Холодно. Легкий, но колкий утренний морозец. Садовый гном злобно ухмыляется из-за туевой засады. Туй много. Дом длинный, как колбаса. Перед каждой дверью — калиточка, за каждой калиточкой — туи, магнолии, рододендроны, садовые гномы и мусорные контейнеры: маленькие, аккуратные, отдельно под органику, отдельно под стекло, отдельно под бумагу. В Германии сложно забыть о мусорных контейнерах. Говорят, в итоге весь мусор все равно валят в общие ямы, а сортировка так, для порядка. Может быть, с немцев станется.
Половина восьмого, значит, успею покурить. Через пять минут откроется дверь, украшенная венком из еловых веток с золотыми шишками, и покажется Ингрит. Она пунктуальна по национальному определению, я к этому привык. Зато она слушает хорошую музыку и разбирается в джазе.
По дороге мы обычно говорим или не говорим, ныряем в метро, плывем по коротеньким эскалаторам, встречаем на выходе к институту приятелей и знакомых. Потом сидим на лекциях, пьем кофе из автомата и обсуждаем книги. А после едем ко мне в общагу и занимаемся любовью, пока в парке не зажгутся фонари. В темноте гуляем по парку, пустому и черному как зимнее небо. К восьми я провожаю Ингрит домой. В восемь ее семья ложится спать, и ничто кроме, пожалуй, пятницы не может тому помешать.
Сегодня мы не идем в институт, а едем к Юльке. Машина опять на ходу, к тому же начались Рождественские каникулы.
Юлька — это моя мама. Она живет в трехстах километрах от Мюнхена. Я хочу познакомить ее с Ингрит.
Мы приехали в Германию пять лет назад, потому что Юлька решила выйти замуж за Бруно, и потому что в Питере закрыли ее орнитологическую станцию. Мне было шестнадцать, и конечно, последние пять лет стали для меня половиной жизни, хотя Юлька и утверждает, что все случилось вчера. Ей-то хорошо, сидит себе дома, учит немецкий, в саду ковыряется. А я сменил четыре школы, два института и с десяток девушек, из которых лучшей по сей день считаю африканку Сару. Теперь я неслыханно повзрослел, и тяжесть лет кажется мне ужасающей. Я стал вспоминать Питер, пускай Юлька подшучивает надо мной, но жизнь «до» теперь представляется волшебной. Там прячутся такие недостижимые приключения, которые дразнят мое нынешнее сытое существование.
Помните, во «Властелине колец» проникновенный голос за кадром сообщает: «Мир изменился». Этот так. Мы живем во время, когда сломалось нечто важное. А именно то, ради чего. Образовались щели, куда сочится малюсенькими дозами новое знание. «Вода имеет память» — вчера сказали по телеку. Она реагирует на звуковые колебания и меняет структуру. От слова «любовь» вода превращается в правильной формы цветок, а от слова «Гитлер» — в нечто, напоминающее кукиш. Я плохо себе представляю, как это научное открытие повлияет на мою жизнь, но как-то должно. Легковерным всегда немного проще. Они могут плакать просто, и просто радоваться. И, может быть, даже вода меняет структуру от сказанных ими высокопарных слов.
Ингрит — то настоящее, которое показывает мне, как изменился мир. У нее простое легкое лицо, в котором, если не правильно ищешь — тепла не найдешь. Она не умна и не глупа, не красива, и не уродлива. Она увлекается моделями старинных кораблей и собирает идиотских пасхальных зайцев. Если угодно, она — загадка простоты. У нее костистые плечи, острые, очень острые соски и круглая попа, обещающая со временем стать по-немецки внушительной. Она любит во время секса собирать светлые волосы в тугой узел на затылке, и оттого напоминает балерину Плисецкую, черно-белые фотографии которой всегда висели в бабушкиной комнате, и которая, к слову, тоже свалила в свое время в Германию, некоторым образом это «свое время» продлив.
В чем-то Ингрит — инопланетянка. Она мало знает о войне. Думает, что евреи — это не национальность, а израильское гражданство. И конечно ей ничего не известно о коммуналках, пионерах, бомжах и карманниках. Она любит леденцы, и оттого ее губы всегда сладкие, вот как сейчас. Хлопает калитка, девушка чмокает мой подбородок и бросает рюкзак на заднее сидение многострадальной бехи.
Ингрит редко красится, хотя ей идет. Она следует глупой современной моде, предпочитая унылые и невыразительные вещи. Впрочем, начало каникул отразилось на ее лице легким подводом глаз и блеском для губ. Глупышка. Ее очарование вовсе не в лице. Впрочем, я завидую этому. Красота досталась мне просто, радости от нее ни на грош. Красота ничего не значит в Германии. Яркие турки намозолили немцам глаза, оставив в их национальном самосознании устойчивое чувство раздражения. Оно знакомо мне наряду с глупым перешептыванием школьниц и надменной тоской зрелых женщин. Ингрит тоже любит смотреть на меня подолгу. Но в ее взгляде я чувствую больше любопытства, чем обожания. Скорее всего, меня подкупает именно этот взгляд.
У Ингрит, разумеется, тоже есть мама: высокая, подтянутая фрау. Улыбка на лошадином лице Заскии всякий раз кажется недоразумением. Однако она добра ко мне и строга к детям только по необходимости. У нее их четверо. Заския встает в половину шестого утра, делает зарядку, принимает душ, и готовит пять коробочек с обедом для детей и мужа. Затем она жарит яичницу на шесть персон и только потом будит семью и собирает детей в школу, Ингрит в институт, а мужа на работу. Так живут женщины всего мира, но именно Заския кажется мне универсальной машиной немецкого благополучия.
Дети здесь идут в школу с шести лет и учатся вплоть до начала августа. Правда и каникул тут пруд пруди, коротеньких католических каникул.
Занятия везде начинаются в восемь, и температура тела до тридцати девяти уважительной причиной прогула не является. В Германии не принято массовое дополнительное образование. Только богачи, хитрюги и русские таскают детей на теннис и музыку. Немцы предпочитают щадить детей, они оберегают режим, обязательным условием которого считается лечь спать в половину восьмого вечера. Как-то я спросил Ингрит, видела ли она, чтобы мама плакала. Моя девушка вопроса не поняла, но вспомнила дедушкины похороны и кротко кивнула. Мол, там мама плакала, наверное…
Моя Юлька плакала так же часто, как и смеялась. Длиннющие летние каникулы расположились в памяти величайшим счастьем. Я страстно любил тренировки по футболу, за которые приходилось платить посещением музыкальной школы. В этом смысле Юлька оставалась непреклонна. Но лето — лето было свободно от сольфеджио!
Впрочем, школу я прогуливал и по пустякам. Случались ночи, когда мы с мамой вовсе не спали. Жгли свечи, грызли конфеты, и Юлька рассказывала мне истории о необитаемых островах, о Гулливере и Джеймсе Куке, о Робинзоне и Капитане Немо. Не читала, а именно рассказывала. В ее черных глазах полыхали отраженные свечи. Мы сидели у костра, после кораблекрушения, и тут же у костра засыпали. И уж точно назавтра я не шел в школу. Мы продолжали путешествовать по острову, и отправлялись в зоопарк смотреть диких зверей.
Часто к нам приходила тетя Полина — мамина сестра. Они пекли пироги, пили вино и танцевали со мной, веселые и неистовые, как ведьмы на Лысой горе. Юлька распускала свои пышные волосы и заматывала тонкую талию в цыганский платок. Я знал, что моя мама — самая красивая на свете, и когда она танцевала, то превращалась в богиню, в Юдифь, в ведьму, испившую до дна приворот. По ее волшебству наша однокомнатная хрущевка раздвигала стены и потолки. Вместе с Юлькой танцевали луна и солнце, облака и ветра, ангелы и черти. Потом я должен был спать, а мама с сестрой тихо плакали на кухне, слушали Окуджаву и плакали, а я не мог понять — о чем.
— Что любит Юлька? — спрашивает Ингрит.
Ингрит смешно повторяет русские слова. И самым смешным у нее получается именно: «Юлька». Я хохочу.
— Юлька любит конфеты. Любековские марципаны.
— Это не то! — качает головой Ингрит. — Марципаны мы купим. Но это — не то.
Я ее понимаю. Завожу машину и начинаю думать дальше.
Мы выехали в город именно в тот час, когда Мюнхен устремился по магазинам. Утренний кофе — это важно. И булочки должны быть свежими. По велосипедным дорожкам катили ранние пташки, оснащенные всем необходимым для жизни: стальными авоськами на руле, детскими сидениями на багажнике, касками, отражателями и прочей лабудой местных велосипедистов. Автомобили тоже чинно следовали по направлениям к автобанам, облегчающим быстрое и уверенное попадание в нужную точку города. Дворники уже завершали утренний ритуал чистки улиц. Надо видеть, что творится тут в легкий снегопад. Все кишмя кишит уборочными машинами. Автобусы, и те запаздывают. Немыслимое дело, между прочим. Как-то я стал свидетелем, как вбежавший в автобус пассажир наорал на водителя только потому, что автобус пришел на минуту раньше, и ему-де пришлось бежать. Действительно, форменное безобразие. Я хорошо помнил, как бегали мы с мамой за трамваем, и, добежав, не могли влезть в него. Так частенько топали пешком три остановки до моего детского сада в настоящую питерскую пургу. Я улыбаюсь, провожая взглядом пустой синий автобус Мюнхена.
— О чем ты думаешь? — удивляется Ингрит.
— Юлька любит пейзажи. Красивые виды природы. — Вдруг говорю я.
Мама возила меня на Ладогу, и в Карелии мы тоже бывали туристами: с разноцветными байдарками, лопающимися по швам рюкзаками и прожженными брезентовыми палатками. Мы выходили на бой с комарами и ледяной водой ради дружбы с бородатыми гитаристами, длинноволосыми женщинами и их загорелыми и закусанными мошкарой детьми. Я был таким же — закусанным и счастливым, влюбленным в дочку маминого любовника, и пробующий первые аккорды на потертой гитаре «Мебельная фабрика. Псков». Любовь к гитаре пережила любовь в той стриженной под мальчишку девочке с острыми коленками. Пережила, и тоже канула в лету. Сразу по приезду в Германию я купил себе «Музиму» и больше никогда не играл.
Из тех поездок Юлька привозила пейзажи. Она закрывалась в ванне и печатала там черно-белые фотки, позже — проявляла цветные слайды. Ходила не выспавшаяся и счастливая. Когда все было на грани совершенства, Юлька звала друзей и устраивала показ природы, запечатленной, засвидетельствованной чредой хитроумных линз. Фотографии приносили ей радость. И птицы — любовь всей ее жизни, остались альбомами на память после рухнувшей диссертации, вслед за рухнувшей для сотни ученых орнитологической станцией.
— Я взяла фотик, — говорит Ингрит и щурится от внезапно плеснувшего в лицо солнца. — Можно заехать в горы по дороге.
Все-таки Ингрит — умница. Думаю, мне с ней повезло. Хотя, пойди проверь. Африканка Сара тоже слыла умницей, в каком-то смысле. Конечно, она была на десять, а то и двенадцать лет старше меня, но я тогда впервые перечитывал «Сто лет одиночества» на немецком языке и чувствовал себя долбанным Хосе Аркадио. Мне казалось — отлично!
— А птицы? — Ингрит спрашивает тихо, но я бью по тормозам. И тотчас слышу ругань из соседней машины. Родную русскую ругань. С тремя РРР.
— Птицы — запретная тема! Понимаешь? Ей очень больно… Она вычеркнула их из себя.
— И что? — Ингрит не понимает. — Так и будет жить с обидой? Всегда?
— Мы подарим ей альпийские виды! — сурово заявляю я.
— Но Юлька была в Альпах много раз… — удивляется Ингрит.
— Природа неповторима… — я нахожу самый идиотский аргумент. Ингрит замолкает. Она старается не потому, что желает понравиться Юльке. Она вообще никогда не желает понравиться. И это еще один повод тому, что мы с ней встречаемся. Просто Ингрит любит свою будущую профессию и хочет понять людей. Это я учусь на программиста, а Ингрит станет психологом, вот только еще не ясно — детским или взрослым. Хотя я бы не разделял.
Марципаны мы купили в большом продуктовом магазине «Реве». Огромную дорогущую коробку. Там же приобрели два килограмма черешни. Новогодней, рождественской черешни, что подняла нам настроение и дала оправдание длительному молчанию. Ингрит смотрела на дорогу исподлобья, обдумывала что-то. Я не стал мешать. День распускался солнечный, желто-синий, и вскоре в дымке горизонта проявились прекрасные и совершенно нереальные очертания гор.
Горные дороги красивы и утомительны. Порой голова кружится. Автобан петляет, то возносясь в синь, то обрушиваясь в долины плантаций хмеля и баварских деревушек, умильных, как рождественские фотографии. Триста километров по автобану — это три часа. Но мы умудрились ехать до вечера. Ингрит решила фотографировать всерьез. И самым серьезным оказалось то, что она вознамерилась привезти Юльке альпийский закат.
К полудню мы уже что-то имели. Панораму Бадтольца, с торчащими крышами монастыря; пару холеных коров, каурых, как лошади; мостик через стремительный горный ручей и поля. Поля — шитое из разноцветных лоскутков бабушкино одеяло. Летом — пестрое, зимой — горчичных оттенков, раскрашенное островками зеленых елок и красных домишек. Ингрит любит фотографировать. Обычно она ищет авангардные решения видов, смешение стилей, романтику и хайтек. Сегодня моя девушка постаралась выжать из классики максимум контраста и нежности. Благо солнца было много, игра получилась. Я полагал, что Юлька и без того будет счастлива, но Ингрит не отступала от Альпийского заката.
— Я покажу тебе отличное место. Повернем после Гармиша. — говорит Ингрит и открывает рюкзак, — Хочешь бутеры? Мама собрала две коробки. Есть с рыбой, как ты любишь. И кофе в термосе.
— Заския просто волшебница какая-то… — смеюсь я, загребая в руку огромный бутерброд. — Механизм семейного счастья. Я все думаю, какая она была в детстве. Послушная прилежная девочка, со страхом читающая «Пряничный домик»? Представляю, как она ставит башмачок к камину для Николауса. А потом, в юности?
Ингрит смотрит на меня удивленно:
— Мама была фанаткой «Дорс». Знала наизусть все песни Джима Моррисона и носила на джинсах колокольчики. Она выучила английский в совершенстве, а потом переводила стихи Джима на немецкий сама. Ее даже печатали. Она и диплом на инязе защищала по Моррисону.
— А сейчас? Как она сейчас — не тоскует?
— Не думаю, — ответила Ингрит. — У нас говорят: «Каждому времени — свои радости».
— Ну-ну! А плакаты, небось, на чердаке лежат?
— Нет. Плакаты она подарила фанклубу.
Я молча уничтожал бутерброд с рыбой, смотрел на дорогу и думал о том, как тосковала Юлька. Она не была готова столкнуться лбом с немецкой действительностью. Доступностью того, что в той жизни доступно не было и, напротив, недоступностью того, к чему привыкла душа. Скорее всего, Юлька полюбила Бруно. Она вообще ничего не делала без любви. Его интеллигентность, высокий рост и орлиный профиль действительно смотрелись впечатляюще. Особенно профиль. Человеком он был располагающим и компанейским. И к тому же занимался дайвингом. С ним Юлька не скучала, она скучала без него, без друзей и без работы. Никто из ее прежних друзей не понял бы этой тоски. Юлька долго слонялась по своей огромной кухне, а потом решила купить дом. Домик они с мужем потянули плохонький, но с роскошным садом и уймой забот, скрасивших Юльке жизнь и порядком озадачивших Бруно. Мама засучила рукава и принялась за ремонт. Но каждую ночь все равно звонила в Питер…
После Мурнау заехали на безлюдную заправку. Ингрит нырнула в магазин, а я курил у дверей. Здесь, за городом, снега всегда больше, точнее в городе снега давно не осталось, а тут вовсю капало с деревьев. Солнышко топило лед и вода, журча и напевая, падала «чмок-чмок» прямиком в урну. «Тишина» — шепнул я воде по-русски и прислушался. Стало тише. Спокойствие витало в студеном горном воздухе биллионом невидимых водных капель. Я улыбнулся, сунул сигарету в пепельницу и вошел в магазин. Ингрит явно что-то задумала. Она наполняла корзину оригинальными вещами: углем и дровами для барбекю, пивом и шоколадом, сыром и пластиковой посудой, упаковкой свежей рекламы и свечками.
— Это еще зачем? — я тычу пальцем в дрова.
— А вдруг? — улыбается Ингрит, ее серые в коричневую крапинку глаза вспыхивают неведомым мне огнем.
— Тогда возьми еще минералку.
— И водку?
— И водку! — смеюсь я.
В горы поднимались долго. Дорога петляла, и за каждым поворотом Ингрит фотографировала. Солнце уже лежало на горных спинах. Свет клубился живым веществом меж деревьев и туманом ложился под колеса. В этом вечернем свете лицо, волосы и тонкие пальцы Ингрит, держащие фотоаппарат наготове, окрасились яркой медью.
— Дальше? — спрашиваю я зачем-то. Дорога одна и та истощала.
— Выше, — поправляет Ингрит. — Там будет поворот на старую смотровую площадку. Последний поворот. Мы уже в почти в Шварцвальде.
— Значит, здесь водятся оборотни?
— Здесь много кто водится под Рождество! — соглашается моя девушка.
Вид со смотровой площадки меня потряс. Конечно, Альпы — не Гималаи. Им далеко до решительно уходящих в бесконечность громад, ломаных силуэтов, сиреневых от собственного величия. Альпы меньше и скромнее. Их зеленая красота наивна, а плавные мягкие линии только слегка волнуют горизонт. Это горы сказок. Страшноватых сказок братьев Гримм для маленьких немецких детишек. Но волшебство в том, что сказка совершенна, не чуть-чуть, а абсолютно сказка, иной мир. Да еще в заходящем за вершины солнце.
Пока Ингрит превращала сказку в цифровые коды, я спасался от холода, пританцовывая и напевая. Дул порывистый ветер. С каждым напором окружающие меня деревья оживали и стряхивали с себя черных ворон, блестящих, щедро откормленных на альпийских полях. Вороны, взлетая, глухо каркали и вновь рассаживались по голым веткам. Где-то шумела вода. Невидимый ручей нес с гор невидимый поток. Я представил темные камни дна и мох по берегам. Ветер пробирал, но в машину не хотелось. Медленно и нехотя просыпался я от городского сна. Родилось желание замерзнуть, потеряться, остаться, что-нибудь испытать.
Подошла румяная, замотанная в шарф Ингрит, достала сменный объектив из машины и сообщила:
— Надо подождать, пока вершины осветятся изнутри.
— Где-то водопад, слышишь?
Ингрит прислушалась:
— Ага. Разведи костер. И проверь, ловит ли мобильник. Надо сказать Юльке, что мы задержимся. Я еще погуляю. Будет красиво.
— Уже красиво…
— Будет еще лучше!
Она ушла к откосу. Мобильник ловил, но Юлька не отвечала. Костер цивилизации вспыхнул легко и быстро. И тотчас на поляну опустились сумерки. Лес шагнул ближе, сомкнув ряды.
Постепенно костер вытеснил весь окружающий мир. Ингрит вернулась, достала кофе, а я решил научить ее жарить на прутиках хлеб. Лица пылали, спины мерзли, дым разъедал глаза. Простое счастье охватило нас, детей города, случайно забравшихся в чащу гор.
— Мы останемся? — спрашиваю я.
Ингрит только пожимает плечами. Мол, а как иначе? Ее профиль меняется в такт пламенной пляски. Я смотрю на нее и думаю о любви, как о бесконечности. Я хочу любовь прямо здесь, у первобытного костра, в первобытной позе, но как современный человек не спешу, чтобы насладиться самим желанием, сохранить острый трепет.
— Дрова кончаются… — напоминает Ингрит.
— В лесу? — Я встаю и иду собирать хворост.
Вскоре стало совсем темно. Мы завернулись в плед, найденный в машине и ели жареный хлеб с сыром. Что-то хорошее случилось с нами. То, что обычно случается с теми, кто сидит у костра в ночи.
Пригубили водки. Немного, ради тепла. Глядели на огонь, терли слезящиеся от дыма глаза, молчали. Не хотелось больше ничего вспоминать, а быть теперь и сейчас и не пропустить свои мгновения. Лес за спиной дремал. Изредка, словно очнувшись, вскрикивали вороны. Давно опавшие листья ворочались и сердито шуршали. Когда костер потух, мы увидели звезды. И все они были прекрасны. Три Царя указывали на яркий Сириус, вот-вот суливший миру рождение Иисуса. Мимо бессовестно проносились спутники и самолеты.
Доморощенные туристы, мы провели ночь в машине, понатыкав и внутри и снаружи горящие свечи и включив обогрев до упора. Любовались на сегодняшние пейзажи через ноутбук, выбирали лучшие, спорили и смущались неизвестно чему.
Потом мы поснимали одежды и пустились в любовь, окрыленные простой и ясной романтикой. Я не мог объяснять себе, за что люблю эту немочку, иную до мозга костей. Может, за умение удивлять, а может за покой, царящий в ее душе. Но ведь не только за это. Сегодня мне хотелось, чтобы Ингрит осталась со мной на всю предстоящую жизнь.
Утром явилось солнце и бесцеремонно ринулось в салон, заляпанный парафином и залитый опрокинутой минералкой. Пришлось одеваться потеплее и вылезать из машины. Воздух оказался таким студеным и свежим, что его можно было пить.
— Откуда ты знаешь это место? — наслаждаясь каждым вздохом, спрашиваю я.
— Папа привозил нас сюда в октябре. На выходные.
— Барбекю? — уточняю с усмешкой. За пять лет я совершенно уверился в том, что каждые выходные немец обязан жарить барбекю.
— Нет, — смеется Ингрит. — Пиво и сосиски были в монастыре. Там! — она неопределенно машет рукой. — А здесь мы собирали грибы.
— Грибы? Надо же! — рассмеялся я.
— Осенью их тут полно, — заверила Ингрит, — Пойдем к водопаду. Умоемся.
Тропинка, ведущая на шум воды, отыскалась сразу. Веселая скользкая тропинка напоминала: «Не зевай!» «Смотри под ноги!» Мы смеялись, поминутно хватаясь за руки.
Водопад оказался крохотным, а вода в нем — чистейшей. Она бежала, пританцовывая, огибая камни, точа их на свой манер, разводя водными руками себе дорогу. Мы напились, умылись, наполнили бутылку из-под минералки, и уже собирались уходить, как вдруг увидели птицу. Большая черная ворона неуклюже подпрыгивала вдоль берега, стараясь укрыться за камнем, волоча огромное распахнутое крыло.
— Ой! — ахает Ингрит. — Что это с ней?
— Похоже, крыло повредила. Может, оборотни ночью резвились, а может совы… Драчливые птицы! Воюют насмерть.
— Ее нельзя оставлять, — строго произносит Ингрит.
— Ясное дело, — соглашаюсь я.
Чтобы помочь птице мы принялись ее ловить, но ворона напугалась до смерти: била здоровым крылом оземь, трещала клювом и не давалась в руки.
— Нужен плед! — догадывается Ингрит.
Я приволок плед и набросил на раненую птицу, она побилась под ним еще и затихла. Тогда я осторожно взял ее на руки и осмотрел. Крыло не гнулось, но крови не было. Только боль. Думаю, именно боль заставила птицу нам довериться. Она позволила завернуть себя в плед и унести в машину.
По дороге Ингрит пыталась накормить ворону сыром. Но та гордо отворачивалась и демонстративно чистила перья здоровенным клювом. Она оказалась красавица, и как все черноглазые — с характером. Я рассказал Ингрит басню про «Ворону и Лисицу». Она смеялась и гладила нашу пассажирку. На душе было тепло.
По дороге нас догнали тучи. Незаметно подобрались и вытрясли свое серое пузо. Пошел снег, слепящий, пятиминутный. Заработали дворники, по лобовому стеклу побежали струйки.
— Вода! — думаю я вслух.
— Вода? — не понимает Ингрит.
— Вода, — повторяю я по-немецки. — По телеку говорили, что вода имеет память. С ней можно разговаривать.
— На каком языке, интересно?
— Все равно. Она реагирует на эмоции. От добрых слов становиться чище. От злых — грязнее.
— Как человек… — соглашается Ингрит и задумывается, продолжая гладить ворону.
В полдень мы съехали с автобана под указателем на Юлькин городок и отправились в ближайший фотосервис. Там распечатали лучшие фотки на глянцевой бумаге большого формата, упаковали их вместе с марципанами и бутылкой отличного коньяка в рождественскую бумагу с веселыми медвежатами.
Мамин дом был похож на дом Ингрит, только стоял особняком от других. Здесь тоже росли туи и Юлькины любимые магнолии. К счастью, от садовых гномов мама избавилась решительно и навсегда. Она выскочила на крыльцо прямо в переднике, злая и растрепанная, как воробей:
— Прикажете греть вчерашний пирог? Где вас носило?
Моя Юлька по-прежнему молода и красива. И ругается по-русски, так, что смеюсь только я. Смеюсь и тотчас замолкаю. Ингрит аккуратно выносит из машины ворону в пледе.
Юлька замирает, чувства плещут через край маминого понимания, разные многоликие чувства делают Юльку безвольной, растерянной. Лишь на миг, затем она выбирает главные эмоции и прогоняет остальные. Еще секунда и мама спрашивает:
— Что это?
— Ворона, — говорит Ингрит. Мне кажется, что я смотрю глупое кино.
— Это не просто ворона, — сообщает Юлька. — Это Альпийская ворона. Редкий вид, красная книга. Где вы ее взяли?
— В Альпах.
— Логично, — кивает Юлька, — И что с ней?
— Крыло сломано, — отвечает Ингрит. — Мы ее у водопада нашли, высоко в горах. Погибла бы. Может, посмотрите, или лучше к ветеринару?
Юлька забирает у Ингрит сверток и молча исчезает в доме. Мы идем следом. Ингрит чуть улыбается. Я хватаю ее на руки и целую в лоб, в глаза и в губы. Милая Ингрит, глупышка, ты даже не догадываешься, что произошло! Или догадываешься?
Юлька возилась с вороной больше часа, а потом мы обедали, пили чай, ели мамин пирог и смотрели фотки. Юлька быстро подружилась с Ингрит на почве любви ко мне и к фотографии, а так же по причине того, что Ингрит никогда не старается понравиться.
Через год мы с Ингрит сотворили себе ребеночка и поженились. Альпийская ворона Грета живет у Юльки. Ее крыло зажило, и Юлька учит ворону разговаривать по-русски. Грета русский игнорирует. Она важно таскается по саду и рокочет басом: «Гррюс Гот». У нас в Баварии это означает обычное приветствие, а дословно переводится: «Здравствуй, Бог!»