Когда показались дворы Ляховки[1] и под колесами поезда гулко застонал мост через Свислочь, Скарга, дожидавшийся этой минуты, озадачил своего смоленского спутника неожиданным для того решением: "Выходим!" — "Зачем?" растерялся Клим. Скарга видел в его глазах недоверие. Он ответил успокоительно: "Боюсь перрона", взял саквояж и вышел из купе. Клим вроде бы поверил, спорить он не мог. В тамбуре крепкий малый в помятом костюме учился выпускать кольцами табачный дым. Он появился в Орше и, верно, извел на свою забаву не одну пачку папирос. Скарга не сомневался, что это филер и что от Смоленска до Орши он спал, а в Орше сменил коллегу, отстоявшего тут ночные часы. Тот в Скарговых святцах получил кличку Первый, этот, соответственно, стал Вторым. Цепкий его взгляд скользнул по Скарге, отметил саквояж в руке, оценил Клима и, удовлетворенный осмотром, рассеялся, стал пустым, как у слепца.
Они прошли в хвостовой вагон и протиснулись к двери. Показался вокзал. Поезд начал притормаживать. Скарга соступил на нижнюю ступеньку и, держась за поручень, спрыгнул. Следом немедленно спрыгнул Клим. Они нырнули в станционный скверик и понеслись на площадь к стоянке. День был будний, свободные извозчики съезжались к поезду. Они сели в коляску, и Скарга приказал ехать на Суражскую. Там жил Володя Пан — самый надежный человек из его боевой группы. Скарга мысленно ликовал, что вырвался из ловушки, получит убежище и вернет долги. Возница повез их по Петербургской.[2] Проезжая мимо жандармского управления,[3] Скарга подумал, что и филеры, и переодетые офицеры, сейчас густо рассыпанные по перрону, здорово всполошатся, когда в четвертом агоне, и вообще в поезде, не окажется разыскиваемого ими беглого эсера. Пока обсудят ситуацию, примут решение, пока разлетятся по улицам агенты, он успеет кое-что сделать. Возможно, лучшим решением было бы расстаться с Климом в поезде, сказав вполне убедительное: "Береженого бог бережет. Выйдем врозь. Встретимся там-то днем". Но такой разумный шаг мог вызвать или создать непредвиденные помехи. Клим, сидевший обок, все-таки страховал его от прямой слежки и погони. Час времени следовало ему посвятить. Скарга рассчитывал, что проявление доверчивости даст ему свободу по крайней мере до вечера, а вечером он исчезнет. Морочить голову настороженному и, похоже, опытному человеку явными выдумками Скарга счел неприемлемым: он сразу интуитивно почувствует обман. Но и знакомить Клима с Паном никак не годилось. Скарга ехал на Суражскую будучи убежден, что Володя в этот час на работе, а на двери очевидным доказательством неудачи выбранного маршрута будет висеть замок. Тогда они отправятся к Антону, которого тоже не застанут, потому что он до трех часов занят в гимназии. И уж после этих двух ездок обретет полную достоверность его желание поселить Клима в гостинице для отдыха и безопасного ожидания посылки.
Когда пролетка свернула на Суражскую, Скарге показалось, что смолянин знает, где стоит нужный им дом. Знать адрес Пана, название улицы, место дома в уличной застройке Клим никак не мог, разговор об этом не возникал, и Клим, по его словам, впервые был в Минске. Но Скарге казалось, что Клим знает его маршрут и сейчас доволен своими наблюдениями. Двор Пана был третьим от конца; вопреки расчетам замок на двери не висел, и сама дверь, широко распахнутая, как бы приглашала войти. Скарга успокоил себя мыслью, что в доме хозяйничает тетка, которая жила неподалеку, в Григорьевском переулке, и забегала по утрам сготовить племяннику обед и ужин. Скарга приказал вознице обождать и позвал Клима с собой. Они вошли в тесные сени. На стук никто не отозвался. Тогда Скарга толкнул обитую войлоком дверь, ступил через порожек в комнату и увидел Пана — тот, показалось Скарге, спал за столом, но в какой-то очень неудобной позе. Он сидел на стуле, тело его накренилось влево и левая рука свисала, касаясь пальцами пола, голова и правая рука лежали на скатерти. "Пьян!" — подумал Скарга. Еще через мгновенье он оцепенел: на столе, прикрытый рукой, лежал наган, по большому темно-бурому пятну вокруг головы медленно ползла муха, и Скарга понял, что она ползет по засохшей крови, а над правым виском Пана чернел кружочек величиною с грош. То, что Скарга видел и разглядывал, было для него настолько невозможным, абсурдным, что он не верил себе: мысль о мертвом Володе не вмещалась в голове. Скарга беспомощно оглянулся на Клима. Тот глядел на незнакомого ему самоубийцу с суеверным ужасом. Затем Клим перекрестился и обошел вокруг стола. Следуя за ним, Скарга тоже обошел вокруг стола. Его поразили открытые глаза Пана. Он провел пальцами по векам товарища. "Пошли!" — услышал он трезвый голос Клима. Они покинули дом, сели в коляску, и Скарга дал направление: "На Немецкую!"
Ехали молча. За всю дорогу Скарга сказал одну фразу. Когда проезжали под железным мостом на Московской, он сказал в лад своим тоскливым воспоминаниям: "В Харькове в нашем корпусе за неделю повесились трое". Клим промолчал, и это Скарге понравилось. Стоит ли спрашивать о людях, которых уже нет. Да и сказать о них нечего. Видел в лицо на прогулках — вот и все знание. И какая разница, что повесились два бундовца и один эсдек[4] из рабочих. Вчера встречал на прогулке, назавтра — нет, кто-то шепчет удавился. Ночью нетрудно удавиться. Ночью остаешься сам по себе, наедине с собственной верой.
На Ново-Московской[5] переехали по мостику канал, в котором струилась обмелевшая Немига, и покатили по Немецкой[6] в дальний ее конец. Скоро увиделся переезд с поднятым шлагбаумом. За ним высилась купа тополей Протестантское кладбище.[7] Здесь город оканчивался, дальше по холмам островками стояли леса. Улица была безлюдна. Только точильщик торчал у чьих-то ворот, и хриплый звон топора, остримого на грубом камне, тревожно разрезал тишину. Двор Антона был отделен от улицы невысоким забором. Скарга жадно рассматривал знакомый дом. У порога дремала хромая дворняжка Ангел. На подоконниках стояли кактусы, на одном алел цветок. Дома, как и ожидал Скарга, никого не было, навесной замок снимал любые сомнения.
— Не везет, — озабоченно сказал Скарга. — Наверное, на работе. Я уже отвык, что люди работают.
Кто и на какой работе находится, Клим расспрашивать не стал, это его не касалось.
Они возвращались прежней дорогой. Скарга почувствовал, что настала пора избавиться от спутника. При повороте на Захарьевскую,[8] за железнодорожной церковью[9] он сказал: "Сделаем, Клим, так. Тут гостиница «Либава». Остановись, если не хочешь болтаться. Встретимся в три на Немиге у синагоги". Клим понимающе кивнул и соскочил с пролетки.
Скарга попросил извозчика ехать быстрее. У костельной стройки[10] возница резко придержал лошадь: улицу перебегали коренастый мужчина в чесучовом костюме и полная, под стать мужчине, дама. На злой окрик возницы мужчина оглянулся, и Скарга почувствовал, как замерло и лихорадочно забилось сердце — перед ним на расстоянии прицельного выстрела стоял надзиратель Острович. Пара направилась вглубь Трубной[11] улицы. Широкая спина Островича маячила в сорока шагах, как мишень. Скарга приказал извозчику ехать следом. Супруги свернули в Тюремный переулок.[12] Тогда Скарга отпустил пролетку и поспешил за надзирателем. Калитка, в которую вошли супруги, была выкрашена в синий цвет. Сквозь щели в заборе Скарга подсмотрел, что Острович торопится за сарай, а женщина открывает дом. Не задерживаясь, Скарга прошел в конец переулка до откоса, на котором высился тюремный замок. Тут он постоял, разглядывая зарешеченные окна, где восемь месяцев назад Острович топтал его сапогами и истязал Ольгу. Воспоминание вызвал у Скарги ярость. Он решил, что казнит Островича здесь, рядом с тюрьмой. Казнь можно было исполнить в эту минуту, но Скарга пересилил искушение. Он вспомнил, что казнены должны быть еще двое: надзиратель по фамилии Новак и жандармский офицер Живинский, разрешивший насилие. Но смертный приговор мог быть вынесен исключительно комитетом. Самосуд ставил исполнителя вне партии. Для политического убийства два тюремных надзирателя — слишком маленькие особы. Антон с его трезвым холодным умом возразит, что такое убийство более похоже на месть и лишь понизит авторитет П.С.-Р.[13] Но эти люди жить не должны. Скарга не знал, как разрешить такое противоречие. Он решил, что обдумает его вечером. Теперь же следовало встретиться со своими, взять деньги и передать их комитету. Вспомнив об этой обязанности, он внутренне собрался. Протоптанной стежкой он спустился с откоса на Романовскую,[14] миновал пожарное депо,[15] за воротами которого ржали лошади, и дворами вышел на Богоявленскую.[16] Книжная лавка пана Винцеся выпустила покупательницу; Скаргу охватило желание увидеть старика, но и эту встречу он отложил на позже. Ближайшая явка находилась за углом, по Захарьевской, в фотографическом салоне. Держал явку Белый, отношения с ним у Скарги были натянутые, но теперь выбирать не приходилось. Скарга решил рискнуть. На двери висела табличка "Приносим публике извинения — идет проявка пластин". Скарга толкнул дверь. Звякнул колокольчик, вызывая мастера. В зале стоял на треноге фотоящик, нацеленный объективом на декорацию. Из проявочной появился Белый.
— Здорово! — Скарга протянул руку для приветствия.
Рукопожатие Белого было крепким, но желанной товарищеской радости на лице Белого Скарга не заметил. Удивление — и следом равнодушие.
— Есть кто у тебя? — спросил Скарга.
— Только ты, — пошутил Белый. — Святой, правда, заходил. Пять минут как ушел.
— Жаль, что разминулись, — огорчился Скарга.
— Если нужен — найдем, — сказал Белый.
Он закрыл дверь на задвижку, и они устроились в проявочной, где горел красный фонарь.
— Бежал? — спросил Белый, но спросил как-то без интереса и сочувствия, словно из вежливости. Скарга не обиделся, он знал, какой грех Белый никогда ему не забудет.
— Извини, что пришел, — ответил он. — Но время такое — все работают. А у меня обстоятельства…
— Понимаю, — сказал Белый. — Чем помочь?
— Надо переодеться, — Скарга достал бумажник и отсчитал десять рублей. — Что-нибудь попроще, под мастерового.
— Это нетрудно, — кивнул Белый, взял деньги и вдруг поинтересовался, глядя Скарге в глаза: — Скажи, как тебе повезло бежать?
В вопросе Скарга уловил налет недоверия.
— Чудом! — ответил он и невесело усмехнулся: — Без всякого преувеличения — чудом. Вечером расскажу. А как у вас?
— Никак! — исчерпывающе сказал Белый.
Скарга подумал, что Белый остерегается, но тут же у него мелькнула мысль, что этот односложный ответ отражает правду: притихли, зарылись в золу, успокоились. Наверное, действительно никак, если Володя Пан пустил себе в висок пулю. Следовало рассказать или расспросить о Пане, но Скарга раздумал: доверия со стороны Белого такой рассказ ему не прибавит. Не сказав о Пане, он, однако, задал вопрос, который мучил его и был мучителен для Белого.
— Как Оля? — спросил Скарга.
— Сам понимаешь — плохо, — с укором отвечал Белый, и Скаргу пронизало стыдом. — Теперь она в Воложине, у тетки. Мать отвезла. Два месяца пролежала в Троицком госпитале.[17] Онемела. То есть может говорить, но молчит.
Белый любил Ольгу, считал ее своей невестой, и сейчас Скарге слышалось в его словах убежденное обвинение: ты — виновник ее бед, разрушитель нашего счастья.
— Она травилась, — говорил Белый. — Выпила эссенции. Еле откачали… Скажи, Скарга, — Белый пытливо глядел ему в глаза, — что они сделали там, в тюрьме, с Ольгой…
— Издевались, — сказал Скарга.
— Кто?
— Два надзирателя.
— Били?
— Да.
— Изнасиловали?
Белый боялся, и Скарга его пожалел.
— Нет, — сказал он.
— Ответь, — Белый уже не мог сдерживать неприязни, — зачем ты взял Ольгу с собой, когда нес в депо листовки?
— Оплошность, — сказал Скарга. — Только знай: брали меня не в депо, а перед воротами. Подошли трое, назвали мою фамилию и повисли на руках. Я пытался отбиться, Ольга ввязалась…
— Я понимаю: повисли, не уйдешь. Но как ты мог взять ее с собой?
— Не лезь в душу, — мрачно попросил Скарга. — Хочешь — помоги, не хочешь — откажись, не обижусь. Если сейчас нас схватят, тебя тоже будут бить.
Белый хотел что-то возразить, но раздумал.
— Ладно, Скарга, прости, — он поднялся. — Что еще кроме одежды?
— Еще передать Антону, что буду ждать в два часа где обычно.
— Передам, — кивнул Белый. — Все?
— И главное, — сказал Скарга. — В Смоленске я попал на проваленную явку. Такое у меня чувство. Возможно, я ошибаюсь. Меня не схватили, помогли с паспортом, дали курьера из боевиков. Может быть, это агент полиции. Думаю, что они решили выйти на нашу кассу. В три часа я встречаюсь с этим человеком на Нижнем рынке. Пусть Святой или Синица проследят его «хвосты».
— Синица откололся, — сообщил Белый. — Он теперь с громадовцами, возрожденец.[18] Но кого-нибудь найду…
Белый ушел. Скарга открыл саквояж, где под сменой белья лежал наган, привалился спиной к стене и зажмурил глаза. Красный свет его раздражал. Зажмурившись, он увидел Володю Панкевича, но не с пулевой дырочкой над виском, а на прошлогодней маевке. Пан был в красной рубахе. Кто-то принес вино. Пили за будущее. Святой играл на гитаре. Подошел Антон с сестрой. Ольга смеялась. Белый еще не чувствовал к нему ненависти. Было это на берегу Свислочи в Серебрянке. А теперь Пана нет, Ольга — помешанная, он беглый и скорее готов умереть, чем вновь оказаться в камере. Во второй раз сбежать не удастся. Повезло. Бог чудес не повторяет. Повезло, потому что однажды вечером уголовники, соседи по камере, стали спорить на занятную тему — можно ли выпилить оконную решетку хирургической пилой. Такая пила лежала в стеклянном шкафу в кабинете тюремного доктора. Их фантазии зажгли в нем надежду. Потом из ежедневных наблюдений он вывел, что в полдень ворота тюрьмы отворяются и въезжает хлебный фургон. В этот час двор пустует, всех арестантов уводят с прогулки в камеры. Повозку тянет кляча, на козлах сидит старик, караульный стоит у правой створки ворот. И если каким-то образом оказаться во дворе, то есть путь на волю. После разгрузки караульный проверяет фургон — не втиснулся ли туда беглец, и старик выезжает прочь, чтобы появиться завтра. И в некую ночь сложился план побега из харьковской тюрьмы, где надзиратели с особенным рвением изводили социалистов-революционеров. Им дали это почувствовать на приемке, когда их, партию новоприбывших, разделили на уголовных и политических. Уголовники, которых повели в баню первыми, злорадно предвещали: "Сейчас вас примут!". Надзирателей было десятка три, они выстроились в две шеренги, и по этому коридору из мордоворотов требовалось пройти до двери голышом, что было противно и усиливало беззащитность. Того, кто спешил, защищался, прикрывался, сбивали с ног и топтали сапогами, а потоптав, перебрасывали от одного к другому, неторопливо подвигая к моечной, куда арестанта выкидывали полуживым. Каждый удар сопровождался мстительным объяснением: "Вы у нас постреляете, сволочи!". Два киевских эсера после этой приемки умерли. Доктор, осмотревший их в камере, назвал причиной смерти врожденный сердечный порок. Надзирателем по второму корпусу, где сидел Скарга, был шестипудовый громила Степанчук. Некогда он служил в Семеновском полку. Полковой командир казался ему не ниже небесного покровителя. И вдруг, столь великий человек, генерал Мин, командир лейб-гвардии Семеновского полка, лег в гроб с пулей в сердце, казненный социалистами-революционерами за массовые убийства рабочих в Москве. Еще он мстил за Гапона, повешенного боевиками, и за убитого летучим отрядом эсеров полицейского пристава Жданова. Две недели пришлось стонать по ночам, корчиться в притворных муках днем, но все-таки настал час, когда Степанчук привел его в первый корпус на первый этаж, где в конце коридора помещался в двух комнатах тюремный доктор. Этот доктор, по фамилии Коваленков, аттестованный в среде арестантов кличкой «Червяк», будет помнить его до гробовой доски. Он вошел в кабинет около одиннадцати, а к ужину по всем телеграфным линиям разносились депеши о розыске беглого эсера-боевика Булевича Кирилла Ивановича, уроженца Минска, 1882 года рождения, рост средний, глаза карие, особые приметы — шрам на груди от штыкового ранения. Вооружен, в связи с чем желательно пристрелить…
Белый принес от старьевщика пиджак, косоворотку, картуз и кортовые, с латками на коленях брюки. Скарга переоделся. Его пристойные костюм и шляпу Белый спрятал в шкаф, где хранились бутылки с реактивами. Пистолет доктора Скарга переложил в карман пиджака.
— Куда теперь? — спросил Белый.
— За деньгами.
Где спрятаны деньги, которые группа экспроприировала восемь месяцев назад в Государственном банке, Белый распытывать не стал. Такие дела его не касались, он отвечал за листовки.
— Давно видел Пана? — поинтересовался Скарга.
— Недели две. Что, отыскать?
— Не надо. Сам найду.
Отыщет Володю Пана его тетка, подумал Скарга. А ей под семьдесят лет, и смерть племянника ее добьет. Такая смерть…
— Ну, бывай, — Скарга взял саквояж.
— Погоди, — сказал Белый, — сделаю снимок. Серж тебе документик сработает.
— Не повредит, — обрадовался Скарга и сел на стул у полотняного задника. Белый начал наводить аппарат, зарядил его пластиной. Сказал по привычке "Гляди сюда. Сейчас вылетит птичка!" и поджег магний.
— Надеюсь, что буду похож, — с подковыркой сказал Скарга.
— Я тоже надеюсь, — засмеялся Белый.
Скарга вышел из салона через дворовую дверь.
Предстояло самое важное — увидеть Витю и взять деньги. Она жила в Архирейской Слободке. Тянуться туда пешком через весь город и парк Скарга не рискнул. Он перешел улицу, постоял у подъезда гостиницы «Одесса» и через несколько секунд сидел в свободной пролетке. Тут же свернули на Магазинную,[19] с нее — на Скобелевскую,[20] у парка переехали Свислочь, а далее по Слободке[21] Скарга решил пройтись. Скрипел под ногами деревянный тротуар, и скрипел очень противно, пугающе. За восемь месяцев многое могло тут измениться: и дом мог сгореть, и Витя могла уехать, и кто-нибудь мог порыться на чердаке. Дай бог, чтобы не полиция. Если бы полиция обнаружила портфель, то и безвинную Витю посадили бы за соучастие в эксе, и Острович с Новаком поиздевались бы над ней, как над Ольгой. Среди мучительных видений, которые преследовали Скаргу в камере, было и такое — обыск у Вити, полицейские лезут на чердак.
Дом был закрыт, но ключ, как и прежде, лежал за наличником. Это означало, что Витя на работе, а может быть, подумал Скарга, означало еще, что ключ ждет его, предназначен ему, именно ему. Ключ за наличником — знак ожидания. В сенях он поставил на стол табуретку, откинул крышку лаза в потолке и забрался на чердак. Ступая по балкам, он дошел до печной трубы, отмерил от нее полсажени и начал раскапывать толстый слой золы, перемешанной с песком. Портфель был на месте, Скарга радостно улыбнулся. Он открыл портфель и пересчитал пачки: пачек было одиннадцать, а денег в них девяносто две тысячи. Он рассовал их по карманам, закинул портфель в угол, заровнял раскопанное утепление и спустился вниз. Тут он завернул деньги в полотенце, перевязал веревочкой и спрятал сверток в саквояж.
Потом он побродил по комнатам, разглядывая фотокарточки Вити, ее отца, который жил в Варшаве, и матери, давно умершей. Ничего в жизни Вити вроде бы не изменилось, но его жизнь стала иной. Скарга сознавал с печальной ясностью, что он сюда не вернулся, он сюда забежал. И верно, поступит правильно, если вообще не покажется на глаза Вите. Что может предложить ей он, беглый политический преступник, которому за побег, нападение на надзирателя, насилие над доктором, кражу оружия дадут сорок лет каторги. Если, разумеется, схватят. Если не схватят, он будет жить на нелегальном положении, но это — опять же — жизнь под гнетом ежедневного разоблачения. Зачем Вите нести такой крест? И самый лучший вариант — уйти в эмиграцию. Если отпустят, если комитет даст деньги и адреса. Неизвестность закрывала будущее, и какими словами пригласить в эту неизвестность молодую женщину, Скарга не знал…
Он запер дверь и положил ключ за наличник. До встречи с Антоном оставалось два часа. Разгуливать с сотней тысяч по улицам не годилось. Скарга вспомнил о старике. Через полчаса он оказался на Преображенской,[22] нырнул в подворотню, попетлял в лабиринте сараев и вышел на Богоявленскую возле книжной лавки. Заглянув в окно, он увидел старика и девушку в шляпке. Это его успокоило. На скрип двери девушка обернулась. Светленькое платье и шляпка с белой ленточкой напомнили ему Ольгу в день их знакомства на Вокзальной площади. Он, Пан и Святой в красных рубахах под пиджаками проталкивались к трибуне. И он обратил внимание на миленькую девушку в светлом жакете поверх светлого платья. Внезапно с переходного моста, занятого солдатами, грянул залп. Отворились буфетные окна вокзала, высунулись винтовки и тоже ударили залпом. Тысячные толпы людей ринулись в узкие улицы, где заслоны из городовых расстреливали людей в упор. Начала стрелять рота от дебаркадера, и Ольга в своем светлом платье и светлом жакете металась под перекрестным огнем, как живая мишень. Он бросился к ней и свалил на мостовую. Расстрел длился минут десять. Вокруг стонали раненые. Наконец выстрелы смолкли. Она увидела на нем красную рубаху и закричала: ей показалось, что он залит кровью и умирает. Он сказал, что красные рубахи носят эсеры, потому что красный цвет — цвет народной крови. Ее бил озноб ужаса; кровавые лужи, в которые пришлось им ступать, довели ее до обморока. Он донес Ольгу до железнодорожной церкви, где ей дали понюхать нашатыря. Потом он проводил ее домой в Григорьевский переулок.[23] Они стали встречаться. А потом она в него влюбилась, а в нее влюбился Белый, а он влюбился в Витю, а Белый, не зная о Вите, томился ревностью. Жалея товарища, Скарга начал избегать Ольгу, а она, наоборот, его искала. Случай свел их в конке, когда он ехал в депо. В тот вечер дождило, холодный ветер бил в лицо, он торопился, а Ольге не хотелось с ним расставаться. Депо начиналось за переездом, а Григорьевский переулок расположен перед ним. Оля прошла лишних сто метров…
Девушка рассчиталась за приобретенную книгу и вышла. Старик закрыл дверь и повел Скаргу за перегородку, где стояли узенький топчан, стул и глубокие полки с книгами. Скарга испытывал к старику нежность. Старик доводился ему родственником, степень родства трудно было сосчитать, но оно сохранялось в семейном предании. Родство это ожило для Скарги летом пятого года, когда он возвращался из Маньчжурии поездом Красного Креста. Старика он вспомнил на Читинской станции — где-то неподалеку пан Винцесь отбыл три года каторги и семь лет ссылки. Столько стоило ему участие в стычке с казаками под Игуменом в шестьдесят третьем году. Вспоминать о прошлом он не любил, ни одной из политических партий не верил, считая, что все они заменяют смысл целью, а к своим членам относятся как к средству. "Ну и что вы построите? — говорил он. — Новое государство? Без насилия и принуждения? Христос не изменил, куда уж тем, что с наганами". Необходимость борьбы он признавал, потому что и Христос боролся, но в победу не верил. Борьба и результаты, по его мнению, были связаны кривоколенным механизмом. Пан Винцесь был высокого роста, грузный, седой, выглядел намного старше своих шестидесяти пяти лет, и слова его Скарга до тюрьмы воспринимал, как показатель старческого нежелания менять привычные обстоятельства. В камере он сообразил, что у старика другой, большой и более тяжелый опыт. Он жалел старика, когда ему вспоминалось такое его признание: "Знаешь, что я не могу вспомнить? Хоть убей меня, не могу вспомнить, что в своей жизни я сделал по собственной воле".
— В бегах? — сочувственно сказал старик, разглядывая маскарад Скарги.
Скарга понял, что сочувствие относится к его появлению в Минске.
— Пришлось, — кивнул он.
— Могу адрес дать, — сказал старик. — У меня под Вильней очень хороший друг живет.
— Спасибо, пан Винцесь, не надо. Я с другой просьбой, — Скарга достал из саквояжа сверток. — Разрешите оставить у вас вот это.
Старик, не интересуясь, что в свертке, показал на полку:
— Прячь. Когда потребуется?
— Не знаю. Может через два часа, может ночью.
— Если ночью — возьми, — старик снял с гвоздя ключ. — Зайдешь со двора. Дверь обита жестью.
— Вместо меня, — сказал Скарга, — может прийти человек, который назовется… — Он подумал, что неизвестно еще, когда встретится с Антоном, может и не встретиться, и предложил более надежный вариант: — который скажет: "Скарга послал". Но если завтра никто не придет, и пакет будет на месте, прошу, пан Винцесь, зайти в первую гимназию и спросить Гурина. Он заберет.
Старик вышел в лавку и вернулся с маленькой коробочкой из-под сосулек.
— Бери, — он поставил коробочку на стол. — Здесь шестьдесят рублей золотом. На дорогу.
Скарга понял, что это прощальный подарок. Верить в новую встречу им не приходилось. Он поднялся и обнял старика. Оба вздохнули, испытывая горечь разлуки и беззащитность перед временем.
Через десять минут он шел по Захарьевской в Александровский сквер.[24] У входа разносчик продавал газеты. Скарга взял одну и сунул в карман. Вокруг фонтана бегали дети. Городовой одиноко сидел на скамейке в тени и, сложив на животе руки, смотрел, как из горла лебедя бьет струя. Скарга присел возле городового. Тот покосился, но смолчал. Мягкий шелест воды навевал успокоение. Видимо, городовой был умиротворен. Взгляд Скарги тоже приковался к струе. Когда он родился, фонтан уже стоял. Зримым свидетельством приобщения губернского Минска к такому признаку цивилизации, как водопровод. Мальчик и лебедь — сентиментальный символ захолустья. Тут все знают, что они провинциалы. Даже на собственные газеты поставили клеймо этого глухого угла. Вот, пожалуйста. Скарга глянул на название газеты «Окраина». А еще была газетка "Голос провинции", усмехнулся он. Но тут же подумал, что у провинции может быть очень раскатистый голос. Вся империя почувствовала это, когда Гриневицкий бросил бомбу в царя. Приехал провинциал и метнул в царя бомбу. И партия эсеров была создана здесь, в провинциальной Минской губернии. А теперь не только царь, все они боятся. Им не будет пощады. Они поняли это, когда социалист-революционер Болмашев казнил министра внутренних дел Сипягина, когда могилевский эсер Карпович казнил министра народного просвещения Боголепова, минский боевик Ваня Пулихов метнул заряд в Курлова, а отважная девушка Спиридонова стреляла в народоненавистника Луженовского. Социалист-революционер Сазонов казнил Плеве — еще одного министра внутренних дел. А сколько полковых командиров и черносотенцев отправилось вослед за генералом Мином. Летучий отряд боевиков казнил Аврамова. В Могилеве член боевой пятерки Лида Язерская ранила губернатора. И помощник полицмейстера Мизгайло получил три выстрела в грудь. А здесь в Минске, наши боевики освободили и тюрьмы Катю Измаилович, и надзиратель Крживицкий, пытавшийся помешать побегу, был застрелен. Минские боевики вогнали по пуле в пристава Гоголя и полицейского Шимановича. Теперь не только эсеров, бундовцев и эсдеков везут на кладбище, теперь и жандармский ряд там растет. Поэтому жандармы и не взяли его в Смоленске. Они боятся, что девяносто две тысячи боевики обратят в наганы и динамит. Им надо отнять деньги у партии. Но уже не отнимут. Скарга испытал гордость, что главное дело он сделал.
Но все равно, подумал он, рассиживаться в географическом центре Минска опасно. Тем более что работа выполнена лишь наполовину. Он покинул сквер и устроился за оградой Крествоздвиженской церкви,[25] где среди кустов стояло несколько скамеек. Никто на них не сидел, вообще никого за оградой не было. Это его обрадовало, но мысль, что он радуется отсутствию людей, мгновенно обратила радость в злость "Сволочи!" — подумал он. Слово означало для него всех должностных чинов, он ощущал их как тяжелый огромный ком из тысячи сытых морд. Сволочи! Почему он должен прятаться, выискивать место, где нет живой души. Пользуются тем, что люди не выдерживают пыток, сходят с ума или, растоптанные сапогами, брошенные на костолом, теряют волю. Кто этот Клим? А хозяин смоленской явки? Промахнулся, выдал себя с головой, когда ляпнул, что комитет давно ждет сумму экса. Но что мог ожидать краевой комитет, если Скарга сидел в тюрьме, а кроме него никто не знал, где спрятаны деньги. Ни Антон, ни Пан, ни Святой. Иначе они уже давно были бы отданы в кассу. Он спрятал их у Вити на чердаке, а должен был оставить в часовенке на Золотой Горке. Так получилось. Сразу после экса он зашел к Вите и остался там на два дня. А на третий его схватили с листовками. Много неясного с хозяином явки и Климом. Может, и не было ловушки и предательства. Ощущение, что попал в капкан, пришло ночью. Вдруг проснулся с ясным осознанием — попался. Утром он сказал хозяину, что ему, беглому, необходима помощь, нужен смелый боевик, желательно легализованный; он и повезет деньги из Минска. Хозяин явки решил посоветоваться с «товарищами». Советовался он целый день, а вечером появился в квартире с Климом, которого охарактеризовал: "Вот наш надежный товарищ!" А в поезде обнаружились два филера. Для кого он надежный?
Обманчиво минское спокойствие. Утомленные борьбой стреляются. Беглые приезжают. Филеры должны рыскать по городу. А в тюрьме надзиратели насилуют какую-нибудь невесту бундовца или эсера. А потом Острович невинно гуляет с женой по улицам, водит ее к фонтану, в городской театр, к родственникам. Они знают, кем он работает и, возможно, любят послушать его рассказы про уголовников, каторжников, боевиков. Даже сочувствуют: тяжелый хлеб — легко можно получить камнем по голове. А расстройство ума у некоей девушки, знакомой боевика, взятого с листовками и наганом… Зачем рассказывать жене и своякам о таких женщинах? Да и грех ли то, что делается во вред врагам государства? Едва ли это грех, хотя, конечно, и не заслуга. А если грех, то — не смертный. Но уж никак не преступление. Для успокоения совести можно дать ему благопристойную дефиницию — средство дознания…
Чтобы Ольге стало спокойно, подумал Скарга, те трое скотов должны умереть. Она должна узнать, что их нет, что она их никогда не встретит и не закричит от ужаса. Ее крик вновь услышался Скарге, словно он снова сидел в пыточной на железном стуле. Его били, отливали водой и опять били, и, когда Живинский убедился, что пытками не сломает его, приказал привести Ольгу. Вот твоя подружка, ты говоришь, что она ничего не знает, ни к чему непричастна. И заорал: "Так пожалей ее!" И вышел. А Новак и Острович подошли к Ольге. Новак ударил ее в живот, сорвал блузку, юбку и, полуголую, обезумевшую, стал насиловать. Подошел Острович и, ухмыляясь, спросил: "Ну, вспомнил?" А он, собрав силы, всадил ему в пах сапог. И тогда Новак с Островичем постарались… Как после этого слушать людей, которым не нравится, что эсеры-боевики казнят убийц. "Террор не средство революционной борьбы". Утописты. Одиночный террор — неправильно, а массовый террор, которым неизбежно становится гражданская война, как показал пятый год, разве не то же самое? Массовый террор складывается из суммы индивидуальных терактов. Что, надо было ждать победы революции, чтобы привлечь к суду генерала Мина?
Скарга глянул на часы — близилось время встречи. Он вышел с подворья и, держась деревянной ограды сквера, двинулся к театру. Конечно, думал он, нетрудно найти массу доводов против тяжелой работы. Политический террор гнетущая обязанность. Социалисты-революционеры взяли эту работу на себя. Поэтому они и революционеры в отличие от социалистов-эволюционистов. Поэтому эсеры и взяли себе честный девиз: "В борьбе обретешь ты счастье свое". Сволочи не боятся слов, они боятся организованного террора. Погромов стало меньше, когда в Ветке наши казнили черносотенца Кухарева, в Шклове вогнали нож в грудь погромщика Бурого, в Двинске ранили пристава Дегтярева и полицмейстера Булыгина, в Бресте казнили фабриканта Полевского, а в Минске — полицмейстера Шкляревича. Жизнь за жизнь. Только за попытку покушения на полицмейстера Норова минский эсер Оксенбург получил пятнадцать лет каторги, и все равно их стреляют…
У театра он пересек улицу, миновал одноэтажный дом и вошел в подъезд следующего, двухэтажного. Здесь он простоял минуты две, готовый уйти черным ходом, пока сверху не послышался тихий голос: "Чисто!" Он взлетел по лестничному пролету и попал в объятия товарища. "Ну, слава богу, выбрался! Жив! Цел!" — повторял Антон. Расцеловав Скаргу, он объявил, что времени у него десять минут: на один урок его заменили, а на следующий замены нет. Скарга объяснил, где лежат деньги, отдал ключ и назвал пароль для старика. "Отлично, — кивнул Антон. — Пошлю ребят". Тогда Скарга рассказал о смолянине и смоленской явке. Антон согласился, что явке доверять нельзя, а приезжего надо проверить. Тогда Скарга сказал о смерти Пана. "Жаль, помрачнел Антон. — Хороший был парень. Но зачем? — добавил он. — Ведь неумно. Назло врагу". Скарга в душе согласился с такой оценкой. "Ладно, сказал Антон, — вечером потолкуем. Оставаться тебе здесь нельзя. Сам понимаешь. Документы у тебя тоже, думаю, липовые?" Скарга кивнул. "Постараемся сделать. Документы и адрес. Деньги, — он улыбнулся, — ты сам раздобыл. Только будь осторожен. Хотя бы до вечера не попадись. Встретимся в девять. Если я не смогу, придет Святой или кто еще известный тебе". "Где?" — спросил Скарга. "Где хочешь. На Золотой Горке устроит?" — "Вполне, — сказал Скарга и вспомнил последнее поручение. — Сохрани! — он достал из кармана подарок пана Винцеся. — Тут золото". — "На побег выдают?" — пошутил Антон. "Подарок деда! В случае чего вернешь ему". — "Не беспокойся". Они распрощались, и Антон покинул подъезд черным ходом. Недолго обождав, Скарга вышел на улицу, но через парадное, куда входил.
У кафе Венкжецкого он почувствовал, что к нему прилип филер. Остановив пристойного господина, Скарга поинтересовался, который час, и пока господин доставал брелок, успел рассмотреть филера. Это был блеклый малый в модном костюмчике и в кепочке с пуговкой на макушке. Держался он в десяти шагах. Скарга вошел в кафе и глянул в окно — филер прикуривал папироску. "Ну, покури!" — подумал Скарга, нырнул в кухню, оказался во дворе и, затратив десять минут на кружной путь, вышел на Крещенскую[26] к Пушкинской библиотеке. За барьером, отделявшим книжные фонды от посетителей, сидела знакомая Скарге библиотекарша; десятки раз она держала в руках его формуляр, принимала и выдавала книги, не однажды они беседовали и о книжных новинках. Несомненно, она знала, что образованный, воспитанный господин Булевич сидит в тюрьме. Она доброжелательно ответила на приветствие, и на лице ее отразилось желание припомнить фамилию посетителя, чтобы без вопросов и подсказки достать из ящика его формуляр. Но отождествить того милого читателя с этим человеком в одежде мастерового ей не удалось. Скаргу это порадовало.
— Вера Семеновна, — спросил он, — не подскажете, где найти Викторию Петровну?
Ему казалось, что она ответит: "Сейчас позову". Но она ответила:
— Виктории Петровны сегодня не будет. Она уехала к жениху.
Куда уехала Витя, кто ее жених, Скарга спрашивать не стал.