Васяткина взлохмаченная голова свешивалась с полатей, когда я переступила порог родного дома. Меня обдало запахом полыни, которую мать раскладывала всюду во избежание всяких напастей, будь то муравьи или моль, томленого молока из печи и свежего хлеба. Бросив котомку с вещами на лавку, делаю несколько шагов, пока брат замечает меня.
– Шурка! – лихо спрыгивает он мне прямо в руки. – Маманя, Шурка пришла!
– Вот шельма, – протянула я, покачнувшись от неожиданного прыжка младшенького. Он обхватил меня, словно медведь березу, а я тут же поставила его на пол, целуя в белобрысую макушку: – Здорово.
– Саня, дочка, – выглянула из-за печи мать с ухватом в руках.
Я бросилась к ней, уткнулась лицом в плечо, вдыхая родной запах. Васька подбежал к нам и обнял нас обеих за пояса, так и стояли втроем, в молчании. Только теперь я поняла, как скучала по ним, как нахватало мне их. За четыре года, что я служила в доме купца Кораблева, виделись мы исправно только на пасху и иногда, украдкой, встречались за купеческой оградой, когда они приходили меня навестить.
– Ну, полно, – отпрянула мать первой, вытирая углом платка глаза. – Вась, беги лука надергай. Картошка поспела.
Брат как был, босым, бросился в огород, а я, развязав котомку, убрала в сундук свои вещи и прошлась по избе, выискивая перемены. Не нашла. Разве что, рушник под образами новый висит. Вскоре, помолившись, мы втроем сидели за накрытым матерью столом, уплетая картошку с луком, предусмотрительно макнув его в соль. Васька то и дело беспричинно мне улыбался, а мама вздыхала и хмурилась, поглядывая на пустующее место отца.
– Завтра вернуться должон, – вздохнув, в очередной раз, решилась она. – Пропьется, сенокос справим, а там глядишь и сваты.
– Все пьет? – тихо спросила я, зная ответ, из стеснения пропустив упоминание о сватах.
– Отец хороший, дочка, ты не думай о нем недоброе. А то, что пьет, так трудно им там…
– А зимой лежать неделями на печи, да рычать медведем не трудно! – вставил осмелевший моим присутствием Васька, за что сразу получил подзатыльник от матери и смолк.
Отец наш, Осип Ильич Фролов, в прошлом умелый и сноровистый сплавщик, в своё время известен на всю округу. Зимой с бригадой рубили лес, к весне строили плоты, а с сезоном сплава гоняли их, то с одним, то с другим купеческим товаром. Опыт перенял он от отца своего, тот и вовсе был караванным. Славным караванным, опытным, заводскими барками заправлял. Дело это опасное – убиться на воде можно, но прибыльное. Платили им справно за каждый плот, за сезон удавалось до четырех - пяти срубить и сплавить. Хорошо жили.
Пять лет назад в семье случилось несчастье. В возрасте двадцати лет отроду, погиб наш старший брат Федор Осипович, во время одного из таких сплавов. Разговоров на эту тему отец не выносил и подробности гибели брата нам до сих пор неизвестны. С той поры отец почернел, осунулся, со сплавом было покончено навсегда. Он либо бродил подобно туче по дому, либо разгульно болтался по селу, пропивая имеющееся в доме добро. Возвращался к ночи пьян, зол, с безумным взором. Несколько раз нам с Васяткой приходилось бежать в одном исподнем, с накинутыми поверху шалями или тулупами к бабушке, спасаясь от его гнева и порки. Мне на ту пору было неполных пятнадцать, брату шесть. Так продолжалось почти год.
Не в силах пребывать в постоянном страхе, видеть слезы матери, которые она пускала украдкой, я отправилась на службу нянькой в дом купца Кораблева, почти в шестнадцатилетнем возрасте. В том возрасте, когда девицы думают о приданом, мечтают быть сосватанными и строят всевозможные иллюзии и планы на сей счет. Вскоре, отец подался с новоиспеченными дружками в старатели, в верх по реке. С ранней весны, до самых холодов, они бросали семьи и жили отшельниками, мечтая о кладах и самородках. Грезили байками то о Пугачевом, то о Ермаковом золоте. Иногда им и вправду удавалось что-то намыть или отыскать, и тогда они возвращались в село, сбывали добытое Мокроусихе и пускались в очередную попойку. Зимой он больше времени проводил лежа на печи, угрюмым и необщительным, изредка совершая вылазки в лес за добычей. Васятку никогда с собой не брал и попросту не замечал его. Тогда как Федора, в свое время, всюду брал с собой с семи лет, была это охота, заготовка дров или другая какая надобность. Вся мужская работа по хозяйству и дому теперь лежала на Васе.
– Вот что, – коснулась меня мать рукой и встала из-за стола. – Сегодня по дому работу сделай, да бабку Усю навести, кадушку ей наполни.
– Может я с вами, а к бабушке вечером? – подскочила я, спешно убирая со стола котелок с оставшейся картошкой.
– Дома будь, в себя приди, – строго отрезала мать, но глаза выдавали ее, излучая любовь и заботу. – Сегодня мы сами управимся, а завтра на заре вместе пойдем.
Мать поправила платок и вышла в сени. Васька выскочил следом, я проводила их и еще долго стояла у ограды, глядя вслед удаляющимся фигурам. Братец нёс на плече отцову косу, которая была ему велика, но держал ее крепко и уверенно.
Бабушка Устинья встретила меня слезой и молитвой. Долго крестила меня, гладила шершавой ладонью лицо, поправляя выбившиеся из косынки пряди.
– Совсем большая ты стала дочка. Красавица, лицом с матери писана, – мягким шепотом, разглядывая меня, сказала бабуля. – Идем в горницу.
Я прошла вслед за бабушкой в избу – и здесь ничего не изменилось. Да и нечему меняться: печь, приступок, кровать, стол да образа. Дедова лавка у окна, выходящего на улицу, бабушка подолгу вечерами сидела на ней, вглядывалась, пока пейзаж за окном не накрывала темень. На этой лавке мы и разместились подле друг друга.
– Замуж тебе надо, девка. Вместо службы пора было, да где уж с вашим-то тятькой, – горько вздохнув, сказала она, лишь только мы уселись.
– Баб, – смутилась я. Отчего-то неловко говорить с ней на эту тему, хоть осуждений от нее я никогда не слышала.
На следующий день, на заре, наскоро собрав обед с собою, в компании мамы и Васятки, я шла на покос. Нужное расстояние мы проделали за пол оборота и спорно принялись за работу. Брат ловко управлялся с литовкой, скашивая траву, мы с мамой, в ожидании ухода росы, собирали ягоды и травы. Обсохшее уже и обдутое сено, мы сгребли в копну, а за час до полудня присели обедать.
– Слыхала ли ты, Шурка, об Антипе Лютом? – хитро прищурив глаз, спросил Васька, припивая молоко из крынки.
– Может и слыхала, да брехня всё, - желая его подзадорить, протянула я.
– А вот и не брехня! Третьего дня в Афонасьево купца тамошнего грабанули, сказывают шайка Антипа.
– Тебе-то, что за напасть? Ты ж не купец, товару не имеешь, а молотьба языком товар бросовый, цены никто не даст, – стараясь смотреться серьезной, продолжаю я, хоть и рвался смех из груди, насилу сдержала.
– Вот пойдешь по грибы али ягоду, попадешься в лапы разбойников, уж я погляжу что ты делать станешь! – соскочил Васятка на ноги и для пущей убедительности взмахнул кулаком, так его моё неверие и несогласие распирало.
– Дак скажу, что Ваську Фролова знаю, дескать, брат он мой, вот они меня и не тронут, – наконец, не выдержала я и залилась смехом.
Мама, глядя на нашу перебранку, улыбалась, лицо её светилось, а глаза сияли. Тут и до Васи дошло, что я над ним потешаюсь, он принялся хохотать со мной, повалившись на траву.
Вскоре, доев трапезу, да отдохнув заодно, мы закончили возможную на сегодня работу, припрятали грабли, чтобы не таскать каждый день, и направились в сторону села. Брат бежал впереди по тропинке в белой долгой, подпоясанной рубахе, доставшейся ему от Феди, сверкая лаптями. За спиной его короб с травами. Мать шла за ним следом, не поспевая и поотстав, неся бурак с ягодой. Я и вовсе не спешила, уставшая от непривычной работы. Мы уже миновали крутой лог, как я услышала, что где-то рядом хрустнула ветка. Вздрогнув, я обернулась. В голове разом пронеслись байки Васятки про разбойников, но я тут же устыдилась своих мыслей. Смело пошарила глазом по пролеску, однако никого не обнаружила, вероятно, птица взлетела. Я снова пошла своей дорогой, пытаясь нагнать мать. Не успела сделать и десяти шагов, как раздалось уханье, похожее на птичье, но была уверенность – человек это. Взгляд мой снова устремился к перелеску, а не ввысь. Из-за большой березы выглядывал мужчина и махал мне рукой. «Степан!», – чуть не вырвалось у меня, но вместо этого я крикнула матери:
– Бегите, я вас догоню, или после приду, посмотрю землянку там.
Я указала рукой направление, обернувшейся матери. Мать молча махнула рукой, соглашаясь, и пошла дальше. Я припустила к лесу, не замечая усталости и стараясь не трясти бураком, чтобы не умять ягоды.
– Степа, ты чего тут? – подбежав, привалилась я к березе. Развязала платок, сняла с головы и обтерла им взмокшее от жары и бега лицо.
– Увидеть тебя очень захотелось, взглянуть хоть одним глазком, – тихо сказал он, прислонился спиной к стволу рядом и взял меня за руку: – Истосковался я.
Я уткнулась головой в его плечо, он прижал меня одной рукой, а второй нежно, ласково гладил по волосам. Отчетливо слышала я, как жарко бьётся его сердце и прижималась крепче, пытаясь унять своё. Мы стояли так, пока он не почувствовал, что рубаха его намокла от моих слёз. Степан отпрянул, ухватил меня за плечи и встряхнул слегка.
– Санька, чего печалишься? – звонко спросил он и стал утирать мне накатившиеся слезы.
– Так то, от радости, – заверила я и улыбнулась.
– Ну, если только от радости… – снова притянул меня к себе и добавил уже весело: – Я тоже радуюсь, но можно реветь не буду?
– Можно, – рассмеялась и я.
– Вести у меня хорошие. Поговорил я с отцом и матушкой, – с серьезным лицом поведал он. А после подхватил меня за пояс и стал кружить: – Жди сватов через неделю, моя красавица.
Степа повалился в траву и притянул меня за собой. Долго лежали мы так, держась за руки, смотрели в голубое ясное небо, предаваясь мечтам о том светлом, что ждёт нас впереди. Загадывали полным детей и счастья дом. Степан уверял меня, что семья его не против нашей свадьбы и полюбят меня как родную. Что в планах его срубить и поставить избу нам справную, а отец и брат его подсобить обещали. Ладонь его выпустила мою, а пальцы поплыли вверх по моей руке медленно, едва касаясь, словно травинка щекочет, плавно подбираясь к шее. Даже через ткань рукава я чувствовала его тепло, ласку, мне хотелось, чтобы он продолжал и перестал одновременно. Не знаю, чего больше. Я томилась и робела. Боялась и ждала, понимая, что не время еще. Рано. Потом он поцеловал меня в губы, мне хотелось этих поцелуев тоже, но я была благодарна ему, что они вышли недолгими.
Расставались мы у края села, разделившись, чтобы войти в него разными дорогами. Опасаясь пересудов, осуждения, ни к чему до сватов. Я обернулась посмотреть ему вслед, Степан тут же оглянулся. Высокий, статный, с открытым взором, пока он махал мне рукой, его светлые волосы подхватил ветерок и колыхал по своему усмотрению. Я помахала ему тоже, повернулась и пошла дальше, а через несколько шагов сорвала ромашку – вышло, что любит. Остаток пути я преодолела быстро, здороваясь с жителями села, всюду попадавшимися. И не удивительно, такой час: кто с покоса, кто с завода, кто скотину гнал. Внутри меня все ликовало и пело, а голову переполняли думки о Степане, да о сватовстве. Ждать осталось недолго, главное, чтоб тятька не подвел. Уж лучше бы и не приезжал, оставался бы на приисках до самой свадьбы, да не положено так...
Войдя в избу, первым кого я увидела был отец. Он сидел во главе стола, на своем привычном месте, глаз мутный, борода неопрятна, а рубаха и вовсе срам, будто ей полы мыли, да не раз. Мать суетилась, бегая от печи к столу, спешно накрывая его.
– Пойди, Осип, умойся, рубаху эвон чистую надень, – тихо обратилась она к отцу и добавила уже громко Васе: – Васька, беги отцу подсоби, воды полей.
Не дождавшись сговора, отец на прииски отчалил. На сговоре мать и бабка с родичами Степана общались, решали, что да как. Приданое обсуждали, где молодые жить будут и другие тонкости. После мамка печалилась: «Был бы Федор жив - порешил бы все, и краснеть не пришлось». Свадьбу назначили на Вторые Осенины.
- Тут уж урожай собран, да и затягивать ни к чему, двадцать годков уж тебе! - сказала бабушка.
Так и начали к свадьбе готовиться. Бабушка сундук с приданым показала, что про меня готовила. Там сукно различное, зипунов новехоньких пара, рубахи мужицкие, вышитые, да горшки и кринки. «Да и мать кое-что собрала тебе, все не пустая в дом придешь», - сказала она. А вечерами, когда мы с бабушкой чаевничали, то смородиной, то шиповником, наставления мне разные давала.
- Перед Серафимой, свекровью своей, не робей, но и уважение проявляй. Она баба вздорная немного, но не плохая, - кивая головой, наказывала она. – Мне бы дай бог, до правнуков дожить, подсоблю тебе, выдюжим.
- Баб, не говори так, – одернула я ее.
- Говори, не говори, Санька, а Илье уж недолго меня ждать, - сказала и перекрестилась тут же, глядя на образа.
***
- Вася, Вась, - окликнула я братца, выйдя во двор по утру.
- Чего тебе? – выглянул он из сараюшки.
- Собирайся, по грибы. Пошли уже, сказывают.
- Вот еще, делать мне что ли нечего, - важно протянул он. – Тебе надобно ты и иди, а мне еще прясла править. - Он подхватил топор и ушел в огород, а мне ничего не оставалось, как одной пойти.
Бродила я долго, всюду прошлась на несколько верст в разные стороны. Грибов не много собрала, брешут люди. Зато шиповника полный короб заплечный. Шла домой усталая, но поторапливаюсь, задержалась уже, а дел еще полно - до ночи бы успеть переделать. Я уже миновала крутой лог, ступив на протоптанную тропу, как раздался топот копыт сзади. Обернулась на звук – гнедой красавец на меня несется, крупный. Мужчина правит той лошадью, верхом, незнакомый. Поравнялся со мной, приспустил поводья и задорно так спрашивает:
- Куда спешишь красавица, что пятки сверкают?
- Да, Антипа лютого боюсь, вот и бегу, – возьми и ляпни я, чтоб отстал, на ходу, не останавливаясь.
- Раз такое дело, садись, подвезу до села.
Спрыгнул он с лошади, короб мой забрал, меня подсадил, сам ссади с коробом запрыгнул. Потянул поводья – едем. Лошадь наперво понеслась, страху я натерпелась, вскоре всадник ее усмирил - ровнее пошла. Мужчина, видно решив беседу завести, спрашивает меня лихо так, с удалью:
- В коробе то, что у тебя, красавица?
- Грибов едва, да шиповник до верху.
- Семью кормить, хорошо…, - протянул он. - Мужняя?
- Сватанная, - ответила я, подняв голову, да тут же устыдилась, вроде как хвалюсь.
Мигом до села и доехали. Тпру, лошадка! Спрыгнула я, не робея, лошадь с копыта на копыто топчется, всадник улыбается. Молодой, чернявая борода, аккуратная. Подал он мне короб:
- Приехали. В село заезжать не стану, добежишь.
- Спасибо, - кричу ему.
- Ну, бывай, сватанная, - взглядом меня лукавым буравит, потешается.
- До свидания, добрый молодец.
- А Антипа лютого не бойся, не страшен я таким, как ты, совершенно не страшен, - сказал он, стеганул коня и ускакал.
Я стояла, как громом сраженная. Вот ведь, надо же… А скажи кому и не поверят. Мало кто его видел, а тут сам Антип лютый до села подвез, да и не стану я никому сказывать. Недругов полно у него, а за голову его, говорят, награда большая обещана. Мне же он ничего худого не сделал, верно ведь. Долго я стояла, смотрела вслед, пока он не скрылся из вида.
***
Пошла череда дней в заботах и хлопотах. Мы с мамой по хозяйству толклись, Васятка на рыбалку с рассветом чесал, да дрова на зиму готовил потихоньку. Огородом занимались, да в лес за припасами ходили, когда с братом и матерью, но зачастую одна бегала. Степа в заводе службу нес, трудную, виделись изредка. Ну, а гуляли уж если, то за руку, да глаз отвести друг от друга не могли, насмотреться, надышаться сполна. Серафима, мать его, прибегала несколько раз. С матерью беседы вела, обсуждая свадьбу предстоящую, да советы все раздавала, как капусту квасить, да как грибов лучше посолить. По всем углам у нас в избе глазом нашаривала, любопытная. Сплетни разные пересказывала, хоть и мать пустой болтовни не любитель, ничего, терпеливо слушала, родня все же будущая.
Вторые Осенины все подле делались, с каждым днем стремительно приближаясь. Оставалась совсем немного, тем волнительнее и приятнее на душе делалось.
- Санька, сходи завтра до отца, проси, чтоб вернулся к свадьбе, - наказала мне мать вечером. – Соберу тебе еды с собой, на заре выйдешь, к вечеру управишься. Васю бы послать, да боюсь его не возьмет в расчет, не послушает. А не то, вдвоем побегите, чтоб не страшно было.
- Схожу, мам, одна схожу. Вдоль реки пойду, не лесом, там не запужаюсь.
На заре, прихватив котомку с едой, да туесок небольшой, может соберу чего по дороге, в путь вышла. Путь не близкий, но не сказать, что и незнакомый. Вверх по реке они были, на прииске, в сторону Афонасьево, небольшая деревня в нескольких верстах от нас. Осень теплая нынче началась, не дождливо, идти хорошо. Река то показывалась, то петляя, отдалялась, когда я срезала путь, а шла я спорно, хорошо прибавив ходу, вплоть до Кривого камня. Там уж немного сбавила – в гору идти пришлось. Обходила камень не по самой вершине, а краем, по пологому месту. Брегом не пройти – обрыв, только если водою, а водой только вплавь, глубоко в этом месте.
Добралась до прииска, солнце уже в зените стояло, сопрела вся. Шла косынкой обмахивалась, когда увидела впереди две фигуры мужские. Быстро косынку на голову повязала, да приближалась понемногу. Мужики стояли по колено в воде у одного в руках лоток, у второго лопата. Занятые своим делом они не замечали меня, и я окликнула, не подходя близко:
На следующий день, каким делом бы я не занималась, из головы не шел старик этот. Странный он все же. Вроде старец, а крепкий на вид. Борода, волос - седые, а глаз молодой. У стариков то они блеклые, потухшие, а у этого огнем горят, светятся. Через день не удержалась я, спросила у матери.
-Бог с тобой, дочка, нет в той стороне никакой заимки, - ответила она, удивляясь, - да и не было никогда.
Тут мне вовсе любопытно сделалось, сомневаться стала, как бы мне этот чудной дед не привиделся. Снова в лес собралась – иду. Гостинцев разных несу, отблагодарить за добро. Репы сладкой набрала, вяленок морковных, да тыковку для каши прихватила. Накануне дождь хороший прошел, идти сыро, холодно. Лог уж прошла, дальше иду, березу нашла – поляну и избушку не могу. Ходила-ходила кругом, измерзла вся – нет. Уж уверила себя, что все это, и дед, и изба, мне от страха блазнились, разум замутился, вдруг слышу:
- Не меня ли, ищешь, девица?
Обернулась на голос, – дед стоит и клюка в руке.
-Тебя дед, тебя.
- Спросить, чего хочешь, - прищурился он, - али так пришла?
- Навестить, о здоровье справиться. Угощенья вот несу, - подняла я руку с котомкой, вверх.
Он засмеялся, тихо, беззвучно, колыша плечами, а по лесу опять ветерок пошел.
- Ну идем, Александра, гостей будешь, - повернулся и пошел, я за ним припустила.
- Дед, так не сказывала же я, тебе имени своего, - догнавши говорю, – как знаешь?
- Много чего я знаю, много чем ведаю, - похвалился он. – Ну-ка, подними вон под ногами то хворостины. Печку подкинем, не то зябко будет тебе.
Я послушно подняла хворост, стараясь не отставать, шел он бодро, большим махом переставляя палку. Дошли до избушки, а я диву даюсь. Избенка та же, ручей рядом журчит, но дорогой то шли другой! Не той что я давеча ходила. Вошли в избу, взял он у меня ветки, печь принялся налаживать. Я гостинцы на стол сложила, стою, за ним наблюдаю.
- Садись, Александра, в ногах правды нет, - опять хитро смотрит. - Так вы говорите?
- Кто это мы, дед? – села я на лавку, да тоже не отстаю от него.
- Люди то, - закрывает он печь и на меня смотрит.
- А ты что ж, не человек? – улыбаюсь я.
Он подошел, сел с другого конца лавки, руки на клюку сверху сложил и тихо так отвечает:
- С тобой человек, а с кем и не человек.
- Интересный вы разговор ведете, дедушка. Если не человек, то кто же?
Глаза он прикрыл, вроде как задремал, вопрос мой прослушав. Я уж было хотела снова спросить, но тут он, словно очнувшись, заговорил, не открывая глаз:
- За лесом следить я приставлен. Много имен у меня: пугливые Голком зовут, для старателей я Полоз Великий, мешающий им самородки добыть. Кто и Лесунькой зовет, Лесным то бишь, а иные и вовсе силой нечистой кличут.
- Вот брешешь, дед, ну удумал, - смеюсь я, храбрясь, а сама затрусила.
- Вот ты хорохоришься, а сама боишься, - повернулся он ко мне и открыл глаза. – Я ведь много повидал и людей вижу, сразу определю, кто есть, кто.
Я молчала. Поверить не в силах и спорить то страшно, а вдруг! Люди разное сказывали, может и есть какая сила неведомая.
- Загляни вон в кадку, - попросил он.
Оробела я признаться ему, что заглядывала уже в нее, подошла, открыла вновь, и уставилась – золото, самородки, все на месте.
- Закрой кадку, - попросил он. Я опустила крышку, стою, а он снова: - Открывай сызнова.
Снова открыла, а там угольки лежат. Глазами моргаю, головой трясу, словно наваждение скинуть хочу, а только уголь, так и лежит.
- Вот на такие штуки я мастер, - щурится он, да посмеивается надо мной. – Вот люд то говорит, «нечистая водит», то я и вожу.
- А зачем водишь, дед? – интересно мне стало, хоть и пугливо.
- Так за дело вожу, иной раз, конечно, и от скуки быват, но чаще за дело, - помахал он в воздухе сухим пальцем. - То от птицы раненой отвести надо, то от зверя. Который и сам заплутает, да на меня грешит, а то и просто люд не годный.
- Это какой не годный? – осмелела я.
- Ты вот садись ближе, не бойся, не трону, - подозвал он меня, придвинул из-под стола табурет, поставив рядом с собой. – Сама и посмотришь.
Подошла я, села на табурет этот, напротив деда, а он взял мои ладони в свои и глаза закрыть велел. Надавил мне в середину ладошек, большими пальцами - у меня по телу тепло волной разливается, от пяток до самой макушки. До макушки добралось, туманом потянуло, тут я словно взлетела – парю, над лесом возвышаюсь, туман рассеялся, и вижу я все хорошо, ясно. Избушка, полянка, ручей, вокруг лес стеной. Из леса мужик идет, крестьянской породы, обличия. Дошел до избы, покрутился вокруг, увидел топор, в деревянную болванку воткнутый, что у избы лежит. Оглянулся, подхватил его и пошел лесом. Обошел большим кругом избу, по лесу, и снова в том же месте к ней выходит. Видно дивится мужик, стоит репу чешет. В лес пошел, уже в другую сторону, снова кругом обошел и опять у избенки стоит. Шапку снял, пот со лба обтирает, сам листом трясется. Опять в лес шмыгнул, идет-идет. Снова к избе вышел, а у двери уже дед стоит. Мужик ему кричит: «Дед, выбраться никак не могу, кругом водит, подскажи дорогу!» Дед ему и отвечает: «Ты топор то брось, не твой ведь он». Бросил мужик топор, перекрестился и в лес опять бежать. Там уж и ясно стало мне, что на нужную тропу он выбрался.
Тут картинка рассеялась, снова туманом голову заволокло, и тепло побежало, от макушки к пяткам теперь.
- Открывай глаза, Александра, - слышу голос деда и сразу открываю их. – Поняла, что аль нет?
- Отчего же не понять, поняла.
- То-то же. Ты девка добрая, без корысти. Гостинцев вон нанесла, а сами зачастую впроголодь живете.
- Нынче год урожайный, хорошо пройдет, перезимуем.
Не было его у бабушки. Не приходил. До рассвета просидела на лавке у окна, а под утро сон сморил, голова сама на стол опустилась. Проснулась от бабушкиной молитвы. Она стояла на коленях под образами и тихо шептала. В такой момент к ней не лезь - не ответит, да и нельзя. Пока я лицо умыла, да по нужде справилась, вернулась в избу, она уже и закончила. Не успели с ней и словечком обмолвиться, мамка вбежала. Лицо огнем горит, платок в руках болтается.
- Санька, там Степана мужики принесли, - встала она в дверях, покачнулась, и за сердце схватилась. – Весь забит.
- Живой? – соскочила я.
- Жив, отец его за доктором поехал, - сказала она, пропуская меня в двери, а я из избы выскочила.
Мигом добежала, как стрела, пущенная из лука вогулов. Возле дома его народ толпится, мужики, что его принесли, соседи галдят да перешептываются. Расступились, я мимо них, без промедления. Сразу в избу вбежала. Тут и обомлела. Степан лежал на кровати, в одном исподнем, рубаха на нем была грязной, в засохшей и свежей крови, порвана на груди пополам. Один рукав одет на руку, другой за спиной лежит. Вся грудь его была в кровавых рубцах, синяках, ноги тоже сплошь исполосованы. Мать его Серафима, у него в ногах, на полу, на коленях сидела, держа его за пальцы ног, боясь прикоснуться к нему, чтобы боль не чинить.
- Ой, девка, аа а…, - протяжно вывела она, увидев меня. – А на спине и вовсе живого места нееет.
- Степа, Степушка, - кинулась я к нему, взяла за руку, мну ее, глажу, к губам подношу. – Родненький, слышишь? Ты слышишь меня?
Серафима заглохла, замерла в ожидании. Тишина стала в ушах. Сдавила голову, грудь. Лишь Степан дышит крупно, всем телом, грудь израненная ходуном ходит, словно рыба, выброшенная большой водой на берег. Глазами оплывшими смотрит, а видит ли, не уразумею. Рот израненный, в спекшейся крови, приоткрыл слегка. Слова не идут - тока хрипы, да дышит, дышит страшно. Руку мне сдавил, легонько совсем, одними пальчиками, силы на большее не хватает. Слезы сами у меня покатились, на него капают, а я думаю больно ж ему - соленые, вытираю их, чтоб не лились, а они льются и льются.
Прибежала бабка - травница, давай тряпки в отварах мочить, к груди его прикладывает, бормочет что-то, вздыхает. Я чуть сдвинулась, не мешаться чтоб, но на полу и сидим – я у головы, Серафима в ногах. Тут задышал он чаще, захрипел сильнее, прерывно, задергался, а изо рта юшка пошла темная, бурая. Недолго он так бился. Вскоре смолк. Я как сидела, так и оплыла на пол. Последнее, что я помню - крик его матери горловой, надсадный: «Убили, убили Ироды! Сыночка маво загубиилиии». Приехавший доктор привел в меня чувство, а Серафиме каплей надавал. Домой меня Вася с маманей под руки тащили, идти не могла, ноги не слушались.
До следующего дня пролежала без движения, в беспамятстве. Мать изредка подходила то попить, то поесть просила, я не реагировала, а Васятка ко мне вообще не совался. На следующий день Серафима пришла. Вбежала, зипун нараспашку, грудь ходуном ходит, рукой в воздухе трясет. Я голову подняла с постели, подалась, вставать было…
- Это ты курва, виновата! - пригвоздил меня ее крик. – Сына мне на тот свет отправила! Проклинаю тебя!
Она сплюнула на пол, посреди избы, и выбежала. Упала я на постель, к стене повернулась, так и пролежала два дня, тихо скуля и беду свою оплакивая. Мать меня насильно поила, на улицу выводила и снова укладывала. Бабушка приходила, подолгу сидела подле меня, молитвы читала и тихие песни пела, как в измальстве, баюкая.
- Саня, дочка, вставай, - повернула меня за плечо бабушка, а я растерянно на нее посмотрела. – Вставай, милая, пойдем, Степана проводить.
- Не хочу, не хочу, нет, - завертела я головой, затряслась, как лист ветром растревоженный.
- Надо, Саня, надо, - поднимала меня она словом и руками. Усадила в кровати, к себе прижимая, одевала, как куклу соломенную, приговаривая: - Изыщи силы, пойдем, проводим в последний путь. Сто раз потом пожалеешь, что не пошла, не простилась.
Мама к ней на помощь подскочила, одели они меня, на воздух вывели, понемногу в себя пришла. Идем тихонько, к бабушке жмусь. На могильнике народа тьма, пол села собралось, не меньше. «Это когда стариков провожают никого, а к молодым то сбегаются», «Ты поплачь, поплачь, девка, все легче будет», -шепчет мне бабушка. Да только не могу я плакать. Слез во мне не осталось, все выплакала. И не верится мне, что Степан там лежит. Не он это, не он. Чужак какой-то, его и провожаем, а Степа в заводе, трудится. Картинами, что в голове своей рисую, как саваном белым прикрылась, ото всех спряталась. На картинах тех Степа в поле стоит, в рубахе льняной, улыбается мне и литовкой сноровисто работает. А на другой во дворе своем, дрова рубил, так, что вся удаль напоказ. Стою, в платок черный кутаюсь, стараясь на Серафиму не смотреть, не слушать ее. Потому, как глянешь на нее, услышишь, как она голосит, и все на места свои встает. И гроб, и Степа, и отчаяние.
Когда кругом проститься все пошли, бабушка меня под руку взяла и тихо шепчет:
- Пойдем, милая, простимся.
Народ подходил к домовине, кто просто крестился, с молитвой, кто за руку держал, а кто и с поцелуем к челу склонялся. Мы плавно приближались, я глаза то и дело прикрывала, взглянуть боясь. Казалось, увижу его тут лежащим, и картинки рисовать себе в голове уже не смогу. Шаг, еще шаг…
- Не подходи, не подходи, - раздался хрипящий голос Серафимы.
Она почти легла на Степу и прикрывала его от нас, всей своей материнской грудью, тряся головой в разные стороны. Платок ее сбился в сторону, из него пучки волос торчат, глаза мутные от слез, лицо кривится.
- Мать, мать, - просил ее брат Степана, поднимая под обе руки. – Встань, дай людям то подойти.
- Не пущу, не пущу, - шипела она.