В Сретенское прибыли пятого июня. К этому моменту Коля о пароходе и думать забыл: дороги были ужасные, от долгой езды в тряской почтовой пролетке его мутило и больше всего он хотел бы выспаться. Ночи, кроме того, стояли холодные: несмотря на то, что днем солнце пригревало, к рассвету невозможно было согреться даже в длинных дубленых овчинных шубах мехом вовнутрь. А Коля-то, признаться, счел Николая Михайловича неженкой, когда тот настоял купить их в Иркутске! Местность вокруг большей частью была гористая и пустынная, немногие русские деревни или бурятские улусы, попадавшиеся на пути, проезжали без остановки. Остановились только пару раз — один раз Николай Михайлович заприметил на пригорке стаю дроф и ни в какую не желал уезжать без добычи, однако дрофы оказались пугливыми и скрылись, едва охотники попытались подойти на выстрел. В другой раз остановились поговорить со старым бурятом об особенностях охоты на табарганов, связку шкурок которых тот тащил на плече.
Сретенское встретило путников жарой и пылью. Выяснилось, что пароход отойдет только через несколько дней, и Николай Михайлович досадовал на промедление, стремясь поскорее попасть на Уссури, пока еще не спала высокая весенняя вода. Но Коля, признаться, был рад возможности отоспаться в просторной деревенской избе, куда их поселили. Да и съестных припасов запасти следовало, — о буфетах на здешних пароходах и не слыхивали. По рассказам, пассажирами тут брали всех, кто мог заплатить, а потому последние набивались как сельди в бочку, спали вповалку на палубе и питались лишь принесенным с собой.
Четыре дня, проведенные в Сретенском, вовсе не показались Коле длинными, однако Николай Михайлович весь извелся от нетерпения, по три раза на дню посылая Колю сбегать на пристань и уточнить, когда отойдет пароход. Узнав, что отплытие, наконец, будет девятого, Николай Михайлович повеселел и весь вечер рассказывал Коле смешные истории из своего детства, которое он провел на Смоленщине в имении Отрадном.
Девятого июня они были на пристани еще до рассвета и первыми поднялись на борт, заняв прекрасное место на носу корабля. Палуба быстро заполнилась и, вот уже пароход тронулся.
— Наконец-то! — облегченно выдохнул Николай Михайлович, — Теперь-то поплывем, Николай, уж как быстро поплывем! До самого Амура дойдем в два счета!
И как сглазил! Не отойдя и сотни верст, пароход вдруг страшно заскрежетал, с размаху напоровшись днищем на какой-то подводный утес, развернулся и ткнулся носом в песок. Три часа прошли в бесплодных попытках залатать пробоину и снять пароход с мели, — Шилка, несмотря на начало лета, уже обмелела так, что глубина не превышала метра. Хорошо еще, что неподалеку оказался Шилкинский завод, да деревенька, в которой жили обслуживающие завод рабочие. Большинство пассажиров с грехом пополам разместили по избам. Николай Михайлович был мрачен и ночью Коля слышал, как он выхаживает по избе, бормоча что-то себе под нос.
Утром Коля сбегал на пристань и узнал, что пароход получил серьезную пробоину и отбуксирован на починку в Шилкинский завод, а когда его починят — неизвестно. Большинство пассажиров, знакомые с непредсказуемостью амурского пароходства, собрались возвращаться в Сретенское, но только не Николай Михайлович! Узнав эту нерадостную новость, Николай Михайлович тут же одел свою военную форму и при полном параде отправился на пристань, велев Коле не распаковывать вещи. Через час он вернулся с еще одним бывшим пассажиром, — русобородым иркутским негоциантом Родионом Андреевичем.
— Не будем ждать, время дороже денег! — отрывисто бросил он Коле, — Родион Андреевич, как и мы, имеет интерес плыть, а вместе нам нанять лодку с казаками-гребцами выйдет дешевле. Так что грузим вещи на лодку — и отплываем немедленно!
Коля знал, что денег на лодку у Николая Михайловича и у самого бы достало, однако уже столкнулся с тем, что тратит он их с большой осмотрительностью, если не сказать прижимистостью, и без крайней необходимости не выложит и копейки.
«Никак не могу привыкнуть к здешнему разбойству! — как-то в сердцах бросил он Коле еще в Иркутске, — Против европейских цены здесь в два раза выше, а качеством вещь хуже, а то и вообще ни на что не годна! Выехал из Санкт-Петербурга, имея при себе некоторые накопления за лекции, лошадей на два прогона и тысячу рублей. Думал, на год хватит, а с марта так поиздержался, что прямо беда!»
И самым удивительным было то, что привезенные из Санкт- Петербурга деньги, почти целиком уже потраченные на подготовку экспедиции, были вовсе даже не казенные, а лично Николая Михайловича. Это наполняло Колю смесью ужаса и благоговения. Сам он такой огромной суммы и представить не мог, а чтобы потратить ее «во славу науки и на благо отечества», так это было вообще невообразимо. Вот наоборот, что-то казенное на свое благо употребить — такое, пожалуй, сплошь и рядом случалось. И даже не то чтобы не осуждалось, — скорее, все относились к царящему вокруг казнокрадству с каким-то понимающим смирением, примерно как к слепням у воды.
Коля знал, что Николай Михайлович в Иркутске не без труда сумел получить небольшую сумму от Сибирского отдела географического общества. Но ведь мало ли в экспедиции случится таких вот непредвиденных препятствий? А путешествие едва началось…
Погрузились быстро, и вот уже злополучный пароход и деревенька скрылись за излучиной, а Шилка понесла путешественников вперед, к тому месту, где она, сливаясь с Аргунью, дает начало великому Амуру. Недалеко оказалась еще одна казачья станица, — Горбица, — в которой Родион Андреевич, лучше знавший здешние места и кое-кого из казаков, раздобыл чаю, пороху и ржаной муки. Перекусив напоследок горячими кислыми щами в семье знакомцев Родиона Андреевича, путешественники покинули Горбицу. Не без тайного волнения смотрел Коля, как Горбица тает за поворотом — впереди у них «двести верст на утлой ладье по землям практически необитаемым, если не считать, конечно, „семь смертных грехов“ — так тут не без основания называют семь почтовых станций, расположенных вдоль Шилки до слияния ее с Аргунью». Эту фразу Коля подсмотрел в дневнике у Николая Михайловича, и знал, что сведения получены им от Родиона Андреевича, а тот уже по Шилке хаживал. Вообще же путешествие в лодке первое время было довольно утомительно. Николай Михайлович с Родионом Андреевичем помещались обычно на носу лодки, а Коля обязан был присматривать за багажом на корме, позади гребцов, и ветер доносил до него лишь обрывки их разговоров. А ведь страсть как хотелось послушать! Николай Михайлович обладал удивительным даром — он был не только прекрасным рассказчиком, но и умел так разговорить своего собеседника, что тот сам дивился своему красноречию. Этот дар Коля впоследствии не раз наблюдал, но здесь, в лодке, он раскрылся ему впервые. Родион Андреевич, человек несколько мрачноватый и, как поначалу Коле показалось, вовсе непримечательный, под воздействием Николая Михайловича принялся рассказывать о местной охоте да обычаях так, что даже гребцы-казаки приподнимали весла и раскрывали рты, в то время как лодка неслась по водной глади.
Или, быть может, к тому располагала сама местность, — какая-то, как чудилось Коле, колдовская. Здесь, в Забайкалье, тайга с первого взгляда казалась похожей на привычную Коле прибайкальскую, однако общее впечатление было гнетущим. Чем дальше отходили от Горбицы, тем чаще стали попадаться вдоль берега нестаявшие еще с зимы выходы льда. Иногда ледяные кромки тянулись по берегам на сто сажен и больше, сохраняемые от июньского солнца темными елями. Да и лес был какой-то смурной — темные ряды елей и лиственниц среди безжизненных каменных осыпей, выпиравших навстречу воде, словно обнаженные хребты невиданных древних чудовищ. Поросшие деревьями сопки чередовались с узкими каменистыми овражками, по которым весной сходит вода, и только изредка вдоль берега виднелись узкие песчаные ленты плесов. Шилка здесь имела быстрое течение и шла между высокими берегами глубокой и холодной темной водой, рядом с которой и в летнюю жару не было большой охоты разоблачиться. А уж когда становились на привал, и вовсе жались ближе к костру, и не только для защиты от вездесущей мошки, умудрявшейся залезать даже в сапоги.
Родион Андреевич, поначалу словоохотливый, быстро терял терпение, поскольку останавливались, по его мнению, слишком часто. Однако Николай Михайлович, устроясь на носу лодки, попросту не мог удержаться от того, чтобы не послать приветствие из своего штуцера или дробовика всякой твари, попадавшейся на пути, будь это чомга, орел или аист. Коля, пряча ухмылку, наблюдал с кормы за тем, как Родион Андреевич немо заламывает руки, не смея помешать готовящемуся к выстрелу стрелку, как эхом на десяток верст раскатывается выстрел, и как Николай Михайлович с широченной мальчишеской улыбкой поворачивается к гребцам, веля приставать. Те не особенно роптали, предвкушая все же на ужин свежую дичь, а вот Родион Андреевич не меньше трех раз пытался взять с Николая Михайловича обещание не подбирать хотя бы стреляную дичь, чтобы добраться до Хабаровки и успеть на отходящий оттуда пароход. Николай Михайлович в эти минуты вид имел настолько покаянный, что Коле было его даже жаль. Однако приходило утро, и все начиналось сначала. Было странно видеть, как такой в целом дисциплинированный, строгий к себе и окружающим человек вдруг преображается совершенно, как азарт охоты охватывает его всего, целиком, без остатка.
Однако же охота была не единственным поводом для остановок. Случалось и Коле таскаться за Николаем Михайловичем по тайге и коварным осыпям, волоча на себе тяжеленную сумку с образцами, в то время как тот, восхищенно задрав голову, обозревал местную флору. Многие из встречающихся растений, — например, багульник, или боровая матка, были Николаю Михайловичу незнакомы, и Коля как мог рассказывал о них все, что знал: каковы на вид их листья, цветы и корни, когда наступает время цветения и созревания плодов, а также есть ли у них лекарственные свойства и какие. Память у Николая Михайловича была фантастическая: не раз Коля потом замечал, как он записывает в свой дневник все, что услышал и посчитал важным, с удивительной точностью, не выпустив ничего и лишь облагородив Колин просторечный рассказ своим ясным, сильным и звучным слогом. Раз Родион Андреевич тоже подметил эту черту и Николай Михайлович по этому поводу сказал нечто, снова сильно удивившее Колю:
— Да-с, дар этой памяти у меня с детства. Не могу пожаловаться, могу читать по памяти знакомую книгу страницами, словно лист ее перед глазами держу. Однако это же сильно мешало мне в занятиях математикой. Если бы в свое время предподаватели догадались заменить хотя бы одну букву на чертеже, чтобы проверить не память мою, но логику, я бы, наверное, провалился самым пошлым образом!
«Что за человек! Другой на его месте только бы и знал хвастать, а он настолько к себе строг, что и в этом не усмотрел своей заслуги! Однако ходили слухи, что на заседаниях в Иркутске его поначалу приняли за фанфарона — настолько он уверенно говорил об экспедиции в места, где ни разу не бывал. Странная эта штука — человеческое нутро. Вот, вроде человек и скромен, и хвастлив одновременно кому-то кажется!»
Несмотря на частые остановки, четырнадцатого июня лодка, попрощавшись с Шилкой, вошла в воды Амура, — там, где великая река прорывает северную часть Хинганского хребта, который отделяет Манчжурию от Монголии. Амур здесь, на Колин взгляд, имел не более полутораста сажен ширины и был не очень глубок, но быстр. Чуть ниже слияния двух рек располагалась казачья станица Албазин — по словам Родиона Андреевича, одна из крупнейших на Амуре. И тут их ждала приятная неожиданность: едва причалив в Албазине, путешественники увидели на пристани пароход! Радости Николая Михайловича (и Родиона Андреевича) не было предела, — тем же днем отходивший в Благовещенск частный пароход был готов принять на их на борт, и путешествие на лодке закончилось. Коля, надо признаться, тоже был рад передышке, поскольку Николай Михайлович поручал ему сортировать и упаковывать образцы прямо на корме раскачивающейся лодки, под брызгами от весел и резким ветром, и страшно злился, если случалось испортить найденный экземпляр. А тут им отвели даже отдельную каюту, где он сможет не торопясь закончить работу.
Быстро поплыл пароход по Амуру, замелькали вдоль берега казачьи станицы и распаханные поля, радуя глаз рядами добротных изб и резвившейся у берега ребятней. Впрочем, встречались и бурятские улусы, и, — подальше от русских селений, в лесных падях, — берестяные юрты орочонов и эвенков. Эти племена Коля никогда не видел, но им с отцом во время путешествия на север, в верховья Лены, случалось заходить к тунгусам, и потому орочоны, на его взгляд, не слишком от них отличались. Однако Николай Михайлович, не видевший быт сибирских инородцев прежде, буквально свешивался с борта, норовя разглядеть их получше. А с той, другой стороны, завидев пароход, все население берестяных юрт обычно высыпало навстречу, побросав свои дела. Расспросив своих спутников, Николай Михайлович, а с ним и Коля, узнали, что орочоны не живут в этих местах постоянно, а прикочевывают сюда в это время для лова рыб, преимущественно калуг и осетров. Про калугу Коля вообще в первый раз услыхал, и поначалу не верил, что в реке может водиться эдакая махина, но Николай Михайлович сказал ему, что на другом конце России, в Каспии, есть похожая рыба, и зовется она белугой. Так что выражение «ревет, как белуга», которое Коля слыхивал от матери, вдруг обрело для него новый смысл.
По мере того, как пароход катил к югу, лето наконец-то вступало в свои права, расцвечивая луга синими россыпями ирисов-касатиков и золотыми мазками купальниц. 20 июня пароход прибыл в Благовещенск. Как оказалось, в этом городке, насчитывающем, по словам Николая Михайловича, 3500 душ обоего пола, не было ни гостиницы, ни постоялого двора и потому обескураженные путники до поздней ночи ходили по избам, уговаривая кого-нибудь пустить их переночевать. В результате сговорились остановиться у одного солдата-бобыля, по рублю в день в одной комнате с хозяином за ширмой. Как они узнали на следующий день, такое ужасное положение могло затянуться на две-три недели, пока не прибудет следующий пароход или не случится иная оказия. Стол у бобыля оказался отвратительный, и Коля наутро же отправился на рынок с наказом отчаянно торговаться. Вернувшись, он обнаружил, что Николай Михайлович пакует вещи:
— Судьба благоволит мне, тезка! — весело сказал он, едва Коля вошел, — На пристани стоит пароход, — тот самый, что мы оставили на Шилкинском заводе! Собирай вещи, да завтра на нем и поплывем!
Это была действительно удача! Коле очень нравилось неторопливо плыть по широкой реке, разглядывать возникающие при каждом повороте замечательные виды: то могучая река быстро катит свои воды, стиснутая крутыми утесами, то вольно раскинется широкими рукавами, мутными протоками, заросшими камышом и таящими в себе пропасть всякой живности… Чуть ниже Благовещенска приняв с себя полноводную Зею, а потом еще Сунгари и Уссури, Амур теперь раскинулся на меньше чем на три версты в ширину, так что разглядеть что либо на его берегах было непросто. Даже воздух здесь был совсем иной, нежели привык вдыхать Коля, — этот воздух был теплым и влажным, каким никогда не бывает он в Иркутске с холодным дыханием его Ангары. С одного берега гигантской реки на другой мчались друг за другом над водой крупные зеленые стрекозы, плескала хвостом большая рыба, да виднелись в синей дымке впереди Бурейские горы. Горы подползли ближе, затем пронеслись мимо, и 26 июня, всего через шесть дней, пароход причалил в Хабаровке. С начала путешествия прошел ровно месяц, а Коля чувствовал себя так, словно прожил за это время целую жизнь.