Почти каждый день я совершаю традиционный и традиционно бесплодный обход города. Что хочу найти, я и сам не понимаю, но хожу и хожу, и уже в сумерках, продрогший, злой, возвращаюсь к себе.

Наш дом называют Серой кривой пятиэтажкой. Есть еще Голубая кривая — ее панели покрыты голубоватой облицовочной крошкой. Нашу строили на несколько месяцев позже Голубой, и, видимо, на нее крошки не хватило — стены светло-серые. Наш дом сдали весной девяносто четвертого, с тех пор пятнадцать лет ничего в городе не строили, кроме разве что частных коттеджей, да и из них мало какие довели — в основном торчат до сих пор этакие полуразвалины, заросшие травой и кустами: место для пацаньих игр.

Дом стоит удобно — по соседству супермаркет, через дорогу парк, до моря два квартала, минут десять неторопливым шагом. Квартира на четвертом этаже, двухкомнатная, комнаты отдельные, не проходные… Правда, родителям пожить здесь довелось недолго. Отец, которому и давали квартиру (он двадцать лет проработал на прядильной фабрике), умер через год после переезда, а мать — через полтора. Рак обоих сожрал… От него многие в городе умирают, но об этом не принято распространяться — мы считаемся курортной зоной, летом здесь битком отдыхающих, а начни про рак трезвонить, наверняка перестанут ездить, и тогда нам всем быстрый и реальный каюк…

Родители умерли, и я остался единственным владельцем этих квадратных метров. Есть еще бабушкина хибара на Горе. Это далеко от моря, но Гора считается самым старым районом города. Там было одно из двух поселений, которые потом разрослись… Хибара ветхая и страшная, с мая по октябрь я в ней обитаю. Газ есть, главное, на улице колонка с водой.

В этой хибаре мы с родителями жили до переезда в Серую кривую пятиэтажку. Получив ордер, звали и бабушку — “задавит тебя здесь потолком”, но она отказалась: “Пускай лучше задавит, чем море смоет”. Я долго не верил, что она всерьез боится моря, да и не она одна, а большинство старух и стариков на Горе. Посмеивался над полулегендой, согласно которой с тысячу лет назад случился страшный шторм, а может, и цунами какое-нибудь, и поселение рыбаков смыло вместе со всеми жителями. А люди, жившие выше, — виноградари и пастухи — уцелели, но гибель соседей произвела на них такое сильное впечатление, что и через сотни поколений море продолжало казаться людям с Горы опасным и враждебным…

Бабушка в центре города — то есть в низине — почти не бывала; моя мама, ее дочь, тоже никогда не рвалась туда, и если отец, уроженец дальней степной области, тащил нас на пляж, выискивала разные причины, чтоб не пойти.

Да, эта боязнь моря до недавних пор была мне дика и смешна, но почему-то теперь я все чаще думаю о том, что это тупое накатывание волн и редкие почти игрушечные штормы должны в конце концов смениться серьезным. Взбунтоваться, встать на дыбы… Наверное, множество людей ожидают и ожидали нечто подобное, но я ожидаю с чем-то вроде радости. Как какого-то избавления. От чего? Я и сам не могу себе объяснить. Все, вроде, нормально. Свобода, куча времени, денег в сезон заработать можно столько, что хватит на жизнь в оставшиеся пять месяцев холодов… Только вот… Только вот пустота и тоска, такая тоска, что хочется, чтобы случилось что-нибудь, пусть страшное, гибельное, но способное разбить пустоту и тоску.


Сейчас зима, февраль, и можно спать хоть круглые сутки. Но я просыпаюсь часов в пять. Долго пытаюсь забыться снова, устраиваюсь удобнее… Нет, подушка становится твердой, одеяло давит и душит. Во рту гниловатая сухость, глаза чешутся… Потом в голову начинают лезть мысли. Как провести этот день, чтобы не получился один в один, как прошлый и позапрошлый, и недельной давности, месячной… Февраль, как январь, как декабрь, ноябрь… На несколько минут фантазирование чего-нибудь необычного увлекает и одновременно усыпляет, но тут приходят воспоминания о родителях, я начинаю представлять, что чувствовала бабка, пережившая свою дочь на три года, как она мучилась в одиночестве (я тогда навещал ее редко); я пытаюсь представить себя через десять лет, через двадцать. А в основном колют и царапают мысли, не оформленные во что-то конкретное, — просто заливает мозг неприятным, гадким, разъедающим. Кислотой тоски. Именно тоски. Самое правильное слово — тоска, хоть и заболтанное, обесцененное. Но, бывает, услышишь от кого-нибудь вздох: “Тоска-а”, — и ледяной судорогой сводит грудь, и тянет зареветь, как в детстве, когда тебя несправедливо обидели. Взяли и просто так, ни с того ни с сего, для забавы или, хм, с тоски ущипнули, обозвали, ткнули…

Когда лежать уже невмочь, я сажусь на кровати, включаю телевизор, больше не для того, чтоб смотреть, а из-за мягкого света, который он излучает, и нахожу сигареты.

Курю, таращусь в экран, прочесываю дистанционкой программы… Повторы вышедших из моды сериалов, черно-белые советские фильмы, клипы малопопулярных певцов… Смотреть нечего, да и вообще как-то нечего смотреть — в какое бы время ни включал телевизор, какую бы программу, всегда тянет переключить на другое или вообще щелкнуть красной кнопкой.

Но щелкну, и что останется? Неживая полутьма, тишина, рождающая мысли, от которых становится жутко. Пусть лучше это…

Давлю в пепельнице докуренную до фильтра сигарету, поднимаюсь.

Довольно тепло. Значит, на улице без ветра, — при ветре, как бы ни грели батареи, в квартире зябко. Правда, рамы я не заклеиваю — лень возиться. Да и не помогает — от этих ветров только стеклопакеты спасают…

Тащусь в туалет. Позевывая, покашливая от горькой слизи в горле, мочусь. Спускаю воду. Белый маленький счетчик над бачком закрутил свою крыльчатку, красный валик справа стал менять цифры, отсчитывая потраченные литры… Черт, опять забыл плеснуть в унитаз воды из ведра! Вот же оно, рядом, и пластмассовый ковшик плавает… Изо всех сил стараюсь экономить и постоянно срываюсь.

Но так как-то уютно, приятно становится, когда слышишь, как наполняется бачок, что-то там шипит и посвистывает…

Зажигаю на кухне колонку. Потом — плиту. Ставлю чайник… Электрочайники у нас не прижились — слишком много жрут электричества, а газ пока относительно дешевый. Да и вредны, говорят, эти электрочайники. Пластмасса. Пользуются ими в основном на работе…

Мысли, хоть и такие мелкие, ничтожные, как сейчас, разгоняют бесполезную, не перерастающую в сон дремоту; я двигаюсь быстрее, словно у меня впереди масса важных и срочных дел.

Пару раз обжегшись (отрегулировать воду невозможно), умываюсь надеваю треники, стеганую рубаху. Делаю чашку кофе, пью перед телевизором. Мировые новости сегодня пресные, никаких катастроф. Фильмов интересных нет (кто их будет смотреть в половине шестого утра?), по MTV какое-то реалити-шоу вроде “Дома-2”, — тоже молодняк делает вид, что пытается полюбить друг друга. То обнимаются, то матерятся и бесятся. Смотреть скучно… Сейчас я кажусь себе, в свои тридцать шесть, всё знающим, всё испытавшим стариком. Хотя что я знаю, что испытал?.. Нескольких секунд поисков в своем прошлом хватает, чтобы меня скрутил новый приступ тоски. Ведь ничего, совершенно ничего особенного, ничего, за что бы зацепиться, посмаковать приятное или ужаснуться, когда я был на волосок от гибели…

Ровная жизнь. И даже смерть родителей мне иногда представляется не бедой, а благом. Сейчас бы давились здесь, в этой двухкомнатке, отец бы с матерью раз в неделю ругались из-за какой-нибудь мелочи (а точнее, из-за утомления друг другом, собой, собственным бездельем), и я бы наверняка ввязывался в их грызню… Полно таких семеек…

Но родители умерли, почти не мучаясь (обоих рак сожрал за несколько месяцев), и оставили меня одного. Одного в этой квартире-кормилице. Я сам себе хозяин, что хочу, то и делаю, ни от кого не завишу, ни под кого не подстраиваюсь.

Только вот… Только невыносимо… Слабенькая бодрость, возникшая во время умывания, приготовления кофе, улетучивается, и я бессильно разваливаюсь в кресле, как переваренная рулька.

Нет, не надо! Вскакиваю, встряхиваюсь, хватаю сигарету, зажигалку. С пепельницей в руке хожу по комнатам, заворачиваю на кухню, оглядываюсь, будто ищу что-то важное. Сам не знаю, что, но важное, способное помочь и спасти.

Остановился перед книжными полками… Я по нескольку раз утром и вечером перед ними останавливаюсь. Внимательно смотрю на корешки… На самом деле все читано-перечитано. Джек Лондон, Купер, Пикуль, Лермонтов, Скотт, трехтомник Александра Грина… Романтика, необыкновенные приключения, страсти и путешествия, сбывшиеся надежды… От воспоминаний о том, как жадно я поглощал все это, становится еще хуже, и я отбегаю обратно к телевизору…

Покупать другие книги или брать в библиотеке не хочется, точнее, страшновато — неизвестно, что там найдешь, под обложкой. Да и что нужно искать в моем положении? В моем непонятном положении…

Иногда я прошу дать что-нибудь почитать Наташу, но не потому, что жажду именно читать, а чтобы поддерживать отношения с ней. Брать и отдавать книги — хороший повод встречаться, разговаривать, рассчитывать на нечто большее… Хотя с этого большего у нас отношения и начались — секс в первый же вечер знакомства, — а потом пошли по нисходящей. Или, наоборот, теперь они настоящие, а тот секс был приступом животности и отчаяния. Не знаю… Не знаю, не хочу анализировать, просто раза два-три в неделю прихожу в музей, где Наташа работает, и отдаю ей очередную книгу, беру другую.

Она пичкает меня Серебряным веком. В основном, конечно, стихами. Позавчера, например, дала толстенький том Марины Цветаевой. Я полистал, наткнулся на строки (уголок страницы с ними был загнут):

Захлебываясь от тоски,

Иду одна, без всякой мысли,

И опустились и повисли

Две тоненьких мои руки, —

и захлопнул. Дальше читать желания не возникает. Распалять в себе эту мерзкую тоску, тем более при помощи стихов, — последнее дело. А она ведь там повсюду, тоска, в Серебряном веке. Везде про умирание, распад, тревогу какую-то неосознанную… Мы с Наташей несколько раз спорили, — ей, наоборот, такие стихи уверенность в будущем почему-то дают, — следующий спор может закончиться ссорой. Ссориться не хочу, боюсь. И так не с кем общаться… А до лета еще далеко.


Занимая голову подобными размышлениями, мучаясь и слегка как-то играя с этой мукой, я убиваю часа полтора. За окном светает, становится немного легче… Иду на кухню, чтоб приготовить завтрак. Точнее, найти, что там есть пожевать в холодильнике.

В кастрюле остатки сваренного дня два назад риса. Кусок вареной колбасы, кефир…

Ставлю на плиту сковородку, наливаю немного масла. Поджариваю колбасу, разогреваю рис. Посимпатичней выкладываю на тарелку, в рисе делаю углубление, лью туда кетчуп. Отрезаю кусок хлеба. Возвращаюсь в комнату.

По телевизору как раз региональные новости. Проблемы с отоплением, сложности на дорогах — гололед; а вот и наш город: какая-то пожилая рыхлая женщина плачет. Ей вручили бумагу, что нужно в течение десяти дней освободить комнату в рабочем общежитии. Комната аварийная. “И куда я?.. Куда я?” — задыхаясь, спрашивает она, потрясая листом… Потом журналистка берет интервью у пресс-секретаря администрации. “Никто на улице не останется!” — заверяет он.

Наверное, не останется. Но я начинаю представлять, что вот такая же бумажка приходит мне. Да я с ума сойду, соображая, как упаковать вещи, что вообще делать. Хотя… Я знаю ту общагу недалеко от нефтебазы — кирпичная пятиэтажка, похожая на руины. Может, у этой женщины появился шанс изменить жизнь, получить хоть однушку, но в нормальном доме.

Да нет, какой шанс… Переселят в другую нору, потом, лет через пять, снова велят собирать в баул трусы и кастрюли и куда-то идти. И так до конца… Мне хочется, чтобы на ее месте сейчас была девочка лет двадцати пяти. Плачет и спрашивает в камеру: “И куда я? Куда?!”. Не очень симпатичная, простоватая, глуповатая; но это даже хорошо… И я мчусь к ней, предлагаю: “Переезжай ко мне”. Конечно, никаких прописок — пусть живет на правах домработницы. Отведу ей комнату, буду раза три в неделю с ней спать, изредка выводить в кино или в кафе…

Усмехаюсь этим фантазиям, отношу пустую тарелку на кухню. Мою. Когда открываю горячую воду, колонка начинает выть, как немецкий самолет в фильмах про войну.

Закончив, выключаю газ, поворачиваю вентиль на трубе.

Смотрю в окно. Серовато, пусто, деревья неподвижны… Да, ветра нет, и это редкость. Прогулка сегодня должна получиться приятной… Прогулка… Скорее, панический поиск непонятно чего. Неизвестно чего.

Шляюсь по знакомым, с детства изученным улицам и ищу, ищу. Вот сейчас возьмет и блеснет это нечто. Озарит, согреет, спасет. Как в книгах… В каждой из нескольких десятков прочитанных мной за жизнь книг что-то случается хорошее. Конечно, герой преодолевает массу преград, проходит кучу испытаний, но в итоге обретает счастье.

Я тоже готов преодолевать преграды, согласен даже погибнуть. Но где эти испытания, где враги, с которыми нужно сражаться? У меня — вереница бесцветных дней, вроде бы вполне благополучных, но они складываются в пустой год, и этот год уходит в небытие. Растворяется, будто и не было. Ни какого-нибудь десятого февраля, ни двадцать третьего января, ни семнадцатого января, ни даже четвертого декабря — дня моего рождения.

Летом еще более-менее — летом тепло, многолюдно, суетливо и празднично в нашем городе, и ощущение, что найдешь нечто спасительное, сильнее. Хотя ближе к холодам становится ясно: это обман. Глазение на девушек в купальниках, танцы и катанье на аттракционах, два-три-четыре совокупления с подпившими лохушками, пачечка полученных за съем квартиры, за таскание шезлонгов и разные мелкие подработки денег, вот и все. И дальше пять месяцев почти полного одиночества, почти полной тишины и беспрерывной тоски. Но в эти холодные месяцы я начинаю искать еще активнее — кажется, что меня, одинокого, на пустынной улице, это спасительное нечто заметит скорее, чем в летней суете… Или я его замечу и обрету?.. Какая разница…

Да, от такой жизни немудрено и заговариваться, впасть в какую-нибудь веру. У нас зимой в городе и людей почти нет, но кто остается — поголовно верующие. Разнообразные христиане, свидетели Иеговы, мусульмане, караимы, даже сатанист один есть — живет в доме напротив. На закате у него обострения наступают, и он проповедует с балкона. Ни для кого угрозы не представляет, не пристает со своей верой, и его не трогают… Наташа верит в поэзию, моя одноклассница Ира — в принца. Да, все во что-то или в кого-то верят.


Медленно, как бы тайком от себя самого, я собираюсь на улицу. Вот сменил треники на джинсы. Побродил, подобрал свитер со спинки дивана… Потаскал по щекам лезвия электробритвы… Еще побродил по комнатам. Выключил телевизор.

Ну что, пора идти. Пора искать.

Посмеиваясь над собой, обзывая шизоидом, романтиком, открываю дверь, выхожу на площадку. Запираю оба замка. Что ж…

Спускаюсь по лестнице. На щитках — навесные замки, части счетчиков нет, — жильцы переставили их внутрь квартир вскоре после заселения. От греха подальше. Воровали тогда всё подряд — белье с веревок во дворе, колеса у машин или целиком машины, провода срезали, оставленные на минуту тазы и ведра возле подъезда… Может, даже не из-за нужды воровали, просто время было такое, когда не воровать было труднее, чем тащить все, что плохо лежит.

Сегодня воруют меньше и вообще как-то бережнее друг к другу относятся. Словно оставленная на утонувшей подводной лодке команда. Знают, что уже не спастись и убивать друг друга бессмысленно. Так вот бродят по кварталам-отсекам, чего-то ищут, на что-то надеются. Очередное лето дает очередную надежду, пусть слабую и иллюзорную, а очередная зима добивает…

Мусоропроводы заварены. Уже лет десять мусор выносим в контейнеры, стоящие во дворе. Сделано это в целях экономии — сгружать в машину содержимое трех металлических коробов дешевле, чем подгонять ее к каждому подъезду. Да и для нищих (настоящих бомжей у нас, кажется, нет, а нищих немало) — возможность покопаться в отходах, найти что-нибудь для себя нужное.

Поначалу многие ленились нести ведра и пакеты от квартиры до контейнеров — валили мусор или возле бесполезной теперь трубы, или у дверей камер приемников; некоторые, живущие на верхних этажах, выбрасывали его из окон.

Но постепенно приучились. Постепенно ко многому приучаются. У некоторых, знаю, экономить на всем — цель жизни. Даже не из-за нужды, а просто. Это у них типа спорта. Встречаются и хвалятся друг перед другом: “А я в прошлом месяце на три десятых кубика воды меньше потратила!” — “А я света нажег на сорок семь киловатт всего. Учись!” И когда слышу такое, представляется, как на ощупь передвигаются по темной квартире и делают глоток воды, когда хочется выпить всю чашку, как недокипяченной водой чай заваривают, пасту на щетке оставляют, чтоб ею же вечером зубы почистить, сталкивают говляшик палочкой в сухую дыру унитаза. “Экономия!”

Стоило во двор выйти, со всех сторон — из кустов, из-под жестяных гаражей, из подвальных отдушин — ко мне бросаются кошки. С десяток, а может, и больше. Но увидели, что в руках нет ни кастрюли, ни пакета с объедками, тут же потеряли интерес и потрусили в свои укрытия. Две-три недовольно мявкнули, словно я обязан был их угостить.

Кошек в нашем городе полно. Думаю, что сейчас их больше, чем людей. Они не то чтобы бездомные, а какие-то общие. Пожилые женщины и дети их подкармливают, играют, гладят. У нас любят кошек. Даже собаки не трогают.

Мне часто кажется, что кошки и есть хозяева города, что им одним здесь по-настоящему хорошо. Я не вижу богачей, действительно дорогих автомобилей; у нас нет шикарных отелей, закрытых клубов и тому подобного; элитных собак я тоже не встречал. А вот кошки разные, немало, видимо, и породистых. Но, главное, они ведут себя, как короли жизни. Даже в ненастные дни находят удобные и уютные пятачки, лежат и поглядывают на торопящихся с презрением и недоумением. Дескать, зачем бегать? Бегай, не бегай — ничего не набегаешь.


Город я обхожу то по большому кругу, то по малому. Малый — это, в общем-то, центр, а большой… Сегодня погода позволяет совершить этот большой круг… Сначала на восток, по улице Сиверса до забора пустующей военной базы (она вообще-то охраняется, но солдат там нет уже лет пятнадцать). Потом по Геологической, Таманской — на север. Мимо нефтебазы, элеватора, ТЭЦ, руин прядильной фабрики, на которой работали мои родители… Таманская улица постепенно поворачивает на запад; я перехожу на Вторую Профсоюзную, прохожу мимо школы-интерната, стадиона “Кристалл”, детского дома. Справа начинаются поросшие деревцами холмы, затем холмы сменяются оврагами и карьерами. Вторая Профсоюзная, уперевшись в очередной овраг, кончается, но немного южнее начинается улица Володарского.

Какие-то склады, ангары, ржавые ворота, запертые на такие же ржавые навесные замки. Дальше — довольно крутой подъем. На более-менее ровных участках склона — хибары. Это и есть поселение виноградарей. Домишки покрыты черепицей, тяжелой и крепкой, надежной. Из-за этой черепицы хибары напоминают присевших и умерших ящеров. Пришли сюда миллионы лет назад попастись, присели, спрятали головы и ноги, оставив на виду шершавые, покрытые панцирем спины, и так вот остались. И в их скелетах поселились люди. И живут…

Я открываю хлипкую, из жердей, калитку. Вхожу в свою хибарку. Проверяю, все ли нормально. Осторожно поталкиваю держащие центральную потолочную балку подпорки. Иногда топлю собранным вокруг ограды мусором печку, чтоб дать понять хибарке, что о ней заботятся и разваливаться пока рано.

Слушая, как щелкают щепки и сучки, шипит пластик бутылок, я вспоминаю родителей, бабушку, представляю деда… Он серьезно отремонтировал этот домик в начале шестидесятых и вскоре умер. Снова ремонтировать бесполезно — надо перестраивать. Хибарке лет сто, а может, двести… Если верить бабушке, наша родова жила здесь всегда. У нас и на Старом кладбище есть свой участок. Она водила меня в детстве, показывала, кто где лежит, перечисляла имена покойников… Мои прадеды и прапрадеды, их племянники, племянницы, братья, свекрови, золовки…

Теперь я редко бываю на кладбище. Тяжело не то чтобы видеть могилы мамы и отца, а думать, что я вполне могу оказаться последним на этом фамильном прямоугольнике. Да и наверняка меня здесь не похоронят, напиши я хоть сто завещаний с просьбой об этом. Закопают на Новом в степи. Мне стоило больших усилий похоронить маму здесь, рядом с ее мужем, а ей, до того, пришлось долго хлопотать о захоронении там своего мужа. “Ну как он один среди чужих будет лежать? — помню, плакала, сама уже больная, полумертвая. — Там, тем более, место есть… Все санитарные нормы… Пожа-алуйста!” Ей пошли навстречу, потом навстречу пошли мне, — я тоже очень просил. А кому пойти навстречу в моем случае? Если умру дома, меня и не хватятся, пока не запахну…

Весной, перед Пасхой, я подновляю надписи на памятниках родных, убираю мусор. Года три назад поправил металлическую витую ограду, которой кто-то когда-то обозначил наш участок, но она снова покривилась — ржавчина съедает столбики. Необходимо менять хотя бы их, но на это понадобятся деньги. Прилично денег. Вообще-то я могу скопить, но есть ли смысл продлевать жизнь этой ограде? Через тридцать, или пятьдесят, или семьдесят лет она все равно упадет, через сто лет повалятся памятники, участок зарастет кустами, деревьями…

В хибарке почти все так же, как и при бабушке. Темная тяжелая мебель, в основном самодельная (мастерила потомственно одна семья до начала восьмидесятых, потом на их комоды, столы, буфеты спроса не стало, и семья как-то распалась и вымерла), обесцветившиеся от пыли занавески, репродукции картин Шишкина. Телевизор “Рубин” на комоде, и сам напоминающий комод. Я бы давно сменил его на современный (цены сейчас на телики, да и вообще на аппаратуру смешные), но показывает хорошо, хотя нагревается долго, и иногда что-то в нем начинает гудеть, и тогда кажется, что вот сейчас “Рубин” вспыхнет, взорвется. Нет, не взрывается, гудение смолкает… Просто так брать и тащить на свалку — жалко. Пускай живет пока. Тем более, в квартире у меня “Самсунг”, но летом его смотрят квартиранты-туристы. Без телевизоров, как и без стиральных машинок, утюгов, кондиционеров или вентиляторов в крайнем случае квартиры котируются слабо. Некоторые отпускники уже и без Интернета вселяться не хотят: “А как мне с миром общаться?! Нет уж, спасибо”.


Попроведав домик, спускаюсь по улице Овражной до школы номер три, в которой учился. Если встречаются люди, здороваюсь. Правда, знакомых почти не бывает… Когда живу здесь летом, то ни с кем не общаюсь. Соседи сменились, теперь это какие-то то ли переселенцы из сел, то ли бедные дачники, которым не хватило средств на нормальные участки. Они копают сухую каменистую землю, пытаясь здесь что-нибудь вырастить, но ничего не растет. Хорошая земля дальше, на противоположном склоне холма. Там виноград. Наверное, и поселение основали именно здесь, чтобы не занимать плодородную почву. Впрочем, вид неплохой: далеко внизу море, отсюда безопасное, игрушечное, город, живописно лежащий серпом вдоль залива. Зелень парков, купола цервей, минарет мечети, башни остатков крепости…

Да, население этого района за последние двадцать лет сменилось чуть ли не полностью (кому-то дали квартиры, как нам, другие уехали, кто-то умер). Кой-какие хибарки совсем покосились, даже стекла полопались из-за покривившихся рам, но в них живут… В народе район называют теперь Бичёвка. Хм, а когда-то Виноградным… Ладно, хоть не воруют.

Школа все такая же. Двухэтажное беленое здание с выцветшей надписью над входом “Добро пожаловать!”. Рядом спортивная площадка — турники, шведская стенка, баскетбольные кольца без сеток… Спортивные сооружения каждую весну красят, но краска отколупывается, шелушится, и наружу лезет колючая ржавчина. Когда-нибудь очередной школьник станет подтягиваться, и турник рухнет; метнут мяч в кольцо, а оно рассыплется в пыль…

От школы поворачиваю на запад, на Подгорную. Миную пенсионный фонд, центр занятости — трехэтажный, с большими зеркальными окнами. Я оформлялся как безработный еще в другом месте — в кабинетике при собесе. Потом — в начале двухтысячных — наплыв граждан стал таким мощным, что пришлось возводить отдельное здание. Но вскоре обращаться в центр почти перестали. То ли ищущие работу закончились, то ли своими силами проблемы решают, то ли просто плюнули… Раз в месяц мне приходят на книжку несколько сотен, в определенный срок я переоформляю документы; иногда меня вызывают, чтоб предложить устроиться то дворником, то грузчиком, то курьером. Я отказываюсь. Отказываюсь не нагло, конечно, чтоб не злить тетенек, ссылаюсь на боли в спине (они действительно бывают, пару раз даже “скорую” вызывал, просил укол поставить), на предрасположенность к простуде. “Нет, дворником никак… Я не брезгую, но… Зимой постоянно на бюллетене буду… Летом… У меня солнечный удар в детстве был… Не могу долго на солнце… Курьером?.. Извините, но ведь это для студентов… Может быть, подождем, когда что-то серьезное появится. Я ведь все-таки техникум закончил…”

Тетеньки соглашаются. Они явно не горят желанием устроить меня на работу во что бы то ни стало. Да им, кажется, самим неловко предлагать мне, тридцатишестилетнему, имеющему диплом со специальностью “Монолитное строительство” работу, которую может выполнить и дрессированная обезьяна.

Да и появись подходящая вакансия, я вряд ли ее займу. Я нигде никогда не работал — только подрабатывал, — не могу представить себя, месяц за месяцем, год за годом идущим одним маршрутом в определенное место, пребывающим там по восемь часов… Помню, как после довольно долгого перерыва столкнулся в ресторане “Прибой” со своей одноклассницей Ириной. Я зашел туда однажды, решив вкусно поесть, выпить хорошей водки. И увидел ее в фартучке, с этой белой официантской наколкой на волосах. “Ты что здесь делаешь?” — изумился. И услышал спокойно-усталое: “Я здесь старею”. Я не хочу попадать в ситуацию, когда и мне подвернется на язык подобный ответ.

Лучше уж стареть в одиноком кружении по городу.


От центра занятости на юг ведет улица Победы. Очень тянет свернуть на нее и через десять минут оказаться у моря. Поговорить с Ириной, Наташей… Но я иду на запад по Октябрьской, убеждая себя, что мне очень нужно увидеть то-то и то-то, и внутри крепнет уверенность, что там-то, или там-то, или там-то вдруг произойдет неожиданное и в то же время давно ожидаемое. То, что изменит вялое и бесцветное течение жизни. Моей маленькой, но родной и единственной жизни… Я не верю в реинкарнацию и тому подобное. Это придумали для того, чтобы не слишком сильно страдать от пустоты и преснятины. “Если в этой жизни не повезло, значит, в следующей повезет чуть больше”, — саркастически поется в одной песне. Да, многие только на это и надеются.

Октябрьская выводит меня к храму Всех Святых. За ним — Старое кладбище, напротив храма — автовокзал. Я вижу таблички на лобовых стеклах автобусов с названиями ближних и дальних городов. Даже “Волгоград” есть. Но почему-то не верится, что автобусы окажутся в этих городах, что они вообще сдвинутся с места. К тому же и пассажиров в них нет, и водительские места пусты. Пуста и привокзальная площадь. Совершенно пуста. Ни одного человека, ни собак, даже ветер не гоняет бумагу и целлофановые пакеты. Застывший, умерший мир.

Становится жутко. Я закуриваю, но тут же сбиваю уголек с сигареты и торопливо вхожу в церковь.

Уютная полутьма, иконы, лампадки; женщина в платке отковыривает столовым ножом воск с желтого подсвечника… Стою и радуюсь, глядя на ее движения. Энергичный, немеханический скрежеток металла о металл — как музыка… Мысленно объясняю себе, что все нормально, люди есть, просто греются внутри автовокзала, что в положенное время водители сядут за руль, заведут моторы, в салонах наберутся по десять, пятнадцать, тридцать пассажиров. Может, поругаются слегка из-за каких-нибудь пустяков, из-за мешка в проходе, и покатят в Ростов, Краснодар, Волгоград…

— Свечку хотите купить? — громким шепотом спрашивает женщина.

Я мотаю головой:

— Нет-нет.

И вижу в ее взгляде вопрос: “А зачем пришел тогда?”.

Может, да наверняка, она так не думает, но в глазах читается именно это.

Мне становится неловко, и через несколько секунд я выхожу на улицу. Снова закуриваю сигарету. Быстрым шагом двигаюсь в Старый город.


В школе нас приучали любить и уважать историю родного края. Нам рассказывали, что город наш был основан в четвертом веке до нашей эры, входил в Боспорское царство, а до этого здесь жили какие-то меоты, синды… В тринадцатом веке городом владели генуэзцы, построили огромную, кажется, крепость (следы ее встречаются на территории почти всего Старого города, часть стены с двумя башнями уцелела). В середине четырнадцатого века город завоевали золотоордынцы, потом он принадлежал Османской империи. В конце восемнадцатого и начале девятнадцатого веков русские несколько раз брали город, но их выбивали. Говорят, потери с обеих сторон были огромны. В конце концов русские победили… В тысяча восемьсот пятьдесят пятом году город заняли англичане. Правда, через три месяца убрались… Во время Гражданской войны власть менялась раз десять. После каждой смены происходили казни и чистки. Красные, белые, казаки, анархисты… В сорок втором году город в очередной раз был почти стерт с лица земли, население уничтожено или бежало. Кто на восток, кто на запад…

Да, история бурная и богатая, даже и не совсем верится, что из-за этого кусочка земли погибло столько людей, столько крови в нее впиталось. Тем более что в краеведческом музее (двухэтажный домишко из нескольких комнат) практически нет доказательств того, что написано в исторических книгах. Несколько изъеденных ржавчиной сабель, пяток стеклянных осколков, которые являются (как утверждает подпись) фрагментами итальянских бокалов; изразцы, бусинки, камни, в которых скорее угадываются, чем видятся человеческие фигурки…

Я не очень-то верю в историю. Точнее — в грандиозность происходивших в прошлом событий. Например, что наш город восемьсот лет был крупным торговым центром, портом, в котором стояли под погрузкой и разгрузкой десятки кораблей… Но что-то, конечно, было и кануло в небытие почти бесследно. Миллионы людей прожили на этих квадратных километрах свои жизни. Некоторые умерли своей смертью, многих убили. Кто-то погиб героически, кто-то наверняка был потенциальным гением, кто-то был божественно красив… Только кого запомнило человечество? Да никого. И нечего выставлять в музее… А что останется от нашего времени через тысячу лет, после парочки катастроф? Да наверняка тоже какие-нибудь обломки, осколки, мелочи…

Но вот, правда, единственная оставшаяся от прошлого немелочь: кусок стены и две башни возле самого моря. Конечно, полуразрушенные, осыпавшиеся, но все равно внушительные. И невольно представляется, как тащили сюда отесанные камни, клали один на другой при помощи разных приспособлений, рычагов. Или пленники изнуренные строили, или сами генуэзцы — крепкие, активные, весело подбадривающие друг друга, уверенные, что за этими стенами будут жить их потомки до скончания веков… В заливе на волнах покачиваются корабли со спущенными парусами, на берегу — шатры, бочки с вином и порохом.

Пять, десять, сто лет строились пояса стен и башен, дома и церкви внутри них. Росло население, богатело… И вот к стенам подходят чужие, желающие город завоевать. Происходит штурм, но он неудачен. Осада. Летят в город камни и горящие стрелы, долбят укрепления стенобитные орудия… В книгах написано, что генуэзцы держались до последнего. Наконец в стане осаждающих началась эпидемия чумы. И хан приказал метать тела умерших за стены. Лишь несколько генуэзцев уплыли на одном корабле. Завоеватели ворвались в опустевший город, набрали добра, но почти все поумирали.

Через какое-то время жизнь вернулась, и возвращалась еще не раз. Что ж, место удобное. Но крепостей уже не строили, видимо, зная, что в один прекрасный момент найдутся те, кого стены не остановят. И дома стали не такие крепкие (уцелели у нас несколько древних зданий — из каменных блоков, с узкими окнами, плоскими крышами, напоминающими могильные плиты).

И вот сейчас рядом с генуэзскими башнями налеплены хилые домишки, сараюшки, сортиры, окруженные символическими заборами. На два-три поколения рассчитаны эти постройки, не больше. Не дольше.

Здесь, рядом с башнями, мне и хорошо, и тоскливо. Будто нахожусь в нужном месте, но я опоздал, и нечто важное уже случилось. Не исключено, что оно произойдет снова, но когда — неизвестно. А ждать — тяжело.

Да и как ждать? Это только литературные герои могут сидеть годами и глядеть вдаль с надеждой, а живые… Вот потоптался минут десять под одной из башен, и уже стал коченеть, и в туалет захотелось, и голод почувствовал. Надо идти дальше, туда, где и зимой теплится хоть какая-то жизнь, где кафешки с туалетами, ресторан “Прибой” с Ириной, музей с Наташей. Где есть шанс встретить тех, с кем можно словом перекинуться.

И по Портовой улице я шагаю на восток, к центру города. Небольшого приморского городка, в котором живу.

Слева четырехэтажные дома. Раньше в них жили семьи моряков и портовых рабочих, а теперь непонятно кто. Справа — здание порта, железобетонные заборы, стальные ворота, большинство из которых не открывали уже много лет (даже деревца кое-где перед ними выросли). Вот показались краны. Неподвижные, с повисшими стрелами. Напоминают дремлющих жирафов. Или больных…

Порт пуст, причал — тоже.

Нет, вот перед широкими решетчатыми воротами, к которым ведут рельсы, медленно проходит человек с ружьем за спиной. Часовой… Смешно. Что он охраняет?.. Да наверняка есть, что. Страшно сознавать, что ничего не осталось…

Дохожу до железнодорожного вокзала. Симпатичное здание салатового цвета; несколько путей, разъезды, стрелки, тупики… Наш город — конечная станция. Южнее на побережье — курортные поселки, санатории, профилактории, заповедник. Часть пассажиров поездов летом сразу пересаживается на автобусы и едет туда. Там, конечно, лучше отдых, но и цены раза в три выше на все, поэтому не особо имущие, тем более с детьми, предпочитают проводить свои отпуска здесь. А что? Пляжи есть, в том числе и песчаный, загазованность невысокая, кафешек, ресторанов, аптек, магазинов полно. Квартиры дешевые, комнаты копеечные. А то, что по онкологии наш городок первый в регионе, не афишируется. Да и кто знает наверняка, что на первом? И, может, случайно так получается. Подобрались люди, предрасположенные к раку. И никакие ракеты ни при чем.

Поговаривают (тихо, между собой), что это из-за военной базы на восточной окраине. Дескать, там в шахтах хранятся ракеты. Межконтинентальные, крылатые… Потом базу закрыли, а оружие осталось ржаветь, испускать радиацию.

Никто своими глазами ракет не видел, в шахты не пробирался, но упорно винят в раке базу. Скорее, чтоб найти для себя причину, — непонятность ведь хуже всего. Да и наверняка обида мучает — вот сколько лет жили рядом со стратегическим объектом, в опасности, но и с сознанием, что являются щитом Родины, и вдруг часть этого щита откололи и бросили, и люди стали не нужны. Да вдобавок должны глотать радиацию…

Не знаю, не знаю. Может, и правы они. По большому счету, правы — обидно быть ненужными. Тошно от нынешней свободы.


Зимой к нам прибывает один пассажирский поезд в сутки. Зато в сезон бывает до пяти дополнительных. Площадь тогда забита палатками и лотками, везде жарят мясо, пекут пиццу, осетинские и караимские пироги. Шумно, суетливо, празднично, дни и ночи мелькают с бешеной скоростью, но кажется, что лето не кончится, всегда будет вот так — жарко, ярко, многолюдно. А потом, в середине октября, резко холодает, и город пустеет. Большая часть кафе и ресторанов закрывается, палатки, лотки, тенты убирают на склады. И создается впечатление, что часть города исчезает. Действительно, в прямом смысле. Пусть не главная часть, но все-таки именно та, ради которой к нам сюда едут туристы, поддерживают своими деньгами наше существование. Без этой части горожане впадают в спячку. Тяжелую, не прибавляющую сил.

Но вот есть пятачок, где жизнь теплится и сейчас: Земская площадь. Метров двести от набережной; окружена краеведческим музеем, городской картинной галереей (с полтысячи пейзажей города и его окрестностей), центральным офисом банка, гостиницей “Прибой”, рядом с которой одноименный ресторан. На площади несколько сувенирных киосков (вдруг кто из зимних гостей захочет купить раковину, или залакированного крабика, или брелок, магнитик); абхаз Насибей упорно поддерживает тлеющие угольки в своем мангале в надежде, что появятся голодные гости и скажут: “Пять!.. Нет, десять шампуров давай-ка, друг! Да вина, да помидоров, да сыра!”.

Завидев местных, Насибей зазывает и их на всякий случай.

— О, дорогой! — улыбается мне. — Кушать хочешь?

— Хочу, — тоже улыбаюсь, принимая игру; этими словами мы обмениваемся каждый раз.

— Барашка, свинку, курочку?

— Угощаешь?

Насибей страдальчески ломает брови:

— Ох, да я бы с радостью. Не могу, знаешь. Но совсем мало возьму! Сто пятьдесят целый шампур. От и до! Давай?

Иногда, но редко, я соглашаюсь. Сажусь за пластиковый стол под брезентовым зонтом, надежно закрепленным веревками и камнями, и жду, наблюдая, как Насибей с любовью готовит шашлык. Курю, смотрю в сторону моря, и мне кажется, что я где-то в другой стране. На побережье Бискайского залива или Балтийского моря; я приехал сюда зимой, чтобы отдохнуть от суеты родного города… Потом ем мясо, запиваю вином или проглатываю рюмку-другую домашней Насибеевой чачи.

Сегодня я поблагодарил и отказался.

Во-первых, не стоит столоваться у Насибея слишком часто, тем самым демонстрируя, что я как-то завишу от его вкусных шашлыков (вполне может из-за этого цену поднять, да и просто свое превосходство надо мной почувствовать); во-вторых, в “Прибое” теплее, чем здесь; в-третьих, денег просто жалко, — сто пятьдесят хоть и мелочь, но если выкладывать по сто пятьдесят три раза в неделю, то в месяц получается около трех тысяч. Плюс чача, плюс помидоры, хлеб. Жирновато… А главное, с Ириной просто так не пообщаешься — надо что-нибудь заказать.

— Спасибо, Насибей, может, завтра, — говорю шашлычнику и скорей отворачиваюсь, но успеваю заметить, как оползает его улыбка; потеря потенциального покупателя, ясно, не сахар…

Ресторан “Прибой” — вот он, напротив. Расположен в старинном двухэтажном доме. Залы на обоих этажах; в сезон есть открытая веранда, столики устанавливают и на балконах. Сейчас работает лишь один зальчик — ближайший к кухне.

Открываю дверь — звенькает колокольчик, — вхожу, опускаю воротник, разминаю замерзшие пальцы. Взглядом ищу Ирину. По моим подсчетам, сегодня ее дежурство…

Появляется, на ходу поправляя старомодную белую наколку на волосах (руководство ресторана почему-то считает эту деталь обязательной для официантки), отвернув лицо и потому не видя меня. Увидела, и на лице мелькнуло разочарование. Конечно, в эти секунды, когда услышала звяк колокольчика и пошла встречать посетителей, успела нафантазировать… А тут я, пресный завсегдатай. Закажу от силы на пару сотен, и главное — надоел я ей до предела, известен каждым жестом и словом. Я уверен, что она с радостью бы меня сюда не пустила, но принимать любого, обслуживать — это ее работа. За это платят деньги.

— Привет, — говорю изо всех сил душевно.

— Добрый день, проходи… — Она направляется к барной стойке за меню. — Гардероб, извини, закрыт.

— Да я на стул…

Смотрю ей вслед. Сочная нерожавшая женщина. Нельзя сказать, что до сих пор юная, хотя что-то сохранилось в ней девичье, то, что и отличает женщину от тетки… Но… Но у такой больше нет запредельных запросов, несбыточных целей — такой подойдет тихое благополучие, сносный достаток, который обеспечивает муж. Жаль только, что она не верит, что я могу ей это дать. Поженись мы, и Ирина так же будет изнывать по три-четыре дня в неделю в этом пустом пять месяцев в году ресторане, а в остальные семь месяцев метаться с подносом от кухни до столиков, сходить с ума от обилия заказов, бояться как бы не обсчитаться, не ошибиться в блюдах.

Ей хочется сменить работу или стать не испытывающей нужды домохозяйкой, если уж невозможно оказаться светской львицей, но никаких признаков перемены участи не ощущается. Нет, нечто витает, призрачно дразнит, намекает (как и мне), что надежда остается, и это самое обидное. Лучше бы уж полная безнадега.

Иногда из “Прибоя” Ирина идет ко мне. Очень редко. Мы занимаемся сексом. Жарко, грубовато, но молча, без поцелуев и ласковых слов… Мне кажется в эти минуты, что Ирина не со мной, а с кем-то другим, и, что самое неприятное, я сам себе представляюсь не собой. Представляюсь богатым, крепко вцепившимся в жизнь мэном, которому по праву досталась такая женщина. С отличной фигурой, мягкая, гладкая, приятно пахнущая.

Потом Ирина быстро одевается. Я прошу остаться, мне хочется уснуть, обнявшись с ней, чувствовать ее во сне, но она уходит. С каким-то таким видом, словно пытается понять, как она сюда попала, что это с ней… И через месяц-два-три снова оказывается у меня, снова бьется на мне и подо мной, а потом торопливо натягивает колготки, цепляет крючки лифчика, размыто оглядывая комнату…

Прошлый такой вечер был у нас около месяца назад. Скорее всего, в ближайшее время мне рассчитывать не на что.

— Пожалуйста, — Ирина подает папочку меню. — К сожалению, не всё в наличии.

Это не сюрприз — готовят зимой один какой-нибудь суп, два-три блюда на второе, троечку салатов. Посетителей-то, мягко скажем, не густо, и если уж кто приходит, не станет кочевряжиться — съест что дадут, утолит голод и пойдет дальше по своим делам.

— А что есть? — спрашиваю, глядя на Ирину. Она стоит надо мной в белой кофточке, в черной юбке, прикрытой спереди кружевным передником. На лице аккуратная косметика, запястья голые, розоватые, даже на вид мягкие и нежные. Вообще вся она аккуратная — во-первых, работа такая, а во-вторых, всегда готова понравиться подходящему человеку. Человеку, который выдернет отсюда в лучшее.

После школы Ирина уехала, училась где-то, работала, даже вроде замужем побыла (подробно о прошлом я ее расспрашивать опасаюсь, догадываясь, что счастья там особого не случилось), а года три назад вернулась сюда. Домой. На родину.

— Салаты “Витамин” и “Столичный”. На первое — солянка, — без раздражения перечисляет она. — На второе есть котлеты “Домашние”, куриные грудки под сыром, пельмени… Сок, кофе, чай в ассортименте.

— Отлично! — улыбаюсь. — Значит, солянку, пельмени и сто граммов водки… попроще.

Ирина не записывает — такой набор нетрудно запомнить. Уточняет:

— “Медофф” подойдет?

— Само то.

— Пельмени с чем? Майонез? Масло? Сметана?

— Сметана.

— Хлеб?

— Пару кусочков черного.

— Хорошо. — Она идет на кухню.

Достаю из кармана пальто сигареты. Некоторое время кручу пачку пальцами. Потом вынимаю сигарету, вставляю в рот. Вспоминаю, что зажигалку не достал. Нахожу. Закуриваю. Замечаю, что волнуюсь, и назло волнению разваливаюсь на стуле, с силой пускаю дым вверх, к потолку. С ленцой (надеюсь, со стороны это выглядит именно так) оглядываю зал.

Громоздкая мебель, тяжелые портьеры, шторы. Кондиционеры спрятать, плазму со стены снять — и можно снимать фильм про советское время. Но туристам нравится, — летом здесь вечно битком. Как-то солидно по сравнению с фаст-фудом и пиццериями, цены терпимые, вентиляция… А сейчас пусто, холодновато, уныло, даже едой не пахнет, хотя кухня за дверью. Впрочем, если себе внушить, именно сейчас можно ощутить себя королем жизни. В кармане пять тысяч (на всякий случай всегда держу при себе часть сбережений). Назаказывать всего самого дорогого, наобещать Ирине золотые горы — наврать, что наследство, например, получил и готов уехать с ней в Питер, где, дескать, умершая тетка мне квартиру оставила. Оторваться по полной, гульнуть с Ириной (она сразу, услышав, что я стал другим, в меня влюбляется) не в этом осточертевшем обоим “Прибое”, а в другом каком-нибудь месте. Потом страстная ночь в снятом номере гостиницы, завтрак в постели… А дальше? К сожалению, жизнь продолжится, и впереди — много-много дней. Тысячи дней, каждый из которых нужно переживать.

— Пожалуйста. — Ирина ставит передо мной большую тарелку с солянкой, хлеб, графинчик и рюмку. — Пельмени варятся.

— Спасибо. — Тушу окурок в стеклянной пепельнице с надписью “Marlboro”. — Посидишь со мной?

Посетителей, кроме меня, никого, и Ирина присаживается напротив. Поднос кладет на соседний стол.

— Все ходишь? — спрашивает с сочувствующей, но и, кажется, снисходительной полуулыбкой.

— Да, хожу… А что еще делать… Вариантов немного…

Вообще-то говорить не о чем. О прошлом, что нужно, мы сказали и рассказали друг другу уже давно, что не нужно — не скажем никогда. Канва нынешней жизни нам тоже известна подробно. Конечно, какие-то детали мы друг от друга утаиваем (Ирина, скорее всего, ничего не знает о Наташе, точнее, о моих визитах к ней, а я не знаю, есть ли у нее секс с кем-то помимо меня), но если я прихожу в “Прибой” и меня встречает Ирина в своей форме официантки, значит, никаких существенных событий ни с ней, ни со мной не произошло.

— А у тебя какие планы? — задаю ответный вопрос. — Свободна вечером?

Ирина пожимает круглыми, налитыми плечами:

— Сегодня футбол. Должен собраться кто-нибудь. У нас бокал пива бесплатно. А потом… — она делает паузу, словно бы определяя, необходима ли ей уже близость с мужчиной или можно еще потерпеть. — Закончится поздно, одна мысль будет, как до кровати дошлепать.

Я покачиваю головой. Вожу ложкой в тарелке. Есть сейчас как-то неловко. По€шло, что ли… Не нахожу ничего лучше, чем ляпнуть:

— Что за футбол-то?

— “Арсенал” — “Барселона”. Лига чемпионов.

— М-м! На это должны прийти. Команды знаменитые. Месси, Аршавин…

Губы Ирины снова потянулись в неопределенной полуулыбке. Она кивает на тарелку:

— Ешь. А то остынет. — Поднимается. — Сейчас пельмени принесу.

Я выпил рюмку водки. Похлебал солянку. Колбасы и мяса не в обиду. Сытная. Но, кажется, не совсем свежая. Или маслин слишком много… Искал, искал, что бы сказать Ирине новенького, такого, чтоб она засмеялась, оживилась хотя бы. Снова мелькнула мысль (ненавязчивая, честно признаться) наврать, что я разбогател… Хмыкнув, отогнал ее, еще закинул в себя несколько ложек.

Вернулась Ирина с пельменями. Поставила тарелку по левую руку от меня, но не рядом, чтоб не мешала.

— Ир, — сказал я, чувствуя, что она сейчас пойдет к барной стойке.

— Да? — бесцветный отклик.

“Я люблю тебя… Не могу без тебя жить… Давай поженимся… Давай я продам квартиру, и уедем”, — прощелкали в мозгу фразы, и ни одну из них я не смог произнести вслух. Не потому, что не решался, а просто… Просто знал, какой будет реакция. Эта ее полуулыбка, но уже не странная, а однозначно-насмешливая. Которая вполне может стать знаком: та ниточка, что связывала нас, рвется навсегда… В какой-то песне есть слова: “Женщины, которых, как реки, не повернуть вспять”. Когда женщина по-настоящему начинает тебя презирать, ее расположение ничем уже не вернешь. Лучше уж пусть остается как есть. Несколько раз в неделю буду приходить сюда и обедать, раз в месяц-два Ирина будет оказываться на час-другой в моей квартире…

— Ир, — говорю вслух. — Я сегодня приду на футбол. Можно?

И она невесело, но без всяких полутонов улыбается. Это действительно улыбка.

— Да конечно! Буду рада.

Я наливаю еще водки и глотаю. Закусываю вываленными в сметане пельменями… Пельмени здесь хорошие, с натуральным фаршем.

— Буду болеть за “Арсенал”, — говорю. — А ты?

— Мне “Барселона” всегда симпатичней.

— А в “Арсенале” Ван Перси. Он уж симпатичней всей “Барселоны”. С точки зрения женщин, конечно. Ты не подумай, — стараюсь ее развеселить.

— Да ну, он слащавый какой-то. Месси — вот настоящий парень.

Шутливо соглашаюсь:

— Ну да. Месси вне конкуренции… Зато в “Арсенале” наш — Аршавин.

— Ай, — морщит нос Ирина, — да какой он наш? Наши дома играют.

— Ага, в “Кристалле”!

И мы с ней смеемся вполне искренне… Наш “Кристалл” всю жизнь пробивается во вторую лигу. Играют за него сорокалетние мужики, больше похожие на бойцов без правил, чем на футболистов…

Расстаемся в приподнятом настроении. Я расплатился (положил в папочку две сотни, хотя счет был на сто семьдесят два), надел куртку и вышел.


Выпитые сто грамм под хорошую закуску почти не чувствовались. Точнее, опьянения нет, зато возродилась энергия для дальнейшего похода по городу… Даже не так… Утром меня выбросила из дому тоска, а теперь появилось желание просто гулять, разглядывать знакомые здания, деревья, вывески, ворота, окна. Я словно бы хозяин, проверяющий сохранность своих владений… Теперь я готов многословно, эмоционально говорить с Натальей хоть о поэзии, хоть о чем…

И я уверенно шагаю к тому музею, где она работает.

Раньше, помню по детству, у нас был один музей — краеведческий, да и тот со скудными экспонатами. Ценные находки увозили в столицу, что-то в Эрмитаж, а у нас оставалось ненужное… А с начала девяностых музеи стали появляться, как грибы (или что там появляется словно бы ниоткуда). Музей денег открылся, музей моря, музей камня, музей игрушки, музей вина… Правда, музеями эти заведения сложно назвать, — скорее уж магазины, замаскированные под музеи. В музее денег, например, есть стендик с несколькими старинными монетами и редкими банкнотами, а прочее — товар. Так же и с остальными.

Но года четыре назад открылся действительно музей, хотя тоже почти без экспонатов. Его открытия добивались долго и трудно, с митингами и обращениями к мэру, губернатору, министру культуры… Дело в том, что в нашем городе в конце позапрошлого — начале прошлого века жила одна художница. Наташа всегда уважительно, с благоговением называет ее по имени-отчеству — Мария Григорьевна.

В общем, жила в нашем городе художница Мария Григорьевна, была знакома с кучей известных людей, считала себя ученицей Айвазовского, навещала Льва Толстого, когда тот лечился в Крыму. Но в общем жила незаметно в своем одноэтажном каменном доме на улице Десантников (как раньше называлась, не знаю), писала картины. Весной двадцатого года, когда к городу подходила Красная армия и уже никто не верил, что ее остановят и победят, собрала свои холстики и села на пароход. Жила в Болгарии, во Франции, умерла в США в глубокой старости.

Картины Марии Григорьевны есть во многих европейских и американских музеях (в основном в запасниках), а у нас почти ничего не осталось. Это и было одной из причин, почему музей долго не организовывали (вторая существенная — в ее доме находилось государственное учреждение). В конце концов городская интеллигенция убедила, что главное — не экспонаты, а знак, что человека помнят, сделанное ею — ценят.

И теперь в четырех комнатах (залах) несколько рисунков Марии Григорьевны и два этюда маслом. А остальное — копии фотографий, писем, предметы старины (швейная машинка, керосиновая лампа, бюро, веер), морская галька…

Наташа — младший научный сотрудник, проводит экскурсии. По сути, ее экскурсии и являются главным, без них мало что можно понять, почти ничего не увидишь… Наташа рассказывает подробно, увлеченно, с душой и заражает этим сонных, вялых туристов. Часто я присоединяюсь к маленьким группам (большие в музейчике попросту не поместятся) и слушаю.

“Мария Григорьевна в юности была очень привлекательна. Все, кто был знаком с ней в то время, сходятся в этом, — журчит в ушах Наташин голосок, словно я уже пришел в музей и занял место среди экскурсантов. — У нас есть копия фотографии, сделанной в тысяча восемьсот восемьдесят третьем году. — Наташа показывает указкой на мутно-серое пятно под стеклом, где практически ничего не разобрать. — На ней Марии Григорьевне восемнадцать лет. Фотография сделана в Ростове, во время учебы Марии Григорьевны в рисовальных классах…”

Когда Наташа с придыханием произносит “Ростов”, “Москва”, “Петербург”, вспыхивают внутри неясные, но яркие картинки. И я пытаюсь что-то разглядеть. Но неизменно оказывается, что это просто яркость, как свет сварки, который лишь слепит… В Ростов я ездил, но не обнаружил там ничего интересного, а Москва и Петербурбург для меня такие же мифические места, как, к примеру, Рим, Нью-Йорк, Париж, Бильбао… Да и Наташа в Москве и Питере не бывала. Самое дальнее — в Волгограде.

“В девятнадцать лет Мария Григорьевна полюбила. — “Полюбила”, Наташа всегда говорит так, что становится ясно, что полюбить — это чудо, и хочется одновременно и заскулить слезливо оттого, что сам до сих пор не полюбил, и как-нибудь погано захохотать. — Она полюбила молодого корнета Петра Сергеевича Лопушинского. Они познакомились в Феодосии, в доме Айвазовского. Их обоих, как много позднее вспоминала сама Мария Григорьевна, одновременно пронзили стрелы Амура. С самой первой встречи они не расставались, а вскоре были помолвлены. Мечтали о свадьбе. Но Петра Сергеевича отправили в Туркестанский край, где он героически погиб в бою под Кушкой восемнадцатого марта тысяча восемьсот восемьдесят пятого года. И всю оставшуюся жизнь, почти шестьдесят лет, Мария Григорьевна хранила светлую память о своем женихе”.

И мне, да, судя по всему, и остальным слушающим в эти моменты кажется, что Мария Григорьевна необыкновенная, чуть ли не святая женщина, что у нее (вот именно у нее) — трагическая судьба. И нужно что-то сделать, как-то помочь, исправить или, по крайней мере, больше узнать о ней.

Мне нравятся Наташины экскурсии и свои чувства, которые возникают во время них; во время этих экскурсий я люблю маленькую костлявую Наташу, люблю, наверное, именно так, как неведомый (даже фотки не сохранилось) корнет Петр Сергеевич Лопушинский любил Марию Григорьевну… К сожалению, экскурсии заканчиваются, и нужно возвращаться в реальность, где любовь, скорей всего, хоть и возможна, но придавлена горами проблем. Вряд ли сегодня можно побежать по мелким камушкам, держась за руки и действительно счастливо смеясь, ни о чем больше не думая, кроме любви, как, если верить Наташе, делали Мария Григорьевна с Петром Сергеевичем. Да нет, и они вряд ли были абсолютно счастливы, но, слушая Наташу, становишься уверенным, что да, были.


И вот сейчас, подзарядившись общением с Ириной, вкусным обедом и водкой, я спешу в музей. Надеюсь, что кто-нибудь придет посмотреть экспозицию и я пристроюсь, послушаю, наполнюсь сладостью, испытаю прилив возвышенности. Пусть даже очень быстро произойдет отлив, а сладость превратится в едкую горечь… А если посетителей не будет, то просто посижу рядом с Наташей. Это тоже помогает.

Поднимаюсь по ступеням крыльца, открываю тяжелую скрипучую дверь. Озябшее лицо сразу хватает мягкими лапками теплый воздух, и хочется жмуриться, улыбаться.

Из кабинетика справа выскакивает Ольга Борисовна. Директор. На лице — надежда и волнение. Но увидела, что это всего лишь я, и надежду с волнением стерла досада. Ну почти как с Ириной получается встреча.

— А, добрый день, — говорит Ольга Борисовна, делая лицо спокойно-приветливым.

— Здравствуйте, — отвечаю, тоже стараясь быть спокойным и приветливым. — Как ваши дела?

— Да как они могут быть, — привычно-автоматически вздыхает директриса, и тут же что-то вспоминает, и голос ее становится по-настоящему скорбным. — Да нет, еще хуже — Наташенька отравилась. Второй день лежит.

— Где лежит? — за мгновение я успеваю нафантазировать, что Наташа отравилась таблетками и сейчас в морге.

— Дома. Рвота, температура, — говорит Ольга Борисовна. — Мама ее заходила утром, сообщила вот… Спрашивала, надо ли бюллетень оформлять. Да ладно, говорю, сейчас такой период, что все равно, работает музей, не работает. За неделю — ни одного посетителя. Даже адресом никто не ошибся…

Чувствую некоторое вроде даже разочарование, что у Наташи отравление случайное, и с удивлением понимаю: для меня не стало бы неожиданностью, если бы оно было намеренным.

— И не знает, говорит, на что грешить, — продолжается скорбный бормоток Ольги Борисовны, — все продукты такие стали, что… Контрафакт сплошной.

“А раньше никаких не было”, — хочется ответить, но я лишь молча, сочувствующе киваю; спорить как-то глупо.

— Чайку попьете? — предлагает директриса. — У меня печенье есть. Посидим. Устала одна.

Соглашаюсь. Что ж, все равно делать нечего.

Сидим в маленькой комнате. Раньше это была, наверное, каморка швейцара (или сторожа), а теперь — дирекция. Шкаф с папками, два стола. Ольги Борисовны и Наташи. На директорском — компьютер. На экране застыли карты. Игра “Косынка” или что-нибудь типа…

В девяностые Ольга Борисовна была известнейшим (да и, по существу, единственным) искусствоведом нашего города. Писала статьи в местную газету, боролась за памятники старины, устраивала выставки и творческие вечера, добивалась открытия этого вот музея. Но, когда музей открыли, ее активность резко снизилась. Теперь она целыми днями сидит за столом, ждет посетителей, играет в безобидные компьютерные игры. Статей ее я давно не встречаю, выставок и вечеров почти не бывает. Судя по всему, получила она то, что хотела, и успокоилась. Или устала.

Щелкнул, вскипев, чайник. Ольга Борисовна наполняет две чашки, закрашивает пакетиком “Липтона” воду сначала в моей, потом в своей. Отжимает пакетик при помощи ложки, бросает в урну.

— Кладите сахар. Печенье вот.

— Спасибо.

Я замечаю городскую газету. Свежий номер.

— Можно глянуть?

Ольга Борисовна удивляется:

— Конечно! Что вы спрашиваете, как чужой…

Приятные слова.

Попиваю чай, листаю газету. На первых страницах разная пустая информация, интервью с первым заместителем мэра под названием “Работаем в штатном режиме”. Еще новости: где-то трубу прорвало, у какого-то долгожителя случился очередной юбилей, кто-то из наших на региональной олимпиаде по физике занял второе место… Страница здоровья, страница с кроссвордом и анекдотами, некрологи и поздравления… Разворот объявлений. “Продаю”, “куплю”, “обмен”, “ищу работу”, “вакансии”… Выхватываю взглядом: “Бармен, кассир, посудомойка, официанты с 1.04”, “Официантки в летний ресторан. Отбор соискательниц с 15.03”, “Семья досмотрит пожилого человека за жилплощадь, порядочность гарантируем”, “Напишу поздравления, адресы к памятным датам, юбилеям в стихах, быстро, профессионально”, “Требуются менеджеры по рекламе”…

Кладу обратно.

— Да, — тут же вздыхает Ольга Борисовна, — читать совсем нечего… Кстати, слышали, — переходит она на жаркий полушепот, каким обычно делятся слухами, — в Ейске на стадионе изображение Богородицы обнаружили!

— В каком смысле изображение?

— Да в прямом. Мне фотографии показали… Может, конечно, монтаж опять, но… не знаю… В общем, летчики над городом пролетали и заметили. На стадионе, прямо на поле футбольном, — лицо, фигура… Как это сделано?.. Если правда, то… — Ольга Борисовна замялась, кашлянула, всячески показывая, что не хочет верить, но факты сильнее веры — не веры. — Понимаете, если не монтаж никакой, то — чудо. Ведь бывает же… Иконы плачут, мироточат…

Поеживаюсь. Как-то действительно страшновато сидеть в тесной комнатке вместе с женщиной, которая начинает нести бред…

Кошусь на часы. Около четырех. Допиваю чай.

— Спасибо, — готовлюсь подняться, — очень вкусно.

— Да посидите, — просит Ольга Борисовна. — Куда спешить…

— Надо еще… — на ходу придумываю, — магнитофон надо из ремонта забрать. Что-то там… Кассета не крутится.

— Жалко-жалко. Поговорили бы.

— Я зайду завтра. Или послезавтра. — Встаю. — А сейчас надо…

Директриса просительно смотрит мне в глаза. Смотрит снизу, и от этого взгляд особенно беззащитный. Спрашивает:

— Как думаете, правда это?

— Что, изображение?

— Да.

Пожимаю плечами:

— Не знаю. Не видел же… Надо увидеть.

— Я попросила сделать копии. Принесу… Ведь если правда, то это к чему-то. Перед испытаниями, перед бедами всякими такое обычно… Много примеров.

— Ну, может, наоборот, — пытаюсь успокоить, кажется, действительно слетевшую с нарезки директоршу (никогда не замечал за ней тяги к мистике, и вдруг такое). — Может, хорошее что-то грядет.

— Правда?.. Хоть бы, хоть бы… Нет сил больше в этой пустоте находиться… У Виктора Пелевина книга вышла недавно… Глупая книга, пустая, но мысль точная есть: это эпоха, в которую ни мира, ни войны. Непонятность такая. Тревога и пустота. Лучше бы уж, думаю… Нет, не надо!

Она стала входить в спор с самой собой. На лице ежесекундно менялось выражение, изо рта вылетали междометия, бессвязные реплики. И я, бормотнув “до свидания”, скорей вышел на улицу. Сбежал с крыльца.


Направляюсь к набережной. Нужно побыть рядом с морем…

Нет, на самом-то деле я понимаю Ольгу Борисовну. Очень хорошо понимаю. Поэтому и испугался. Зайтись в разговоре, начать безудержно выплескивать тоску и томление кажется мне опасным, губительным — можно в них захлебнуться.

Но отчего эти почти непереносимые, сводящие с ума тоска, томление, вечное ожидание худшего?.. Да, пусто в городе, да, скучно, да, зимой мы словно не на обочине даже, а где-то в кювете большой жизни, но вряд ли дело только в этом. Вряд ли…

По привычке двигаюсь к морю кратчайшей дорогой и оказываюсь опять на площади, где торчит Насибей.

— Во! Решился?! — Он хватает картонку и машет ею, раздувая угли. — Дава-ай, дорогой, я быстренько!..

Меня словно током шарахает бешенство, самое злое бешенство — смешанное с жалостью.

— Н… нет! — выкрикиваю. — Не хочу!

Поворачиваю налево, прыгаю по ступеням лестницы… Берег. По хрустящей гальке шагаю на север, к укромному месту, которое называют Камушки. Это участок у самого моря, шириной метров двести, заваленный валунами. То ли природные они, а скорей всего, привезенные когда-то для строительства набережной… Валуны разделяют галечный пляж и песчаный. Из щелей торчат ивы.

На Камушках я выпил свое первое вино, первый раз целовался. Там люблю посидеть в одиночестве, глядя вдаль, на горизонт, отключиться от ежеминутно теребящих мыслей.

На берегу холоднее, чем в городе. Под одежду лезет едкий не то чтобы ветер, а… Какое-то колебание воздуха, в общем. Море шевелится, но лениво, измученно. Вода темно-синяя, густая, как автомобильное масло. Кое-где плавают пористые, похожие на обломки грязного пенопласта льдины. Галька обледенелая, хруст ее противный, раздражающий. Пахнет холодной гнилью водорослей…

Летом здесь стоят надувные горки, работает прокат катамаранов, отдыхающих катают на водных мотоциклах, на бананах, тарелочках. Меж лежащими на ковриках и шезлонгах ходят продавцы пива, кукурузы, шашлыков из рапанов, мидий. Кричат: “Холодное пиво, горячая кукуруза!”. Загорающие реагируют очень редко. Но однажды, видел, какой-то парень, в жару, стал выкрикивать: “Холодная кукуруза! Холодная кукуруза!” — и люди оживились, стали спрашивать, что сто€ит, покупали. Креатив.

М-да, кукуруза, кукуруза, ты тренируешь мышцы пуза…

На песчаном пляже я в сезон подрабатываю — протираю шезлонги. Нас шесть человек парней, дежурим по двое по полдня. Руководит нами старуха Нина Викторовна. Сидит под зонтиком, у нее толстенная тетрадь с номерами лежаков. Целая таблица там, какие сданы и насколько, какие свободны… Записывает, зачеркивает, отмечает…

Работа у нас с парнями несложная: к восьми утра приносим со склада и расставляем на отведенном пространстве шезлонги, а потом по приказу Нины Викторовны протираем тряпочкой тот или другой, смахиваем песочек. Конечно, наблюдаем, чтоб кто на халяву не разлегся, не начал ломать, банально не спёр… Но все-таки утомительно по пять-шесть часов в день вот так торчать. Да и как-то… как-то стыдно, что ли. Не семнадцать лет, не двадцать…

А что будет через пять лет, когда мне стукнет сорок, через десять — думать страшно. Противно точнее. Наверняка после сорока уже всерьез начнешь чувствовать, что старость недалеко. Пусть не старость, но уж точно молодость навсегда останется позади. Умрет… А каково женщинам… Ирине… “Я здесь старею”… Да, именно.


Вот и Камушки. Тот валун с плоским верхом, на котором я обычно сижу, прислонившись спиной к толстому стволу ивы… И кусок доски сохранился, который я подкладываю под зад.

Устраиваюсь, нахохливаюсь, стараясь не пускать холод под одежду. Закуриваю. Смотрю на линию горизонта.

Там пусто. Ни кораблей, ни тем более паруса. Оранжевые буйки, ограничивающие территорию купания, на зиму сняты. Тихо, даже чайки куда-то делись… А чего им летать над таким морем? Впечатление, что в нем ничего живого. Действительно, как миллионы тонн автомобильного масла. Залили в эту огромную чашу и оставили. А мы верим, что это море.

С усилием вспоминаю лето, когда вода прозрачна, мягка. В ней плавают рыбки, иногда попадаются крошечные крабы, висят между поверхностью и дном беловатые сгустки — медузы. Обломки ракушек шторм приносит… Что еще?.. Что еще?.. Там, дальше от берега, говорят, много чего водится, даже дельфины и акулы, но я не видел.

На набережной в сезон появляется длиннющий, километра в три, ряд палаток, набитых морскими дарами. Звезды, засушенные колючие рыбы, огромные розовые раковины… Туристы скупают все это на память. Но я знаю, что это дары не нашего моря, в лучшем случае не того, что находится рядом с городом. Рыб, раковины, звезды привозят из Турции и Египта. Да и почти все остальное — шкатулки в виде пиратских сундуков, сумки, чашки, майки — тоже оттуда. Где-то какие-то турки и египтяне их делают, делают, упаковывают в коробки и отправляют сюда. Наши девушки, парни, тетки, дядьки с апреля по октябрь стараются как можно больше продать, чтобы с ноября по март, забившись в квартиры и домишки, переждать зиму. А потом новый теплый отрезок года, который неизбежно сменится новой зимой. Пустой, долгой, лишней.

Да, нечего делать. Ни мне, ни Ирине, ни Ольге Борисовне. Ни Насибею. Ни еще нескольким десяткам тысяч людей в радиусе нескольких километров. Конечно, наверняка где-то сейчас проходят какие-то совещания и заседания по различным проблемам; у мэра, скорее всего, каждый день расписан, еще у сотенки тоже плотный график. А остальные?.. Да и у этих вряд ли. Может быть, дремлют в креслах. Тяжело, вынужденно дремлют, стараясь ускорить течение времени. Во сне время быстрее течет…

Я всячески, изо всех сил хочу настроить мысли на светлую волну. Я заставляю себя радоваться, что живу так, а не по-другому. Ведь раньше было хуже. Прошлым поколениям. Ни за что отправляли в ГУЛАГ, заставляли по шестнадцать часов лес валить, рыть каналы, камни перетаскивать с места на место. В войну работали на износ, после войны, когда Америку догоняли… А потом, в эти брежневские времена, при Андропове, Черненко (смутно, но помню их), гонялись за тунеядцами, принуждали трудиться, платили зарплату вроде терпимую, но которую не на что было тратить, если ходить по государственным магазинам. Ковры, хрусталь по талонам каким-то, очереди на годы; на машины — тем более; еды в продуктовых было так жидко, что туда не особо и заглядывали. За рисом с макаронами разве что. Покупали всё на рынке втридорога, начиная с овощей и кончая осетриной. Плевались, называли продавцов хапугами, но покупали. Так же, плюясь, шли в столовые, потому что только там можно было гречку поесть… Хм, диетическое меню…

Вроде бы невесело было, унизительно. Радости воспоминания из детства у меня не рождают… Нет, было, конечно, много солнца, сладкая вата, молодые родители, бодрая музыка из громкоговорителей… Но у любого из детства можно выудить нечто хорошее. Даже самый забитый ребенок испытывал мгновения счастья… Но что там было, объективно? Теснота бабушкиной хибары, трясущийся холодильник, в котором редко когда были заполнены все полочки и ячейки; нудные уроки, неинтересные кружки, в которые мама заставляла меня ходить, а я не хотел… Но все же люди были живыми и какими-то… В общем, радовались жизни. Знали не то чтобы смысл ее, а свое в ней место. На работу родители шли, конечно, не с песнями, но уж точно с желанием. По вечерам обсуждали рабочий день, иногда расстраивались, что план под угрозой срыва, радовались грамотам, гордились каким-то Потылицыным (до сих пор торчит эта фамилия в мозгу), который получил однажды медальку “Победитель соцсоревнования” в восемьдесят каком-то году…

Папа очень переживал за свою фабрику, особенно когда по всей стране начались перемены. Боролся за что-то и против чего-то… Может, из-за нервов и заболел, и умер. Умерла и фабрика (железобетонные стены торчат на окраине до сих пор, все железо давно вывезли), и ничего — страна не рухнула. Наоборот, как я узнал из телевизора и газет, это пошло городу во благо, так как фабрика последние два десятилетия работала в убыток, высасывала бюджетные деньги. Вообще, дескать, промышленность в нашем регионе нецелесообразна и неуместна, и надо развивать санаторно-курортную инфраструктуру. Но что-то она не шибко развивается, — две гостиницы и три санатория и в сезон стоят полупустые. Приезжие предпочитают снимать квартиры и комнаты; для них самое важное — море. Те, кому важна инфраструктура, едут в Египты и Турции. Там, говорят, все давно почти идеально.


Пытаюсь думать о лете, представить, как здесь будет. Десятки девушек, стройных, гладких девушек в крошечных купальниках… Как я знакомлюсь с одной из них, или другой, или двадцать пятой, иду с ней вечером в парк, угощаю мороженым, вином, катаю на американских горках, а потом приглашаю к себе… Да, до ломоты в скулах хочу представить это, увидеть мысленным взглядом, а вместо этого в голову лезет липкая жуть… Позапрошлой зимой стал свидетелем такого…

Сидел так же, на этом же месте, и увидел — на песчаный пляж пришел человек. Потоптался у самой воды, стал раздеваться. Куртка, шапочка, свитер, ботинки, штаны, футболка… Я наблюдал за ним без любопытства, вполглаза — моржей у нас хоть и немного, но изредка купаются зимой… Мужчина забрел в воду по пояс, помахал руками и поплыл. Море было спокойным, я долго видел его все уменьшающуюся и уменьшающуюся голову. Потом перестал различать. Посидел еще минут десять, стал беспокоиться. Столько времени и суперморж в воде чуть за плюс пробыть бы не смог.

Помню, поднялся, смотрел туда, куда уплыл человек. Никого не увидел. Лишь вялое колыхание воды.

Покурил. Подошел к горке одежды. Постоял над ней, огляделся. Трогать опасался: вдруг разводка — трону, и тут же выскочат из-за веранды летней кафешки: “А, вор! Попался, сука!”. И предложат: или плати, или потащим в отделение.

Так и ушел. Никуда не заявил. Заявлю, и начнут мурыжить допросами, путать, к каждому пустяку придираться. Менты тоже скучают и от скуки за любую мелочь цепляются. Часто устраивают облавы на автобусных зайцев, и не для того, чтоб какой-то свой план выполнить, а чтобы с тоски не чокнуться, друг друга не перестрелять…

В первое время я был уверен, что мужчина хотел искупаться, не рассчитал силы и утонул, а потом вспомнил, что он пришел без сумки или пакета, в котором бы лежало полотенце, да и вообще не был похож на моржа… Но и для самоубийства способ довольно экстравагантный. Хотя как знать, — я зимой не купался. Ни разу… Пока еще не купался ни разу…

Черт, на хрен такие мысли! Можно додуматься…

Вскакиваю, иду к лестнице. Надо домой. Темнеет… Разденусь, душ приму, упаду в кресло, включу телевизор. Нагулялся.

И сейчас я уверен, что действительно нагулялся. Надолго. По меньшей мере неделю не выйду из квартиры. Разве что в ближайший магазин за пельменями и хлебом. Буду сидеть и смотреть телевизор. Тупо наблюдать за движущимися картинками… Или видик снова подключу, пересмотрю кассеты с кровавыми боевиками и ужасами, которые любил в двадцать лет…

Почти бегу через парк. С ненавистью кошусь на замершие аттракционы. Важные части сняты до весны, остались лишь каркасы. Да и за ними присматривает охранник. Специальный вагончик у него. Сидит, пялится в окно, пьет чаек, иногда обходит территорию. При деле… Столько на эти аттракционы потрачено денег, а результат… Одна из двадцати девчонок, весело проводящих со мной вечера, не отказывающихся от предложений покататься, съесть вкусное, выпить, шла потом ко мне. Остальные девятнадцать предпочитали сваливать. Извинялись, обещали встретиться завтра, целовали в щеку и — топ-топ к себе на съемные хатки, в номера санаториев, к бабушкам, к родне…

А скоро и этой одной из двадцати не будет. Может, одна из пятидесяти или из ста… Пока я еще похож на парня (тридцать шесть мне не дать, разве что волосы над ушами слегка седоватые, но когда стригусь коротко — незаметно), но это не вечно же… Кому нужен стареющий самец? Сорокаслишнимлетний… В лучшем случае такой же стареющей, с обвалившейся грудью и рухнувшим задом. Секс полустариков. Щелканье суставов, хлюпанье морщинистого члена в разношенной дырке…

Всё, всё, всё — хватит об этом! Никто мне не нужен на самом-то деле. А с инстинктами вполне можно бороться, подавлять. Увлечься чем-нибудь… Наталья борется; она наверняка не думает каждую минуту о мужиках, о том, что замуж пора. Читает стихи, плачет над ними очищающими душу слезами, рассматривает альбомы, и репродукции заменяют ей гулянье по Эрмитажу и Третьяковке… Я вот подумал, что она отравилась. Наглоталась таблеток, чтоб умереть. Нет, она неспособна. Она знает, что должна жить, дальше тянуть светлую ниточку, держась за которую другие могут выйти на свет из этой многолетней тьмы. Дотерпеть до настоящей весны. Поторопить приближение весны.

Да? И что ее ждет, Наташу, сегодня хрупкую, возвышенную девушку (совсем девочку на вид)? Что с ней будет через десять лет, через двадцать, если она так же будет тянуть эту нить, а весна все не наступит? Станет Ольгой Борисовной, а может, превратится в карикатуру на себя саму… Смешно быть восторженной и нежной душой в сорок пять лет… А весны для Наташи не наступит, никто за ее светлую ниточку не схватится. Так и будут заходить в ее музейчик вялые, изнывающие от жары и пота туристы в сезон, а в несезон она будет пить чай и сгорать со скуки… Потому и счастливо улыбается мне при встрече, возится со мной, дает книги, спорит о поэзии. Других нет, больше никого нет… И в “Прибой” на Лигу чемпионов сегодня никто не придет. Дома посмотрят. И бокал халявного пива не вытащит… Ирина будет стоять и ждать, а никто не придет… Будет ждать уже не принца, не капитана Грея, который увидит ее и увезет в большой мир; нет, будет ждать эту гопоту, которая, проглотив пол-литра халявного пива, захочет еще. И купит. И завтра хозяевам можно будет похвалиться: выручка за прошлый день — восемь тысяч!.. С учетом и моих двухсот… Нет, никто не придет, мои крохи будут единственным доходом… И я не приду на футбол. И во втором часу ночи Ирина посеменит на своих каблуках, со своими бритыми подмышками и лобком, эпилированными ногами домой. Упадет на кровать. Свернется калачиком, сожмется, заноет… Одна, одна…

Влетаю во двор, нащупываю в кармане ключи.

А по двору плывет красивый распев местного сатаниста.

— …Утоли все горести наши да печали, вседержитель ты наш, спасите-ель…

Он стоит на балконе третьего этажа, голый по пояс. Руки раскинуты, голова задрана к темно-серому небу. Изо рта при каждом слове вылетает столбик пара.

— …Дорогой черной идем, в церквах черных молитвы воздаем, души и плоть тебе отдаем…

Взял бы да прыгнул вниз. Но ведь не разобьется. Третий этаж всего. Газон. Но, может, ногу сломает. Заорет от боли, и боль сотрет все остальное.

— …В почете да славе живет, всю благодать твою на себя собере-от…

Ко мне сбегаются кошки, а я, словно это крупные хищники, которые сейчас растерзают, растащат по куску в свои укрытия, бросаюсь от них. Тыкаю магнитиком в кружок возле двери. Писк. Открываю, врываюсь в подъезд, лезу по лестнице… Запереться, включить телевизор, влипнуть в кресло.

И отлипнуть, когда все кончится.

Загрузка...