«Здесь шумят чужие города
И чужая плещется вода…»
Сколько людей и в России, и за границей согрел этой песней Александр Вертинский. Только стихи не его, хотя он их и сделал бессмертными. Это — строки Раисы Ноевны Блох.
До сих пор слова «русский поэт» воспринимаются многими как некий символ мученичества. Если поэт не пострадал, то до настоящего стихотворца ему далеко. И по этим меркам Раиса Блох заплатила по полному счету своей страшной эпохе. Сначала — эмиграция и невероятная, исступленная тоска по России. Затем — смерть дочери на руках и гибель в газовой камере.
Она родилась в Петербурге 17 сентября 1899 года в семье известного юриста Ноя Львовича Блоха, а после его смерти жила у брата, весьма приметного в литературных и театральных кругах критика и издателя Якова Блоха. С детства проявились ее способности к языкам. «…Рая была высокая, неуклюжая, некрасивая девочка, с толстыми руками без запястий, и без щиколоток, черный гладкие волосы, нос утиный, свежие черные глаза. Уже тогда была восторженна так, что другим бывало неловко… До 9 лет жила дома и ничему не научилась, едва умела читать. Потом поступила в Таганцевскую гимназию, всегда была первой, особенно по истории, литературе…» — вспоминала хорошо знавшая ее журналистка и переводчица Евгения Каннак[1]. Затем Раиса поступила историческое отделение факультета общественных наук Петроградского университета. Ее основным педагогом стала Ольга Антоновна Добиаш-Рождественская, одна из самых известных российских, а потом и советских медиевистов. Именно она привила Раисе Блох вкус к работе со средневековыми рукописями. Впоследствии история средневековья стала для Раисы Ноевны основной профессией и главным заработком на жизнь.
Но главной страстью ее жизни была поэзия. Как и у многих других, одаренных и ярких, любивших литературные студии и забивавших до отказа залы на поэтических вечерах в голодном и ледяном Петрограде. Она стала посещать переводческую студию Михаила Лозинского. Глубокое чувство к этому замечательному человеку сохранилось у нее на долгие годы. Раиса Блох часто называла себя «одним из лозинят»[2]. «Раиса Блох была на редкость мила и симпатична — ее все любили», — писала впоследствии Ирина Одоевцева[3].
Вместе с другими учениками Лозинского Раиса Ноевна приняла участие в коллективном переводе книги французского поэта Ж.М.Эредиа «Трофеи». Надо сказать, что ждать выхода в свет этой работе пришлось полвека, и лишь в 1973 перевод «Трофеев» был издан в серии «Литературные памятники».
В 1920 произошло событие, мало повлиявшее на внешнюю канву ее жизни, но ставшее одним из самых дорогих воспоминаний. Она была принята в Петроградское отделение Всероссийского Союза поэтов, главой которого был сам Александр Блок. При решении между членами «приемной комиссии» состоялся следующий разговор:
«Лозинский: …Я бы высказался за принятие. В стихах Раисы Блох есть лиризм, есть несомненный песенный строй.
Гумилев: Согласен с М.Лозинским.
Блок: Разумеется, и я согласен. Только что они будут делать, собравшись вместе, такие друг на друга похожие бессодержательностью своей поэзии и такие различные как люди.
Кузмин: Я согласен вполне с мнением о принятии, а делать они будут, вероятно, то же, что и все другие» [4].
Поясним, что речь шла о многих других кандидатах в Союз поэтов, которые, в отличие от Блох, удостоились далеко не столь быстрых рекомендаций о принятии.
Наверное, не стоит лишний раз пояснять, какая была в то время жизнь. Она побывала в тюрьме короткое время, возила по снегу санки с академическим пайком, работала в Отделении искусств Публичной библиотеке в Петрограде, до нашего недавнего времени носившей имя Салтыкова-Щедрина. И сохраняла свой восторженный взгляд на мир, который пресек расстрел Гумилева. Подобно многим другим, выехала по командировке в Берлин, чтобы уже не возвращаться. По предложению Добиаш-Рождествеской в июне 1922 года недавно принятая на работу сотрудница Исторического института при Петроградском университете Раиса Ноевна Блох была направлена в Германию для работы в архивах и библиотеках.
Уже после ее отъезда в «Госиздате» в 1923 увидела свет книга Карло Гоцци «Сказки для театра». Титульный лист украшали имена и фамилии переводчиков — Михаил Лозинский, Яков Блох, Раиса Блох. А в 1924, уже в Германии, в переводе Раисы Блох и В.И. Ракинта вышла комедия Николо Макиавелли «Мандрагора».
Жизнь в Берлине во многом стала продолжением жизни в Петрограде. То же сочетание научной работы и поэзии. Только уже не было рядом любимых набережных и мостов. «Мне был отчизной город белый», — напишет она спустя несколько лет.
Раиса Ноевна заканчивает берлинский университет, защищает диссертацию «Монастырская политика Льва IX в Германии», начинает работать в группе одного из ведущих европейских исследователей средних веков профессора Бракмана. «Она посвятила себя средневековью, кухонной латыни», — свидетельство еще одного мемуариста русской эмиграции, литератора Александра Бахраха[5]. «Кухонная латынь» действительно, была более чем необходима, ведь группа Брахмана работала в знаменитом издательстве «Monumenta Germaniae Historica», продолжавшем монументальную научную традицию высокопрофессионального издания древних немецких исторических источников.
Но поэзия, поэзия по-прежнему оставалась главной для нее. Берлин вскоре перестал быть похожим на столицу русской литературы, какой он по праву считался в самом начале двадцатых. Спасаясь от инфляции, русские писатели уезжали: кто в Париж, кто назад, в уже Советскую Россию. Но жизнь продолжалась, и одним из «родников» русской поэзии в Германии стал поэтический кружок «тридцати», который возглавил будущий муж Раисы Михаил Горлин.
«Миша Горлин — очень маленький, пухлый, с мелкими чертами лица и вьющимися, довольно светлыми волосами. Глаза у него хорошие — серые, умные, с длинными ресницами: он был пухлый как девочка… Он был на 11 лет моложе и на голову ниже ее. В остальном они прекрасно дополняли друг друга: он был растяпа и лентяй, она — энергичная и твердая, упорная»[6].
Насчет «растяпы» — здесь, наверное, Евгения Каннах была в чем-то права: слишком незащищенным от жизни воспитали его родители, долгое время бывшие вполне состоятельными.
Так, они боялись подпустить сына к велосипеду. Впоследствии это стало одной из косвенных причин его гибели. Но лентяем его называть не стоило. Диссертация Михаила о Гоголе и Гофмане потрясла многих литературоведов. «Он даже пытался реконструировать задуманную Гоголем комедию «Владимир третьей степени», работая над этим с той тщательностью с какой музейные реставраторы стараются собрать воедино уцелевшие черепки какой-нибудь античной вазы»[7]. Это — снова слова Бахраха.
Еще он писал белые стихи о романтически странах и сказочных животных и своей фантастичной и детской любовью к литературе заражал многих. Кружок его посещали не только молодые русские поэты, но и, например, вполне известный к тому времени Владимир Набоков, писавший в Германии под псевдонимом Сирин.
Так и продолжалась жизнь. Стихи, кропотливая работа и тоска. Тоска по Петербургу, с такою силой прозвучавшая на страницах ее первой книги стихов «Мой город», вышедшей в 1928 в берлинском издательстве Якова Блоха «Петрополис».
Мне был отчизной город белый,
Где ветер треплет вымпела,
И оттого я звонко пела
И беззаботная жила.
Реакция на книгу в русской эмигрантской критике была разной. Очень невысоко оценил ее В.Набоков: «Солнце, горы, песни, рай — эти слова очень часто встречаются в книжечке стихов «Мой город». Беда только, что это только слова, игрушечки поэзии, ярлычки испарившихся символов, телефонные номера Господа Бога». Отметив «…Склонность Раисы Блох к благозвучным, но совершенно невыразительным прилагательным», Набоков в конце все-таки не мог не отдать должное светлой лирике поэтессы: «Впрочем, язык ее хоть и беден, да чист, чист не только слог, но и все настроение ее книжечки. И когда она низводит музу из постылой светлицы на землю, то совсем хорошо»[8]. Совсем по-другому отозвался лишь недавно оцененный в России критик и философ К.В.Мочульский: «Этот сборник стихов посвящен Петербургу, он связан с ним не только заглавием и именем издательства, но и поэтическими темами и всем строем своего лиризма… Для начинающего поэта — удивительная свобода от бутафории. Все проверено хорошим вкусом и доведено до простейшего выражения»[9].
1928 стал этапом не только для Раисы Блох, но и много лет спустя для всех, кто заинтересовался ее жизнью и творчеством. Именно с этого года начинаются письма Раисы Ноевны к Ольге Добиаш-Рождественской, сохранившиеся в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге. Вслушаемся в ее голос, дошедший до нас спустя столько лет.
25 марта 1928: «У нас весна, безоблачная и прозрачная. Такого яркого солнца не было давно. Я очень устала и работаю плохо. На уроках засыпаю, в автобусах сплю крепко, с риском проехать остановку»[10].
14 апреля 1928: «Завтра русская Пасха. Дорогая Ольга Антоновна, поздравление мое придет слишком поздно, но я все-таки от всей души поздравляю Вас с праздником и желаю успеха во всем. Представляю себе предпраздничный “мой город” с толпами людей, несущих в салфетках пасхи и куличи, представляю себе знакомые перекрестки, лестницы церквей, булыжники мостовой, почерневшие от вечерней сырости. Когда увижу все это? Увижу ли вообще?»[11].
24 декабря 1929: «У нас трескучие морозы и мы все жестоко зябнем. Снега нет, жестко и холодно. Улицы уставлены елками, но мне в этом году трудно настроиться на праздничный лад… Получила известие, что умерла моя бабушка. Она была уже очень старой, но совсем здоровой и бодрой. Грустно в такое время быть вдали от родных мест»[12].
31 августа 1930: «Из-за науки на время забросила стихи. По-видимому, вместе и тому и другому трудно ужиться»[13].
Блох пишет о работе, посылает для Ольги Антоновны книги, смотрит архивные документы в берлинских хранилищах. Но сквозь все эти проблемы все больше начинает просвечивать тревога. Воспитанная в глубоко русских традициях, боготворящая русскую поэзию, Раиса Ноевна в Германии начала тридцатых все чаще вспоминает о своем еврейском происхождении. О том же напоминают и Горлину. Сначала Блох об этом говорит в письмах намеками.
7 октября 1931: «Мы вернулись в Берлин в полной исправности, потолстев и загорев. Боюсь, что скоро полиняем. Здесь так мрачно, что сразу во всем не разобраться»[14]. Однако потом она становится более откровенной.
16 февраля 1932: «Со мной в национальном вопросе не слишком церемонятся… Разговоры о форме черепа и чистоте расы наводят только на отвращение и тоску, даже не на ненависть. Надеюсь все-таки, что все образуется[15].
Но пока еще фюрер не пришел к власти, Раиса Блох продолжала много, очень много работать. Средств не хватало, она давала уроки, переводила на немецкий сказки, стихи Есенина. Естественно, ее стихотворения были включены во все берлинские сборники русских поэтов, которые выходили в свет во многом благодаря энергии Горлина: «Новоселье», изданный в 1931, «Роща», вышедший в 1932. появление третьего сборника «Невод» совпало в 1933 с отъездом, или, скорее, бегством Блох и Горлина в Париж.
1 июня 1933 Раиса Ноевна пишет Добиаш-Рождественской: «Мне теперь хорошо и спокойно… Надо поскорее все забытьи от звериного и расового начала вернуться к человеческому»[16].
Большое участие в судьбе Блох и Горлина приняли профессор Сорбонны Лот и его жена Мирра Лот-Бородина, дочь известного ботаника, академика И.П. Бородина. Произошло это, естественно, не без участия О.А. Добиаш-Рождественской, которой Лот сообщал в Ленинград: «Мы смогли найти ей в Париже очень скромное материальное положение, которое ей поможет прожить прилично в течении одного года. Потом посмотрим»[17]. В другом письме он был также уверен в своей подопечной: «Не беспокойтесь слишком о Раисе. Она зарабатывает на жизнь тяжело, но она на нее зарабатывает»[18].
Раиса Ноевна действительно тяжело зарабатывала на жизнь — все время съедали уроки.
Блестящий медиевист, она писала статьи по истории аптечного дела, так как это давало хоть какие-то гроши. Лот сумел первое время обеспечить ее малооплачиваемой, но постоянной работой — каталогизацией рукописей Аристотеля. Другая ее деятельность была связана с комитетом по переизданию словаря средневековой латыни, который также возглавлял Лот.
В 1935 они с Горлиным зарегистрировали свой брак. «Когда они поженились, немало было толков в русском Париже, многие недоумевали: помилуйте, такая разница в возрасте, да он и на вид еще совсем мальчик. Но на деле получился отличный брак», — вспоминала Е. Каннак[19].
В том же 1935 видела свет вторая книг стихов «Тишина». Несмотря на все происходившее, Яков Блох сумел издать этот сборник в своем «Петрополисе» в Берлине. Именно так были опубликованы стихи, которые и сегодня многие напевают, благодаря Вертинскому.
Правда, он во многом изменил слова, но общая канва и тон стихотворения остались за Раисой Ноевной навсегда.
Высоко оценил «Тишину» один из ведущих литературных критиков эмиграции Георгий Адамович: «Книжка далеко не пустая. Над ней можно задуматься… Раиса Блох подкупает именно тем, что ни в какие платья не рядится, ничем не притворяется. Она такая, какая есть, — очень простыми и чистыми славами рассказывает о своих томлениях, надеждах, разочарованиях»[20]. Намного более строг был Владислав Ходасевич, хотя он и благоволил к «голубиной паре» — так называли в Париже чету Горлиных. «Ее стихи — наименее сделанные, наиболее сырые, в том смысле, что многое в них еще не ясно очерчено, неточно выражено. Мне кажется, в этом отношении ее нынешний второй сборник — шаг назад по сравнению с первым… Для поэзии Блох характерно чувство, в основе которого — неизбывное, неутолимое, глубоко трогающее тоскование все по том же утраченном Петербурге»[21].
Как видим, и Ходасевич, и Набоков, отмечая техническое несовершенство стихов, не могли пройти мимо поразительного по силе чувства тоски, чувства ностальгии, которыми просто дышала каждая ее строка.
В 1936 у Раисы Ноевны родилась дочь. Ее назвали Дорой. Забот, особенно материальных, стало больше, а с деньгами было туго. Научные дела Михаила шли в гору, его приметил знаменитый французский славист Андре Мазон. Горлин стал секретарем Славянского института в Сорбонне. Денег, правда, занятия эти приносили мало. Но они не падали духом, насколько это было можно в условиях наступающего фашизма в Европе.
В 1939 в Брюсселе, куда из Германии переехало издательство «Петрополис», вышла совместная книга стихов Раисы Блох и Мирры Бородиной «Заветы». Здесь же увидели свет и переводы Блох средневековых поэтов-мистиков — Иоанна Таулера и Якопоне да Тоди.
Но и 1939 год был ознаменован не только выходом новых поэтических сборников.
Сначала мало верилось в газовые камеры, и Михаил и Раиса продолжали жить в Париже. Потом знакомый полицейский сообщил о надвигающемся аресте Горлина, но тот не рискнул бежать, опасаясь подставить под удар жену и дочь. Он вообще не сомневался, что все обойдется… Ну, как-нибудь…
После ареста его содержали в лагере в течке Потивье. Французские полицейские не слишком старались удружить немцам — ворота лагеря часто бывали открытыми, но, вместо того, чтобы бежать, Горлин ходил заниматься в городскую библиотеку. Раиса все время ездила к нему. Он ей рассказывал, что многие заключенные уезжают на велосипеде, но он ведь не умеет. Однажды, приехав в Петивье, Блох обнаружила ворота открытыми, а лагерь пустым. Всех содержавшихся в нем увезли в Германию.
Горлина там ждала гибель на соляных копях Силезии, но это было еще впереди. Раиса Ноевна достала фальшивый паспорт, чтобы бежать с дочерью в Швейцарию, где их ждал Яков, а оттуда уже попытаться спасти мужа. Но по дороге Дора заболела и умерла на руках у матери. Швейцарские пограничники, долго рассматривая ее худое и изможденное лицо, в конце концов решили, что оно явно не соответствует фотографии на паспорте. Они выдали Блох немецким властям.
Она погибла в 1943 в одном из концлагерей Германии. На пути к месту своей гибели успела выбросить из вагона записку, которая каким-то чудом дошла до ее близких. В ней она сообщала, что не знает, куда ее везут.
В 1957 году стараниями Андре Мазона в 30-м томе трудов Славянского университета в Париже был издан том научных работ Раисы Блох и Михаила Горлина[22]. А через два года друзья Раисы Ноевны выпустили книгу стихов ее и мужа «Избранные стихотворения»[23]. Там впервые были опубликованы восемь стихотворений Блох, не входивших ранее в ее книги.
В Советском Союзе, когда слово эмигрант приравнивалось к понятию «враг народа», находились ученые, которые как-то обходили цензуру. Так, составители книги классика французской поэзии Жозе Марии де Эридиа «Трофеи», вышедшей в Москве в 1973 в серии «Литературные памятники», включли несколько сонетов Эридиа в переводе Раисы Блох. Замечательная архивистка Тамара Павловна Воронова, много лет жизни отдавшая Отделу рукописей Государственной публичной библиотеки в Ленинграде (ныне Российская национальная библиотека), написала о Блох в своей статье, посвященной герою Сопротивления Борису Вильде[24]. Несколько строк о Раисе Блох смогли прочесть те, кто взял в руки книгу о Вильде Р.Райт-Ковалевой[25].
Но с наступлением гласности имя Раисы Блох и, главное, ее стихи, стали возвращаться на страницы советских, а потом и российских изданий. «Принесла случайная молва» и другие стихотворения были опубликованы в ряду журналов и антологий поэзии русской эмиграции[26]. Уже упоминавшаяся Тамара Воронова посвятила Раисе Блох большую статью, где использовала письма к О.А. Добиаш-Рождественской[27]. Появились новые исследования и на страницах зарубежных сборников[28].
В этой книге представлены все стихотворения и некоторые и переводов Раисы Блох, изданные при ее жизни и после гибели. Сюда полностью включены книги «Мой город» (Берлин, 1928), «Тишина» (Берлин, 1935), стихи и переводы Раисы Блох из ее совместной с Миррой Бородиной книги «Заветы» (Брюссель, 1939), восемь стихотворений, впервые увидевших свет на страницах посмертного сборника Блох и Горлина «Избранные стихотворения» (Париж, 1959) и переводы из книги Ж.М. Эредиа «Трофеи» (Москва, 1973).
Светлой памяти моей матери
Мне был отчизной город белый,
Где ветер треплет вымпела,
И оттого я звонко пела
И беззаботная жила.
Мне был дорогой снег широкий,
Светлей и тише тишины,
И оттого я знала сроки
Ручьев, и солнца, и весны.
Мне был звездой корабль червонный
На тонком шпиле вознесен,
Плывущий в синий, многозвенный,
Неугасимый небосклон, —
И оттого куда б ни шла я,
Который день, который год,
Звезда нетленно-золотая,
Передо мною восстает.
Сегодня солнце желтое, как мед.
Сегодня птицы в небесах поют.
О, светлых дум безгрешный водомет
Дневных лучей сверкающий приют!
Пусть вихрь морской упорен и жесток,
И в белый панцирь заключен гранит, —
Из года в год струящийся поток
В моей душе немолчно говорит.
Ты снова грустен, мой друг, мой милый,
Нахмурил брови и губы сжал.
Я знаю, люди к тебе жестоки
И мало света в моих глазах.
Я знаю давит звериным гнетом
Забота жизни, такой пустой.
Смотри, скончался огромный город:
С вершин соборов горят кресты.
Милый, светлый, синий воздух!
Тихих улиц белый камень!
Незабвенное сегодня!
Золотой весенний праздник!
Целый день лежу в постели,
Все сильнее лихорадка,
А напротив блещут стекла
От невидимого солнца.
На Неве, я знаю, льдины, —
Словно парусные лодки,
Л над ними ходит ветер,
Злой, веселый, сумасбродный,
И я знаю, ровный берег
Залит весь победным светом,
И подъяты в славословьи
Тонкий шпиль и круглый купол.
Я теперь, как девочка, играю,
И с тобой мне весело идти
По родному северному краю,
Где легли зеленые пути.
Ты уйдешь, а я роптать не буду,
Только громко, громко запою
О покорности великой чуду,
О великой радости в раю.
И поток времен неторопливый
Принесет мне в душу забытье.
Будут люди звать меня счастливой
За мое бездумное житье.
А когда откроется могила,
И заглянет смерть через плечо,
Я скажу, что я тебя любила
Безнадежно, нежно, горячо.
Нам не долго странствовать болотами,
Мимо пней по ледяным извилинам,
Где открыт простор за поворотами
Только ночью желтоглазым филинам.
Нам не долго пробираться по лесу,
Не найдя покинутое логово,
И брести к серебряному полюсу
Во владенья волка длинноногого.
Все светлей за дальними туманами
Звезды катятся стезями вольными
Над необозримыми полянами,
Над деревьями широкоствольными.
Все слышней чрез пустыри окрестные
Голоса звучат червонным золотом,
А на высях плотники небесные,
Строя кельи, ударяют молотом.
И не страшно отойти в обители,
Где покои странным уготованы,
И стоят у входа небожители,
Молодой березой коронованы.
Это только теперь я стражду
Батраком под отцовским кровом
И ношу тяжелые ноши
И недобрые слышу речи;
На дворе подметаю мусор,
В огороде копаю гряды,
И оглядываюсь на небо
Взором загнанного волчонка.
Это только теперь за мною
Неотступное бродит горе:
На работу пойду — ударит,
Сяду в тень отдыхать — прогонит.
От него иссякают мысли,
От него умирают песни,
У него железные когти,
И скрипит оно, как телега.
Будет время, уйду из дому,
— В огород, скажу, за лопатой —
И дворовых псов не окликну
И зерна голубям не брошу.
Никогда не вернусь обратно,
Никому не скажу спасибо.
Я пойду за своей удачей
Нищим странником по дорогам.
Пришел паломник из дальних мест,
Принес он посох слепых царей
И лунный камень, и черный крест,
И ожерелье из янтарей.
Отец на работу послал меня,
А я к паломнику пошла,
И я узнала, что купола
Зажглись от звездного огня.
Отец сказал: «Принеси мне дров»,
А паломник сказал: «Пойдем со мной,
Туда, где чист небесный кров,
Куда не закатится шар земной».
И я за паломником уйду,
Не замечая дорожных вех,
На тысячегранную звезду,
На самую светлую из всех.
А если отец спросит кого,
Куда девалась дочь его,
Ответь: «Где раньше были дрова,
Взошла сегодня Горынь-трава».
Все мы птицы, все певуньи,
Только разные песни у нас,
И одна поет в новолунье,
А другая в рассветный час.
И одна к синеве и славе
Молодой стремит полет,
А другая в ржавой канаве
Собирает, что Бог пошлет.
А я маленький воробей:
На заборе нас немало есть.
Из пращи меня не убей,
Дай допеть мою дикую весть, —
Все о лужах пути Господня,
О зерне заоблачных стран
И о том, что мне сегодня
Безголосому голос дан.
Всякому в мире свое дано.
Всякому в мире — свой удел:
Камень зарылся в морское дно,
Сизый орел высоко взлетел.
А я не орел и не камень я,
Течет и проходит жизнь моя,
Пустой ручей, а мой дух ничей,
И брошен он Богом в царство лучей.
Ты приди, приди, весна,
Ты меня убей,
Чтоб я встала ото сна,
Чтоб я знала, как ясна
Синева зыбей.
Не видать кругом ни зги.
Мне темно и днем.
Помоги мне, помоги,
Тело грубое сожги
Золотым огнем.
Глянет зорька, хороша,
И растает грязь.
В небе крыльями шурша,
Полетит моя душа,
Полетит, дивясь.
Никуда не надо ходить,
Никого не надо искать.
Заслони рукою глаза,
В самый темный угол садись.
И к тебе из мрака придет,
Тише вод и чище высот,
И не скрипнув дверью тугой,
Прямо в душу, твой дорогой.
Посмотри на меня: я такая, как все,
Не сильней, не мудрей, не смелей,
И, как ты, я иду по вечерней росе,
И с тобой прохожу золотую межу
И дышу благовоньем полей.
Только в сердце моем много птиц, много пчел,
Пролетает и тает звеня,
И ты слышал их гам, и ты видел их там,
И ты дикую песню сегодня прочел,
На рассвете целуя меня.
В синем море такая тишь,
В синем небе такая гладь.
Ты мне радостно петь велишь,
Ты велишь мне петь и гадать:
О безоблачной вышине,
О незыблемой тишине,
И о том, что тебе и мне
Суждено потонуть в огне.
Хорошо, что в сердце голубок живет,
И крылами плещет и воркует он,
А не то вовеки не узнать бы мне,
Что живое сердце у меня в груди.
Хорошо, что милый заглянул в окно:
«Погоди, подруга, погоди еще»,
А не то давно бы воротилась я
В голубое море, где плывут миры.
Верить я теперь не стану
Никому и никогда:
Укатилась за поляну
Золотистая звезда.
Путь лесной был глух и долог,
Но звезда была светла,
И я шла не видя елок,
Не считая терний, шла.
Знала я — Господня милость
К Вифлеему приведет.
Как случилось, как случилось,
Что затмился небосвод!
Что ж, одна пройду поляну,
Долю темную приму,
Только верить я не стану
Никогда и никому.
Две звезды на небе загорелись,
Две звезды горели и мерцали.
Я молилась этим звездам светлым
И других созвездий не видала.
Две звезды упали в глубь морскую,
Золотой дугой упали в воду.
Я молиться больше не умею.
Что мне делать… Господи помилуй!
Уходило солнце за горы,
Уплывала любовь за море.
За горами умерло солнце,
А любовь за морем погасла,
И теперь одна
Синева видна,
А и в ней не измерить дна.
Мне куда деваться усталой?
Стану я на дороге талой,
Да про то спою,
Как в синем раю
Греет солнце любовь мою.
О милом солнце только вспоминай,
О милом друге позабудь навеки.
Не для тебя благоухает май,
Огнем лазурным истекают реки.
Все, что звала и пела ты, любя,
Не для тебя.
И если светом зацветает высь,
И радуги, и радуги зажглись,
Знай, не тебя они зовут в дорогу:
Над черным полем, в воздухе пустом
Не ты пройдешь сверкающим мостом
В обитель к Богу.
За окошком утро расцвело,
По дорожкам солнце потекло,
И тепло на сердце и светло.
Это значит, сбылись времена,
Это значит, ты пришел назад.
О мой милый, милый, я верна.
Ты войди в мой золотистый сад.
Белая птичка, лети, лети
На золотистые пути,
Где ветер тих, и где воздух чист,
И где светится солнцем каждый лист.
Ранняя песня, звучи, звучи
В небе, где падают лучи.
Громче звени, чтобы знали они
Про ту, которой не спится в ночи.
Синей влагой, золотым туманом,
Семицветными струями радуг
Я слепое сердце напоила
И сказала милому: «Приди:
В нашем городе светлы дороги,
В нашем городе холмы пологи,
И тебя я встречу на пороге,
И прижму тебя к моей груди».
Много поет соловей счастливый,
Часто поет в лесу кукушка,
Есть у зяблика напевы,
Есть и у сердца благая весть.
Солнышком все оно согрето,
Радости все оно открыто, —
Знойного лета, синего скита
Разве не может оно обресть?
В тихом поле сердцу отрадно:
Ходят рыбы в речке прохладной,
Смотрит небо в желтые нивы,
Колос к колосу льнет ленивый,
А тому, кто один у Бога,
Много дорог и золота много.
В Палестине собирают виноград,
Желтым солнцем напоенные плоды,
Пляшут ангелы у мраморных колонн,
Заливаются на лозах соловьи.
Спи спокойно в белом гробе, тихий брат.
В день обещанный ты будешь воскрешен.
О зеленые эдемские сады!
Иорданские прозрачные струи!
Как мне легко вспоминать об этом,
О том, что будет со мной в конце,
Когда я прощусь с золотистым светом,
Когда я утихну в моем Отце.
Ни радугой чистой, ни звездою
Не станет в мире душа моя.
Я только землею лицо покрою,
Я только забуду, что это я.
И будут плыть небеса, пылая,
И деревья шуметь и трава расти,
И ведь только затем на земле жила я,
Чтоб ничем не быть и во всем пройти.
Птицы гнезда вьют весной,
За волчицей ходит волк,
По дорожке, по лесной
Стелет солнце желтый шелк
И, куда б ты ни пришел,
Всюду звон и торжество.
Отчего же, отчего
Не дождаться мне его?
Сизым вечером — туман,
Теплой ночью — месяц чистый.
Через синий океан
Облака плывут лучисты.
В каждом вздохе, в каждом свисте
Голос друга моего.
Отчего же, отчего
Не дождаться мне его?
Когда одной осталась,
И стало мне темно,
Ко мне пришла усталость
В открытое окно.
Широкою волною
Упала мне на грудь.
«Я всю тебя покрою,
Не стоит… позабудь».
Мне снилось — о, если бы было
То, что мне Бог открыл! —
Мне снилась моя могила:
Над нею птица кружила
Серпами черными крыл.
Мне снились дальние звоны
— Откуда они, скажи? —
И жаркого неба склоны
Стекали на лес зеленый,
На желтое поле ржи.
И было мне так спокойно,
Так сладко было мне
Под этой рекою знойной,
Под этой волною хвойной
Глубоко лежать, на дне.
Над домами дым и глина,
А на улицах вода.
О, дождливого Берлина
Ненавистная страда!
Вот идут, идут рядами,
Не поймешь, не знаешь кто,
С глянцевитыми зонтами
В прорезиненных пальто.
И какое же им дело
До зеленых зеленей,
До дороги почернелой,
Да про то, что прилетела
Птица радости моей.
Опять открытый новым песням
Мой дух зовет, неукротим:
«Навстречу радости воскреснем,
Навстречу солнцу полетим».
Зачем, куда? Землею стало
Все, что когда-то было мной.
Мой белый день, мой свет родной
Глухая ночь заколдовала.
Зачем? Мой город не вернуть,
Тот золотой, широкозвонный:
Его коснулась тленья муть,
Обвеял холод похоронный.
Зачем? Друзей не дозовусь
Один за пенными морями,
Другой за снежными горами,
А здесь со мной подруга грусть.
И та, что солнцем мне была,
Звездою верной мне светила,
О ней звенят колокола
И отняла ее могила.
О, тишина, тишина,
Ты, что всегда слышна,
Ты, чей не молкнет зов
В грохоте городов,
В скрипе железных дней,
Ты, что всего сильней!
Голос разбитых льдин,
О, глубина глубин,
Озеро темных вод,
Сердце тобой живет.
Память о тебе — голос тишины,
В темной вышине — чистый серп луны,
В черной целине — неумолчный ключ,
В глубине, во мне — негасимый луч.
Через столько дней, через все года
Ты мой путь, мой дом, моя звезда.
Растеряла по дорогам годы,
Отпустила по ветру друзей.
Что ж осталось от моей свободы,
Что осталось мне от жизни всей?
Только солнца дым неуловимый,
Что к траве сияющей приник,
Только сердца стук неутомимый —
Тишину внушающий язык.
В гулкий час предутренних молений
Опустись тихонько на колени,
Не зови, не жди, не прекословь.
Помолись, чтобы тебя забыли,
Как забыли тех, что прежде были,
Как забудут всех, что будут вновь.
Так это снова не мои пути?
Другим — и блеск, и зелень, и прохлада.
Весенним днем мне не о ком грустить
И поджидать мне никого не надо.
Пойду одна в кудрявый буйный сад
Послушать птиц: они неутомимы,
И говорят о том, что все любимы,
Что все хранимы Богом, говорят.
Оттого что на улицах звон и огни, и пакеты,
Оттого что на небе морозная кружится муть,
Я забыла грустить, я забыла и кто ты и где ты,
И куда этот гладкий, укатанный шинами путь.
Черных елок ряды, а за ними лучистые двери,
Золоченые ангелы пляшут за темным окном.
От рассыпанных хвой, от рождественских детских поверий
Веет льдом и смолой, будто здесь не чужбина, а дом.
Вот большими шагами, укутано в шубу большую,
Приближается счастье, мое ли, чужое ли, чье?..
Я сложила сегодня веселую песню такую,
Чтобы славить мороз и пустое, простое житье.
Втекай, лазурь, струись в мои глубины,
Палящий пламень радости и бурь,
Чтоб билась кровь тревогой голубиной
В мой дом, в мой сон, в мой стон втекай, лазурь.
Большим окном, огромною тоскою
Мой дух открылся на твои моря.
О, пусть его ничем не успокою,
О, пусть меня уводит за собою
Бессонная, бездонная заря!
Я не пишу и не творю,
А только тихо и покорно
Плыву в горячую зарю,
Что мне открылась ночью черной.
И разве то моя вина,
Что ежедневно, ежечасно
Я, Божий колокол напрасный,
Звенеть и петь осуждена.
Весною душа устала,
Ей каждая боль больней,
И даже ребенок малый
Приказывать может ей.
И только одно покорно,
Безвольно твердит она,
Как птица на ветке черной.
Которая петь должна.
Господи! Умереть бы сразу,
Никогда не поднять бы век.
Не увидеть небес алмаза,
Голубых и горячих рек.
Господи, потонуть бы сразу,
Позабыть бы себя навек.
Долго ли я скитаться буду,
Раздавать, расточаться всюду
И от скудости умирать?
Ты пошли мне совсем простое
Золотое счастье земное,
Или дай мне уснуть опять.
Странно, что здесь Париж.
Что мне в названьи новом?
Грозная крепнет тишь
В сердце моем свинцовом,
Будто сейчас прорвет
Дымные эти своды
Ангелокрылый взлет
Вещей моей свободы.
А грусть приходит внезапно,
Широкой скользнет волною,
И все заметет дороги,
И все заслонит огни.
К стене прислонишься тихо,
И больше дышать не стоит,
И нет ни гудков, ни звона,
И нет ничего кругом.
И только неистребима
Все явственней и желанней
Орлиными бьет крылами,
Мне в сердце вонзаясь, боль.
Над моей душой, огневой и дикой,
Над моей слепой, ненасытной жаждой
Ты простер свой плащ, где текут туманы,
Голубой твой плащ, где пасутся звезды.
Научи меня, о Владыка, песням,
Самым чистым, тем, что не спеть и птицам,
Чтобы стал лучом твоего веселья
Твой усталый раб, твой слуга бездомный.
Пусть небо черное грозит дождем,
Я солнце горное видала в нем.
Пусть в блестках инея земля тверда,
В лагуне синяя тепла вода,
И чайки носятся, и даль чиста,
И так и просятся к устам уста.
Благословенная моя тоска,
Огонь задумчивый, что сладко жжет,
Я привезла тебя издалека,
Я сохраню тебя от всех невзгод.
Лишь всплеск короткий, и тихо будет:
Ни зной, ни холод, ни свет, ни мгла,
И позабудут живые люди,
Что вот жила я, и вот ушла, —
И только чаек шальная стая,
Водою синей омыв крыла,
В ветрах напишет, кого ждала я,
Кого любила, кого звала.
Бросить все, закрыть глаза рукой,
Все убить, что совестью зовется.
Я люблю тебя, мой дорогой,
Я влекусь к тебе моей тоской,
Нитью той, что никогда не рвется.
Тяжко, сладко дьявол искусил
Теплым ветром, яблоневым цветом.
Будет так, как ты меня просил,
Будет так, и не раскаюсь в этом.
Налетает ветер длиннокрылый,
Заметает по дорогам след,
Чтоб не помнить нам того, что было
Не искать, чего уж больше нет;
И струится небо голубое,
Острова седые унося,
Чтоб нам жить в безоблачном покое
Ни о чем у Бога не прося.
Ну а сердце, сердце не умеет,
Неуклонно темное зовет.
Для него напрасно ветер веет,
Истекает солнцем небосвод.
Ничего оно не разумеет,
Об одном твердит который год.
Радость моя, любимый мой!
Черной меня затопило тьмой.
В черной пустыне одна тону,
Сердце мое идет ко дну.
Знаю, далеко, в твоем краю
Тучи летят, и птицы поют.
Только и светит сквозь ночь мою
Дальнее солнце в твоем краю.
Нож железный поверни,
Что вонзился в сердце мне.
Облакам меня верни,
Вышине и тишине.
Пусть растает жизнь моя
С белой пеною небес,
Пусть навек исчезну я,
Как вчерашний день исчез.
Смоет солнечная мгла
Каждый час и каждый миг,
Чтоб и память не нашла,
Чтоб и голос не настиг.
Я всем простила, всем, и тем, что здесь томят,
И тем, что за морем, я всем теперь простила.
Я душу по ветру на волю отпустила;
Лети, ненужная, не прилетай назад.
Давно ль, мучительным затянута узлом,
Она в бессилии рвалась и задыхалась.
И вот минула боль, и расточилась жалость,
И грань утрачена между добром и злом.
Возьми же песнь мою, пустая синева!
Мой голос затопи огромными волнами!
Пусть в пламени твоем мое затихнет пламя,
И эти горькие слова.
Я научилась лжи последней
И искушенью и огню.
Я детства ласковые бредни
Сегодня все похороню.
Под этим кипарисом смуглым,
Где птицы прячутся шурша,
Над этим куполом округлым,
Что вырастает не слеша,
Над этим городом равнинным,
Укрытым в дымное тепло,
Куда меня томленьем длинным,
Желаньем долгим привело.
Кроткой весной осенней,
В час, когда гаснут тучи
Мимо деревьев серых,
Вдоль отсырелых стен,
Тонким дыша туманом,
Глядя в слепые лица,
Слыша гудки и звоны,
Думая о другом…
Кто у меня отнимет
Вечера блеск павлиний,
Что омывает мягко
Шелковая вода,
Теплый слоистый камень
И кипарисный запах,
И тишину, и радость
Жестких и нежных губ?
Мой милый, мой родной, прости меня опять
За жалкую любовь, за боязливый грех,
За то, что до конца, до капли не отдать
Дыханье, радость, жизнь тому, кто краше всех.
За то, что не могу на пламени твоем
Ночною бабочкой мгновенно умереть,
За то, что я должна, как факел светлым днем
Беспомощно мерцать, безрадостно бледнеть.
О, пожалей меня за горечь этих лет,
Я столько видела разлуки и тоски,
Я так лелеяла неуловимый след
Твоей сияющей, ласкающей руки.
От любви устать бы можно, от любви:
Столько лет ее бессильную нести.
От нее, от непреложной, как ни рви,
От ненужной, невозможной не уйти.
Пощади, мой милый призрак, пощади!
Ты со мной, любимый призрак, крепко слит,
Словно солнце раскаленное в груди,
От которого никто не защитит.
Я могу за стол тихонько сесть,
Книгу взять и думать и молиться.
Захочу, и я припомню лица
Всех друзей, какие в мире есть.
Только губ любимых не вернет
Ни мольба, ни память, ни наука,
Господи, за что такая мука,
Этот долгий, этот сладкий гнет?
Горькой человеческой тоскою
До краев мне душу напоя,
Знал ли ты, что нежностью такою,
Верностью такой отвечу я.
И сама я к тени приникая,
Призраком себя заполоняя,
Разве знала, что желанней рая,
Грешный мрак желанней для меня.
Михаилу Горлину
Шла тихонько по серой улице
Мимо распушенных деревьев,
С надеждой глядя на нежные
Жемчужные фонари.
Было небо сизо-розовым,
А тучи голубыми.
Петушок над острою церковью
На прозрачном чернел кресте.
Шла и думала: как утешиться
Этой свежестью, этой радостью?
Счастлив тот, для кого крылатый
Этот вечер дороже всех.
И еще: зачем на свете
Безучастным томиться призракам,
Если даже в деревьях сонных
Изумрудная бродит кровь.
Когда тебя я вижу,
Я делаюсь добрей,
И солнце светит ближе,
И небо голубей,
И я прощать готова,
И даже боль легка,
И ласковое слово
Слетает с языка,
И сколько есть на свете
Благословений всех —
На детские, на эти
Глаза, где блещет смех.
Можно сдвинуть неподвижный камень,
Можно вычерпать ковшами воду,
Но тоски не вычерпать, не сдвинуть.
Где конец ее и где начало?
Есть в песках смоковницы и пальмы,
Есть ключи и в зное аравийском,
Но в моей пустыне не утихнет
Голод сердца душный и зловещий.
Друг ты мой, товарищ мой веселый,
Да хранит Господь твои дороги!
Не оставь, побудь со мной немного,
Пожалей, чтоб мне не так томиться.
Tolle,lege.
Бл. Августин
Зайди ко мне, закрой тихонько двери,
Сядь на диван со мною рядом, слушай:
Струится ночь над сонными домами,
Огромная, бездонная река.
Мой друг, мой друг, одна в нас зреет тяжесть,
Одна тоска, как рвущееся пламя,
О слове, что вовеки не родится,
О музыке, что хочет прозвучать.
Возьми же книгу, пусть чужая мука
В знакомом, юном голосе воскреснет.
Не книгой ли скитальца Августина
Дитя утешило: возьми, читай.
Эти строки мука породила,
Что должны в забвении пропасть,
В этих строках жертвенная сила,
Отреченья огненная власть.
Отрекаюсь от любви ненужной,
От любви ненужной никому,
И от этой нежности недужной,
Что никак я в сердце не уйму.
Отрекаюсь от плода чужого —
Свят мне тот, кто вкусит от него,
Никогда неласкового слова
Не скажу про друга моего!
Не окликнув, отпущу его —
Никогда не изберу другого.
Я тебя люблю, как бабушка внучонка,
О твоей любви не спорю, не томлюсь,
Но лишь стоит мне припомнить голос звонкий,
Легче тишина и одолимей грусть.
Знаешь — я стара, хоть радовалась мало.
Знаешь — я одна, хоть с многими была.
Столько на пути я ласки растеряла,
Что уж ласка мне чужая не мила.
Только вот порой припомню голос звонкий,
Молодость твою и твой веселый взгляд.
Я тебя люблю, как бабушка внучонка,
За свою любовь не требуя наград.
Принесла случайная молва
Милые ненужные слова:
Летний Сад, Фонтанка и Нева.
Вы, слова залетные, куда?
Здесь шумят чужие города
И чужая плещется вода.
Вас не взять, не спрятать, не прогнать.
Надо жить — не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять.
Не идти ведь по снегу к реке,
Пряча щеки в пензенском платке,
Рукавица в маминой руке.
Это было, было и прошло,
Что прошло, то вьюгой замело.
Оттого так пусто и светло.
С тех пор, как я узнала,
Чего лишилась я,
Любовью запоздалой
Больна душа моя.
Гляжу на блеск весенний,
На огненную сень,
И застилают тени
Мой непорочный день.
О, где же вы, родные,
Прямые берега,
Дороги ледяные
Сквозь сизые снега?
Где город мой, богатый
И ветром, и водой,
Чей взвился конь крылатый
Над каменной грядой,
И белые рассветы,
Что я звала, любя,
И ты, мой милый, где ты?
Увижу ли тебя?..
Какое должно быть счастье
Идти по улицам влажным,
И каждый камень и каждый
Изъеденный ветром дом
Встречать, узнавать и гладить
Рассеянным, мягким взглядом,
Затем, что и я отсюда,
И все это здесь мое.
И слушать глухое пенье,
Что сердце мое тревожит,
И знать, что оно похоже
На пенье сердец других,
И знать по очкам прохожих,
Какие в них скрыты думы,
Читать по губам угрюмым,
Какое в них слово спит.
Мне бы снова подойти к окну,
Мне бы только заглянуть во двор,
Где гуляет кошка по бревну,
Где дрова вязанками и сор.
Мне бы слушать медленную речь
Про клеста, про рыбок золотых.
Няня, няня, сердцу не сберечь
Благодати мирных слов твоих!
Унесло меня за те моря,
Где заря скрывается горя.
Там, где спать ложатся облака,
Флагом треплется моя тоска.
О том, как в доме большом
Тихонько жилось и чинно,
О красном ковре в гостиной,
О желтых звездах на нем,
О небе, что за окном
Над ржавой снежит флюгаркой,
О кухне, нагретой жарко,
Где можно играть с котом,
И много еще о чем
Я вспомнила, засыпая,
Как если бы мгла слепая
До дна процвела лучом.
Помнишь: отец, бывало,
Долго стоял молясь —
Белое покрывало,
Черная бахрома.
Солнце в окно блистало,
Радуясь и дивясь. —
Нам ли теперь пристала
Торной дороги грязь!
Как мне вернуться к вам, святые имена,
К вам буквы черные — разрушенные храмы?
О, как беспомощно вам кровь моя верна,
Как чует трепетно, как слушает она
Один и тот же зов, веками тот же самый.
Я с вами быть хочу, как те, кого уж нет,
Прилежно повторять, как повторяли дети,
Квадратные слова, простейший ваш завет,
И знать, что ширится неистребимый свет,
И льется в сумерки тепло тысячелетий.
Живым служи, о мертвых вспоминай
И радуйся лучам и будь послушна.
Не ложный свет тебе явил Синай,
Не сложный путь среди пустыни душной.
Квадратных плит простые письмена,
Храни, верна, до дня успокоенья,
И знай, опять начнутся времена
Для новых душ и нового строенья.
Нет, не замкнута жизнь огромным Божеским чудом.
Круг прорывая забот, щедрый врывается зов.
Золото дальних высот, тревожный ветер оттуда,
Все разрешение дней, все оправдание слов.
Только этого жди, и если стар ты и болен
И тяжелее свинца замерло сердце в груди,
Громче всех голосов со всех земных колоколен,
Самого света светлей, о, только этого жди.
Быстрее туч уходит жизнь земная,
Быстрее птиц проносятся года,
А мы живем, не помня и не зная,
И строим дом, как будто навсегда.
О, жаркий воздух странствия земного,
О, свет, о, блеск, о, каждый пыльный час,
Мне жалко вас: вы не вернетесь снова,
С иной земли я оглянусь на вас.
Чистота, чистота и звон
На высотах Твоих, о, Боже,
И тобой этот мир рожден,
Этот мир, на тебя похожий.
Отчего же весенним днем
Самым стройным и самым ясным,
Загорается кровь огнем
И безудержным и напрасным,
И сильнее, чем голос вод,
И слышнее, чем птиц служенье,
Этот зов, что меня ведет
В немоту и в уничтоженье.
Голубь в руке —
Сердце мое:
Стонет оно
Сумрачным днем,
Бьется оно
Теплым крылом,
Рвется к тебе,
Родина.
Нет ему сна,
Нет ему дна,
Только в тумане
Ветка одна:
Ты ли близка,
Родина?
Черная ветка,
Жалобный лес,
Воздух колючий
До небес.
Даже если твой свет исчез —
Верность тебе,
Родина.
Когда душа расширится как храм,
Построится торжественным покоем,
Куда глядеть испуганным глазам,
В какую щель мы наше счастье скроем?
И голос там, и звон, и тишина,
И праздника сияющая чаша,
А наша мгла до дна запылена,
И до конца открыта сирость наша.
Приготовилась душа для песен,
Настежь вся, и ждет и не дождется
Что огромен, светел и воскресен
Новый звон по мраку разольется.
Уж она ли не поймет, внимая,
Каждый взгляд и каждое сниженье
Уж она ли не найдет, немая,
Правильное в слове отраженье?
Да, о тебе, ушедшем безвозвратно
В сияющие белые поля,
О тихом друге, о заре закатной,
Что отошла, тоски не утоля.
Да, о тебе. Пусть зверя знак позорный
Со всех знамен оскалился судьбе,
Невозмутимей белизны нагорной,
Алмаза чище память о тебе
Pange lingua
Братским голосом из глубины времен,
Братским голосом по тишине ударь,
Чтобы царственный перекатился звон,
Чтобы дарственный позолотился ларь.
Так приказано от сотворенья дней,
Чтоб расплавленный мы берегли металл,
Чтоб раздавленный еще звенел сильней,
Божий колокол из запустенья скал.
Такой любви беспомощной и жаркой
Родители не знали никогда,
Лишь нам остались горькие подарки
Отчаянья, разлуки и труда.
Но и в разлуках мы неразлучимы,
И в муках мы друг другу отданы,
Нас не страшат ни ледяные зимы,
Ни голубое тление весны.
И знаем мы, что стоят наши встречи,
О, все другое марево и дым:
И сердца стук и звук родимой речи,
Произнесенной голосом родным.
Не прекословь, высок и светел
Господен рок,
Господь лучом тебя отметил
Средь всех дорог,
Лучом пронзительным, жестоким
И золотым,
Чтоб стали все земные сроки,
Как прах и дым,
Чтоб стали все земные звуки,
Как тишина,
И даже горе, и даже муки,
Как тени сна.
Смотри, бессилен и бессловесен
Ты прежде был,
А ныне полон чудес и песен
И звона крыл.
Я иду зелеными лугами,
Я твержу весенние слова,
И небес лазоревое пламя
Раздувает ветер торжества.
Я ли это, брошенная всеми,
Желтый лист в цветении ветвей,
Спелый колос, потерявший семя,
Голос потерявший соловей.
И моя ли это песня льется,
Отдается звоном в пустоту,
И мое ли это сердце бьется
И надежду ловит налету.
Небо благостное и жарок
Запах трав и деревьев сонных,
Небо праведное — подарок
Для усталых и огорченных,
Свод торжественный, купол полный
Птичьим щебетом, Божьим звоном,
И горячего ветра волны
По кудрявым сбегают склонам
До реки, до травы высокой,
Незабудковой, бирюзовой,
Где над девочкой синеокой
Смерть насыпала холмик новый.
Я здесь, я здесь, ты слышишь, милый,
В долине на зеленом дне,
Меня холмами заслонило,
Меня забыли в глубине.
Я здесь живу себе чужая,
Позабывая жизнь мою,
Былое счастье провожая,
Я даже слез о нем не лью.
Трава высокая одела
Утесов сонные бока,
Из бирюзового предела
На них спустились облака.
Заволокло, запорошило
Дремучей тишью жизнь мою.
Я здесь, я здесь, ты слышишь, милый,
Я вместе с птицами пою.
Полная чаша света,
Как изумруд весна,
Право, долина эта
Радостной быть должна.
Гор несуровых главы
Теплый туман облек,
Среди травы кудрявой
Чистый бежит поток.
Тихо кругом и сонно,
Что же который раз
Сердце неугомонно
Страшный твердит рассказ,
Страшный, неумолимый,
Неодолимый бред,
Что все прошло уже мимо,
Что ничего уже нет.
Далёко нечего идти,
Куда идти далёко?
Все возвращаются пути
К единому истоку.
Лишь остается синева,
Трава и ветер вольный
И безучастные слова
О том, как было больно.
Постоянство ваше, горы,
Ваши круглые чела,
Тихий заговор, который
Вяжет с травами пчела,
Знамя розовое ночи,
Знамя палевое тьмы,
Все залог, что мир наш прочен,
Что непрочны только мы.
Только мы проходим мимо,
Не вернемся никогда,
Только мы неповторимы,
Как падучая звезда.
Горькой памятью творима
Радость каждая опять
И любви неуловимой
Больно узы порывать.
Консулов помнящий Рим, твоих не счислить триумфов;
Звон похоронный зачем, консулов помнящий Рим?
Что удручает тебя, счастливый, слава вселенной,
Что омрачает твой взор, что удручает тебя?
Радуйся, мира отец, победный факел затепли,
Вновь ожидая наград, радуйся, мира отец.
Праведной крови ценой твои платили потомки,
Ныне же ты воскрешен праведной крови ценой.
Снова приходит к тебе в лесах скрывавшийся пахарь,
Бросивший ловлю рыбак снова приходит к тебе.
Пыль бесконечных дорог его пылила одежды, —
Свежей водою умой пыль бесконечных дорог.
Павел, твой пастырь, овец домой приводит омытых,
Прямо в овчарню ведет Павел, твой пастырь, овец.
Плывет кораблик, полный.
Немалый груз на нем.
Везет кораблик Слово,
Рожденное Отцом.
Он тихою стезею,
Среди затихших вод,
Для нашего покоя
Царицу нам везет.
Мария! Роза рая,
Ветвь дивной красоты,
Над временем сияя,
Избавь от суеты.
Плывет кораблик тихо,
И не услышит слух.
Любовь — его ветрило,
А мачта — Божий Дух.
Сколь большое благородство
Во Христе принять юродство!
Узнает премудрость эту,
Кто глупцом идет по свету, —
Все ученые Парижа
В нем признают первородство.
Кто безумцем стал Христовым,
Смотрит бледным и суровым,
Но своим познаньем новым
Он являет превосходство.
Кто безумцем стал Господним,
Ни на что уж не пригоден
И для тех, кто с ним не сроден,
С дураком имеет сходство.
Эту мудрость кто узнает,
Всю науку постигает:
Кто безумия не знает,
Тот не знает благородства.
Эту пляску кто заводит,
Беспредельность в ней находит,
Пусто сто дней с поклоном ходит,
Кто увидит в ней уродство.
Ну, а тот, кто хочет чести,
Пусть в другом поищет месте:
Сам Христос с ворами вместе
На кресте делил сиротство.
Ну, а тот, кто шею клонит,
Не свершает беззаконий, —
Он не будет из Болоньи
Ждать иного руководства.
Человек, подумай ныне,
В чем залог твоей гордыни.
Человек, понять не худо,
Ты — зачем и ты — откуда,
И куда веленьем чуда
Возвратишься ты опять.
Смертным семенем зачатый,
Тленьем мерзостным объятый,
Ну какой же ты богатый! —
Нечем, кажется, блистать.
Ты из скверны зародился,
Среди плача появился,
С нищетою породнился
И землею должен стать.
Ты пришел сюда безродным,
Нищим, голым и голодным,
Гостем всюду неугодным;
Песней первою был плач.
Гостем стал земного края,
Всем заботы доставляя,
Но тебе, благословляя,
Дал Спаситель благодать.
Как греха ты не заметил:
Сам Господь явился светел,
Ты же злобою ответил.
Где ж причина ликовать?
Ходишь пышно разодетым,
Все спасенье видишь в этом,
Рад отдаться всем суетам,
Чтобы знатность показать.
Скот руно дает густое,
Колос — семя золотое,
Ты же мыслишь все пустое:
Как гордыне угождать.
Оглянися умным оком:
Вот на дереве высоком
Много яблок, сладким соком
Любо жажду утолять.
С виноградом сколько дела:
Гроздь налиться не успела,
Надо снять ее умело,
Чтоб вино заготовлять.
Человек, к тебе пристало
Всякой мерзости не мало,
И у малых блох есть жало,
Что тебе мешают спать.
Любишь ты свои владенья,
Так прими же в разуменье,
Что от этого именья
Ты в могилу можешь взять.
О, радостная сила, ты песню мне внушила.
Едва займется радость, душа звенеть готова,
И вот язык лепечет и не находит слова.
Он не умолкнет снова, влеком любовью милой.
Когда пылает радость, она молчанье гонит,
Такая в сердце радость, что с нею сердце тонет;
Кричит оно и стонет, и о стыде забыло.
Когда охватит радость все сердце, застилая,
Над ним смеются люди, его речам внимая:
Твердит, не понимая, исполненное пыла.
Кто сам не насладился, зовет безумьем это.
Рассудок помутился и вне себя от света.
Душа, огнем согрета, беспамятство вкусила.
По ветру распластав шуршащие крыла,
Огромный конь, дыбясь и пар вздымая белый,
Все дальше их несет, полет направив смелый
Сквозь голубую ночь и звезды без числа.
Летят. Вот Африку окутывает мгла…
Пустыня… Азия… Ливанские пределы…
А там раскинулся, от пены поседелый,
Таинственный залив, где Гелла смерть нашла.
И, словно паруса упругие, покрыли
Двоих любовников большие тени крылий,
Их неразлучные баюкая сердца;
Пока они следят, не отрывая взора,
Как, лучезарные, от Урны до Тельца,
Их звезды восстают из темного простора.
Кто б ни был ты, живой, пройди и не развей,
Цветы, покрывшие мой пепел позабытый;
Чти бедный мавзолей, кустарником обвитый,
Где слышно мне, как плющ ползет и муравей.
Ты медлишь? Горлица запела меж ветвей.
Нет! Пусть не обагрит кровь жертвы эти плиты!
И, если ты мне друг, услышь слова защиты.
Так сладко жить, увы! Верни свободу ей!
Подумай, в миртами украшенном чертоге
Я девой умерла на свадебном пороге,
Так близко, и уже от милого вдали.
Для радостный лучей мои сомкнулись очи,
И тень мою теперь навеки обрели
Безжалостный Эреб и царство вечной Ночи.
Мотыгу, сеялку, надежные гужи,
Плуг, борону, ярмо и серп с косой упорной,
Звеневшей целый день на пажити просторной,
И вилы, бравшие снопы тяжелой ржи;
Орудья верные, теперь добычу ржи,
Стареющий Пармис приносит Рее черной,
Кормящей семена землею животворной.
Он в восемьдесят лет достиг конца межи.
Век долгий, о другой не помышляя доле,
Он продвигал сошник в необозримом поле,
Прожив без радости, не помнит темных дней.
Но утомился он страдой под знойным небом,
А может быть, опять придется у теней
Распахивать поля, вспоенные Эребом.
Пусть ярким светочем полуночных высот
Ваш, Диоскуры, блеск хранит с небес Эллады
Латинского певца, пока пред ним Циклады
Не встанут золотом из глуби синих вод.
Пусть ветры легкие, ведя свой хоровод,
Пусть Япикс, веющий дыханием прохлады,
Ветрила корабля наполнить будут рады
И к чуждым берегам направят их полет.
По морю, где дельфин играет шаловливый,
Поэту Мантуи пошлите путь счастливый;
Да будет, Близнецы, он вами озарен!
Я вверил полдуши охране хрупких крылий,
Которыми средь волн, где спасся Арион,
На родину богов уносится Вергилий.
Бывало, рыжий галл иль ибериец черный,
Или гарумн с лицом, расписанным вокруг,
На мраморной плите, изделье диких рук,
Превозносили ключ живой и благотворный.
Позднее цезари, сменив Венеск нагорный,
Построили бассейн и римский акведук,
И Феста Фабия, придя на этот луг,
Срывала для богов вервену и виорны.
Как в ваши времена, Искитт и Иликсон,
Сегодня мне пропел ключей священный звон,
И сера всё еще курится в небе синем.
Поэтому, обет свершая, как Гунну,
Сын Улоокса, я святую чту волну,
В стихах сложив алтарь таинственным богиням.