После полдника Патрик решил организовать еще один сеанс расслабления. «Чтобы помочь вам забыться», — сказал он. Но Николя забыться не удавалось, и даже с закрытыми глазами он чувствовал, что у других детей это тоже плохо получается. Лежа на полу, раскинув руки и ноги в стороны, все они боялись быть похожими на мертвого ребенка. Как и в прошлый раз, Патрик говорил спокойным голосом, приказывал забыть обо всем, почувствовать себя тяжелыми-тяжелыми, врасти в пол, растечься по нему. Одну за другой он называл части тела, которые должны были отяжелеть, но на этот раз от одного только их перечисления детям становилось страшно, все они представляли себе, как увечат их органы. Когда Патрик говорил «рука», «икра», «позвоночник», «подошва», «ощущение тепла в кончиках пальцев», то произносил эти слова терпеливо и ласково, его голос обволакивал детей нежностью, тренер хотел ободрить их, убедить их в том, что все эти частички тела были их друзьями, способствовали их благу, но мускулы у ребят все-таки оставались по-прежнему напряженными, их тела были одеревенелыми, сжавшимися, съежившимися, такими, какими они бывают, когда опасность угрожает со всех сторон, даже изнутри тебя самого. Патрик велел дышать спокойно, глубоко, равномерно, дать волне воздуха наполнить живот, а потом выдохнуть его без остатка — вдох и выдох, — но Николя не хватало воздуха, потому что горло у него перехватило, как у задушенного ребенка. Кровь стучала в висках, пальцы впивались в пол. Странные, не совсем понятные звуки раздавались в ушах. Эти глухие удары и позвякиванья раздавались, наверное, в батарее, рядом с которой лежал Николя, но они были похожи, кроме всего прочего, на шум машины, проносившейся на слишком большой скорости по колдобинам или по «лежачему полицейскому». Отец Николя любил это выражение; его забавляла сама мысль о возможности переехать «лежачего полицейского», а рассмешить его удавалось не часто. Машина тряслась внутри Николя, продвигаясь сквозь этот темный, неровный ландшафт, полный подвохов и пропастей, в глубине которых плескались жидкости, выделенные мягкими железами, названий которых он не знал. Она прокладывала себе дорогу внутри его тела, резко поворачивала, словно неслась по извивающейся дороге между этими теплыми слизистыми органами, которые были в его животе, проезжала через перевал диафрагмы, которая почти невыносимой тяжестью приковывала его к полу, поднималась к горлу по глухим ущельям легких, должна была выскочить через рот, и он вот-вот должен был выплюнуть ее вместе с ужасным мотающимся из стороны в сторону грузом, брошенным в багажник. Лежа совсем рядом с окном, почти под раскаленной батареей, Николя слышал, как все громче и громче, все ближе и ближе раздается шум мотора. Он как бы видел приближение машины снизу, подобно тому, как это бывает на станции техобслуживания, когда автомобиль приподнимают на подъемном устройстве. Весь этот раскаленный от перегрева, побуревший металл должен проехать по нему, следы машинного масла и крови должны покрыть его тело, как те липкие выделения, которыми паук обволакивает свою еще живую жертву. И тут за окном раздался скрип снега под колесами, зажигание выключили, хлопнула одна дверца, потом другая. Патрик велел ни на что не обращать внимания, но никому это не удавалось, некоторые дети уже встали, терли глаза, как будто пробудились от кошмарного сна, и смотрели в окно на фургон, из которого только что вышли жандармы. А те уже стучали в дверь шале.
— Ну вот, подумал Николя, — это пришли за мной.
Он поискал глазами Одканна в безумной надежде убежать с ним вдвоем, пока их не поймали, но вспомнил, что тот наказан и сидит в дортуаре. А учительница уже идет навстречу жандармам, ведет их по лестнице в маленький кабинет, бывший во владении Николя до тех пор, пока его жизнь не разбилась на мелкие осколки. Оттуда она приглашает зайти Патрика и Мари-Анж, и Патрик берет с детей слово, что они будут хорошо себя вести в отсутствии взрослых. Никто и не думал о том, чтобы шуметь, каждый молча застыл на своем месте в той самой позе, в какой был, когда подъехал фургон. Все прислушивались, тщетно стараясь услышать то, что говорили в кабинете, дверь в который была закрыта — впервые после их приезда в шале.
— О чем они говорят, как ты думаешь? — спросил наконец кто-то неуверенным голосом.
Другой голос ответил с пренебрежением:
— Как о чем? Следствие ведут, а ты как думал?
После этого языки как-то сразу развязались. Максим Рибботон с важным видом сказал, что его отец — сторонник смертной казни для садистов. Один из ребят спросил, кто такие садисты, и Максим Рибботон объяснил, что так называют людей, которые насилуют и убивают детей. Это монстры. Николя не знал, что значит насиловать, наверное, не он один этого не знал; он не осмеливался спросить, но догадывался, что слово имеет отношение к тому, чему нет названия и что находится промеж ног, что речь идет о какой-то пытке — самой страшной из всех, заключавшейся, может быть, в том, чтобы отрезать это или оторвать. Он поражался той уверенности, с какой обычно вялый Максим Рибботон рассуждал обо всем, что связанно с этими вопросами. «Монстры!» — повторял он со злобной усмешкой, как будто один из монстров попался им с отцом и теперь наступила их очередь помучить его, прежде чем отрезать голову. В отсутствие Одканна и благодаря сложившимся обстоятельствам Максим Рибботон выставлял свою осведомленность напоказ, говорил громко, рассказывал разные истории об украденных, изнасилованных, убитых детях, которые он читал в газете своего отца, специальной, как было сказано, газете, в которой писали исключительно о подобных вещах. Дома у Николя об этих «злых людях» упорно говорили с тревогой, но уклончиво, никогда не уточняя, в чем проявлялась их злость; у Рибботонов же, казалось, это было главной темой разговоров, гораздо более частой, нежели Шуберт, Шуман или запятнанные брюки отца, и в тот день, когда эта тема, наконец, всплыла в разговорах учеников, Максим, лицемерный оболтус, торжествовал.
В течение всего разговора Николя держался в стороне, на пороге холла, и вдруг, к своему удивлению, он увидел Одканна, быстро сбежавшего по лестнице и устремившегося через холл к входной двери. Они встретились глазами, и Одканн посмотрел повелительным взглядом, как будто его жизнь и даже больше, чем жизнь, зависели от молчания Николя. Одканн выскользнул из шале бесшумно, так что, кроме Николя, этого никто не заметил. И как раз в тот же самый момент, когда вышел Одканн, дверь кабинета открылась и послышались голоса спускавшихся по лестнице жандармов, учительницы и инструкторов. Рибботон и все вокруг замолчали.
— Подобное следствие, — вздохнул один из жандармов, — требует кропотливой работы. А то ищут в неизвестно каком направлении, а находят чаще всего только потому, что преступник, потеряв голову от страха, делает какую-нибудь глупость.
У всех пятерых был подавленный вид. Проходя по холлу, они посмотрели на притихших детей, и тот самый жандарм, который в кафе не смог сдержать беспомощного гнева, когда говорил об исчезнувших детях, опять покачал головой и прошептал: «Такой маленький мальчик… Дева Святая, молись за нас». Учительница сочувственно кивнула головой, она стояла, закрыв глаза, плотно сомкнув веки — с сегодняшнего утра это вошло у нее в привычку. Потом жандармы ушли. Николя и все другие дети наблюдали в окно, как фургон разворачивается на заснеженной площадке и едет между соснами по дороге, ведущей к шоссе. Никто, кроме обитателей шале, по ней не ходил, но на повороте водитель все равно включил световой сигнал.