Дядю Ивана, маминого брата, мы ждали долго. Ждали как бога. Дядя должен был привезти хлеб. Много хлеба — сколько может поднять один человек.
Мне тогда было шесть лет, но я знала, что взрослый человек, и особенно из деревни, где хлеба едят вдоволь, может поднять и принести большой мешок.
Я болела: обессиленная, много спала, и мне часто снился хлеб — целые горы мешков с мукой или с буханками. При виде мешков не просыпалась — они не пахли; круглые же буханки с поджаренной корочкой так вкусно пахли, что во сне гнало слюну. Я проглатывала ее и просыпалась от боли в животе.
Хорошо, когда дома был Василь, мой брат. Он был уже взрослый — ему шел двенадцатый год. Он все знал и все умел. Вася топил «буржуйку», и мне было тепло, так как диванчик стоял возле чугунной печки. Я могла высунуть из-под одеяла руки и играть со старой куклой и блестящими гильзами.
Вася никому не говорил, где и как он добывает дрова. Он ходил за ними поздно вечером или утром, на рассвете. Но мама догадывалась, откуда берутся прогнившие доски, радовалась тому, что в комнате тепло, и вместе с тем боялась за Васю.
— Убьют тебя бандиты когда-нибудь, — ласково упрекала она его. — Те, что дома свои имеют, — звери, за щепку человека убьют.
Мне становилось страшно, когда Вася уходил. Казалось, что его убивают, и я плакала, потому что знала: без Васи мне не выжить. Разве можно пролежать целый день без хлеба, в холоде? А с братом было хорошо: топилась «буржуйка», на ней стоял чайник с теплой водой. Когда я просыпалась, кашляла и корчилась от боли в животе, Вася давал мне воды, иногда в кружку бросал щепотку сахарина (откуда он брал сахарин — тоже неизвестно), и вода становилась сладкой; напьешься — и живот перестает болеть. А когда Вася варил суп и мы обедали, я бывала и счастлива. Это не то что завтрак: мать, торопясь на завод, давала нам по кружке кипятка и по кусочку черного, как уголь, хлеба, маленькому, не больше, чем мой худенький пальчик, — третья часть пайки.
Вася натапливал «буржуйку» так, что краснела жестяная труба; она выходила в окно, наполовину забитое старым войлоком и ржавой жестью. К горсти пшена, оставленного мамой, у Васи находилась картошина, морковка или репа. Он говорил, что добывает их на станции, помогая разгружать вагоны. И это была наша с ним тайна.
Весело булькала вода в почерневшем солдатском котелке.
— А я опять видела хлеб во сне. Много-много хлеба, — рассказывала я брату. — Его везли на санках — целую гору вот таких буханок, — и широко разводила руки.
Когда я говорила об этом матери, она тайком вытирала глаза. А Вася смеялся:
— Ну и глупая же ты, Анечка. Не думай про хлеб — и он не будет сниться.
Но разве можно не думать про хлеб? Может, те, у кого было его вдоволь, и не думали, а я все время думала.
Когда Василь сыпал в котелок пшено и бросал мелко нарезанную картошку, пар начинал так смачно щекотать ноздри, что я не успевала глотать слюну.
На обед мне отдавали половину всей нашей хлебной пайки. Мама никогда не прятала хлеб, она знала, что никто из нас не съест больше, чем положено, не может съесть: голод научил и нас, детей, строгой дисциплине. Иногда Вася предлагал:
— Хочешь, я тебе отломлю немножко от своего ломтика?
Мне страшно хотелось съесть лишний кусочек, но я отказывалась:
— Нет-нет, я не хочу. Я уже наелась.
Однажды утром, когда мама собиралась на работу, Вася, как взрослый, сказал ей:
— Мама, не хитри. Как ты делишь хлеб? Чтоб себе меньше, а нам больше? Так нельзя, мама, ты работаешь. Если заболеешь, без тебя и мы не проживем. С сегодняшнего дня я сам буду делить хлеб. По справедливости. Вот так. Тебе — рабочая норма.
Мама заплакала.
С наступлением зимы она все больше и больше худела, в ее глазах появились печаль, горе. Мамино лицо сразу же просветлело, и живо загорелись глаза, когда пришло письмо от ее братьев из деревни. Мама читала его по складам, водя по бумаге пальцем, и, не кончив читать, сказала радостно:
— Дядя Иван привезет муки. Три пуда муки! Это ж целый мешок. Перезимуем, деточки! Поправишься, Анечка! — И подбежала ко мне, поцеловала.
А потом письмо читал Вася: он уже две зимы ходил в школу. Я каждый день просила брата еще и еще раз прочесть это письмо. Давно заучила наизусть; знала всех детей, дядей, бабушек, сестер и братьев, двоюродных и всяких других, которых никогда не видела, знала, кто какой поклон шлет — низкий или нижайший. И каждый раз, когда Вася читал, я с душевным трепетом ждала слов: «…и решила вся родня наша, дорогая сестра, собрать и отвезти твоим деткам три пуда муки и полпуда крупы разной».
Две недели читали письмо. Две недели жили надеждой.
Дядя Иван приехал вечером, когда все были дома и Вася только что принес дрова, выслушал мамины упреки и растапливал «буржуйку», чтобы согреть на ночь комнату. За окном зловеще выл морозный ветер. Я боялась ветра: когда он вот так начинал голосить и стучать жестью на соседней крыше, у нас становилось очень холодно, а печь дымила, дым ел глаза и раздирал грудь, кашель отдавался болью во всем теле.
Мать, увидев на пороге брата, не бросилась к нему — отступила и бессмысленно глядела, как на пришельца. Мы с Васей тоже ничего не понимали. Дядя был с пустыми руками, с одной торбешкой. Какое-то время я ждала, что кто-то другой, как сказочный чародей, из-за дядиной спины забросит в комнату мешок с мукой.
Дядя осмотрел нашу комнатенку, «буржуйку», которая дымила — дрова, как на беду, не разгорались, — остановил взгляд на мне, посиневшей от голода и холода, и сорвал с головы лохматую овечью шапку, вытер ею глаза и бросил на пол. Прохрипел:
— Нет хлеба. Нет. Отняли. Заградники. Просил. Умолял. Справку из волости показывал, что свой хлеб, голодным племянникам везу. Куда там! Слушать не хотели. Спекулянт, говорят… Гады! Воры! Голодранцы! Всю Расею разорили. До голода довели… Чтоб вам есть не наесться никогда этим хлебом!
Обиженный мужик страшен в гневе. За хлеб может бога и отца родного проклясть.
Мама сначала слушала как онемевшая, кивала, будто соглашалась с братом. А потом спохватилась и закричала на него:
— Ты чего это при детях разматюкался! Бога побойся. За пуд хлеба людей проклинаешь.
— Не пуд, а три.
— Разве ж они, заградники, себе его забрали?
— А для кого ж?
— Для отца ихнего, — показала мама на нас, — который буржуев бьет. Для голодных рабочих…
— Погляжу, как ты накормишь их тем хлебом. Сколько они тебе дадут его…
— Осьмушку дадут! Осьмушку! — в отчаянии, в злобе закричала мама, подбежала к шкафчику, что висел на стене, выхватила из него пайку, оставленную на завтрашний день на троих нас: ломтик с мою ладонь. — Вот сколько дадут! Вот! Но дают. А буржуи да спекулянты, если б смогли, то давно бы нас голодом задушили. А вы там… морды наели, хлеб в землю позакапывали и казанскими сиротами прикидываетесь. Рабочая власть вам не по нутру! Кого ты проклинаешь? Кого? Подумай! Сын же твой тоже в Красной Армии.
— Мой да твой на фронте, по вагонам мешки не трясут, — огрызнулся дядя, но уже мягче, шапку поднял с пола, заговорил по-мирному: — Обидно, сестра. Для голодных детей вез. Для твоих же. Не ради наживы…
— Кому-то надо и мешки трясти, — не унималась мать. — Не было бы заградотрядов, кто возил бы хлеб в Москву? Думаешь, рабочий? Спекулянты все захватили б. Это же буржуи недобитые. А у кого хлеб, у того и власть, сам знаешь. Так неужели ты хочешь, чтоб снова фабриканты да купцы хомут на нас надели? Нет, не допустим. Послушай, что рабочие говорят. Голодать будем, но кланяться в ноги пузатому Калашникову не пойдем!
Никогда не видели мы маму такой — глаза горели, кулаки сжаты, и всю ее прямо трясло. И слов таких не слышали. От Васи я слышала иногда, так как Вася не пропускал ни одного митинга. Вася даже Ленина слушал — летом, до того, как в Ленина стреляли.
Дядя Иван был удивлен. Чтобы баба да так все по ученому, по-большевистски понимала, такое не часто встречается, особенно в деревне. Дядя пытался оправдываться:
— Да мы что… против власти разве?.. Советы землю мужику дали. Но разве это порядок — хлеб отбирать? Кто его вырастил? Кому его везут? Ты разберись… разберись, говорю я, товарищ начальник. А ежели ты от рабочей власти, то обходись со мной как со своим товарищем, ведь так Ленин объявил? Союз рабочих и крестьян. А он мне, заградник этот: замолчи, говорит, контра, спекулянт! По морде, говорит, видно, что сало жрешь каждый день. А разве я виноват, что она красная, у меня, морда?
Очевидно, растерянность дяди и то, что он стал оправдываться (а норов у него, говорила мама, крутой был, и гонору мужицкого хватало), как-то сразу повлияли на мамино настроение. На мгновение она стала страдалицей, вчерашней крестьянкой, которая и после замужества дрожала перед старшими братьями.
Дядя испугался маминой смелости, а мама — своей собственной. Смутилась, сжалась. Извинения у брата попросила за то, что встретила так не по-людски.
— Угостить тебя, браточек, нечем. — И заплакала. — Хлеба вашего мы как бога ждали. Посмотри на Анечку: как свеча тает. Боюсь, не дотянет до весны, дитятко мое.
У дяди угощение нашлось. Вынул из торбы буханку хлеба и ладный кусок сала. Положил на стол. Разделил. Какой это был вкусный хлеб! Мне дали большой ломоть, не меньше как три наших пайки. Дядя сам столько отрезал. С каким наслаждением ела я тот хлеб! А ночью, хотя и сытно поужинали, мне все равно почему-то не спалось, и я слышала разговор мамы с дядей.
Несмело, шепотом, мать спрашивала:
— Что ж мне делать, браток? Как перезимовать с детьми?
Мать хотела отдать меня в деревню, но дядя, может, потому что не посоветовался со своими или по другой причине, уклонился от ответа. Он долго молчал, только вздыхал и чесал голову — в ночной тишине слышно было каждое движение. Сказал:
— Если бы как-то провезти, то собрали б тебе еще немного, хоть и у самих небогато, разверстка знаешь какая.
Мать долго думала. И вдруг зашептала со странной решимостью:
— Я привезу хлеб! Я к товарищу Ленину пойду, чтоб разрешил!
Дядя ухмыльнулся:
— Ха, куда захотела баба! К Ленину! Думаешь, так тебя и пустят к нему? До него добраться, может, как до царя раньше. По году ждали и с «таком» возвращались.
— Нет! — возразила мама. — Ленин на заводах выступает, он рабочий вождь.
Дядя не верил в существование справедливости в мире. Я уснула. И снова мне снился хлеб, но уже совсем по-другому. С газетного портрета, который Вася приклеил на стене над моим диванчиком, сошел живой Ленин. Открыл наш шкафчик, который сделался во сто раз больше: полки на всю стену, на полках хлеб — ароматные, свежие, с золотой коркой буханки, — взял одну буханку, отрезал ломоть и подал мне. Я откусила и вновь почувствовала тот неповторимый, незабываемый вкус — может, потому и сохранился он у меня на всю жизнь.
В Кремль мама шла уверенно, быстро. За бессонную ночь так настроила себя, что не сомневалась: она обязательно пройдет к Ленину. «Три дня буду стоять перед дверями, а попаду к нему», — сказала она дяде, который посмеивался в усы и в бороду, глядя на сестру в праздничном наряде: мать надела платье, которое еще до войны подарил ей отец и которое на моей памяти она никогда не надевала — не до гулянья было в то суровое время, — и повязалась кашемировым платком, который обещала подарить мне, когда я вырасту.
Но перед величественной Кремлевской стеной, перед башней с золотым куполом и орлом с золотыми стрелками на больших часах исчезла мамина уверенность. Стыдливость и страх овладели ею. Вспомнила брата, его насмешки: «Иди, иди, так тебя там и ждут. Дурная ты, Аксинья, бабья у тебя голова, хоть и городская ты». И собственные сомнения ожили снова: «У Ленина вон сколько забот на плечах — вся держава расейская: в него враги из револьверов стреляют, а я буду беспокоить его из-за пуда муки. Будто одни мои дети голодные».
Долго ходила мама по площади, по которой гуляли снег да ветер. Наконец осмелилась зайти в Кремль — может, затишнее там, за высокой стеной. И когда в воротах никто не остановил ее — приободрилась. Спросила встречного человека, где тут товарищ Ленин. А тот просто и вежливо, будто это входило в его повседневную обязанность, показал желтоватое здание и даже провел несколько шагов, чтоб видно было крыльцо, с которого надо зайти, чтоб попасть к Председателю Совнаркома, на третий этаж. Мама поблагодарила его, и он ответил:
— Пожалуйста, товарищ.
Очень понравилось это маме — простота такая и слово дорогое «товарищ». Обрадованная, уверенная, что на пути к Ленину нет больше никаких преград, как на крыльях полетела она к тому зданию, к заветному подъезду. Онемевшей от холода рукой взялась за красивую медную ручку, легко открыла тяжелые, высокие двери. И готова была, не оглядываясь, лететь дальше по широкой лестнице вверх, как вдруг ее остановил чей-то голос:
— Вы к кому, гражданочка? Ваш пропуск.
Мать застыла на месте, оглянулась. Сбоку, за маленьким столиком, на котором лежала развернутая книга, сидел красноармеец в зимней шапке с красной звездой, в шинели, на поясе — желтая кобура.
Мать смело ответила:
— Мне к товарищу Ленину.
Красноармеец немного смутился — бровями так удивленно повел и поднялся с табуретика, будто из уважения к такой почетной посетительнице, которая идет к самому Ленину.
— Вас вызывали?
— Нет, — тут мама немного растерялась. — Мне надо… поговорить…
— Поговорить? — еще больше удивился красноармеец. — О чем?
— О жизни, — мама потом все время недоумевала, как неожиданно для самой себя сказала она это, что ей надо поговорить с Лениным о самой жизни.
Часовой был парень молодой, лет двадцати, не более, с простым, добрым крестьянским лицом и, безусловно, как и многие в его возрасте в то время, любопытный и разговорчивый:
— Что это вы себе в голову втемяшили? Думаете, у товарища Ленина больше дел нет, как беседовать с тобой? Да ты знаешь, сколько у него работы? Ночами просиживает. Это же не шуточки — управлять такой страной. Разруха, голод, буржуазия со всех сторон прет как саранча, пожар революции потушить хочет… А мы должны раздуть его во всем мире. И товарищ Ленин руководит всем пролетариатом в Европе и в Америке…
Мать почувствовала, что рушится ее надежда, представила, что вернется домой ни с чем, увидит мои голодные глазенки (мать раньше как-то просила: «Анечка, не смотри ты на меня так») и тогда еще сильнее будет злорадствовать дядя Иван, ибо хоть и добрый он, но не преминет позлословить — мол, правда на его стороне, — и глаза ее набрякли слезами. Вытерла слезы краем платка и попросила совсем по-бабьи, по-простому:
— Солдатик, миленький, пропусти меня. Мне очень надо… просьбу имею великую… Горе у меня…
Часовой ответил поучительно-строго:
— Солдатиков, мамаша, больше нет, есть красноармейцы. Несознательный вы элемент, женщины. — И сразу сделался серьезным, задумался.
У мамы екнуло сердце — не пустит, обиделся. Но парень тут же подошел к телефону, что висел на стене, и начал крутить ручку.
Мать стояла с замирающим сердцем и не сразу поняла, о чем говорил в трубку часовой.
Скоро появился человек в кожаной тужурке, похожий на рабочего. Он спросил, есть ли у мамы какой-нибудь документ. У нее был пропуск на завод. Человеку понравилось, что она работница да еще такого завода — патронного. Он ласково кивнул маме головой и сказал:
— Идемте со мной, товарищ.
И по широкой лестнице повел маму на третий этаж. В светлой комнате за письменным столом, на котором лежали кипы бумаг, сидела молодая женщина, одетая просто, но красиво — черная юбка, белая кофточка, на плечах пуховый платок. По облику и наряду она напоминала учительницу, которая когда-то упросила маминых родителей отдать девочку в школу и две зимы учила: мама часто вспоминала народницу, что по доброй воле приехала в их глухую деревню, и очень хотела, чтоб и я, когда вырасту, стала учительницей. Как мама радовалась, когда осуществилась ее мечта!..
Человек в тужурке сказал женщине:
— Лидия Александровна, товарищ хочет пройти к Владимиру Ильичу. Поговорите.
Секретарь вежливо пригласила мать сесть и так же вежливо спросила:
— Скажите, пожалуйста, какое у вас дело. Может, его можно решить без Председателя Совнаркома?
Мама доверительно, как женщина женщине, рассказала ей о своей жизни, о хлебе, обо мне.
Лидия Александровна внимательно выслушала и записала только фамилию и имя. Сказала:
— Подождите, я передам Владимиру Ильичу вашу просьбу.
Поднялась и пошла к дверям напротив. Скрылась за ними. И тогда мама поняла, что Ленин тут, за дверями, так близко, и может случиться, что ее быстро позовут к нему. Подумала об этом и ужаснулась. А тут еще обнаружила, что не одна в комнате, что в разных углах приемной сидят четыре человека. Ждут. Откуда они взялись? Когда зашла сюда, никого, кроме этой женщины, вроде не увидела. Значит, они слышали все, о чем она рассказывала? Особенно не понравились ей двое мужчин. Они были одеты в черные сюртуки, один из них в золотых очках, и оба они были похожи на буржуев. Показалось, что они излишне пристально рассматривают ее, придирчиво, бесстыже. Мама не знала, куда девать глаза, руки. А когда те заговорили между собой не по-русски, то наша чересчур впечатлительная мамуля чуть не сомлела — подумала, что совершила преступление, рассказав при чужеземцах всю правду о хлебе. Хорошо, если они не понимают по-русски. И тут же подумала: «Зачем Ленин пускает к себе таких? Может, у них бомба в толстом портфеле?»
Пока ждала, у нее похолодели руки и ноги. Кружилась голова. А буржуи в манишках таращили на нее глаза и непрерывно болтали. Если бы можно было убежать, хоть сквозь пол провалиться, мама сделала бы это, но она чувствовала, что не хватит ни сил, ни мужества даже подняться с места.
К счастью, открылась дверь, с которой она не сводила глаз, и оттуда вышла Лидия Александровна. Она тут же обратилась к иностранцам:
— Товарищ… — и назвала фамилию, но мать не запомнила ее и потом, рассказывая, упрекала себя, что была такая беспамятная, — Владимир Ильич просит вас извинить и немного подождать.
Один из тех, кого мама приняла за иностранного буржуя, ответил чисто по-русски, с приятной улыбкой. У мамы немного отлегло на сердце, теперь она с любопытством смотрела на него, думала: «Ишь нарядился, как жених». Чрезмерное внимание к «буржуям» отвлекало ее, и она не сразу сообразила, кого секретарь приглашает пройти к Ленину.
— Заходите, товарищ. Владимир Ильич ждет вас, — сказала Лидия Александровна, стоя у двери.
Мама ждала, кто же встанет.
— Вы, вы — товарищ Кузьменкова.
— Я? — У мамы заняло дыхание.
Лидия Александровна подошла, прикоснулась рукой к ее плечу и как бы помогла ей: не снимая руку с плеча, провела обрадованную и испуганную работницу к двери, открыла ее.
И… мама увидела Ленина. Лицо такое, как на портретах. А вот фигура ниже, меньше, чем она представляла, ибо казался ей Ленин богатырем наподобие Ильи Муромца. А встал из-за письменного стола обыкновенный человек среднего роста.
Ленин подошел к маме и поздоровался за руку:
— День добрый, товарищ.
Мама пожала руку Владимиру Ильичу крепко, по-мужски, по-рабочему. А когда Ленин пригласил ее сесть и сам сел напротив, в одном шаге от нее, в мягкое кресло, оперся локтем на подлокотник, подперев пальцами щеку — приготовился слушать, — на маму, как она говорила, будто затмение нашло: в жар бросило, пот на лбу выступил. Она вытерла пот кашемировым платком, хоть никогда раньше этого не сделала б, и молча глядела на Ленина, на его широкий лоб, в карие прищуренные глаза, на рыжеватую бородку, которую он с правой стороны помял пальцами.
Владимир Ильич хорошо понимал ее состояние и ласково спросил:
— Как вас зовут?
— Аксинья.
— А по отчеству?
— Ой, никто меня по отчеству не звал. Ерофей — отец наш.
— Вы работница, Аксинья Ерофеевна?
— На патронном заводе работаю…
— Очень важный завод. Патроны нам теперь нужны как хлеб.
Ленин сам первый сказал про хлеб, и это как-то сразу успокоило маму, придало ей смелости. Еще бы! Он все знает и понимает, ему можно рассказать про все так же просто, как говорит он. И мама сказала:
— Просить о хлебе пришла вас, товарищ Ленин. Помогите.
Владимир Ильич на мгновение опустил глаза, на лбу у него собрались в один пучок морщинки. Маме показалось, что вождя охватила печаль. Она понимала причину этой печали: больно ему, что он не может дать хлеба всем, как больно бывает ей, когда нечем накормить детей. Но Ленин тут же поднял глаза, в них уже не было печали, боли, в них горел огонь решимости.
Ленин начал говорить тихо, доверительно, как с другом. Мама слушала и все понимала. Ильич говорил, что трудящиеся полны революционной энергии, но у нас мало хлеба и буржуазия стремится задушить пролетариат костлявой рукой голода. И только железная дисциплина, только продовольственная диктатура, классовый паек, твердая продразверстка, хорошо налаженная работа заградотрядов могут спасти Москву, Петроград, армию от голода.
— Паек бедный, это верно, но мы не допустим, чтобы рабочие, их дети умирали с голоду. А разобьем буржуазию — будет у нас хлеб. Много хлеба. Россия — страна хлебная. Все будет. Для детей мы уже теперь, несмотря на нашу бедность, вводим бесплатное питание. — И неожиданно Ленин спросил маму: — Заградотряд отнял у вас хлеб? Да?
Лидия Александровна доложила Ленину, с какой просьбой пришла работница, но, видно, сказала об этом в общих чертах, обратив внимание на главное — на изъятие хлеба, так как в то время жалоб таких поступало немало. Мама начала торопливо, сбиваясь, глотая слова, рассказывать все по порядку.
Владимир Ильич выслушал ее внимательно, не перебивая, только позу сменил — положил ногу на ногу, охватил колено руками, наклонился вперед, а голову склонил набок.
Когда мама сказала, что хлеб брата спасет меня, а так она боится, что я умру, Владимир Ильич прервал ее, спросил:
— Сколько лет вашей дочери? Чем она больна? Врача вызывали?
— Шесть лет. Смотрел заводской врач, выписал лекарства, но разве купишь их: то нет, то цена буржуйская, не по нашему карману.
Владимир Ильич нахмурил лоб, задумался:
— М-да. — Повернулся в кресле, достал со стола блокнот, карандаш, что-то записал.
Маму удивило, как быстро он писал, никогда до того она не видела, чтоб кто так быстро писал. А Ленин вдруг оторвался от бумаги и спросил:
— А сын ваш учится в школе?
— Нет, не учится. Две зимы походил, а больше не выходит.
Владимир Ильич внимательно посмотрел маме в глаза:
— Почему не выходит? Почему?
— Как же ему учиться, товарищ Ленин! Я на заводе, девочка больна. Кто присмотрит, накормит? Кто дрова достанет? Без Васи мы от холода умерли бы давно. И боюсь я, убьют его буржуи: он заборы у них ломает.
Мама потом диву давалась, как это она вдруг так разговорилась: с соседками, с подругами по работе и то не была такой разговорчивой.
— Ломает буржуйские заборы? — переспросил Владимир Ильич и хорошо этак, искренне засмеялся, но тут же серьезно спросил: — Скажите, товарищ, а вы могли бы устроить так, чтобы сын пошел в школу? — И горячо стал ее убеждать: — Для революции очень важно, чтобы дети рабочих учились. Рабочий класс взял власть, начал строить новую жизнь, и нам без промедления надо готовить образованных людей. Учить детей рабочих, крестьян. Я понимаю, что вам нелегко. Но нельзя, чтобы сын красноармейца не учился! Прошу вас сделать все возможное… Скажите, можете сделать это?
Мама ответила не очень, правда, уверенно:
— Сделаем, товарищ Ленин. Пошлю Васю в школу.
— Отлично. Отлично, — от души обрадовался Владимир Ильич, будто давно знал нашего Васю и беспокоился о нем. А потом сразу же спросил о другом: — А как живут ваши братья? Что в деревне? Что говорят мужики?
— Братья мои довольны, что землей крестьян наделили. Говорят, если земля будет у тех, кто трудится на ней, то Россия не умрет с голоду.
— Правильно, очень правильно рассуждают ваши братья. Землю помещичью им дали?
— Князя великого земля возле нашего села. И лес его…
— Великие и малые князья владели миллионами десятин, а крестьяне гнули на них спины. Сколько земли было у ваших братьев?
— Мало. Я даже не знаю, сколько ее было, но знаю, что мало. Отец только одного, старшего, Кузьму смог отделить. Когда я замуж выходила, то братья радовались, что за заводского выхожу, земли не надо давать.
— Радовались? — переспросил Владимир Ильич.
Мать испугалась, что Ленин может плохо подумать о ее братьях, и пояснила:
— От бедности эта радость.
— Да, от бедности, — согласился Ильич. — А вы не жалеете, что пошли в город?
— Не жалею. Тяжела на селе бабья доля. В городе нашей сестре вольнее дышится. Если муж не пьет да не бьет. Мой не пил и очень уж мастеровой человек. Дай бог дождаться его…
Зазвенел телефон. Ленин попросил извинения, быстро поднялся из кресла. Пока он шел к телефону, что висел на стене, сбоку от стола, мама с ужасом подумала, что она так откровенно разговорилась, расселась, как в гостях, и жалобами своими отнимает у Ленина время, которое нужно не для таких мелких, как у нее, дел, а для больших, государственных. Да еще бога вспомнила, а большевики в бога не верят.
Ленин взял трубку, стал слушать, и мама увидела, как изменилось его лицо. Только что был добрым, внимательным и вдруг сделался строгим-строгим:
— Да, я читал и уже написал члену Реввоенсовета предписание по этому делу, Феликс Эдмундович! От чека требуют обязательно — подчеркиваю, — обязательно поймать и расстрелять этих спекулянтов и взяточников. С этой сволочью нужно расправиться так, чтоб все на долгие годы запомнили эту историю. Прошу вас взять дело под контроль. Пошлите умных чекистов.
Маме от таких слов сделалось страшно, она тогда не знала еще всей сложности законов классовой борьбы и само слово «расстрел» ее пугало.
Ленин повесил трубку и возбужденно прошелся по кабинету, заложив руки за спину, как бы забыв о маме, охваченный другими мыслями. Но вскоре остановился перед ней, пояснил:
— Банда спекулянтов и взяточников пробралась в советские органы и срывает обеспечение армии. Мы воюем за каждый пуд хлеба, отрываем его от вашей больной дочери, чтоб накормить армию, а они крадут тысячи пудов, одежду. Что прикажете делать с такими людьми? Расстреливать! Да, да, расстреливать! Ибо они хуже тех, кто стреляет в красноармейцев на фронте. Да, да, хуже самых заклятых открытых врагов.
Владимир Ильич повернулся к столу, на миг задумался, потом взял тот же блокнот, спросил, где мы живем. Записал адрес и, держа в одной руке блокнот, крутнул ручку телефона:
— Пожалуйста, товарища Семашко. Николай Александрович! Я прошу вас выполнить одну мою просьбу. У меня на приеме работница патронного завода товарищ Кузьменкова. У нее больна дочь, девочке шесть лет. Дайте, пожалуйста, указание больнице послать на квартиру Кузьменковой толкового доктора. Да, опытного врача, который мог бы поставить диагноз, назначить лечение. Запишите адрес: улица Околоточная, дом номер семнадцать, квартира три. И дайте указание, чтоб лекарства, которые будут назначены, выдали Кузьменковой бесплатно. И еще, Николай Александрович. Может ли Наркомздрав взять всех больных детей на учет?.. Не повторяйте, пожалуйста, общеизвестные истины. Я знаю, что у нас мало врачей, больниц. Но мы должны начать это дело. Начните с Москвы. Внесите ваши предложения в Совнарком.
Мама сидела и думала: выходит, Ленин ничего не забыл — ни больную Анечку, ни фамилию ее, имя и отчество, а заодно подумал и обо всех детях.
И тут же Владимир Ильич сказал маме:
— Аксинья Ерофеевна, я напишу в Московский продсовдеп, попрошу товарищей, чтоб выдали вам удостоверение на право провоза некупленного, своего, от братьев, хлеба.
Мать почувствовала, что вот-вот разрыдается — от радости, от благодарности. Понимала, как это будет глупо, стыдно зареветь по-бабьи у Ленина, и держалась изо всех сил, закрыла рот, будто у нее разболелись зубы.
Ленин сел в кресло за стол и начал писать. Остановился. Поднял глаза:
— Сколько братья обещают вам хлеба?
Мама прошептала, как тайну:
— Три пуда.
— Напишем, — четыре, — сказал Владимир Ильич и, дописав, вырвал листок из блокнота, подошел к маме, протянул записку: — В приемной вам расскажут, как пройти в совдеп, к кому обратиться. Всего вам доброго, товарищ. — Пожал на прощание руку. Провел к двери и снова напомнил: — А сына все-таки пошлите в школу. Обязательно.
Слова ленинские сильно запечатлелись в памяти — на всю жизнь: мама все сделала, чтоб мы учились. А вот ответила ли она что Владимиру Ильичу на эти слова — не помнила. Помнила только, что не поблагодарила. Забыла. Когда вышла в приемную, только тогда подумала об этом. И так ей нехорошо сделалось, оттого что не поблагодарила. Остановилась посреди комнаты, осторожно, чтоб не помять, прижимая записку к груди, и смотрела на тех, кто ждал своей очереди — а их много было в приемной, всем хотелось поговорить с Лениным. И они смотрели на маму, некоторые с улыбкой — очевидно, понимали, что у нее на душе после такой встречи. Улыбнувшись, прошла мимо нее — в кабинет к Ленину — Лидия Александровна.
Мама решила подождать, когда она вернется, и передать благодарность через нее, чтоб не подумал Ленин, что она такая побираха и глупёна: получила записку на провоз хлеба и обо всем забыла.
Секретарь вскоре вышла и обратилась к маме:
— Подождите минутку, товарищ Кузьменкова.
А потом пригласила к Ленину тех, что разговаривали между собой на иностранном языке.
Когда двери за ними закрылись, Лидия Александровна подошла к маме, тихо сказала:
— Сейчас Вас проведут в совнаркомовскую столовую, и вы позавтракаете. Вот вам талончик. Подкрепитесь, вы, наверное, давно из дома. И очень бледны.
Мама догадалась, что все это — от Ленина, и… задохнулась, спазмы сдавили горло; проглотив слезы, она призналась:
— А я не поблагодарила… Пожалуйста, прошу вас, передайте товарищу Ленину, что я… мои дети…
— Не волнуйтесь. Владимир Ильич все понимает, — успокоила маму Лидия Александровна.
В столовой — небольшом зале — было пусто, завтрак давно закончился. Пожилая женщина подала маме тарелку супа и маленький ломоть хлеба — треть рабочей пайки. Суп был редкий, ненаваристый, но от него вкусно пахло приправами — луком, лавровым листом, перцем.
Мама ушла из дома не завтракая, проголодалась, но зачерпнула первую ложку — и из глаз ее брызнули слезы, одна, крупная, капнула в ложку. И она не вытирала их, не стыдилась, что кто-то увидит. Это были слезы радости, какой она никогда не знала. Радости не оттого, что она получила больше, чем надеялась, идя к Ленину. Радость была оттого, что она почувствовала, поняла сердцем и умом что-то значительно большее в своей жизни. Она была счастлива.
Мама сорок лет рассказывала про это событие, самое памятное в ее жизни, и каждый раз переживала, что она не может — не хватает у нее слов, — чтоб передать первое свое ощущение от встречи с Лениным, и каждый раз боялась, что не все понимают, что именно она почувствовала. Малограмотная, она не понимала всего смысла революции, а в Кремле, у Ленина, за каких-нибудь полчаса поняла самое существенное, самое главное.
Открылся перед ней новый мир, и она вступила в него, почувствовала себя совсем другим человеком, вольным, равным — гражданкой. И увидела будущее детей своих — наше счастье.
Мама смутилась, когда кто-то попросил разрешения сесть за ее стол. Человек в пенсне, с седой бородкой сел напротив. Можно было выбрать любой стол, но, возможно, человек увидел, что женщина плачет, и, не поняв сразу отчего, решил утешить ее.
Мама вытерла слезы и улыбнулась, не стыдясь, смело и просто, будто перед ней оказался добрый старый знакомый, хотя сидел ученый человек, интеллигент, а ученых она до того дня стыдилась, боялась и не любила, ибо считала, что все они из буржуйского класса.
Новому посетителю подали суп и такой же ломоть хлеба. Мама хлебала суп без хлеба. Незнакомец спросил:
— Почему вы не едите хлеб?
Мама посмотрела на хлеб и будто невзначай ответила:
— Я возьму его детям. Можно?
— Конечно, можно. Я дам вам бумагу. — Он полез в портфель, который стоял на полу.
Мама обрадовалась — она принесет мне и Васе хлеб от Ленина. Маленький ломоть стал для нее великим символом, как и многое что другое в тот день.
Человек положил на стол белый-белый листок бумаги. Мать завернула в него хлеб. Спросила у человека:
— Вы Ленина видели?
— Я работаю в Совнаркоме. — И, поняв, что она не сразу уяснила, добавил: — Мы встречаемся с ним почти ежедневно.
— Ежедневно?! — Мама ощутила огромное уважение к этому пожилому человеку с худым болезненным лицом, позавидовала ему.
И, конечно, не могла удержаться, чтоб не сказать ему о своей радости:
— Я тоже была у Ленина. Только что.
Старый большевик дружески улыбнулся. Он все понял: и ее слезы, и неожиданную улыбку, и ломоть хлеба, завернутый в бумагу.
Еще будучи школьницей, слушая рассказ мамы, я подумала: чужой человек понял душу простой женщины. А вот дядя Иван — это я сама видела — долго не мог поверить ей, понять родную сестру.
Мама, вернувшись домой, бросилась ко мне, радостная, кусочек хлеба дала:
— Это тебе от Ленина, Анечка.
Дядя кисло улыбнулся, бородатое лицо его скривилось. Мать начала рассказывать, как была она у Ленина, о чем они говорили.
Дядя по-прежнему хмурился:
— Накорми их байками. Научилась ты, Аксинья, байки баять.
Тогда мама показала удостоверение на провоз хлеба, которое выдали по распоряжению самого Ленина.
На моих глазах менялось выражение дядиного лица. Легко поднял он руку, перекрестился и сказал:
— Слава богу. Значит, правду говорил нам комиссар.