Лев Никулин Золотая звезда Повесть

Глава I Посмертное письмо

Окно было открыто настежь, и в белой раме окна сиял, пронизанный солнцем и светом летний пейзаж Замоскворечья – розовые громады домов, золотые потускневшие главы церквей, нежно-зелёная листва московских двориков.

Так было мирно и тихо за окном, что Андрей Андреевич сам удивлялся своему волнению и неожиданному задору:

– Уж очень беззаботно живёте вы, молодёжь: чего только я не видал в ваши годы – война, украинское подполье при немцах, голод, тиф... Нелёгкая была моя жизнь в твои годы! Странная какая-то наша молодёжь; придёт тяжёлое время, – как она ещё себя покажет?

Последняя фраза относилась к молодому человеку в трусиках.

Молодой человек сосредоточенно брился, казалось, целиком был поглощён этим нехитрым делом. Рядом, на спинке стула, висели тщательно выутюженные брюки. Голубая, изумрудного отлива майка лежала на столе.

...Как живо помнил Андрей Андреевич Хлебников этот разговор, и сына в сетке, стягивающей приглаженные волосы, и комнату, наполненную солнцем и глухим шумом воскресного полдня!...

Всё было вокруг, как тогда, в летний день, – и Москва за окном, и отдалённые звонки трамваев, и шелест шин по асфальту... И только не было Жени, единственного сына, и на столе лежал белый листок бумаги, в котором было сказано, что его больше нет и не будет.

Андрей Андреевич лёг на диван, потом встал и прошёл в маленькую комнату сына. Здесь ему стало так больно и грустно, что он снова заплакал и, вытирая платком слёзы, долго глядел на запылённые лыжи, высовывающиеся из-за книжного шкафа, на книжки на полке и простой чертёжный стол. Он открыл ящик стола, вынул конторскую папку, на которой в углу синим карандашом было написано «Е. Хлебников». Смущаясь немного, он развязал шнурки, увидел какие-то перечёркнутые записи, небрежно набросанный план какой-то улицы и двора, несколько записанных на полях номеров телефонов и пожелтевшее запечатанное письмо.

Андрей Андреевич машинально прочёл адрес на конверте и фамилию адресата: «С. К. Соснова». Он вспомнил, что видел это письмо в руках у сына в день его отъезда на фронт и что сын даже просил у него почтовую марку. Марок не оказалось, и, должно быть, в суете он так и не отправил это письмо.

Может быть, следовало всё же отправить его теперь, когда Жени нет на свете? Андрей Андреевич положил письмо в карман и вышел из дому.

Купив в газетном киоске марку, и наклеив её на конверт, он пошёл было к почтовому ящику у трамвайной остановки и вдруг подумал: сын писал письмо почти два года назад, где может быть теперь, через два года, эта С. К. Соснова, жившая на Остоженке? Может быть, следовало оставить письмо в папке или все-таки вскрыть, прочесть и оставить у себя как память... А может быть, проще всего узнать, в Москве ли эта женщина... И, не торопясь, Андрей Андреевич побрёл на Остоженку.

Он напрасно искал дом, который был указан на конверте, в переулке дома под этим номером не было – и вдруг Андрей Андреевич понял, что этого дома уже нет, что на его месте пустырь и на пустыре, вытянувшись во всю длину, как большая рыба, лежит аэростат воздушного заграждения.

Да, всё ясно. Адресата С. К. Соснову он не найдёт. Какие-то деревянные домишки виднелись позади серебристой рыбы.

Высокая девушка с приглаженными белокурыми волосами и немного надменным лицом шла прямо на Андрея Андреевича.

– Простите, – сказал он, – уж не здесь ли вы живёте? – и он указал на ветхие флигеля.

Девушка кивнула головой.

– Вот какой у меня вопрос: не знаете ли вы, куда переселились жильцы дома номер восемь? Самого дома, как я вижу, не существует.

– Кое-кто разместился во флигеле. А вам кто нужен?

– Не знали ли вы случайно гражданку по фамилии Соснова?


Девушка с изумлением посмотрела на Андрея Андреевича:

– Соснова? Это я.

– Я должен, – сильно волнуясь, начал Андрей Андреевич, – я обязан передать вам письмо Евгения Андреевича Хлебникова.

Странный отблеск мелькнул в глазах девушки – не то удивление, не то радость. Подавляя слёзы, Андрей Андреевич заговорил:

– Письмо запоздало. Я нашёл его случайно. Это письмо человека, которого уже нет на свете. Я отец погибшего Жени.

Девушка протянула руку за письмом. Рука, взявшая конверт, дрожала.

– Вы... Вы его отец? – она оглянулась. – Пойдёмте, пойдёмте ко мне... Или нет, там люди... Здесь, за углом, в садике, – скамья.

Они обошли дом и сели на скамью.

– Простите меня, я прочту.

Она вскрыла конверт. В письме не было даты. Вероятно, Женя торопился, когда писал.

Всего несколько строк:

«...сегодня уходит наш эшелон. Я хочу сказать, что очень люблю тебя, несмотря на частые наши ссоры. Если придётся свидеться, всё будет по-другому. Жалею, что никак не мог повидать тебя в эти три недели. До свиданья, родная.

Твой Е.»

– Когда он это писал?

– Почти два года назад.

И она могла дурно подумать о Жене! Три недели он не приходил к ней и потом уехал. Это случилось после небольшой ссоры, и она решила, что Женя забыл её. Как неверно она судила о нём!

Андрей Андреевич понял, что переживала девушка. Он встал и простился. Она записала его адрес и телефон. «Да, его отцу, конечно, хуже чем мне», – думала Соня Соснова. Ей никуда не хотелось идти. И она вернулась в свою комнатку в мезонине флигеля.

Женя служил в парашютно-десантных войсках. Кто-то говорил ей, что он был ранен в начале войны. Это – всё, что Соня узнала о Хлебникове. Четырнадцать месяцев полного неведения, и вот теперь эта скорбная весть...

И то, что она узнала это сегодня, – тоже случайность. С ноября 1941 года, после эвакуации завода, она работала на Урале. Завод обосновался в Зауральске, и её отпустили в Москву на две недели. Надо же было, чтобы на четвёртый день пребывания в Москве она получила это посмертное письмо... Соня подошла к столу, достала из портфеля несколько любительских фотографий: она и Женя на водной станции; она. Женя и подруга Лёля на дачной веранде в Мамонтовке... Двоих, снятых на этой фотографии, уже нет...

Соня легла и скоро забылась в тяжёлом полусне. Проснулась она с чувством острого горя, и когда открыла глаза, за окном была ночь.

Вдруг она услышала странный стук, задребезжало стекло, точно кто-то бросил в окно камешек. Окно было затемнено бумажной шторой, стук был глухой и слабый. Соня погасила свет и подняла штору. За окном были белесоватые, прозрачные сумерки московской летней ночи. Она взглянула на часы: несколько минут первого.

Осторожно, чтобы не разбудить соседей, Соня вышла в коридор, сняла тяжёлый крюк с двери и спустилась по скрипучей лесенке во двор. Высоко в небе чернел червячок аэростата воздушного заграждения. У ворот стоял грузовик и вокруг, не торопясь, прохаживалась девушка – боец. Соня обошла флигель, но не увидела ни души. Поёжившись от охватившей её предутренней прохлады, Соня решила вернуться домой. Она поглядела в окно своей комнаты. Нет, ей показалось, никто не потревожил её сна... И вдруг на земле, под самым окном, Соня увидела небольшой осколок кирпича. Она сразу заметила его, потому что двор начисто вымели по случаю воскресенья. Она подняла осколок и невольно подумала, что уже давно вышла из возраста, когда ей таким романтическим способом давали о себе знать друзья – мальчики из 30-й школы, где она училась. Горько улыбнувшись этим мыслям, она вернулась домой.

Глава II Прыжок в темноту

Как всегда перед вылетом, лётчики собрались у входа в столовую. Они были уже в комбинезонах, в шлемах, в меховых чулках, с картами в планшетах. Им было невыносимо жарко, и, глядя на обливающихся потом лётчиков, нельзя было предположить, что через час эта тяжёлая одежда придётся как нельзя кстати: ведь на высоте шести тысяч метров двадцатиградусный мороз.

Стволы сосен отливали медью, ночь обещала быть тихой, безветренной, безоблачной.

Девушки-зенитчицы, девушки из столовой, штабные машинистки собирались обычно у крыльца с колоннами. Это были некоторым образом символические проводы тех, кто улетал сегодня в ночь на боевую операцию. Никто не подчёркивал этих минут прощания, никто не говорил о том, что они, возможно, видят друг друга в последний раз. Молодые люди смеялись, разговаривали о самом обыкновенном и будничном, о концерте, который должен состояться завтра, в час дня, в клубе лётчиков.

Аэродром расположился на большой поляне, кайма леса охватывала эту поляну, и у леса под маскировочными сетями стояли четырёхмоторные, тяжёлые бомбардировщики, похожие на птиц, нахохлившихся в ожидании дождя.

Одни набирали горючее из цистерн, другие внезапно вздрагивали, сотрясая землю оглушительным грохотом четырёх моторов.

Человек в ушанке посмотрел на часы и пошёл на другой конец поляны, туда, где стояли двухмоторные, средние бомбардировщики. Штурман шёл ему навстречу. Мимоходом он спросил:

– А не холодно вам будет, товарищ пассажир?

– Не думаю, – ответил пассажир, – я привык.

Уже темнело. Две красных ракеты поднялись над аэродромом. Струя ветра ударила в лицо пассажиру, его оглушил грохот моторов. Пассажир с лёгкостью поднялся по лесенке в кабину самолёта. Оба лётчика, штурман, стрелок-радист сидели уже на своих местах. В ту же минуту бомбардировщик побежал по полю, сразу оторвался от земли и набрал высоту.

Минут через десять самолёт уже оставил за собой Москву и взял курс на северо-запад.

Ночь стояла над страной. Тёплая, звёздная августовская ночь. Самолёт летел на большой высоте, небо казалось чёрным, как уголь, звёзды искрились холодным, мертвенным светом драгоценных камней.

Пассажир надел куртку в рукава и поглядел вниз. Там, точно в глубоком колодце, тускло блеснуло большое лесное озеро.

Голова штурмана почти лежала на чуть светящемся пятне карты. Рука коснулась локтя пассажира и показала ему вправо – там, в непроглядном мраке, искрилась и полыхала лента огней.

«Передовая», – прочёл по губам штурмана пассажир. Ослепительный белый луч вдруг возник позади, передвинулся влево – точно молния блеснула в кабине. Это длилось всего одно мгновенье, но мгновенье это казалось бесконечным. Самолёт пошёл вниз, луч погас, и самолёт по-прежнему летел в чёрной бездне, среди мерцающих звёзд.

Пассажир ощупал себя, передвинул ближе к животу футляр маузера и стал прилаживать парашютные лямки. Прошло ещё минут двадцать. С высоты в шесть тысяч метров самолёт пошел на снижение.

Пассажир встал. Он молча глядел, как открывали люк. Он ждал сигнала. Рука штурмана поднялась и опустилась, ветер со страшной силой ударил в лицо парашютиста. Сначала он падал камнем, потом его сильно рвануло кверху – раскрылся парашют. Взяв в руки два из стропов, он потянул их к себе – и падение замедлилось. Где-то над ним ещё слышался монотонный удаляющийся гул моторов.

Штурман самолёта глядел вниз, ему казалось, что он видит купол парашюта.

– Ни пуха, ни пера, – сказал штурман.

Прошло семь минут с тех пор, как пассажир выбросился из самолёта. Он падал и следил за светящимися стрелками часов на руке. На восьмой минуте он ясно различил железнодорожную колею и землю, косогор плыл прямо на него. Парашютист упал боком, и, отцепившись от парашюта, встал на ноги.


Вокруг были мрак и тишина. Он понял, что приземлился где-то на насыпи: пошарив руками, он нащупал щебень и гравий. И тогда, расстелив парашют, он насыпал в него щебень, и крепко завязал узлом. Положив на плечо тяжёлый узел, он пошёл вдоль насыпи, пока впереди не запахло болотной водой и тиной. Он прошёл ещё немного вперёд, и когда под ногами у него зачавкало болото, сильно размахнулся и бросил в темноту узел. Плеснула вода, узел камнем пошёл на дно. Парашютист прислушался, раздвинул руками камыши и вышел на сухое место. Несколько мгновений он стоял неподвижно, потом пошёл вдоль железной дороги. Так он шёл около получаса. Где-то впереди дважды блеснул белый тоненький луч. Парашютист достал электрический фонарик и два раза нажал кнопку. Огонь впереди блеснул ещё раз, и парашютист опять ответил, затем, не торопясь, пошёл в ту сторону, где через каждую минуту вспыхивал и погасал сигнал.

Глава III Игра начинается

На северо-западе от Москвы, за линией фронта, в краю лесов, озёр и болот, более года стояли немецкие гарнизоны – войска СС, охранная полиция и полевая жандармерия. Нужно было много солдат, чтобы охранять железную дорогу, мосты, станционные сооружения. Станцию «Плецк» в эту тёплую летнюю ночь охраняли с особой бдительностью.

На запасном пути, в тупике, стоял пассажирский немецкий вагон, снаружи почти не отличавшийся от других немецких пассажирских вагонов. Однако внутри он был отделан с той безвкусной роскошью, на которую была мода перед войной в Германии. Глаза резало сверкание никелевых люстр, отражённое в зеркалах жемчужное сияние ламп. Стальные стенки купе были расписаны под золотистый клён. После августовской дождливой ночи, после непроглядной тьмы за стенами вагона два немецких офицера, вошедших в салон, остановились, зажмурив глаза: их ослепил электрический свет.

«Полковник Шнапек»... «Группенфюрер фон Мангейм», – назвали они себя, и адъютант проводил их в просторное купе – кабинет хозяина салон-вагона.

У письменного стола сидел немец средних лет с таким неприметным, обыкновенным лицом, какое бывает у служащих бюро путешествий, чиновников Дейтшебанка, приказчиков универсального магазина Вертхейма. Это было круглое, несколько одутловатое лицо, с подстриженными золотистыми усами, бесцветными, как бы вылинявшими глазами, скрытыми за дымчатыми стёклышками пенсне. Он был одет в нарядную и мрачную форму оберштурмбанфюрера – генерала войск СС.

Он указал офицерам на маленький, тесный диванчик, и они уселись против него, неподвижные и бессловесные, пока он перелистывал лежавшую перед ним тонкую папку.

– По-видимому, этот человек не молод? – наконец сказал он.

– Пятьдесят семь лет. Тридцать два года тайной службы немецкому государству.

Офицеры отвечали на вопросы по очереди, коротко и почтительно, каждый раз делая попытку привстать.

– Это хороший возраст, внушающий доверие. Достаточно ли хорошо этот человек знает русский язык?

– Превосходно. Он родился в Остзейском крае, окончил русскую гимназию и русский политехнический институт. У него хорошие знакомства и связи.

– Состояние здоровья?

– Здоровье хорошее, хотя он пережил сильные потрясения. Болеет малярией.

– Я хочу его видеть.

И оберштурмбанфюрер встал. При первом его движении вскочили с диванчика офицеры. Затем все трое вышли из вагона. Они долго шли вдоль путей. Впереди, временами мигая, двигались, освещая им путь, белые круги электрических фонарей. Лил дождь, холодные белые лучи освещали то мокрые рельсы, то развалины станционных зданий, то скелеты сгоревших вагонов. Вокзал был полуразрушен. В одной из комнат уцелевшей части здания, положив голову на стол, спал человек. Керосиновая лампа тускло освещала лысину в полукруге седеющих волос.

– Выйдите, господа, – приказал оберштурмбанфюрер, – и пришлите мне Глогау.

Офицеры вышли. Спящий проснулся и, мигая сонными глазами, смотрел на стоявшего перед ним человека в мокром, чёрном блестящем от потоков воды плаще.


– Встать и слушать меня!

Плащ распахнулся. Проснувшийся человек вскочил со стула и, как загипнотизированный, смотрел на траурное шитьё мундира, сверкающую эмаль крестов, значков, эмблем, украшавших грудь оберштурмбанфюрера.

– Вы должны ответить на три вопроса. Отвечайте только «да» или «нет». Чувствуете ли вы себя в силах служить немецким интересам так, как это мы потребуем от вас?

– Да.

– Отдадите ли вы вашу жизнь без промедления, если это принесёт пользу немецкому делу?

– Да.

– Вручаете ли вы вашу судьбу в руки людей, поставленных над вами, и будете ли вы слепо выполнять любое их приказание там, где это будет необходимо?

– Да.

– Если вы измените немецкому делу, вас постигнет мучительная казнь. Если вы исполните ваш долг, мы осчастливим вас.

Он говорил эти слова в каком-то самозабвении, как заклинание.

– Сюда придёт человек по имени Глогау. Он поговорит с вами о деталях. Желаю вам удачи. Прощайте...

Глава IV Господин из «расы господ»

Комендант города Плецка полковник Рихард Шнапек смотрел из окна на пустынную базарную площадь.

Деревья уже пожелтели, осенние облака неподвижно стояли над городом.

Мокрые флаги со свастиками висели, как тряпки, на флагштоке старинной крепостной башни. День был серый и ветренный, с утра накрапывал дождь. «Лето прошло, – думал Шнапек, ещё одно лето! Не может быть, чтобы будущим летом я опять был здесь...»

По площади прошли три солдата: сменялся караул у комендатуры. Только один из троих шёл, печатая шаг, как полагается солдату, двое других шли вразвалку, волоча ноги. Вид их огорчил Шнапека, он перестал глядеть в окно и перевёл взгляд на человека, который стоял перед ним. Когда-то приличная одежда была на нём изорвана, в спутанных русых волосах застряли солома и сухие травинки. Он потирал затёкшие руки и стоял, слегка пошатываясь. Лицо человека было очень бледно, небрито, небольшая опухоль безобразила его верхнюю губу.


– Ну, Ерофеев, – скучно сказал Рихард Шнапек, – вы и есть Ерофеев?

Человек стоял, опустив голову, он с трудом расслышал, что говорил этот длиннолицый, худощавый немецкий офицер с лицом, исчерченным шрамами.

– Вы известный Ерофеев, – продолжал немец, и человек слышал его голос, как сквозь вату, – вы можете сесть, вам трудно стоять, садитесь вон там...

Немец показал на стул. Потом он пощёлкал карандашом по длинным ногтям и посмотрел на лежащую перед ним бумагу.

– Вы занимали довольно хорошее положение, многие здесь вас знают, почему вы не пришли ко мне сразу, когда объявили регистрацию советских работников?

– Не знаю... – ответил тот, кого немец называл Ерофеевым. – Не всё ли равно – тогда или теперь...

– Разница есть, – сказал немец, – тогда бы не было всего этого, – и он показал глазами на опущенные, как плети, руки Ерофеева, на его изорванную одежду.

– Я говорю то, что знаю. Были люди, которые приходили на регистрацию, я знал таких людей, и что с ними стало?

– Вы не должны так говорить. Это зависит от людей, которых вы знали.

– Я написал вам, господин комендант, несколько писем, никто не обратил на них внимания.

– Я прочёл ваше последнее письмо – вы имеете хороший слог... Какие у вас были неприятности по службе при советской власти? Вы пишете, что у вас есть основания быть недовольным. Вы пишете, что были под судом. В чём вас обвиняли?

– Это – не политическое дело.

– Уголовное?

– Да... Растрата. Но это было в молодости. Я скрыл свою судимость и своё прошлое.

– От нас вы можете этого не скрывать. В городе знали об этих ваших неприятностях?

– Нет.

– Всё? Больше вы ничего не хотите сказать?

Шнапек взял телефонную трубку.

– Умоляю..... – задыхаясь, заговорил Ерофеев, – верьте мне, я могу быть вам полезен!... Умоляю вас!...

Немец поглядел на него и положил трубку.

– Можете отправляться. Вы будете хорошо устроены, – и. громко закричал по-немецки: – Herrein!

Вошёл фельдфебель и увёл Ерофеева. В комнате, которая служила приёмной, Ерофеев встретил молодого человека; он шёл быстрой и лёгкой походкой. На молодом человеке были хорошо сшитый спортивный костюм и жёлтые сапоги с застёжками. Гладко выбритое, приятное лицо дышало здоровьем. Молодой человек посторонился, посмотрел на Ерофеева, как на пустое место, распахнул дверь и вошёл в кабинет коменданта.

– А, Серёжа! – сказал комендант, и длинное, худое лицо его выразило подобие мрачной улыбки. – Садитесь и возьмите этот журнал, чтобы не скучать, – полюбуйтесь красивыми женщинами... Я сейчас кончу с делами.

Молодой человек взял журнал в пёстрой обложке и сел на диван.

– Ерофеев... Да, этот Ерофеев? Вы когда-нибудь знали его? – вдруг спросил Шнапек. – Что вы слышали о нём?

– Я вообще новый человек в этих местах... Я приехал сюда после института и очень мало знал здешних работников.

– Ну, мы выясним... Садитесь ближе, положите журнал... Вам понравилась эта красавица?

– Да, понравилась. Кто она?

– Бригитта Кельм, киноартистка... Пора вам научиться хотя бы читать по-немецки.


– Времени нет, Рихард Генрихович...

– Однако где вы пропадали целых четыре дня?

– Всё там же, на охоте...

– Вам разрешили только два дня отдыха... Почему вы не позвонили вчера?

– Я вчера был просто пьян, Рихард Генрихович, вы извините меня.

– Вы должны просить извинения не у меня, а у фрейлейн Таси. Она вас ждала. Вы это помните?

– Нет, – сознался молодой человек. – Я слышал про несчастье с Котловым. Как это случилось?

– Просто неосторожность. Пьяный ехал на мотоцикле.

– А я думал другое... Это уже четвёртый бургомистр.

– Нет, это – не то, что вы думаете. После того как был убит знаменитый Разгонов, у нас стало тихо. Вы смотрели людей, которых вам дают для работы?

– Какие это люди – барахло! Их надо в дом отдыха на три месяца, тогда можно дать им лопаты.

– Мы можем дать им дом отдыха навечно, – сказал Шнапек, довольный собственной остротой. – Нет, без шуток, нужны они вам или нет? Если нет, то и мне они не нужны.

– Ну, уж ладно. Давайте. Сколько их там?

– Четыреста тридцать человек.

– Может быть, вы хотите мне дать Ерофеева?

– Нет, Ерофеев мне нужен самому. Вы это скоро увидите... Теперь – самое главное: вы знаете, что вас хочет видеть генерал?

– Знаю, – как бы вскользь сказал молодой человек. – Господин группенфюрер фон Мангейм сам представит меня генералу.

В голосе молодого человека прозвучала нота гордости.

– Да, молодой человек, вы делаете карьеру, – улыбаясь, сказал Шнапек, – поздравляю вас от души, Сергей Николаевич...

Так дружелюбно беседовал немец, фельдкомендант Плецка Рихард Шнапек, и русский инженер Сергей Иноземцев. И тому, кто слышал бы их беседу со стороны, стало бы совершенно ясно, что этот русский был нужен немцу и этот немец был нужен русскому.

«О Плецкове граде от летописания не обретается вспомянуто, от кого создан бысть и которыми людьми...»

Так писал летописец о городе, которым сейчас владели немцы.

«От начала убо русские земли сей град Плецк никоим князем кладом бе, но на своей воли живеху во нем сущие люди...»

Люди, жившие в городе Плецке по своей воле, теперь должны были жить по воле коменданта Плецка Рихарда Шнапека и группенфюрера «СС» Рудольфа фон Мангейма.

И немцы называли этот город Плецкау.

Глава V Старый знакомый

У заместителя председателя совета города Зауральска товарища Костромского шёл приём посетителей. Секретарь, немолодая, раздражительная женщина, с безнадёжной грустью смотрела на обитую жёлтой клеёнкой дверь кабинета. В кабинете уже двадцать минут сидел посетитель, о котором она коротко доложила: «Инженер Головин». Фамилия эта не произвела никакого впечатления на товарища Костромского и она думала, что дело ограничится пятиминутным разговором.

Она была бы удивлена ещё больше, если бы увидела, что инженер Головин, удобно расположившись в кресле, почти фамильярно говорил товарищу Костромскому:

– Мне и в голову не пришло, что товарищ Костромской – это и есть тот самый студент, который проходил практику у нас, на Новоспасском заводе, пятнадцать лет назад! Нет, вы подумайте!

Заместитель председателя горсовета улыбался, он был приятно взволнован. Он вспомнил себя молодым, двадцатилетним студентом, беззаботным и весёлым.

– Ну и постарели же вы, товарищ Головин...

– Зато вы возмужали, Николай Алексеевич... Как сейчас вижу вас в Новоспасске, вас и ещё четверых удальцов – практикантов... «Орлы!» – как называл вас Андрей Андреевич, профессор Хлебников.

– Андрей Андреевич? Вот кто, вероятно, постарел! Ведь ему за шестьдесят... Да, не меньше! Вы с ним видитесь?

– К сожалению, редко. Слыхал, что он потерял сына, – вот какое горе!.. Тяжело в эти годы. Единственный сын!

– Да, действительно, горе... А вы к нам какими судьбами?

– Меня сюда привели печальные обстоятельства.


Тут на лице заместителя председателя горсовета появилось нечто вроде грусти. Он не так давно исполнял свои обязанности, но уже привык к тому, что посетители жалуются ему на свои беды, досаждают невыполнимыми просьбами. Вот и сейчас этот благообразный, приятный в обращении инженер Головин будет о чём-то просить.

«Так, так...» – подумал Костромской.

– Что же, может быть, сумеем как-нибудь помочь вам.

– Нет, помочь мне, к сожалению, невозможно... Дело в том, что я давно ищу каких-нибудь следов моей семьи – жены, дочери и свояченицы. Они в сорок первом году были эвакуированы из Ленинграда, вначале они ехали благополучно, дальше все следы теряются...

– Как же это может быть? – удивился Костромской. – Хотя, впрочем, поезд могли бомбить, в то время это бывало.

– Всё-таки меня не покидает надежда найти их, – продолжал Головин. – Вот ездил полтора месяца по вашим краям, объехал не один район. На работе мне пошли навстречу, однако командировка кончается, надо возвращаться.

– А вы где работаете? – из вежливости спросил Костромской.

– Консультантом при научном институте. По специальности я металлург, но сейчас я занят особым делом.

– Каким, коли не секрет?

– Подал проект, касающийся заменителей цветных металлов. Всё зависит от главка, выделена комиссия, жду решения...

– Чем ждать решения, связались бы сами с солидным заводом и начинали дело.

– Жалко оставлять Москву.

– Что же Москва? Москва с нами делится людьми. Почему бы и вам не осесть у нас? Вы не шутите с нами: город у нас не последний за Уралом.

– Я не слишком держусь за Москву, – сказал Головин, – завод «Первое мая» серьёзнейший завод, продукция его, можно сказать, скоро будет греметь по всему фронту...

– Ну, так чего же ещё? Хотите, я поговорю с Бобровым?

– Видите ли, дорогой Николай Алексеевич, – без особого энтузиазма, но с интересом заговорил Головин. – В Москве у меня всё связано с моей несчастной семьёй, всё напоминает о моём несчастье... Это обстоятельство заставляет меня подумать о переезде в ваш город. Здесь, вероятно, мне будет легче работать... Во всяком случае, я вам буду очень благодарен, если вы посодействуете...

– Непременно! Непременно! – поднимаясь, сказал Костромской. – А вы мне напомните по телефону или сами зайдите... Хоть завтра.

Они простились. Едва дверь закрылась за Головиным, Костромской протянул руку к телефонной трубке – позвонить Боброву, но задумался... «Серьёзный завод, слишком серьёзный, Головина я знал пятнадцать лет назад, встречался с ним не так уж часто... Напишу для проверки в Москву, тому же Андрею Андреевичу или в главк, всё-таки надо проверить человека...»

Пока он раздумывал, в кабинет рысью вбежал нетерпеливый посетитель в брезентовом пальто, и разговор зашёл о трамвайных неурядицах, о троллейбусной линии, которую надо пустить к Октябрьским праздникам, – словом, начался обычный день заместителя председателя горсовета.

В последующие дни Головин несколько раз напоминал о себе.

«Следовало бы всё-таки написать Андрею Андреевичу Хлебникову в Москву, – думал Костромской. – Профессор должен помнить инженера Головина по Новоспасскому заводу».

«Непременно надо ему написать», – решил Костромской, но дни перед пуском троллейбусной линии были горячие, и он снова забыл о Головине.

Между тем Головин пришёл опять. Костромской, почувствовав угрызения совести, принял его и хотел при нём составить телеграмму Андрею Андреевичу.

– Рекомендация Андрея Андреевича будет нелишней, – откровенно сказал он Головину.

– Родной мой, чего же проще! Так или иначе мне придётся съездить в Москву, уладить дело с главком; заодно привезу письмо Андрея Андреевича. Уверен, что он мне не откажет.

– Вот и превосходно! – обрадовался Костромской. – Так и сделаем.

И он тут же по телефону соединился с Бобровым и попросил его принять и выслушать инженера Головина. «Солидный инженер?» – спросил Бобров. «Солидный, – ответил Костромской, – будет рекомендательное письмо Хлебникова». Бобров назначил Головину день и час приёма.

– Спасибо, родной, – сказал, видимо, тронутый Головин. – Я как-то уже совсем настроился на переезд в Зауральск.

На следующий день на совещании в обкоме Бобров увидел Костромского и мимоходом сказал ему, что с инженером Головиным он обо всём договорился и что тот выехал на неделю в Москву – оформить свой переход на работу в Зауральск.

Глава VI Новый бургомистр

Две реки обтекали скалистый островок, и на этом островке в XIV веке русские люди построили каменную крепость и назвали её «Плецк».

Здесь они укрывались от нашествия немецких рыцарей-меченосцев в 1323 году. Восемнадцать дней крепость оборонялась от войск орденмейстера фон Мангейма, восемнадцать дней меченосцы штурмовали, пытаясь сокрушить таранами её стены, но в конце концов ушли ни с чем.

Об этом рассказал фельдкоменданту Рихарду Шнапеку группенфюрер Рудольф фон Мангейм, когда он в первый раз проезжал мимо развалин дозорной башни. Башня простояла больше шести столетий, выдержала штурм меченосцев и осаду войск польского короля Стефана Батория и была разрушена бомбой немецкого бомбардировщика «Юнкерс-88».

Потомок орденмейстера меченосцев Рудольф фон Мангейм хорошо знал историю этого города. В юности он прочитал о постыдном разгроме армии великого магистра Бернгарда фон дер Борха. Русские разбили рыцарей на Стефановом лугу и гнали их до Риги. «Ни при одном магистре не было такой беды в Ливонии, как при Бернгарде фон дер Борхе», – писал немецкий историк – современник разгрома.

Об этом потомок рыцарей-меченосцев, впрочем, умолчал, потому что счёл такие исторические экскурсы бестактными.

Должно быть, в память о разгроме Рудольф фон Мангейм взял из Плецкого музея немецкий шлем XIV века. Он возил его с собой вместе с современным шлемом, на котором была царапина от осколка мины.

Шнапек презирал группенфюрера фон Мангейма, его раздражали аристократические замашки этого остзейского дворянчика. Шлем немецкого воина, пробитый русским копьём, казался ему ненужной рухлядью, как, впрочем, и весь столетний хлам, который пришлось выбросить из музея, чтобы разместить там охранную полицию. Кроме того Шнапек ненавидел фон Мангейма за то, что тот фактически был выше его по положению, выше полковника и фельдкоменданта, только потому, что этот выродок-дворянчик носит форму «СС». Впрочем, что-то влекло Шнапека к группенфюреру фон Мангейму. У него были иногда интересные идеи: это он, например, нашёл молодого русского инженера Сергея Иноземцева, строившего дороги в этих гиблых местах. Его идея была вытащить из лагеря Ерофеева.

Ерофеев сидел против Шнапека. Он был мало похож на истерзанного, полумёртвого человека, который, качаясь, стоял перед ним две недели назад. Опухоль над верхней губой исчезла, синяки на лице стали почти незаметны. Ерофеева побрили и подстригли, одели в приличный костюм.

– Ну, вы довольны обращением с вами? – спросил его Шнапек.

– Покорно благодарю, – ответил Ерофеев.

– Вы чувствуете себя в силах начать работать?

– Зависит от того, какая это будет работа.

– Не беспокойтесь, вы не будете копать землю.

– Я не беспокоюсь.

Шнапек поднял на него зеленоватые, тусклые глаза:

– Вы слишком много разговариваете, Ерофеев, вы очень скоро забыли, что было с вами две недели назад.

Шнапек оглянулся на телефон и с удовольствием заметил, как побледнел Ерофеев.

– Вы в самом деле думаете, что мы стали относиться к вам по-иному в знак доброго к вам расположения?

– Нет, я этого не думаю, – произнёс Ерофеев и добавил совсем робко: – Я думаю, что могу быть полезен.

– Да. Вы нам нужны! Господин Ерофеев, – продолжал Шнапек, – мы сделаем вас бургомистром – председателем управы, главным над городом и одиннадцатью деревнями, с резиденцией в городе Плецке. Вы будете иметь под своим начальством шестьдесят тысяч людей. Вы будете управлять обширной территорией, и в этом районе всё живое – люди и скот – будут подчинены вам. При Советах вы были простым агрономом, а мы сделаем вас государственным лицом. На этой территории будет ещё один человек, ещё один русский, которому вы должны помогать, – Иноземцев. Вам что-нибудь говорит это имя?

Ерофеев отрицательно покачал головой.

– Это инженер, большой знаток дорожного строительства. Несмотря на свою молодость он очень хорошо показал себя, он умеет работать с русскими... Есть что-нибудь неясное для вас?

– Нет, мне всё ясно. Я благодарю вас за доверие... Я тронут тем, что вы доверяете мне после того, что я перенёс в концлагере. Главное – за что? Я же вам не враг.

– Послушайте, – сказал Шнапек, – я знаю людей, которые перенесли худшие вещи, чем вы. Значит, в вас что-то есть, если мы вытащили вас из лагеря... Но если вы обманете нас или окажетесь негодным человеком, вы понимаете сами, что вас ожидает...


Ерофеев вздохнул, пот выступил у него на лбу.

– Клянусь вам... Буду верной собакой! – сказал он.

Глава VII Полезные знакомства

Георгий Иванович Головин быстро управился с делами в Москве. В главке его не удерживали: он сумел при случае намекнуть, что в нём заинтересован сам Бобров, а он-то сумеет добиться перевода Головина на завод «Первое мая». Таким образом Головин в четыре дня оформил свой перевод на работу в Зауральск. Оставалось только повидать профессора Хлебникова.

Но застать Андрея Андреевича было нелегко. Он старался возвращаться из института возможно позднее. Одиночество угнетающе действовало на старика.

В субботу он вернулся в восьмом часу, прошёл в маленькую кухоньку, зажёг газ и принялся за хозяйственные дела. Тут послышался короткий звонок, и профессор поспешил открыть дверь.

Перед ним стоял пожилой человек в пенсне. Лицо его было чем-то знакомо Андрею Андреевичу.


– Не узнаёте? – сказал гость. – Ну, немудрено. Помните, в Новоспасске? А в последний раз виделись в Доме учёных...

– Ах, господи! – смутившись, воскликнул Андрей Андреевич. – Ну, конечно! Ещё рядом сидели на весенней конференции. Конечно, помню. Вы тогда говорили, что в Риге учились... Только не у меня, а у Розена.

– Так точно... Уж вы простите ради бога, я без звонка... Звонил, но телефон не отзывается...

Они прошли в кабинет, и Андрей Андреевич несмотря на протесты гостя стал хлопотать о чае. Он любил, когда к нему приходили старые знакомые, особенно теперь, когда он совсем одинок.

– Слышал о вашем горе, – продолжал гость. – Могу сочувствовать вам в полной мере, – и он рассказал Андрею Андреевичу о том, как бесследно исчезли близкие ему люди – дочь, жена, свояченица.

Потом зашёл разговор об общих знакомых, и гость рассказал Андрею Андреевичу о товарище Костромском, «лорд-мэре» города Зауральска.

– А вы что же, зауральский житель? – поинтересовался Андрей Андреевич.

– В ближайшие дни перееду в Зауральск. Предлагают интересную работу.

Гость поднялся со стула и подошёл к письменному столу. Несколько мгновений он внимательно рассматривал фотографию молодого человека в майке футболиста. Он догадался, что это был сын профессора, и сочувственно вздохнул.

– Должен признаться, Андрей Андреевич, что я к вам по небольшому делу. Не откажите в любезности черкнуть пару слов насчёт того, что вы знали меня по работе. Ваше письмецо дорого стоит, а я еду, так сказать, на чужбину...

– Охотно... Охотно, – сказал Андрей Андреевич и присел к письменному столу.

– Хотя я не могу в полном смысле считать себя вашим учеником, – кончил я у Розена, но духовно я себя таковым считаю... Работа меня ожидает весьма интересная...

Головин не успел рассказать, о какой именно работе идёт речь: послышался звонок, на этот раз ещё более удививший Андрея Андреевича. Он отворил дверь и даже вздрогнул от неожиданности. На пороге стояла Соня – Софья Кирилловна Соснова.

– Не ждали? – спросила Соня.

– Помилуйте, что вы, что вы!... – Андрей Андреевич помог ей снять пальто и, окончательно взволнованный, проводил её в кабинет, познакомил с гостем и по–отечески тепло, глядя на неё сквозь опущенные роговые очки, сказал:

– Мы тогда с вами и не поговорили как следует... Я был под впечатлением моего несчастия и даже не поблагодарил вас за сочувствие.

– Это было наше общее горе, – тихо ответила Соня.

Головин сразу понял, кто эта девушка и какое она имела отношение к умершему сыну Андрея Андреевича. Сначала он тактично молчал, потом разговор стал общим и непринуждённым – заговорили о Москве.

Когда стало известно, что Соня работает в том же Зауральске, куда собрался переезжать Головин, а сейчас приехала в Москву в отпуск, он очень порадовался этому обстоятельству.

– Вы не инженер ли? Вот было бы приятно встретить коллегу.

– О, нет... Я по другой части. Я библиотечный работник, работаю в районном Дворце культуры.

– Ну как же, знаю! – восхитился Головин. – Чудесное здание, поблизости от нашего завода...

– Какого именно?

– Завода «Первое мая».

– Знаменитый завод.

– Ещё бы! Ну вот, оказывается, мы с вами будущие земляки.

Что-то в Головине показалось приятным Соне, может быть, несколько старомодная вежливость и предупредительность. Он предложил ей свои услуги – ему не составит никакого труда достать Соне железнодорожный билет. Может быть, ему даже удастся выехать с ней в один день. Она с удовольствием подумала о том, что у неё будет попутчик – много видевший и много знающий человек.

Они пробыли у Андрея Андреевича до одиннадцати и вышли вместе.

В бумажнике Головина лежало рекомендательное письмо Андрея Андреевича. Пока Хлебников писал, Головин скромно глядел по сторонам. Он взял из рук профессора письмо и, не прочитав, положил в бумажник. Но теперь, расставшись с Соней, он с юношеской резвостью сбежал по лестнице и возле кассы метро вынул письмо.

«Инженер Георгий Иванович Головин известен мне по работе в 1927 и 1929 годах на Новоспасском заводе и в Москве...» – писал Хлебников.

Дальше Головин не стал читать.

– «В 1927 и 1929 годах...» – произнёс он вслух и странно усмехнулся. – Скупо, скупо!... Но и на том спасибо...

Глава VIII Серьезный разговор

Группенфюрер фон Мангейм действительно представил Иноземцева генералу, но обстановка, в которой происходила эта церемония, показалась Иноземцеву странной.

В гостинице «Версаль» Иноземцева и Мангейма встретил полковник Шнапек. Адъютант проводил всех троих к генералу. Это был не Пильхау, который ведал постройкой дорог и мостов, а какой-то незнакомый Иноземцеву генерал в мундире войск СС.


Генерал приказал фон Мангейму и Шнапеку сесть, Иноземцев остался стоять. Он понял, что разговор будет серьёзный.

– Он знает немецкий язык? – спросил генерал.

– Абсолютно не знает, – доложил фон Мангейм.

– В таком случае вам предстоит быть переводчиком.

«Почему именно я должен быть переводчиком? – подумал фон Мангейм. – Шнапек говорит по-русски не хуже меня», – и пришёл в ярость.

Он понял, что присутствующий здесь Шнапек осуществлял своего рода контроль над ним, офицером СС. Впрочем, фон Мангейм ничем не выдал своих чувств.

Иноземцев стоял, переминаясь с ноги на ногу, вид у него был удивлённый и немного сконфуженный.

– Спросите у этого человека, – начал генерал, – почему в разгар работы он уехал на четыре дня. Где он был всё это время?

Фон Мангейм перевёл Иноземцеву вопрос генерала.

– Я был на охоте, – спокойно ответил Иноземцев, – я получил разрешение господина группенфюрера.

– Вам дали разрешение уехать только на 48 часов, – продолжал переводить вопросы генерала фон Мангейм.

– Это правда. Но я очень заядлый охотник и забрался глубоко в лес. Мне не хотелось возвращаться с пустыми руками.

– Вы должны забыть эти русские привычки. Кроме того вы находились в лесу слишком долго... Ваши объяснения меня не удовлетворяют. Насколько мне известно, в лесу водятся не одни только лоси, но и волки. Я говорю о двуногих волках, о партизанах... – бесстрастно переводил слова генерала фон Мангейм.

– После того как покончили с Разгоновым, в лесу стало безопасно, – ответил простодушно Иноземцев.

– Может быть, для вас... Мне кажется, что вы чувствуете себя слишком безопасно в лесу. Я не уверен в том, что вы достаточно благодарны нам за то, что мы для вас сделали.

Вероятно, Иноземцев понял, что разговор принимает характер допроса, и с некоторым волнением сказал:

– Я работаю, господин генерал, меня хвалили за мою работу.

Фон Мангейм точно перевёл этот ответ Иноземцева и вдруг, как бы продолжая перевод, добавил:

– А если я вам не угоден, то я могу вообще не работать, не забывайте этого, господа.

Фон Мангейм произнёс фразу, которую не говорил Иноземцев. Такая фраза в устах русского могла стоить ему головы. И трое немцев – генерал, фон Мангейм и Шнапек, – не сводя глаз с Иноземцева, следили за выражением его лица. Но лицо Иноземцева попрежнему выражало спокойную почтительность.

– Я хочу знать, – резко сказал генерал, – я хочу знать, как вы относитесь к нам, к немцам, к немецкому народу, к немецкой армии, каковы ваши истинные чувства. Отвечайте искренно... Переведите ему!

– Мои чувства к немецкому народу? – спокойно отвечал Иноземцев. – Немецкий народ – великий народ, немецкая армия – громадная сила. Я многому научился, с тех пор как работаю у вас... Вот всё, что я могу сказать.

– Всё? – переспросил Мангейм.

На этот раз, приступив к переводу, он совершенно исказил смысл ответа Иноземцева.

– Немецкий народ, – переводил фон Мангейм, – жестокий, суровый народ, германская армия грубо обращается с нами, русскими, – как же я могу хорошо относиться к вам, господа?

Снова три немца пытливо всматривались в лицо Иноземцева. Но никакая тень не затемнила его открытого, простодушного лица.

– Нет, он ни слова не понимает по-немецки, – произнёс генерал, когда Иноземцев закрыл за собой дверь. – Ни один знающий наш язык и скрывающий это человек не выдержал бы такого испытания. Как вы думаете, полковник?

– Возможно, он не говорит по-немецки, но тогда откуда русским известно многое из того, о чём я говорил доверительно с группенфюрером?

– Я мог бы сказать то же самое о ваших разговорах с другими. Так или иначе, ваши подозрения остаются пока только подозрениями. Этот человек нам нужен. Если вас раздражает его самоуверенный тон, я сумею сбить с него спесь и сделаю это без излишней грубости, – с раздражением сказал фон Мангейм.

– Вообще я не верю русским, это – моё правило, – вызывающе заговорил полковник Шнапек, – не верю никому из них, кроме тех, которые собственными руками или как-нибудь иначе убивали своих соотечественников. Этих ненавидят, и волей-неволей они должны служить нам. Что касается этого человека...

– Я позволю себе перебить вас, полковник... А Тася Пискарёва?

– Тася Пискарёва имеет особые заслуги. Она выдала нам Разгонова.

– Очень хорошо, но вы же сами сказали, что каждая мысль Иноземцева известна Тасе Пискарёвой, и до тех пор пока он её любовник, вы всё знаете о нём. Тогда к чему же была сегодняшняя комедия?

– Лишняя проверка не мешает. Но в общем, пока возле Иноземцева Тася Пискарёва, я склонен верить Иноземцеву.

– Наконец! Вот это я и хотел услышать от вас, господин полковник.

– У цезарей бывали любимцы-вольноотпущенники, – усмехаясь, заметил генерал, – вы, мой друг Мангейм, – не Нерон, и пусть это не будет ваш Тигеллин. Кроме этого русского я не вижу человека, которому можно поручить важное дело.

Он подошёл к рельефной карте, на которую были нанесены леса, озёра, болота этой гиблой земли.

– Видите ли, господа, здесь должна проходить дорога – в этих ужасных местах, где нельзя рыть окопы, где блиндажи надо строить на сваях и соединять их мостками. Вы не хуже меня знаете эти места.

– Приблизительно.

– Я воевал здесь год и потерял лучших егерей. Лучший полк вместе с командиром полка и офицерами лежит на верхнем кладбище в городе Плецке. И погибли они только потому, что здесь от сотворения мира не было сносных дорог. Этот русский умеет строить дороги в болотах, а наш дорогой полковник Гунст не умеет, в этом мы убедились на собственных боках. Через месяц у нас будет неизвестная противнику дорога, по которой можно пропустить три армии. И всё это наш молодой русский и люди, которых он умеет заставить работать! А вам, я вижу, хочется поскорее сломать ему хребет. В конце концов это не поздно будет сделать, когда он построит дорогу. Судьба города Плецка, судьба этого участка фронта зависит от дороги, которую построит наш «вольноотпущенник»... Поэтому будьте с ним ласковы. Не так ли?

Фон Мангейм вышел из кабинета генерала и увидел Иноземцева, со скучающим лицом сидящего у стены на диване.

– Я заставил вас ждать, – сказал фон Мангейм, – генерал – мой старый знакомый, и он не мог отказать себе в удовольствии поговорить о наших общих друзьях... Я очень рад, что вы оказались нам полезны, вы можете сделать большую карьеру.

– Я об этом не думаю, я вовсе не честолюбив, – ответил Иноземцев с обычной своей небрежной манерой.

– Какие же у вас страсти?

– Женщины, – немного подумав, сказал Иноземцев, и фон Мангейм не мог не улыбнуться.

– Это при вашей наружности – доступное для вас удовольствие.

Разговор продолжался уже в автомобиле.

– Поймите меня, – продолжал Иноземцев, – до двадцати двух лет я учился, сдавал экзамены, ездил на практику. Потом война, потом работа в этой дыре, грязная и хлопотливая работа... Когда вырвешься в воскресенье в город, вроде Плецка, и вдруг увидишь женщину, ваших женщин, ну, вроде фрейлен Мицци, которая неделю назад приехала из Вены, когда пьёшь шампанское, настоящее французское шампанское, понимаешь, что такое жизнь! Хороша была жизнь до войны, господин фон Мангейм?

– Прелестна! – воскликнул Мангейм, но вдруг, спохватившись, добавил: – Однако это была не настоящая жизнь для мужчины, для воина. Обычно я проводил зимние месяцы в Санкт-Морице – фешенебельный отель, элегантные женщины, зимний спорт... Вам всё это непонятно.

– Почему? Я много читал, я видел интересные фильмы, господин Шнапек разрешил мне посещать казино...

– О, юноша, как вы мало знаете жизнь! Выслушайте мой совет: вы росли в условиях, где человек считался равным человеку, и это вам очень вредит, мало того: это опасно для вашей карьеры и даже жизни. «Человек не равен человеку, душа не равна душе», – говорит мой великий земляк Альфред Розенберг. То, что вы считаете естественной манерой разговора, когда вы говорите со мной или с полковником Шнапеком, на самом деле есть наглость и грубость варвара! Вы меня понимаете? Вы слышали, как я, человек чистейшей крови и расы, потомок ливонских рыцарей и правнук орденмейстера, говорю с генералом? Вы чувствуете, как я сознательно ставлю себя ниже его? И вы должны знать, что вот этот вестфалец, который сидит за рулём, который ничего другого не умеет делать, кроме того, как вертеть руль машины, выше вас, умеющего, как никто другой, строить дороги в болотах... Он выше вас потому, что он немец, потому что он из расы господ. Вот и всё. Когда вы поймёте это, жизнь ваша станет простой, приятной и, главное, безопасной. Вы меня поняли?

– Понял. Благодарю вас, – почти беззвучно произнёс Иноземцев.

– И потом учитесь немецкому языку, учитесь языку победителей.

И Мангейм потрепал Иноземцева по плечу. Он почувствовал нечто вроде симпатии к этому «северному варвару».

Глава IX «Иван Грозный»

Артиллерийский полигон в Зауральске находился километрах в двадцати от города. Но в первую военную зиму, после того как в Зауральск эвакуировали с запада большие заводы и целые армии рабочих, инженеров и техников, город разросся. Как из-под земли выросли новые посёлки – тысячи новых построек и бараков. И теперь вышло так, что только семь-восемь километров отделяли новые посёлки от полигона. К орудийной канонаде жители привыкли и даже удивлялись, когда их шумные соседи – артиллеристы – иной день не стреляли из пушек. В жаркое августовское утро на выжженной солнцем траве полигона лежали младшие командиры-артиллеристы, покуривали, подшучивали над одним из своих товарищей, сочиняющим тут же чувствительное письмо девушке. Немного поодаль, вблизи странной машины, прикрытой брезентовым чехлом, прогуливались инженер-майор Юрченко и пожилой человек в белой косоворотке – Борис Штейн, главный инженер завода «Первое мая».

– Волнуетесь за «ванюшу», товарищ майор? – спросил Штейн.

– Волнуюсь. Да и вы тоже волнуетесь.

И майор поглядел на Штейна с дружеской теплотой – он знал, что главный инженер не спал уже третьи сутки и старался сохранить спокойствие и бодрость накануне испытания нового артиллерийского снаряда.

– Едут! – услышали они голоса позади и, повернувшись, увидели на дороге в облаках пыли три «зиса».

Автомобили свернули к полигону и остановились неподалёку от покрытой брезентовым чехлом странной машины. Штейн и Юрченко пошли навстречу приехавшим – генерал-майору, полковнику-артиллеристу и живому, весёлому блондину в белом кепи. Это был Бобров, директор завода «Первое мая».

Майор Юрченко стоял «смирно», держа руку под козырёк.

– Вы и есть изобретатель «ванюши»? – спросил, пожимая руку Юрченко, артиллерийский полковник с двумя орденами Ленина на груди.

– Вид у вашего «ванюши» самый мирный, – заметил, приближаясь к покрытой чехлом машине, генерал-майор. – С первого взгляда – не то экскаватор, не то сельскохозяйственное орудие.

– Дело, конечно, в снарядах.

И все направились к лежавшим на траве продолговатым предметам.

Майор Юрченко попросил спуститься в укрытие – «на случай нежелательного эффекта при отдаче».

– Бережёного бог бережёт, – усмехнулся Бобров и заодно приказал поставить подальше автомобили.

– Ну-с, разрешите приступить? – волнуясь, спросил Штейн.

Артиллеристы тоже, видимо, волнуясь перед испытанием, стали снимать чехлы с машины.

...В седьмом часу утра мастер завода «Первое мая» Бугров, живший близ полигона и спавший в эту ночь в садочке, проснулся от сильного колебания воздуха и оглушительного гула. Звук был настолько сильный, что даже привыкший к артиллерийской канонаде на полигоне Бугров проснулся.

– Вот это пушечка!... – спросонья проворчал он.

Тем временем у моста, где был построен опытный дот, стояли члены комиссии и с изумлением смотрели в глубокую, дымящуюся воронку в том месте, где раньше находилось укрепление.


– Вот вам и «ванюша»! – покачивая головой, сказал генерал. – С одного снаряда разбить такую махину!... Богатый подарочек немцам.

– Это не «ванюша», – с радостным волнением произнёс Бобров, – это «Иван», «Иван Грозный» – вот что это такое!

Глава X Утро в селе Тучкове

Ерофеев жил в одном из лучших домов города Плецка, в бывшей квартире председателя райисполкома. Утром Ерофееву подавали запряжённую парой высокую бричку. Ездил он с охранником в немецкой форме и людей, знакомых и незнакомых, по совету немцев, избегал. Но вспоминая о судьбе своих предшественников, Ерофеев успокаивал себя: «В сущности, я никогда не убиваю, не терзаю, не мучаю – живу себе, поживаю в чистой комнате, курю немецкие сигары и читаю «Ниву» за 1892 год...»

К Ерофееву никто не ходил, кроме переводчика-немца. Переводчик приносил ему на подпись бумаги. Ерофеев подписывал их, не читая. В первый раз он вздумал прочитать то, что должен был подписать. Он не удивился, хотя в бумаге было восемь пунктов и каждый из них кончался словом «смерть». Он хорошо понимал, что слово это, написанное на бумаге, означает виселицу, яму, в которую сваливали трупы застреленных людей; он сам это видел не раз, когда сидел за проволокой. Теперь ему было тепло, сытно, и это для него – главное. Рука выводила привычную подпись «Ерофеев» – «Е», похожее на солидную птицу, и «р», похожее на рукоятку сабли.

Переводчик по фамилии Лукс убирал бумаги и уходил. Иногда звонил по телефону Шнапек – это означало, что Ерофеев должен ехать на вокзал встречать заезжего гостя из Берлина или генерала, командующего корпусом. Ерофеев надевал чёрное пальто, выданное ему для таких случаев, и барашковую шапку, кланялся, когда полагалось, дотрагивался до руки высокого гостя, если ему подавали руку. Издали, из-за забора, на него глядели железнодорожники, случайные прохожие, возвращавшиеся с базара. Два или три раза Ерофеева фотографировали вместе с немцами. Шнапек показал ему немецкую газету, где Ерофеев увидел себя и немцев. О Ерофееве в газете было сказано, что он глава русского населения такого-то округа и что он снискал уважение населения строгостью и справедливостью.

Население видело своего «главу» только в тот час, когда Ерофеев ехал в управу или возвращался из управы. Люди глядели в его сторону невидящими, пустыми глазами. Они глядели на сытых лошадей с подстриженными хвостами, высокую фасонную бричку, на кучера и на охранника-полицейского, но Ерофеева как бы не замечали. А между тем он иногда встречал знакомых людей, с которыми ему доводилось дружелюбно толковать о видах на урожай, когда он был агрономом. Ему случалось встречать приятелей, которые приходили к нему до войны поиграть в шахматы, выпить и закусить накануне выходного дня. Теперь они старались не смотреть в его сторону, да и ему не хотелось встречаться с ними взглядом.

Однако Ерофеев всё ещё считал, что он не совершил ничего такого, что вызывало бы к нему ненависть горожан и крестьянского населения. Его имя на приказах и объявлениях? Но разве он сам приводит в исполнение казни? Этим занимаются другие.

Однажды в седьмом часу утра его поднял адъютант Шнапека и заставил одеться. На этот раз ему было приказано надеть сапоги и непромокаемый плащ – было дождливое утро.

На улице его ожидали Шнапек и два офицера полевой жандармерии, сидевшие в автомобиле. Позади автомобиля стоял броневик. Шнапек посадил Ерофеева впереди себя и, положив ему руку на плечо, сказал:

– Мы едем в Тучково.

Ерофеев почувствовал некоторое беспокойство. Он слыхал о том, что в селе Тучкове убили немецкого солдата и ранили полицейского. Об этом селе в последние дни упоминал в разговорах с немцами переводчик Лукс. Теперь он понял, почему у городской заставы их ожидали солдаты, посаженные в грузовики.

– Вы должны помнить, что вы не только бургомистр, начальник города, но и начальник района, – сказал Шнапек. – И вы должны показать строгость. Полевая жандармерия и охранная полиция будут исполнять ваши приказы. Тот, кто останется жить, должен знать, что русских крестьян наказывал их соотечественник. Слишком много говорят о том, что мы плохо обращаемся с населением. Пусть люди видят, что поставленные нами власти сами расправляются с врагами нового порядка. Сегодня утром село Тучково останется только как название на карте...

Они поднялись на косогор. Дождя уже не было, день прояснился, в отдалении, у берёзовой рощи, показалось большое село. Золотая, осенняя листва белоствольных берёз, высокая белая колокольня над обрывом, рассыпанные по склону избы, мирный дымок из печных труб. Казалось, это прежняя, безмятежная сельская тишина.

Всего этого не стало спустя два часа.

Полдневное солнце высоко поднялось над дымящимся пепелищем. Пахло гарью, трупы людей валялись среди обуглившихся брёвен. Густой, чёрный дым поднимался над зелёным склоном, где ещё утром было село Тучково. У развалин взорванной колокольни рядом с полковником Шнапеком стоял багровый, вспотевший Ерофеев и глядел на толпившихся у ручья немецких солдат; красная от крови вода стекала с их рук.

Случилось то, что предвещал Шнапек: села Тучкова больше не существовало на русской земле. Столетиями здесь жили замечательные гончары, столетиями жили поколения русских крестьян; они видели закованных в латы ливонских разбойников-рыцарей, пережили эпоху военных поселений – дикую прихоть Аракчеева. Их прадеды, деды и отцы жили, трудились и находили вечное успокоение в берёзовой роще, на сельском погосте. Но осенью 1942 года село было стёрто с лица земли, через месяц только столб и доска с надписью «Тучково» напоминали о том, что здесь всего месяц назад жили русские люди.

Ерофеев возвращался в город. Он припоминал подробности происходившего сегодня. Да, он приказывал жечь избы, убивать, стрелять в детей, которых держали на руках женщины. Одну из этих женщин, учительницу Токареву, он хорошо знал. У неё была трёхлетняя дочь, и Ерофеев деловито спросил: «Ну, кого же первой, – вас или дочку?» – и Токарева ответила: «Меня...»


Потом он брал у Шнапека фляжку с ромом и пил, не пьянея, и снова пил... Он поклялся немцам быть их верной собакой, кровавой собакой, «Bluthund» – есть у немцев такое прозвище. Так оно и есть теперь...

Шнапек довёз его до дома. Он глядел на него с мрачной улыбкой, сам открыл ему дверцу автомобиля, и когда Ерофеев нетвёрдыми шагами прошёл в калитку, с удовлетворением кивнул головой. Теперь всё было в порядке. Теперь этот человек связан кровавой порукой с немцами. Комендант окончательно уверился в этом, когда два дня спустя в окно флигеля, где жил Ерофеев, ударила пуля и сплющилась, пробив бок пузатого самовара.

После страшного утра в Тучкове Ерофеев спал не раздеваясь. Он ездил, куда ему полагалось ездить, подписывал то, что от него требовал подписать переводчик Лукс. Потом он возвращался домой, в свои две комнаты, которые нехотя убирала глухая старуха – дальняя его родственница.

Дикий страх овладел Ерофеевым.

Охранники ходили под окнами флигеля, ночью с цепи спускали немецкую овчарку, которую прислал Шнапек. Немцы берегли бургомистра, им надоело менять людей, особенно после того, как погиб загадочной смертью предшественник Ерофеева – Котлов.

Был один человек, с которым мог бы встречаться Ерофеев, встречи с которым не боялся. Это Иноземцев, которого он знал понаслышке. Но Иноземцев всегда был в разъездах, он строил дорогу, и когда приезжал в Плецк, то пропадал у немцев. Немцы благоволили к Иноземцеву, особенно фон Мангейм. Иноземцев был красивый, весёлый малый, умел выпить, лихо сплясать, играл на гитаре. Всё ему давалось легко – даже дорога, которую до него не мог построить немецкий специалист инженер Гунст.

Однажды Шнапек сказал Ерофееву, что ему следует бывать по воскресеньям и праздникам в церкви. Ерофеев удивился, в церкви он не бывал с детства. Всё же он обрадовался: это как-то могло оживить его одинокую, однообразную, скучную жизнь.

Он был у ранней обедни в воскресенье. Народу было немного. Ерофеев чувствовал на себе взгляды окружающих, но когда он поднимал глаза, люди отворачивались, совсем как на улице... Ерофеев сказал Шнапеку, что в церковь он больше не пойдёт. Шнапек усмехнулся:

– Можете не ходить. Но вы должны поехать на квартиру к священнику отцу Александру и отвезти ему посылку с продуктами, подарок от немецкого командования, так и скажите.

Отец Александр был старый человек, года его подходили к восьмидесяти, но на жёлтом, пергаментном лице его светились живые, вспыхивающие лукавым огоньком глаза.

Он ничего не сказал по поводу посылки, которую вручил ему Ерофеев. Они сидели в полутёмной кухне у печки; здесь было теплее, чем в комнатах.

– Вы ведь здешний? – спросил Ерофеева отец Александр.

– Понятно, здешний... Нам не приходилось с вами встречаться по понятным причинам.

– Да, да, по понятным причинам. А вот теперь встретились, теперь я о вас слышал...

Ему, по-видимому, было трудно продолжать разговор.

– Должен вам сказать, – начал Ерофеев, – что немецкое командование на рождество решило сделать подарок здешним детям, послать им угощение. Насколько я знаю, предполагается устроить ёлку в школе и подарки доставят туда. А вы уж возьмите на себя труд раздать угощение детям...

Священник молчал.

– Какое ваше мнение по этому поводу?

Отец Александр кашлянул и, глядя в сторону, сказал:

– Вас интересует моё мнение?

– Конечно.

– Видите ли, ёлка – праздник весёлый, а тут война, в каждой семье своё горе, у того отца нету, у того брата или мужа... Как же тут веселиться? Вряд ли родители согласятся устраивать ёлку в дни общего горя... Тем более в городе всем известно то, что произошло на днях в селе Тучкове...

– А вы не боитесь, – спросил Ерофеев, – что ваш отказ будет сочтён за непочтительность к немецкому командованию? До сих пор немцы относились к вам хорошо, уважая ваш возраст и сан...

Отец Александр опять помолчал и вдруг, подняв на него глаза, сказал с недоброй усмешкой:

– Возраст мой, действительно, почтенный, семьдесят шесть лет, и в таком возрасте смерть не так уж страшна... Вообще русские люди смерти никогда не боялись, смотрели на неё как на нечто неизбежное. Бывают, разумеется, исключения... Больше у вас нет никаких дел ко мне?

– Нет. Разве вот что: скоро зима, вам дровишки понадобятся...

– Мне немного надо, и верующие обо мне помнят. Не извольте беспокоиться.

На этом разговор закончился. Ерофеев простился и вышел. Он полез в бричку и увидел посылку – подарок немцев – на сиденье.

Вечером он сказал по телефону Шнапеку, что священник благодарит за внимание, но подарка не принял: о нём, мол, заботятся верующие.

– Надо было заставить его взять! – крикнул Шнапек.

Ерофеев промолчал. Он много выпил, вернувшись от священника, ему была безразлична грубость Шнапека.

Глава XI Легкомысленный попутчик

Инженер Головин действительно позаботился о Соне Сосновой и достал ей билет – у них оказались нижние места в одном купе – и трогательно ждал её входа в вокзал. Всё это было очень приятно Соне.

Тронулся поезд; она молча глядела в окно, где мелькали подмосковные дачи, пустынные деревянные платформы, такие оживлённые и шумные в мирные дни.

Ехали молча. Потом Головин, видимо, решив, что молчать невежливо, стал развлекать Соню довольно игривыми рассказами о старом времени, о красавицах.

Стемнело. Головин включил свет и плотно задёрнул занавески. Он достал из чемодана бутылку вина и закуску, аккуратно, даже не без изящества расположил всё это на столике. Соня почти машинально выпила. Головин сидел с ней рядом и продолжал жужжать негромким, вкрадчивым голоском:

– Вот гляжу я на вас – хороша, спору нет, и брови дугой, и румянец, и головка отлично посажена... Эх, кабы вам придать немного жизни, одеть в этакое лёгкое платье с вырезом, причесать по-модному и жемчуга в ушки – была бы прелесть! Ведь жить-то хочется?

Соня улыбнулась. Разговор показался ей странным, и она перевела его на другую тему:

– Вы бывали в Париже? Расскажите мне о нём.


Головин, оказывается, в Париже не был, но бывал в Монте-Карло, жил на Ривьере. Они проговорили до трёх часов ночи. Соседи им не мешали – наверху мирно спали угомонившиеся после московской сутолоки командировочные.

Так прошли первые сутки путешествия. На второй вечер Головин, присев рядом с Соней, вдруг заявил ей:

– Вот что я скажу вам, Софьюшка, – уж позвольте мне так вас называть, – ничего у вас не получилось с сыном Андрея Андреевича, а жить-то ведь хочется... Я по глазам видел, когда вы меня про Париж спрашивали. А приедете в Зауральск – опять сиди в библиотеке среди пыльных книжек и газет, потом возвращайся в холодную комнатку, топи печку, разогревай кашу, пей кипяток без сахара... Знаете что? Поезжайте-ка с вокзала прямо ко мне – и всё!

– Как это к вам, в качестве кого? – удивилась Соня.

– Ну, в качестве... родственницы, что ли... Семьи у меня теперь нет – вот я и привёз из Москвы дальнюю родственницу-хозяюшку. Устроят меня хорошо, будут всякие блага, всё-таки я работник солидный, отношение ко мне соответственное... Что вы на это скажете? Сейчас я совсем одинок, абсолютно одинок. – Головин взял руку Сони в свои руки. – Ну, серьёзно, решайте; можете не сейчас, а завтра... Нам ещё двое суток ехать.

– Георгий Иванович, – с грустью сказала Соня, – если вы хотите, чтобы я относилась к вам дружески, никогда не говорите со мною так.

Глава XII 2500 километров к востоку

В двух с половиной тысячах километров к востоку лежал далёкий город Зауральск. Здесь на заводе «Первое мая» всё делалось без лишних слов и споров.

Главный инженер цеха собирал вокруг себя мастеров и говорил им: «До конца месяца осталось каких-нибудь восемь дней, а у нас шестьдесят процентов плана. Давайте постараемся, сделаем, а то ведь стыдно...»

Он не говорил о том, что их цех под литерой «К» – важнейший цех, что идёт зима, что на фронте ждут снарядов огромной разрушительной силы, снарядов, которые поднимают на воздух блиндажи с семью перекрытиями и разбивают вдребезги бетонные и стальные колпаки дотов. Главный инженер не упоминал даже слова «фронт». Всё было и так понятно. Мастера расходились и говорили девушкам и несовершеннолетним паренькам: «Восемь деньков осталось, надо поднажать, а то опять, как два месяца назад, скажут: «Цех «К» задерживает весь завод».

И этого было достаточно, чтобы девушки и юноши по двое, по трое суток не выходили из цеха.

Всё это казалось здесь обычным, как и то, что завод «Первое мая» был образцовым, хотя шесть месяцев назад он не выполнял плана и впервые приступил к выпуску знаменитых снарядов, которые на фронте называли «Иван Грозный».

Георгий Иванович Головин был новым человеком на заводе, лабораторию его устроили на отлёте, в помещении старых заводских складов.

В этот день Головин был немного недоволен тем, что ему придётся уйти на часок из лаборатории. Его просил зайти инспектор по кадрам Шорин.

Шорин оказался подвижным, рыжеволосым молодым человеком с умными, живыми глазами и тонким, немного длинным носом.

– Ну, вот, наконец ознакомимся, – благожелательно сказал он, – а то, можно сказать, работает у нас на заводе новый инженер, солидный инженер, а я его и в глаза не видал.

Головин поблагодарил Шорина за «солидного инженера».

– А как же – письмо Хлебникова, затем я вашу анкету читал, с интересом читал и удивлялся – вот стаж! Вы у Густава Листа тоже работали?

– У кого? У Густава Листа? Никогда не работал. Вообще я не работал в немецких фирмах...

– Должен вам сказать, вы задумали полезное дело, но мне всегда казалось, что заменители цветных металлов прежде всего нужны в авиастроении...

– Я и сам так думал, в Москве всё было налажено, чтобы я устроился у Владимирцева, но я сам не хотел таких масштабов...

– Падать – так с большой колокольни!

– Нет, всё же я предпочитаю свалиться с маленькой, хоть цел останешься... Но, кроме шуток, наш завод – я говорю уже «наш» – не такая уж маленькая колокольня, во всяком случае, звон этой колокольни слышен на всех фронтах... Так что не прибедняйтесь.

Время шло, разговор затягивался, но собеседники не замечали времени, пока Головин не взглянул на часы.

– Ну, а как в смысле бытовых условий вы устроились, Георгий Иванович?

Головин ответил, что с этим пока трудновато, комнатка мала, холодно, но всё устроится. Пока приходится работать в читальне Дворца культуры.

– А так у меня всё в порядке. Пропуск на завод, удостоверение, ордер на комнату...

– В цех «К» получили пропуск?

– По положению, не работающие в цехе «К» получают только разовые пропуска... Сегодня собираюсь побывать и в этом цехе.

Затем они простились. Однако личное дело Головина ещё долго лежало на письменном столе Шорина.

От Шорина Головин отправился за пропуском в цех «К» и, получив его, пересёк длинный заводской двор, прошёл через особую калитку и увидел ничем не примечательное длинное кирпичное здание.

В цехе «К» Головин оставался недолго. Он сделал вид, что его интересовали только некоторые детали снаряда, а совсем не вещество, которым он заряжался. Как бы мимоходом Головин спросил у главного инженера цеха о взрывчатой силе этого вещества и получил ответ, что количества, находящегося в цехе, хватит для того, чтобы уничтожить всё живое на два километра в окружности.

Головин несколько минут стоял как бы в раздумье, рассматривая зеленоватое вещество на ладони инженера и стоявшие в стороне металлические запечатанные ящики. Он в это время думал о том, что одной пули из пистолета «Вальтер», выпущенной в такой ящик, достаточно, чтобы вызвать катастрофу. Впрочем, Головин не мог знать, что металлические ящики были в это время пусты, в них не было ни грамма взрывчатого вещества для снарядов инженер-майора Юрченко.


Головин простился с главным инженером цеха и вышел.

Когда калитка за ним закрылась, Головин снял кепи и вытер выступивший на лбу пот.

Точно опасаясь, что кто-нибудь может прочесть его мысли, Головин быстро пересёк заводской двор и через проходную вышел на улицу.

Глава XIII Однажды вечером

В первый же день после возвращения в Зауральск Соню Соснову вновь охватила грусть по оставленной Москве. В столице её наполняло ощущение близости фронта. Серебристые аэростаты заграждения среди золотой листвы бульвара, фронтовые «эмки» и «зисы», зелёные «доджи» и «форды», юркие «виллисы» на улицах и площадях. Офицеры и солдаты, только что миновавшие московские заставы и взволнованные тем, что они в столице. Танк с открытым люком, из которого глядело лицо танкиста в шлеме, похожем на каску греческого воина. Эти московские военные ночи, пустынные, тёмные улицы, гулкий шаг ночных патрулей и луч прожектора, уставившийся в тёмное звёздное небо.

Соне казалось, что люди в Зауральске слишком спокойны, слишком уверены в себе, и в будущем. Возвращаясь домой, она глядела в освещенные окна, ей представлялось, что в этих домах мало думают о том, что происходит за две с половиной тысячи километров к западу.

Воскресенье было нелюбимым днём Сони. В этот день рано закрывалась читальня и ей приходилось уходить из светлого и чистого зала, где можно встретить самых разнообразных и интересных людей; они могли часами шепотом говорить о положении на фронте, о книгах, рассказывать о себе.

Кого только не видел Зауральск в эти военные годы! Здесь были корректные ленинградцы, словоохотливые киевляне, темпераментные одесситы, девушки из Днепропетровска с их певучими, звонкими голосами, молчаливые, задумчивые эстонцы и, наконец, немного суровые, но гостеприимные местные жители.

Соня внимательно присматривалась к окружавшим её людям в новом для неё городе. Люди понемногу отходили после испытаний тяжёлой прошлогодней зимы, когда, порою недоедая, недосыпая, надо было налаживать старые заводы, строить новые, пускать станки в холодных, сырых цехах.

Однажды на телеграфе Соня заметила рыжеволосого худощавого человека с несколько усталым лицом, быстрым и внимательным взглядом серых глаз. Он пропустил Соню и хотел пройти, но вдруг остановился и вернулся:

– Я не ошибаюсь?.. Мы, кажется, знакомы, во всяком случае, встречались?..

– Нас познакомил Женя Хлебников, – напомнила Соня.

– Да, совершенно верно. На концерте, в Консерватории... Отойдём в сторонку или лучше выйдем в сквер. Вы не торопитесь?

Они присели на скамейку в сквере и разговорились. Что-то дрожало у неё в горле, и сердце сильно билось, вероятно, от присутствия человека, который был свидетелем её счастья с Женей.

– Да, многих мы не досчитаемся после войны... Я не то чтобы дружил с Женей Хлебниковым, но мы хорошо относились друг к другу, вместе были на практике после института. Это был славный парень, хороший товарищ... Вы успели пожениться?

– Нет.

Соне понравилось, что он так просто и тепло говорит о Жене.

– Вы, кажется, москвич?

– Нет, я из Краснодара... О своих ничего не знаю. Там у меня мать и сестрёнка.

– Вы думаете, что они... – Соня хотела сказать «живы», но запнулась.

– Думаю, что их нет на свете.

Они простились и условились увидеться в ближайшие дни.

Спустя три дня Шорин зашёл в читальню Дворца культуры. У него были два билета на концерт известного столичного певца. До закрытия читальни оставалось четверть часа. Шорин перелистал журналы и увидел за одним из столов Георгия Ивановича Головина. Он собирал со стола свои блокноты, заметки и держал подмышкой стопку книг. Они поздоровались.

– Вот где приходится работать! – улыбаясь, сказал Головин. – Но хозяйка здесь – приятнейшая девушка, и я чувствую себя как дома.

Он положил стопку книг перед Соней, взглянул на часы, попрощался и ушёл. Шорин ждал, пока Соня кончит с делами, и стал перебирать книги, которые только что вернул Головин. Казалось, он весь отдался этому занятию.

– Мне придётся изредка заглядывать к вам, Софья Кирилловна, – сказал, отодвигая книги, Шорин, – в библиотеку обкома далеко ездить.

– Будете желанным гостем, – ответила Соня.

Соня была очень довольна тем, что ей удастся побывать в театре. Шорин держался по-товарищески просто, она чувствовала себя с ним непринуждённо, как со старым знакомым. В антракте они снова увидели Головина.

– Так вот куда вы спешили! – воскликнула Соня.

Она всё ещё испытывала какую-то неловкость после того странного разговора в вагоне. Но, бывая в читальне, Головин даже вида не подавал, что помнит об этом. Он заговорил с Шориным и сказал, что весьма удовлетворён работой.

В фойе погасили свет, начиналось второе отделение концерта. Головин простился и отошёл.

– Вы давно знаете инженера Головина? – спросил Шорин.

– Недавно. Я познакомилась с ним у Андрея Андреевича, отца Жени. Он довольно симпатичен, хотя, как бы вам сказать... старомоден.

– Ну, это ещё не порок.

Певец и аккомпаниатор вышли на сцену. Шорин замолчал. Он слушал пение в каком-то приятном оцепенении. Когда кончился концерт, он сказал Соне:

– Вероятно, я неинтересный собеседник. Во всяком случае, неразговорчивый.

Они вышли из театра. Ночь была лунная, они медленно шли по широкому проспекту, ведущему в заводской район. На мосту им открылись зарево заводов, вспышки электросварки, красные и зелёные огоньки на путях, розовое, освещенное заревом вечное облако дыма над трубами. И как Млечный путь – россыпь огней заводских посёлков в степи.

– О чём вы думаете? – спросила Соня.

– О самых прозаических вещах, вряд ли позволительно думать об этом в такую лунную ночь... А вы о чём?

– Я думаю, какая огромная наша страна... Отсюда до фронта две с половиной тысячи километров... Вам не кажется, что нехорошо нам быть так далеко от фронта?

– Я был на фронте шестнадцать месяцев.

Шорин не сказал о том, что у него прострелено лёгкое и он до сих пор страдает от контузии.

– Я не была на фронте и очень бы хотела попасть туда.

– Видите ли, для меня и здесь в какой-то мере фронт.

Он не отводил глаз от огней заводских посёлков:

– Вот тысячи домиков и бараков, десятки тысяч огней. И очень возможно, что где-нибудь за окном сидит человек, который ненавидит нас и всё вокруг.

– Я об этом не думала.

– Разве можно быть уверенным в том, что где-нибудь здесь, вблизи не притаился враг! Перед нами город заводов, наш большой город, сотни тысяч рабочих, инженеров, техников... А где-нибудь в Германии сидит немец и занимается именно нашим заводом, и на нашем заводе, среди десяти тысяч честных тружеников, у него, может быть, есть свой человек и даже не один человек. Сидит и ждёт своего дня и часа! И дождётся, если не найти его и не обезвредить.

Они давно миновали мост и шли вдоль аллеи, застроенной однообразными пятиэтажными жилыми домами.

Соня с удивлением почувствовала, что сейчас она по-другому глядит на эти освещенные окна.

Глава XIV Плохой признак

Город Плецк умирал: жители уходили в дальние лесные селения и к партизанам, дома растаскивались на дрова немцами – они ленились ездить в лес, за реку. Механический завод был разрушен ещё в начале войны, лесозавод не работал. Население города уменьшилось вдесятеро: люди погибали за косой взгляд, за бранное слово, сказанное немцу. На базаре, где шумели и барахолили одни и те же немецкие спекулянты, можно было увидеть не более сотни людей.

Бургомистр города Ерофеев не любил сумерек. В сумерки приходили мрачные мысли: он боялся, что выстрел в окно может повториться. Как только начинало темнеть, Ерофеев приказывал запирать ставни. Глухая старуха ставила перед ним тарелку солёных грибов, графин и чайный стакан. Ерофеев раскрывал «Ниву», перелистывал её и, в сотый раз проглядывая одни и те же картинки, незаметно осушал графин – это была его обычная вечерняя порция.

В один из таких вечеров во дворе залаяла овчарка, послышался говор и чей-то громкий голос назвал его имя. Ерофееву стало не по себе, но он пересилил страх и вышел в кухню. На пороге стоял высокий молодой человек в полушубке и охотничьих сапогах.

– Иноземцев, – назвал он себя. – Мы с вами до сих пор не были знакомы.

– Прошу! – с облегчением вздохнул Ерофеев. – Рад познакомиться.

Он посторонился и дал гостю дорогу. Иноземцев с некоторым удивлением посмотрел вокруг. Его поразили грязь и запустение этой мрачной комнаты с закопчённым керосиновой лампой потолком.

Тем временем Ерофеев достал фаянсовую кружку, поставил её перед Иноземцевым и наполнил самогоном.

– Для первого знакомства следует выпить... А вы какой молодой! – продолжал, как бы думая вслух, Ерофеев. – Вы не из дворян?

– Нет, не из дворян.

– Я из мужиков. Должно быть, потому немцы со мной не церемонятся.

– Они и со мной не церемонятся.

Ерофеев поднёс к губам стакан, не отрываясь выпил его до дна и понюхал хлебную корочку. Потом положил голову на согнутый локоть и долго смотрел на Иноземцева.

– Вот вы, Иноземцев, глядите на меня и думаете: на нём кровь тучковских колхозников.

– Думаю.

– Меня все ненавидят – стреляли в меня. Вчера против моих окон, на заборе, написали: «Скоро сдохнешь». Под носом у охранника написали. Скажите: вы в лагере, в Руднице, сидели?

– Нет, не сидел.

– А я сидел. Там нас шестьсот человек было, осталось сотни две, когда я вышел. Как это вам посчастливилось?

– Я с первых дней пришёл к немцам.

– Говорят, это вы Разгонова выдали?

– Какого Разгонова? Партизана? Я сроду его не видел.

– А почему же вы у немцев в чести?

– Умею работать. Я дорожник. Потом характер у меня лёгкий, могу спеть, сплясать и выпить могу при случае... А вернее всего – я им нужен.

– Я только троих знаю, кто ко двору немцам пришёлся. Вы да я и ещё третий... Только он не русский, а немец обрусевший.

– Что-то я не знаю такого.

– И не можете знать, раз в Руднице не сидели. Краузе – его фамилия. Густав Максимилианович. В политехникуме учился, в Риге. Он об этом немцам говорил, они сначала не верили Краузе.

– Понятия о таком не имею. А вы его хорошо знаете?

– Две недели в лагере одной рваниной укрывались. Он болел малярией. Потом вдруг приехал за ним сам Шнапек. Прямо к нему, поговорил немного и увёз. На своей машине увёз. Я думаю, этот Краузе давно в России.

– Почему вы так думаете?

– Даже не думаю, а уверен. Я немного немецкий знаю. Разговор шёл при мне, я слышал... ну, не всё слышал, а кое-что. Выпейте, а то мне неудобно. Всё-таки вы гость.

Иноземцев рассмеялся:

– Ну, какой я гость!

– Не пейте, если не хотите. Мне всё равно. Послушайте... – он приподнялся и заглянул в глаза Иноземцеву. – Послушайте... Это вас Шнапек ко мне послал, да?

Иноземцев помолчал и сказал с деланной небрежностью:

– Конечно. И это плохой признак.

– Ну и что же? Пьяному мне всё равно. Ничего не страшно, – он наклонился и взял за плечо Иноземцева. – А вы вот не пьёте... Не понимаю вас...

Глава XV Гиблые места

Фон Мангейм писал в Шварцвальд дяде Отто, владельцу майората и генералу в отставке:

«В четверг я собираюсь охотиться на лося. Это нисколько не похоже на ту охоту, о которой вы рассказывали, охота в свите двух императоров и кронпринца в Беловеже и затем пир в охотничьем замке. Я буду охотиться в дебрях северного русского леса, в болотах, где нога увязает по колено, в трущобах, где сам можешь стать дичью для партизана. Мы строим здесь дорогу протяжением в 120 километров. Строим, конечно, не мы, а здешние жители и люди, взятые из лагерей. Здесь есть один молодой русский, он старается подражать мне во всём. Это очень веселит меня. Именно он строит дорогу, и с тех пор, как он взялся за эту работу, дело сильно подвинулось вперёд. Если вы увидите божественную Клотильду, скажите ей, что воспоминания о нашей последней встрече в Мангейме владеют мной под этим суровым небом. Пусть она не беспокоится обо мне пока: мы живём здесь, как в лесном отеле...»

Дописав письмо, фон Мангейм приказал денщику отправить его. Затем он решил лечь спать, так как в семь часов утра за ним должен был заехать Иноземцев. Но прежде он позвонил коменданту и сказал ему, что уезжает на три дня на охоту.

– Вы едете, надеюсь, не один? – спросил Шнапек.

– Со мной мои отчаянные вестфальцы Готвальд и Вилли. Затем я беру с собой Иноземцева. Этому только и останется, что дорого продать свою жизнь, если на нас нападут партизаны.

Шнапек промычал что-то невнятное.

– Потом: вы сами мне говорили, что с тех пор, как ваши люди убили Разгонова, леса стали безопасны.

Шнапек пожелал группенфюреру хорошей охоты.

В то время когда происходил этот разговор, Иноземцев сидел в кабинете Шнапека и рассеянно рассматривал фотографические снимки. Они показались Иноземцеву неинтересными, кроме одного, изображавшего взорванный, ещё дымящийся блиндаж.

– Вы узнаёте это место? – спросил Шнапек.

Иноземцев отрицательно покачал головой.

– Вам следовало бы его знать. Здесь был убит Разгонов.

– Ах, вот что? – удивился Иноземцев. – А мне говорили, что его случайно застрелил патруль.

– Легкомысленным людям это может показаться случайностью, но на самом деле всё было предусмотрено. Разгонов был ранен, мы преследовали его четыре километра, он и его адъютант были загнаны в это логово, и там их убили.

– Говорят, вы обещали за его голову сто тысяч?

– Это факт.

– Кто же получил эти деньги?

– Половину заплатили одной вашей знакомой... Да, Мангейм сказал, что вы едете с ним на охоту.

– Еду. Хотя это отрывает меня от дела. Без меня работа идёт хуже, чем при мне.

Шнапек пожал плечами.

– Я найду повод, чтобы вас вызвать.

Как всегда, он вдруг резко изменил тему разговора:

– Что вы думаете о Ерофееве?

– Это конченный человек.

– Я тоже так думаю.

И Шнапек встал. Это означало, что разговор окончен.

В семь часов утра Иноземцев подошёл к дому, где жил Мангейм. У палисадника стоял отливавший жемчужным блеском «Оппель-адмирал» – машина, удобная тем, что на переднем и заднем сиденьях могли уместиться по три седока. Шофер и два солдата составляли свиту группенфюрера. Фон Мангейм посадил Иноземцева рядом с собой и от скуки дорогой расспрашивал его, где именно в России водятся медведи. Узнав, что медведи главным образом водятся в глубине страны, на северо-востоке, группенфюрер сказал:

– К зиме мы будем там.

Они давно уже оставили позади Плецк и миновали кладбище егерского полка. Невысокие берёзовые кресты правильными четырёхугольниками стояли на поляне, в центре этих крестов в два ряда стояли кресты повыше: здесь лежали офицеры егерского полка, – среди этих офицерских крестов самый высокий обозначал могилу полковника.

Вообще немцы любили русскую берёзу. Перила мостов, скамейки у блиндажей, столбы проволочных заграждений, заборы – всё было сколочено из белых стволов берёзы. Но хвойный лес, куда ехали охотники, чернел сумрачной, изгибающейся вдоль берега реки стеной.

«Оппель» проехал недостроенный мост. Под мостом по колено в воде работали люди. Здесь начинались владения Иноземцева. Вдоль реки тянулись полные воды траншеи, за траншеями шла мелкая поросль. Затем старый хвойный лес принял их под свои мрачные своды. Справа и слева тускло блестела болотная вода, сужающейся чёрной лентой лежала дорога – гать из параллельно положенных, грубо обтёсанных стволов. «Оппель» двигался толчками, как бы ныряя, стволы молодых деревьев гнулись под тяжестью машины. Вестфальцы-телохранители безрадостно поглядывали по сторонам. Ни одна машина не попалась навстречу охотникам: это была стратегическая дорога, которую приберегали для будущего наступления. Фон Мангейм бранился при сильных толчках, Иноземцев зевал и болтал о пустяках, чтобы не задремать.


Так они двигались по этой дороге, которая, в сущности, представляла собой бесконечный мост через болото. Часа через два им попалась сравнительно сухая лесная поляна. Здесь были построены четыре шалаша, и отсюда на восток шла малозаметная тропа. Немцы повеселели, когда узнали, что в четырёх-пяти километрах находится лагерь строительных рабочих, а главное – полицейский отряд, наблюдавший за порядком в лагере.

Дождь уже давно шуршал в ветвях, поездка утомила фон Мангейма, и он умильно оглянулся на ящик с вином и закусками:

– Будет неглупо, если мы устроим здесь привал.

Группенфюрер приказал вестфальцам приготовить завтрак. Фон Мангейм и Иноземцев вышли из машины и отправились в шалаш. Здесь они нашли стол и скамьи, сколоченные из грубых досок.

Вестфальцы накрыли на стол, достав из ящика всё, что можно было найти в складе фон Мангейма, даже консервированные ананасы, и главное ром – классический напиток охотников.

– Я не могу пить после вчерашнего: мне пришлось выпить два стакана самогона у Ерофеева, – пожаловался Иноземцев.

Но фон Мангейм приказал ему пить, и Иноземцев дважды осушил серебряный стаканчик. Как только фон Мангейм налил ему третий, откуда-то издали донёсся грохот мотоцикла, и через несколько минут вестфалец доложил, что прибыл ефрейтор с запиской от фельдкоменданта.

– Какая глупость! – со злостью сказал фон Мангейм. – Он всегда умеет испортить мне удовольствие, – фон Мангейм смял записку и бросил на землю. – Шнапек требует, чтобы вы отправились в ваш лагерь, а потом приехали в Плецк. Генерал неожиданно потребовал сведения о том, как идут работы.

Иноземцев искренно огорчился.

– Если бы я знал, что так получится, я бы не поехал на охоту, – продолжал раскисший от рома фон Мангейм.

– Вы можете вернуться, господин группенфюрер.

– Вернуться! Весь гарнизон знает, что я уехал на охоту. Они скажут, что я просто струсил. Нет! Мы будем охотиться без вас! У меня прекрасная карта, нас четверо, в конце концов мы убьём хотя бы одного лося, ведь убил же полковник Мюльбах! И вообще берегитесь Шнапека. Если бы не я, вас бы давно не было на свете...

Иноземцев сел на заднее седло мотоцикла. Затрещал мотор, и ефрейтор с Иноземцевым исчезли из глаз. Фон Мангейм лениво посмотрел в их сторону и приказал вестфальцам расстелить в шалаше спальный мешок. Был тёплый октябрьский день, лес шумел меланхолическим, убаюкивающим шумом. Фон Мангейма клонило ко сну, и он приказал солдату стащить с себя сапоги. Затем он залез в спальный мешок и минут через пять заснул мёртвым сном.

Глава XVI Странное любопытство

Читальня и библиотека Дворца культуры помещались рядом с главным зданием Дворца, в барском особняке, принадлежавшем в старые времена уральскому миллионеру-горнозаводчику. Зал с выложенной голландскими изразцами печью и лепным потолком становился особенно уютным, когда в читальне зажигались настольные лампы. Здесь любил работать, окружив себя справочниками и техническими журналами, инженер Головин. Соня знала, что в свободные часы он работает над докладом, который собирается прочесть в Доме учёных.

Однажды вечером, перед закрытием читальни, Соня увидела в двери Шорина.

– Вот видите, не забываю вашу читальню.

Действительно, два или три раза Шорин появлялся здесь.

– Пишет вам Андрей Андреевич? – поинтересовался Шорин.

– Пишет. Немного грустные, но хорошие письма. Не знаю, чем я заслужила такое доброе отношение к себе.

Понизив голос, Шорин спросил Соню:

– Скажите: в последние три-четыре дня никто не брал у вас двадцать второй том словаря Брокгауза и Эфрона?

Соня с удивлением посмотрела на Шорина:

– Право, мне трудно вспомнить...

– А можно вас просить об одной услуге: записывайте или запоминайте всех, кто пользуется энциклопедическим словарём Брокгауза и Эфрона, и главное тех, кто попросит у вас именно двадцать второй том.

– И это – всё?

– Да. Всё. Вы, кажется, собираетесь уходить?

Они вышли вместе.

– Я не могу забыть наш разговор в тот вечер, после концерта. И вот представьте: теперь, когда я возвращаюсь домой и вижу эти тысячи огней за железнодорожным полотном, я вспоминаю ваши слова о том, что где-нибудь, за окном...

Шорин смотрел на неё улыбаясь:

– Я не думал, что вы так впечатлительны. Так вы не забудете мою просьбу?

– Конечно, не забуду. До свиданья.

Подошёл трамвай. Соня смотрела задумчиво с площадки на бесконечный серый забор заводского двора. И вдруг ей показалось, что дрогнула земля, странный отсвет блеснул в небе, на лицах людей Соня увидела испуг. «Взрыв!» – с ужасом подумала она. Все глядели в ту сторону, где был завод «Первое Мая».

Большое серое облако, окрашенное красноватым пламенем, медленно всплывало над крышами цехов. И чей-то голос шепотом произнёс:

– Горит, горит...

Глава XVII Цена жизни

От лесного шалаша Иноземцев проехал в лагерь строительных рабочих. Мотоциклист-немец проскочил в ворота, миновав колючую проволоку, которой был обнесён лагерь, и затормозил машину.

В сыром тумане, смешанном с дымом костров, двигались призрачные тени множества людей, слышались стук топоров и шипение механической пилы. Наклонив голову, Иноземцев вошёл в землянку, вырытую у самой проволоки. Переступив порог, он прищурился.

На опрокинутом ящике, оперев большие руки на колени, сидел бородатый старик со сросшимися, косматыми бровями. Перед ним, согнувшись, заложив руки за спину, стоял незнакомый Иноземцеву человек. Иноземцев вгляделся в него и увидел, что руки этого человека скручены за спиной толстой верёвкой. Кухонный нож валялся на земле, и лезвие его тускло отсвечивало от колеблющегося огня коптилки.

– Что тут у вас вышло, Борода? – спросил Иноземцев.

Старик поднялся с ящика:

– С ножом на меня полез! Одноглазый черт!

Иноземцев не без удивления взглянул на связанного человека. Единственный глаз его горел злобой и ненавистью.

– Ты что, ошалел? Ну, убил бы ты его – тебя тут же и вздёрнули бы!

– А мне всё едино. Хоть сейчас вешай!

– А что так?

– Детей моих нету на свете, хаты моей нету, хозяйки нету... Хоть одного гада убью – и можно помирать!

– Дёшево себя ценишь, одноглазый черт, – набивая махоркой трубку, заметил Борода.

– Такая мне, значит, цена.

Он потянулся, пошевелил плечами, верёвка врезалась в кисти рук.

– Развязывай его, – приказал Иноземцев.

Борода посмотрел на Иноземцева, молча подошёл к одноглазому и стал развязывать узлы верёвки.

– Слушай, – негромко и отчётливо заговорил Иноземцев, обращаясь к одноглазому, – это он правду говорит: так дёшево жизнь свою отдавать – глупо. И кроме того зря ты с ножом полез: он здоровый, как медведь, и мог тебя одной рукой задавить.

Одноглазый стоял в недоумении, поглядывая то на Иноземцева, то на того, кого называли Борода.

– Ну, иди...

Борода толкнул ногой дверь и пропустил вперёд одноглазого.

Они довольно долго шли по изрытой, загаженной земле, вдоль проволоки, пока не вышли к воротам лагеря. Часовой посторонился – и одноглазый очутился за проволокой. Борода по-прежнему шёл с ним, несколько позади. Одноглазый всё время оглядывался, ожидая выстрела в спину.

Вдруг Борода остановился и опять сказал:

– Ну, иди.

– Куда?

– Куда хочешь... Чтобы духу твоего здесь не было! Ты у нас новый человек, наших дел не знаешь – ещё беду сделаешь.

– Слушай, дядя, – сказал одноглазый. – Ведь ты знаешь, куда я пойду.

– Твоё дело, – нехотя ответил Борода. – Но чтобы я тебя больше не видел.

Возвращаясь в лагерь, Борода в воротах увидел грузовик. В кабинке, рядом с шофером, сидел Иноземцев.

Он открыл дверцу и тихо сказал Бороде:

– Мост на сорок седьмом километре закончим – будет порядок. А не кончим к воскресенью – башки поотрываю, и тебе первому, – и ещё тише добавил: – Немцы горячку порют! Тебе понятно?

Только в одиннадцатом часу Иноземцев добрался в Плецк. Из дорожного управления он позвонил Шнапеку и доложил, что фон Мангейм остался на 54-м километре, в лесу, и следовало бы послать туда на всякий случай патруль егерей.

– Хорошо, – ответил Шнапек. – Приходите сейчас на мою квартиру.

Глава XVIII Про что куковала кукушка

Охота группенфюрера фон Мангейма началась с того, что он, проснувшись, выстрелил в сороку, сидевшую на суку, и промазал.

Сорока улетела. Фон Мангейм постоял на поляне и приказал налить себе из термоса кофе. После того как уехал Иноземцев, фон Мангейм почувствовал беспокойство. Уверенность молодого русского, его хладнокровие хорошо действовали на группенфюрера. По правде говоря, фон Мангейму хотелось вернуться, но мысль о встрече с комендантом останавливала его. Шнапек, конечно, поймёт, почему группенфюрер потерял вкус к охоте на лося. В конце концов это он, Шнапек, придумал предлог для того, чтобы Иноземцев уехал в самом начале охоты. И если фон Мангейм вернётся, не убив этого проклятого лося, хорош он будет в глазах офицеров!

Узкая просека лежала перед группенфюрером. По этой просеке надо было идти до тропинки, а потом добраться до места, называемого по-русски «сечей», то есть до вырубленного леса. Здесь люди Иноземцева видели следы лося, здесь полковник Мюльбах убил великолепное животное, рога которого украшают офицерское казино.

Фон Мангейм приказал шоферу оставаться на поляне, у машины, а сам, натянув болотные сапоги, в сопровождении двух вестфальцев зашагал по просеке.

Один из телохранителей – Готвальд – шёл несколько впереди: ему было приказано держать автомат наготове. В сущности, это была излишняя предосторожность. С тех пор, как убили Разгонова, в этих местах никто не слышал о партизанах.

И всё же этот тоскливо шумевший лес, в котором были разбросаны заржавевшие винтовки, патроны, осколки снарядов, гранаты и кое-где трупы в истлевших тёмно-зелёных куртках, наводил беспричинную грусть. Даже сытые, здоровенные вестфальцы в недоумении и тревоге озирались по сторонам, особенно когда просека кончилась и надо было свернуть на тёмную тропинку, где под ногами хлюпала вода.

Они шли уже больше двух часов. Облака поредели, пригревало солнце, но в густом молодом лесу не стало светлее. Где-то далеко справа прокуковала кукушка. Готвальд вдруг остановился и показал рукой на землю. На влажном мху ясно виден был овальный, наполненный водой след. Дальше след терялся – тропинка была завалена пожелтевшей листвой.

Фон Мангейм заставил вестфальцев идти тише. Теперь кукушка куковала где-то слева.

– Как здесь много этих противных, наводящих тоску птиц!... – вслух подумал фон Мангейм.


И точно в ответ его мыслям кукушка прокуковала где-то сзади. Через некоторое время охотники попали в бурелом. Приходилось то и дело перелезать через стволы поваленных деревьев. Фон Мангейм снова увидел следы лося. «Нет, этот Иноземцев – честный малый», – подумал он, и как раз в этот миг дважды прокуковала кукушка. И вслед затем лесную тишину разбили два выстрела. Шедший впереди Готвальд вдруг опрокинулся навзничь. Фон Мангейм судорожно обернулся. Второй вестфалец падал на землю лицом вперёд. В то же мгновение нога Мангейма наткнулась на что-то податливое: стволы деревьев полетели куда-то вверх, земля ушла из-под его ног, чёрная бездна сомкнулась перед глазами, и он потерял сознание.

Глава XIX «В гостиной без огней»

Комендант Плецка Шнапек жил за городом, в дачной местности, в парке, спускающемся к реке. Дача стояла на обрыве. Высокие ели, прямые аллеи, цветники, беседки на берегу – всё радовало глаз в те времена, когда здесь был дом отдыха. Но с тех пор как в Плецке появились немцы, с тех пор как здесь, в дачной местности, поселился комендант Шнапек, дом был окружён колючей проволокой. Высокие заборы окончательно скрыли от глаз чудесный пейзаж Заречья, и трудно было понять, зачем этот любитель природы Шнапек поселился здесь. Дом, в котором он жил, снаружи совершенно походил на тюрьму. Это впечатление дополняли две вышки для солдат-пулемётчиков.

Как только Иноземцев переступил порог загородного дома, он услышал звуки аккордеона, женский смех и голос Шнапека, во всю силу лёгких орущего немецкую военную песню. Он понял, что происходит пирушка.

Шнапек принял Иноземцева со снисходительным и сонным видом и, поздоровавшись, втолкнул его в полутёмную комнату:

– Я сегодня отдыхаю, но дело прежде всего. Я хочу говорить с вами о деле, пока у нас обоих ещё не шумит в голове.

Заложив руки за спину, он долго смотрел на Иноземцева:

– Мне пришла в голову одна мысль: что если вы сядете на место, которое занимает Ерофеев?

– А как же дорога? – помедлив, спросил Иноземцев.

– Эта работа идёт к концу. За неё возьмётся Гунст.

– Из меня выйдет неважный бургомистр. Я строитель и никогда не занимался такими делами.

– Какими делами? Делами будем заниматься мы. Вы будете отдыхать. Вам следует отдохнуть после трудов.

Иноземцев молчал.

– Вы, наверное, рады? Это почётная должность, и пьяница Ерофеев не достоин занимать такой высокий пост. – Шнапек как-то загадочно произнёс эти слова. – А теперь идите пить и веселиться.

В столовой играл на аккордеоне переводчик Лукс, кружились две девушки, немного знакомые Иноземцеву, и третья девушка, которую он очень хорошо знал, – телефонистка Тася Пискарёва.

Шнапек протянул Иноземцеву гитару, и молодой человек приятным голосом запел романс, который нравился Шнапеку, романс об утомлённом солнце, нежно прощавшемся с морем. После этого переводчик завёл радиолу и начались общие танцы. Две девицы, которых немцы привезли с собой в этот город, были сильно навеселе. Иноземцев подхватил Тасю, и они закружились вокруг стола. Иноземцев мельком взглянул на Шнапека: его лицо с низким лбом и широким, выдвинутым вперёд подбородком лоснилось, кабаньи глазки светились недобрым блеском, он притянул к себе одну из девиц и грубо взъерошил ей волосы.

– Что вы сегодня мрачный такой? – громко спросила Тася у Иноземцева и засмеялась, удачно представляясь пьяной.

Продолжая танцовать, они очутились в другой, полутёмной комнате. Странная тень вдруг легла на лицо Иноземцева. Теперь он казался старше своих лет.

– Устал? – спросила его Тася, вкладывая какой-то особый смысл в это слово.

– А ты не устала? – в тон ей спросил Иноземцев.

Тася спросила:

– О чём они там говорят?

Прислушавшись, Иноземцев сказал:

– О Ерофееве. Лукс говорит, что Ерофеев кончит белой горячкой, а Шнапек полагает, что конец Ерофеева будет другим. Тебе следовало бы получиться немецкому.

– Когда не быстро говорят, понимаю. Ты долго учился?

– Три месяца, пока был в госпитале; кое-что дала школа. Обстановка, надо сказать, сложилась интересная.

– Может быть, пора кончать?

– Смотря кому...

Тася громко засмеялась и упала на тахту.

– Положительно нельзя с этой хохотушкой танцевать, – сказал Иноземцев, возвращаясь к столу.

Иноземцев налил вина, выпил, взял гитару и запел:

«Сияла ночь, луной был полон сад,

Сидели мы с тобой в гостиной без огней...»

Наступила тишина. Шнапек, запрокинув голову, мечтательно уставился в потолок и иногда грустно вздыхал.

Тася Пискарёва, сидевшая на тахте в полумраке, глядела на него и думала о том, что на душе у этого сентиментального пожилого немца тысячи человеческих жизней – тысячи безжалостно убитых детей, женщин, стариков и молодых людей в цвете сил...

Глава XX Новые действующие лица

Город Зауральск был полон толками о пожаре на заводе «Первое Мая».

Не было дома в городе, где бы не говорили о разрушенных цехах, о жертвах, о том, что среди погибших оказался человек, которого никто никогда не видел на заводе. Огонь появился в цехе «К». Вспыхнули так называемые концы – пакля, которой вытирают руки рабочие и бросают обычно в железный ящик. Именно в этом ящике и вспыхнуло пламя. Находившиеся поблизости люди сразу бросились к огнетушителям. Несмотря на их усилия, тут же загорелась перегородка, и спустя пять минут всё, что было деревянного в цехе, уже пылало. Огонь, перебросившийся на склад, где находилась взрывчатая смесь, грозил вызвать взрыв огромной разрушительной силы.

Однако этого не случилось потому, что в момент пожара на складе не было ни крупинки взрывчатой смеси. Всё было убрано после того, как необходимая для испытания партия снарядов нового типа была отослана на полигон.

О пожаре на заводе больше всего говорили в рабочем посёлке.

В числе других там уже второй год жил эвакуированный из Днепропетровска мастер Фёдор Макарович Бугров с дочерью и сыном.

Бугров сильно тосковал по родному городу, по квартирке с балконом, откуда были видны Днепр, железнодорожный мост и прибрежный парк. Здесь, на Урале, семья Бугровых прожила первую суровую зиму. Шура перенесла воспаление лёгких, старик сильно страдал от ревматизма. Но зима 1941-1942 года была тяжкой зимой для всей страны.

Весной жизнь Бугровых немного наладилась, их перевели из промёрзшей землянки в только что отстроенные бараки. В комнатке напротив их квартирки поселился спокойный жилец – мастер завода «Первое Мая» Геннадий Юлианович Томашевич. Он сторонился шумной и смешливой Шуры, которая почему-то прозвала его мухомором, но подружился с Юрой. Шуру он видел редко: она работала телеграфисткой на военном телеграфе, большей частью по ночам. Юру отец определил на завод, и Томашевич часто заступался за него, когда Фёдор Макарович укорял в чём-либо сына.

Томашевич и Юра были большие охотники решать ребусы, головоломки и крестословицы. Каждый раз, когда Томашевич добывал новый журнал, они с Юрой устраивались поближе к свету, и вечерами можно было слышать хрипловатый бас Томашевича и ломающийся, мальчишеский голос Юры:

– Персидский царь – пять букв?

– Дарий.

– Река в Индии – четыре буквы?

– Ганг.

Старику Бугрову эта игра нравилась. Слушая, как они решали крестословицы, он узнавал названия городов, рек, имена исторических личностей. Ему было приятно, что сын всё же прочёл немало книжек и кое-чему научился в тринадцать лет.

К Томашевичу Бугров относился уважительно, хотя знал, что это был тёртый калач, искал счастья даже в Америке. Томашевич разговаривал с Бугровым несколько свысока – старик это чувствовал и смущался. Таким образом, единственным собеседником Томашевича был Юра.

Жил Томашевич замкнутой жизнью, на заводе ни с кем не сближался, временами ходил в читальню, просиживал там подолгу. Один только Юра имел право входить к Томашевичу в комнату, и то, конечно, в его присутствии. Юра Бугров был любопытен, склонен ко всему необычайному и притом настроен воинственно, – словом, это был подросток военного времени, не пропускавший ни одного сообщения по радио, следивший по карте за всеми передвижениями войск, интересовавшийся типами танков и самолётов не только нашей армии, но и противника. К тому же он был очень наблюдателен, и это не раз выводило из себя его сестру Шуру, которая никому не позволяла вмешиваться в её личную жизнь.

Однако, как это ни странно, резкое столкновение произошло у Томашевича не с Шурой, которая величала его презрительной кличкой «Мухомор», а с его приятелем – Юрой. Случилось это следующим образом.

Однажды вечером Юра появился на пороге узенькой, похожей на купе жёсткого вагона комнатки Томашевича. Томашевич не слышал его шагов; он сидел за столом и на узкой полоске бумаги тщательно выписывал длинные колонки цифр и какие-то буквы. Юра решил, что Томашевич занимается решением крестословицы, и, стараясь не шуметь, подкрался к нему. Томашевич внезапно поднял голову и, увидев Юру, страшно рассердился, выругал его соглядатаем и выгнал из комнаты.

Трудно передать, как это обидело Юру. Огрызнувшись, он вышел из комнаты и решил «навсегда порвать» с Томашевичем. Однако полчаса спустя Томашевич зашёл к Фёдору Макаровичу одолжить щепотку махорки – и Юра пошёл с ним на мировую.

Томашевич позвал Юру к себе, пообещал ему дать пачку старых журналов, купленных на рынке в прошлое воскресенье, – и Юра окончательно сменил гнев на милость: он вошёл в комнатку, откуда его полчаса назад столь свирепо изгнали, и пока Томашевич доставал запрятанные журналы, увидел в железной печурке смятую бумажку, ту самую, которую так тщательно дописывал цифрами и буквами Томашевич. Мальчишеское любопытство заставило его вытащить из огня обгоревшую по краям бумажку и незаметно сунуть в карман. Его очень интересовало, какую именно головоломку тайком решал Томашевич.

Тем временем Томашевич торжественно извлёк пачку прошлогодних иллюстрированных журналов и вручил их Юре, взяв с него слово, что он возвратит их не позднее завтрашнего дня.

Улегшись на сундук, Юра занялся журналами, но тут же вспомнил о бумажке. Он тщательно разгладил её и стал изучать, но несмотря на солидный опыт в области решения ребусов, головоломок и крестословиц ничего не понял в этих цифрах и буквах, выписанных в четыре колонки на узком листке бумаги.

– Что у тебя? – небрежно спросила Юру сестра Шура.

Она собиралась на работу, и так как и её временами развлекали «головоломные» упражнения Юры, она заглянула в бумажку, которую тот изучал.

Не без удивления Шура посмотрела на брата:

– Юрка! Это ж шифровка! Откуда ты это взял?

– Какая там шифровка? Чего ты порешь? – в свою очередь удивился Юра.

Но недаром Шура работала на военном телеграфе: это действительно была тайнопись – шифр, шифрованная записка.

Вскоре произошёл случай, имевший прямую связь с открытием, которое сделала Шура Бугрова.

Как-то днём в читальню Дворца культуры вошёл коротко остриженный бритый человек с прозрачно-голубыми близорукими глазами. Железная складная линейка торчала из кармана его блузы. Он прошёл в читальный зал, просмотрел газеты, потом подошёл к Соне Сосновой и попросил 22-й том Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона. Соня машинально поискала на полке том, попросила у посетителя читальни удостоверение личности, выдала книгу и вдруг вспомнила, о чём просил сё Шорин. Она поглядела на удостоверение личности, которое оставил посетитель, и прочитала имя, отчество и фамилию: «Геннадий Юлианович Томашевич».

Она поискала номер телефона Шорина и позвонила ему:

– Вы не забыли то, о чём вы меня просили?

– Конечно, не забыл.

– Ну вот это случилось.

– Очень хорошо. Я скоро буду у вас.

Человек, по фамилии Томашевич, минут пятнадцать проглядывал том словаря, потом вернул его и ушёл, получив обратно своё удостоверение.

Соня была немного удивлена тем обстоятельством, что Шорин пришёл только к вечеру. Он попросил у неё этот том, очень внимательно перелистал его, нашёл нужные страницы и стал разглядывать их через лупу.

– Посмотрите, – сказал Шорин, показывая Соне раскрытую книгу.

Соня посмотрела и пожала плечами. Тогда Шорин показал ей еле заметные следы резинки, обыкновенной школьной резинки. Какие-то пометки в книге были аккуратно стёрты.

– Вы не спрашиваете фамилии человека, который брал у меня этот том словаря? – сказала Соня.

– Фамилия – Томашевич?

Соня изумлённо посмотрела на Шорина. Помолчав немного, он сказал:

– Я должен поблагодарить вас. Прошу вас продолжать интересоваться духовными запросами гражданина Томашевича...

Несмотря на обычный, непроницаемый, несколько рассеянный вид Шорина, Соне показалось, что он был чем-то очень доволен.

Глава XXI Кажется, назревают события

Первым ощущением группенфюрера, когда он стал приходить в себя, был холод в затылке. Затем фон Мангейм почувствовал беспокойство от прикосновения чьих-то пальцев к его вискам. Фон Мангейм открыл глаза и увидел существо в белом. Он понял, что это врач, а не ангел, потому что ангелы, как известно, не носят очков в роговой оправе. И решил, что не убит, а только ранен.

С трудом повернув голову, фон Мангейм увидел сидевшего у изголовья постели Иноземцева. Иноземцев был единственным человеком, которого допустили к группенфюреру, потому что он, Иноземцев, оказался спасителем жизни фон Мангейма. Это Иноземцев послал патруль егерей на пятьдесят четвёртый километр. Патруль немного запоздал: два вестфальца лежали мёртвые, но группенфюрер был жив, только оглушён. Партизаны протащили его метров двести по просеке, а затем бросили и скрылись, когда егеря открыли бешеный огонь.

Тихонько, шепотом, рассказал обо всём этом Иноземцев группенфюреру.

– Я просил вас подождать моего возвращения, – сказал, по-видимому, искренно огорчённый происшествием Иноземцев. – Это была большая неосторожность...

– Виноват во всём Шнапек... Зачем вы ему понадобились тогда столь экстренно?

– Он назначает меня бургомистром вместо Ерофееева.

– Вместо Ерофеева? – в изумлении повторил фон Мангейм. – Я думаю, что этого не будет... Дорога не кончена.

И слабым мановением руки он дал Иноземцеву понять, что аудиенция кончилась.

Кроме Иноземцева только Тася Пискарёва пользовалась особым расположением со стороны немцев. Её даже допускали на пирушки к фельдкоменданту Шнапеку, хотя Тася Пискарёва была не слишком хороша собой. До войны она работала телефонисткой на узле связи и ничем не привлекала к себе внимания. Теперь же, при немцах, она жила в штабном городке, в лучшей части города, и немцы охраняли её, почти как Ерофеева.

В Плецке говорили, что Тася оказала большие услуги немцам. Гибель Разгонова, убитого немцами на разъезде сто тридцать второй версты, связывали с внезапным возвышением Пискарёвой. Сто тысяч, обещанных немцами за голову Разгонова, по слухам, были уплачены Тасе. Но всё это были слухи, разговоры. Достоверно было только то, что она пользовалась особым благорасположением немцев. Она ездила в личной машине коменданта, с русскими почти не общалась.

В один ноябрьский вечер коменданту Шнапеку доложили, что выехавшая в город с утра Тася не возвратилась. Машину, в которой она уехала, видели в сумерки у офицерского казино, затем следы её терялись. Через сутки опрокинутую машину нашли под мостом, шофер и ефрейтор лежали тут же, убитые тесаком, рядом на земле лежали изорванный шарф Таси и вывороченная её сумочка.


Шнапек не сомневался, что Тасе отомстили за Разгонова. Гибель Таси не очень огорчила немцев, хотя её весёлый характер развлекал даже хмурого Шнапека. Другое тревожило немцев. Случай на охоте с группенфюрером фон Мангеймом и смерть Таси Пискарёвой доказывали, что после трёх месяцев относительного спокойствия партизаны опять показали, на что они способны. Нужно было принять строгие, решительные меры, а группенфюрер фон Мангейм, командовавший силами СС в этом районе, после неприятного случая на охоте впал в странную апатию. Всё это беспокоило и раздражало коменданта.

...В то время как охранная полиция, полевая жандармерия, тайная полиция искали хоть каких-нибудь следов похищения Таси, в семидесяти километрах от Плецка, на лесной поляне, в шалаше сидели двое – Иноземцев и живая и невредимая Тася Пискарёва. Метрах в пятидесяти от них, прикрытый еловыми ветками, стоял самолёт «У-2». В шалаше происходил тихий разговор.

– Ты должна быть довольна, – говорил Иноземцев, задумчиво глядя на огонёк коптилки, – ты должна быть довольна, у тебя была нелёгкая жизнь всё это время.

– А у тебя? – сказала Тася.

Резкие морщины легли у переносицы и у рта Иноземцева.

– Я знал, на что я иду, хотя был горожанин, типичный москвич. Начал войну в парашютно-десантных войсках, сразу хватил лиха: сто семнадцать человек нас осталось, когда мы вышли с оружием в руках из окружения. Потом – ранение и ещё ранение. Восемь месяцев в лесу. Городской человек попадает в лес... Зимние ночи, костров разводить нельзя, метель, мороз, голод, ожидание самолёта с пищей, а главное – с патронами. И это – ещё не главное испытание.

– А что, по-твоему, главное?

– Сразу об этом не скажешь... Видишь ли, Лев Толстой под фамилией Долохова вывел в «Войне и мире» партизана Фигнера, Александра Самойловича Фигнера. Это был гордый, страстный характер. Фигнер был хорошим офицером-артиллеристом, но попросился у Кутузова отпустить его в Москву. Москва в то время была в руках у французов. Фигнер собрал разорённых людей, потерявших родных и близких. Вместе с ними он истреблял французов в самой Москве. Потом, когда неприятеля изгнали, Фигнер появляется в оккупированном французами Данциге. Он снова собирает отряд из бывших пленных испанцев и русских и снова по-партизански борется с французами в тылу. За ним охотились, голову его оценили, его преследовали лучшие кавалерийские полки. В конце концов, Фигнера и его людей окружили близ города Дессау. Фигнер бросился в Эльбу, поплыл. Конец его похож на конец Чапаева: его ранили, и он утонул в реке. Какая необыкновенная судьба! Правда?

– Да, но какая же тут связь?..

– А вот послушай дальше... В годы юности Фигнер был в Италии с русской эскадрой и по-итальянски говорил, как по-русски. И в то время, когда его искали, когда голова его была оценена, он проник во французский штаб под видом итальянского офицера. Мало того: он вошёл в доверие к французскому генералу Раппу, и Рапп отправил его, русского разведчика, с секретными донесениями в Италию. Конечно, донесения попали прямо в русский генеральный штаб.

– Вот это человек! – воскликнула Тася.

– Живя среди французов, Фигнер боялся одного, как бы не проговориться во сне, как бы не заговорить по-русски. И случалось, что не спал по неделям... Вот когда мне очень бывало трудно, я всегда думал об этом человеке.

Иноземцев улыбнулся, в глазах мелькнул весёлый огонёк, потом он снова нахмурился.

– Положение у нас с тобой создалось сложное. До сих пор я использовал то, что Мангейм грызся со Шнапеком, можно было лавировать... Мангейм – сила, и Шнапек уступал ему. А сейчас Мангейм как-то обмяк, а комендант упёрся и стоит на своём – суёт меня на место Ерофеева. Кажется, назревают события...

– А если тебе сегодня кончить это дело, – и в лес?

– Рановато. Срывается одна интересная операция, я готовил её три месяца. Надо довести до конца.

Они помолчали. Тася вытащила из волос шпильку и поправила фитиль коптилки. Иноземцев выглянул из шалаша. Падал мокрый снег, погода была неуютная.

– Для меня всё это кончается, – сказала Тася. – Завтра я буду на «большой земле», среди своих – и не надо будет ломаться перед немцами, и я не увижу больше их подлых рож! И всё-таки я не понимаю: почему ты меня отсылаешь, ведь об этом самом Краузе можно было послать донесение?

Иноземцев достал из полевой сумки маленькую, свёрнутую гармоникой записку, её можно было спрятать между указательным и средним пальцами.

– Вот что я тебе скажу, Тася... Когда пошёл слух о том, что немцы убили Разгонова, народ не поверил.

Я сам слышал, как матери говорили детям, что Разгонов жив, что немцы убили не Разгонова и его адъютанта, а двух партизанских разведчиков. Немцам будто бы стыдно сознаваться в ошибке, и они на всю область кричали, что Разгонов убит. В общем народ говорил правду. Разница только в том, что убили немцы не наших людей, а двух предателей – собакам собачья смерть. И сделано это было с твоей помощью. Разгонова считают мёртвым, три месяца о нём ни слуха, ни духа. Теперь ты посуди, что с тобой сделают немцы, если Разгонов воскреснет. В день, когда он воскреснет, ты умрёшь. Ты и так много терпела, люди оскорбляли тебя, женщины плевали тебе вслед, все считают, что ты выдала Разгонова...

– Да, – вздохнула Тася, – было бесконечно тяжко испытывать такое презрение, но я в глубине души и радовалась. Ведь это хорошо, когда народ так ненавидит предателей.

– Ну вот и отдохни.

Он вложил ей в руку записочку, и она крепко сжала пальцы в кулак.

– Ещё вопрос: когда воскреснет Разгонов?

– Это зависит от обстановки... Своевременно или несколько позже, как говорится... А личное поручение не забудешь?

– Ну, ещё бы!

Когда стало светать, захлопал мотор самолёта, Тася и Иноземцев вышли на поляну. Облака стояли высоко, снег перестал. Иноземцев помог Тасе подняться и сесть в машину позади лётчика.

– Ни пуха, ни пера!

– И тебе, Тася.

Они обнялись.

Самолёт побежал по поляне, оторвался от земли, прошёл над верхушками елей, сделал круг и ушёл на восток.

Несколько мгновений Иноземцев глядел ему вслед. Стук мотора затих в облаках. Иноземцев повернулся к шалашу:

– Борода! Давай «Абрека».

В кустах послышалось фырканье коня и мягкое шлёпанье подков по земле.

Глава XXII Подполковник Смирнов

Андрей Андреевич Хлебников не то чтобы привык к мысли о своём одиночестве, но размеренная, трудовая жизнь постепенно успокаивала его. Он засыпал с мыслью, что следующий день его жизни размечен по часам, что у него нет времени для грустных размышлений. Лекции, консультации, совещания. Всё шло заведённым порядком. Лишь однажды произошёл странный случай: дважды, поздно ночью, зазвонил телефон. Андрей Андреевич несколько раз повторил в трубку, что он слушает, – никто не ответил. Очевидно, позвонили по ошибке.

Не забывали Андрея Андреевича и его ученики. Среди них были уже известные стране люди. Одни всё ещё приходили к нему за советами, другие для того, чтобы просто поглядеть на своего учителя, узнать, не терпит ли он в чём нужды в это суровое время. Поэтому Андрей Андреевич нисколько не удивился, когда к нему однажды явился молодой подполковник, один из недавних его учеников, Николай Дмитриевич Смирнов.

Смирнов приехал с Западного фронта. Он много рассказывал о том, что видел и сам пережил.

В беседе за чаем они вспомнили общих знакомых, Смирнов сказал:

– Однако у вас превосходная память, дорогой учитель. Сколько людей, можно сказать, прошло через ваши руки, и всех вы помните – вот что удивительно.

– Ну, далеко не всех. За тридцать шесть лет разве всех упомнишь?

– Кстати, вы, кажется, были доцентом в Рижском политехникуме?

– Как же, три года. С девятьсот седьмого по одиннадцатый.

– А не помните ли вы студента старшего курса по фамилии Краузе. Густав Максимильянович Краузе?

– Краузе? Позвольте, Краузе... Он когда окончил политехникум?

– Именно в те годы.


– Краузе... Нет, вы напрасно хвалили меня – не помню. Да ведь 30 лет прошло, это не шутка.

– Конечно.

– Но вот был у меня инженер Головин, тоже рижанин, и как раз тех лет. Он помоложе и, вероятно, помнит.

– Головин? Он москвич?

– Старый москвич. Теперь работает на Урале.

– И учился в Риге, в политехникуме?

– Он недавно ко мне заходил. Но, насколько я помню, он кончал курс, когда я уже покинул Ригу. Учился он у Розена, так что там мы не встречались... Рижан, вероятно, по тем временам, Головин хорошо помнит.

– Прекрасно, – оказал Смирнов, – ещё одна просьба к вам, Андрей Андреевич... Не говорите никому о разговоре, который у нас был сегодня.

– По поводу этого Краузе?.. – Андрей Андреевич долгим взглядом посмотрел на Смирнова. – Понимаю... Понимаю.

Крепко пожав руку Андрею Андреевичу, подполковник пожелал ему доброй ночи.

Глава XXIII Главное – помни его

Соня почти месяц не встречала Георгия Ивановича Головина и даже обрадовалась, когда увидела его на остановке трамвая. Головин рассказал ей, что сейчас для него самая горячая пора: комиссия производит последние испытания заменителей цветных металлов, вот почему он перестал бывать в читальне.

– Я всё время чувствую себя немного неловко, когда встречаю вас...

– Почему?

– Вспоминается нелепый разговор, который я затеял тогда в вагоне.

– Пустяки... Я давно всё забыла.

– Поймите, – волнуясь, говорил Головин, – только полное одиночество могло толкнуть меня. Русский человек: что на уме, – то на языке...

– Я понимаю.

– Ну я рад, что мы объяснились. В читальне вокруг всегда люди, в театре вы были не одна... Буду рад, если заглянете ко мне. Непременно приходите.

Подходил трамвай. Пожав руку Соне, Головин вскочил в вагон.

Она решила идти пешком и минут через сорок дошла до своего дома. Её удивило, что калитка была отперта. Она поднялась на крыльцо, постучала в окно. Ей открыла соседка; в полумраке коридора она увидела кого-то в шинели. Женский голос назвал её имя и фамилию.

– Это я, – ответила Соня.

– Я к вам, – оказала девушка в военной форме.

Соня открыла дверь в свою комнату и впустила гостью. Она увидела девушку с пышными волосами, энергичным лицом и очень живыми серыми глазами.

– Вы меня не знаете, – снимая берет, сказала гостья, – я пришла к вам узнать: нет ли у вас вестей о Жене Хлебникове?

Наступило довольно долгое молчание.

– Садитесь, – наконец вымолвила Соня, – снимите шинель, здесь тепло.

– Спасибо... Мне сказали, что вы, только вы знаете, где он и что с ним... Я видела его полгода назад.

– Женя погиб, – сказала Соня.

– Погиб?! – всплеснув руками, воскликнула девушка. – Господи, а я не знала... Как нехорошо получилось. Шла сюда и думала, что у вас всё благополучно. Я знаю вас по рассказам Жени – знаете, как это бывает на фронте: люди рассказывают друг другу, кого они оставили здесь, в тылу, рассказывают о самом дорогом.

Гостья замолчала и внимательно посмотрела на Соню.

– И давно это стало известно?

– Три месяца.

– Ну, может быть, это ещё не факт. Бывают ошибки.

– Я тоже надеялась, – тихо сказала Соня, – но с каждым днём уходит надежда.

Девушка продолжала смотреть на Соню долгим и внимательным взглядом.

– Я была на вашей старой квартире, в Москве, сказали, что вы в Зауральске. А у меня здесь как раз родные. Вот я и разыскала вас. Да ведь мы не познакомились как следует, – спохватилась гостья. – Люся Игнатьева – моя фамилия.

Она вдруг встала с сундука, на который присела, подошла вплотную к Соне и положила ей руки на плечи.

– Милая ты моя, – ласково сказала она, – милая моя, главное – не забывай Женю, главное – помни его.

И они обнялись.

Глава XXIV Уравнение с одним неизвестным

Ослепительно голубое небо и холодное блистающее солнце низко стояли над городом, за ночь намело высокие снежные холмы, они дымились белым дымком под сильным, морозным ветром. «Пожалуй, будет буран», – подумал Шорин, потом вернулся к прежним мыслям и сказал вслух:

– Картина получается довольно ясная. Вот анализ вещества, найденного в огнетушителе, – это зажигательная смесь.

Офицер, подполковник, к которому относились эти слова, нарисовал внутри папиросной коробки треугольник и вписал в него вопросительный знак.

– Хитро придумано, – продолжал Шорин. – Заменить обычную смесь, которой заряжают огнетушитель, зажигательной смесью, дающей сильное пламя и дым. Дым для того, чтобы выкурить людей из цеха. Все тушившие пожар говорили, что они почти ничего не видели: у них слезились от дыма глаза. И, конечно, трудно было рассмотреть, что один из огнетушителей, который должен гасить пламя, поджигает всё вокруг.

– Это всё очень правдоподобно, – сказал подполковник, – огнетушитель был заряжен зажигательной смесью, но дым дали дымовые шашки, заранее положенные в малоприметных местах. Они дали едкий дым, мешавший тушить пожар. Кстати, когда заряжали огнетушители?

– За восемнадцать дней до пожара. Все они оказались в полном порядке, только один был впоследствии подменён.

– Подменён Томашевичем?

– Да. Томашевич был исполнитель.

– Давайте разберём улики против Томашевича.

– Ко мне пришла девушка, работающая на военном телеграфе, – Александра Фёдоровна Бугрова. Она принесла бумажку, которая оказалась шифрованной запиской. Бумажку нашёл в печке Томашевича её тринадцатилетний брат. Мы расшифровали записку, то есть то, что от неё осталось: она обгорела. Сохранились слова «огнетушитель»... «цех К» и указание на двадцать второй том словаря Брокгауза и Эфрона. Всё это соответствовало тем данным, которые были в моём распоряжении. Короче говоря, мы раскрыли, каким образом получает инструкции Томашевич. Каковы дальнейшие планы этой шайки, установить не удалось...

– Какая была техника связи?

– Кое-что удалось установить. Некто приходил в читальню, получал нужную ему книгу. Какую именно книгу он выбрал в первом случае, неизвестно, во втором случае это был энциклопедический словарь, том двадцать второй, статья «Железные дороги». Он еле заметно отмечал карандашом цифры – там имеются в статьях цифровые данные. Потом приходил Томашевич, списывал эти цифры и резинкой стирал карандашные отметки. Затем он отправлялся домой и с помощью ключа расшифровывал их. Там же, в шифрованной записке, было указание, какая книга будет использована в следующий раз.

– А первую записку вы не перехватили?

– Нет. Во втором случае мне помогла Соснова, заведующая библиотекой. Первую записку Томашевич получил ещё до её приезда.

Тут в разговор вмешалось третье лицо, находившееся в комнате и до сих пop хранившее молчание. Это была девушка в военной форме.

– Вы уж извините меня, – сказала она, – по-моему, Томашевич и Краузе – одно и то же лицо.

Подполковник взглянул на Шорина.

– Это предположение имело бы под собой почву, если бы не одно обстоятельство...

– Какое?

– Дело в том, товарищ Пискарёва, что Томашевич никогда не был на оккупированной немцами территории и уже девять лет безвыездно живёт в городе Зауральске. Это факт, не подлежащий никакому сомнению.

Глава XXV Конец одной карьеры

Давно уже жители Плецка не видели своего бургомистра, «господина Ерофеева», как его называли немцы. Одни говорили, что Ерофеев допился до белой горячки, другие, – что Ерофеев пошёл в гору и немцы вывезли его в Германию и даже показывали самому «фюреру». Однако приказы населению по-прежнему подписывал Ерофеев, и не одна мать проклинала Иуду, и не один разорённый, оскорблённый, лишённый семьи человек клялся убить эту собаку своими руками, если представится случай. Оставшееся в Плецке население было изумлено, когда немцы объявили о собрании представителей населения в местном кинотеатре «Светоч». За два дня до собрания полицейские ходили по домам и оповещали, что «старший в доме» должен явиться в кинотеатр «Светоч» в воскресенье, в три часа дня. Ничего хорошего от этого приглашения не ждали.

Когда зал кинотеатра был полон, на трибуну поднялся переводчик Лукс, которого хорошо знали жители Плецка, и негромким голосом начал читать:

«Господа жители Плецка и господа земледельцы! В последнее время германское командование получило много жалоб на действия местного бургомистра господина Владимира Ивановича Ерофеева. Командование решило уволить Владимира Ерофеева и предоставить местному населению самому решить, какому наказанию следует подвергнуть Ерофеева за его незаконные поступки».

Переводчик кончил чтение, многие плохо слышали, что он читал. В зале возник шум: люди спрашивали друг у друга, что произошло и о чём говорил переводчик. В это время послышался топот сапог и четыре немецких солдата ввели обросшего бородой, опухшего человека с полузакрытыми глазами и безучастным выражением лица. Он был одет в хорошее пальто с каракулевым воротником и держал в руках каракулевую шапку. В этом человеке с трудом можно было узнать бургомистра Ерофеева.

Наступила мёртвая тишина.

Сидевший в боковой ложе комендант Шнапек позвал переводчика и что-то сказал ему по-немецки. Переводчик вышел вперёд и, обращаясь к людям, сидевшим в зале, громко задал вопрос:

– Какого наказания достоин бывший бургомистр Ерофеев?

Ни один голос не нарушил молчания.

– Я повторяю, – почти закричал переводчик, – какого наказания достоин бывший бургомистр Ерофеев?

И снова тишина. Люди старались понять тайный смысл этой страшной комедии.

Фон Мангейм, усмехаясь, сказал коменданту:

– Я говорил вам, что не надо этих театральных эффектов.

– Я повторяю, – со злым лицом закричал ещё громче переводчик, – я повторяю...

Но его прервал тонкий, срывающийся голос: какой-то человек выскочил вперёд и крикнул:

– Смерть ему, смерть!

Фон Мангейм вспомнил, что этого человека он не раз видел у Шнапека. Солдаты взяли за локти Ерофеева. Широко открыв глаза, он с изумлением посмотрел по сторонам. Люди видели, как он поднял руку, какой-то хриплый стон вырвался из его груди, но солдат толкнул его в спину, и Ерофеев, махнув рукой, пошёл, волоча ноги, к дверям.

Жители города торопливо расходились. Последние, вышедшие из кинотеатра люди, услышали выстрел и увидели в скверике на снегу труп человека в чёрном пальто с каракулевым воротником. Так немцы избавились от «господина бургомистра» Ерофеева, который стал им не нужен.

Глава XXVI События в разгаре

Единственным человеком, который пожалел о преждевременной смерти Ерофеева, был инженер Иноземцев. Постройка дороги подходила к концу. Нужна была чудодейственная сила, чтобы уложить 140 километров дороги в непроходимых болотах и топях. Комендант Шнапек и фон Мангейм первыми проехали по ней со скоростью сто километров в час. Дорога поднималась в гору и упиралась в широкую и глубокую реку. Через неё был перекинут новый, выгнутый дугой, деревянный мост. Перед въездом на мост была построена арка из берёзы. Это тоже понравилось высокому начальству. Автомобиль миновал арку и остановился.

По ту сторону моста стоял щеголевато одетый Иноземцев, приложив руку к козырьку меховой шапки. Он проводил гостей в павильон с остроконечной вышкой, выслушал их приказания относительно церемониала встречи командира корпуса, которому фон Мангейм будет докладывать об окончании постройки стратегически важной дороги. Затем оба – фон Мангейм и Шнапек – уехали в очень хорошем настроении.

– Генерал будет доволен, – произнёс Шнапек, сидя рядом с фон Мангеймом в быстро мчавшейся машине.

– Ещё бы! Это будет дорога наступления... Теперь вы знаете цену этому молодому русскому. С ними надо уметь обращаться, даже хвалить их, когда они этого заслуживают.

Комендант искоса посмотрел на «группенфюрера».

– Должен вам сказать, мой друг, что, если кто и заслужил верёвку, то именно этот молодой человек.

– Вы говорите серьёзно?

– Абсолютно серьёзно. Вообще я не умею шутить, вы это знаете.

– Почему вы так думаете? Вы считаете его опасным?

Раскуривая сигару, фон Шнапек ронял слова:

– Дорогой друг, неужели... неужели вы не понимаете... почему эти люди работают на него как черти? Они знают, что он нас также ненавидит.

– Ну, это надо доказать.

– Милый Мангейм, нет никакого сомнения, что он связан с партизанами, то есть с остатками партизан. Вот почему ваша охота кончилась для вас благополучно.

– Это невозможно!

– Я в этом уверен. Он знал, что вас караулят партизаны. За это одно его следует повесить.

– Но тогда почему он позаботился о том, чтобы выслать патруль егерей?

– Ему нужно было отвести от себя подозрение. Он ведёт двойную игру. Он боится партизан и из страха помогает. В то же время, чтобы спасти свою голову, он делает всё, чтобы выслужиться перед нами... А случай с Тасей Пискарёвой? Мы потеряли человека, который доказал нам свою преданность. Это очень досадно. Хотите пари на коробку манильских сигар, что и в этом похищении замешан Иноземцев? Он понял, что она его рано или поздно предаст, и разделался с ней.

Некоторое время они ехали молча, наконец фон Мангейм сказал:

– Всё, что вы говорите, похоже на правду, особенно если иметь в виду коварство восточных народов. Во всяком случае, он пока приносит нам большую пользу.

– Именно потому я его терпел. Но так продолжаться больше не может. Я знаю, что вы против назначения его бургомистром вместо Ерофеева.

– Это всё разно, что осудить человека на смерть.

– В конце концов – да. Но не в этом дело. Меня интересует, как этот хитрец поступит в ту минуту, когда под известными вам приказами ему придётся подписать своё имя. До сих пор он довольно ловко лавировал... Что он делал? Строил дороги. Дороги всегда нужны и всем нужны. А теперь его именем будут уничтожать его родичей. Это ему не может понравиться. Именно тут ему придётся показать своё лицо.

Они ехали очень быстро, на горизонте уже показалась колокольня с пробитым снарядами куполом сельской церкви на полдороге от Плецка.

– Ну, что ж, – задумчиво произнёс фон Мангейм, – вы меня почти убедили... Право, было бы недостойно, если бы я боролся за жизнь этого молодого варвара. В конце концов, чем меньше их будет на земле, тем лучше для расы господ.

На следующее утро после этого разговора Иноземцев узнал, что на станции его ждёт дрезина. Шнапек прислал за ним переводчика Лукса. Переводчик должен был сопровождать нового бургомистра Плецка в хозяйственное управление области, где он получит инструкции высокого начальства.

Иноземцев не выразил ни малейшего удивления, он только сказал посланному за ним солдату, что должен отдать необходимые распоряжения, привести себя в порядок, побриться. На это уйдёт не более часа. Действительно, через час он отправился на станцию и увидел на первом пути автодрезину и возле неё переводчика. Иноземцева провожал на станцию какой-то бородатый русский, с которым инженер простился, обнявшись. Луксу показалось, что Иноземцев при этом шептался с бородатым.

Иноземцев сел рядом с Луксом, солдат – с водителем автодрезины, и они покатили по рельсам с большой быстротой. Мелькали деревья, телеграфные столбы, шалаши дорожной охраны. Под откосом лежали скелеты обгорелых вагонов, пущенных под откос партизанами. Иноземцеву была знакома эта дорога, и он со скукой глядел по сторонам. На 37-м километре его внимание привлёк столб дыма, поднимавшийся в стороне от дороги. Вероятно, кто-то жёг в лесу костёр. Странная улыбка пробежала по лицу Иноземцева. Промелькнул столб с цифрой «38». Здесь, на 38-м километре, железнодорожное полотно пересекали болота и трясина. Иноземцев мысленно отсчитывал секунды: двадцать одна, двадцать две, двадцать три... На двадцать четвёртой секунде он откатил дверь автодрезины, схватил за горло Лукса, со всей силой толкнул его и вылетел вместе с ним. Дрезина умчалась со скоростью 90 километров в час, а два человека свалились в болото.


Иноземцев не мог видеть, что, промчавшись 300-400 метров, дрезина стала замедлять ход. Вдруг между рельсов блеснул огонь, дрезина и люди в ней окутались дымом и взлетели на воздух.

Услышав взрыв, Иноземцев разжал пальцы, державшие за горло Лукса. Убедившись, что немцу больше никогда не придётся исполнять обязанности переводчика при коменданте города Плецка, Иноземцев попробовал встать, но ноги его ушли в болото до колен. Он понял, что попал в трясину. Ступать по вязкой, засасывающей почве было почти невозможно, Иноземцеву пришлось лечь и, напрягая всю силу мускулов, медленно ползти вперёд. Так он выбрался на сухое место и углубился в лес. Он был весь в липкой, чёрной грязи, платье его изорвалось. Иноземцев был недоволен собой: он выбросился из дрезины несколько раньше времени – его люди, взорвавшие машину, остались где-то в стороне. Пока он размышлял обо всём этом, послышался скрип колёс и голос человека, понукавшего лошадь. Вскоре он увидел мужчину в ватнике и шапке ушанке, который правил лошадью, сидя на возу, нагружённом свежесрубленными берёзками.

Немного подумав и присмотревшись к вознице, Иноземцев вышел на дорогу. Возница остановился и в изумлении глядел на незнакомца, с головы до ног вымазанного в грязи.

– Ну, дядя, – сказал Иноземцев, – вот какое дело: пристрой меня как-нибудь на возу, да так, чтобы чужой не увидал. Понятно?

– Понятно, – сердито сказал возница. Он скинул несколько молодых берёз.

Иноземцев не без труда улёгся, возница, как мог, прикрыл его хворостом и теми же берёзками. В таком виде Иноземцев доехал до деревни.

Он вылез из-под хвороста, когда стемнело. Хозяин успел истопить баню. Вымывшись, Иноземцев переоделся в припасённое хозяином тряпьё. Он глядел на измождённые лица хозяина и хозяйки и ни о чём не спрашивал: он лучше других знал горькую жизнь этих людей под немцем.

Хозяйка посоветовала гостю остаться до утра, но хозяин оборвал её:

– Человек сам знает, как для него лучше.

Огородами они вышли к лесной опушке.

– Тут тебе просека будет, пойдёшь по просеке... А там как придётся.

– У меня фонарик, – сказал Иноземцев. – Ну, спасибо тебе за заботы.

Иноземцев нащупал в темноте жёсткую ладонь хозяина.

– Будь здоров!

– Будь здоров, – услышал в ответ Иноземцев, – не сказываешься мне, кто ты есть, значит, так надо. Дай тебе и товарищам твоим доброго здоровья и удачи в святом вашем деле...

Он не видел лица хозяина, но услышал в голосе его неожиданную теплоту и ласку.

– Спасибо...

Иноземцев пошёл по просеке. Морозный ветер дул ему в лицо, и он почувствовал, как слеза, появившаяся в уголке его глаза, превратилась в колючую льдинку...

Глава XXVII Некий Густав Максимилианович

Соня давно не видела своих знакомых – Шорина, Головина. Девушка, гостья с фронта, зашла к ней ещё раз перед отъездом, но не застала и оставила записку: «Не забывай Женю».

На следующий день после её отъезда в библиотеку пришёл Шорин, поговорил о новостях с фронтов, о новостях на заводе, о том, что в этом месяце заводу, безусловно, дадут переходящее знамя, а неожиданно спросил:

– Давно видели вашего московского знакомого Головина?

– Не очень давно. Приглашает к себе, но, откровенно говоря, мне не хочется идти...

– А вы бы к нему зашли, – улыбаясь, сказал Шорин.

– Может быть, зайду. Уж очень тоскливо одной по вечерам.

– Если зайдёте сегодня, то при случае, когда будет удобно, спросите его, не знал ли он некоего Густава Максимилиановича Краузе.

– Краузе? Ну, и что же?

– Посмотрите, какой получится эффект... Если спросит, откуда вы знаете эту фамилию, скажите, что слышали её как-то вскользь от Андрея Андреевича. А потом не забудьте позвонить ко мне, по возможности сейчас же после этого разговора.

Соня внимательно посмотрела на Шорина. Он ответил долгим и серьёзным взглядом.

– Я позвоню вам, – сказала она.

В тот же вечер, около десяти часов, Сеня позвонила Шорину:

– Ну как, спросили?

– Да. Эффект получился страшный. Я думала, что с ним сердечный припадок. Он побелел весь, посмотрел на меня странно и спросил, где я слышала эту фамилию. Я ответила.

– И что же?

– Он немного успокоился.

На этом кончился телефонный разговор. С того вечера никто больше не видел Головина.

Глава XXVIII Последняя экспедиция полковника Шнапека

Два события вывели из себя коменданта города Плецка: катастрофа с дрезиной и исчезновение Иноземцева и переводчика Лукса, затем письмо, которое нашли у ворот комендатуры.

Письмо было такое:

«Господин комендант! Вам пишет небезызвестная Тася Пискарёва. Сообщаю вам, что командир партизанского отряда «За советскую родину» Разгонов жив и здоров, после ранения вернулся из отпуска и принял командование отрядом, о чём вы, наверное, уже догадываетесь. Человек, которого вы приняли за него, был не кто иной, как Баранов, который сам наказал себя такой смертью за измену нашему делу. Надеюсь скоро встретиться с вами при других обстоятельствах.

Тася Пискарёва».

Шнапек держал в руках это письмо и думал только о том, как это обидно и страшно, если Разгонов действительно жив, и как будет потешаться над ним, Шнапеком, фон Мангейм. «Да, всё это похоже на правду, – думал он. – Вот оно – византийское коварство русских...»

Но дальше события сложились неожиданным образом благоприятно для коменданта. Арестованный на базаре партизанский разведчик показал на допросе, что Разгонов действительно жив, что он недавно появился в заозёрных лесах. Шнапек сам вёл допрос этого партизана. О том, что происходило на допросе, знали только комендант и близкие ему люди.

В следующую ночь из города Плецка выступил многочисленный отряд с двумя броневиками. Отряд, продвигаясь по берегу реки, углубился в лес. Впереди шёл броневик, за ним – колонна грузовиков и в хвосте – ещё одна бронемашина. В грузовике, следовавшем за головной бронемашиной, рядом с здоровенным шофером сидел истощённый, замученный человек с забинтованными руками. У этого человека был только один глаз, другой был навеки закрыт, бровь пересекал старый, глубокий шрам. По правую руку одноглазого партизана сидел сам полковник Шнапек. Он не мог не понимать, что экспедиция связана с известным риском. Но надо было выйти из глупейшего положения, в котором он очутился после неожиданного воскресения Разгонова. Выход был только один: захватить Разгонова и на этот раз покончить с ним наверняка.

Пленному партизану обещали сохранить жизнь. Это был слабосильный, истощённый человек, одноглазый инвалид; его заставили положить руки на раскалённую плиту, и тогда он сказал всё, что знал, и согласился на всё... Он сообщил, что видел Разгонова вчера ночью на территории бывшего лесозавода, что с Разгоновым было примерно тридцать партизан. Эти сведения подтвердила и немецкая разведка.

Наступили сумерки.

Осенняя сырость, резкий ветер несколько охладили пыл коменданта. Броневик шёл впереди, держа дистанцию в тридцать метров, поднимая фонтаны грязи. В лесу было ещё темнее, чем в открытых местах, Шнапек запретил зажигать фары, чтобы не спугнуть партизан. Глаза почти не различали дороги. Но одноглазый, вероятно, видел, как кошка: он первый разглядел пепелище в лесу и развалины – всё, что осталось от лесозавода.

Ощущение опасности внезапно охватило Шнапека, но самонадеянность пруссака, пренебрежение к противнику пересилили тревогу. За развалинами лесозавода начинался крутой спуск в глубокий овраг. Лесная речка шумела где-то близко, пахло ржавой, осенней листвой... Вдруг послышался оглушительный треск надломившегося дерева, глухой удар, падение чего-то тяжёлого, вспыхнули фары грузовика, и на одно мгновение в ослепительном свете мелькнул накренившийся, падающий вместе с деревянным мостом броневик. Затем прозвучал резкий, сухой выстрел – и шофер грузовика упал грудью на руль. Шнапек выключил фары и схватился за тормоз, но тут же почувствовал страшную боль в руке. Пленный партизан впился зубами в руку немца, и машина, потеряв управление, покатилась вниз. Земля прогнула от оглушительных взрывов гранат. Лес наполнился воплями немцев, грохотом перестрелки, трескотнёй автоматов, но всего этого уже не видел и не чувствовал Шнапек...

На рассвете среди обломков взорванных машин, среди трупов фашистских егерей ходили партизаны. Они подбирали оружие. Человек шесть старались приподнять рухнувший в речку, опрокинувшийся грузовик. Из-под разбитой кабины торчали ноги в жёлтых, щегольских сапогах, и по этим сапогам партизаны узнали коменданта города Плецка Шнапека.

Тело одноглазого партизана положили на плащ-палатку. Люди глядели с уважением на забинтованные руки, на полузакрытый единственный глаз, на, согнутую маленькую фигуру человека, который нашёл смерть в бою. Эта смерть дорого стоила немцам.

Глава XXIX Разговор втроем

В кабинете Шорина, облокотившись на стол, сидел Георгий Иванович Головин. Он молча следил за шагавшим из угла в угол человеком в застёгнутом наглухо чёрном пальто. Разговор шёл о работе Головина. Он жаловался на равнодушное отношение к нему главного инженера Штейна. Комиссия, производившая испытания заменителей цветных металлов, в общем дала положительное заключение, стадия лабораторных работ была окончена. Незнакомый человек а пальто только один раз вмешался в разговор, и по вопросу, с которым он обратился к Головину, видно было, что он сведущий человек. Головин думал, что это консультант и Шорин вызвал его, чтобы поговорить о странном отношении инженера завода к работе Головина. В тоне Шорина, когда он спрашивал о Штейне, Головину почудилась ирония. «Возможно, – подумал он, – этот человек – авторитетный эксперт... Странно только, что я его нигде раньше не видел».

Беспокойство, однако, не проходило; оно началось со вчерашнего вечера, когда эта глупая девушка неожиданно спросила его о Краузе. Странно, что Андрей Андреевич вдруг вспомнил эту фамилию через тридцать пять лет...

– Вы нездоровы? – внезапно спросил Головина Шорин.

– Я? Нет, нисколько.

– Мне показалось, что у вас болит голова.

– Нет, у меня привычка массировать затылок. Склероз, знаете ли... Вообще же я чувствую себя хорошо в этом климате. Русского человека мороз красит. А сегодня знатный морозец. Градусов тридцать?

– Двадцать восемь... Да, это очень интересно то, что вы рассказали, – сказал неизвестный, – жалко только, что испытательный период немного затянулся, Густав Максимилианович...

Головин вдруг повернулся так резко, что под ним затрещал стул:

– Простите... Я ослышался... Как вы изволили сказать?

– Густав Максимилианович.

– Это... ошибка. Вы ошиблись!

– Нет, я не ошибся, – помолчав, сказал неизвестный, – я не мог ошибиться, Густав Максимилианович... Вы всегда были солидным инженером, даже когда служили у фирмы Эрлангер и носили фамилию. Краузе.

Наступила длительная пауза.

– Вам знакома фамилия Драут, военный атташе германского посольства в 1911-1914 годах в Петербурге?.. Полковник Эрнст Драут, известный в те времена специалист по артиллерийскому вооружению.

Тот, кого теперь называли Густавом Максимилиановичем Краузе, сидел, опустив голову, с посеревшим лицом и остановившимся взглядом.

– Ну, так... – почти шепотом произнёс он. – Всё это догадки, но где факты, где факты?


Неизвестный расстегнул пальто, блеснули пуговицы военного кителя. Он вынул из кармана пальто пожелтевшую от времени газету.

– Это – «Новое время», издававшееся Сувориным и закрытое после февральской революции. В декабре 1914 года в этой газете было напечатано нечто, касающееся вас, господин Краузе. Помните, Густав Максимилианович, вы подали всеподданнейшую просьбу о перемене фамилии, было это в самом начале войны, в августе 1914 года?

Ответа не последовало.

– В этом номере газеты напечатано: «Густаву Максимилиановичу Краузе высочайше разрешено впредь именоваться Георгием Ивановичем Головиным, по фамилии его отчима...» Впрочем, это – ваше личное дело, не правда ли?

Краузе нашёл в себе силы кивнуть головой.

– Но ваши давние отношения с военным атташе германского посольства полковником Драут в Петербурге, между 1911-1914 годами, это – уже дело, касающееся не только лично вас...

Подполковник Смирнов продолжал, не сводя глаз с Густава Краузе:

– Вы старый, матёрый волк, Густав Максимилианович... Вы шпионили в пользу Германии в конце 1916 года, вы были арестованы по подозрению в шпионаже и высланы в Сибирь, не поэтому ли вы называете себя сибиряком?.. В конце 1918 года вы появились в Москве под фамилией Головин, а после 1922 года возобновили сношения германским посольством, как старый и опытный шпион... Семья ваша находится в Риге, что вам отлично известно, историю с гибелью членов вашей семьи вы придумали, чтобы вызвать к себе сочувствие.

Смирнов взял со стола лежавший в папке документ.

– Вот рекомендация – вернее, рекомендательное письмо профессора Хлебникова. Письмо учёного с именем, который знает вас по работе, – солидная рекомендация, не правда ли?

Смирнов приблизил письмо Хлебникова к свету:

– Есть в этом документе одна деталь, которая заставляет нас рассматривать этот документ, как нечто усугубляющее ваше преступление. Характерная деталь. Профессор Хлебников, честнейший человек, щепетильный в такого рода вопросах, пишет абсолютно точно: «Инженер Головин известен мне по работе в 1927 и 1929 годах на Новоспасском заводе и в Москве...»

– Я хорошо работал... Никто не может сказать, что я плохо работал в те годы.

– Верю. Было бы глупо, если бы вы плохо работали. Вас бы уволили, и вы потеряли бы возможность верой и правдой служить вашим хозяевам в германском генеральном штабе. Итак, что вы делаете с рекомендательным письмом Хлебникова? Перед нами этот документ. К нашему изумлению, мы читаем: «Инженер Головин известен мне по работе в 1927-1939 годах на Новоспасском заводе и в Москве». Возьмите лупу или, лучше, увеличенный фотоснимок письма Хлебникова. На снимке ясно видно, что буква «и» между цифрами исчезла, вместо неё появилось тире, а «1929» превратилось в «1939», т.е. двойку вы превратили в тройку. Две довольно аккуратно сделанных подчистки, и получилось так, что профессор Хлебников знает вас по работе не больше не меньше, как 12 лет. Пока всё, Густав Краузе, мы с вами ещё увидимся... Встаньте! – сурово приказал подполковник и, толкнув рукой дверь, пропустил вперёд Густава Максимилиановича Краузе, 29 лет носившего маску русского инженера Головина.

Глава XXX Из показаний Густава Краузе

«В сентябре 1941 года я выехал в командировку в город Плецк, где находилась в дачной местности моя семья. Приехав в Плецк, я не имел ни малейшего желания возвратиться в Москву, где прожил почти безвыездно с 1918 года. Я полагал, что мне придётся эвакуироваться из Москвы на восток, это меня не устраивало, так как в этом случае я бы не имел возможности встретиться со своими соотечественниками-немцами. В Плецке я дождался немцев, но получилось не то, что я ожидал, я очутился в лагере для военнопленных и гражданского населения, и мне нескоро удалось добиться того, чтобы меня выслушал кто-нибудь из старших офицеров германской армии. К тому же я заболел малярией и находился в тяжёлом состоянии. Мне удалось написать записку коменданту Плецка полковнику Шнапеку. Он понял, кто я, и приехал в лагерь. И тогда всё изменилось.

...Человек, с которым я имел свидание на вокзале, в Плецке, был в чине генерала войск СС, он беседовал со мной, и моя судьба была решена.

...По заданию, которое я получил от группенфюрера Глогау, мне надлежало отправиться в город Зауральск и связаться с неким Томашевичем, работавшим на заводе «Первое Мая». О том, как я с ним связался, вам известно.

...Раздумывая над тем, как я попался, я пришёл к такому заключению: у меня не было уверенности в моих поступках и действиях, у меня не было никакого желания работать, как это было в прежнюю войну. Стало гораздо труднее и опаснее работать, я не обладал нужным мужеством и смелостью, всё время боялся за свою жизнь. Был случай, когда мне удалось попасть в цех «К», и я мог бы взорвать цех ценой собственной жизни, но у меня не хватило на это мужества. Когда для меня стало ясно, что вы раскрыли то, что было 29 лет назад, что вы знаете мою настоящую фамилию, я пришёл к заключению, что молчать бесполезно...»

Глава XXXI О чем не знал группенфюрер фон Мангейм

Когда наши домашние стратеги, отмечая на своих картах линию фронта, доходили до этого участка, то разочарованно говорили:

– А здесь – как два года назад...

Это была сущая правда. Два года стояли друг против друга наши дивизии и отборное гитлеровское войско. Не было продвижения войск в этих болотах, а если и было, то не более чем на 500 метров к востоку или западу. Нетерпеливые стратеги не знали, что война в этих болотах и топях – ни с чем не сравнимая война.

На этом участке фронта нельзя было рыть траншей и окопов, люди жили на плотах, на сваях и передвигались по деревянным мосткам. Передний край представлял невиданную картину. Офицер или боец, прибывшие сюда впервые, видели перед собой вал толщиной в полтора-два метра и проволоку на валу. Сквозь амбразуры в этом валу, а также из двухэтажных дзотов каждую минуту мог хлынуть ливень раскалённого свинца. Впереди залегали минные поля, открытые, простреливаемые площадки, проволочные заграждения, имевшие романтическое название «испанский всадник», проволочные заграждения, называемые «спираль Бруно», опять мины – на этот раз противотанковые – и, наконец, «ничья» земля. Местами рос бурьян, высотой в человеческий рост, здесь охотились снайперы, подползали к вражескому сторожевому охранению разведчики. Летом над болотами носились тучи комаров.

Немцам казалось, что они крепко засели в этих болотах. Через два года у них появилась уверенность в том, что ни они, ни русские не смогут продвинуться вперёд на этом участке фронта...

И вот в одну осеннюю ночь, на рассвете, начались боевые действия. Двести орудий полтора часа били по каждому квадратному километру немецких позиций. Старые солдаты, участники миновавшей войны, ветераны, которым довелось участвовать в брусиловском наступлении, в изумлении смотрели, как над их головами проносились тысячи снарядов, а лес мгновенно обнажался, – от столетних елей оставались расщепленные, обугленные стволы.

После этого извержения раскалённого металла и землетрясения началась атака, а через два часа фронт, о котором немцы говорили, что он будет стабильным до конца войны, был прорван на двадцать километров в глубину.

Когда весть об этом дошла до города Плецка, элегантная машина группенфюрера фон Мангейма в тот же день оставила Плецк и свернула на построенную русским инженером Иноземцевым знаменитую дорогу, которую в немецком штабе называли «дорогой наступления» и которая оказалась для немцев дорогой гибели.

В сорок минут «опель» пролетел расстояние до лагеря и моста, где возвышалась украшенная зелёными еловыми ветками арка. Фон Мангейм всматривался в сумеречную дымку впереди и увидел человека с флажком, стоявшего на мосту. В первое мгновение он хотел отдать приказ шоферу ехать прямо на человека, но что-то показалось группенфюреру знакомым в его силуэте, и он велел замедлить скорость. Машина остановилась. Человек бросил флажок и подошёл к машине. Группенфюрер воскликнул:

– Боже мой! Иноземцев!

Иноземцев улыбнулся, открыл дверцу «опеля» и помог фон Мангейму выйти.

– Что это значит? – в изумлении произнёс немец.

Правая рука Иноземцева была опущена. Продолжая улыбаться, он поднял руку, и фон Мангейм увидел дуло маузера.

– Молчать! – сказал Иноземцев. – Я Разгонов.

На этом кончился их последний разговор.

Группенфюрер фон Мангейм не знал, что в тот час, когда русские прорвали немецкие линии, строительные рабочие в лагере кинулись на охранную полицию, жандармерию и их наёмников и неизвестно откуда взявшимся оружием перебили их в первые же минуты схватки.

Группенфюрер не знал также, что дорожные рабочие и партизаны уже сутки держали в своих руках дорогу важнейшего стратегического значения. В ту ночь и на следующий день они отбили одиннадцать немецких атак и дождались радостного часа, когда на дороге показался первый советский танк с надписью «Козьма Минин». По этой, выстроенной русскими пленными дороге, стоившей им тяжких трудов, прошли в тыл немцам наши танки и кавалеристы-гвардейцы, расширяя и углубляя прорыв, открывая нашим войскам широкий путь на северо-запад.

Вот для чего построили эту дорогу в болотах русские. Вот ради чего, рискуя каждую минуту жизнью, играл роль инженера Иноземцева командир объединённых партизанских отрядов, легендарный народный герой Разгонов.

Глава XXXII Вопросы и ответы

Соня Соснова получила странную телеграмму от Андрея Андреевича. В ней было только три слова: «Приезжайте немедленно. Хлебников».

Телеграмма очень обеспокоила Соню. Что случилось: не заболел ли одинокий старик, не умирает ли он? Тут же мелькнула мысль: отпустят ли её, – только три месяца назад она ездила в Москву. И, прежде чем идти к своему начальнику, она решила посоветоваться с Шориным. У Шорина был озабоченный вид, и Соня понимала его душевное состояние: в городе ходили слухи, будто на заводе поймали шайку шпионов-диверсантов, и, должно быть, в этих слухах была доля правды. Соню удивило, что Головин так внезапно исчез, – видимо, уехал в Москву, не сказав ей ни слова об этом. Может быть, отъезд Головина имел связь с толками, которые ходили по городу? Об этом она решилась спросить Шорина.

– Да, самая непосредственная связь, – сумрачно сказал он. – Я могу вам сказать, что ваш московский знакомый... – он умолк и, немного подумав, продолжал: – Помните, я с вами говорил о шестом чувстве, о настороженности, которая вдруг возникает, когда встречаешь недруга, мягко говоря... Когда я в первый раз заговорил с Головиным, у меня почти не было такого чувства, он хорошо играл роль добродушного обывателя, солидного инженера, а главное – русского человека с душой нараспашку...

– То есть почему же «играл роль»?

– Это я вам скажу после... Подозрения по отношению к нему возникли у меня вот почему: крупные инженеры с таким стажем всегда были известные стране люди. После того как я прочёл автобиографию Головина, я просто из любопытства заглянул в справочники «Вся Москва» за девятьсот девятый – девятьсот тринадцатый годы. В справочниках за эти годы я не нашёл инженера Головина, но я нашёл эту фамилию в справочнике за тысяча девятьсот пятнадцатый год. Между тем он окончил институт в тысяча девятьсот девятом году, так сказано в автобиографии. Где же он работал почти шесть лет? Но не в этом дело.

– А в чём?

– Он не мог объяснить, почему он выбрал наш завод, завод «Первое мая». Цветные металлы в вашем деле применяются в небольшом количестве, ему интереснее было бы работать на авиационном заводе. И он имел эту возможность. Менять Москву на Зауральск мог только человек, заинтересованный в нашем заводе, именно в нашем заводе. То, что мы сейчас выпускаем, интересует наших врагов. Я внимательно изучил анкету и все документы Головина и не без труда обнаружил подчистку в рекомендательном письме Андрея Андреевича Хлебникова.

Соня молчала, не сводя глаз с Шорина.

– Тогда я решил заняться господином Головиным вплотную. Прежде всего надо было выяснить его связи. Но оказалось, что ни с кем, кроме вас, он не поддерживал знакомства. Интересы же его были самые обывательские. Мне показалось странным одно: почему он облюбовал читальню для своей работы? Я стал интересоваться тем, что он там делает, что читает... Мне удалось открыть самое главное: я обнаружил в двадцать втором томе энциклопедии Брокгауза и Эфрона подчёркнутые карандашом цифры. Это сделал он, это был шифр. Я списал цифры, их расшифровали. Это были, так сказать, позывные его сообщнику. С вашей помощью и с помощью Саши Бугровой я выяснил, кто этот сообщник. Дальше всё вам, надеюсь, ясно. Он общался со своим сообщником посредством шифра, пользуясь заранее условленной книгой.

– Кем же он оказался? – бледнея, спросила Соня.

– Настоящая его фамилия – Краузе, Густав Максимилианович, он переменил эту фамилию в тысяча девятьсот четырнадцатом году на фамилию Головин. И этот Головин оказался немецким шпионом с тридцатитрёхлетним стажем. Однако оставим эту тему. Говорят, вы едете в Москву? Ваш начальник получил телеграмму Андрея Андреевича.

– Я этого не знала.

– Как же. Есть резолюция о предоставлении вам трёхнедельного отпуска, но мне почему-то кажется, что отпуск затянется... Вряд ли вы к нам вернётесь...

– Почему вы так думаете?

Шорин лукаво улыбнулся.

Глава XXXIII Вместо эпилога

Вышло так, что на следующий день после этого разговора Соня не только получила отпуск на три недели, но и уже вылетела в Москву. В самолёте, кроме Сони, были два незнакомых инженера и молодой подполковник, знакомый Шорину, очень общительный и весёлый собеседник. Именно он, по просьбе Шорина, помог Соне получить место в самолёте.

Восемь часов спустя Соня была в Москве, на аэродроме. Волнение охватило её, когда она увидела под крылом самолёта прямые аллеи Ленинградского шоссе, вышки ипподрома и серый, овальный лепесток стадиона «Динамо».

Она взбежала в вестибюль метро, проехала несколько станций и вышла у Библиотеки имени Ленина. Соня не заметила, как очутилась у дома, где жил Андрей Андреевич. Она взбежала по тёмной лестнице до шестого этажа и позвонила.

В коридоре послышались чьи-то быстрые и очень уверенные шаги. Дверь открылась, и вдруг Соня почувствовала знакомые сильные объятия, знакомые милые губы искали её губы. Она закричала от неожиданности и счастья.

Обнявшись, они вошли в кабинет Андрея Андреевича. Он видел улыбающийся, помолодевший и долго не произносил ни слова, чтобы не мешать их беседе. Женя рассказал Соне, что он однажды видел её одно мгновение в окне, когда, не выдержав, по-мальчишески бросил камешек в окошко; потом рассказал, как звонил отцу, чтобы услышать его голос. Ни одна душа не должна была знать, что он в Москве, ни одна душа (кроме людей, которые были его начальниками) не знала, что Евгений Андреевич Хлебников - это и есть...

Он не досказал, потому что в соседней комнате зазвонил телефон и дверь кабинета открылась. Вошла девушка в военной форме, та самая, которую Соня знала по встрече в Зауральске.

- Товарища Разгонова к телефону, - сказала Тася Пискарёва.

Соня, широко раскрыв глаза, посмотрела на Женю и только теперь увидела на его груди, на скромной гимнастёрке, золотую звезду - символ бесстрашия, славы и верности родине.

- Это ты! - вскрикнула Соня, заплакала и засмеялась. И Андрей Андреевич тоже вытер платком глаза. Он думал о том, какие суровые испытания выпали на долю этого поколения и как мужественно и благородно показала себя в неслыханных испытаниях эта славная молодёжь.

Конец
Загрузка...