Вальтер Скотт Зеркало тетушки Маргарет

Есть дня пора,

Когда, все чувства в сторону угнав,

Воображенье ткет свои узоры.

Тускнеет явь и тени оживают;

Смещаются незыблемого грани;

И, будто на порог небытия

Ступив, дрожишь и видишь в тишине

Сквозь пестроту земную —

Мир нездешний.

Такие вот неясные часы

Дороже мне действительности грубой.

Неизвестный автор[1]

Тетушка Маргарет была одной из тех досточтимых женщин, на чьи плечи ложатся все тревоги и заботы о жизни детей, за исключением разве тех, которые связаны с их появлением на свет. Нас, детей, было много, и у каждого был свой нрав и свои повадки. Одни были вялы и раздражительны — их посылали к тетушке Маргарет поразвлечься, другие были грубы, беспокойны и крикливы — их посылали к тетушке Маргарет, чтобы она угомонила их, а может быть, просто, чтобы дома их не было слышно; заболевших посылали к ней, чтобы она за ними ухаживала, упрямых — в надежде на то, что под влиянием тетушки Маргарет они образумятся; словом, ей приходилось нести все материнские обязанности без того, чтобы ее называли матерью и выказывали ей приличествующее родительнице повиновение. Вся эта хлопотливая жизнь ушла теперь в прошлое, изо всех детей, больных и здоровых, ласковых и грубых, довольных и недовольных, которые с утра до вечера толпились в ее маленькой гостиной, в живых остался один я. В детстве я много болел, и она относилась ко мне с особенной нежностью. И, однако, случилось так, что именно я пережил всех своих братьев и сестер.

И сейчас еще я навещаю мою престарелую тетушку не реже трех раз в неделю и буду верен этой привычке и впредь, доколе мне не откажут ноги. Домик ее находится на расстоянии полумили от предместья, где я живу, и стоит несколько на отлете. Пройти туда можно не только по большой дороге, но также и по еле заметной, тянущейся сквозь зеленые луга тропинке. Мало что в жизни может теперь меня по-настоящему взволновать, но я глубоко огорчился, узнав, что эти тихие луга кое-где уже разбиты на участки для постройки новых домов. На том, который ближе всего к городу, за последние несколько недель забегали тачки, и их такое множество, что они, пожалуй, могут за один раз погрузить и перевезти на новое место слой земли по меньшей мере дюймов восемнадцать. На отведенных под постройку площадках в разных местах сложены огромные треугольные штабеля досок; небольшая рощица в восточной части усадьбы, которая пока еще радует глаз, уже обречена на уничтожение, о чем свидетельствуют белые метки на стволах, и должна будет уступить место несуразному скопищу печных труб.

Другой на моем месте стал бы, может быть, огорчаться, что эти небольшие выпасы, принадлежавшие некогда моему отцу (род наш в свое время занимал известное положение в свете), продавались теперь по частям, именно для того, чтобы покрыть потери, которые отцу пришлось понести, когда с помощью одной коммерческой сделки он пытался поднять свое уже пошатнувшееся благополучие. Об этом обстоятельстве, в то время как плотники уже работали вовсю, напомнили мне те из друзей, которые обычно обеспокоены, как бы вы не оставили без внимания какую-то сторону постигшего вас несчастья.

«Такая великолепная земля, — говорили они, — и почти у самого города: если засадить ее репой и картофелем, она даст не меньше двадцати фунтов дохода с акра, а если сдать ее в аренду под постройки, — о, тогда это просто золотая жила! И подумать только, что все это ее бывший владелец ухитрился продать не за понюх табаку!»

Такого рода доброжелателям никак не удается повергнуть меня в уныние. Если бы мне было позволено беспрепятственно заглянуть в прошлое, я бы с радостью отказался как от удовольствия получать с этой земли доходы, так и от надежды получить их в будущем — в пользу тех, кому мой отец эти земли продал. Я сожалею о происшедших переменах лишь потому, что уничтожаются дорогие мне места, и мне приятнее было бы видеть (так мне кажется) наше родовое поместье в руках людей незнакомых, лишь бы оно оставалось таким же запущенным, как было, чем знать, что оно принадлежит мне, но превращено в огороды или застроено. Я вполне разделяю чувства бедного Логана:

Свидетель детства, милый луг

Изрыт теперь сохою,

И вырублено все вокруг

Безжалостной рукою.[2]

Я, однако, надеюсь, что нависшая над этими местами угроза не так уж скоро осуществится. Хотя причиною всех этих перемен явился предприимчивый дух недавнего времени, меня ободряет мысль, что все последующее настолько эту предприимчивость охладило, что остальная часть заросшей зеленью тропинки, ведущей к дому тетушки Маргарет, может быть, сохранится нетронутой до конца ее дней и до конца моих. Я очень в этом заинтересован, ибо когда я прохожу по этому лугу, во мне с каждым шагом оживают воспоминания детства. Вот перелаз — и тут мне вспоминается, как сердитая нянька пеняет мне за мою беспомощность, пренебрежительно и грубо помогая взобраться на каменные ступени, через которые другие дети перепрыгивают с веселыми криками. Я вспоминаю, как горько становилось мне в эти минуты и как, сознавая свою немощь, я сгорал от зависти, когда видел легкие движения и прыжки моих более ловких братьев.

Увы! Все эти большие корабли погибли в необъятном океане жизни, и лишь утлое суденышко, которое, выражаясь языком моряков, отличалось столь низкими мореходными качествами, выдержало все штормы и спокойно достигло гавани. Вот заводь, куда, пуская кораблик из листьев больших желтых лилий, упал мой старший брат, которого едва успели вытащить и которому тогда суждено было спастись от водной стихии, чтобы потом погибнуть под флагом Нельсона[3]. А вот и рощица — та самая, куда мой брат Генри ходил за орехами, — ему и в голову не приходило, что он найдет смерть в индийских джунглях, куда он отправится в погоне за рупиями.

Эта коротенькая прогулка навевает еще столько разных воспоминаний, что когда я останавливаюсь, опираясь на палку, и, оглядываясь вокруг, начинаю сравнивать того, каким я был тогда, с тем, каким я стал сейчас, меня начинают обуревать сомнения, что это один и тот же человек. Но вот я наконец перед домом тетушки Маргарет с его неправильной формы фасадом и несимметрично расположенными переплетами окон, которые до такой степени непохожи одно на другое, что кажется, будто строившие их мастера нарочно старались придать каждому свою особую форму, свой размер и отделать на особый лад украшающий его подоконник. Флигель этот, некогда составлявший часть старинного поместья, все еще продолжает быть достоянием нашего рода, ибо по давнему семейному договору он был пожизненно закреплен за тетушкой Маргарет. На этой весьма ненадежной нити и держится пребывание здесь последней представительницы рода Босуэлов и последняя едва ощутимая связь этого рода с фамильными землями. Ибо после того, как тетушка уйдет от нас, единственным отпрыском рода останется больной старик, без содрогания приближающийся к могиле, которая поглотила все, что у него было дорогого на свете.

Предавшись на несколько минут этим мыслям, я вслед за тем вхожу в домик, который, как утверждают, был всего-навсего пристройкой к стоявшему на этом месте помещичьему дому, и нахожу там человеческое существо, которое сумело прожить свой век так, что время совсем почти его не коснулось. Ибо тетушка Маргарет сейчас должна была стать настолько же старше тетушки Маргарет моего детства, насколько пятидесятишестилетний мужчина старше десятилетнего мальчика той поры. А неизменное одеяние тетушки Маргарет, само собой разумеется, еще больше способствует утверждению взгляда, что время для нее застыло навеки.

Коричневое или шоколадного цвета шелковое платье с доходящими до локтей гофрированными манжетами из той же материи, под которыми есть еще другие — из мехлинских кружев[4], черные шелковые перчатки или митенки, седые волосы, начесанные на валик. Чепчик из белоснежного батиста, который обрамляет ее благородное лицо, — на всем этом нет отпечатка 1780 года, но еще меньше это походит на моду 1826 года, — это свой особенный, неповторимый стиль тетушки Маргарет. Она и сейчас еще сидит там, как сидела тридцать лет тому назад, с прялкой или с чулком, который она вяжет зимой у камина, летом — у окна, а если выдастся особенно теплый вечер, то даже и на свежем воздухе, у крыльца. Руки ее, точно некий искусно устроенный механизм, все еще выполняют работу, для которой они словно предназначены: они свершают свой каждодневный урок, может быть, год от года медленнее, но ничем, однако, не давая почувствовать, что скоро они остановятся совсем.

Вся нежность, вся любовь, некогда повергнувшие тетушку Маргарет в добровольное рабство к целому выводку детей, перенесены теперь целиком на заботы о здоровье и благополучии одного старого и больного человека — последнего из оставшихся в живых членов ее семьи и единственного, кто теперь еще интересуется всем кладезем семейных преданий, который старушка бережно хранит в своей памяти: так, должно быть, скупой бережет свое золото, не желая, чтобы оно после его смерти кому-то досталось.

Мои разговоры с тетушкой Маргарет обычно имеют мало отношения к настоящему и будущему: каждый новый день приносит нам обоим ровно столько, сколько мы от него ждем, и ни она, ни я не рассчитываем на большее; что же касается дня, который должен настать, то по эту сторону гроба у нас обоих нет уже ни надежд, ни тревог, ни страха. Поэтому нам естественно оглядываться на прошлое: забывая, что в настоящем семья наша разорилась и утратила свое положение в свете, мы вспоминаем времена былого богатства и благополучия.

Из этого небольшого вступления читатель узнает о тетушке Маргарет и об ее племяннике столько, сколько нужно, чтобы понять следующий за тем разговор и ее рассказ.

Когда на прошлой неделе — а было это летним вечером — я зашел навестить старушку, с которой мой читатель уже немного знаком, она приняла меня, как всегда, с присущими ей радушием и добротою: однако от меня не укрылось, что в этот вечер она была задумчива и подолгу молчала. Я спросил ее, что было тому причиной.

— Сегодня расчищали старую часовню, — сказала она. — Джон Клейхадженз, как говорят, обнаружил там отличное удобрение для полей. А что это, как не останки наших с тобою предков!

Я привскочил со стула в тревоге — давно уж я так не волновался, как в эту минуту. Но потом я тут же успокоился и снова сел, ибо, взяв меня за рукав, тетушка добавила:

— Часовня эта давно уже перешла во всеобщее владение, дружок мой, из нее сделали овчарню: так можем ли мы противиться, чтобы человек распорядился по своему усмотрению тем, что ему принадлежит? И притом я уже говорила с ним, он был очень со мной обходителен, обещал, что, найди он там кости или надгробия, все будет сохранено и водворено на свои места. Чего же еще от него требовать? Так вот, слушай. На первой плите, которую он там обнаружил, было начертано имя Маргарет Босуэл и год — тысяча пятьсот восемьдесят пятый, и я распорядилась, чтобы ее приберегли и убрали, ибо я думаю, что находка эта предвещает мне близкую смерть; плита эта прослужила моей тезке две сотни лет, и нашли ее как раз вовремя — теперь она окажет ту же услугу и мне. Дома у себя я давно уже навела порядок во всем, что касается дел земных, но можно ли быть уверенным, что душа моя совершенно готова к тому, чтобы отойти в иной мир.

— После ваших слов, тетушка, — ответил я, — мне, может быть, следовало бы взять шляпу и уйти. Я бы так и поступил, но дело в том, что на этот раз в ваше истинное благочестие вкралась какая-то инородная примесь. Думать о смерти во всякую пору жизни — это наш долг; считать, что она стала ближе оттого, что нашли какую-то старую плиту, — это уже суеверие, а вы, с вашим никогда не изменяющим вам здравым смыслом, вы, которая так долго были столпом и опорой распадавшейся семьи, вы последняя, кого бы я мог заподозрить в подобной слабости.

— У тебя бы и не было повода заподозрить меня, дорогой мой, если бы речь шла о каком-нибудь обыкновенном случае в нашей повседневной жизни. Но на этот счет я действительно суеверна, и с этим суеверием я не хочу расставаться. Именно это суеверие и отличает меня от нынешнего времени и сближает с тем, к которому я тороплюсь возвратиться. И даже тогда, когда предчувствие мое, как это случилось сейчас, подводит меня к самому краю могилы и велит мне заглянуть туда, я все равно не хотела бы его лишиться. Оно успокаивает мое воображение, нисколько не влияя на мои мысли или поступки.

— Милая тетушка, — ответил я, — должен признаться, что если бы такие слова я услыхал не от вас, а от кого-то другого, я подумал бы, что это не более чем каприз и похоже на то, как священник, не пытаясь оправдать свою ошибку, по старой привычке продолжает произносить Mumpsimus вместо Sumpsimus[5].

— Хорошо, — ответила тетушка, — я объясню тебе, почему я непоследовательна. Ты знаешь, что я принадлежу к людям старозаветным, к тем, кого называют якобитами[6]. Но на их стороне только мои чувства, потому что не найти человека столь верноподданного, как я, и который вознес бы столько молитв за здравие и благополучие Георга Четвертого[7] — да хранит его Господь! Должна только сказать, что сей добросердечный государь не сочтет себя оскорбленным, если в такие вот сумеречные часы старуха усядется в кресло и будет думать о человеке высокого мужества, которого чувство долга заставило с оружием в руках пойти на собственного деда, и как, уверенные в том, что служат своему государю и своей стране, они, —

Схватившись, разили друг друга, пока

Навеки к мечу не приникла рука.[8]

В такие минуты, когда перед глазами у меня проплывают тартаны, волынки и палаши[9], не проси меня, чтобы рассудок мой согласился с доводами, которые, боюсь, он не может опровергнуть, и не доказывай мне, что интересы общества решительно требуют, чтобы все это перестало существовать. В самом деле, я нисколько не сомневаюсь в том, что правда на твоей стороне. И все-таки, вопреки моему желанию, ты вряд ли многого добьешься. Это все равно что заставить влюбленного до безумия человека выслушивать перечень недостатков его любимой; будучи вынужден дослушать его до конца, он потом непременно скажет, что любит ее теперь еще больше.

Я не жалел о том, что перебил поток мрачных мыслей тетушки Маргарет, и отвечал в том же тоне:

— Ну, разумеется, я совершенно уверен, что наш добрый король тем более убежден в верноподданнических чувствах миссис Босуэл, что королевская власть законно перешла к нему по наследству от рода Стюартов, к которому он принадлежит, и что закон о престолонаследии всецело на его стороне[10].

— Быть может, — сказала тетушка Маргарет, — моя приверженность к монарху, соединившему в своем лице все эти права, имей она хоть какое-нибудь значение, оказалась бы от этого еще сердечнее, но, честное слово, я столь же искренне была бы привязана к нашему королю, если бы право его основывалось только на воле всего народа, как то было провозглашено революцией[11]. Я не из числа ваших людей, верящих juro divino*.(*по божескому закону (лат.))

— И тем не менее вы якобитка!

— И тем не менее я якобитка; или, лучше, считай меня сторонницей тех, кто во времена королевы Анны назывались «Непостоянными»,[12] поскольку в поступках своих они руководились попеременно то чувством, то принципами. Вообще-то говоря, очень худо, что ты не позволяешь старухе быть непоследовательной в части политических взглядов в той мере, в коей непоследовательно вообще все человечество в самых разнообразных областях жизни: ты ведь не можешь назвать ни одной такой области, где бы страсти и убеждения постепенно не уносили устремляющегося к цели человека в сторону от стези, каковую указует нам разум.

— Это верно, тетушка: но вы просто заблудились, и вас надо вернуть на путь истинный.

— Пощади меня, ради бога, — взмолилась тетушка Маргарет. — Помнишь гэльскую песенку, только, должно быть, я неверно все произношу:

Hatil mohatil, na dowski mi*. (*Я сплю, и ты меня не буди.)

Уверяю тебя, дорогой мой, такие сны наяву, навеянные воображением в том состоянии, которое твой любимый Вордсворт называет «души моей причуды»,[13] дороже мне всей остальной жизни. Вместо того чтобы заглядывать вперед, как в дни молодости, и строить воздушные замки, теперь, на краю могилы, я оглядываюсь назад, на далекие годы, на лучшее, что у меня было в жизни. И грустные, но вместе с тем успокоительные воспоминания, которые со всех сторон обступают меня, так меня захватывают, что мне начинает казаться, что, став более мудрой или более трезвой и освободившись от всех предрассудков, я совершила бы святотатство по отношению к тем, кого я чтила в дни моей молодости.

— Мне кажется, я уловил вашу мысль, — ответил я, — я как будто начинаю понимать, почему вам порою хочется предпочесть сумерки с их миром иллюзий ровному свету разума.

— Когда мы ничем не заняты, — сказала она, — мы можем спокойно сидеть в темноте, но когда хочешь взяться за дело, приходится звонить, чтобы принесли свечи.

— И в этой неверной полутьме, — продолжал я, — фантазия создает зачарованные и чарующие нас видения, которые нередко воспринимаются нами как нечто реальное.

— Да, — согласилась тетушка Маргарет, которая в жизни много читала, — такое действительно случается с теми, кто подобен переводчику Tacco.[14]

Поэту, что, увлекшись, всей душой

В создания фантазии поверил.[15]

Для этого вовсе не нужны те ужасы, с которыми сейчас связана вера в подобные чудеса; в наше время эти страхи — удел глупцов и детей. Вовсе не нужно, чтобы в ушах у вас звенело и вы менялись в лице, как Теодор, когда ему явился призрак охотника.[16] Для того чтобы вы знали, что такое чувство сверхъестественного, вы должны ощутить тот едва уловимый трепет, который охватывает вас, когда вы слушаете какую-нибудь страшную историю о действительном происшествии и когда рассказчик, предупредивший, что сам он, вообще-то говоря, не верит разным бредням, тем не менее предлагает вашему вниманию именно эту историю, а не какую-нибудь другую, потому что она необыкновенна и в ней есть нечто такое, что заставляет задуматься. И вот еще один признак — когда рассказ доходит до высшего напряжения, вам бывает трудно заставить себя оглянуться и осмотреть все вокруг. И третий — когда потом остаешься одна у себя в комнате, стараешься не заглядывать в зеркало. Словом, вот те признаки, по которым можно сказать, что определенная ступень достигнута и женское воображение разгорелось настолько, что готово принять на веру любой рассказ о привидении. Я не берусь описывать, в чем выражается подобное же состояние у мужчин.

— Последний из этих симптомов, милая тетушка, — страх поглядеть на себя в зеркало — не слишком-то часто наблюдается у лиц прекрасного пола.

— Ну, в том, что касается женщин, ты очень мало смыслишь, дорогой мой. Перед тем как поехать на бал, женщины с беспокойством разглядывают себя в зеркале; но когда они возвращаются домой, желание это совсем пропадает. Жребий уже брошен, дама либо произвела в обществе то впечатление, на которое рассчитывала, либо нет. Но я не стану углубляться дальше во все тайны туалетного стола; скажу только, что у меня самой, как и у многих других женщин моего круга, как-то душа не лежит к зияющей черноте большого зеркала в тускло освещенной комнате, когда начинает казаться, что отражение свечи, вместо того чтобы появиться в зеркале, теряется где-то в его темных глубинах. В этой густой, как чернила, мгле есть где разыграться фантазии. Вместо вашего собственного отражения она может вызвать оттуда иные образы, или, как в детстве, в таинственный вечер кануна дня Всех Святых,[17] из-за спины у вас может выглянуть чье-то лицо; словом, когда я бываю настроена суеверно, я говорю моей горничной, чтобы вечером, перед тем как мне войти в спальню, она завешивала зеркало зеленой занавесью, так, чтобы, если вдруг появится привидение, она увидала бы его первая. Но, правду говоря, эта боязнь заглядывать в зеркало в определенных местах и в определенные часы появилась у меня, должно быть, под впечатлением одной истории, которую я слышала от бабушки, имевшей отношение к тому, что произошло и о чем я сейчас тебе расскажу.

Загрузка...