочел:
И кричит. Кири-ку-ку!
Царствуй, лежа на боку!
- Да, это и в самом деле важное наблюдение, - согласился Холмс. И поощрительно добавил: - Я недооценил вас, друг мой. Положительно вы делаете успехи.
- Погодите, это еще не все, - обрадовался польщенный Уотсон. - В "Легенде об арабском звездочете" воины султана отправляются в горы и не встречают там ни одного врага. Находят только принцессу, дочь готского короля. А у Пушкина все иначе. Происходит страшная битва. Гибнут сыновья царя Дадона. И царь влюбляется в Шамаханскую царицу так сильно, что даже забывает о смерти любимых сыновей.
- Верно, - кивнул Холмс. - У Вашингтона Ирвинга нет ничего похожего... Все это замечательно, Уотсон! Однако я ведь просил вас отыскать не только внешние сюжетные различия между сказкой Пушкина и легендой Ирвинга. Я довольно ясно дал вам понять, что сказка Пушкина отличается от легенды Ирвинга своим сокровенным смыслом.
- Тут я бессилен, - признался Уотсон. - По правде говоря, я даже не представляю себе, с какого конца взяться за разгадку этой тайны. Да и вы тоже, я вижу, в затруднении. Хоть вы и мастер по части разгадывания всевозможных тайн.
- Ничего, друг мой, не робейте, - улыбнулся Холмс. - Как говорят в России, лиха беда начало. А начнем мы с того, что заглянем...
- В досье? - обрадовался Уотсон - Вы прямо чародей, Холмс! Неужто у вас и на Пушкина заведено досье?
- Нет, дорогой мой, - покачал головой Холмс. - Такого досье у меня нет. Но в моем распоряжении имеется нечто лучшее. Взгляните!
Достав из бюро довольно толстую книгу, он протянул ее Уотсону.
- Ого! - воскликнул тот. - В этом томе, я полагаю, страниц девятьсот, не меньше.
- Около тысячи.
- А что это такое? Надеюсь, не роман?
- Нет, не роман. Но читается эта книга как самый увлекательный роман.
- А кто ее автор? - заинтересовался Уотсон - Позвольте, я посмотрю.
Взяв книгу в руки, он прочел:
- "Вересаев. Пушкин в жизни"... Гм... Не роман, вы говорите? недоверчиво переспросил он. - Так что же это? Исследование? Литературоведческая монография?
- Нет, не исследование и не монография, - покачал головой Холмс. Книга эта принадлежит к одному из самых своеобразных и необычных литературных жанров. Построена она... Впрочем, все равно я не объясню вам ее природу лучше, чем это сделает сам автор. Вот!.. Читайте!
В. ВЕРЕСАЕВ. "ПУШКИН В ЖИЗНИ"
ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ
Книга эта возникла случайно. Меня давно интересовала личность Пушкина. "Ясный", "гармонический" Пушкин - такой, как будто понятный, - в действительности представляет из себя одно из самых загадочных явлений русской литературы. Он куда труднее понимаем, куда сложнее, чем даже Толстой, Достоевский или Гоголь.
Меня особенно интересовал он, как живой человек, во всех подробностях и мелочах его живых проявлений. В течение ряда лет я делал для себя из первоисточников выписки, касавшиеся характера Пушкина, его настроений, привычек, наружности. По мере накопления выписок я приводил их в систематический порядок. И вот однажды, пересматривая накопившиеся выписки, я неожиданно увидел, что передо мной - оригинальнейшая и увлекательнейшая книга, в которой Пушкин встает совершенно, как живой. Поистине живой Пушкин, во всех сменах его настроений, во всех противоречиях сложного его характера, во всех мелочах его быта.
- Я понял, Холмс! - воскликнул Уотсон, прочитав это предисловие - Вы хотите, заглянув в эту книгу, понять, чем жил Пушкин, о чем он думал, чем мучился в то время, когда сочинял свою "Сказку о золотом петушке".
- Браво, Уотсон! На этот раз вы угадали, - ответил Холмс. - Только, с вашего разрешения, сперва мы перенесемся в более ранний период жизни поэта. Найдите, пожалуйста, страницы, относящиеся к сентябрю тысяча восемьсот двадцать шестого года.
- Помилуйте! - удивился Уотсон. - Вы же сами говорили мне, что "Сказка о золотом петушке" была написана в тысяча восемьсот тридцать четвертом году. С какой же стати нам начинать наше расследование с событий тысяча восемьсот двадцать шестого года?
- В этой сказке, милый Уотсон, - пояснил Холмс, - рассказывается о взаимоотношениях некоего мудреца с царем. Вот я и хочу для начала выяснить, какие отношения сложились с царем у самого поэта. А начались эти отношения именно осенью тысяча восемьсот двадцать шестого года, в дни коронации Николая Первого. Новый царь, как вы, вероятно, слышали, срочно вызвал Пушкина из Михайловского... Впрочем, что я вам буду про это рассказывать! Пусть лучше нам об этом расскажет кто-нибудь из современников поэта, показания которых так старательно собрал в своей книге писатель Вересаев.
- К кому же мы отправимся?
- Я думаю, - сказал Холмс, - мы начнем с того, что посетим княгиню Веру Федоровну Вяземскую. Она не только была женою одного из верных друзей поэта - князя Петра Андреевича Вяземского, но и сама по праву может считаться близким другом Пушкина. По свидетельству одного мемуариста, Пушкин с нею нередко бывал даже откровеннее, чем с ее мужем.
Оказавшись в покоях Веры Федоровны Вяземской, Холмс начал, как всегда, с извинений:
- Простите великодушно, княгиня, что мы осмелились нарушить ваше уединение. Нам крайняя надобность расспросить вас про недавнее свидание поэта Пушкина с...
- Я догадываюсь, - не дала ему договорить Вера Федоровна. - С государем?.. Но почему вы решили обратиться с этим вопросом именно ко мне? Об этом свидании знает и твердит вся столица.
- Нам известно, - объяснил Холмс, - что возвращенный из ссылки поэт тотчас после своего свидания с царем явился к вам. Естественно, нам хотелось бы услышать об этой аудиенции, так сказать, из первых рук.
- Вы не ошиблись, - сказала княгиня. - Я знаю об их беседе от самого Александра Сергеевича.
- Что же он рассказал вам про свой разговор с императором?
- Государь обласкал его, - отвечала Вера Федоровна. - Он принял его, как отец сына. Все ему простил, все забыл. Он сказал ему: "Ты теперь уж не прежний Пушкин, а мой Пушкин".
- А не давал ли он ему при этом каких-либо обещаний? - спросил Холмс.
- Да, - согласилась княгиня, слегка удивленная проницательностью собеседника. - Государь обещал ему полную свободу от ненавистной цензуры. Он сказал: "Более мы с тобою ссориться не будем. Все, что сочинишь, ты будешь присылать прямо ко мне. Отныне я сам буду твоим цензором".
- Вы полагаете, царь был искренен, давая эти обещания? - спросил Уотсон. - И на самом деле верите, что он их исполнит?
Этим вопросом Вера Федоровна явно была шокирована.
- У меня нет оснований сомневаться в чистосердечности намерений государя, - сдержанно ответила она. - А тем более в нерушимой твердости царского слова.
Холмс, наклонившись к уху Уотсона, шепнул ему:
- Вы, кажется, забыли, друг мой, в какую историческую эпоху мы с вами отправились. Неужели вы не понимаете: что бы ни думала эта дама наедине с собою, не станет она в разговоре с малознакомыми людьми сомневаться в искренности намерений и чистоте помыслов самого императора.
Сделав это короткое внушение, он поспешил загладить перед Верой Федоровной невольную бестактность Уотсона.
- Простите, княгиня! Мой друг неловко выразился. Он хотел узнать у вас: как вам показалось, его императорское величество и в самом деле так высоко ценит гений Пушкина? Или его комплименты поэту были всего лишь общепринятой формой вежливости?
- В ответ на это могу сказать лишь одно, - отвечала княгиня Вяземская. - В тот же день, когда была дана аудиенция Пушкину, которая, к слову сказать, длилась более двух часов, на балу у маршала Мармона, герцога Рагузского, французского посла, государь подозвал к себе графа Блудова и сказал ему: "Нынче я долго говорил с умнейшим человеком в России". И на вопросительное недоумение Блудова назвал Пушкина.
- Вы хотите сказать, что император Николай Павлович и впрямь видит в Пушкине мудрейшего из своих подданных? - спросил Холмс.
- О, да! - горячо откликнулась княгиня. - И в этом он не ошибается, поверьте! Вопреки приставшей к нему репутации проказника и озорника, Пушкин - истинный мудрец. В этом уверены все, кому посчастливилось узнать его близко.
- Ну что ж, Уотсон, - сказал Холмс, когда они вернулись к себе на Бейкер-стрит. - Я считаю, что эта встреча была весьма плодотворна.
- Вам лучше знать, - уклончиво ответил Уотсон. - Но ведь мы еще ничего толком не выяснили. Куда же мы отправимся теперь?
- Теперь, я думаю, нам самое время отправиться в тысяча восемьсот тридцать четвертый год - тот самый год жизни поэта, когда он сочинил свою "Сказку о золотом петушке".
- Наконец-то! А к кому?
Взяв в руки книгу Вересаева, Холмс задумчиво начал ее листать.
- В самом деле, к кому? - повторил он вопрос Уотсона. - Хм... Ага! Вот... Ольга Сергеевна Павлищева. Лучше не придумаешь!
- Павлищева? - спросил Уотсон. - Это кто ж такая?
- Павлищева она по мужу, - объяснил Холмс. - А девичья ее фамилия Пушкина Ольга Сергеевна - родная сестра Александра Сергеевича. Притом сестра любимая. Анна Петровна Керн в своих воспоминаниях замечает даже: "Пушкин никого истинно не любил, кроме няни своей и потом сестры".
- В таком случае я полностью одобряю ваш выбор, - сказал Уотсон. - Едем к мадам Павлищевой!
- Ольга Сергеевна, - начал Холмс. - Нас привело к вам дело огромной важности. Лишь вы одна можете нам помочь.
Такое начало насторожило сестру поэта.
- Это касается Александра? - тревожно спросила она.
- Вы угадали, - кивнул Холмс - Однако на нынешних делах и обстоятельствах Александра Сергеевича наш визит никак не отразится. Речь идет о понимании потомства.
- Для поэта, - заметила Ольга Сергеевна, - сие обстоятельство, быть может, даже важнее всех нынешних его забот и печалей.
- Это верно, - согласился Холмс. - Поэтому-то мы и смеем рассчитывать на вашу откровенность.
- Благодарю вас за дружеское доверие, - сказала Ольга Сергеевна. - Я к вашим услугам.
- Скажите, - прямо приступил к делу Холмс, - как брат ваш нынче относится к императору? Не таит ли на него какой-либо обиды?
- Вопрос ваш весьма щекотлив, не скрою, - слегка замялась Ольга Сергеевна. - Однако я вам уже обещала свою откровенность. Да и тайна сия, я думаю, теперь уже - секрет Полишинеля...
- Что вы имеете в виду?
- Александр был уязвлен августейшим пожалованием его в камер-юнкеры. Он справедливо полагает, что звание сие неприлично его летам и что государь оказал ему эту милость лишь потому, что хотел, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове.
- Вы хотите сказать, - догадался Уотсон, - что царь дал ему это придворное звание не столько с тем, чтобы наградить поэта, сколько для того, чтобы видеть на своих придворных балах его красавицу жену?
- Вы поняли меня совершенно правильно, - ответила Ольга Сергеевна. Александр был уязвлен этим смертельно. И не скрыл этого. Впрочем, не скрыл он этого и от Натальи Николаевны, довольно откровенно выразившись на сей предмет в своем письме к ней. Но к несчастью, письмо это стало известно не только адресату.
- Каким же образом? - спросил Холмс.
- Весьма своеобразным. Полиция распечатала его и донесла государю.
- Какая наглость! - возмутился Уотсон. - Неужели ваш царь унизился до того, что позволил себе заглядывать в чужие письма?
- Примерно в тех же выражениях отозвался об этом поступке его величества и мой брат, - улыбнулась Ольга Сергеевна. И тут же озабоченно добавила: - Надеюсь, господа, я могу рассчитывать на вашу скромность? Ежели это суждение Александра дойдет до государя...
- В нашей скромности вы можете быть уверены, - заверил ее Холмс. - Мы озабочены лишь тем, чтобы оно дошло до потомства. Примите нашу искреннюю благодарность. Мы узнали от вас все, что хотели.
Уотсон был явно разочарован тем, что Холмс так быстро поспешил откланяться.
- Вам не кажется, друг мой, - осторожно начал он, как только они с Холмсом остались одни, - что вы несколько преждевременно оборвали эту в высшей степени интересную беседу?
- Почему же преждевременно? - удивился Холмс. - Мы ведь и в самом деле узнали все, что нам было нужно.
- То есть как это все? - изумился Уотсон. - Вы ведь даже не спросили ее про самое главное! Про "Сказку о золотом петушке"!
- Дело в том, мой милый Уотсон, - улыбнулся Холмс, - что в тот момент, когда мы с вами беседовали с сестрой поэта, сказка эта еще не была написана. История с распечатанным письмом, в котором Пушкин высказал свою обиду на царя, произошла в мае тысяча восемьсот тридцать четвертого года. А сказка была написана в сентябре.
- Вот оно что! - разочарованно протянул Уотсон. - Стало быть, нам с вами предстоит еще одна поездка? К кому же на этот раз?
- Нет-нет, Уотсон, - успокоил его Холмс. - В остальном мы уж как-нибудь разберемся сами. Да ведь все, в сущности, уже ясно.
- Не знаю, как вам, - пожал плечами Уотсон, - а мне так совсем ничего не ясно. Что же все-таки содержалось в этом злосчастном письме, которое полиция распечатала и представила царю? Что-нибудь оскорбительное для его императорского величества?
- Как сказать! Никаких оскорблений по адресу его величества там, конечно, не было. Но... Впрочем, судите сами... Вот вам досье, в котором я собрал все документы, относящиеся к ссоре Пушкина с царем. Первым в этой папке лежит как раз то самое пушкинское письмо, о котором вы спрашиваете.
ИЗ ПИСЬМА А. С. ПУШКИНА Н. Н. ПУШКИНОЙ
20 и 22 апреля 1934 года
Все эти праздники я просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен, царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю, от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим теской, с моим теской я не ладил. Не дай Бог ему идти по моим следам, писать стихи, да ссориться с царями!
- По моему, - сказал Уотсон, ознакомившись с этим письмом, - ничего обидного для царя тут нет.
- Да, конечно, - согласился Холмс. - Смысл письма вполне лояльный. Интонация, правда, не слишком верноподданническая, не лакейская. Скорее добродушно-ворчливая. Пожалуй, даже несколько амикошонская: о священной особе государя императора в таком тоне говорить и писать не полагалось. Однако ведь письмо было сугубо личное, отнюдь не предназначавшееся для посторонних глаз. Но дело даже не в том, имел ли основания царь обижаться на Пушкина. Важно, что у Пушкина были все основания обижаться на царя.
- За то, что тот прочел письмо, вовсе ему не адресованное?
- И за это тоже, конечно. Но еще и за то, что тот, как он иронически об этом выразился, упек его в камер-пажи под старость лет. Об этом, кстати, вы можете прочесть в следующем документе из моего досье.
Уотсон послушно углубился в чтение.
ИЗ ДНЕВНИКА А. С. ПУШКИНА
1 января 1834 года
Третего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове.
ИЗ ДНЕВНИКА А. С. ПУШКИНА
10 мая 1834 года
Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. Государю не угодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью, - но я могу быть подданным, даже рабом, - но холопом и шутом не буду и у Царя Небесного. Однако, какая глубокая безнравственность!.. Полиция распечатывает письма мужа к жене, и проносит их читать к царю, и царь не стыдится в том признаться и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным!
- Это, значит, и стало причиной ссоры Пушкина с царем? - спросил Уотсон.
- Во всяком случае, одной из причин, - ответил Холмс. - Как бы то ни было, но именно после всех этих событий Пушкин решил подать в отставку, то есть окончательно порвать с двором, стать, что называется, частным лицом, уехать в деревню... К сожалению, однако, из этого ничего не вышло...
- А почему?
- В моем досье, друг мой, вы найдете подробный ответ на этот вопрос. Если вы уж начали его изучать, читайте дальше. Разумеется, если это вам интересно.
- Еще бы не интересно! - воскликнул Уотсон и вновь углубился в чтение.
ИЗ ПИСЬМА А. С. ПУШКИНА А. Х. БЕНКЕНДОРФУ
25 июня 1834 года
Граф,
Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу, и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение.
В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать его величество, не было взято обратно.
А. Х. БЕНКЕНДОРФ А. С. ПУШКИНУ
30 июня 1834 года
Милостивый государь Александр Сергеевич! Письмо ваше ко мне от 25-го сего июня было мною представлено Государю Императору в подлиннике, и Его Императорское Величество, не желая никого удерживать против воли, повелел мне сообщить г. вице-канцлеру об удовлетворении вашей просьбы, что и будет мною исполнено.
Затем на просьбу вашу, о предоставлении вам и в отставке права посещать государственные архивы для извлечения справок, Государь Император не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно людям, пользующимся особенною доверенностью начальства.
ИЗ ПИСЬМА В. А. ЖУКОВСКОГО А. С. ПУШКИНУ
2 июля 1834 года
Государь опять говорил со мною о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: нельзя ли как этого поправить? - Почему ж нельзя? - отвечал он. Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено... Он может, однако, еще возвратить письмо свое... Я бы на твоем месте ни минуты не усумнился как поступить.
ИЗ ПИСЬМА А. С. ПУШКИНА А. Х. БЕНКЕНДОРФУ
3 июля 1834 года
Граф,
Несколько дней тому назад я имел честь обратиться к вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу вас, граф, не давать хода моему прошению. Я предпочитаю казаться легкомысленным, чем быть неблагодарным.
ИЗ ПИСЬМА В. А. ЖУКОВСКОГО А. С. ПУШКИНУ
3 июля 1834 года
Вчера я писал к тебе с Блудовым наскоро и кажется не ясно сказал то, чего мне от тебя хочется. А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен. Не только глупый, но еще и поведения не пристойного: как мог ты, приступая к тому, что ты так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова, ни мне, ни Вяземскому - не понимаю! Глупость, досадная, эгоистическая, неизглаголанная глупость! Вот что бы я теперь на твоем месте сделал (ибо слова государя крепко бы расшевелили и повернули к нему мое сердце): я написал бы к нему прямо, со всем прямодушием, какое у меня только есть, письмо, в котором бы обвинил себя за сделанную глупость, потом так же бы прямо объяснил то, что заставило меня сделать эту глупость; и все это я сказал бы с тем чувством благодарности, которое государь вполне заслуживает... Напиши немедленно письмо и отдай графу Бенкендорфу. Я никак не воображал, чтобы была еще возможность поправить то, что ты так безрассудно соблаговолил напакостить. Если не воспользуешься этой возможностию, то будешь то щетинистое животное, которое питается желудями и своим хрюканьем оскорбляет слух всякого благовоспитанного человека; без галиматьи, поступишь дурно и глупо, повредишь себе на целую жизнь и заслужишь свое и друзей своих неодобрение.
А. С. ПУШКИН А. Х. БЕНКЕНДОРФУ
4 июля 1834 года
Милостивый государь
граф Александр Христофорович.
Письмо Вашего сиятельства от 30 июня удостоился я получить вчера вечером. Крайне огорчен я, что необдуманное прошение мое, вынужденное от меня неприятными обстоятельствами и досадными, мелочными хлопотами, могло показаться безумной неблагодарностью и супротивлением воле Того, кто доныне был более моим благодетелем, нежели Государем. Буду ждать решения участи моей, но во всяком случае, ничто не изменит чувства глубокой преданности моей к царю и сыновней благодарности за прежние его милости.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь,
Вашего сиятельства покорнейший слуга
Александр Пушкин.
ИЗ ПИСЬМА В. А. ЖУКОВСКОГО А. С. ПУШКИНУ
6 июля 1834 года
Я право не понимаю, что с тобою сделалось; ты точно поглупел; надобно тебе или пожить в желтом доме, или велеть себя хорошенько высечь, чтобы привести кровь в движение. Бенкендорф прислал мне твои письма, и первое и последнее. В первом есть кое-что живое, но его нельзя употребить в дело, ибо в нем не пишешь ничего о том, хочешь ли оставаться в службе или нет; последнее, в коем просишь, чтобы все осталось по-старому, так сухо, что оно может показаться государю новою неприличностию. Разве ты разучился писать; разве считаешь ниже себя выразить какое-нибудь чувство к Государю? Зачем ты мудришь? Действуй просто. Государь огорчен твоим поступком, он считает его с твоей стороны неблагодарностию... Одним словом я все еще стою на том, что ты должен написать прямо к Государю и послать письмо свое через гр. Бенкендорфа. Это одно может поправить испорченное...
Пришли мне копию того, что напишешь; хоть, вероятно, мне покажут... Объяснимся (ведь ты глуп): ты пришлешь мне свое письмо с моим посланным и тотчас пошлешь узнать, приехал ли Бенкендорф... Всего важнее не упустить времени.
ИЗ ПИСЬМА А. С. ПУШКИНА В. А. ЖУКОВСКОМУ
6 июля 1834 года
Я право сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие - какое тут преступление? какая неблагодарность? Но Государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять все-таки не могу. В таком случае я не подаю в отставку и прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувстную себя правым перед Государем... Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце - но не знаю, почему письма мои неприличны.
ИЗ ДОКЛАДНОЙ ЗАПИСКИ
А. Х. БЕНКЕНДОРФА ИМПЕРАТОРУ
Так как он сознается в том, что просто сделал глупость, и предпочитает казаться лучше непоследовательным, нежели неблагодарным, так как я еще не сообщал о его отставке ни князю Волконскому, ни графу Нессельроде, то я предполагаю, что Вашему Величеству благоугодно будет смотреть на его первое письмо, как будто его вовсе не было... Лучше чтобы он был на службе, нежели предоставлен себе!!
РЕЗОЛЮЦИЯ НИКОЛАЯ
Я ему прощаю, но позовите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения и чем все это может кончиться; то, что может быть простительно двадцатилетнему безумцу, не может применяться к человеку тридцати пяти лет, мужу и отцу семейства.
ИЗ ПИСЬМА А. С. ПУШКИНА Н. Н. ПУШКИНОЙ
11 июля 1934 года
На днях я чуть было беды не сделал: с ТЕМ чуть было не побранился - и трухнул-то я, да и грустно стало. С этим поссорюсь - другого не наживу.
ИЗ ДНЕВНИКА А. С. ПУШКИНА
Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился я со двором - но все перемололось. Однако это мне не пройдет.
- Все это безумно интересно, - сказал Уотсон, дочитав до конца "пушкинское досье" Шерлока Холмса. - Но я, признаться, так и не понял, какое отношение все это имеет к "Сказке о золотом петушке"?
- Самое прямое! Вы только вдумайтесь в то, что произошло. В тысяча восемьсот двадцать шестом году царь торжественно обещает поэту не посягать на свободу его творчества. Но прошло семь лет, и поэт узнал, чего стоит царское слово! Торжественное царское обещание освободить его от ненавистной ему цензуры обернулось мелочным полицейским сыском, перлюстрацией его частных писем, чуть ли не подглядыванием в замочную скважину. А обещанная ему независимость - "оковами службы царской", от которых ему так и не удалось избавиться: чем кончилась его отчаянная попытка сбросить эти оковы, вы сейчас видели.
- Но при чем тут все-таки "Сказка о золотом петушке"? - продолжал недоумевать Уотсон.
- Как? Вы все еще не поняли? - удивился Холмс. - Да ведь ссора мудреца-звездочета с царем Дадоном до очевидности автобиографична! В черновой рукописи сказки намеки на это были совсем прозрачные. Вот, например, в одном из черновиков была такая строчка: "Но с царями плохо вздорить". Слово "царями" Пушкин сперва не решился оставить. Он зачеркнул его и написал: "Но с могучим плохо вздорить". Однако этот вариант ему не показался удачным, и в беловом экземпляре он все-таки восстановил прежний: "Но с царями плохо вздорить". Очевидно, уж очень ему хотелось оставить этот прямой намек. Однако в печатной редакции он все же предпочел этот чересчур ясный намек слегка зашифровать. Исправил так: "Но с иным накладно вздорить".
- И откуда только вы все это знаете! - восхищенно воскликнул Уотсон.
- О, это не моя заслуга, - отмахнулся Холмс. - Все эти варианты теперь уже хорошо известны, они напечатаны в полном, академическом собрании сочинений поэта... Однако позвольте, я продолжу свои разъяснения. Итак, мы остановились на том, что в окончательном варианте намек на царя принял такую форму: "Но с иным накладно вздорить". Казалось бы, хорошо! Но при такой поправке слишком уж прозрачной становилась концовка, которая сперва звучала так: "Сказка ложь, да нам урок, а иному и намек". Выходило уж очень дерзко. Ведь при таком раскладе было совершенно ясно, что иной - это не кто иной, как царь. Стало быть, вся сказка - прямой упрек царю. И тогда Пушкин изменил последние строки. Теперь, как вы знаете, они звучат так: "Сказка ложь, да в ней намек: добрым молодцам урок".
- Вы хотите сказать, что добрый молодец - это Николай Первый? недоверчиво спросил Уотсон.
- Ну да! "Сказка о золотом петушке" - это, в сущности, притча о неисполнении царского слова. Вспомните! Царь Дадон обещает звездочету: "Волю первую твою я исполню, как мою". Но когда дело дошло до расплаты... Взгляните!
Он развернул перед Уотсоном книгу и ткнул пальцем в то самое место, которое недавно показывал ему Уотсон:
Что ты? - старцу молвил он.
Или бес в тебя ввернулся?
Или ты с ума рехнулся?
Что ты в голову забрал?
Я, конечно, обещал,
Но всему же есть граница...
- Да, - вынужден был согласиться Уотсон. - Пожалуй, это достаточно ясно.
- А в черновом варианте было еще яснее, - сказал Холмс. - Там говорилось прямо... Вот!
Раскрыв том академического собрания сочинений, он прочел:
- "Царь! - он молвил дерзновенно. - Клялся ты..." Дальше зачеркнуто... "Обещал, что непременно..." Опять зачеркнуто... А потом... Читайте, Уотсон, читайте!..
ИЗ ЧЕРНОВЫХ ВАРИАНТОВ
"СКАЗКИ О ЗОЛОТОМ ПЕТУШКЕ"
Что исполнишь как свою
Волю первую мою.
Так ли? - шлюсь на всю столицу...
- Обратите внимание, Уотсон, - продолжал Холмс. - Звездочет дает понять царю, что про его обещание знает вся столица. А помните, что говорила нам Вера Федоровна Вяземская? "О свидании Пушкина с царем, - сказала она, нынче говорит вся столица".
- Поразительно! - в восхищении воскликнул Уотсон. - Я всегда знал, что вы гений, Холмс! Но сегодня вы превзошли самого себя!
- Полноте, друг мой. Вы мне льстите, - скромно отвел Холмс этот комплимент.
- Нет, я не льстец! - пылко возразил Уотсон.
- О, вы заговорили цитатами? - удивился Холмс.
- Какими еще цитатами? При чем тут цитаты?
- Ну как же! Ведь слова, которые вы только что произнесли, - дословная цитата из одного довольно знаменитого пушкинского стихотворения. Оно прямо так и начинается: "Нет, я не льстец..."
- Помилуй Бог! С чего бы это Пушкину вдруг понадобилось перед кем-то оправдываться, доказывая, что он не льстец? Неужели кто-то посмел обвинить его...
- Так вы, значит, не знаете, о каком стихотворении я говорю?
- Что поделаешь, я не такой эрудит, как вы...
- Не обижайтесь, друг мой, - миролюбиво сказал Холмс. - Моя эрудиция совсем не так велика, как вам кажется. А что касается моего проникновения в сокровенный смысл пушкинской "Сказки о золотом петушке", так это и вовсе не моя заслуга.
- А чья же?
- Впервые мысль об автобиографической основе "Сказки о золотом петушке", - ответил Холмс, - высказала русская поэтесса Анна Ахматова. Кстати, она же первая установила, что сюжет этой пушкинской сказки восходит к "Легенде об арабском звездочете" Вашингтона Ирвинга.
- А чем отличаются друг от друга эти два произведения, установила тоже она? - ревниво спросил Уотсон, которому искренне жаль был расставаться с мыслью о приоритете Холмса.
- Да, - подтвердил Холмс. - Особенно замечательно в этом смысле одно ее наблюдение. Доказав, что Вашингтон Ирвинг обоих персонажей своей легенды - и султана, и звездочета - рисует в насмешливом, издевательском, отчасти даже пародийном тоне, Ахматова заметила, что Пушкин, в отличие от Ирвинга, иронизирует только над царем. А о звездочете он говорит с почтением и даже с нежностью. "Весь как лебедь поседелый..."
- Уж не хотите ли вы сказать, Холмс, - недоверчиво спросил Уотсон, что в образе мудреца-звездочета поэт изобразил себя самого?
- Нет, - улыбнулся Холмс. - Так далеко я не иду. Однако хочу напомнить вам, что Пушкин в этой своей сказке уже не в первый раз изобразил звездочета, кудесника, вступившего в конфликт с земным властителем. К образу вдохновенного кудесника поэт уже обращался однажды. И не случайно, я думаю, в уста этого своего кудесника он вложил слова, которые вполне мог бы отнести и к себе. Взгляните!
Полистав пушкинский том, он открыл его на нужной странице и поднес к самым глазам Уотсона.
Тот прочел:
Волхвы не боятся могучих владык,
А княжеский дар им не нужен.
Правдив и свободен их вещий язык
И с волей небесною дружен.
- Какие прекрасные слова! - воскликнул Уотсон. - Откуда они?
- Стыдитесь, друг мой! Это знает каждый школьник... А теперь сравните это четверостишие из пушкинской "Песни о вещем Олеге" вот с этим. Оно, кстати, венчает то самое пушкинское стихотворение, которое начинается словами: "Нет, я не льстец..."
Полистав пушкинский том, он снова поднес его к самым глазам Уотсона, ткнув пальцем в такие строки.
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупив очи долу.
- Обратите внимание, - сказал Холмс, убедившись, что Уотсон не только прочел, но и "переварил" эти пушкинские строки. - Кудесник из "Песни о вещем Олеге" говорит о себе, что его вещий язык не только правдив и свободен, но и "с волей небесною дружен". И о поэте, чей правдивый голос противопоставлен льстивым речам раба и льстеца, он говорит почти теми же самыми словами: "...небом избранный певец". Как видите, миссия поэта в глазах Пушкина была в чем-то сродни миссии звездочета, кудесника, предсказателя, пророка. Это, мне кажется, может служить еще одним подтверждением автобиографичности пушкинской "Сказки о золотом петушке". Если помните, Уотсон, я как-то сказал вам, что каждый портрет - это в какой-то степени автопортрет.
- Конечно, помню! Ведь мы с вами установили это в ходе специального расследования.
- Так вот, теперь мы можем сделать примерно такой же вывод и относительно сюжета. Оказывается, даже "чужой" сюжет может стать для автора поводом для отражения конкретных обстоятельств его собственной жизни, его собственной судьбы.
- И это часто так бывает?
- О, - улыбнулся Холмс, - чтобы ответить на этот вопрос, нам с вами пришлось бы провести новое расследование. А может быть, даже и не одно. Когда-нибудь, быть может, мы этим еще займемся. Но теперешнее наше расследование закончено.