Я странник и скиталец по призванию. Быть прикованным к одному и тому же месту земного шара круглый год для меня немыслимо и невыносимо. Человек грешный, я, конечно, по смерти своей не рассчитываю попасть в рай; но, если попаду, паче чаяния, полагаю, что никакие золотые яблоки на серебряных яблонях, никакие райские напевы не утешат меня в моей посмертной оседлости. И, конечно, я не утерплю, найду какую-нибудь лазейку, чтобы хоть одним глазком взглянуть на чистилище, или, время от времени, делать тайные прогулки в ад, к друзьям грешникам, пекомым на железных сковородах.
Скитаюсь я, преимущественно, по странам южным, где синее небо над синим морем, по вулканической почве, которой мало трёх отдушин Этны, Везувия и Стромболи, оставленных европейским континентом подземному огню, и которая, поэтому, нет-нет да и развернётся под ногами населяющего её жительства, вспученная извержением огнедышащей горы или могучими ударами землетрясения. В моих скитаниях, как поёт маркиз из «Корневильских колоколов», было много страдания и испытания. Кроме железнодорожного крушения, пережиты все бедствия страннического авантюризма. В том счёте четыре землетрясения, а в их числе страшная константинопольская катастрофа, в июле 1894 года. Я попал в Константинополь из Болгарии, вскоре после падения покойного Стамбулова. К событию этому тогда были прикованы взоры всей Европы, и переворот в природе Балканского полуострова прошёл как-то мало замеченным, за переворотом в его политике. Разумеется, однако, не для жителей Стамбула, переживших ужасные дни: землетрясение вырвало из среды константинопольского населения свыше 2.000 жертв.
Когда я возвратился в Россию, меня постоянно спрашивали в обществе:
— Ах, вы видели константинопольское землетрясение?! Ах, как это интересно! Ах, расскажите, пожалуйста, как это бывают землетрясения?
Обыкновенно я отвечал:
— Очень просто, madame или mademoiselle N. (ибо спрашивают по преимуществу дамы, — уж так сложилось российское общество, что женщины в нём больше интересуются сильными ощущениями, чем мужчины), очень просто. Земля начинает трястись, а дома — падать.
Признаю полную неудовлетворительность такого ответа. Признаю, что он очень напоминает ответ артиллерийского офицера, который на вопрос барышни:
— Как делают пушки? — объяснил кратко, но выразительно:
— Берут дыру-с и обливают её медью.
Но трудно было отвечать иначе по первым безотчётным впечатлениям. Рассказывать и описывать явления природы легче всего сравнениями. Но землетрясение решительно не с чем сравнить; это явление единственное в своём роде и самодовлеющее. Чтобы иметь о нём понятие, надо его испытать, чего, впрочем, не советую никому, кроме самоубийц, и не желаю даже самому заклятому своему врагу; а сверх того, смею уверить, что, испытав одно землетрясение, вы, если случится вам пережить другое, испытаете от него совершенно новые впечатления, и само оно покажется вам явлением совершенно новым. Ко всему можно привыкнуть, говорят умные люди. Человек притерпелся к самым пёстрым и разнообразным бедствиям. Уже один факт существования пожарных команд, громоотводов, плавательных аппаратов доказывает, что он притерпелся к бедствиям от огня, воды, электричества и выработал привычку борьбы с ними. А некий анекдотический семинарист утверждал даже, будто возможно выработать привычку падать вниз головою с Исаакиевского собора. Но к землетрясениям не привыкают. До константинопольского я пережил землетрясение в Тифлисе и в Генуе: последнее было непосредственным отголоском подземной грозы, обратившей в прах Ментону и Ниццу. И что же? Когда землетрясение подступило к Константинополю, я не узнал его сразу, и две-три секунды колебался: что это? старый знакомый, обоготворённый греками и наследником их пантеистического язычества Гёте, Σεισμός второй части «Фауста» или что-то ещё не пережитое, какой-то новый, ещё не испытанный ужас? Окрестности Неаполя, где бурление Везувия часто колеблет почву, должны бы, казалось, за двухтысячелетнюю историю свою, выработать какой-нибудь modus vivendi со старым вулканом, исконным их губителем и благодетелем вместе. Но я имел удовольствие присутствовать при извержении Везувия и убедился, что неаполитанцы свыклись со всеми шалостями огнедышащей горы, — с потоками лавы, пламенем, пеплом, раскалёнными камнями; одно, к чему никак не могут они приучить своё жизнелюбивое нутро, что всякий раз поражает их, переживших на веку своём десятки лёгких землетрясений, таким же беспомощным ужасом, как и нашего брата, переживающего землетрясение впервые, — это шатание почвы под ногами, дрожь земляных стенок великого парового котла Европы. Нельзя привыкнуть! Землетрясения капризно-разнообразны в своих разрушительных приступах. Однообразны только в результатах: прах домов и трупы людей.
Я сказал: землетрясение подступило. Лучше сказать: подобралось и набежало. Оно подкрадывается, как зверь к добыче, как киргизский вор к стаду баранов. Мне кажется, что некоторое подобие смятения, охватывающего города, поражённые землетрясением, испытывали средневековые степные сёла при внезапных, как молния, нападениях половцев, печенегов и татар. Вечереет. Небо чисто и прекрасно. Степь лоснится ковылём, нежась под последними лучами уходящего за курганы солнца. На десятки вёрст кругом шепчутся под тихим ветром камыши. Село спокойно; в хатах зажигаются огоньки, семьи готовятся вечерять, песня слышна — тягучая и широкая, песня вольного степного человека… Но вот все, сколько ни есть народа в селе, разом, с недоумением поднимают головы: в сельскую тишь хлынул поток смутного шума — дробный и быстрый топот тысячи коней, вихрем вылетевших из глубины камышей, где лежала весь день на стороже никем не замеченная и нежданная засада вражьей силы. Никто ещё не успел разрешить: что это за гул? откуда? а он уже вырос в бурю; он уже на дворе. Гиканье полулюдей, полузверэй оглушает мирно сидящих за ужином. Крыши пылают над их головами; падают подрубленные столбы хлевов и коновязей; скотина ревёт тоскливо и жалостно; с церкви гудит запоздалый набат… Обезумевший селянин бежит, куда глаза глядят, спотыкаясь о трупы своих родичей, о тела обомлевших женщин и попадает на аркан прежде, чем разберёт, что за беда стряслась над ним? Кто эти зверообразные желтолицые не то люди, не то черти в мохнатых шапках, с разбойничьими глазами, с криками людоедов?.. Людская буря проносится мимо. Какой-либо, счастливым случаем уцелевший, малец, чуя возвращённую степи тишину, выползает из погребицы на свет Божий и растерянно, ровно ничего не понимая, смотрит на груду углей, в которую превратилось его родимое село. Как же, мол, так? Было село, а осталась зола… Ни тятьки… ни мамки… Десяток холодных, залитых кровью трупов… Вот настроение этого мальчишки будет отчасти похоже на настроение человека, «видевшего» хорошее землетрясение.
Хотите ещё сравнение? Мне сообщил его мой друг англичанин, г-н Мальтен, такой же, как я, всесветный бродяга: единственный человек, кому я завидую: куда только не заносила его… нелёгкая, скажут профаны; счастливая судьба, — с завистью вздохнём мы, спортсмены скитальчества под чужими небесами. Мальтен — человек редкого, поразительного хладнокровия; я сам, смею похвалиться, не из теряющихся, но этот англичанин не раз изумлял меня; он — воплощение присутствия духа, мужества нравственного и физического. В день константинопольского землетрясения я встретил его в саду Aux petits champs. Кругом выли, кричали, рыдали, проклинали, валялись в обмороке, корчились в истерических конвульсиях сотни женщин; я видел мужчин офицеров, — а, конечно, никто не скажет, что турецкие офицеры трусы, — синих с лица, как сукно их мундира. Но турки. по крайней мере, держались и старались держаться прилично. Их, по восточному их фатализму, ничем не удивишь: кизмет! — и всё тут. И, хотя от этого кизмета приходится очень скверно, турка идёт в его пасть с таким видом, будто всё обстоит совершенно благополучно, и ничего лучшего он и не ожидал. Греки же, армяне и итальянцы, даже пожилые люди с полуседыми бородами, хныкали, как бабы, катались в отчаянии по земле, прислушиваясь к её замирающему трепету, звали попов и ждали светопреставления. Мне никогда не забыть одного еврея: он спрятался под садовую скамейку, уткнув лицо в землю, как страус, задрал кафтан на голову и так лежал, а ноги его выбивали судорожную дробь по дорожке. Два знакомых болгарина — атташе дипломатического агентства, бегут без шляп; лица буро-оливковые; у обоих зуб на зуб не попадает… принимаются, наперерыв, беспорядочно рассказывать мне, как они шли в ресторан, и вдруг дома в переулке наклонились над ними, как быки, готовые стукнуться рогами, и совсем было собрались рухнуть на злополучных братушек… но вторым ударом улицу снова выпрямило. И вот, среди такого-то стада ошалевших людей, я нечаянно наткнулся на Мальтена: он сидел у столика под террасою садового ресторана и громко стучал, подзывая слугу; последний выслушал его приказание с помутившимися, полусознательными глазами и скрылся. Но такова сила служебной привычки и хладнокровного внушения! Немедленно возвратился и поставил перед Мальтеном графинчик коньяку, стакан воды и тарелки с бисквитами. А затем выпучил глаза на странного гостя, видимо удивляясь и на него, да и на себя: как, мол, это угораздило его заказать, а меня — послушаться и исполнить?
— Что это вы делаете?! — укоризненно заметил я англичанину, здороваясь с ним.
— А что? — удивлённо возразил он, отправляя в рот рюмку.
— Да как-то неловко… Кругом такой хаос отчаяния, а вы коньяк пьёте?
— Разве вышел закон, воспрещающий пить коньяк во время землетрясения?
— Нет, но…
— И разве землетрясение прекратится оттого, что я, Джон Мальтен, эсквайр, не буду пить коньяк?.. Лучше садитесь-ка со мной и выпейте сами: судя по вашему усталому виду, это будет не лишнее.
Хладнокровие Мальтена сперва показалось мне, по русской сентиментальности, чуть не бессердечием. Как это, мол, видеть бедствие и не расчувствоваться? Но что же узнал я впоследствии? Этот богатырь, в момент землетрясения, находился в Стамбуле, на том самом старом базаре, где камня на камне не осталось, и, с опасностью для собственной жизни, вытащив из-под развалин нескольких турецких ребятишек, на своих руках перетаскал их, одного за другим, к баркам Золотого Рога… Да, после таких подвигов человек имеет, пожалуй, право пить коньяк даже во время землетрясения.
Так вот этот Мальтен рассказал мне следующее приключение. Его двоюродный брат, унтер-офицер индийской армии, в одно прекрасное воскресенье отправился из Калькутты на загородную ферму, в гости к приятелю. На ферме он застал праздник; к вечеру было пьяно всё — господа и слуги, англичане и индусы, люди и слоны. Кузен Мальтена — человек, склонный к поэтическим настроениям, даже стихи пишет. Чуть ли не ради поэтических впечатлений и угораздило его попасть именно в индийскую армию. Отдалясь от пьяного общества, он одиноко стоял у колючей растительной изгороди, смотрел на закат солнца и, как очень хорошо помнит, обдумывал письмо в Ливерпуль, к своей невесте. Именно на полуслове: «…ваша фантазия не в силах вообразить, дорогая мисс Флоренса, неисчислимые богатства индийской флоры и фау…», он слышит позади себя тяжкие и частые удары. Точно какой-нибудь исполин сверхъестественной величины и силы, Антей, Атлас, с размаху вбивает в землю одну за другой длинные сваи. Не успел мечтатель обернуться, как его схватило сзади что-то необыкновенно крепкое, могучее, эластическое, подбросило высоко в воздух и, помотав несколько секунд, как маятник, с силою швырнуло в иглистые кусты алоэ — полумёртвого, не столько от боли, сколько от ужаса непонимания и незнания, самого опасного и могущественного из ужасов: его описали в древности Гомер и Гезиод, а в наши дни со слов Тургенева — Ги де Мопассан. Беднягу с трудом привели в чувство. Разгадка происшествия оказалась очень простою: один из рабочих слонов фермера добрался до кувшинов с пальмовым вином, опустошил их, опьянел и пришёл в ярость. Мундир унтер-офицера привлёк внимание хмельного скота своей яркостью, и кузен Мальтена стал его жертвой… Такого разнообразия индийской фауны не только мисс Флоренса, но и сам горемычный жених её, конечно, не мог себе ранее вообразить!.. Ощущение нежданно-негаданно схваченного слоном солдата, в ту минуту, когда он не только не думал о каком-нибудь слоне определённом но, вероятно, позабыл и самую «идею слона», вероятно, было близко к ощущениям человека в первый момент землетрясения.
Был ясный и жаркий полдень. Мы, пансионеры Hôtel de France, в Пере, только что сели завтракать. Рядом со мною сидел также русский — адвокат из Петербурга, весьма оригинальный господин: спирит, мистик и… специалист по бракоразводным делам. Четыре часа спустя, я должен был расстаться с Константинополем и ехать морем в Пирей. Вещи мои были уже увязаны. Мы рассчитывали весело посидеть за завтраком на прощанье и устроить хорошую отвальную. Хозяин гостиницы, милейший Herr Frankl, лучший из венгерцев, каких посылал мне Бог навстречу, притащил по обыкновению новый, только что полученный с почты номер «Neue Freie Presse» и принялся политиканствовать. Этому человеку не гостиницу бы содержать, а первым министром быть, либо, по крайней мере, президентствовать в какой-нибудь маленькой завалящей республике. И вдруг началось…
— Что это? — поразился мой сосед, прислушиваясь к трепету пола, внезапно задрожавшего под нашими ногами.
— Вероятно, пушки едут, — спокойно возразил ему один из пансионеров, французский commis-voyageur.
Но трепет перешёл в размахи.
Я узнал старого знакомого, встал и сказал по-итальянски:
— Господа, бегите на улицу… Здесь нельзя оставаться… Это не пушки, это землетрясение.
Зал опустел мгновенно.
Я никак не могу сделать привычки к землетрясениям, но у меня есть некоторая опытность, как их переносить и какие меры надо принимать, чтобы от них не то, что но погибнуть, — уж если судьба пропасть, так пропадёшь всенепременно! — а всё же перед погибелью хоть немного побарахтаться. И вот я остался один в готовом разрушиться доме, с ясным, холодным и отчётливым сознанием в уме, что переживаю сильное землетрясение, и что землетрясение это, по всей вероятности, смерть.
Слово «трястись», казалось бы, слово довольно определённое: «трясётся» значит «быстро колеблется вертикально, сверху вниз». Но для землетрясения такого определения мало. Землетрясение является трясением только в первой своей атаке, когда подземный удар приближается, но ещё не разразился. Вы чувствуете под ногами дрожь; от неё начинают дребезжать стёкла в окнах, подпрыгивает посуда на столе. Только что вы подумали, что, вероятно, по улице провозят тяжёлую кладь, или тянется артиллерийский обоз, только что собрались обругать архитекторов и хозяев, зачем строят такие шаткие дома, — как вас оглушает неистовый стихийный вопль рассвирепевшей матери-земли… Да! вопль, рык, пожалуй, стон, но непременно звук, связанный с понятием о живом существе. Это не стук, не грохот, не гром, не рёв морской бури, не пушечный залп, не рокот горного обвала, но живой голос, пугающий вас прежде всего именно своей жизненностью. Более всего он походит на крик огромной толпы — злобный или радостный, всё равно: когда кричат десятки тысяч, разница теряется; толкаясь в толпе под Ходынкою, во время знаменитой катастрофы 1896 г., я думал. что слышу «ура», а это вопили в десяти саженях от меня попавшие в давку люди. Помню ещё: смотрел я зверинец, с великолепным подбором медведей. Их было штук шесть. Вдруг они из-за чего-то перегрызлись и мгновенно наполнили дощатый балаган зверинца свирепым рыком. Это был, пожалуй, из всех звуков наиболее похожий на вопль землетрясения. Жизненность этого вопля такова, что, когда я услышал его впервые в Тифлисе, я подумал сперва, что на улице разыгрывается какая-нибудь армянская манифестация. Я был занят, писал что-то… вдруг — ррр… Изумлённый вскакиваю от стола, и первым моим словом было: это что ещё за безобразие?! Но в ту же минуту на голову мне посыпалась штукатурка, заставившая понять, что дело идёт не о безобразии, а о несчастье.
Раз вы услыхали страшный голос земли, вас уже не трясёт, но шатает колебания происходят не сверху вниз, а из стороны в сторону, продольными взмахами слева направо, справа налево. Сравнить это опять-таки не с чем. Некоторые пробуют сравнить с качкой при хорошем шторме. Нет, это не то. Мне случалось выносить сильные качки. Не говоря уже о том, что они не возбуждали во мне никакого ужаса, а были только любопытны, самое ощущение нетвёрдости пола под ногами — иное. Как бы ни были сильны размеры качки, она всё-таки качели: размах вверх, стремительное падение вниз. И это совершенно регулярно: секунда на взлёт, секунда на нырок. У вас захватывает дух, вам трудно стоять на ногах, но вы не теряете головы: вы очень хорошо понимаете, что с вами делается, и за какую верёвку вам надо ухватиться, чтобы не полететь кубарем по палубе. Когда же землетрясение начинает шатать дома, у вас в голове начинается страшный сумбур; этого избежать не может самый хладнокровный человек. Дело в том, что тут нет последовательных нырков и взлётов, порядок которых можно и должно сознавать и к которым можно приготовиться. А просто так: вас, положим, неожиданно опрокинуло спиною на стену; пребольно ударившись о неё, вы, однако, рады, что нашли, хоть со вредом для собственных костей, точку опоры. Но едва обрадовались, вы уже не стоите, а сидите на полу, он же из ровного стал круто покатым; стена из-под вашей спины ушла, и вы едва догоняете её своим затылком. В то же время вы видите, как на вас надвигается противоположная стена со всеми её картинами и канделябрами; они пляшут на своих гвоздях, готовые сорваться. Вы закрываете глаза в сознании, что ещё мгновение — и вы покойник, но вас перешвыривает в угол, совсем вами неожиданный. Вы бросаетесь прочь из угла, потому что чувствуете, как его стороны стремятся одна к другой, как он из прямого готов сделаться острым, сдавив ваше тело на все градусы своего сокращения. С невероятным усилием держаться на ногах, в счастливый промежуток страшной тряски, вы выскакиваете на лестницу и не отдаёте себе отчёта: что это? никак я уже внизу? когда же Бог помог? Видите позади себя пляшущие ступени, рухнувший карниз, обломанные перила… Всё это переживается, чувствуется, думается, исполняется в срок нескольких секунд.
В Тифлисе, где был мой первый дебют по землетрясениям, меня учили: если Σεισμός застигнет вас в доме, надо немедленно стать в дверях или на подоконнике: окна и двери якобы разрушаются последними из составных частей дома. Может быть, это и так, но самая хорошая теория весьма часто оказывается трудно приложимою на практике. Я только что, повинуясь тифлисскому совету, выбрал себе пункт спасения в выходных дверях, как вдруг, на счастье своё, взглянул вверх и увидал, что над головою моею дрожат готовые обрушиться ступени и перила парадной лестницы. Я забыл всякую теорию, отложил в сторону все спасательные затеи, кроме быстроты своих ног, и в два прыжка очутился на улице.
Шатания земли замерли; остался только лёгкий трепет. Переулок гудел стонами и воплями; бежали мужчины без шляп, без сюртуков, растерзанные женщины, — кто в чём попало. Константинопольские дамы дома не стесняются туалетом; измученные жарою, они по целым дням валяются в своих тёмных спальнях, причём, разумеется, заботятся об одном — как можно более облегчить себя от одежды. Так как землетрясение приключилось немного позже полдня, поистине палящего, то легко представить, в каких наивных костюмах застало оно и выгнало на улицу злополучных красавиц Перы и Галаты. В саду Aux petits champs, куда сбежалось спасаться общество Перы, самыми приличными дамами оказались горничные, продавщицы из лавочек, магазинов, кельнерши пивных, то есть женщины служащие, обязанные с раннего утра быть одетыми. Что же касается барынь… право, мудрено придумать художника, который бы рискнул утешить публику точным изображением их группы в первые минуты по землетрясении. Наконец, нашлись решительные люди, сжалились над конфузом бедняжек: вошли в ещё трепещущие и готовые рухнуть при следующем подземном ударе дома, набрали пледов, платков, манто, первых, какие под руку попались, и прикрыли горемычных «Ев поневоле».
Горничную нашего отеля угораздило свалиться мне на руки в глубочайшем обмороке, и мне, попав в рыцари тоже поневоле, пришлось удирать из узкого и опасного переулка, спасая не только свою собственную особу, но и волоча добрых пять пудов бесчувственного тела. Это, конечно, значительно задерживало мою рысь, и ни один галерный каторжник, я думаю, не проклинал свою тачку сильнее, чем я свою толстомясую ношу. С завистью поглядывал я на спины моих товарищей по отелю, а в особенности на спины нашего хозяина и отельной прислуги, улепётывавших налегке с быстротою скаковых лошадей. Вот, когда я практически понял значение гандикапа наших спортсменов. Наконец, дотащился и я до сада и сложил на землю свой груз… боюсь, что с меньшею бережливостью, чем требовало того истинно христианское милосердие: по крайней мере, толстомясая девица что-то уж слишком скоро пришла в чувство и стала водить вокруг себя дикими глазами, ощупывая себя: жива, мол, я, или уже на том свете? Кругом — дикое отчаяние, во всех его градусах, от обмороков до истерического хохота, от коленопреклонений и молитв до проклятий и богохульства; дети, к удивлению, вели себя лучше взрослых. Словно — в морской качке. Дети очень редко страдают от морской болезни, и часто, когда весь пароход уже обращён волею Нептуна в юдоль стенаний, рвоты и проклятий, ребята, как ни в чём не бывало, резвятся на юте. Встреча с Мальтеном послужила мне твёрдою точкой опоры в круговороте искажённых лиц и горестных звуков и спасла от возможности заразиться паникою, подавляюще царившей над садом. Кроме Мальтена, вёл себя довольно спокойно петербургский адвокат. Но его спокойствие было какое-то жуткое, фаталистическое. Он стоял без шляпы, борода его веяла по ветру, глаза горели мистическим огнём. Я окликнул его. Он вздрогнул.
— Как знать? — пробормотал он, сжимая мою руку, в ответ на свои мысли, — может-быть, это за меня.
— Что «за вас»?
— Страдает Константинополь.
Я дико взглянул на него:
— Никак, компатриот сошёл с ума от страха?
У него в глазах стояли слёзы.
— Друг мой, я великий грешник. Я разрушил тысячу шестьсот браков. Может быть, Бог карает Стамбул именно за то, что я здесь… за моё богомерзкое присутствие…
— Ну, — возразил я бракоразводчику, — вы уж слишком самонадеянный грешник. Землетрясения в Царьграде не было четыреста лет, и — успокойтесь — за этот срок здесь совершались деяния не вашим чета. Если город не провалился сквозь землю после разных Махмудов, Селимов, Солиманов, и как, бишь, их там ещё, то логика Немезиды не позволяет ему провалиться только потому, что его надумался посетить русский бракоразводчик, с хорошею практикою…
Мало-помалу народ успокаивался. Истерического визга и бесчувственных тел стало меньше. И почти тотчас же из-за плеч трагедии стали выглядывать комедия и водевиль. Действительность иной раз создаёт курьёзные нечаянности, каких не придумать самому бойкому юмористу. После землетрясения прошло уже часа полтора. Одна дама, левантинка, средних лет и замечательной красоты, прекрасно одетая, сидела близ нашего столика; она продолжала плакать в три ручья и закрывать лицо руками. Мы с Мальтеном стали её успокаивать, говоря, что от первого землетрясения, слава Богу, уцелели, стало быть, плакать уже не о чем; а второго удара вряд ли можно ждать раньше полуночи. Почему мы так храбро ручались за добропорядочное поведение землетрясения, — решительно не понимаю, но Мальтен диктовал программу дальнейшего дня с такою самоуверенностью, точно он, по меньшей мере, начальник отделения в небесной канцелярии. Дама не унималась. Видя, что у неё нервы расходились не на шутку, я предложил ей стакан вина или рюмку коньяку. Она с жадностью схватилась за коньяк, но, вижу, не проглотила его, а держит во рту. После нескольких минуть удивлённого молчания с нашей стороны, красавица выплюнула коньяк и заговорила:
— Вот теперь немножко легче. Представьте себе, какой со мной ужасный случай! Ведь я вовсе не от землетрясения плачу. Я живу на даче на острове Халькис. Простудилась купаясь, схватила зубную боль. Четыре дня мучилась, на пятый не вытерпела, приехала в Перу к дантисту, и какова же моя несчастная звезда. Осмотрел он мой зуб, растревожил, десну мне исцарапал, говорит, что надо вырвать. Боль невыносимая. Ну, рвите! Только что он наложил ключ на зуб, как вдруг это землетрясение. Он взвизгивает не своим голосом, бросает ключ и меня и летит стрелою вон из кабинета. Я, забыв на минуту боль, вслед за ним. Мы кубарем скатываемся, обгоняя друг друга по лестнице, из четвёртого этажа, и вот я здесь. Пока не оправилась от страха, зубы не болели. Сейчас первое впечатление прошло, и вы вообразить не можете, как я страдаю. Уж лучше бы опять землетрясение!
Экономка нашего отеля бродила между постояльцами в полном отчаянии.
— Ну, что я теперь буду делать, чем стану вас кормить? В нашей кухне потолок обрушился прямо над плитою, и весь завтрак уничтожен.
— Но вы, madame Louise, обещали нам, между прочим, устриц, — перебил я её. — Устриц не ставят на плиту. Следовательно, их не раздавило, и мы их съедим.
— Ах, monsieur, их-то первыми и прихлопнуло. И их мне особенно жаль. Ведь это были первые по разрешении торговать ими. Всеми признано, что устрицы хорошее противохолерное средство, однако, в прошлом году один паша ухитрился умереть от холеры, заболев ею прямо после ужина с устрицами. И вот уже целый год они были контрабандою и были так дороги, что и не подступайся. А я их так любила! Вчера, наконец, полиция сняла запрещение. Я накупила превосходнейших устриц; наш Юсуп вскрыл их, положил на блюдо, я разинула рот, чтобы проглотить первую… но… стук! грохот! с полки летят кастрюли и горшки! Блюдо с устрицами — вдребезги. Я не помню, как очутилась в саду.
Глядя с высоты садика Aux petits champs на Стамбул, — наиболее пострадавшую часть Царьграда, что за Золотым рогом, — я никак не мог сообразить сразу: чего не хватает как будто его великолепной, оригинальной, не имеющей себе подобия по захвату зрителя панораме? Что-то было, что-то исчезло, и теперь этого чего-то ужасно недостаёт; а чего именно, не догадаешься. Мальтен тоже щурился, видимо недоумевая. Наконец мы оба переглянулись, сразу догадались и сразу оба расхохотались над своею долгою недогадливостью. Землетрясение срезало множество минаретов и, если можно так выразиться, «окургузило» великолепные мечети Стамбула. Стрелки их исчезли с горизонта, и отсутствие их совершенно изменило пейзаж — не в пользу его красоты. Минареты наделали много беды. Длинные и тонкие, они падали на далёкое расстояние: рухнет — и точно каменной плетью хлестнёт толпу нищих, всегда спящих близ мечетей. Вести из Стамбула приходили ужасные. Число жертв, — сперва, по слухам, незначительное, — всё росло и росло. Больше всего погибло людей на Старом Базаре Стамбула: он с тех пор так и остался не восстановленным; обрушенные своды его лежат во прахе… место запустения и проклятия! Пришла весть, что и на проливе, и в Мраморном море тоже неблагополучно. Центр землетрясения был в Бруссе в шести часах от Константинополя. Пострадали Принцевы острова. Халкис, откуда приехала лечить свои зубы наша трагикомическая левантинка, был разрушен до основания… Город понемножку одевался в траур… Четыре часа спустя, я оставил Константинополь. Пароход «Чихачёв» медленно прошёл в искажённых, израненных землетрясением берегах, оставляя за собою восемьсот тысяч человек населения унылого, в мрачном и безнадёжном ужасе, ждущего повторения своей беды… Как известно, оно не замедлило: через сутки с половиною Константинополь снова был потрясён, хотя и с меньшею силою… И уж как же искренно воскликнул я, читая телеграмму об этом в далёких Афинах:
— Слава Богу, что вовремя убрался!
На днях, сидя в Павловске, «на музыке», я видел издали своего товарища по несчастьям константинопольским — бракоразводного адвоката. Я указал его приятелю — литератору; оказалось, что тот его прекрасно знает.
— Вы не встречались с ним с тех пор? — спросил он меня.
— Нет, а что?
— Стало быть, не знаете, как на него подействовала константинопольская катастрофа. Совсем другой человек стал!
— Да ну?
— Честное слово: практику свою бросил, набожный такой сделался. Ну её! — говорит, — вы, господа, насчёт страшного суда все довольно легкомысленны, и «не вѣсте ни дня, ни часа, въ онь же» — это не про вас писано. А вот, как я этот самый страшный суд уже видел и внезапность его на своей шкуре испытал, то и могу понимать. Сказывают: кто на море не бывал, тот Богу не маливался. Нет, ты на земле потрясись, — тут вот, действительно, выучишься молиться!
Вероятно, адвокат — не единственная заблудшая овца, обращённая константинопольским землетрясением на путь истинный, и не даром «Всевышний граду Константинополя землетрясение посылал». Смертный страх, что и говорить — лучший из миссионеров, лучшее лекарство против атеизма. Он снимает неверие, как рукой. Но с другой стороны, даже я — путешественник, привычный к короткой памяти и легкомыслию южан — удивлялся, как быстро, после катастрофы, местные греки, евреи, итальянцы вошли в повседневный обиход своей лихорадочной жизни — полуторговый, полубеспутной. Над Стамбулом ещё крутились облака пыли от расшатанных домов, лавок и минаретов, а, насупротив, через Золотой Рог, уже кипел котёл авантюризма называемый коммерческим днём Перы и Галаты. Муллы в мечетях, священники в православных церквах, ксёндзы в костёлах, раввины в синагогах толковали своим паствам, что землетрясение — наказание Константинополю за его нечестие, подобное нечестию Ниневии. А едва я взошёл на палубу «Чихачёва», откуда-то вынырнул предо мною молодой грек и, озираясь, чтобы не поймал его кто-либо из пароходного начальства, предложил мне из-под полы купить альбом картин гнуснейшего содержания.
— Ты христианин? — спросил его провожавший меня Мальтен.
— Ещё бы! — с гордостью возразил он.
— А где ты живёшь?
— Там!
Он махнул рукою в сторону Стамбула.
— Ты был сегодня на Старом Базаре? Кажется, я тебя видел.
— Во время землетрясения? Как же! О, Боже мой! Я едва остался жив!.. Купите картины, господа: таких, кроме как в Константинополе, вы нигде не достанете! Всё с натуры; верьте мне — всё с натуры.
Мальтен долго смотрел на малого, молча, и потом обратился ко мне:
— Нельзя сказать, чтобы небесная кара произвела на этого парня особенно воспитательное впечатление.
Я расхохотался, а он невозмутимо продолжал, обращаясь к парню:
— Любезнейший, тебе удалось улепетнуть сегодня из ада земного, но от ада загробного тебе не уйти, как от виселицы, — в этом уж будь спокоен: я тебе порукою.
— Э, господин англичанин, — беззаботно возразил малый. — Я тоже человек и хочу есть. А, чтобы есть, надо торговать. А Бог, верно, не взыщет с меня-бедняка, за то, что мне приходится торговать этою дрянью; чем я виноват, если господа иностранцы, кроме подобных картин, ничего не покупают?!
— Негодяй знает логику, как дьявол! Помните: tu non credesti, che anch` io logico sono! — задумчиво обратился ко мне Мальтен. Я невольно вспомнил почти однородную сцену из Вольтерова «Кандида».
Во время лиссабонского землетрясения, среди ужаса, смерти и развалин. Кандид и Панглос ищут сопровождающего их матроса. А тот тем временем, не только равнодушный к ужасной катастрофе, но даже находя, что она ему очень на руку, — ограбил разрушенный дом, разбил кабак, напился, как стелька, и на последний свой золотой купил себе любовь первой встречной погибшей женщины.
— Друг мой, — говорил ему Панглос, — поступая столь безобразно, не находите ли вы, что оскорбляете Высший Разум?
— Поди прочь! — зарычал матрос, — я, брат, родился в Батавии, трижды плавал в Японию, трижды отрекался там от Христа и попирал ногами Распятие — нашёл ты кого пугать своим Высшим Разумом!
1897