Анатолий Афанасьев Зона номер три

Часть первая

ХАРАКТЕРИСТИКИ АДА

Глава 1

На пятом году царствования Бориса все больше людей в Москве исчезало бесследно. Спускался человек в магазин за молоком и домой уже не возвращался. Сперва подобные происшествия случались преимущественно со старыми людьми, и о них, естественно, никто не сокрушался. Как разъясняло телевидение и прогрессивные газеты, предыдущее поколение все равно плохо вписывалось в демократию, мешало развитию рынка, вечно чего-то требовало, голосовало не так, как надо, хотя обижаться старикам было совершенно не на что. Поголовно все они получали хорошие пенсии (до трехсот тысяч в месяц) и пользовались солидными социальными привилегиями — бесплатный проезд в метро и похороны за казенный счет в красивых целлофановых пакетах. Однако злокачественный коммунистический ген, впитанный с молоком матери, был в них неискореним. По образному замечанию одного из умнейших политиков рыночного фланга, все это поколение можно было сравнить с порослью сорняков, удушающих плодородную ниву всемирной цивилизации. Звучало это особенно убедительно, потому что было сказано женщиной.

Вскоре начали исчезать не только старики, но и дети, и вообще люди самых разных возрастов и профессий. Особенно возмутил передовую московскую общественность эпизод с исчезновением молодого, знаменитого банкира Леонида К., который в три часа ночи вышел на улицу из казино «Чикагский проказник», оставя заведению небольшой проигрыш в десять тысяч баксов, но до места назначения — стриптиз-бара «Невинные малютки» — не добрался. Как в воду канул вместе со своим водителем и тремя телохранителями. Наконец-то власти обеспокоились и провели два-три молниеносных, блестящих расследования, которые, однако, не дали положительных результатов.

В связи с таинственным исчезновением городских жителей (цифры держались в строжайшей тайне) разрабатывались две основные версии: проделки обнаглевшей квартирной мафии либо сбыт человеческого сырца в консервированном виде за рубеж. Каждая из версий была хороша сама по себе, и тем более в совокупности они все объясняли, но не давали ответа на главный вопрос: почему до сих пор ни одного из нашумевших преступлений не раскрыто?

На телевидении в передаче «Герой дня» выступил видный милицейский чин, прославившийся тем, что построил в Баковке дачу на три этажа выше всех соседних. Его звали — Илья Данилович Бутиков. За неукротимость духа и особые боевые заслуги его командировали на полгода перенимать опыт демократии в Америку. Вернулся он располневший, с солидным брюшком, но с каким-то странным выражением беспричинной лютой обиды на лице. При этом, как большинство наших высокопоставленных соотечественников, побывавших в Штатах на стажировке, почему-то всегда держал левую руку в кармане. В недалеком будущем ему прочили пост замминистра, а то и повыше. С ведущим передачи он вел себя покровительственно, и тот заметно робел перед ним.

На вопрос, куда, по его мнению, исчезают москвичи, Илья Данилович ответил загадочно:

— Пока не знаю, но скоро всех переловим! Ведущий, который тоже не раз бывал в Штатах, и поэтому не вынимал из карманов обе руки, поинтересовался:

— Но как же так, господин министр! Уже три месяца нет никаких известий о банкире К. В редакции оборвали все телефоны. Народ взбудоражен. Должны же люди наконец узнать хоть какую-то правду. Ведь многие наши зрители боятся выходить на улицу.

— Я не министр, — снисходительно поправил настырного ведущего Бутиков. — Но не в этом суть.

Даже если бы я был министром, то вряд ли мог сказать вам то, чего сам не знаю. Улавливаете изюминку?

Ведущий поспешно извинился и, с облегчением вздохнув, переменил тему. Дальше они взахлеб, не отводя друг от друга влюбленных взглядов, начали делиться воспоминаниями о великой стране всеобщего счастья, где им довелось побывать.


Эдуард Сидорович Прокоптюк, шестидесятилетний бывший доктор наук, бывший заведующий кафедрой, бывший дамский угодник и меломан, а ныне преуспевающий челнок с пятилетним опытом бесперебойных рейсов в Польшу и Турцию, по вечернему времени пешим ходом возвращался в свою одинокую однокомнатную берлогу на Тушинской улице. У него ныла поясница и на душе было неспокойно. Поясница ныла оттого, что по вине загулявшего помощника-балбеса Витю ни он самолично выгружал товар из «пикапа» и на третьем тюке шмотья повредил в спине какую-то жилу, услыша такой звук, будто у него внутри раскупорили бутылку шампанского. За день кое-как расходился, боль собралась в комочек, но при каждом резком движении покалывало в позвоночник. Следовало бы отлежаться денька три, дать спиняке покой, но это было невозможно. Работу челнока можно сравнить с конвейером, где малейшее нарушение графика влечет за собой ступор всей отлаженной цепочки. На физическую немощь наложилось умственное потрясение. Куда-то выпали из всех счетов ровно десять миллионов рублей, и как он ни ломал голову, деньги не находились. Не было их ни в бумагах, ни в товаре, ни в наличке, зато они четко фигурировали в оговоренной с одним из оптовиков сумме выплаты. Некий финансовый фантом, свидетельствующий о подозрительном сбое внутреннего компьютера, которому Эдуард Сидорович за десятилетия научной деятельности привык доверять больше, чем изделиям знаменитых фирм. Что ж, годы брали свое. Шестьдесят лет не тридцать. И свет не так ярок в очах, и память слабеет, и кислородный столб давит на плечи, точно мешок с цементом. Все меньше остается на свете вещей, которые он хотел бы заполучить. Слабее желания, не мучат сожаления о несбывшемся. Во всем этом была своя прелесть, особенно в наши дни, когда вся прежняя жизнь по воле всесильных лиходеев оказалась брошенной псу под хвост. Тупо доживай, одинокий старик, никого не тревожь понапрасну, но все же постарайся вспомнить, куда подевались злополучные десять миллионов.

Неподалеку от дома, на перекрестке, где булочная и аптека, Эдуард Сидорович поймал себя на неприятном ощущении, что за ним следят. Впервые он испытал это странное чувство, как от толчка в спину, третьего дня на рынке, когда в очередной раз распекал балбеса Витюню, ухитрившегося с самого раннего утра так налить бельмы, что уже еле держался на ногах и отпугивал покупателей идиотским мычанием. Честно говоря, Прокоптюк не понимал, почему до сих пор не избавился от скверного непослушного помощника, от которого было столько же пользы, как от козла молока. Может быть, не выгонял балбеса потому, что тот, как-никак, был ему двоюродным племянником, а скорее всего, потому, что присутствие белобрысого смешливого подростка, коего природа наделила едва ли не одной мозговой извилиной, каким-то образом примиряло его с призрачной действительностью, где только такой растительный человек, как племяш Витюня, был на своем месте. Витюня, кроме того, что балбес, был еще неприхотливым существом, с улыбкой до ушей, отдающимся рыночному быту с такой же восторженной безоглядностью, как сам Прокоптюк в молодые годы погружался в волшебную тишину библиотечных залов; а это означало, что эволюция человеческого вида, пусть уродливым зигзагом, но продолжалась.

Почувствовав толчок, Эдуард Сидорович резко обернулся, но ничего угрожающего не заметил: рыночные ряды обыденно копошились, издавая энергичный пчелиный гул.

— Дядя, ты чего? — обеспокоился Витюня. — Ты не сердись, пожалуйста. Я прикемарю часок вон там за ящиками и буду как огурчик.

Уже без всякого запала, испуганный, Эдуард Сидорович лишь посоветовал мутноглазому «огурчику» поскорее околеть за этими ящиками, ибо не видел смысла в его дальнейшем пребывании на свете.

Чушь, нервы — кто мог за ним следить? Врагов у него не было, откуда им взяться. Все поборы Прокоптюк платил исправно, отстегивал и тем и этим, никогда не качал права, не нарывался на грубость. На рынке у него сложилась репутация недалекого, в меру прижимистого, но не жадного, всегда открытого для дружеского общения, готового помочь, правда, больше словом, чем делом, но, в сущности, вполне безвредного существа, рыночника-перестарка, которого лишний раз и пнуть грешно. Единственный недостаток — непьющий. Зато всегда наготове термосок с горячим кофе. Какие враги! Сам директор рынка Волкогонов не брезговал заглянуть к нему в палатку на огонек: глотнуть кофе, выкурить сигарету, потрепаться. Заглядывал обыкновенно после вечернего шмона, опускался устало на табурет и, пронзительно улыбаясь, спрашивал одно и то же:

— Живой еще, старый курилка? Не оторвали яйца?

Серьезный человек, серьезнее не бывает. Из бывших прокуроров. Ясень Николаевич Волкогонов. Буквально за три года сколотил капитал, который, по слухам, с трудом разместился в женевском банке. Но не брезговал — заходил, пошучивал, оттягивался. На рынке полно интеллигентной публики, а выбрал директор для душевных отдохновений именно Прокоптюка. Эдуард Сидорович понимал почему. Удалого победителя тянуло хоть одним глазком поглядеть на невзрачный ошметок унылого прошлого, из которого ему самому с таким блеском удалось выколупнуться в блистательное настоящее, полное свободы и долларов. Почему тянуло — другой вопрос, сложный, с мистическим оттенком. Как-то в пьяном кураже Волкогонов объяснил: «Знаешь, Сидорыч, все у меня теперь есть, чего душа пожелает, а такое бывает чувство, что самой-то души уже нету. Что скажешь на это?»

Прокоптюк не был философом, он был математиком, профессором точных наук, цепляющимся за мираж уходящих дней, и похож был на безнадежного больного, который нехорошо возбуждается при известии о чудодейственной заморской микстуре.

Тоска удачливого бизнесмена была ему внятна. Когда Волкогонов подписывал смертные приговоры, душа его трепетала от ужаса, но была жива, а когда попользовался первым рубликом, отнятым у нищих, она начала хиреть. Он завидовал молодым веселым бандитам, у которых душа вовсе не успела созреть. Вон их сколько вокруг. Им не больно, не стыдно, не горько. Напротив, привольно и сытно, как червям в навозе.

— Душа бессмертна, — успокоил Прокоптюк печального директора. — Она лишь подвержена внезапным перемещениям.

Какие могут быть враги при таких-то покровителях? Но — третий день следили, водили на веревочке. Несколько раз в толпе, в метро, на рынке Прокоптюк сталкивался взглядом с незнакомыми людьми — парень в штормовке, пожилой дядек, прикинутый под плейбоя, капитан милиции — и замечал, как они неестественно быстро отворачивались.

Возле подъезда его догнала высокая женщина в не по возрасту короткой юбке. Каблуки, сумочка, макияж. Когда-то Прокоптюк был изрядным ходоком и сразу прикинул дамочке цену — она из тех, кто просит больше, чем возвращает.

— Извините, вы из этого дома?

— Да, из этого.

— Не скажете, какой это подъезд? Тут так темно. Это не совсем было правдой: подъезд освещался фонарем, но цифры на нем действительно не было.

— Это пятый, — сказал Прокоптюк. — А вам какой нужен?

— Ой, мне и нужен пятый! Квартира сто шестая. Седьмой этаж. Правильно?

— Правильно, — подтвердил Прокоптюк. Это был его собственный этаж. В сто шестой квартире недавно обосновалась большая семья из Баку — пожилая чета и их дети, человек пять разных возрастов — от двух до пятидесяти. Прежде чем въехать в новую квартиру, переселенцы из солнечной республики произвели в ней то, что загадочно называется «европейским ремонтом»: срубили все стены вместе с несущими конструкциями и выперли входной дверью впритык к лифту. Лоджию расширили и застеклили таким образом, что она нависла над газоном деревянным шатром. С их переездом вместительная автостоянка возле дома получила солидное пополнение в виде нескольких престижных иномарок. Впрочем, не бакинцы были первыми. Еще до них с десяток «новых русских» скупили в доме квартиры, и все они действовали по единому шаблону. На дворе за сутки вырастали горы строительного мусора, какое-то время здание сотрясалось, как от порывов ураганного ветра, на дворе появлялись новенькие «мерсы» и «чероки», и затем все стихало. Только какой-нибудь насмерть перепуганный пес одичало выл две-три ночи подряд. Жизнь дома практически не изменилась, если не считать того, что изредка ночную тишину теперь нарушали автоматные очереди и взрывы гранат.

Вместе с дамой Прокоптюк втиснулся в лифт. У него в руках был вместительный спортивный рюкзак с кое-каким товаром и остатками дневной выручки. В лифте остро запахло французскими духами. Дама улыбнулась ему обольстительной улыбкой и открыла изящную сумочку, как он решил, чтобы достать зеркальце. Так уж водится, что красивая женщина обязательно должна на себя полюбоваться при каждом удобном случае. Но из сумочки она достала не зеркало, а серебряный пульверизатор с шишечкой-флакончиком и крохотным компрессором в виде члена. Модная вещица, ходовой товар, утешение ночных бабочек. На рынке идет по двадцать баксов за штуку. Английский ширпотреб. Применение универсальное. Духи, слезоточивый газ, несмываемая краска.

В короткий миг Прокоптюк успел о многом подумать, но все мысли свелись к одной: не может быть!

Могло быть. Змеиным движением женщина сунула ему пульверизатор под нос, давя на клапан. В ее прекрасных глазах мелькнуло сочувствие.

— Не волнуйтесь, это не больно, — предупредила она. Едкая струя проникла ему в ноздри и обволокла сочной пленкой оба мозговых полушария. Прокоптюк опустил рюкзак на грязный пол лифта и потерял сознание.


Десятилетняя девочка Катя, белокурая незабудка в ярком костюмчике, покинула школу в третьем часу, немного задержавшись на уборке класса, потому что в этот день была дежурной. Ее сопровождал одноклассник Ванечка, озорник, пройдоха, кавалер и будущий муж. Они любили друг друга весь прошлый год и решили пожениться, как только подрастут для настоящих любовных игр. Настроение у Ванечки было хуже некуда. Он отхватил третью двойку за неделю, и все по математике. Сегодняшняя двойка была самая досадная, потому что он знал, что его вызовут, и основательно подготовился, но оказалось, по рассеянности вызубрил задание из учебника брата. Ошибка была тем более обидной, что брат учился в шестом классе и был старше на два года. Разговор, который произошел между Ванечкой и учителем математики, весь класс слушал с благоговением.

— Какие еще логарифмы, — возмутился пожилой математик. — Ты что, Крохалев, принимаешь меня за идиота?

— Вот, — Ванечка достал учебник, открыл страницу и победно ткнул в нее пальцем. — Четырнадцатое упражнение. Про логарифмы. Отвечу с любого места.

— Ответишь через год, — доверительно заметил учитель. — А пока получи двоечку.

— За что?!

— За головотяпство, парень. И за то, что чересчур ты, Крохалев, настырный.

Катя любимого человека не осуждала, но все же не удержалась от упрека.

— Я тебе вчера говорила, давай проверю. А ты — я сам, я сам! Ну и получил — я сам!

— Палыч на меня за другое взъелся, не за упражнение.

— За что же?

— Да я умнее его, вот он и бесится. Это же все видят. Ему обидно.

Катя вздохнула. От Ванечки никогда не знаешь, чего ждать. Иногда он нормальный, послушный, а иногда возносится под небеса и мелет всякую чушь. Ну какое значение имеет, кто умнее, кто глупее, если отметки ставит учитель, а не наоборот. Но попробуй втолкуй это жениху.

Они пересекли улицу и направились к скверу, где собирались отовариться мороженым. У Ванечки всегда водились деньжата, но откуда они брались, он не говорил. Это была одна из его многочисленных сокровенных тайн, которыми он не делился даже с невестой. Ванечкина скрытность ее удручала, и она не раз ему объясняла, что только плохие люди вечно темнят, а у хорошего, доброго человека душа нараспашку. По этому признаку легко отличить честного человека от прохвоста. Конечно, Катя не сама до этого додумалась, повторяла папочкины слова, но все папочкины рассуждения казались ей необыкновенно мудрыми. К сожалению, для Ванечки вообще не существовало никаких авторитетов. Он считал, что только вздорные девицы, вроде Ленки Вороновой, трепят языком, как помелом. Чтобы трепаться, ума не надо. Знание — такой же товар, как все остальное на свете. Открой его первому встречному, и оно уйдет к нему задаром. Промолчи — и оно сохранится при тебе до нужного случая, когда его можно будет продать.

— У тебя в голове столько мусора, — ужаснулась Катя, выслушав его резоны. — Разве не скучно все мерить на деньги? Признайся, ты и от меня собираешься получать какую-то выгоду?

— От тебя не хочу, — буркнул Ванечка, задетый за живое.

Купив мороженое (Ванечка не поскупился, отвалил двадцать тысяч за два шоколадных «Роббинса»), устроились в скверике. Скамеечка, укрытая от нескромных взоров раскидистой липой, часто служила им пристанищем. Тут они обсуждали свои нелегкие проблемы.

— Может быть, — сказал Ванечка, — я вообще скоро брошу школу.

— Почему это? — Катя сделала вид, что ужаснулась, но в действительности давно не придавала значения резким, категорическим высказываниям жениха. Она их слышала по десятку на день, одно чуднее другого. Тем он был ей и дорог, что с ним не соскучишься. Ничто не могло помешать ей наслаждаться шоколадным кубиком, подставя мордашку скудному осеннему солнцу.

— Буду братану помогать бабки рубить, — веско пояснил Ванечка. — Ему нужен помощник. Он меня возьмет.

— Где это ты будешь бабки рубить?

— Пока секрет.

Катя задумалась, слизнув холодную коричневую пенку.

— Необразованный человек все равно что кретин.

— Возможно, — согласился Ванечка. — Зато буду при деньгах. А ты, пожалуйста, учись на здоровье.

В который раз Катя поразилась, как быстро он расправился с мороженым. Она еще трети не съела, а Ванечка уже бумажку выбросил и пальцы облизал.

На выходе из сквера им повстречалась женщина в блестящем плаще, с длинными рубиновыми сережками, нарядная, похожая на новогоднюю елку. Она будто их ждала.

— Дети, — воскликнула радостно. — Как хорошо, что вы мне попались!

— Мы не попались, — возразил Ванечка. — Мы по делам спешим.

— Уроки готовить, — подтвердила Катя.

— Уроки подождут, — тетенька заговорщически подмигнула. — А не хотите ли получить персидского котенка?

— А то! — сразу ответил Ванечка. Катя промолчала.

— Вам страшно повезло, дети, — проворковала тетенька, увлекая их к стоящей у обочины «Тойоте». — Мы едем за границу и его не с кем оставить. Он такой крохотный, ушастый. Вы его непременно полюбите. Кстати, родители у него из Германии. Чемпионы породы.

Дверца машины гостеприимно открылась им навстречу. В Ванечкиной голове с огромной скоростью прокручивались варианты. Если тетка ненормальная и если это такой котенок, которого он видел на кошачьей выставке, то им светит не меньше двухсот баксов при любом раскладе. Катя не хотела садиться в чужую машину, где на переднем сиденье, кроме водителя, еще торчал какой-то дядька с усами. Ее сотню раз предупреждали, чтобы ничего не брала у посторонних и не соглашалась ни на какие, самые заманчивые приглашения. Она была здравомыслящей девочкой и не верила, что кто-то просто так, на улице возьмет и отдаст персидского котенка. Но Ванечка, нагруженный двумя ранцами, ее и своим, уже юркнул в салон, не оставя ей выбора. Женщина тихонько подтолкнула ее в спину.

— Ну же, девочка! Это совсем рядом. За углом. Когда вылетели на магистраль, Катя захныкала:

— Не хочу котенка! Хочу домой. Высадите меня, пожалуйста!

Ванечка тоже сообразил, что они влипли в ловушку, но из гордости молчал. С переднего сиденья обернулся усатый мужчина и, бешено сверкнув глазами, предупредил:

— Будете пищать, малявки, раздавлю, как двух мух!

Катя от ужаса окаменела, а Ванечка надерзил:

— Я тебя не боюсь, дяденька!

Усатый, смеясь, протянул руку, ухватил Ванечку за нос и дернул с такой силой, что мальчик втемяшился лбом в металлическую планку сиденья. Перед глазами у него вспыхнул огненный столб, но он не издал ни звука.


Ирина Мещерская, прелестная парикмахерша из салона «Людмила», в свои тридцать лет смотрелась на восемнадцать. Она давно пришла к выводу, что для того, чтобы выглядеть пухленькой и соблазнительной, ей не требуется никаких изнуряющих диет и аэробик. Побольше свежего воздуха и мужских гормонов — вот весь секрет красоты и молодости.

Бывали у нее сбои, нервные потрясения, но еще никому не удалось навязывать ей свою волю. Такой она уродилась, такой выросла в сиротском доме: никому не верила, ничего не принимала близко к сердцу. Всего, что имела, добилась сама: положения в обществе, денег, зарубежных вояжей. Ей не важно было, какой век на дворе, зато каждое утреннее пробуждение доставляло ей несказанную радость. Открыв глаза, она ловила зрачками солнечный лучик из-под штор и сладко, долго потягивалась, как сытая изнеженная кошка. В Париже, на конкурсе мастеров дамских причесок Жан Дюпре, устроитель женских судеб, миллионер и седовласый плейбой, так не на шутку увлекся ею, что на пятый день знакомства предложил руку и сердце. Богач не блефовал, он весь проминался под ее чуткими пальчиками, как сдобная булочка, вынутая из духовки. Смеясь, Ирина Мещерская ему отказала.

— Какая причина? — возмутился Дюпре. — Я дам тебе все, что душа пожелает.

— Мне ничего не нужно, — ответила парикмахерша. — У меня все есть.

— Безмозглая русская стерва, — по-французски выругался Дюпре. В последнюю ночь он с таким усердием и пылом доказывал ей, какого мужчину она теряет, что под утро с ним случился сердечный приступ, пришлось отпаивать его валерьянкой. Ирина Мещерская умело растирала, массировала синюшные ступни и из жалости, из сострадания открыла ему правду.

— Милый, богатенький дурачок, — бормотала она, смешивая французскую речь с нижегородским говорком. — Тебе нужна совсем другая девушка, не такая, как я. Я никому не буду хорошей женой. Я люблю только себя.

В Москве она жила как у Христа за пазухой. Уютная квартира, налаженный, комфортный быт. Две-три подруги для болтовни. Любимая работа, где год от года ее акции повышались. Весной одна из ее причесок уплыла в Японию и получила там первый приз за элегантность. Небольшой, но постоянный круг богатых клиенток, в основном из числа топ-моделей и актерок. И внутренняя, полная гармонии сосредоточенность на самой себе, на своих чувствах, впечатлениях, вплоть до желудочной эйфории. Мысли о замужестве иногда приходили ей в голову. Она мечтала, что рано или поздно встретит простого, доброго, сильного парня и нарожает пару-тройку двуногих котят, которых будет вылизывать, кормить, причесывать и одевать с таким же удовольствием и безмятежностью, как делает все остальное.

Недавно у нее затеялся роман с прицелом на солидное продолжение. Парень был не совсем в ее вкусе, немного по виду дохловат, но с уверенной повадкой, остроумный и покладистый. С первых дней знакомства (в метро) он так ее смешил, что Ирина Васильевна поняла: дело серьезное. Да и дохловатость его оказалась обманчивой. Худенький, но жилистый, как черенок антоновки. Звали его Витя Рохлин. Он работал в какой-то посреднической фирме и, по его словам, по полторы-две тысячи в месяц имел не глядя.

Но не деньги ее беспокоили, а Витина непредсказуемость. В чем-то он напоминал ей президента Ельцина, кумира всех правозащитников. Мог так же неожиданно исчезнуть на несколько дней, а потом в оправдание нес забавную околесицу. Или другое: он очень много врал. Причем по-детски, без всякой необходимости. То он окончил университет, то мореходку, то вообще нигде не учился, потому что по навету отсидел десять лет за непредумышленное убийство. То у него был отец, известный ученый, химик-атомщик, проживающий в доме на Набережной, то он был сирота, подкидыш, то оба родителя пребывали в добром здравии, но эмигрировали в Америку, будучи евреями. В другой раз он оказывался по национальности грузинским князем, но со славянской матушкой, жительницей Тверской губернии, тоже урожденной столбовой дворянкой. Скорее, Витя даже не врал, а развлекался фантазиями, примеряя на себя разные человеческие маски, но постоянно путался, а когда Ирина уличала его в противоречиях, обижался и замыкался в себе. Мужчина-дитя, любовник-паж. Такого она давно хотела завести.

Как раз сегодня Ирина Мещерская решила показать Витюше свою берлогу, свою маленькую крепость, и это было для нее важно. Домой она водила далеко не всех кавалеров, а только тех, с кем собиралась поддерживать долгое знакомство. Она объявила ему об этом за ужином в ресторане «Кальвадос» на Малой Бронной. Они допивали бутылку шампанского под десерт, под розовое мороженое «Фламинго».

— Отсюда ко мне поедем? — спросил Витюша.

— Лучше ко мне.

— Да? — удивился Витюша. — Тогда я должен позвонить.

— Кому?

— Родителям, — привычно соврал любовник. Он пошел звонить, и его не было минут пятнадцать. Это озадачило Ирину. Странная тревога, как оборвавшаяся пуговица, кольнула в сердце. Времена глухие, первобытные, тысячи оборотней бродили по Москве. Страшные слухи передавались от уха к уху. А что она, собственно, знает про своего нового избранника? Синеглаз, ухватист, остроумен, предприимчив, лжив. Две ночи прогужевались в большой полупустой двухкомнатной квартире на Шаболовке, про которую Витюша соврал, что купил ее по случаю за пятнадцать тысяч баксов. Хмельные, беззаботные ночи с короткими паузами для сна. В постели Витюша был подобен гремучей смеси, воспламеняющейся от малейшего прикосновения. В сладчайшем из соревнований, кто кого перелюбит, он, пожалуй, вышел победителем, но Ирина была здравомыслящей женщиной и понимала, что этого все же недостаточно для того, чтобы тащить малознакомого партнера домой. Еще минута колебаний, и, скорее всего, она бы отменила приглашение, но явился Витюша, сияющий, сосредоточенный, с пунцовой гвоздикой на длинном стебле, и все мимолетные опасения как рукой сняло.

Витюша гонял на подержанном «Опель-рекорде». За баранкой сидел, как на толчке, и не соблюдал никаких правил. И эта бесшабашность человека, умеющего в случае чего постоять за себя, ей импонировала.

— Витя, скажи хоть раз правду. Кому ты звонил? Баранку бросил, ручонками всплеснул:

— Ревнуешь, Ирина Васильевна!

— Пожалуйста, следи за дорогой!

— Боишься разбиться?

— Ты, Витенька, все же большое трепло. Девушкам, конечно, нравятся скрытные мужчины, но до определенного предела.

— До какого же? — поинтересовался Витюша, но тут же спохватился и добавил: — Не веришь, что у меня папочка адмирал?

— О чем дальше говорить?

Квартира Витюше приглянулась. Он ее по-хозяйски обошел, обследовал. Громко комментировал:

— Ничего гнездышко, ничего… Вон тут выпьем водочки, вот тут приляжем, а вот тут включим музыку.

Малиновый пиджак швырнул на кресло, кожаную «визитку» запулил туда же. Остался в рубашке с кружевами и в модных просторных черных брюках.

Красивый, безалаберный, хищный. Самое то, что ей было по настроению. Но радости от предвкушения близких удовольствий она не испытывала. Что-то хрустнуло, надломилось в ней. Маячил, томил мелкий животный страшок, для которого вроде не было прямой причины.

В ванную пошла одна, закрылась на задвижку. Стоя под душем, млела, пыталась настроиться на любовь. Нет, никак, не получается. Хоть плачь.

Витюша ждал на кухне за столом, перед открытой бутылкой водки.

— Да, — обрадовалась Ирина. — Надо скорее выпить. Что-то на душе скверно. Не знаешь почему?

Витюша смотрел без улыбки, с каким-то чудным выражением, какого раньше не замечала. Словно разглядывал ее откуда-то издалека.

— У тебя много книг. Есть серьезные. Философия, история. Это твои?

— Да, а что?

— И ты их читала?

— Я, Витенька, девушка таинственная, с двойным дном. Живу на разных уровнях. Там, где мы встретились, я обыкновенная сексуальная самочка. К такой ты потянулся. Но есть и другая я. С той ты еще вовсе не знаком.

— Так познакомь, в чем дело?

— А тебе это надо? Ты уверен?

Витюша разлил водку, очистил апельсин.

— Ты ведь тоже, Витенька, не тот, за кого себя выдаешь. Верно? Я только сегодня заметила. Кто ты на самом деле? Убийца, маньяк, сотрудник безопасности?

— Перестань, — попросил Витюша. — Это не смешно.

Опрокинул полную рюмку, зажевал долькой апельсина. Она уже точно знала, что привела в дом опасного человека, вляпалась, как девчонка. Но так и должно было когда-нибудь случиться: слишком беззаботно она порхала по жизни. Слишком верила в свою счастливую звезду.

— Ты сегодня какая-то мнительная, — заметил Витюша. — Ладно, пойду приму душик. После разберемся.

Ирина дождалась, пока в ванной зашумела вода, и кинулась к телефону. Набрала номер Светки Китаевой, ближайшей подруги. Та была дома, но нетрезвая. Принялась вопить: «Ирка, давай к нам! Тут такие люди, такие люди!» Вдобавок в комнате ревел динамик голосом Маши Распутиной. Сам по себе факт Светкиной пьянки был примечателен. Ничего подобного она себе несколько месяцев не позволяла: скорбела по любимому мужу, невинно убиенному в уличной перестрелке. Разборка чужая, ее муж был там сбоку припека. Сидел у себя в «жигуленке», мирно покуривал. Он вообще был музыкантом, а не деловым. Прожил на земле двадцать восемь годочков, так и не успев затмить славой всю эту раздутую компанию — Чайковского со Шнитке. Автоматная очередь прошила его пополам прямо на сиденье, но машину почти не попортила. Светка ее продала, чтобы устроить достойные похороны.

— Света, — негромко окликнула Ирина. — Послушай минутку внимательно, пожалуйста!

— Чего слушать? Хватай тачку — и к нам. Тут такие люди, такие люди!

У Светы была истерика — вот незадача. Кое-как, оглядываясь на дверь, Ирина объяснила разгулявшейся подруге, что приехать не может, напротив, хочет, чтобы та приехала к ней, и лучше не одна.

— У меня гость, — сказала жалобно, — и я его боюсь.

— Почему боишься? Кавказец?

Ответить не успела: в дверях стоял Витюша — голый до пояса, но по-прежнему в черных брюках. Это был он и не он. Лицо худое, строгое, унылое — и нацеленное, как пистолетное дуло.

— Напрасно ты это, — пожурил, — весь вечер испортила.

Подошел, забрал из рук телефонную трубку и положил на рычаг. Присел рядом. Спросил участливо:

— И кому стукнула?

— Подруге, Свете… Почему стукнула? Мы давно не виделись… Что тут такого?..

— Про меня что сказала?

Он ее допрашивал: это был финиш.

— Ничего не сказала. А что я могу сказать?

— Зачем позвала?

— Ну, я подумала, веселее будет. Ты разве не любишь с двумя?

Витюша закурил, покачал головой.

— Ты не права, мать. Говорю же, вечер испортила.

— Почему испортила, Витя, почему?! Да она и не собирается приезжать.

Страх уже давил чугунной плитой, не было сил пошевелиться. Витюшин взгляд ее парализовал. «Допрыгалась!» — вот одно, что осталось в голове.

— Что уж теперь, ложись.

Он дотянул ее до кровати, ноги у нее подгибались. Снял с нее халат, под которым больше ничего не было. Яркий свет бил с потолка. Он спокойно ее разглядывал, побледневшую, одухотворенную, с опущенными веками.

— Ядреная телка, ничего не скажешь. Жаль!

— Чего жаль? О чем ты, Витя?

В его пальцах сверкнул шприц, наполненный голубоватой жидкостью. Она не заметила, откуда он взялся.

— Сволочь ты, Витюня!

— Дай руку.

Она не сопротивлялась: много для него чести. Ей было стыдно за свой страх и за то, что так нелепо подзалетела. Это был оборотень, один из тысяч, которые бродят по Москве. Она сама его привела.

— В вену-то сумеешь попасть?

Оборотень не ответил, буравил ее ледяными, синими зенками. Жидкость из трубочки потекла в кровь. Ей было на это наплевать. Она знала, что не умрет. Хотела предупредить его об этом, но не успела. Комната сомкнулась черным пятном, и неведомая сила швырнула Ирину Мещерскую к звездам.


Глава 2

Вызов в Контору застал его врасплох. Он начал забывать о ней, как о многом другом из прошлого. Блистательная карьера, деньги, слава — все позади, как похмельный сон. В тридцать лет он впервые остро, мучительно почувствовал себя стариком, доживающим на земле последние дни.

Он умирал вместе со страной. Тяжкие ночные бдения среди замусоленных фолиантов, склонность к медитации, горы окурков в пепельнице, сердечная немота, мгновенные, яркие прозрения, подобные сполохам зарниц, — вот это теперь было главным, это было единственно сущностным.

Жаловаться было не на что, с новыми временами, с крысиным рынком он свыкся — и не бедствовал.

Один телефонный звонок, одна консультация давали возможность продержаться на плаву неделю, две. Так и жил от заработка к заработку, как от одной пристани до другой, в промежутках впадая в интеллектуальную кому, почти не высовывая носа на улицу.

Мать приезжала и готовила еду сразу на несколько дней. Заходил заполошный сосед, отставной полковник Владислав Демьянович, требовал ответить, кто все это позволил. Звонили какие-то очумелые девицы, которых он еле помнил по именам. Окон в реальный мир было много, все не заколотишь. Спустись в булочную или в молочную, стань в очередь, и через минуту поймешь, как скучно, серо, пошло все, что происходит извне. Москва дергала отекшими, гнилыми конечностями, как паралитик в агонии. Отовсюду несло гарью, тленом, миазмами духовного распада. Ему было тяжело дышать на улице.

А дома сносно — книги, курево, гимнастические снаряды, дьявольское око телевизора, водка «Абсолют» в пузатой посудине. Иногда, очень редко, наведывался Серега Литовцев, побратим и кровник, но с ним тоже было трудно. Они оба это чувствовали. Азарт вечного гона высушил Серегу до костей, и ему, кажется, было уже все равно, кого преследовать — палача или жертву. У него на уме было одно: мы за ценой не постоим. За что собирался платить, кому — непонятно. Однажды расшибет дурную башку о стену и в последний миг даже не вспомнит, за кем гнался.

Звонивший уточнил:

— Олег Андреевич Гурко?

— Да, — ответил Олег. — Чем могу служить?

Про себя подумал: Контора объявилась, черт бы ее побрал. С ее обманно-вкрадчивым, любезным подходом, с особой, предостерегающей интонацией. Или, напротив, с распашным, крикливым панибратством, тоже шитым белыми нитками. Кто в ней варился, в этой проклятой, заколдованной на века Конторе, тот звонок оттуда ни с каким другим не спутает.

— Олег Андреевич, — в голосе уважительное потепление. — Хотелось бы встретиться, если можно.

— С кем?

— С вами, Олег Андреевич, с кем же еще.

— Я спрашиваю, кто хочет встретиться со мной с вашей стороны?

На том конце провода произошла заминка, и Гурко был этому рад. Аноним снагличал, не представился, пусть теперь почешет задницу. Кроме того, происшедшая заминка объяснила Гурко, что в Конторе ничего не менялось. Она продолжала функционировать на сугубо секретном статусе, хотя в разоренной, выставленной целиком на продажу стране это было более чем смешно.

— Вы догадались, кто с вами говорит? — осведомился звонивший.

— Какой-то придурок? — предположил Гурко.

— Нет, не придурок. Меня зовут Леонтий Павлович, с вашего позволения.

— Извините, Леонтий Павлович. Так кто хочет со мной встретиться?

— Иван Романович.

— О-о, большая честь для меня. Разве его еще не вышибли?

— Нет, не вышибли… У вас игривое настроение, Олег. Может быть, перезвонить попозже?

— Почему же, охотно встречусь с дедом. Не обижайтесь, Леонтий Павлович, я-то ведь не на службе… Действительно любопытно, вроде всех толковых людей поперли, а дед все о чем-то хлопочет. Видно, зубами вцепился в кресло.

Уже совсем ледяным тоном звонивший отозвался:

— Иван Романович хлопочет о том же, о чем хлопочет каждый честный офицер, уверяю вас.

Правильно, подумал Гурко. Разговор записывается, удачный случай заступиться за начальство.

Он согласился к шести часам подъехать на оперативную квартиру на Смоленской. Ему и впрямь было приятно повидать Самуилова и приятно было, что тот о нем вспомнил: неважно, по какому поводу.

Генерал Самуилов был из тех, кого Олег уважал. Учитель, старый степной лис. Четверть века во внешней разведке, спекся в Греции, но не по своей вине. Некоторое время наслаждался заслуженным отдыхом, потом неожиданно для всех возглавил Особый отдел. Неожиданно потому, что уже началось время удивительных подстав, чисток и измен. Вслед за Бакатиным в спецслужбы хлынули партийные перевертыши, дилетанты, горбачевский призыв.

Набежали шакальей стаей, скаля зубы на собственную тень. Работать стало невозможно, но некоторые, как Серега Литовцев, тупо пережидали — и так до сих пор. Фанатики, тугодумы, в них словно самой природой был заложен установочный цикл, который мешал им плюнуть в лицо предателям и хлопнуть дверью. Нарушение цикла вело к самораспаду. Самуилов был из самых стойких.

Года полтора Гурко работал у него в прямом подчинении. Подчинение было условным, скорее иерархическим, чем служебным. Гурко в двадцать семь лет защитил докторскую и к приходу нового начальства уже добился положения почти независимого аналитика. В своей области — моделирование игровых схем — у него, даром что щенок, практически не было конкурентов в Конторе. Но не только это освобождало его от многих ритуальных условностей службы. Главное, характер. Он был устроен так, что сигналы, идущие от неинтересных ему людей (будь то хоть генерал, хоть дворник из жэка), он вообще не воспринимал, как обыкновенный человек не ощущает ультразвукового излучения. Некоторые считали его дебилом, другие, поумнее, завидовали его раннему кастовому созреванию, но мало кто угадывал его истинную сущность. Самуилов раскусил его играючи. После первой же короткой беседы-знакомства у себя в кабинете генерал, холодно улыбаясь, заметил: «Ты не из этой колоды, дружок, но именно поэтому незаменим. К сожалению, долго ты не продержишься».

Гурко понравилось, с каким изяществом генерал намекнул на возможную между ними духовную общность.

Когда через два года он подал рапорт об отставке, Самуилов не стал его удерживать. Отнесся с уважением, не унижал уговорами, угрозами или выяснениями. Оба отлично понимали, что уход из Конторы — это лишь видимость. Из нее не увольняются, в ней помирают. Все бумажки с печатями ничего не значат, кроме того, что сотрудник переместился с одного места на другое.

Вызвал к себе в кабинет и угостил на прощание рюмкой коньяка — знак высшего расположения. У генерала была особенность: при разговоре он не смотрел на собеседника прямо, а как бы чуть-чуть заглядывал за спину, словно угадывал там присутствие третьего лица. Кого-то, возможно, такая манера общения раздражала, но не Гурко. Он давно понял, что седоголовый служака за спиной любого человека различает черта, одного из тех, что и к самому Гурко нередко наведывались в гости. В остальном манеры Ивана Романовича были выше всякой критики — корректный, внимательный, с мягкой, обволакивающей улыбкой, не сулящей опасности.

— Одно запомни, Олежа, — Самуилов ласково прищурился. — Времена бывают подлые, как сейчас, но люди не меняются целые тысячелетия. Раб на пиратской галере, император на троне и наш нынешний рыночный обыватель — это все один и тот же человеческий тип, скорректированный на среду обитания.

Мысль была не новая, и Гурко поинтересовался, почему генерал об этом заговорил.

— Ты умен, талантлив, но молод. Тебе может показаться, что удача зависит от выбора пути. Как говорится, лучше там, где нас нету. Ничуть не бывало. Важно понять не то, сколько и где ты можешь урвать от жизни, а какие проценты придется платить. Туманно изъясняюсь, нет?

— Я не удачи ищу, а смысла.

— Смысла — чего?

— Есть ли смысл в том, что жизнь конечна. Все остальное мне понятно.

На такой шутливой ноте и расстались. Около года Контора его не тревожила. Отток кадров был не самой большой ее проблемой. В мучительных судорогах, как подраненный зверь, она боролась за собственное выживание. Применяясь к новым обстоятельствам, наращивала не мускулы, а капитал. Сужение сфер деятельности, уменьшение амбиций пошло ей даже на пользу. Проще было переводить в деньги свое главное оружие — информацию. Центральный компьютер Конторы, об этом догадывался Гурко, разгружался со скоростью бухгалтерских сделок, взамен на тайных счетах накапливались баснословные суммы. Деньги не принадлежали конкретным лицам, были как бы ничьими, но в определенный час, по определенному сигналу должны были превратиться в живую воду, которая поднимет Контору из праха. Для этой некогда всесильной организации Закон не был писан, ее единственным вечным двигателем была государственная целесообразность. В этом сила ее и слабость. Кощеево сердце билось в кабинетах Кремля. Контора неистребима лишь до тех пор, пока государство не рухнет окончательно. Диким племенам цивилизованный, элитарный надзор без надобности, для решения споров им достаточно тяжелой дубины, зажатой в сильной руке. Разумеется, думал Гурко, если страна не замедлит движения вниз, к первобытному состоянию, Контора обречена и скоро лопнет, как мыльный пузырь, но — забавная подробность — только вместе с Законом, которому никогда, в сущности, не подчинялась.

Зачем он снова понадобился Самуилову, и именно в ту пору, казалось ему, когда он приблизился к каким-то невероятным прозрениям, когда начал воспринимать неизбежный распад цивилизации как благо?

В конспиративной квартире все знакомо: мебель 70-х годов, непременное ковровое покрытие, четыре горящих газовых конфорки на кухонной плите. Пузатый чайник с закопченными боками и графин с водкой — услада ночных оперов. И Самуилов ничуть не изменился: та же энергичная полнота, аристократическая сутулость, седая голова и внимательный взгляд за спину в поисках черта.

Крутить вокруг да около было не в его привычках.

— Интересуешься, зачем позвал, сынок?

— Само собой, — ответил Гурко. — Но и просто, по-человечески рад вас видеть в добром здравии.

— Какое уж там здравие, — махнул рукой, пыхтя, разлил водку в чашки. Пододвинул молодому коллеге тарелку с нарезанной закуской — вареная колбаса, сыр. Рядом буханка чернухи, выпеченная, кажется, в царствование бровастого меченосца.

— Годы никого не щадят, Олежа. За тобой они тоже придут, погоди немного… Суть не в этом. Не хочешь ли маленько послужить Отечеству?

— Очень хочу, — усмехнулся Гурко. — Да где оно, Иван Романович, наше с вами Отечество?

Самуилов не поддержал тему, потому что она могла завести их слишком далеко, а он не хотел тратить время на пустяки. Перешел к тому, зачем вызвал бывшего подчиненного. В городе исчезали люди, в большинстве по невыясненным обстоятельствам. Цифры внушительные и имеют тенденцию к постоянному росту. На фоне всего остального, что творится сейчас в Москве, превращенной в огромный притон, возможно, этот факт не внушает особого беспокойства, если бы не некоторые таинственные аспекты. Каждое преступление, раскрытое или нераскрытое, имеет свою внутреннюю логику, понятную для посвященных. Если пропадают старики, бомжи либо малые дети, по крайней мере, ясно, кто за этим стоит. Когда на толкучках приторговывают человеческим мясом, провернутым в котлеты, или в центре города палят из пушек по зданию, набитому людьми, или травят ртутью прекраснодушного спонсора, или дырявят пулями в подъезде, как бешеную собаку, телезвезду, несложно провести дознание и выяснить, кому это выгодно. В исчезновении людей в Москве нет очевидных первопричин, и это наводит на мысль, что дело вышло за рамки обыкновенной уголовщины, к которой москвичи привыкли, как к текущей из кранов воде, отравленной тяжелыми металлами. Кому-то она, возможно, непригодна, а стойкий совок пьет да похваливает и от всей души благодарен властям за то, что из кранов пока не хлынул купорос.

Самуилов показал Олегу несколько досье на пропавших людей, связанных лишь тем, что между ними не было ничего общего. Кухарка, банкир, литератор, дворник, ночная красотка, милиционер — все возраста и сословия, как если бы их забирали инопланетяне с целью создать обобщенный портрет деградирующей нации. Однако версию с инопланетным экспериментом Самуилов оставил на крайний случай, еще надеялся получить какие-то земные объяснения кошмарной вырубки.

Гурко заинтересовался этой историей, но не очень.

— Хорошо, — заметил мечтательно, — если бы проклятый город вообще исчез с лица земли. На этом месте благодарные потомки смогут сажать картошку. Не сразу, конечно. После тщательной дезинфекции.

— Понимаю, — согласился Самуилов, взмахнув рукой, словно отгоняя слишком высунувшегося из-за плеча Гурко черта. — Но пока этого не случилось, хотелось бы, чтобы ты занялся этой проблемой. На договоре. На нормальных условиях.

— Почему именно я?

— А почему не ты?

Самуилов подлил ему водки и — редчайший случай — встретился с ним взглядом. На донышке насмешливых глаз Гурко различил вековую старческую тоску, подобную затмению. Вздохнул, сделал глоток, ругнув себя за нарушение режима. Наугад отобрал несколько папок.

— Без всякого договора, Иван Романович. Почитаю, подумаю на досуге.

— Большего не требуется, — генерал подмигнул. — Любопытно, да? Как раз по тебе, Олежек, чего уж темнить.

Гурко не клюнул на грубоватую лесть учителя.

— Скорее всего, нет никакой загадки.

— Дай-то Бог.

— Предполагаете превентивную зачистку?

— Ничего не предполагаю. Честное слово, ничего!

Генерал взглянул на часы.

— Ну что ж, вроде все сказано. Или еще есть вопросы?

— Как себя чувствуете, Иван Романович? — улыбнулся Гурко. Старик улыбнулся в ответ. Разница в возрасте и в чинах не мешала им испытывать друг к другу симпатию. Во всяком случае, Гурко так казалось. Хотя иногда он думал, что люди, подобные Самуилову, лишены обычных человеческих эмоций. Все их привязанности, настроения — не более чем точно рассчитанные оперативные ходы.

— Грустно, — сказал генерал. — Грустно жить, если ты спрашиваешь об этом. До лучших времен не дотяну. А ты сможешь. Только побереги себя. Не поддавайся унынию. Помнишь: все пройдет, потому что все проходит.

— Это меня и удручает.

Генерал ушел первым, Гурко покинул квартиру спустя пять минут, прихватив с собой пару банок пива из холодильника. Старый добрый обычай: чего-нибудь да стянуть за государственный счет. Сел в «жигуленок», поехал. До Парка культуры попотел в двух пробках, но Комсомольский проспект пролетел по зеленому свету. Уже смеркалось, хотя было около девяти. Июнь выдался с какими-то странно укороченными днями. Гурко жил на Юго-Западе и у метро остановился, чтобы прикупить чего-нибудь из съестного. На здешнем рынке у него было два-три деревенских знакомца, у которых он постоянно отоваривался овощами, творогом, яйцами, а то и парнинкой. Но сейчас, по поздноте, никого не застал. Даже тетя Маня из деревни Микулиха, бывшая колхозная доярка, а ныне вольный фермер, успела слинять. Жаль, яички тетя Маня привозила каждое величиной с кулак, с яркими, оранжевыми желтками. Хвалилась своим петухом, сравнивала его с Гурко, который, по ее мнению, был все-таки пожиже.

Пространство вокруг метро «Юго-Западная» — все сплошь криминальная зона. Один из миницентров торговли наркотиками. Публика разношерстная, шумливая, чванливая, среди постоянных обитателей преимущественно вьетнамцы, кавказцы и проститутки. Проститутки, как ни чудно, не какая-нибудь привокзальная шваль, попадались очень дорогие — по сто, двести баксов за штуку. Потолкавшись в толпе, Гурко приглядел одну — и решил ее снять. Он давно собирался это сделать, да все как-то руки не доходили. Сегодня у него была солидная профессиональная мотивировка, и это меняло дело.

Девушка стояла у табачной лавки, картинно подбоченясь, с сигаретой в откинутой руке. Поза гордого ожидания клиента. Длинные ноги, большая, кричащая грудь. Смутило юного сердцем Гурко ее невзрачное личико деревенской простушки, предлагающей себя на балу вампиров. Что-то щемяще кольнуло под ложечкой, и он подошел познакомиться. В руке держал хозяйственную сумку с закупленным продуктом — помидоры, баночка маринованных огурцов, шматок свинины.

— Сколько берешь? — спросил деликатно. Девушка, сделав вид, что оскорблена, капризно скривила губки.

— Отчаливай, мальчик!

— У меня колеса и полная сумка жратвы, — доложил Гурко. — Если в цене сойдемся, нормально побалдеем.

— Отчаливай, говорю.

— Вдобавок найдется травка.

Девушка презрительно поглядела в даль. На острие ее взгляда замаячил яйцеголовый крепыш, в джинсе и в тельняшке. Сутенер, крыша, толкач. Гурко догадывался, что как-то не так обратился, нарушил какую-то тонкость, но не понимал — какую.

— Сто баксов, — объявил на всякий случай. — Больше нету.

— Ты что — псих? — Теперь она смотрела на него в упор, дыша духами и туманами.

— Почему?

— Вон видишь качка?

— Вижу.

— С ним и толкуй.

— Я бы предпочел без посредников.

— Ага, быстрый очень, да?

Ему понравился ее голос, чуть ломающийся, как у подростка.

— Не то что быстрый, не люблю сутенеров.

— Ты не мент?

— Тебе-то что, — разозлился Гурко. — Ментов, если хочешь знать, раз в месяц проверяют на трипака. Как официанток.

Девушка неожиданно хихикнула. Контакт был установлен. Он подошел к крепышу, который с готовностью подался навстречу.

— Заберу вон ту телку, — спросил Гурко. — Не возражаешь?

— На скоко?

— Чего — на скоко?

— На скоко заберешь? На час, на два?

— Да хоть на всю ночь.

— Двести зеленых.

— С какой стати, — обиделся Гурко. — Она что у тебя, трехствольная?

— Покажи документы.

Гурко возмутился по-настоящему.

— Может, тебе ключи дать от квартиры?

Сутенер усмехнулся, протянул пачку «Мальборо».

— Девочки у нас хорошие, сам видишь. Но затраты большие. Пока ее выучишь, оденешь, выведешь в люди… Мы должны их беречь. Тем более, участились случаи немотивированного изуверства.

Похоже, он был из бывших «технарей»: без наглости, рассудительный, с тайной грустью в очах.

— Плюс к этому, — добавил сутенер, — фирма гарантирует безопасность сделки. Кстати, знаешь, кто Зиночкины родители?

— Кто?

— У нее папахен завкафедрой в МГУ. И матушка больная. Зиночка их содержит. Это о чем-нибудь тебе говорит?

— Сто пятьдесят и ни копейкой больше, — уперся Гурко. — Я не спонсор.

Крепыш махнул рукой, и Зиночка отделилась от табачной лавки.

— Поедешь с господином. Обслужишь без всяких выкрутасов. Поняла?

— Он же чокнутый, разве не видишь?

— Не твоя забота, — обернулся к Гурко: — Пятьдесят целковых аванс, милейший.

Не споря, Гурко достал деньги.

До дома было рукой подать, но он сделал круг аж до Теплого Стана. Ожидал, что сядут на хвост, но чего не было, того не было. В машине девушка, нахохлясь, молчала. Еле уместила длинные ноги, упершись круглыми коленками в «бардачок». Гурко тоже оставил разговоры на потом. Ситуация для него была необычная: это первая женщина, которую он купил за деньги. Кукла надутая. С удивлением чувствовал, что тянет к ней. Да так, что пальцы на баранке немели. Он вспомнил, когда последний раз обнимался с женщиной. Два месяца назад. Людочка-почтальонша. Принесла ему перевод. Она часто носила ему переводы, и он угощал ее кофе с ликером. Этим знакомство и ограничивалось. У нее был пьющий муж-таксист, который сколько зарабатывал, столько и проматывал. Укладывался тютелька в тютельку. Дочь восьми лет. Обыкновенно Людочка рассказывала ему за кофе об очередных наглых похождениях непутевого мужа, и они мирно расставались. Крепко сбитая, коренастая женщина лет тридцати пяти. У него и в мыслях не было на нее польститься. В своем угрюмом затворничестве он уже начал забывать, как пахнет женская кожа. Но в тот раз от выпитого ликера, что ли, в ее печальных глазах зажегся и не гас бедовый огонек ожидания, и Гурко, опомнясь, любезно предложил: «Может, приляжем?»

— Как хочешь, — сказала почтальонша. Ничего особенного: прилегли, справили нужду и разошлись, взаимно удовлетворенные. Он был рад, что в бабий час не обидел, не оттолкнул наивную душу. Надеялся, что это зачтется ему на том суде, где не спрашивают, кто прав, кто виноват, а судят по общему впечатлению.

Очутившись в квартире, проститутка Зина сбегала в туалет, заглянула в ванную, а потом по-хозяйски расположилась в кресле в гостиной, расставя коленки так профессионально, что ни о чем другом уже не хотелось думать.

— Наверное, пора выпить? — предложил возбужденный Гурко.

— Давай выпьем. Но я и без этого могу.

Он не понимал, почему она так раздражена. Возможно, это следствие какой-то особой выучки, на которую намекал сутенер в тельняшке. Либо он действительно ей так противен, что спешит поскорее от него отделаться. Ломая над этим голову, принес из кухни коньяк, фрукты, рюмки, расставил все на столе. Налил себе и ей. Девушка подняла рюмку, понюхала и с отвращением проглотила.

— Закуси, вот лимончик, — Гурко пододвинул тарелку.

— Не хочу.

— А ты компанейский человек, — одобрил Гурко. — Все у тебя выходит как-то весело.

— Тебе компания нужна или дырка?

— Компания, — признался Гурко. — Последнее время заработался, поговорить не с кем было.

Ожидал проявления хоть какого-то любопытства, но не дождался. Девушка тупо уставилась на свои коленки, будто впервые их увидела. Тогда решил сам немного поведать о себе.

— По профессии я социолог, но кому это сейчас нужно, верно? Вот и приходится пахать на разных дядей. А платят шиш. Во всем себе отказываешь, чтобы подкопить на телку. И то выходит не чаще, чем раз в полгода. Тебе интересно, что я рассказываю?

Девушка самостоятельно наполнила рюмку и выпила с еще большим отвращением, чем первую.

— Тоже, понимаешь, — продолжал Гурко, — мечтал стать рэкетиром или сутенером, но видно, способностей не хватает. Остается завидовать. Надо было раньше родиться. Прежде все было по-другому. Мужчины шли в физики, в хирурги. Это было престижно. Девочки поступали в педагогический институт. Мальчишки играли в космонавтов. Смешно, да? Но все же что-то в этом было романтическое, согласись.

— Не люблю умненьких, — сказала Зина. — У них всегда яд на языке.

Видя, что добрый разговор не клеится, Гурко извинился и пошел принять душ. Стоя голяком перед зеркалом, думал о том, что завтра, вероятно, ему будет стыдно. Но винил за это генерала Самуилова, который вывел его из душевного равновесия.

— Кто ты такой, Олег? — спросил он себя в зеркале. — Примитивное животное? Взбесившийся самец, застоявшийся в стойле? Так пойди оседлай залетную кобылку — и успокойся наконец!

Пока его не было, проститутка Зина ополовинила коньяк, но не выглядела пьяной. Правда, голос у нее перестал ломаться и фразу: «Ну что, раздеваться?» — она произнесла приятным басом.

Кутаясь в халат, Гурко уселся напротив, плеснул себе в рюмку. Глядел ей в глаза, и она выдержала его взгляд. У нее было простое нежное личико с детскими очертаниями скул.

— Это верно, что ты дочь профессора? Вспыхнула, затрепетали ресницы.

— Кто тебе сказал?

— Твой сутенер, кто же еще.

— Давай так, парень. Я на работе. Я товар, ты покупатель. Бери, за что уплачено, но в душу не лезь. Договорились?

— Проститутка не должна быть такой гордячкой, — возразил Гурко. — Это отпугивает клиента.

— Ты чего добиваешься? Я же вижу, ты не просто так меня снял.

Если она действительно это видела, то это прокол.

Не дождавшись ответа, девушка демонстративно начала готовиться к работе. Стянула рубашку, вылезла из юбки, но суетилась больше, чем надо. Бросала на него уничтожающие взгляды. Осталась в крохотных бежевых трусиках.

— Хороша, спору нет, — оценил Гурко. — Но я так не могу.

— Как не можешь? Зачем же бабки платил?

Голая, плюхнулась обратно в кресло, схватила бутылку и глотнула прямо из горлышка.

— Тебя что-то беспокоит? — мягко спросил Гурко. — Или ты в меня влюбилась?

Хихикнула, прикрыла рот ладошкой, словно поймав себя на чем-то неприличном. Был контакт, был, но какой-то неопределенный.

— Для меня женщина — это святое, — с горечью объяснил проститутке. — Не ты одна, надо мной многие смеются. Глупо, несовременно, я понимаю, но что поделаешь с натурой. Когда вижу красивую женщину, хочется читать стихи. И не только красивую. Я практически на любую женщину очень остро реагирую.

— Ну и дурак, если так, — сказала Зина. — Женщина — это просто говорящая отбивная. У нее же нет души. Почитай Коран. Там все сказано.

— Коран я читал. Ничего в нем не понял.

— Хуже женщины только мужчина.

— Тут полностью согласен. Я иногда смотрю на себя в зеркало и не выдерживаю, плюю.

Улыбнулась нормальной улыбкой и — по глазам мелькнуло — устыдилась своей наготы. Он все же нашел верный тон — серьезного оробевшего дебила. Взял с дивана плед, подошел и укутал ее плечи.

— Давай будем так, — предложил, — как будто ты в гости пришла.

— Хорошо, — потянулась к сигаретам. — Только все равно я тебе не верю. Ты ненастоящий. Ты прикидываешься. У тебя слишком умные глаза. Кто ты, парень?

…Проститутки исчезали чаще других, но их никто не разыскивал. Как, впрочем, не разыскивали стариков, детей, пьяниц и прочих обитателей зачумленной территории бывшего Союза. Органы внутренних дел едва справлялись с регистрацией грабежей, изнасилований и убийств, готовя грустную летопись для грядущих поколений. Если исчезала проститутка, ее поминали товарки, да хмурый сутенер ставил в уме памятный жирный крестик против ее клички. Дорогие, фирменные девочки, из тех, кто по вызову, случалось, пропадали вместе с телохранителями, и тогда преуспевающий клерк из проституточной конторы, морщась, вычеркивал строчку из бухгалтерской ведомости. Потеря, конечно, была невелика. Чего другого, а этого товара хватало в избытке. Подрастающие поколения только и мечтали, как бы половчее продаться. Им достаточно было показать уголок зеленой купюры. Одурманенные видаками, накурившиеся травки, мыкались по городу стайки молодняка, готовые лечь хоть под трактор. Тусовались, напевали похабные песни, мутным взглядом выискивая хозяина. Если хозяин долго не появлялся, молодую рыночную поросль охватывала беспричинная ярость. Школьники и школьницы, сбившись в кодлу, набрасывались на первого попавшегося зазевавшегося прохожего и разрывали его в клочья. Скупой штрих на смеющемся лике победившей демократии.

— Опасная у вас работа, — посочувствовал Гурко. — Как у минеров.

После добросовестно выполненной случки Зина подобрела, расслабилась. Окутанные сигаретным дымом, они лежали на смятых простынях. Гурко невзначай завел речь о несчастном банкире, которого до сих пор не могла разыскать вся милиция страны, хотя тому, кто укажет след, сулили немалую награду — миллион долларов. Зина доверчиво коснулась пальчиком его бока. Он смягчил ее сердце тем, что не охальничал, совокуплялся как рыцарь, стыдливо озабоченный сбросом дурного семени.

— Почему ты о нем вспомнил?

— Не знаю. Ночь. Мистика. Люди исчезают. Страшно. Хоть на работу не ходи.

— Да, это правда, — согласилась Зина. — Девушек отлавливают и увозят в Эмираты. Продают на базарах. Нас предупреждали.

— А кто отлавливает?

— Неизвестно. Думали на чеченов, но непохоже. Да многие сами уезжают, а считается, что похитили. Я точно знаю.

Она рассказала про свою подружку Вику, опытную, тридцатилетнюю стриптизерку из «Ночей Арбата». Ее долго обхаживал один деятель из фирмы «Услада». Обещал устроить роскошные международные гастроли. Европа, Ближний Восток, Англия, Нидерланды. Гарантировал сто штук за один круиз, но Вика сомневалась. Она была здравомыслящая девица и не понимала, за что ей могут отвалить сто тысяч. Правда, у нее был заветный номерок, который она показывала на загородных уик-эндах, если приглашали достойные клиенты, номерок отменный, но на большого любителя. С балансированием на бутылках и заглатыванием чудовищного резинового змея. Даже не все новые русские выдерживали, некоторых рвало. Однако расторопный усладник уверял, что у арабов змей почитается за священное животное, поэтому они заплатят, как за ритуальную эротику. Это тариф запредельный, о котором вслух лучше не говорить. Наконец он Вику уломал, и она укатила на два месяца, но слух распустила, будто ее похитили. С той целью, чтобы не платить неустойку «Ночам Арбата», фирме предельно жесткой, где проштрафившуюся сотрудницу в качестве наказания сжигали на заднем дворе, облив бензином. Кстати, сожженных или просто забитых в «иберийских играх» стриптизерок тоже, если возникали у кого-то вопросы, списывали, как исчезнувших.

— Что такое «иберийские игры»? — поинтересовался любознательный Гурко.

— Ну когда мальчики хотят немного садизма. Мне тоже предлагали. Такса повышенная, но я боли боюсь.

— Вика давно уехала?

— С полгода уже. Теперь вряд ли вернется. Может, погибла, а может, приглянулась какому-нибудь шейху. По-всякому бывает. Это же непредсказуемо.

Гурко на всякий случай выяснил, как звали деятеля из «Услады» — Григорий Иванович, а также запомнил несколько раз мелькнувшее в Зининой болтовне имя — Мустафа. Якобы, кто попадал в лапы этому Мустафе, тот уж исчезал стопроцентно.

— Не понимаю, — задумалась Зина, — почему я с тобой откровенничаю. Ведь ты так и не сказал, кто ты на самом деле?

— Я тот, — ответил Гурко, — кого не надо бояться.


Глава 3

У Мустафы было много имен, но ни одного подлинного. Ему это нравилось. Он верил, что человека с определенным именем, а значит, с определенной судьбой, легче взять на мушку, чем того, кто с каждым следующим именем умирает и рождается заново. К шестидесяти годам его изрядно потерло об жизнь, другого бы расплющило, а на нем не осталось и царапины. Выглядел он крупным, крепко сбитым человеком, с черными, блестящими глазами, с желтоватыми ядреными зубами (вверху слева две золотые коронки), лысым, но как бы одновременно с пышной шевелюрой, и когда подносил пальцы к латунному, безукоризненной округлости черепу, казалось, от несуществующих волос отлетают рубиновые искры.

Уже лет пять как его звали Донат Сергеевич Большаков, генеральный директор концерна «Свиблово». По Москве он слыл одним из самых крупняков, хотя собственного банка у него не было. На осенних выборах баллотировался в Думу от партии экономической воли, по списку шел третьим, а в парламент просочилось двое, поэтому лично для него пришлось выколачивать дополнительный депутатский мандат. Были проблемы, связанные с бдящим оком председателя избирательной комиссии Рябушинского. Вопрос стоял так: либо мочить Рябого, либо отстегнуть двести тысяч. Мустафа заплатил наличными, не любил глупой крови.

О неожиданной трате не жалел, денег у него было много. Года два назад, когда частично заграбастал под себя омскую нефть (вот здесь довелось киллерам потрудиться), перестал их считать и теперь жил на проценты, как рантье.

Большакова часто можно было встретить в буфете Думы на третьем этаже, где он с аппетитом поедал горячие сосиски с горчицей, окруженный толпой прихлебателей. Рядом всегда вились две-три смазливые кошечки, готовые хватать крошки с его бороды. Высокий, смуглый богатырь с шумными, доброжелательными манерами, производивший впечатление абсолютного душевного и физического здоровья. С первых дней у него наладилась репутация народного любимца. Кого-то он окликал из-за стола, кому-то шутливо грозил кулаком, с кем-то, вскочив на ноги, бежал обниматься. Беззаботный, легкий на подъем, улыбчивый, с всегда готовой острой, но не злой шуткой. Таких людей как раз не хватало в правительстве и в тесных думских комитетах, где у большинства столь кислые физиономии, что кажется, их уже завтра поведут на расстрел. Даже заносчивая фракция коммунистов испытывала к нему симпатию и раза два пыталась втянуть в какие-то свои зловещие шахер-махеры, но от любых деловых контактов Большаков умело уклонялся. Пошутить, поржать над новым анекдотом, раздавить наспех рюмашку — это пожалуйста. Но все эти бесконечно плетущиеся интриги, вся эта возня в осином гнезде — увольте! В эти игры он не играл, как бы брезговал ими. Что придавало его простецкому, задушевному облику даже некий аристократический блеск.

Мустафа — была его тюремная кличка, закрепившаяся за ним с первой ходки в далеких 60-х годах. Блаженное было времечко: бесшабашный лысак на троне, оттепель, разоблачение культа, первый, стремительный рывок на Запад. Фанфары свободы, запевки в легкомысленных головенках. Тех, кто тогда был молод, будто шибанули колотушкой — в Европу, в Америку, там воздух как мед! Побежали, конечно, не все, в основном обитатели предместий, бестолковая, бодрая шелупонь, да еще сынки и дочери из богатых московских гостиных. Некоторые до сих пор не опомнились, песок из них сыплется, но бегут, вопят как оглашенные, путаются в птичьих силках, при этом — удивительное дело! — чувствуют себя победителями. Особенно те, кто достиг земли обетованной — Брайтон-Бич и встал там на бесплатное довольствие. Однако крупные, солидные капиталы сколачиваются только дома, Мустафа и тогда уже это понимал. Верил: где родился, там и пригодился. Правда, сгоряча увязался за крикунами — Америка! рай! небо в алмазах! — помчался менять рубли на доллары, вот его и повязали. По-пустому подзалетел, на мелочевке, но ярлык припаяли солидный — валютчик.

Тюрьма пришлась ему впору, как пошитый на заказ костюм. В первую ночь в камере трое громил, уязвленные туповатым добродушием нового постояльца, слишком жестоко его «прописали». Ставили раком, окунали в парашу, били, пинали, заставляли вылизывать окурки с пола, глумились часа три, пока не притомились. Их поразило поведение новичка. Казалось, он наслаждался болезненными процедурами, хохотал, сплевывал кровь и зубы, корчился, точно кончал, счастливо пердел, получая особо плотный пинок. Громилам это надоело. Посоветовавшись, они пришли к выводу, что им подкинули психа, торчуна, Мустафу. Куражиться над психом все равно, что мочиться против ветра. В этом есть что-то даже неприличное. Завалили его под нары и, недовольные, легли почивать. Проснулся из обидчиков только один. Поднялся к побудке и увидел жутковатую картину. Оба подельщика подохли, причем у одного шея была сворочена налево, у другого направо. А лежали рядышком. Уцелевший бандюга испугался.

— Что это с ними? — спросил у молокососа.

Мустафа, в порванном шмотье, с искровяненной мордой, склонился над сокамерниками, будто нюхая, потом разогнулся и, доверчиво улыбаясь, сообщил:

— Мертвые!

— Вижу, что мертвые. Но почему?

Мустафа предположил:

— Может, перегрелись вчера?

— Я тебе, падла, вонючка…

Договорить не успел. Мустафа показал бандиту невесть откуда добытый длинный ржавый гвоздь, а потом неожиданно, без замаха засадил этот гвоздь ему в шею. И так несколько раз подряд.

Надзиратель застал валютного мальчонку (фамилия его тогда была, кажется, Головков) трясущимся от ужаса возле параши. И было от чего. Три трупа, крови налито, как в операционной. На дознании Мустафа высказался в том духе, что ничего не видел и не помнит. Дескать, сцепилось ворье меж собой, и ему на всякий случай костыльнули, да так, что лишь под утро очухался. Один из следователей заинтересовался подозрительным тюремным эпизодом, уж больно в нем узлы не вязались. Потаскал Мустафу с месяц на допросы, но пришел к выводу, что такой розовощекий шибздик разве что девицу осмелится ущипнуть за бочок. Правда, и тут не все сходилось. В уголовном деле шибздика было сказано, что при задержании тот оказал бешеное сопротивление: забился в подвал и одному из оперов, когда выволакивали на Божий свет, прокусил ногу до кости. Для очистки совести следователь направил его на психиатрическую экспертизу. На врачей двадцатилетний преступник (студент, третий курс юрфака) произвел благоприятное впечатление: рассудителен, покладист, смиренен, в уме и памяти. Никаких психических отклонений. Больше всего переживает, как больной отец-сердечник вынесет восьмилетнюю разлуку.

Нынче миллионер и законник Донат Сергеевич Большаков с мечтательным чувством вспоминал иной раз те далекие, незабвенные годы. Как загадал, так и вышло. Именно в первую ходку, в вонючих бараках, понял окончательно, что, если даже весь мир обернется против него одного, не сломается, сдюжит…

Из Думы поехал на Никитскую, где в двухкомнатном гнездышке поджидала пятнадцатилетняя Сонечка, утеха всей минувшей недели. Да, с воскресенья с ней возился и никак не мог насытиться. Ее не довезли до Зоны, Васька Щуп отслоил по дороге, угадал в ней что-то такое, что будет угодно хозяину. Не ошибся, стервец.

От женщин Мустафа не ожидал сюрпризов, знал про них все, что положено, и плохое, и хорошее, но не разочаровался, а лишь тянулся к ним с меньшим пылом. Все они были сбиты на одну колодку, коварные, хищные, но, в сущности, безобидные зверьки, хотя попадались среди них на особинку твари — тихие, безгласные, преданные, одухотворенные, как среди большого собачьего помета обязательно находится один вечно скулящий трусливый щенок, вырастающий потом в послушную собаку, которая при виде хозяина от счастья мочится на пол. Женщины и любили и умирали одинаково — с тоской, с упреком, с беззлобным шелестением прощальных слов, точно так, как осыпаются осенние листья с деревьев.

Сонечка прикатила из Тамбова на охоту, со стайкой таких же, как сама, шальных пигалиц. Днями роились на вокзалах, отслеживали добычу, вечерами нападали на одиноких, загулявших пьянчужек. Одна какая-нибудь пристраивалась, ссала в уши, ластилась, возбуждала, потом уводила воспламенившуюся жертву в укромный закоулок, а уж там набрасывались кодлой, грабили, волтузили, и, если ханурик сопротивлялся или сами девочки заводились, железками и острыми каблучками забивали до смерти. С недельку погужевались всласть, пока всю шарашку не отловили люди Мустафы.

По отдельности в Сонечке не было ничего такого, что могло Доната Сергеевича заинтриговать. Внешность — ноги, грудяха, смазливая мордашка — все при ней, но видали и покраше. Неутомимость в ласках, склонность к извращениям — что ж, приятно, но Мустафе не по возрасту, да попадались и более искушенные. Быстрый умишко, прихотливая речь, наивные детские капризы — все хорошо, но скоро приедается, как халва. Короче, разбирать по косточкам — ничего особенного, а все вместе — зацепило. Так бывает, когда жрешь узбекский плов:

все ведь примитивно — рис, приправы, парной барашек, — а сунешь катушек в пасть, почавкаешь, проглотишь — и словно на седьмом небе очутился — вкус восхитительный!

К четвергу Мустафа ожидал высокого гостя из Брюсселя, некоего мсье Дюбуа, коммерсанта и банкира. Четвертый год вел с ним дела и подозревал, что до того, как воплотиться в Дюбуа, тот тоже сменил немало имен, пока не приобрел нынешнее обличье ворочающего миллионами законопослушного дельца. Пусть его капиталы попахивали воровством, зато связи и возможности в Европе и в Новом Свете были очень надежны и, главное, зашкаливали на тот уровень, куда большинству нынешних российских финансистов пока не было хода. Мсье Дюбуа вращался в таких кругах и поддерживал отношения с такими фирмами, которые дорожили своей репутацией даже больше, чем прибылью, и поэтому с ними можно было заключать, не боясь разора, самые перспективные долгосрочные контракты, поддерживаемые всей мощью государственных и частных монополий. Подобное партнерство дорогого стоит, и Донат Сергеевич не жадничал. Раньше многих уразумел, что сколотить пиратский капитал, особенно в нынешней России, сумеет любой расторопный жулик, а вот ввести его на законных основаниях в кроветворную систему мирового товарооборота, пустить в рост, оделить долгой разумной жизнью, не зависящей от причуд отечественного рынка, по силам только избранным, тем, у кого голова на плечах, а не капустный кочан. Грабить хорошо лишь до тех пор, пока можно одним взглядом оценить награбленное, но стоит зазеваться, как ворованное состояние достигнет критической массы, и миллион за миллионом разом хлынут в те же щели, откуда появились. Сегодня ты богач, завтра изволь начинать с нуля.

Мсье Дюбуа первый раз за все четыре года выбрался в Россию, и Донат Сергеевич планировал устроить все так, чтобы поездка осталась для гостя вечным праздником, который не грех вспомнить и на смертном одре.

Венцом программы, разумеется, станет посещение Зоны, о чем он намекнул мсье Дюбуа, после чего тот и заспешил в гости. Зона начала функционировать с полгода назад, там уже отдохнуло несколько человек, в основном забугорные туристы, а слухи по миру летят быстрее телеграмм.

Для кого Зона, думал Большаков, а для кого сон наяву. Любимое детище честолюбивых фантазий. Воплощенный рай, возведенный вот этими мозолистыми руками. Там не все еще отлажено, не все проблемы разрешены, но все же положа руки на сердце, можно с уверенностью сказать: поразительный результат! Всего в ста километрах от столицы на голом месте возник сказочный мир, и тот, кто его замыслил и воплотил, мог без ложной скромности заявить: есть Бог на небесах, и есть подобие его на земле — ткнув себя при этом пальцем в грудь.

Да, он сделал это, и сделал один: многочисленные помощники — это простые технические исполнители, даже Васька Щуп, они ничто без его направляющей, чудодейственной воли. Не за горами тот день, когда он соберет в кучу самых влиятельных людей в этой стране, возьмет за руку Президента и отведет их в Зону.

— Смотрите, — скажет им. — Вот образец. Сравните, что сотворили вы, со всеми своими заокеанскими консультантами, с огромными средствами, с невосполнимой затратой ресурсов, и что получилось у меня одного.

Ему не надобно других наград, а только увидеть вытянувшиеся, растерянные, восторженные лица этих людей, многие из которых едва кивали при встрече, а некоторые до сих пор упорно, пытались загнать его в клетку, как уголовную нежить. Он знал всем им цену. Ничтожества, годные лишь на роли обслуги. Дурной случай поднял их наверх, но и властвуя они оставались такими же серыми крысенятами, клацающими вечно голодными челюстями, как и обитатели подземелья. Он покажет им, на какие деяния способен действительно свободный, гордый и бесстрашный человек.

Как всегда при воспоминании о Зоне, на его лице затеплилась мечтательная юная улыбка, и с нею он вошел в квартиру. Сонечка его не встретила, значит, готовила какой-то сюрприз, как и он для нее.

— Ау! — окликнул негромко. — Где прячется моя дурашка? Папочка принес подарки!

Дурашка сковырнулась откуда-то сверху, возможно, с вешалки, он толком не успел понять, как уже повисла на нем. Начала душить и царапаться, еле скинул на пол, хохочущую, издающую истошные вопли. На ней, естественно, ничего не было, кроме шарфика, болтающегося между сочными детскими грудяшками. К ее постоянной голизне он привык, ей всегда жарко. Ничего, попозже он ее маленько охолонит.

— Ты кто сегодня? — спросил Донат Сергеевич.

Сонечка оказалась кошкой, гуляющей сама по себе. Мяукнула с пола:

— Где подарки, старый прощелыга?!

Прекрасно знала, что ему не по душе любое обращение со словом «старый», не боялась испытывать судьбу. Сонечка ничего не боялась. Ее манило в пропасть.

— Будешь хамить, — предупредил, — ничего не получишь.

Но смилостивился, усадил на колени. Вместе тяпнули ликера, ее любимого, абрикосового. Донат Сергеевич достал из кармана сафьяновую коробочку с золотой побрякушкой — цепочка с медальоном-камеей. Знак Сатурна. Сонечка повертела гостинец так и сяк, поднесла к глазам, потом с улыбкой повесила цепочку ему на ухо.

— Не нравится?

— Папочка очень щедрый, но кошке надоело взаперти. Она хочет на волю.

— Ишь ты, — удивился Мустафа. — И что ты имеешь в виду под волей? Курский вокзал?

Девочка сладко зажмурилась, на припухших губах светлая капелька ликера. Теплый упругий комочек плоти, распаленный юной негой.

— Неужто папочка думает, что может запереть солнечный зайчик?

— Это ты — солнечный зайчик?

— Милый дедушка, поедем гулять. Пойдем в ресторан, куда хочешь. Не могу больше здесь. Душно мне.

Егозила все активнее, норовя тугими ягодицами пробудить в нем желание, и добилась своего, шалунишка.

— Хорошо, — вздохнул Мустафа, — поедем. Но сперва ступай в ванную, я тебя помою.

— Я и так чистая, папочка!

— Иди, не спорь, озорница.

Спорхнула с колен, умчалась в ванную. У Доната Сергеевича было намерение подсунуть ее мсье Дюбуа в качестве первого маленького сувенира, но теперь он окончательно передумал. Есть вещи, которыми не стоит делиться. Их даже нельзя продать. Все равно продешевишь.

Укутанная белоснежной пеной до плеч, Сонечка млела в ванне. В расширенных зеленоватых очах сумеречный блеск. Стараясь не замочить рукав рубашки, Донат Сергеевич осторожно потянул розовый, напрягшийся сосок. Девочка призывно застонала.

— Папочка, родной, залуди мне прямо здесь!

Дурь кинулась ему в голову.

— Встань, пожалуйста!

Расплескивая воду на пол, послушно выпрямилась. Прижала к мокрому животу его седую, лысую башку. Страстно бормотала:

— Старенький мой! Животинка моя! Ну возьми меня, возьми! Чего ждешь?!

Подсек под коленки, толкнул, Сонечка плюхнулась вниз, обрушилась, как тысяча наяд, затылком приложилась к ванне. Взгляд налился безумной отвагой.

— Ну старичок! Ну не будь же соплюшкой! Боже мой, подумал он, и это тамбовская курочка.

К чему катится мир? Тупо спросил:

— Родители-то небось переживают, где ты?

Взглянула с недоумением и вдруг захохотала как безумная, колотя ладошками по пене: едкие брызги полетели ему в лицо.

— Ну, дедка, уморил! Какие родители? Папка с мамкой, что ли?

— Что смешного я сказал?

Опомнилась от его скучного голоса, но враз не сумела остановиться.

— Как же не смешно, миленький, как же не смешно! Про родителей вспомнил! Который день красну девицу во все дырки тралишь, в лоскуты расквасил — и туда же. Что подумают родители. Правильно про вас пишут: реликты.

Надавил могучей ладонью на смеющийся рот, убрал под воду смазливое личико. Держал плотно, уверенно, да она вроде и не трепыхалась. Отпустил — не сразу вынырнула. Отплевалась, отдышалась — бедовые очи засияли азартом.

— Что, старый клоп, замочить решил? Гляди, с того света зацеплю.

Пора было кончать. Двумя руками ухватил за плечи, погрузил с головой. Стерег, давил бьющуюся, конвульсирующую тушку, чувствуя прилив немого сердечного восторга. Сколько раз помогал смерти управиться, и всегда накатывало вот это — почти счастье, почти покой, полное забвение мерзостей бытия. Счет времени пошел не на секунды, по закону вечности.

Когда вытянул из-под воды, прислонил к стенке ванны, она была мертва, но еще словно дышала.

Блаженно любовался, как произведением искусства. Да, она была слишком дерзкой, чтобы жить, но жалко ее до слез.

На ходу стягивая промокшую, прилипшую к телу рубашку, пошел в комнату. Оттуда позвонил в контору, чтобы прислали крытую перевозку. Диспетчер ни о чем не спрашивал, отвечал по-военному: «Так точно! Есть!» Кто-то из новеньких, а службу знает, молодец.

— Как тебя зовут, диспетчер?

— Георгий Кулик, ваше превосходительство!

Четкий, разумный ответ, надобно поощрить Кулика, отвечающего за все каналы городской связи.

Повесил трубку и зачем-то понюхал рюмку, из которой Сонечка недавно лакала ликер. Там светилась на донышке капля, как ее закатившийся глазик.

Он был доволен, что удалось оказать милой крохе добрую услугу. В Зоне помирают долго и нудно, и неважно, в какой — в той маленькой, которая ей грозила, или в большой, где она угадала родиться.


Глава 4

Пуленепробиваемая дверь, обитая кожей. Гурко позвонил. Через некоторое время «глазок» встрепенулся. Девичий, робкий голос: «Кто там?»

— Это я, Иркин племяш.

Его долго разглядывали, но открыли. Блондинка лет двадцати пяти, с чуть припухшим лицом, ненакрашенная. Ближайшая подруга пропавшей без вести Ирины Мещерской. Час назад Гурко разговаривал с ней по телефону. Объяснил, что приехал в командировку из Таганрога, рассчитывал остановиться у тетки, но ее не застал. Вот незадача, он же посылал Ирке телеграмму. Соседи вообще несут какую-то туфту. Будто Ирку не то похитили, не то убили. Приходила якобы милиция и всех опрашивала. В милицию он, разумеется, попозже сходит, но сперва хотел поговорить кое о чем с ней, со Светланой, потому что Ирка считает ее как бы сестрой. Легенда была шита белыми нитками, но в Москве любой бред сходил за чистую монету. Светлана Китаева даже не спросила, откуда у него ее телефон. И адрес свой не назвала, просто сказала: «Хорошо, приезжайте!», как если бы они были давно знакомы.

Гурко не удивился. Он навел о Китаевой необходимые справки и предполагал, что после смерти мужа, известного музыканта, у нее мозги набекрень.

Затевая охоту, Гурко ничего не делал случайно, хотя на первых шагах всегда больше полагался на интуицию, чем на компьютерный расчет. Он часа три изучал папки с документами, взятые у Самуилова, и только когда уткнулся носом в досье Ирины Мещерской, воображение заработало на полную мощность. С двух маленьких фотографий на него глядело изящное, полное внутренней смуты лицо. Он ощутил предостерегающий толчок под сердцем, и голос кармы подсказал: след!

Еще ничего не зная о Мещерской, кроме того, что крылось за скупыми строчками досье, он почувствовал тягу к ней. Откинулся в кресле, закурил, прищурился — и перед глазами поплыли яркие, как на цветном экране, картинки. Вот стройная модно одетая женщина спускается в метро. Она знает себе цену и не обращает внимания на грозные взгляды мужчин. Но и не уклоняется от них. Вот она в ресторане дерзкой рукой подносит к губам бокал шампанского. Одинокая, бездетная и безмужняя, не связанная никакими обетами. Вот ее хрупкая фигурка вспыхивает светлым пятном на берегу Сены. Белокурая искательница приключений на гастролях в Париже. Модели причесок на глянцевой обложке модного журнала. Красивая женщина, кропотливо строившая собственный счастливый мирок, но не сумевшая уберечь самое себя. Почему?

Исчезновение — вот самая полная метафора трагических дней. Исчезает все, что так надежно было под рукой еще вчера. Рушатся государственные структуры, и вместе с ними распадается на атомы слабый человек. Апокалипсис застал врасплох даже тех, кто готовился к нему заранее.

— Я тебя найду, — пообещал Гурко женщине, взывающей к его силе с крохотного портрета, — и, если ты мертва, справлю тризну.

Это обещание вдруг показалось ему важнее всего, что он говорил и о чем думал в последние месяцы. Уже к вечеру он позвонил в обитую кожей дверь кирпичного дома на Яузской набережной.

Блондинка Света, у которой по ошибке шлепнули мужа на автобусной остановке, задвинула два мощных засова и провела его в комнату. Не прошло и пяти минут, как стало понятно, что она трясется от страха. От еле заметного следа пахнуло паленым.

— Вы правда Ирочкин племянник?

— А то кто же? — Гурко улыбнулся. — Вас смущает мой возраст, но это легко объяснить. Мой отец старше ее мамочки на целую четверть века. Это бывает, поверьте. Редко, но бывает.

— Понимаю, — глубокомысленно кивнула она, услыша эту полную чепуху. — И что вы хотите выяснить? Я же ничего не знаю. Ирочка действительно пропала. Позвонила — и пропала. В милиции сказали: не волнуйтесь, все в порядке. Как это в порядке? Ведь ее же нет…

Страх синел в глазах, отбрасывая на щеки мертвенный отсвет. Гурко заметил грубовато:

— Я вообще-то с дороги. Может, чайку попьем? Я конфет принес.

Света поглядела растерянно и вдруг опомнилась, преобразилась, засуетилась:

— Ой, извините! Конечно, конечно… Что же это я?

Чай пили на кухне — с бутербродами, с конфетами, с печеньем. Мало того. Молодая хозяйка, окинув гостя внимательным взглядом, разогрела борщ, а потом и котлеты с картошкой. Ненавязчиво на столе засветилась бутылка «Столичной». Гурко основательно подзакусил и за ужином выяснил причину Светиного заторможенного состояния. За последние два-три дня ей было несколько странных телефонных звонков. Звонивший мужчина иногда дышал в трубку и молчал, а иногда произносил загадочную фразу: «Ну ладно, после поговорим», — и вешал трубку.

— Почему вы думаете, что это был мужчина? — поинтересовался Гурко.

— Как почему? У него же мужской голос.

— Ничего не значит, — солидно возразил Гурко. — У меня в доме бабка живет, пьянчужка. Как нажрется, таким басом орет, можно подумать, взвод ментов гуляет.

Света охотно улыбнулась. Они уже опрокинули по две-три рюмки, и беседа приняла доверительный характер. Света думала, что ей впервые после случайной смерти мужа наконец-то повезло: явился настоящий провинциальный кавалер, который за обе щеки уписывает недельного срока борщ и ко всем ее страхам относится всерьез. Она уже начала прикидывать, как бы задержать его подольше.

Кроме звонков по телефону, кто-то вчера ночью ломился в дверь, звонил и колотил ногой. Но в «глазок» она никого не увидела. И еще. Сегодня, когда она бегала по магазинам, ее сопровождал в отдалении мужчина средних лет, прилично одетый, в надвинутом на лоб кепаре, но не таком, как у Лужкова, а с длинным козырьком, как у французских клоунов.

— Почему ты думаешь, что он именно за тобой следил? — опять усомнился Гурко.

— Как же иначе, Олег?! Я же не дурочка. Вхожу в магазин, он ждет на улице. Иду в другой — он следом. Но ни разу не приблизился. До самого дома проводил. Ты что, не веришь?

— Я вот что скажу, — Гурко наполнил рюмки. — Я, конечно, человек женатый, случайных знакомств избегаю, но если бы увидел на улице такую девушку, как ты, вполне мог бы увлечься. Не прими за комплимент.

Света слегка порозовела и подумала: какое же он все-таки чудо, Иркин племянник. В Москве таких мужчин уже не осталось. Он был прост, незатейлив, но глядел ей прямо в душу.

— Ты мог бы переночевать здесь, — сказала она невпопад. — Вдруг ночью опять будут ломиться.

— Да вроде стеснять неохота, — Гурко солидно покашлял, ухватясь за бутылку. — Хотя, конечно, я бы на кухоньке вполне поместился. Чем в гостиницу ехать.

Света грустно улыбнулась. Она понимала, что неожиданный гость хотя с виду незатейлив, но вряд ли ублажишь его кухонькой. Вон какой плечистый бугаек.

— В Москве почти стало невозможно жить, — пожаловалась она. — Какой-то притон. Выйдешь на улицу, и кажется, вокруг одни бандиты.

— В Таганроге тоже неспокойно, — утешил Гурко. — Кроме бандитов, там еще полно бешеных собак.

— Как это? — ужаснулась Света.

— Да так, натурально. Лежит какая-нибудь занюханная собачонка, вся запеклась на солнце, а зазеваешься — цоп за ногу! Пожалуйста — сорок уколов. Меня самого три раза кусали.

— И каждый раз делали уколы?

— Я их сам себе делаю. Шприц вон вожу в портфеле.

Прелестный юмор, подумала Света, просто прелестный. Какая уж там кухонька!

Гурко попросил еще раз подробно пересказать последний разговор с подругой. Света пересказала. Ей уже нравилось ему подчиняться, хотя он вроде ни на чем не настаивал. В тот вечер у нее были гости, покойного мужа друг с женой. Пили, слушали музыку. Ирка позвонила около полуночи. У нее был кто-то. Какой-то мужчина. Она уговаривала Свету приехать. Непонятно зачем, если у нее был мужчина. И разговор оборвался как-то внезапно, на полуслове.

— Пожалуйста, припомни слово в слово, что она говорила.

Света напрягла память.

— Сказала, что боится.

— Кого боится? Этого мужчину?

— Ну да. Я еще спросила: что он, кавказец?

— И что Ира ответила?

— Она сказала: «ой!» Олег, почему ты допытываешься? Думаешь, этот мужик… Вряд ли. Ирка осторожная. Кого попало в дом не водит.

— Значит, она с ним встречалась?

— Наверное, встречалась. Но ничего серьезного. Если бы серьезное, я бы знала.

Гурко машинально осушил чарку.

— Светлана, скажи правду. Мне можно. Мы родня. Она что, подрабатывала этим?

— Нет. Честное слово, нет. Зачем ей? Она в своем салоне зарабатывала, как нам и не снилось. И потом… Она брезгливая, ты же знаешь. Конечно, сейчас принято считать, что в этом нет ничего зазорного, иначе не проживешь, но Ирка святая.

— Это понятно, но все же…

— Олег, думаешь, ее убили?

— Это не важно. Главное, ее найти. Живую или мертвую. Не чужие все-таки. Хотя бы похоронить по-людски. Да и родителям надо сообщить. Они у нее где?

— В Благовещенске, — ответила Света, очарованная его деловой невозмутимостью.

— Правильно, в Благовещенске. А кто они, знаешь?

— Ирка говорит, оба алкаши. Но она их любит. Каждый месяц по лимону отсылает.

— Матушку с отцом нельзя не любить, — строго заметил Гурко, — Какие бы ни были, других не будет. Подумаешь, спились. Кто сейчас не спился. Время такое.

— Ты тоже спился, Олежек?

— Пока балансирую на грани. Не больше бутылки в день… Знаешь что, Светлана, пойдем-ка мы с тобой прогуляемся.

— Зачем? — испугалась девушка. Она уже мысленно подтягивалась к кровати, ей показался странным этот каприз.

— Оглядим окрестности. Вдруг и правда твоя хатенка на сигнале.

Тут ей в голову пришла мысль, что племянник Ирины не совсем тот, за кого себя выдает. Но какая разница? Сильный, ладный мужик, от которого пахнет молоком, забрел в кои-то веки на огонек. Не черт же с рогами.

Пришлось одеваться, искать сапоги. Пока одевалась, Гурко деликатно поддерживал девушку за локоток. Она сделала попытку упасть, чтобы ухватил ее покрепче. Только покойный муж был к ней так внимателен, да и то не всегда. Разве что первые несколько дней знакомства.

— Олег, ты в самом деле женат?

— Пусть это тебя не беспокоит.

На улице стоял такой вечер, какие бывают на Пасху или перед бомбежкой. Тишина, покой, будто всю гарь вытянуло в небеса. Фонари плыли над рекой елочной гирляндой, от воды тянуло живым запахом рыбы.

— Видишь, никого нет, — Гурко покровительственно обнял ее за плечи. Они устроились на лавочке у реки, на легком ночном июньском сквознячке. Набережная была пуста насквозь, и в этом не было ничего удивительного. Москва затворялась с темнотой, точно впадала в коллапс. Жители хоронились по своим квартирам, не рискуя без крайней нужды высунуть нос дальше лифта. Многие истратили последние сбережения на модные бронированные двери, в душе горько сознавая, что это такая же защита от беды, как закрыться ладошками от чумы. Оставались, разумеется, в Москве места, и даже целые улицы (к примеру, Тверская), где странные человекоподобные существа, нарядно одетые и со скошенными затылками, пировали и гуляли всю ночь напролет, но это лишь добавляло в призрачную суть города щепотку потусторонней жути.

Девушка доверчиво льнула к своему неожиданному защитнику. Оба курили, и дымок от сигарет застывал в воздухе причудливыми фигурами. Гурко лопатками ощущал, какую отличную они представляли собой мишень. Он заметил, как двое битюгов в распахнутых длинных куртках поспешно скользнули под арку, когда они вышли из дома, и еще засек черную «Волгу» с заляпанными номерами, которая ткнулась носом в телефонную будку напротив подъезда. Так на ночь машину не паркуют. За Светой не просто следили, ее готовились убрать. Видимо, случай вывел Олега в нужное место в нужный момент.

Похоже, серьезных людей обеспокоил ночной звонок Ирины Мещерской, и для порядка они решили зачистить всю цепочку. По чистому недоразумению Гурко подкатился под руку. Теперь, скорее всего, исполнители запрашивали у начальства указания, как поступить с неизвестным. Если он верно оценивает ситуацию, то боевикам будет велено повременить. Вплоть до выяснения. Ему был знаком этот почерк, не воровской, расчетливо осторожный. Почерк не банды, структуры, где распоряжения отдает не раздухарившийся пахан за бутылкой, а все ходы предстоящей операции опрятные сотрудники сперва закладывают в вариантную сеть компьютера. Таких структур в Москве немного, две-три-четыре, и уже года два как они начали подминать под себя прославленные группировки, типа солнцевских и одинцовских, победно заявивших о себе на заре перестройки. Обыватель по инерции опасался схлопотать пулю в подъезде, трепетал при виде грозных вооруженных молодцов, веселой кодлой вываливающихся из «мерседесов», почитая именно их за кару Господню, но те, кому положено знать, понимали, что лишь с появлением таинственных наглухо законспирированных структур над городом окончательно нависла общая, братская могила. Вся московская братва, от мелких бычар до крупных авторитетов, пылилась в пронумерованных папках на полках спецслужб, в ожидании часа «X»: на случай приказа было просчитано даже количество камер, куда их можно втиснуть; более того, отдельные папки были помечены кодовыми стрелками, которые обозначали, что данного фигуранта вовсе необязательно довозить до камеры; но с новыми криминальными структурами дело обстояло иначе. На них, по сути, не было конкретного материала, и многие факты наводили на мысль, что управляли ими с самого верха, куда ни при каких обстоятельствах не могла дотянуться карающая рука правосудия. Когда Гурко пытался смоделировать, представить себе этого верховного распорядителя, поставившего на счетчик не обнаглевшего должника, а всю страну, перед его смущенным воображением неизменно вставал облик гоголевского Вия, с тяжелыми, земляными веками, с пустыми глазницами и с неопределенными, ускользающими чертами, неуловимыми для взгляда обыкновенного смертного. Впрочем расплывчатость, мнимая удаленность цели делала ее еще более привлекательной для специалиста.

— Светланочка, — ласково обратился Гурко к будто задремавшей девушке, — тебе ни о чем не говорит такое имя — Мустафа?

— Почему же не говорит?

За секунду до выстрела он почувствовал пулевой холодок, но не успел пожалеть ни себя, ни девушку. Да и о чем жалеть? В затеянном на святой земле хороводе смерти человеческая жизнь перестала считаться чем-то таким, что имеет отдельную ценность. Определенную роль играла принадлежность к сословию. По особому тарифу шли люди-банкиры, люди-чиновники, люди-бизнесмены — до десяти тысяч долларов за штуку. Ниже, но достаточно высоко котировалась обслуга режима — бычары, творческая интеллигенция, журналисты-озорники, проститутки, кавказцы, борцы за права человека, красномордые существа, игриво называвшие себя экономистами, — за каждого можно было при удачном раскладе слупить до двух-трех тысяч зеленых. Основная масса населения, земляные черви, производители так называемых материальных ценностей, женщины с тугими животами, предназначенными для родов, и все прочие, кто с тупой радостью внимал заклинаниям колорадского телевизионного жука, выжигались, вырубались целыми плантациями, подобно сорнякам перед новыми посадками. И все же Гурко испытал точечный приступ сочувствия, когда из сумрачной, электрической мглы высунулось хрусткое жало и вонзилось девушке под лопатку. За несколько часов он привык к хлопотливой блондинке, доверчиво прильнувшей к его плечу. Она надеялась вместе с ним лечь в постель, а взамен ей пришлось в одиночку хлебнуть прощальной тоски.

— За что, Олег? Почему?! — шепнула беспомощно, и взгляд ее потух. Он аккуратно уложил ее на скамейку и ждал, пока снайпер прицелится вторично, надеясь перехватить пулю в полете, но выстрела не последовало.

Его догадка, как и предположение генерала Самуилова, печальным образом подтвердилась. Орудовала не банда, не группировка, не черные рыцари беспредела, а хорошо организованная структура, которая подпитывалась не кровью, а информацией. Инстинктивно, по наитию он взял верный след. Его не убьют, пока не допросят. Пока не высосут из него то, что дороже жизни и денег.


Глава 5

Когда безусым младенцем Хохряков выбирался из материнского чрева, царапнул напоследок острым ноготком сокровенную полостную вену и успокоил матушку навеки. С таким подвигом и появился на белый свет. Уродился крепеньким голяшком, поросшим золотистым пухом, с несколькими готовыми зубиками во рту. Когда принесли его в церкву крестить, батюшке Николаю на таинстве сделалось дурно, он упал на пол, забился в непонятной судороге, и не минуло суток, как отправился следом за матушкой карапуза. Были и другие неприятные предзнаменования, но деревня на ту пору, выпустя в луга железного коня, не отвлекалась на невнятную мистику. Была как раз середка между первым (1917 год) и вторым (1985 год) пришествием нечистого, и трудовой народец пребывал в самозабвении, как бы отпущенный для короткого вздоха. К тому же вскоре пришлось унимать и гнать восвояси налетевшую с Запада тупорылую орду, и на это ушло много сил и средств, возможно, чрезмерно много сил и средств. Великая война, как крестная мука, вытянула из народа вековые запасы энергии, отчего он ослабел настолько, что, почти не приходя в сознание, направил долгие щупальца в космос, уповая единственно на ту помощь, коей не было для него на земле. И сразу после запуска спутника погрузился в окончательный, мертвый сон. Видные современные теоретики, твердящие, как аксиому, что эта страна не имеет права на существование, а только вредит всему остальному свободному миру, уверяют, что Россию можно было добить уже в 60-е годы, но получилась странная заминка, продлившаяся аж сорок лет — до прихода меченого посланца.

Деревня окочурилась сама по себе, еще задолго до Горбатого, истощив душу терпеливым ожиданием небесного знамения. Выпекала свои куличи, пила самогон, заедая картохой, хирела, постанывала, погружаясь в анабиоз, но и в таком виде показалась невыносимо живой для новых пришельцев. От нее исходил тот едва уловимый шелест, что и от трепещущих по осени листьев осины. Этот звук смертелен для жирных, поросших шерстью ушей убийц, как голос растерзанной жертвы, донесшийся из смежного измерения. Лучшие, изощреннейшие умы человечества в Кремле и в закрытых, секретнейших лабораториях Пентагона бились над проблемой, как навеки запечатать скорбно молящиеся уста, как одолеть мистику самовозрождающегося духа, потому что пока эта земля дышала, хотя и с натугой, нелепо было трубить о полной победе и утверждать, что рабская страна вписалась наконец-то в цивилизационный процесс. Главная трудность была в том, что, доведенная до отчаяния, низведенная на уровень гигантской водоросли, деревня уже не воспринимала ни боли, ни угроз, ни оскорблений, ни ядовитых посулов накормить ее досыта и каждую избу обеспечить спутниковой антенной «Аякс». Для умерщвления надобен контакт, смерть приходит через соприкосновение, а если нет ни того, ни другого, то о каком положительном результате можно говорить?

Ваську Хохрякова деревня изгнала в 47-м году, побив камнями. Способ избавления от скверны, непривычный для северных народов, но ничего иного не оставалось: от кулаков и топора семнадцатилетний оборотень ловко уворачивался, словам внушения внимал с презрительной ухмылкой. Терпение односельчан истощилось, когда в избытке любовной страсти, не добившись взаимности, Васька в дровяном сарае нанизал на вилы отроковицу Настену, Дочку звеньевого Охметьева. Из деревни он уходил смеясь, дурашливо пританцовывая, брошенные в него камни срывал могучей дланью на лету, как цветы с газона. Обещал вернуться и пожечь деревню синим пламенем, но в тот раз не успел. Закон погнался за ним и настиг на подступах к Москве. В те годы Закон был не тот, что ныне: по нему что давали, то злодей и получал. Иногда больше, но никак не меньше. След Васькин на восемь годков затерялся в пучине Колымы.

На медных рудниках, а впоследствии — легкая доля! — на лесоповале с ним произошел ряд таких изменений, что когда он вернулся в родную деревню, то даже недобитая, скособоченная красавица Настена его не сразу признала. Улетал вольный сокол, матюган, убивец, неукротимый любовник, воротился седобородый, пожилой человек в темно-синем прорезиненном плаще, с тусклыми глазами, повернутыми вовнутрь. Много черного опыта начерпала душа в неволе, но твердо он знал теперь одно: пока не покончит с деревней, уславшей его в ад, так и будет стареть, обретая все большее сходство со свечным огарком. Первым делом подгреб к дому Охметьева и бухнулся на колени посреди пыльного двора. На крыльцо вышли сам хозяин и кривобокая Настена, который год терпящая в сердце стальную занозу. С изумлением взирали на седого путника.

— Люди добрые! — возопил Васька Щуп. — Вину искупил целиком, о снисхождении молю! Простите Христа ради!

Затем начал кувыркаться, валяться в пыли, аки запущенный волчок, согнав со двора всю птичью живность. Настена, признав гостя, в ужасе прикрыла рот ладошкой, умчалась в дом. Хозяин спустился с крыльца, поднял из пыли вертящегося прохвоста, тряхнул за ворот, заглянул в тусклые глаза:

— Ты, что ли, Васька?!

— Я, Матвеич, душа из меня вон. На кол сяду, коли не простишь. Отпусти грех, будь отцом родным!

— Какой я тебе отец, — усомнился грузный звеньевой. — Зачем опять чудишь? Шел бы миром отсель.

Васька перестал вихляться, ответил проникновенно:

— Сукой буду, Матвеич, некуда идти.

— Врешь, — не поверил звеньевой. — Свет большой, таким, как ты, в нем просторно.

— У меня справка. С ней токо до первой сосны ходу. Заступись перед обществом, Матвеич. Тебя послушают.

— Настену видел?

Тут Васька выложил припасенный козырь.

— Я на ней женюсь, Матвеич. Внучат тебе нарожаем. Сукой буду, женюсь!

Заронил сомнение в душу мужика, довольный удалился.

Распечатал старую избу, три дня носу на улицу не казал, гнал самогон. Деревня бродила вокруг, с опаской взирая на сизый дымок из трубы. Все понимали, что полагается за такие забавы, и завидовали тихому мужеству возвращенца. Уполномоченный Сергеев по просьбе односельчан наведался к Ваське, чтобы уточнить ход вещей. Хохряков усадил его в красный угол, с поклоном поднес жбан только-только устоявшейся браги. Сергеев, в отличие от многих Других уполномоченных, побывал на фронте и вернулся оттуда без руки и с одним глазом. Деревня его уважала. Единственным глазом он просекал сущность любого человека до самых печенок и угадывал врагов народа даже там, где их отродясь не бывало. Жбан он принял охотно, не чинясь, выпил и нацелил на Ваську ножевое око.

— Выходит, злодеюшка, не на пользу тебе пошел исправительный срок?

— Закуси, Сергеев. Пожуй рыбки сибирского засола.

— Я ведь, Вася, могу тебя прямо здесь положить, а могу в район доставить на пересылку. Как предпочитаешь?

— За что, Сергеев? Я чистый вернулся. Хочу праздник устроить людям, чтобы зла не держали за прошлые вины.

— Зачем мужиков смущаешь? Почему не купил вина в монопольке?

— Опомнись, Сергеев. Где я денег возьму на монопольку?

— Самогон из чего гонишь? Из торфа?

— Мешок сахарцу купил, дрожжец, вот и вся заначка.

Уполномоченный опустил око долу, смачно пожевал губами. Васька догадался, подоспел со вторым жбаном. В охотку Сергеев сунул в пасть шматок жирной красной рыбы, одновременно задымил «гвоздиком», намеренно отказавшись от предложенного «Беломора». Было видно, что готов принять решение. Васька ждал, смиренно вытянув руки по швам.

— Недели хватит? — спросил уполномоченный.

— В каком смысле?

— Не умничай, парень. Тут тебе не тюрьма. У нас каждый мерзавец на виду, как самолет в небе. Крылышки враз подрежем. Худого на уме не таи. В неделю укладайся, а там увижу, что с тобой делать. Возможно, совершаю роковую ошибку, но думаю, народ поймет.

Васька проводил важного гостя до калитки, в гостинец завернул громадный оковалок копченой семги.

На другой день пошел по домам, приглашая на гулевание. Угадал с праздником отменно: народец еще не просох от сильных впечатлений рождественской пьянки. Мужики встречали его умоляющими, просветленными взглядами и готовы были немедля потянуться хоть на край света. Заартачился один председатель: харч у него в доме не переводился, да и дармовая косуха была не в диковину. Зато из всех окошек торчали голодные лики прихлебателей.

— Как же я к тебе пойду пировать, — усовестил он Ваську, — ежли мы на разных планетах живем?

— Объясни, председатель!

— Чего объяснять. Ты по натуре насильник и вор, а я поставлен для исполнения партийного дела. За одним столом нам не сомкнуться. Или не разумеешь?

Васька сразил его могучим аргументом:

— С разрешения уполномоченного, председатель.

— Сергеев тоже придет?

— Самолично день назначил, — Васька скромно потупился. — Может, из района кто заглянет. Не могу точно сказать.

— За что же такая честь?

— Приходи, сам увидишь.

Председатель задумался, не заметив Васькиного ухода. У него на столе лежала газетка, в которой про товарища Берию было сказано, что он оказался английским шпионом. В той же газетке в международном разделе была опубликована любопытная заметка о том, что в реке Миссисипи обнаружили удивительную бактерию «синдрофактурию», чудом сохранившуюся с мезозойской эры. Проникая каким-либо образом в организм человека, эта страшная мезозойская тварь не наносит ощутимого вреда, но по истечении определенного срока, внедрившись в клетку, напрочь лишает организм способности к детородному синтезу. Из чего автор справедливо заключал, что если в ближайшее время капитализм не упреет от множества социальных язв, то неизбежно окочурится от этой таинственной непобедимой бактерии. Кроме того, накануне председатель получил из района секретную депешу, в которой предписывалось усилить бдительность по отношению к ветеринарной службе, хотя не уточнялось, с чем связано предостережение. Председатель, будучи внуком тамбовских повстанцев и сыном кулака, умел на основании скудной, противоречивой информации проводить сопоставления, которые, пожалуй, привели бы в оторопь какого-нибудь американского умнягу-бактериеловителя. Из логической цепочки — Берия, мезозойская «синдрофактурия», депеша о ветеринарах и явление убивца, пригласившего его на пир, — он сделал (интуитивно) безошибочный вывод, что подоспели, кажется, новые времена и пора готовить задницу к очередной порке. Это было горько, но привычно. Сколько он себя помнил, новые времена практически не прерывались ни разу.

В ночь перед праздником Васька Хохряков вышел на двор покурить. Мороз ударил крепкий, звезды блестели, точно смазанные соляркой. В старом свитере и в хлипком плаще Васька не чувствовал холода. Бывало и холодней, чего вспоминать. Ум его был спокоен. Он хорошо приготовился к завтрашнему дню. Еще одно усилие, и он навеки освободится от старых, смутных теней, бродящих по этой округе. Уйдет, ускользнет в иную жизнь, где его никто не достанет. По опыту он знал: не те цепи вяжут, что на ногах, а те, что на сердце. Пока их не распилишь, спасения и воли не будет.

Без удивления заметил, как от темного плетня отделилась тень.

— Ты, что ли, Настя?

— Я, Вася.

Он ее ждал, но на всякий случай спросил:

— Зачем пожаловала?

— Папаня сказал, ты жениться надумал. Правда ли?

Девушка дрожала в овчинной шубке, как сосулька под стрехой.

— А ты против?

— Ты меня уродкой сделал, Васенька. Кто ж меня порченую возьмет?

— Значит, столкуемся. Пошли в дом.

В избе у печки она быстро отогрелась, распахнула шубку. Открылось нарядное, крепдешиновое платье с белым воротом. Он глядел на нее без особого интереса. Красивое, будто на иконе очерченное лицо и тонкая шейка, скошенная набок, как у подстреленной утицы. Она принадлежала к тому миру, который он ненавидел. Смрадное болото. Здесь не люди живут — пеньки. И из него хотели заделать пенька — да накося вам!

Но — упертые, нерушимые, готовы сгнить в болотной жиже и никого из своих цепких лап не выпустить. Слава Богу, попадались в неволе знающие, серьезные люди, открыли глаза. Теперь он прозрел. Смысл жизни, который прежде смутно чувствовал, предстал перед ним во всей блистающей наготе. Вся Россия, дьявол ее побери, — бескрайнее, гнилое болото. Его надобно осушить, перепахать и завалить камнями, чтобы не воняло.

— Ты зачем в натуре приперлась? — спросил Васька, не отводя стылого взгляда от напрягшихся под крепдешиновой тканью пухлых девичьих бугорков. Восемь, почти девять лет у него не было бабы, если не считать Катюху Пропеллера, которая предоставляла свои прелести особо рисковым охотникам через отверстие в колючей проволоке. Васька попробовал разок, но так поранился впопыхах, что вместе со спермой слил в вечную мерзлоту не меньше литра горячей кровцы.

— Не знаю, — Настена отворила в улыбке ровные белые зубы. — Папаня послал. Сходи, говорит, разведай. Брешет турок или нет.

— Я не турок, и ты не порченая, — возразил Васька. — Думай, о чем говоришь. Скособоченная — это одно, порченая — совсем иное.

— Ты мне, Васенька, не грудь, душу вилами проткнул. У меня больше души нету. Она вся скукожилась.

Хохряков понял, что девица полоумная, и это еще больше его возбудило.

— Не хотел я тебя убивать. Зачем кочевряжилась? Видела же, как меня повело. Да еще дразнила, сучка!

— Лучше бы убил, Васенька!

Не глядя в глаза, сдернул с нее цигейку. Настена не противилась, помогла ему, привстав. От нее несло жаром наравне с печкой.

— Ладно, сейчас погадаем, чего дальше делать.

— Как погадаем?

— В тюряге один халдей научил. Святой был человек. Дай палец.

Безопасным лезвием рассек подушечку на мизинце и, подставя чистое блюдце, сбрызнул капельку крови. Настена даже не пискнула, глядела зачарованно. То же самое он проделал со своим пальцем, уместил вторую каплю рядом. Аккуратно ссыпая из горсти, проложил между темно-алыми сгустками солевую дорожку. Сперва кровь дремала, но вдруг одна капля, Васькина, ожила, выпустила тоненький хоботок и, уверенно карабкаясь по соли, пододвинулась к Настениной кровинке. Настенина капля вздрогнула и выпустила свой собственный крохотный щупалец навстречу… Капля с каплей соприкоснулись, проникли друг в друга, зашипели, как на сковороде, вспыхнул зеленоватый, острый луч, блюдечко поперек треснуло… С истомным сердечным стоном Настена повалилась с табурета, Васька еле успел ее поймать. Донес до кровати.

— Что это было?! — Настена жалобно таращила глаза.

— Ничего, раздевайся, — вздохнул Щуп. — Видно, настал твой срок.

— Нет.

— Почему нет?

— Я боюсь.

Теряя терпение, потянул за белый ворот: две пуговки осыпались.

— Давай сразу договоримся, невеста, — надвинулся грозным оскалом. — Я велю, ты — делаешь. Другого между нами не будет. Поняла?

— Так и остался зверем, — догадалась Настена. — Кого можно уродить от зверя? Мохнатенького?

Дальше он не слушал. Рванул платье от ворота до подола, распустив на две половины. Под платьем на ней только сатиновые трусики, подцепил указательным пальцем — и нету их. Печная подсветка золотила кожу. Щуп сентиментально вздохнул. И никакой колючей проволоки, суки! Благодать! С тугим скрипом разворотил нежное лоно, так гора входит в мышь…

На дармовое застолье подтянулись все, кто смог доползти. Из влиятельных людей не хватало только председателя да звеньевого Охметьева. Не было, правда, и Настены, видно, отлеживалась на печи после любовной жути. Гостей набилось в избу — не продыхнуть. В основном мужики, бабы сидели по домам. Считай, все дурное племя деревенское кое-как уместилось за столом — по лавкам, по табуретам, а кто и так стоял на своих двоих, чудом выгадав толику жизненного пространства. И от каждой похмельной рожи разит лукавой, кирпичной усмешкой. Хохряков вглядывался, гадал: да кто же вы такие? Истинно, не люди. Не вы ли восемь лет назад гнали камнями, чаяли моей смертушки, а поманил стаканом, разом слетелись, как мошкара на свет. Если их принять за людей, то кто же тогда…

Самогонку разлил по четвертям, пили из граненых стаканов, чашек, плошек, из чего попало. Кому не хватило посуды, с нетерпением ждал, пока сосед опорожнит чашу. Разговор пока не вязался, только слышалось: «Ну, давай, что ли! Будь здоров! С прибытием тебя, соседушко!»

Чавкали, рыгали, жадно утоляя жажду и голод. Закусь была нехитрая, но чувствительная — вареная картоха, пласты соленой рыбы, сало и ведро квашеной капусты, которое накануне Хохряков почти задаром взял у соседки, прижимистой бабки Каплунихи. Как вкладчица пира, старуха Каплуниха сидела на почетном месте, рядом с хозяином, и уже успела кинуть в морщинистый роток пару граненых стопок. Сам Хохряков пил воду из персональной бутылки с праздничной наклейкой «Денатурат», украшенной сизым черепом со скрещенными костями. Никто его не осуждал: хозяин, в своем праве, денатурату, понятно, на каждую глотку не напасешься.

Многие мужики были изувечены войной. Хромые, помятые, в шрамах. Выделялся Мелеха Шустиков, лет тридцати улыбчивый сапер, сидящий неподалеку: единственным обрубком руки он ловко стряхивал в ротовую щель стопаря, и при этом она размахивалась черной ямой на середину щеки. Он был так потешен с этой своей канавой вместо рта, что Васька Хохряков невольно хихикнул. Вырвалось у него несуразное:

— Помнишь, Мелеха, как учил раков с-под коряг вытаскивать?

Инвалид с азартом закивал, давясь куском рыбы.

— Помню, Василек, а как же! Ты сам был тогда вроде рака.

Каждая четверть самогона была обильно заправлена лихим сибирским зельем — вытяжкой ахиллесова корня. Таежники травили им крысиную нечисть, а также использовали для втирания при суставной ломоте. Надежное, многократно проверенное средство, бесповоротно избавляющее человека от страданий и надежд. Оно вот-вот должно было подействовать — и подействовало.

Первой испытала на себе силу чудодейственного яда бабка Каплуниха. Не донесла до рта вилку с капустными перьями, пискнула что-то и ткнулась мордой в стол.

— Старухе капут, — провидчески пошутил Шустиков-старший, крепкий семидесятилетний мужик, заквашенный на столетие, в отсутствие молодых воителей перепортивший половину девок в округе, за что его уже много раз собирались укокошить, да все как-то руки не доходили у молодняка. Пошутил старый ходок, но как оказалось — в последний раз. Яд сперва приподнял его над столом, потом повалил на пол, где он долго сучил ножками, пуча по сторонам изумленные зенки. Следом начался массовый падеж. Мужики загомонили, почуя неладное, но вырубились один за другим, точно кегли, сметаемые невидимой битой. Изба задрожала от стонов и проклятий. Дольше всех почему-то продержался Мелеха-однорукий. Он обо всем догадался, но все же метнул в черный рот-канаву еще стакашку. Ухмылялся озорно, и канава расползлась на вторую щеку. Казалось, улыбающийся череп подрезали на две половины. Удивленный Хохряков заново наполнил его стакан.

— Давай, давай, — поощрил инвалид. — Меня отрава не берет.

— Почему? Заговор знаешь?

— Знаю. И заговор и приговор, который ты себе подписал, недоумок.

— Не груби, — нахмурился Хохряков. — А то ведь, кроме яда, имеются другие способы.

— Ничего у тебя не имеется, — спокойно отозвался калека, — кроме злобы. Погоди, придет день, она тебя и задушит.

Но стакан осилил лишь до половины, обрушился вместе с табуретом…

Избу Хохряков заранее обложил сухой соломой, в сарае припас две канистры с керосином. Дверь снаружи намертво заклинил ломиком и на окна приколотил по две ядреных поперечных доски, хотя выпрыгивать из дома было, пожалуй, уже некому. Кривя губы, пританцовывая, запалил дом с четырех углов. На удачу от близкого леса подул ветерок, мигом пламя поднял до стрехи. Отойдя на дорогу, Хохряков полюбовался делом рук своих, но на душе не было радости, на какую надеялся. Даже что-то вроде сожаления шевельнулось: все же отчий дом, денег стоит. Однако тут же устыдился: о деньгах помышляет тот, кого бесы крутят. Не в них счастье. Хуже: кто об них чересчур печется, тому отродясь не обломится.

Пылко дом взялся, как таежный сухостой, с уютным потрескиванием, с радужными сполохами на полнеба. До чуткого слуха Хохрякова долетели странные звуки, будто в грозном пламени заголосил! детский хор. Смахнув пот со лба, больше не оглядываясь, он поспешил к председателеву дому, чтобы поставить последнюю точку в этой затянувшейся на? долгие годы истории. Ночь была мутная, с морозцем, с редкими звездами, и хор за спиной растянулся на всю округу, услаждал, смягчал звериную тоску.

Председатель встретился ему у колодца, бежал с ведром, простоволосый, озабоченный, как старый коняга, опоздавший на выпас.

— Ты, Васька?!

— Я, Михалыч, я, кому еще быть. Да ты не гони, там все выпито.

Председатель враз сник, бросил ведро на снег. Беспомощно зыркнул по сторонам. Кое-где в окнах забрезжили лампы.

— Значит, учинил все же злодейство? И ведь я чуял, не хотел Сергеева в район отпускать. Дак разве удержишь, коли у него в заднице фитиль.

— Не жалей, Михалыч. Уполномоченного я на обратной дороге встрену, привет от тебя передам. С тобой давай потолкуем.

— Об чем, Василий? Разве ты человечью речь разумеешь?

— Помнишь, как свидетелей на суде науськивал? Какую пышную речь держал? Смерти требовал. Партия тебя поставила людей от бандитов защищать — так ты вякал? Ну и где твоя партия? Почему тебя не защищает?

— Сдайся, Василий. Власть тебя помилует, может быть. Ты же, судя по всему, умишком повредился.

— От твоей власти мне помилования не надо. Это она пусть пощады просит. Почин я нынче сделал, а кончу ею, вашей поганой коммунячьей властью, от которой спасу нет.

— Чего мелешь, Васька, окстись! В штаны не наложи, примерзнет.

Беспутный затеялся разговор, председатель не принимал Ваську всерьез, но лишь до той минуты, пока у того в руке не сверкнула ухватистая лагерная финяга.

— Эх, председатель, кончилась ваша сила. Старыми байками живете. Пока вот будем вас, как свиней, по углам резать, но дай срок, в Москве, на Красной площади наладим полный карачун.

— Кто это — вы? Урки, что ли?

— Эх, Михалыч, даже жалко тебя колоть. Слепой ты, замороченный. Дальше амбара земли не видишь. Но придется. Территорию надобно расчистить от старых пней. Работа большая, трудная, но необходимая.

— Кто же тебе так мозги промыл, Василий? Председатель уже понял, что ублюдка добром не угомонить, но не такой он был человек, чтобы сдаться без боя. У бешеного сучонка замаха не хватит, чтобы его угробить. Поднял со снега брошенное ведро: какое-никакое оружие. —

— Что ж, налетай, Васька! Поиграй в орлянку с председателем, коли приспичило.

Хохряков засмеялся ото всей души.

— Вот все, что у вас осталось. Пустое ведро да коммунячий гонор.

Шагнул к колодцу, вроде отступил, и тут же упора прыгнул на старика, играючи ткнул финягу в подбрюшье. Председатель выбежал на пожар налегке, в свитере и пиджаке — нож вошел в мякоть, как в масло. Однако, скользя по снегу, председатель махнул ведром, треснул Ваське по черепу, да с таким звуком, будто чурбак раскололся. Какой прыткий дедок! От боли, от неожиданности Васька вмиг озверел. Воткнул нож в председателя двадцать или тридцать раз (по следствию — сорок восемь), целя в шею, в лицо, в туловище, куда попало. Старик извивался по насту кровавым угрем, уворачивался и без устали размахивал окаянным ведром, пока Хохряков, осатанев от нелепого сопротивления, не расплющил ведро каблуком вместе с рукой. Тут председатель наконец утих, успокоился и что-то прошипел себе под нос, вроде подыхающей гадюки. Ваське вдруг до страсти захотелось услышать, что он там пробулькал на прощание, какой завет. Обхватил тушу за обмякшие плечи, притянул к себе. — Ну-ка, повтори, клоп!

Погорячился, конечно. Старик поднатужился и харкнул ему в глаза кровяным липким сгустком. Утерев лицо, Васька добил его точным, прицельным уколом в сердце.

В недоумении покидал деревню, которая так толком и не проснулась. Знакомым перелеском, через кладбище, спустился к реке и вскоре очутился на тракте, откуда предстояло пехать до райцентра еще верст двадцать. Мороз укрепился, и небо очистилось от слюдяной коросты. Наст проминался, будто земля чуть постанывала. Васька дивился тому, сколь живуч оказался старый засранец. Похоже, нелегкой и долгой будет победа, но лагерный учитель в черных очечках не обещал ничего другого. Когда описывал будущее, заглядывая в одному ему ведомую книгу судеб. Васька верил ему не разумом, сердцем. Учитель так говорил: десять, двадцать, тридцать лет минуют, но явятся новые, могучие свободные люди и задерут матушке-России обветшалый подол, вытряхнут из гнилых складок коммунячью моль и прокатят по ней асфальтовый каток. В свои двадцать пять лет Хохряков не сомневался, что доживет до светлых времен.


Глава 6

Мсье Дюбуа встречали в Шереметьево по высшему чину. Три серебристых «Мерса-континенталя», два джипа «Чероки», набитые отборными боевиками, небольшой мотоциклетный эскорт. Мустафа принял тучного француза в объятия прямо с трапа. По русскому обычаю троекратно облобызались. От француза воняло чесноком, из одной ноздри торчал пучок черных волос. А весь целиком он напоминал глинобитную машину времен нашествия на Сиракузы.

— Рад тебя видеть, брат! — искренне сказал Донат Сергеевич. — Добро пожаловать в Россию.

— О-о! — ответил мсье Дюбуа. — Еще не вечер, да?

По-русски он говорил без акцента, как на родном языке (знать бы еще, какой язык у него родной), но чаще всего невпопад: в любом телешоу ему бы цены не было. Иногда Мустафе казалось, что хитрый француз нарочно придуривается, чтобы усыпить его бдительность, но это было не так. Стоило заговорить о делах, как Дюбуа преображался, словесная дурь разом слетала с него и в темных, веселых глазках загоралось то особенное любопытство, по которому легко отличить толкового человека (вне наций, вне сословий) от лоботряса. В крупном бизнесе нет ничего случайного, и уж тем более нет в нем случайных людей. Тот, кто сумел сколотить состояние в пределах семизначных цифр, уже тем самым доказал свое избранничество и неподвластность суду обыкновенных смертных, хотя они только тем, кажется, и заняты, что пытаются втиснуть его в рамки своих примитивных законов, созданных для самозащиты, и это похоже на то, как если бы полевые мыши, обладай они разумом, попытались загнать в свои норы вольного бродячего кота. Богач имеет право на маленькие слабости, может нести ахинею, раздавать деньги сиротам, пить горькую, но в момент, когда открывается истина, внятная лишь посвященным, он становится холодным и твердым, как стальной клинок, летящий в человеческое сердце.

В Москву не завернули, с ревом клаксонов и милицейскими мигалками домчали проселком до небольшой взлетной площадки, где поджидал личный вертолет Большакова. Донат Сергеевич благосклонно принял рапорт у синеглазого подполковника ВВС. Представил его гостю.

— Наш лучший пилот. Герой Афгана. Зовут Валентином. Мигом доставит, куда надо.

— О-о! — воскликнул мсье Дюбуа. — Афганистан. Чечня. Горячая точка. Калинка-малинка! Чудесно!

Подполковник разглядывал француза с непонятной, чуть брезгливой улыбкой, и Мустафа принял это на заметку.

Взяли курс на Загорск. Мсье Дюбуа ничему не удивлялся, ни о чем не спрашивал. Он был лет на двадцать моложе Большакова (немного за сорок), но давно пресытился впечатлениями жизни и не надеялся увидеть что-то новенькое. В представлении Большакова он был именно таким человеком, который сможет по достоинству оценить его Великий эксперимент — Зону. Не всю целиком, разумеется, какие-то фрагменты, но и того достанет, чтобы согнать с лица гостя гримасу зевоты.

В трясущемся, урчащем брюхе вертолета он откупорил бутылку шоколадно-нежного кипрского вина «Нафтази» и приступил к необходимым предварительным пояснениям.

— Помнишь, что я тебе обещал, дорогой Робер?

— О да! Отдых, покой и радость. Никаких дел. Визит дружбы. Как говорят русские: мягко стелешь, жестко спать.

— Не просто отдых, — поправил Донат Сергеевич. — Я покажу тебе такую Россию, какой она была когда-то и какой будет через несколько лет. Боюсь, ты не слишком хорошо меня понял.

Мсье Дюбуа уважительно закивал.

— О-о, Россия есть наш самый лучший партнер, пока ты в ней хозяин. Так, Донат? Это неправильно?

— Правильно, но не совсем. России больше нет. Ту, которая была, прокрутили через мясорубку в «Макдональдсе». Мы построим новую, заповедную. Подымем из праха сифилитическую старуху. Робер, ты первый, кто увидит ее обновленной. Поздравляю тебя!

…Идею подал писатель Клепало-Слободской, и сперва Мустафа не заинтересовался. Типичная интеллигентская выдумка — худосочная, как сиськи у чахоточной. Кого другого он послал бы сразу на три буквы, но тут был особый случай. Во-первых, Фома Кимович обошелся ему недешево и у него было неприятное чувство, что денежки выброшены на ветер. На ту пору вся так называемая творческая шелупень, из тех, кто посмышленее, тусовалась вокруг меченого Горби, создавала всякие комитеты ему в поддержку и гнусавым хором распевала «Осанну». Умный Горби подкармливал их неплохо, но избыточно с ними церемонился, усаживая на почетные места в президиумах, таская за собой по свету, и кстати, эта его ошибка оказалась роковой: интеллигенция заподозрила его в слабости и маразме, и, не успели его выкинуть из Кремля, вся целиком, топча друг дружку, переметнулась к его брутальному, удачливому преемнику. Но это — чуть позже.

Писатель Фома Клепало-Слободской был, говоря языком классика, матерым человечищем, обликом схожим с римским императором Калигулой, даром что сын прачки и кузнеца. Непременный, в течение десятилетий, лауреат всех государственных премий и правительственных наград, он со сталинских времен крутился возле правителей, и не было ни одного, которому не угодил. Сперва, как многие его подельщики по литературе, прославился эпопеей о рабочем классе, которая была канонизирована, затем, уже при перестройке, накатал пару-тройку скандальных пьес о В. И. Ленине, где вождь революции в каждом действии трахался со своей кухаркой, целовал руки Троцкому, Каменеву и Зиновьеву и представал таким недоумком, изувером и извращенцем, что по первости (1987 — 88 гг.) даже прогрессивные родители стыдились посещать театр вместе с детьми. При воцарении Ельцина он был одним из первых, кто вышел на Красную площадь и публично сожрал партийный билет, что впоследствии, как он жаловался Мустафе, вызвало у него стойкое расстройство печени. При всем при том в обиходе это был радушный, доброжелательный, слезливый мужичок, не имеющий возраста и сколько-нибудь определенных физиономических черт. Пожалуй, единственным его стойким убеждением была патологическая, почти пугающая ненависть к «этому народу», к этим рабам, олигофренам, нелюдям, фашистам, подонкам, то есть ко всему населению земли, где он имел несчастье уродиться. В этой ослепительной ненависти он не уступал даже Ваське Щупу, а это было непросто.

Мустафа выкупил его прямо из горбачевского гнезда, посулив пожизненную ренту в двести баксов в месяц и одарив двумя пикантными курочками из стриптиз-бара на Новом Арбате, тоже в вечное пользование. Цена, разумеется, бросовая, никакая, но Мустафа все равно считал, что переплатил, потому что терпеть возле себя прилипчивого как банный лист, неопрятного, вечно что-то выклянчивающего писателя было все равно, что жить в одном загоне со свиньей. Он уже намекал Ваське Щупу, чтобы тот избавил его от творческой личности, но тут как раз Фома Кимович и вылупился со своей идеей.

В сыром виде она выглядела так. В чреве убогого, рушащегося, прогнившего мира дебилов как по мановению волшебной палочки возникает очаг поэзии, умиротворения и тишины, суверенная зона счастья. Птички поют в кустах, нарядные поселянки заводят безгрешные хороводы. Серебряный век. Управляющий в зипуне встречает дорогих гостей земным поклоном и ведет их на господскую половину. Короткое, сладкое почивание с дороги. Услужливые, пышнотелые горничные в белых наколках. Пуховые перины, герань на оконцах и, наконец, вечером — праздник души. Половецкие пляски на свежем воздухе, домашний театр из самых знаменитых актеров, представляющий что-нибудь нравоучительное. Ближе к ночи — фейерверк, пальба из пушек, охота на лис. Языческое волхвование. Озорные монашенки в часовне, готовые к любым услугам. Музыка балалаек. Юные пастушки в цветастых рубахах — услада самому требовательному вкусу. Какой новый русский, утомленный западной роскошью, устоит перед родными прелестями — и не раскошелится. Да что русские, разве о них речь. Любой богатый иностранец, только шумни, валом попрет на необыкновенную, изысканную утеху а-ля рус. А там, тепленького, размягченного, бери его голыми руками, подписывай какой хочешь контракт.

У старого классика так оторопело сверкали глазенки, будто увидел черта.

— В таком райском уголке я бы написал главную книгу. Непременно написал бы.

— О чем книга-то? — без интереса спросил Мустафа.

Очи писателя запылали вовсе сатанинским огнем.

— Это заветное, Донат. Но вам открою. Это будет художественное исследование. Пора миру узнать правду об этой стране. Я в последнее время много размышлял, думал. Как вы полагаете, от кого произошел человек?

— От обезьяны?

— Допустим. Хотя есть и другие версии. К примеру, тибетские жрецы полагают, человек произошел от мыши. Но это не важно. От кого бы ни произошел. Суть в другом. Есть только две нации, которые не развивались, а так и остались на уровне примитивных существ-прародителей. Это русские и цыгане. Я могу это доказать. И я это докажу.

У Фомы Кимовича была неприятная особенность: если западала ему в голову какая блажь, он становился невменяемым. Характерный случай из 93-го года, когда он с несколькими корешами, творческими интеллигентами умолил президента пальнуть из танков по Белому дому, хотя тот до последнего момента малодушничал.

И вот, пока Мустафа слушал навязчивый лепет писателя, в мозгах у него вдруг что-то щелкнуло и прояснилось. Блаженный миг! Он вдруг увидел будущую Зону всю целиком, как воплощенную звонкую мечту. Аж сердце защемило, словно в инфаркте. Это было величественное, небывалое видение, и оно оправдывало его пребывание на этом свете. С той минуты, еще не приступя к исполнению, он заболел Зоной точно так, как мать иной раз мучительно ощущает еще не зачатого ребенка…

Знакомство с Зоной лучше всего было начинать с воздуха. По знаку пилота Мустафа убрал шторку со специального, вделанного в пол стереоиллюминатора.

— Погляди, Робер. Как классно!

Француз доверчиво приник к окошку. Картина, открывшаяся его взору, действительно впечатляла. В огромное водохранилище, подобное морю, тупым резцом вписался полуостров, отгороженный от суши рельефной насыпью, точно горной грядой. Зеленый полуостров, раскинувшийся на десяток километров, воспринимался зрением как некая сюрреалистическая конструкция, могущая померещиться разве что воображению фантаста. Аккуратные рощицы, разноцветные бляшки загонов, затейливая вязь дорог, строения причудливой формы, а также разбросанные повсюду металлические (судя по блеску) сооружения с округлыми, как у грибов, или с плоскими, как у блинов, поверхностями, чье функциональное предназначение вряд ли взялся бы определить непосвященный, — все вместе оставляло впечатление какой-то тягостной мысли, не выговоренной до конца. Вероятно, именно так могла бы выглядеть земля после нашествия марсиан. Ощущение загадочной ирреальности усиливалось благодаря тому, что на всей территории, над которой они совершили плавный круг, не мелькнуло ни единого живого существа. Впрочем, на сторожевых вышках, расположенных по периметру зоны, наметанный глаз мсье Дюбуа различил некое движение, схожее с мельтешением солнечного зайчика в зеркалах.

— Что это? — спросил француз. — Медные рудники?

— Мое убежище, — с гордостью ответил Большаков. — Здесь, братуха, ты и увидишь небо в алмазах.


С тех пор как Сергей Литовцев, он же Лихоманов и Чулок, перевоплотился в крутого бизнесмена и занял место генерального директора концерна «Русский транзит», он не знал ни минуты душевного покоя. Реактивная операция внедрения вдруг обернулась серыми буднями, которым не было видно конца. Все его просьбы о замене, разумеется, недостаточно мотивированные, натыкались на глухое, недружественное молчание Конторы. Выйти с ней на прямой контакт он не мог. Неделя тянулась за неделей, и терпение его истощалось. По натуре он был гончак, вынужденное долгое бессмысленное сидение на одном месте приводило его в состояние унылого бешенства.

Дела у фирмы шли успешно, но положение было бы таким же и без его участия. Еще до внедрения он уяснил нехитрую специфику функционирования подобных «Русскому транзиту» финансовых волдырей. Чтобы выкачивать деньги из воздуха, требовалось лишь запустить примитивный маховик перегонки средств и расставить на узловых точках сведущих и заинтересованных людей, дальше машина работала по инерции, подобно несуществующему якобы в природе вечному двигателю, и оставалось только следить, чтобы в какую-нибудь шестеренку не залетела соринка, могущая заклинить весь цикл. Но на то и существовал спецнадзор во главе с Кешей Козырьковым, недреманным оком «Русского транзита», бывшим коллегой из пятого отдела Управления.

Командировка в бизнес затягивалась, и Сергей Петрович чувствовал, что все дальше отодвигается от каких-то очень важных событий. Он всегда жил с ощущением, что его поезд вот-вот уйдет, и надо спешить, чтобы потом не цепляться за подножку. К сожалению, он не знал, какой это поезд и куда он катится, тем самым походя на большинство нормальных людей на этой планете. Как-то в добрую минуту генерал Самуилов очень точно определил его сущность: «Ты не Сократ, голубчик Сережа, твой способ постижения истины — это движение».

Майор не обиделся, потому что это было правдой. Однако он отнюдь не считал, что жажда действия, томившая его душу, равнозначна хаотичному мельтешению бактерии под микроскопом. Как раз он понимал, что именно избыточность, неконтролируемость энергии является причиной всех бед на земле, от обыкновенного преступления до атомного взрыва. И все же усмирить зло, уже вырвавшееся на волю, способна не мысль, не рассуждение, пусть самое эффектное, а лишь адекватный встречный удар. Да, он не Сократ, но он и не стремится им быть. Есть люди, как Самуилов, которые в тиши кабинета, получая огромное удовольствие, планируют и рассчитывают направление удара, а есть такие, как он, которые его наносят. Каждому свое, сказано у апостола. Каким родился, таким и помрешь. Крестьянин пашет землю, ученый изобретает порох, балерина танцует Жизель, чечен точит кинжал, еврей считает деньги, врач лечит больных, рыба мечет икру — и никому не обидно, каждый при своем деле. Попробуй, перемешай всех местами, и получится нечто еще более бредовое, чем нынешняя российская действительность. Конечно, бывают исключения из правил, каковым является его любимый друг и брат Олег Гурко, могущий быть и тем, и другим, и третьим, и четвертым, и везде будет хорош, но что это доказывает? Пожалуй, ничего другого, кроме того, что в Господнем курятнике предусмотрено появление многоликих, многогранных людей, но каково их истинное предназначение, неведомо им самим. Сергей Петрович восхищался своим другом, иногда завидовал, но всегда к этому примешивалось странное, вроде бы неуместное сочувствие и жалость. Так мудрый ваятель смотрит на тончайшее произведение искусства, любуясь им, но сердцем сознавая его надмирную хрупкость. Да, Олежек был хрупок, деликатен, забавен, восприимчив, чрезмерно чувствителен, но все же доведись Сергею Петровичу самому выбирать себе врага, он предпочел бы двух генералов Самуиловых плюс всю московскую мафию одному Гурко.

Они встретились в маленьком баре неподалеку от Маяковской, где на пластиковых столиках цвели бледно-голубые бумажные розы. Гурко позвонил утром, и по его безмятежному голосу, который слегка искрил, Сергей Петрович понял, что, видимо, его затянувшаяся командировка скоро получит новый разворот.

Заказали по чашечке кофе и по бутерброду с сыром. Притулились в углу. Народу в баре было немного: двое бычар пожирали «шанхайские пельмени», интеллигентный алкаш завис над рюмкой водки, женщина средних лет и неопределенных занятий беседовала о чем-то с барменом. Негромкая музыка из «ящика».

— Ну что, малыш? Приспичило, и старого товарища вспомнил? — Сергей Петрович радостно улыбался. Они уже обменялись дежурными шутками типа: «Господи, ты опять живой!» Гурко был немного бледноват, но морда одухотворенная, сразу видно — на тропе.

— Какие-то мы все стали равнодушные, что ли, — заметил он задумчиво. — Старика Канта, помнишь, изумлял нравственный закон в душе человека. И это понятно. Было чему изумляться. Нравственный закон — Божья мета — вывел человека из пещеры. Профессор Куницын на открытии Царскосельского лицея внушал юношам, среди которых был двенадцатилетний Пушкин: вы сможете овладеть всеми знаниями мира, но если не выработаете твердых нравственных правил, знания вам не пригодятся, не принесут пользы. А что ныне? Нравственный закон объявлен химерой, вызывает, как сказал бы классик, смех толпы холодный, а мы даже этого не заметили. Или не придали значения. Так, вроде бы пуговицу от пиджака обронили.

Сергей Петрович крупно отпил кофе, поинтересовался:

— Ты это к чему? Хочешь деньжат призанять?

— Или вот гляди. В Москве ежедневно исчезает по десятку людей. Не умирают, не уезжают — просто выходят из дома и не возвращаются. Поразительный факт. А кого это волнует?

К этому факту Сергей Петрович довесил со своей стороны следующую информацию: в самой демократической столице мира уровень рождаемости составляет лишь половину от показателя смертности. Больше в мире таких мест нет.

— Впрочем, — добавил он хмуро, — ты же знаешь мои обстоятельства.

— Какие?

— Я не имею права на побочные разработки. Нарушение дисциплины. Дед не поймет.

— Придется нарушить.

— Нарушу, — согласился Сергей Петрович, — если перестанешь валять дурака.

Гурко рассказал другу самое важное. Блондинку Светлану Китаеву шлепнули у него под боком. Теперь его черед. Но противник готовит не слив, а захват. Фигуранты неизвестны. Вообще ничего не известно, кроме того, что он на следе. Никакой его собственной заслуги в этом нет. Чистое везенье. Второй день за ним ходит «наружка», но с чересчур хриплым дыханием. Работают профессионалы. Идя на встречу с Сергеем, он два часа потратил на то, чтобы сбросить «хвост». Это в Москве среди бела дня. Захват будет жесткий и, как он предполагает, не позднее сегодняшнего вечера. Квартира обложена плотно и без церемоний.

— Ты докладывал наверх? — спросил Сергей Петрович, заранее зная ответ. Гурко до «подсечки» светиться не будет. Охота на крупного зверя предполагает «слепые» паузы. Пауза требует особой концентрации духа. Никакой суеты, абсолютное замыкание в роли. Детская игра «Замри», переиначенная на взрослый лад — с огненной точкой в случае проигрыша. Кто бывал «дичью», тот знает — это очень волнующее занятие. Риск большой, но он оправдан. Сергей Петрович и сам не раз подставлялся, замирал, но до Гурко ему, конечно, не дотянуться. Великий актер погиб в Олеге. Ему все роли по плечу, и еще никто его не переиграл. Если он изображал алкаша, все окрестные пьяницы предлагали ему опохмелиться. Если кукарекал петушком, курочки сносили по золотому яичку. Однажды по служебной надобности Гурко уехал на гастроли с цирком шапито, выдавая себя за канатоходца, ему пришлось участвовать в представлении. На верхотуре ходил по канату, исполнял замысловатые акробатические трюки и заносчиво требовал, чтобы директор позволил работать без лонжей. В цирке не жалуют выпендрежников, но к Олегу отнеслись с пониманием, ценя за кураж и добрый нрав. Не дали свернуть себе шею. Сергей Петрович точно знал, что до этого случая Гурко не только по проволоке не ходил, но лишь отдаленно представлял, что такое сальто с двойным перехлестом.

— Подстрахуешь? — спросил Гурко.

— Что смогу, — пообещал майор. — Экипировка в Порядке?

— Угу.

— Но все же, Олег, ты темнишь. Не поверю, что лезешь совсем уже сослепу. Не твой стиль.

Гурко задумался, в рассеянности проглотив остывший кофе.

— Чувствую… что-то тут запредельное для твоего и моего рассудка, но не для них.

— Для кого для них?

— Понимаешь, старина, — Олег сузил темный глаз, — произошли невероятные изменения в человеческой психике, какие-то необратимые мутации, за ними никто не успел отследить… Эффект бабочки… Вот тебе пример из другой области, из экономической. Наши ведущие теоретики, пытающиеся проанализировать катастрофу, оперируют привычными марксово-смитовыми понятиями: смена формаций, базовые ценности, социальные пласты — и прочее в том же духе. Но в обществе, погруженном в хаос, все эти слова утратили реальный смысл. Действуют не законы, а модуляции. Судьбы наций вершат не титаны, не герои, не диктаторы, а серенькая чиновничья мышка, очутившаяся в нужное время в нужном месте. Одним случайным движением, неосознанным росчерком пера эта серенькая мышка способна на сто восемьдесят градусов развернуть движение экономических тенденций. Не масонский заговор, не триллионы долларов, а серенькая мышка, понимаешь?.. То же самое в криминалистике и психологии. Убийство, рэкет, коррупция — это все понятия из прошлых времен. Сегодня это пустые звуки, отвлекающие внимание. Похоже, мы со своим убогим, устаревшим моральным кодексом вылезли прямо на Страшный суд.

Сергей Петрович решил, что для одной встречи для него достаточно впечатлений, тем более что за соседний столик опустилась чудная компания. Девочки, мальчики — бородатые, длиннорукие, загребущие, матерщинные. Наглядная иллюстрация к лекции Гурко. Такой гвалт устроили, будто вырвались из психушки. Набрали пива, сосисок, жареной картошки. Чавкали, хохотали, перекликались, как в лесу. Никакой возможности не осталось разговаривать. Гурко, естественно, компания заинтересовала, он разглядывал молодежь с понимающей улыбкой. Сказал другу:

— Это даже не гунны. Вырождающаяся популяция. Между ними не видовая связь, скорее гипнотическая. Очень любопытно. Свой язык, собственная информативная система. Функционируют только в кодле. Каждый отдельный росток практически не жизнеспособен. Энергетическая подпитка — комки, оптовые рынки, товарные склады. Почти нулевая способность к воспроизводству потомства. Пробуксовка цивилизации. Холостой выхлоп протоплазмы. Печально, красноречиво, симптоматично. В сущности, вот оно, новое рыночное поколение — одна из ярчайших примет апокалипсиса.

Его интерес был замечен. От компании отделился темноволосый юноша с бессмысленно струящимся взглядом. Приблизился к ним. Обратился изысканно:

— Не желаете оттянуться, господа?

— Поясни, — сказал Сергей Петрович.

— Девочки, дурнинка, топотун. Все в лучшем виде.

— Что такое «топотун»? — не понял майор.

— Когда все вместе и немного сверх того, — юноша двусмысленно ухмыльнулся. — Абсолютный кайф, господа.

— Нет, ничего не надо, спасибо, — отказался Гурко. — Да у нас и денег нету.

Юноша не поверил. Он был прав. В этом баре чашка кофе тянула на пятнадцать тысяч. Бедные сюда не ходили. Юноша понял так, что господа крутят динамо. Отошел к соплеменникам и о чем-то с ними посоветовался. Компания заржала так, что перекрыла все остальные звуки. Будто шумовой столб поднялся посреди бара. От столба откололся кудрявый белокурый юнец в униформе педика — женская рубаха, розовые штанцы в обтяжку, дутые серьги в ушах — гоголем прошелся по залу, огибая столы, заманчиво тряся задом. Развлекал, что ли?

— Пойдем отсюда, — поморщился Сергей Петрович.

Когда проходили мимо компании, один из весельчаков, гогоча, неожиданно вытянул ногу, перегораживая путь. Это был, конечно, безумный жест, хотя парень об этом и не подозревал. Сергей Петрович относился с недоверием к духарным рыночным крысенятам, и поэтому реакция на них у него была неадекватная. Действуя не то что механически, но как бы не в полном контроле, он, отстранясь, резким ударом пятки переломил озорнику щиколотку, точно прибив ее гвоздем к полу. Детина завопил новорожденным младенцем, а вся остальная бражка в панике потянулась из-за стола. Холерного вида девица, обкуренная до синевы, в азарте вспрыгнула на стул:

— Мочи их, братва! Мочи сук поганых! Десяток острых воспаленных взглядов наткнулись, как на стенку, на холодное лицо Гурко.

— Не стоит, — попросил он тихо. — Ей-Богу, не стоит, ребятки!

Ребятки поверили: ни один не пересек роковую границу.

На улице Гурко попенял другу:

— Зачем так жестоко, Серенький? Дурные, но все же дети.

Майор стыдливо отвернулся.

— Сам не пойму… Чума в воздухе. Не захочешь, надышишься…


Глава 7

Мсье Дюбуа грелся в черной баньке на полке, с натугой глотал раскаленную влажную гарь. Мустафа пыхтел внизу, чем-то недовольный. Прислуживал Коля Финик, литой мужик в белых подштанниках. Бережно охаживал веником пухлую спиняку француза, ласково приговаривая:

— Терпи, барин, токо третий пот сымаю.

Петрова эпоха, начало начал. Отсюда, по мысли Мустафы, и пошла святая Русь с ее рабьим хайлом. От сохи да от черной баньки. С той поры на ней ничего не поменялось, разве что баньку вытеснила финская сауна, да вместо рабьего мужицкого хайла высунулось совковое мурло — выкидыш матушки-революции. Но стоило сунуть под нос мурлу зеленокрылую купюру, как Русь опять превратилась в то, чем была всегда, — в мираж, в сгусток черной энергии, в Зону. В этом ее наивысшее предназначение. По ней опять бродили дикие племена, тут и там засевая истощенную почву гнилыми семенами, которые никогда не дадут всходов. Безглазые, безъязыкие существа, потомки и наследники идолопоклонников. Теперь их называли россиянами, на это прозвище они охотно откликались, не сознавая, что в самом этом слове заключена некая неопределенность, безнадежность, отражающая всю иллюзорность их пребывания на земле. Россияне, марсиане… Они были обречены, но жадно тянулись к телеэкранам, откуда им посылали туманные, лукавые обещания скорой подмоги. Будучи дебилами, россияне верили всякому посулу и, корчась от голода, счастливыми улыбками встречали бегущую по экрану рекламу рыночного изобилия. Впрочем, цивилизованный мир действительно был обеспокоен столь быстрым превращением огромного заселенного пространства в сточную канаву, ибо это грозило экологическими потрясениями всей планете. Нельзя было допустить, чтобы миллионы одичавших россиян враз околели и превратились в груды гниющего мяса. Это выходило за рамки самых радикальных западных проектов по расчистке территории.

Донат Сергеевич Большаков был один из тех широко, по-государственному мыслящих людей, кто знал выход из критического положения. Карма Господня, вернувшая Россию в ее первоначальное состояние (мировой отстойник), не застала его врасплох. Стихию распада следовало как можно скорее упорядочить, ввести в разумное русло. Тут не было ничего хитрого. Простейшее сравнение с трупом. Никто ведь не бросает мертвое тело гнить на земле. Его отвозят в морг и там производят над ним ряд манипуляций, чтобы сохранить в пристойном виде до похорон. И в землю зарывают не абы как, а на определенную глубину и в соответствующей обстановке. Отработанная веками процедура, и коли она годится для отдельного трупа, то естественно, чуть усовершенствовав, ее можно приспособить к нуждам страны — для временной консервации издыхающих человеческих популяций. Как нельзя лучше подходила сюда идея разбивки безразмерной россиянской Зоны на мелкие участки, мини-Зоны, где процессы разложения будут проходить под надзором, под контролем опытных, искусных в своем деле профессионалов. Кроме того, идея имела высокий философский смысл, ибо давала возможность не только выгодно поместить капитал, но и использовать его на благо мировому сообществу, имея в виду, естественно, культурную, прогрессивную его часть… Что-то, разумеется, придется вытравить химикалиями, но Мустафа не сомневался, что путем разумной, тщательной селекции, этакой социальной лоботомии, из некоего количества аборигенов можно выработать нормальный сырьевой материал, который, учитывая безграничность запасов, сам по себе представляет немалую ценность. Успехи в этом направлении уже сегодня заметны невооруженным глазом.

Взять хотя бы того же Коляну Финика. Кем он был до того, как попал в Зону? Бомж, отребье, пугало московских улиц. Не россиянин даже, а шелуха от семечек. Когда его доставили в Зону и привели на сертификацию, то первой мыслью было — усыпить. На чем и настаивал консультант Гребанюк, чье слово на первичном освидетельствовании было решающим. Коляне Финику повезло в том, что на досмотре случайно присутствовал писатель Клепало-Слободской, а у них с Гребанюком мнения еще ни разу ни в чем не совпадали. Иван Иванович Гребанюк, до того, как начал работать в Зоне, лет десять прокачался на партийной работе и поднялся до инструктора райкома, при Горбачеве плавно переместился в какую-то префектуру, но и там особой карьеры не сделал, хотя прилично подзолотился. Сделать настоящую карьеру ему мешали некоторые черты характера: он был прямолинеен, задирист и почему-то страшно гордился тем, что окончил медицинский институт и в дипломе у него записано: хирург-проктолог. Запись, естественно, как и сам диплом, были липовые, и первым, кто его разоблачил, был как раз писатель Клепало-Слободской. У них сразу сложились нездоровые отношения, причем на сугубо идеологической основе. Писатель не терпел бывших партийных работников, клеймя их оборотнями и перевертышами, а бывший партийный работник, хотя и проктолог, Гребанюк по старой памяти подозревал в писателе диссидента и разрушителя устоев, что вообще было полной чушью. В последнее время вражда между ними приобрела чисто рыночный характер: сотрудники Зоны даже заключали пари: кто из них кого первый укокошит. Большинство ставило на проктолога.

На досмотре Гребанюк после короткого собеседования установил у бомжа Коляны Финика сразу несколько ходовых дефектов: олигофрен, рак прямой кишки, завшивленность и алкоголизм в последней стадии. Вывод был однозначный: усыпление. Доставившие бомжа санитары (спецгруппа отсеивания) не возражали, хотя транспортировка бракованного товара грозила им штрафными санкциями; зато случившийся в кабинете Клепало-Слободской ехидно полюбопытствовал:

— С чего ты взял, господин хороший, что он олигофрен? Воши есть, очевидно. Насчет рака тоже не спорю. И водярой действительно разит, как от каждого нормального россиянина. Но олигофрен — извольте усомниться. Так ты, Гребанюша, весь сырец спишешь к долбаной матушке. Похвалят ли тебя за это?

Мгновенно побагровевший Гребанюк холодно осведомился:

— На каком основании вы суетесь не в свое дело, милейший? Где у вас вообще допуск на комиссию?

Допуск у писателя был. Подписанный самим Хохряковым-Щупом. С красной стрелкой поперек черного поля, упирающейся в американский флажок. Авторитетная карточка, обязывающая любого человека в Зоне, включая охрану, подчиняться беспрекословно. Впрочем, у Гребенюка была точно такая же.

— Отлично, — Гребанюк, увидя пластиковый допуск, поостыл. — Тогда, может быть, объясните, почему он не олигофрен?

— Потому, что справился с тестами. Только что. Я присутствовал.

Коляна Финик, избитый, с окровавленной мордой, с заплывшим оком, испуганно озирался, сидя враскорячку на железном табурете.

— Это животное, — возразил Гребанюк, — вообще неспособно к умственному процессу. Разве не видите?

— Но он справился. Я слышал собственными ушами.

— Вам почудилось, Фома Кимович. Я давно заметил, у вас бывают галлюцинации. Видимо, сказывается возраст.

— Ах, почудилось! — Писатель обернулся к поникшему бомжу. — А ну-ка, ответь, скотина, что такое брокер?

Бомж встрепенулся, утерся рукавом и вдруг бодро отрапортовал:

— У которого деньжищ куча. С черными бровями. На Новокузнецкой в переходе сидит.

— А что такое акция?

— Длинно объяснять, товарищ. Устанете слушать.

— Я тебе не товарищ, — взорвался Фома Кимович. — Отвечай, когда спрашивают.

— Ну как угодно… Акция — это… как бы поприличней… Допустим, есть какой-то завод и у него есть какая-то цена. Вот эту цену делят на части и выписывают бумажки. Допустим, на бумажке написано: одна акция — сто тысяч. Бумажки продают, кто купит. Потом по этим бумажкам делят прибыль, — бомж оживился. — Но все это, конечно, туфта. Точно как с ваучерами. Это те же самые акции. Поделили вроде страну и каждому сунули пай. И что вышло? Разбогател один Чубайс да его сученята. Я-то ваучер вовремя пропил, теперь бы на него стакана не купить. Такая дележка. Ото всей страны получил сраную бутылку. Спасибо и на том. Могли вовсе ничего не дать. Власть ваша. Наше дело — каюк.

Фома Кимович победно глянул на Гребанюка.

— Ну что?! Это, по-твоему, олигофрен?

— Хуже, — буркнул главный чистильщик Зоны. — Красножопая харя. Не усыплять надо, давить, как клопов.

— Другого материала, увы, у нас пока нету. Короче, благодаря заступничеству писателя, Коляна Финик уцелел и за полгода достиг таких высот, которые другому и не снились. Сперва, как водится, его с месяц обтесывали в «пещерном отсеке», вправили мозги, затем перевели в крепостную эпоху. Метаморфозы с ним произошли поразительные. Ничего не осталось от прежнего совка-дегенерата. Теперь это был опрятный, покладистый благонравный мужик с умным взглядом и вставной пластмассовой челюстью. Ничего лишнего, никаких закидонов. Органическое совпадение с ролью вечного служки. Хоть завтра выставляй на торги. Мустафа не случайно приблизил его к банному уставу. Первые впечатления, которые получал гость, отправляясь на увеселительную прогулку по Зоне, предполагалось, должны были ввести его в состояние душевного покоя и расслабленности. Банный парок и общение с веселым, ухватистым, доброжелательным мужиком как нельзя лучше этому способствовали. Россиянин Коляна Финик, сумевший вернуться из совкового небытия в нормальное рабское состояние, будто и родился для такого настроя, что Мустафа уже не раз испытал на самом себе. От прикосновения сильных мягких лап Коляны каждая жилочка блаженно трепетала и душа воспаряла ввысь.

Мсье Дюбуа, утомленно постанывая, выполз в предбанник, повалился на скамью. Коляна Финик еле поспел подложить ему под спину бархатный валик. С поклоном поднес жбан прохладной, густой медовухи.

— Отведайте, барин! Печенку освежит.

Француз хлебнул зелья, пролив часть на себя, заухал, заперхал. Из глаз сыпанули слезы. Коляна бережно промокнул ему грудь махровым полотном.

Стол был накрыт тоже в соответствии со ступенькой века: соленья, копченья, множество пирогов и закусок — все строго по старинным рецептам. Верно обронил недавно президент: талантами обильна российская земля. Откуда что берется. Великолепный дымный курник, водруженный в центре стола, состряпала младшая повариха, щебетунья Маруся, правда, находясь под впечатлением от странной судьбы самовлюбленной тетки Пелагеи, бывшей шефини ресторана «Балчуг».

Донат Сергеевич самолично разлил по хрустальным рюмкам настоянный на луковой кожуре, желтоватый чистейший первач. Сначала крякнул, потом выпил. Француз последовал его примеру. Задохнулся, запил лютую жидкость мягкой медовухой. Коляна Финик предупредительно нанизал на стальную вилку малосольный рыжик. Каждым движением, умильными взглядами он выражал такую безукоризненную, искреннюю угодливость, что сердце Мустафы привычно оттаяло.

— Как тебе наш Финик? — обратился к Дюбуа.

— Хороший человек, — отозвался француз. У нас таких нету. Загадочный русский душа. Я читал у Тургенева.

— Именно так, — подтвердил Мустафа. — Загадочная душа. У нас они все загадочные в опытных руках. Ты бы на него поглядел полгода назад — полный был чурек.

Вторично идти на полок мсье Дюбуа не пожелал, сослался на усталость с дороги. Мустафа уведомил гостя о дальнейшей программе. Два-три часа сна, потом деревенский бал с фейерверком и про чудесами. Француз уже начал клевать носом, и Коля Финик проводил его в опочивальню, почти донес на руках.

На широкой деревянной кровати под стеганым одеялом француза ждал приятный сюрприз — тугомясая голая девка со стыдливым, испуганным взглядом. Эскортница Эльвира из фирмы «Ночные пряники». Это был ее дебют в Зоне, а девица была перспективная. Из тех, кто ради лишнего доллара скормит матушку воронью. Мустафа предполагал впоследствии пустить ее на племенной выпас.

В соседней комнате он приник к смотровому глазку.

Мсье Дюбуа, увидя в кровати голую девку, видимо, решил, что сервис немного навязчив.

— Мадмуазель не ошиблась комнатой, нет?

Эльвира спрыгнула с кровати, прижалась к стене, целомудренно прикрыв груди ладошками. Сквозь пальцы игриво торчали коричневые соски.

— Не гневайтесь, барин! Не нами заведено.

— Что заведено?

— Постельку угреть. Для высокого гостя.

— А-а, — догадался француз. — Ты — грелка. Ну ступай вон. Как говорится, лети с приветом, вернись с ответом.

Эльвира хихикнула, выронила одну грудь, чтобы роток прикрыть. Спохватилась, запылала от смущения, аж заискрилась. Пугливая дикарка, истекающая женским соком. Актриса, ничего не скажешь. На воле брала за визит до трехсот баксов, и похоже, умела их отработать. Васька Щуп, снявший с нее пенки, уверял, что такая кобылка поднимет и жмурика.

Жмурика, возможно, но на мсье Дюбуа первобытные чары не подействовали.

— Мадмуазель свободна, — для убедительности он ткнул пальцем в дверь. — До скорого свиданьица.

— Барину больше ничего не угодно? — Умоляюще-страстный, хрипловатый голос, безумный взгляд.

— Убирайся. Барин желает бай-бай!

Опустя глаза, скользнула мимо, издав тяжкий стон разочарования, и француз не стерпел, смачно приложился ладонью к тугим ягодицам. Эльвира восхищенно ойкнула. Маленькая, но победа.

В смежной комнате ее встретил суровый Мустафа.

— Так работают, да? — спросил безразлично.

Эльвира до смерти перепугалась, бухнулась на коле ни, хотела поцеловать хозяину руку, но не успела. Два мощных удара — ногой в пах и кулаком в лоб — отбросили ее к стене. Эльвира придушенно заскулила.

— Так работают, сучка? — спокойно повторил Большаков.

— Мужчина с дороги, — взмолилась девушка. — Дайте часок, босс! Возьму тепленького, мамой клянусь!

— Умничаешь?

В отчаянии, в ожидании увечья прохрипела:

— Да он же педрило, разве не видите?!

Донат Сергеевич благосклонно кивнул. Он вовсе не собирался ее калечить. Зачем? Первосортн женская утроба — без души и в покорстве. С тем ж Фиником спарить — выблядки пойдут отменные.

Донат Сергеевич жалел только об одном: что не увидит Зону через двадцать-тридцать лет, в пору ее полного расцвета, с границами от моря и до моря, заселенную не выродками, а тщательно, по науке селекционированным потомством. Но уже сейчас Зона дала ему все, о чем может мечтать гражданин. Она была его детищем, праздником, его реквиемом, завещанием потомкам, драгоценным подарком отечеству. О, если бы знали думские коллеги, вся эта красноречивая сволочь, если бы знал убогий спившийся харизматик о его воплощенной, выстроенной идее…

Мечтательно ткнул носком в бок затрепетавшую упругую телку.

— Через час, говоришь, курва?

— Не извольте сомневаться, босс!

— Возьмешь, говоришь?

— С живого не слезу, мамой клянусь!


Глава 8

Гурко прихватили на выходе из метро. Он подошел к пожилой грустной даме — купить сигарет, он часто покупал сигареты у метро — дешевле и душевнее, и когда протягивал деньги, по выражению лица дамы догадался, что она, как генерал Самуилов, разглядела у него за спиной черта. Это его озадачило. Хвоста он скинул на частной автостоянке, откуда ушел через будку сторожа, через песий лаз в заборе, и метро выбрал наугад — станция «Щукинская», и на эскалаторе поднимался беззаботно, ниоткуда не дуло — и вот на тебе! Едва успел тронуть маячок на лацкане куртки.

Брали хлестко, внаглую. Двое сжали с боков, третий шепнул сзади в ухо: «Не суетись, чувачок! Живо в машину».

Удивило и это — «чувачок», из сленга 60-х годов. Ровесник «стиляги».

Повели, как понесли. До «Мазды», притулившейся у ближайшего бордюра, шагов пятнадцать. Конечно, Гурко мог рыпнуться, трое — не десятеро, но в его планы это не входило. Его план был как раз — увязнуть. Нанизаться на шампур. Не одному Сереге безумствовать, пора и ему понюхать паленого.

На заднее сиденье впихнули, как шар в лузу, и первыми его словами было:

— Братцы, вы не могли обознаться? Ответили ему уже на ходу. Ответил мужчина с переднего сиденья, основательный, со скошенным, как положено, затылком, в профиль похожий на замороженного минтая.

— Пасть зря не открывай. Целее будешь.

— А закурить можно?

— Можно, но не нужно. Потерпи до остановки. Молчуны с боков плотно давили локтями под ребра. Успели обшарить наспех. Оружия у него не было.

Выехали на Волоколамское шоссе, но едва допилили до ближайшего леса, туда и свернули.

— Выходи, — распорядился «минтай». Только тут, в затишке под березами Гурко как следует разглядел похитителей. Двое — обыкновенные бычары, но с какими-то не то чтобы бессмысленными, а мутноватыми глазами, точно оба грезили наяву. Главарь — мужчина лет тридцати пяти, худощавый, с острым подбородком, по манерам косящий под делового, нар, похоже, и близко не нюхал. Водила остался в машине, но дверцу на всякий случай распахнул. В общем, колода известная: боевики, костоломы и с ними вожачок, который где-то когда-то научился связывать слова в длинное предложение. Масть не козырная, но по всей Москве играет на повышение.

— Раздевайся! — приказал вожачок.

— То есть? — обиделся Гурко.

— То и есть. Сымай все до трусов.

Из кабины в его сторону торчал автоматный ствол. Вероятно, это был последний момент, когда Гурко имел возможность рвануть, оторваться, и пожалуй, при небольшом везении он бы эту боевую четверку завалил, но ему и в голову не пришло оказать сопротивление. Так только, потешил самолюбие мужественным помыслом. Изображая испуг, пробурчал:

— Вы что-то, братцы, нехорошее затеяли, да? Может, вам деньги нужны? У меня есть немного, но дома.

— Не тяни, — поторопил вожачок. — Или помочь?

Не спеша он разделся — замшевая куртка с маячком, рубашка, брюки.

— Можешь покурить, — дозволил вожачок и протянул ему портсигар. Дорогая вещь, золотая. И сигареты толстые, с голубыми ободками, незнакомой марки. Чем, интересно, набиты? Не зря же сует.

— Чего-то расхотелось, — Гурко зябко поежился.

— Кури, валенок!

Щелкнул зажигалкой, поднес огоньку. Пока Олег дымил, один из бычар открыл багажник, достал канистру с бензином, облил его одежду и поджег.

— Вы какие-то совсем чумовые, ребята, — не выдержал Гурко. — За куртчонку-то я четыре сотни отвалил.

Стоящий рядом бычара небрежно махнул ногой. Целил в пах, но попал в бедро. Все равно было больно. Накачанный малец. Два-три раза всего Гурко затянулся дымом, но башка поплыла. Доверительно склонились березы к глазам — зеленые сестры. Воздух уплотнился, набух. Гурко не противился погружению в тину наркотика. Еле ворочая огрузневшим ртом, улыбнулся вожачку:

— Хочешь, тоже курни.

Дальше время разделилось на два коротких интервала: в одном дюжий бычара аккуратно затаптывал остатки костерка, в другом — Гурко ткнулся носом в каучуковый коврик. Последняя мысль была такая: что же это за яд, которым его напичкали? Сокрушительно подавляющий рефлексы, быстродействующий…

…Светелка с высоким окном, заделанным ажурной металлической решеткой. Шкаф, стол, три стула с гнутыми спинками. Зеленоватые обои. Обнаружил себя на кровати, левая рука прищелкнута браслетом к стойке. К вискам прилеплены датчики, тянущиеся к незнакомому, похожему на осциллограф, прибору. Голый, но трусы, слава Богу, целы. Без трусов в неизвестном месте как-то неловко. В затылке ломота, но терпимо, как с легкого похмелья.

Сделал пару дыхательных упражнений для прочистки мозгов. Подергал руку — браслетка с шипами, при резком движении впивается в кисть. Мечта отечественных ментов. Но пока ими снабжены лишь частные фирмы для самых респектабельных.

Понятно одно: он в надежных руках. Датчики, прилепленные к вискам, послали импульс куда-то на дежурный пульт, оповестили: пациент в контакте. Дверь отворилась, вошел седовласый, средних лет мужчина с умным, худым лицом. Молча уселся за стол, разложил перед собой бумаги и только затем обратился к Гурко:

— Как самочувствие?

— Нормален. Где я?

— Это не ко мне. Давайте заполним анкету. Имя, фамилия, род занятий — и все прочее. Обыкновенная сопроводиловка.

— Документы в куртке. Там все сказано.

— Начнем с чистой страницы. Это важно, вы потом поймете. Ничего не придумывайте. Все будет тщательным образом проверено… Итак, имя?

— Пошел ты на х… — бодро сказал Гурко. Мужчина поднял удивленный взгляд, и в ту же секунду Гурко ощутил, как через датчики в мозжечок вонзилась раскаленная игла. Завопил от боли.

— Забыл предупредить, — посетовал мужчина. — Прибор реагирует на неадекватную эмоцию. На ложь, агрессию. Действие многоступенчатое. С каждым разом интенсивность воздействия увеличивается.

— Хороший прибор.

— Да, неплохой. Последнее достижение вычислительной техники. Однако каждый приборчик влетает, знаете ли, в копеечку, — по сумрачной физиономии господина скользнула тень улыбки. — Итак? Имя, род занятий?

Гурко быстро ответил на пятнадцать-двадцать вопросов и не получил ни одного удара в мозжечок. Примерно в половине случаев он бессовестно лгал. Прибор, действительно, был классный, но обмануть его ничего не стоило. Просто следовало держать психику в стабильном состоянии. Фирме «Фудзи» предстояло попотеть над его окончательной доводкой. Когда на вопрос о родителях Гурко ответил, что он круглый сирота, мужчина все же заподозрил неладное, подошел к прибору, подергал какие-то рычажки и даже постучал костяшками пальцев по изумрудной панели.

— Что такое? — встрепенулся Гурко. — Сломался, что ли?

— Да вроде нет, — мужчина вернулся за стол, достал сигареты и закурил. Гурко попросил и себе сигарету, на что седовласый смущенно сообщил, что подобный контакт выше его полномочий.

— А пожрать дадут?

— Обязательно. Как же без этого?

— Когда?

— Этого не могу знать.

— Но вы хоть знаете, как вас самого зовут?

— Разумеется. Называйте меня Ивановым.

Судя по тону, он и не думал шутить. Среди следующих вопросов было несколько любопытных. Какую пищу Гурко предпочитает, мясную или растительную? (Всякую.) Какого возраста женщин предпочитает? (Всех возрастов.) Занимался ли когда-либо педерастией или скотоложеством? (Эпизодически.) Как просчитать логарифмическую кривую? (Представления не имею.) Каков нынешний статус Чечни? (Империя.) Сколько братьев было у Иосифа Прекрасного? (Откуда мне знать, я же не турок.) Существует ли в природе вечный двигатель? (Безусловно.)

Закончив опрос, гражданин Иванов аккуратно сложил бумаги в папку, вежливо поклонился:

— Всего вам наилучшего.

— Взаимно, — ответил Гурко. — Передайте там, кому положено, что я голоден.

Не успел соскучиться, явился новый посетитель: невзрачный молодой человек в сером комбинезоне, и точно такой же комбинезон он нес в руках. На Гурко не глядя, сложил комбинезон на стул и повернулся уходить.

— Это мне? — спросил Гурко. Парень был, видимо, глухонемой, потому что даже не оглянулся.

Следом наведались двое бычар, одетые обыкновенно: джинсы, клетчатые рубашки. И физиономии у бычар были такие же, как у сотни тысяч их собратьев по Москве — тупые и веселые. Один отомкнул браслетку, буркнул:

— Давай одевайся!

Гурко послушно влез в комбинезон, который пришелся впору. Удобная одежда — молния на груди, крепкие пуговицы, нигде не жмет.

— Закурить бы, хлопцы, — попросил он. Хлопцы переглянулись, дружно гоготнули, как два жеребца, но не ответили.

По длинному коридору отвели его в помещение с бетонированными стенами, с цементным полом и с тремя душевыми кабинками. Босиком тут стоять было холодновато. В одной из кабинок висело вафельное полотенце и на полочке лежал кусок черного хозяйственного мыла.

— Давай под душ, — распорядился бычара, — смой грязюку.

Гурко разделся и встал под душ. На черное мыло косился с подозрением, но все же взял его в руки. Не успел намылиться, бычары налетели с пожарным брандспойтом. Откуда его приволокли, он и не заметил. Началась богатырская забава. Тугая пенная струя из шланга, если попадала прямой наводкой, чуть не валила с ног. Ощущение было такое, как если бы насаживали на кол. Один раз, оскользнувшись, словил струю в морду и с той же секунды ослеп и оглох. Сперва метался по кабинке, как подранок, после уселся в уголок и притих. Зато хлопцы веселились, как дети в цирке на клоунаде. От их гогота дрожали кабины. Наконец угомонились, обессиленные ржачкой, опустились на корточки отдохнуть.

Прочистив кое-как глаза от хлористой слизи, Гурко поднялся на ноги и обратился к озорникам с благодарственным словом:

— Спасибо, мужики, чисто помыли. Год в баню не пойду.

— Кушай на здоровье! — братанов еще разок тряхнуло смехом. Смутно улыбаясь, Гурко доковылял до них и сделал то, чего не должен был делать ни в коем случае. Но всему ведь есть предел. Пока они поднимались навстречу, заподозрив худое, могутные, как гориллы, нанес серию стремительных ударов по болевым точкам — гортань, шейные позвонки. Бил, разумеется, не в полную мощь, но на отключку. Из радости и смеха, не успев отдышаться, озорники погрузились в кратковременный анабиоз. Чтобы привести их в чувство, Гурко поднял шланг и заново наладил ледяную струю. Ничего липшего себе не позволил: так уж, погонял осоловелых молодцов от стены к стене, точно двух тараканов.

Дал прочухаться, миролюбиво заметил:

— Никогда не приставайте к незнакомым, молодежь, далеко ли до беды.

Бычары, одуревшие, окоченевшие, облепленные белой слизью, все же не утратили до конца боевого задора.

— Мы же тебя, фрайера, в дугу согнем. Ты на кого потянул?

— Нет, не согнете, — уверил Гурко. — У вас, детки, кишка тонка.

Не случайная победа (подумаешь, застал врасплох), а некая властная струнка в его голосе заставила их образумиться. На этот звук все бычары на свете реагируют одинаково, как пес на свисток хозяина.

Гурко надел комбинезон, и они молча отвели его в ту же комнату с кроватью и решеткой на окне. Наручники не пристегнули и прибор отодвинули к окну вместе с подставкой. Все же на прощание один из бычар предупредил с кривой ухмылкой:

— Ты, конечно, крутой, но здесь тебе жопу надраят. Не мы, так другие.

— Скажите, чтобы пожрать принесли, — попросил Гурко.

Оставшись один, быстро обследовал комнату. Заглянул в шкаф, под кровать. Обнаружил два тоненьких металлических волоска, свисавших из вентиляционного отверстия. Скорее всего — антенна. Дверь хитро замыкалась снаружи, изнутри не было даже намека на запор — гладкая полированная поверхность. В принципе дверь можно было попробовать выбить, но вероятно, это будет напрасной тратой сил. Да в общем-то он никуда пока не собирался.

Ему нравилось, что очутился в клетке, хотя не хотел себе в этом признаться. Это было неблагоприятным симптомом и означало, что его психика подверглась целенаправленному воздействию. Попробовал медитировать, но никак не удавалось сосредоточиться. Какая-то часть существа, словно инородное тело, бешено сопротивлялась выходу в космос. В мозг поступали болезненные, посторонние импульсы, будто запертый в подвале щенок просился на волю, жалобно скулил.

Вскоре дверь отворилась, и вошла пожилая женщина с подносом, на котором стояла тарелка с непонятным серым варевом (каша? лапша?) и зеленая кружка с чаем. На женщине был точно такой же, как у него, комбинезон с широкими карманами и молнией спереди. Поднос поставила на тумбочку и ждала, опустив глаза к полу, безвольно свеся руки. Что-то в ее облике было настораживающее, невразумительное. Волосы причесаны аккуратно, но лицо опухшее, с голубоватыми прожилками на щеках.

— Что это? — спросил Гурко.

— Покушайте. Это вам.

— Но что за еда?

— Вкусная кашка, диетическая. И чаек.

— А хлеб где?

— Хлебушка не дали.

— Как это не дали? Кто не дал?

Подняла голову, и он увидел выражение, какое может быть у безногого нищего в метро, если поинтересоваться, не хочет ли тот пробежать стометровку.

— Хорошо, — поблагодарил Гурко. — Кашу съем, но без хлеба — невкусно, пресно.

У каши был давно позабытый солдатский вкус — кирзуха. Пролетела за милую душу. Чаек был несладкий.

— Ну, это совсем, — обиделся Гурко. — Хлеба нет, сахару нет. Чего же у вас есть?

— Тут всего много, — вдруг с охотой ответила женщина, — но токо не для всех и каждого.

— Но вот вам, к примеру, сахарок и хлеб дают?

— Хлебушек — да, сахарок — раз в неделю.

— Да что же это такое! Как же вы живете? Кто у вас командует?

— У нас нынче, батюшка, Столыпина реформы.

— Не Столыпина, Гайдара, — поправил машинально Гурко.

— Нет, милый, Столыпина. Про твоего Гайдара мы слыхом не слыхали.

Он догадался, что женщина не сумасшедшая, что-то иное за этим стояло. Накапливались загадки, как кубики, но в цельную картину не складывались, хотя было близко к тому.

— Вы библиотекарша?

— Почему библиотекарша?

— Грамотная очень. Столыпин, реформы…

— Господь с вами! — испуганно махнула рукой. Обыкновенная крестьянка из поместья. Какая там библиотекарша. Не учены для этого…

Забрала поднос, попятилась задом, крестясь на ходу. Но — переигрывала. Или в роль не вошла.

В кирзуху, похоже, напихали снотворного, потому что сразу после ее ухода Гурко поплыл, закемарил. Да сладко так, без тяготы, будто у печки угрелся. Когда опамятовался, рядом опять был чужой человек, на сей раз кудрявый отрок в ситцевой, с опояской, розовой рубахе и полотняных портках. Гурко усмешливо подумал, что, кажется, действительно перемещается в какую-то смежную реальность.

— Чего тебе? — спросил у отрока. Голубоглазый Лель зарделся:

— За вами послали. К вельможе отвесть.

— Босиком не пойду.

— Зачем босиком. Обувка вот она.

Гурко свесился с кровати: на полу плетеная невидаль — то ли лапти, то ли пляжные тапочки. Слез, сунул ноги — лапти безразмерные, у щиколотки затягиваются шнурком.

— Далеко до вельможи?

— В кабинете ожидают.

Для того чтобы попасть в кабинет, пришлось спуститься этажом ниже. По дороге никого не встретили, хотя дом был полон невнятных звуков. Гурко ощущал его как большое здание запутанной, псевдозамковой архитектуры, но мог ошибаться. Дом мог быть обыкновенной штамповкой двадцатого века. Отрок безмятежно скользил впереди, движения точные, рассчитанные. Взгляд испуганной газели.

Кабинет Гурко умилил. Просторное помещение, убранством напоминающее сказочный терем. Затейливая драпировка стен, богатые ковры, обстановка византийской вычурности. Зеркала, бутоньерки, туалетные столики, высокое ложе под королевским балдахином. Непонятно откуда льющийся, призрачный, колдовской свет. Волшебная шкатулка, да и только. Душно, воздух пахнет сладкой прелью.

Хозяин всего этого пряничного великолепия восседал на ковре, курил кальян и был в чалме. Лет ему далеко за шестьдесят, и его наглая рязанская рожа вступала в забавное противоречие с изысканной восточной позой.

— Ступай, Федюша, — кивнул отроку, — подежурь за дверью. Мы с гостюшкой потолкуем тет-а-тет. Понадобишься, кликну.

Отрок удалился, и хозяин небрежным жестом указал Гурко место напротив себя. Гурко не перечил, опустился в позу лотоса, в которой когда-то в лучшие времена пребывал часами.

— Расслабься, парень, — приветливо улыбнулся фальшивый турок. — Какие претензии, просьбы?

— Никаких, — ответил Гурко. — Отловили на улице, как барана. Чего-то колят, чего-то дают нюхать, накормили дерьмом — все в порядке. Спасибо. Претензий нет.

— Зовут как, шутник?

— Олег Андреевич. По фамилии Гурко.

— Правильно, — хозяин окутался дымом, точно снегом. — Олег Гурко. Бывший подполковник безопасности. Доктор наук. Специалист по социальным конфликтам. Известный человек. Дельные статейки пописывал. Читали-с. Да-с… И послал тебя к нам дядюшка Самуилов. Верно?

Старик улыбался так ласково, словно признал родного сына после пластической операции. Гурко проглотил информацию не поперхнувшись.

— Все так, кроме одного.

— Уточни.

— От дядюшки Самуилова я ушел три года назад. Теперь, может, и жалею, да поздно.

— Не надо лукавить, Олег. Назад отсюда тебе все равно ходу нет. А нам еще можешь пригодиться. После обработки, естественно. Сыскарь ты классный. Элита. Нервишки, правда, шалят. Зачем молодцов душевой извалял? Это ведь прокол, Олег.

— Да, — согласился Гурко. — Промашка. Но чересчур они настырные.

У старика от глубокой затяжки из глаз сыпанули искры.

— Да, Олег, выбора у тебя нет, отдуплился ты вчистую. Но использовать тебя, пожалуй, сможем, при одном условии. Никакой лжи. Никаких вывертов. С нынешнего дня — испытательный срок. Не выдержишь — пеняй на себя. Легкой смерти не обещаю. Ну, дак ведь ты знал, на что шел.

— Как вас прикажете величать?

— Величай Василием Васильевичем. Такое мое христианское имя. Еще чего хочешь спросить?

— Где я хоть очутился?

Хохряков рассмеялся, радужные лучики потекли у глаз. Очень хорошие люди так смеются. Безмятежно. Безнатужно.

— Где очутился, там и был. В Зоне, полковник. А почему курить не попросишь? Ведь уж скоко терпишь. С утра просился, а теперь — молчок. Почему?

— Робею.

— Нет, сизарек, не робеешь. Дури боишься.

И правильно. Но все одно, придется на дури посидеть, пока про себя не откроешь, чего и сам не знаешь. К примеру, зачем нас искал? Чего тебе Самуил поручил? Ну и прочее такое. После уж решим, в какую дыру тебя ткнуть.

Доверительный тон был у этого разговора, у этого необременительного сидения в пряничном зале на коврах, и Гурко спросил:

— Без дури никак нельзя?

Старик насупился. Взгляд сквозь кальяновые кольца налился тяжкой силой.

— Нельзя, сыскарь. Вот поглядел на тебя и знаю, нельзя. Стерженек в тебе тугой, его расплавить надобно. Был бы ты попроще, без амбиций, иное дело. Некоторые поумнее тебя рады-радешеньки, что сподобились. Да ты не такой. Тебя гордыня мутит. Но ничего, спесь быстро собьем. Особо не напрягайся, не мудри. Переделка человечка, возврат к природе требуют взаимного сотрудничества. Иначе человечек ломается. Хрупнет — и нет его.

— Непонятны мне ваши намеки, — признался Гурко.

Из складок халата старик извлек блестящий приборчик, похожий на радиотелефон, наставил на Гурко, нажал кнопку: из невидимого сопла вырвался огненный лучик, вонзился в плечо. Боль небольшая, как комар укусил, но ткань задымилась.

— Первое клеймо, — самодовольно пояснил Хохряков. — Второе получишь на распределении. Коли до того дойдет. Тут уж все от тебя зависит. Смири гордыню, сизарек, смири гордыню. Ты же чувствуешь, что спекся? Верно?

— Чувствую. Но не совсем.

Старик хлопнул в ладоши, вернулся Лель.

— Отведи обратно ханурика, Федюня.

С порога Гурко оглянулся:

— Без дури у меня цена другая.

— Цены у тебя вообще нет никакой, — отозвался старик.

В коридоре, пока шли, Гурко посочувствовал отроку:

— Суровый у вас пахан, ничего не скажешь.

Юноша счастливо хихикнул:

— Вельможа меня жалует. Нынче ночью со мной тешился.

…У окна стояла стройная женщина. Оглянулась на его шаги. Гурко ее сразу узнал: Ирина Мещерская, пропавшая без вести парикмахерша. Душа его напряглась. В простом темном платье, без украшений, с копной густых волос, с бледным лицом, освещенная закатным светом, она была так прелестна, как сошедшая в сон жрица любви. Дверь сзади щелкнула. Женщина глядела на него, будто в ожидании чего-то. Гурко на мгновение задумался. Дурь — вот что его беспокоило. Все вокруг было пропитано ДУРЬЮ.

Он прошептал так, что звук был едва слышен:

— Ирина, я пришел дать тебе волю.

Она вздрогнула, метнула взгляд на вентиляционную отдушину. Переступила по комнате и присела на кровать. Очи бездонные, стылые. Он в них поневоле загляделся.

— Меня не надо спасать, я давно спасенная. Чтобы выйти с ней на контакт, ему пришлось напрячься до такой степени, что бросило в пот.

— Ирина, очнись! Зачем тебя прислали?

— Ты сам знаешь.

— Нас слышат?

— Конечно.

— Все равно — скажи. Кто ты?

— Я служанка. Буду ухаживать за тобой.

— Еще что? Не темни, Ира!

Под его страшным взглядом ей стало больно, чудесное лицо исказилось в муке. Из кармашка платья достала шприц, заполненный голубой жидкостью.

— Еще вот это. Когда уснешь.

Он видел, она на грани обморока, но контакт был. Они оба разговаривали почти не разжимая губ, и вряд ли найдется аппарат, который запишет тающие, шелестящие звуки. Балансировали на грани подсознания, где электроника пасует.

— Ты правда пришел за мной?

— Мы их перехитрим.

— Как тебя зовут?

— Олег.

— Они всемогущи, Олег. Ты попал в ад.

— Девочка, мы и раньше жили в аду. Ничего нового.

Слезы пролились на нежные щеки. В глазах огонек узнавания. Гурко понятия не имел, проиграл он или выиграл предварительный раунд. Все зависело от позиции наблюдателей.

— Недавно, — сказал он, — увидел твою фотографию. И сразу влюбился в тебя.


Глава 9

Звеньевой Охметьев семи лет не дотянул до счастливых перемен, до прихода горбатого оборотня. Умер честной мужицкой смертью: хлебнул с похмелья стакан тормозухи — и в момент окостенел. Настена осталась одна куковать, да еще на печи блаженствовал сорокалетний сынок Савелий.

От деревни на ту пору осталось одно воспоминание: десятка три покосившихся изб да сколько-то жителей, похожих на тени, передвигающихся от плетня к плетню с тараканьей опаской. Но жила деревенька, дышала. Если пускали электричество, светилась редкими окошками, а кое-где в домах тускло мерцал выпученный телевизионный зрак. Из телевизора жители узнавали много хороших новостей, в частности, и то, что по воле московских удальцов вскорости заново начнут переделять землю, чтобы каждому желающему досталось по большому куску. Дед Евстигней пугал односельчан: придет германец, опишет наделы и заставит выкупать, но ему мало кто верил. Большинство полагало, что после всех минувших потрясений земля с места не стронется, и уж во всяком случае, кто на ней живет, тот тут и пот мрет.

Скособоченной, рано поседевшей Настене после смерти отца заметно полегчало: крупная забота свалилась с плеч. Кормилась с огорода, держала коровенку, кур, пяток бяшек, садила картоху на тридцати сотках. Летней порой через день, через два моталась в район, приторговывала натуральным продуктом, так что деньжата иногда водились. От любимого сынка Савелия помощи не было, но хлопот с ним немного. Его дорога с печи за стол, на двор по нужде. Редко по настроению спускался реке, чтобы поглазеть на закат. Клевал как птичка, меньше ее, даром что вымахал под версту, блюл себя чисто. Идиотом он не был, слова нанизывал одно к одному, как жемчуг на бусы, иное дело, что был полон мечтаний, но за это разве можно судить.

Уродился он удивительным ребенком. В школу не ходил, а грамоту превзошел почище родного батюшки. Работы никакой сроду не ведал, а силушку накопил непомерную: тому чудесных подтверждений было множество. Вот одно из них. Как-то, будучи еще в детских летах, побежал на двор по нужде, а там случилось недоразумение: руку защемил на очке. Сараюха старая, сунул, видно, в щель пальцы и заклинило. Малый забеспокоился и с испугу всю хоромину одним махом развалил, а что осталось, на руке доволок до крыльца. Кликнул матушку на подмогу, та выскочила — обомлела. Хоть и старый, но крепкий был сарай, сто лет простоял: там и сено, и отхожий кабинет, и батюшкин запасной лежак на случай пьяного куража, — и в мгновение ока только доски да мусор на снегу. И половина стены у Савелушки на кисти болтается. Или вот еще. Заглянул как-то к звеньевому кум из соседнего села, знаменитый силач и лодырь, победитель районных олимпиад, чемпион по всем видам спорта, которые миру известны. Сидели, выпивали, а там вдруг кум и привязался к Охметьеву: что же, дескать, у тебя малец такой увалень, никак с печи не слазит. Так, дескать, и будешь кормить-поить до старости? Какой, дескать, прок от такого дитяти. Звеньевой за внука, любя его сердцем, всегда заступался, а тут вдобавок усижено было немало. Вот он и возразил. Ты, говорит, известный богатырь, укороту тебе нет, но мальца не замай, а то он тебе пачку кинет. Кум взвился, шебутной был, норовистый. Как это пачку? Кому пачку? Эта сопля на печи? Опомнись, Охметьев, не смеши умных людей. Короче, загорелись, заспорили. Улестили мальца спуститься за стол. Савелушка со сна глазенками морг-морг, не понимает, чего от него хотят. Но все же покорился дедовой воле, всегда был учтив. Уперли с кумом локти в стол, сцепились тянуть. Кум как гора за столом, и перед ним Щуплый светлоглазый пацан, будто из одной жилы витой. Поначалу забавно было. Силач напыжился, натужился, засопел, кровяной жижей налился, а детскую ручонку никак к столешнице не прилепит. Извелся весь. Водка из глаз брызжет. Звеньевой хохочет, кричит: ничья, братцы, общая ничья! Но кум не уступил, моча в башку кинулась, заревел — да как даванет со всей мочи, да всей чугунной тушей. Сделал больно мальцу, напугал. У Савелушки словно голубое пламя вкруг глаз взвилось, изогнулся тростиночкой под ветром, напряг спинку — и выдернул богатырскую руку из сустава. Только хрустнуло, как гнилое дерево под топором…

С младенчества, с зоревых годков тягали Савелия по врачам, по ведунам — никакого толку. Никто не брался лечить. Колдуны и вещие старухи в один голос твердили: никакой болезни нет, а есть Божий промысел, с которым человеческому разуму не управиться. Врачи, которые в Бога не верили, а черта не боялись, уклончиво советовали спровадить Савелушку в Москву, в хороший госпиталь, где на каждого убогого найдется управа. Ни Охметьев, ни Настена на это не решились. Видели, как при упоминании о Москве у тихого дитяти взгляд каменел, чернел, будто на светлую головку осыпалось тяжкое проклятие.

С годами окончательно привыкли к такому, какой он был, и другого уже не хотели. Тем более что преимуществ от незаметного Савелушкиного бытования было много. Известие об нем далеко шагнуло по свету, приезжали поглядеть на него интересные люди, и не с пустыми руками, да и жители окрестных мест заворачивали с богатыми гостинцами, как к святому привратнику. Слава шла не пустая, осмысленная. Настена скоро заметила, что кто бы из людей ни беседовал с Савелием, ему делалось значительно легче на душе. Ей самой отлучаться от сына на лишний часок было все равно, что нож в сердце воткнуть. Не говоря уж про звеньевого. Охметьев был крепким человеком, перелопатил по жизни столько работы, сколько лишь крестьянину по плечу, но в последние годы сплоховал. Сперва нога отнялась, охромел, после сосуд какой-то в спине лопнул, только и мочи осталось — нести стакан ко рту. Глушил по-черному, а когда просветлялся, одна радость была — перекинуться словцом с Савелием.


…С восемьдесят пятого года, когда лукавый явился, навестил Русь, Савелий изменился — и далеко не в лучшую сторону. Каким-то нервным стал, чересчур восприимчивым. Спал худо и голосом охрип. Чаще выходил на двор, иной раз вовсе без нужды. По дому суетился, чего-то искал, копошился по углам. Смеялся редко, а больше постанывал, словно зуб ему рвали. Настена закручинилась, и тут надобно сказать несколько слов о ней.

Была она женщина неприхотливой судьбы. С тех пор как над ней Васька Щуп снасильничал и зачал ей малютку, она будто навсегда сосредоточилась на какой-то горькой мысли. События, люди, годы, работа, смех и печаль — все мимо текло, не задевая души. Была она чаще угрюмая, чем общительная, но недоброй ее никто бы не назвал. Она была никакая. Соседи всегда приближались к ней с осторожностью, как к человеку, которому открыт иной мир, не тот, который видят остальные. Можно было взять у нее дрожжец в долг, но смешно было справляться о здоровье. Кто провел с ней неподалеку долгие годы, тот вряд ли восстановил бы в памяти хоть несколько слов, оброненных ею. Еще, конечно, отпугивало людей ее перекошенное туловище и безымянный взгляд. Трудно говорить с женщиной, которая смотрит в сторону, и при этом в очах у нее плывут облака. Народ избегает уродцев, хотя втайне заискивает перед ними, угадывая в их присутствии загробную тайну. Зато всякая живность — собаки, кошки, коровы, овцы, птицы, шмели — тянулись к ней, благоговели перед ней, и был случай, когда бешеный волк, бедой промчавшийся по деревне, прыгнул на ее двор, к ее ногам, как к матери-спасительнице, срыгнул наземь белую пену — и блаженно сдох.

Мысль, которая ее баюкала, была незамысловата — Савелушка. Как он родился, так и втянул в себя все ее соки. Меж ними укрепилась не та связь, что соединяет любящую мать с ее чадом, а та, что случается меж небом и землей, когда они сливаются на горизонте в смутную, мерцающую нерасторжимость. Можно сказать и проще: родив сына, Настена продолжала носить его под сердцем, и ошибется тот, кто подумает, что это какая-то неуклюжая метафора.

Как-то перед Пасхой наведалась из города шальная компания: трое молодых людей и развязная девица, из тех, которые голые пляшут по телевизору. Приехали на черной длинной машине среди бела дня. Настена на дворе ворочала вилами компостную кучу. Парни вежливо расспросили, здесь ли проживает Савелий Хохряков, знаменитый экстрасенс, и нельзя ли с ним повидаться за нормальные бабки. Из их речей Настена не все поняла, но уловила главное: парни озорные, а заводилой у них как раз накрашенная девица, хотя та молчком, скромно куталась в дубленую шубку. Перед ней все трое выпендривались, и от нее тянуло черным дымком. Настена привычно насторожилась. У них не было заведено отпугивать гостей, но девица вызвала у Настены неприятное чувство душевной щекотки. Она сказала, что Савелий действительно здесь живет, но он никакой не экстрасенс, обыкновенный крестьянин, и сейчас как нарочно задремал после долгих трудов, поэтому беспокоить его грех. Тут девица и подала тоненький голосок:

— Бабуля, вы не бойтесь. Мы ему зла не сделаем.

В размалеванном, кукольном личике Настена различила человеческие черты и уверила девицу:

— Вы-то нет, да как бы он вас не обидел. Парни дружно загоготали, пихая друг дружку локтями. Настена видела их насквозь. Этим сытым, веселым городским кабанчикам, раздобревшим на дармовых хлебах, конечно, мнилось, что, кроме них, людей на свете не осталось. Приторговывая в районе, она не раз сталкивалась с этой чудной породой, разведенной в мире неизвестно для какой надобности. Знала и то, что по капризу кабаны могли вдруг щедро раскошелиться, а деньги у них с Савелушкой липшими не бывали. И все же еще раз предупредила посетителей:

— Как дед помер, Савелий очень загоревал. Он теперь сам не свой. Вы уж, ребята, поостерегитесь. Ежли знак подам, сразу уходите. Не пытайте судьбу напрасно.

Парни опять хохотнули, как на глупую шутку, и поперли в дом впереди нее. Волокли с собой пару тугих сумок с припасами.

По заведенному обычаю Настена усадила гостей в горнице, накрыла на скорую руку стол, парни откупорили разноцветные бутылки. Много еды у них с собой было. Колбасы, сыры, консервные банки. Настена подала капустки и моченых яблок. Про себя прикидывала: по такому зачину сотку-другую уж всяко гости отвалят. Курочка по зернышку клюет, может, удастся к теплу прикупить новую обувку для Савелушки — высокие ботинки на плотной каучуковой подошве.

Гости, выпив и закусив, недоуменно оглядывались: где же сам колдун? Девица по имени Гиля не пила, не ела, зато цедила табачищем несметно, как все ее голые подруги по телевизору. Однако теперь Настена испытывала к ней симпатию, потому что девица не гоготала и хотя бы не пулялась матерком, тогда как буйные кавалеры каждое словцо обильно посыпали бранью, точно серой солью. Но иначе, Настена понимала, они разговаривать не умели, и коли запретить им матерщину, пожалуй, замкнут уста навеки.

Наконец на печи по-родному заворошилось, и оттуда свесилась любопытная голова Савелушки.

— Матушка, что за люди пожаловали? Почему спать не дают?

Лукавил, конечно, Савелушка, давно он понял, что за люди, и уж знал про них такое, что ни Настене, ни им самим было неведомо. Парни, крепко уже навеселе, дружно загомонили:

— Слезай, батя! Прими чарку. С самой Москвы к тебе перли. Гостинцев привезли. Иди разговейся.

Савелий быстро и ловко спрыгнул с печи и как был, в исподнем, взгромоздился за стол. Вот уж чего Настена не ожидала. С тревогой отметила, что движения у него необычные, стремительные, тугие. Никогда он прежде так не скакал. Парни пододвинулись, уступая ему место. Хотя Савелию было сорок, но заросший бородой почти до глаз, с морщинистым лбом, он действительно производил впечатление не то что бати, а даже древнего деда. Лишь очи пылали ярким утренним светом, и девица Гиля, окунувшись в них, выронила сигарету из пальцев.

— Дак я же не пью, — пояснил Савелушка. — Горчит от нее в нутре.

Один из парней, тот, что больше других выхвалялся перед девицей и явно имел у нее преимущество, — звали его Эдвард, красивый, рослый детина, — снисходительно растолковал Савелушке:

— Горчит потому, — не обижайся, батяня! — всякую гадость жрешь. Ты вот нашу попробуй, шведскую. От нее, веришь ли, сук встает, как у быка, и никакой горечи. Подтверди, братва!

— Тогда наливай, — согласился Савелушка и заранее потянулся за стаканом. Настена охнула за перегородкой, но не вмешалась. Вмешиваться было нельзя.

По круговой разлили и выпили, все, кроме девицы, которая пожирала бородача огненным смятенным взглядом, а он на нее не глядел, разве что разок покосился.

— Вкусная, — похвалил Савелий, утерев рот ладошкой. — Спасибо… По какой же надобности прибыли, господа, ежели не секрет?

Тот же Эдвард ответил:

— Да вот Гилька, загорелась. Услыхала про тебя где-то. Вроде ты судьбу предсказываешь и все такое… Нам до фени, а ей любопытно. Вякни чего-нибудь. Получишь стольник.

— Заткнись, Эд, — гневно оборвала девица. — Извините нас, дорогой Савелий, что явились без предупреждения. Но мне правда надо с вами поговорить.

— Вижу, что надо, — теперь Савелий смотрел на нее с ласковой улыбкой. — Токо это ни к чему.

— Как ни к чему, Савелий?

— Судьбу промышляют не от скуки, от отчаяния. Когда деваться некуда. А тебе кто жить мешает? Красивая, богатая, все тебя обихаживают. Все у тебя есть. Зачем тебе судьба?

— Верно, батя, — восхитился Эдвард, — в самую точку попал. Все у ней есть, а чего нету, братаны дольют.

Вся компания, загрохотав, зашумев, ухватилась за стаканы. Настена подала свежей капустки. Ей было жалко девицу. На Руси никому нет счастья, а уж эта и вовсе звездный час прозевала. Чтобы знать ее судьбу, не надобно родиться Савелушкой. Ее судьба там, где помои погуще. Но видно ошиблась, потому что Савелушка говорил с ней тепло.

— Мечешься, — сказал он. — Это уже хорошо.

— Мечется, — опять встрял Эдвард, и в голосе зазвенела ярость. — Не хочет аборт делать. Уговори ее, мужик. У ней предок знаменитый. Прознает про наши делишки, за яйца подвесит. Верно, братва?

При этих словах побратимы заметно погрустнели, свеся на грудь буйные головы. Девица прошипела:

— Эдька, подлюка, еще слово, глаз выколю!

Савелий в охотку пожевал копченой колбаски.

— Давайте так, господа! Вы на воле покурите, а мы с девушкой обмолвимся словцом.

— Брысь отсюда! — цыкнула Гиля и глянула на Савелушку уж совсем каким-то преданным, песьим взглядом. Братва, прихватив пару бутылок, послушно потянулась на двор. Настена затаилась за занавеской.

Савелий обратился к девице с еще пущей лаской:

— С порчеными давно якшаешься?

— С детства, Савелий. Сволочи правду сказали: папочка у меня один из первых по Москве людей. Банкир, миллионер, теперь в правительстве сидит. Он меня и сбил с пути. Изнасиловал, когда мне тринадцати не было. А уж дальше само покатилось.

— Грех тяжкий, — кивнул Савелий. — С наскоку не отмолить. Обо мне откуда прознала?

— Бабка на рынке шепнула. Я у многих перебывала. К самому Чумаку ходила. Все напрасно. Не могу больше, тяжко.

— Чего же боишься, жить или помереть?

— И то и другое.

Савелий протянул к ней руку, погладил по щеке. Девушка пылко поцеловала его ладонь.

— Твою беду не поправишь. Яд не в тебе, в воздухе.

— Оставь здесь пожить, — взмолилась девица. — Услужать буду, что хочешь делать. Ну пожалуйста, оставь, пригожусь ведь.

Различив блудливый блеск в ее очах, Савелий отстранился.

— Невозможно, девонька.

— Почему?

— Сам на Москву собираюсь. Там, может, увидимся, даст Бог.

Настена за занавеской ухватилась за грудь. Еще прежде, чем он это выговорил, поняла, что уйдет. Значит, знак ему был. С печи слетел воробушком, колбасу жрал, как хлеб. Водки выпил. Она догадывалась, зачем он нацелился в Москву. Все тело от горя обмякло, как студень.

— Да, да, матушка, — шумнул ей Савелий. — Иди за стол. Чарку примем на посошок.

Настена не послушалась. Упала на пол, сжимала обеими руками колесо в груди, которое жгло огнем.


Глава 10

Расположились на высоком, обитом бархатом помосте, посреди яблоневого сада, усеянного светлячками иллюминации. Внизу, за длинными столами — охрана, прихлебатели, гости, челядь. Пируют вперемежку — первобытный срез демократии. Чуть дальше — просторная поляна, освещенная кострами, где гуляет, ликует беззаботный народ. Языческий обряд, проводы Ярилы. Скоро, чуть нахлынет тьма — пик торжеств, ритуальное жертвоприношение. Мсье Дюбуа держался с достоинством, хотя малость осовел от избытка шума, питья и впечатлений. Бог весть, что ему чудится, погруженному в коньячные грезы, но Мустафа не сомневался, что гость сумеет оценить по достоинству необычное шоу.

С удовольствием пригубил чашу с густым, пахнущим травами медом, прокатил по деснам липко-тающий колобок. Его лицо, озаренное закатом, казалось высеченным из темного, блестящего сланца. Они продолжали разговор, который вели уже несколько минут.

— Другой возможности не будет, — сказал Донат Сергеевич с убежденностью пророка. — Или мы взнуздаем мир сегодня — или никогда. Чернь опомнится и хлынет из всех щелей, как из вскрывшихся фурункулов. Нас смоет гноем, дорогой Дюбуа.

— Чего ты хочешь, — усмехнулся француз. — Не дури мне голову. Я не люблю играть в загадки.

— Никаких загадок, — по каменному лику скользнула гримаса неудовольствия. — Суть в том, что огромные человеческие стада испокон века, тысячелетиями подчиняются первобытным инстинктам. В двадцатом веке это очевиднее всего проявилось в России. Эту страну целое столетие трясет пещерный колотун. Мы можем ей помочь, и мы ей поможем. Наша маленькая Зона — всего лишь лабораторный опыт, но он, как видишь, удался. Из этого семечка, уверяю тебя, вырастет могучее дерево. Разве тебя не волнует возможность превращения миллионов скотов в организованные коллективы счастливых, трудолюбивых личностей?

Мсье Дюбуа поудобнее откинулся на гору подушек.

— Наверное, ты не сумасшедший. Наверное, ты мечтатель. Но все же скажи, что я с этого буду иметь? Какой процент прибыли? Назови цифры.

— Ты не совсем врубился. За деньги можно купить многое, но не все. В Зоне ограничений нет. Исполнение всех желаний, вот что ты получишь за свои жалкие доллары. Власть, любовь, покой, трепет зачатия, смертные судороги — без всяких налогов. Возвращенный Эдем — вот что такое Зона. С благословения Господня поднятая нашими руками.

— Ты часто поминаешь Бога, — задумался мсье Дюбуа. — Разве ты верующий человек?

— А как же! — Мустафа сделал вид, что обиделся. — Нет ни эллина, ни иудея. Есть только победители и побежденные. Как можно не верить тому, кто это сказал.

— Он сказал не совсем то и при других обстоятельствах, — возразил мсье Дюбуа.

Завязавшийся спор прервал Клепало-Слободской, по знаку Мустафы поднявшийся на помост. Фома Кимович был обряжен в некое подобие монашеского балахона. Тусклый лик кривился в подобострастной улыбке.

— Это мой писатель, — представил его гостю Мустафа. — Он изображает волхва. Садись, Фома, выпей с нами.

Писатель опустился на подушки, принял из рук хозяина чашу с медом. Приник к ней жирными губами.

— Обрати внимание, дорогой Дюбуа, — заметил Донат Сергеевич. — Народ этой страны привык слепо подчиняться любой власти. И пример ему всегда подают писатели и актеришки. За это мы им хорошо платим. Благодаря своим талантам они превратили холуйство в род искусства. Верно говорю, Фома?

— Ты всегда говоришь верно, — писатель оторвался от чаши. — Но сейчас соврал.

— Почему это?

— История против тебя. Восстания, бунты, революции — это тоже Россия.

Мустафа благодушно похлопал старика по плечу.

— Все так. Но уверяю тебя, неукротимость российского раба всего лишь оборотная сторона его покорности. Не бывает света без тени.

Тем временем действие, разворачивающееся на поляне, приближалось к какой-то кульминации. Лихо отплясывающие под гармошку мужики и бабы сдвинулись в одну сторону и вдруг разомкнули хоровод. Многие попадали прямо на траву. В призрачном свете костров восторженно пылали лица. Мсье Дюбуа поначалу не понял, куда устремлены все взгляды, потом увидел. К высокому дереву была привязана голая женщина, ее ноги едва касались земли.

— На, возьми, — Мустафа протянул французу театральный бинокль с особой оптикой. Приставя его к глазам, восхищенный гость различил не только подкрашенные соски красавицы, но и ленту поперек туловища, на которой черной вязью было выведено: «ЗАСРАНКА».

— Что значит «засранка»? — поинтересовался он. — Она кто такая? Коммунистка, что ли?

— В том-то и дело, что нет, — самодовольно пояснил Донат Сергеевич, — В Зоне нет идеологии. Ничто так не разделяет общество, как идеология, мы ее отменили. Никаких коммунистов и демократов. Вообще никаких политических воззрений. Как сказано, Господь один для всех, — неожиданная сентиментальная нотка зазвучала в голосе Мустафы. — Результаты, дорогой Дюбуа, поразительные. В Зоне мы наконец вырастили счастливого россиянина. Из говна слепили конфетку. Ты же видел, как беззаботно они поют и пляшут. Как самозабвенно предаются веселью. Не скрою, немного горжусь ими. Это же все, в сущности, мои дети.

— А вот эта, — махнул мсье Робер. — Которая засранка. Ее что же, будут сжигать?

Донат Сергеевич поморщился. Некоторые нюансы до ушлого французика доходили, к сожалению, туго.

— Дорогой мсье, времена вашей Жанны д'Арк давно миновали. Мы больше не охотимся на ведьм. Но чернь требует зрелищ. Чем пикантнее зрелище, тем гуще выхлоп дури. Мистификация, спектакль. Обыкновенная промывка мозгов. Азы управления стадом.

— Но женщина вроде живая? Она шевелится.

— Да, шевелится. Почему бы ей не шевелиться? Как любой женщине, ей нравится быть в центре внимания. Подтверди, Фома, как инженер человеческих душ.

Клепало-Слободской, опьянев от медовухи, капризно протянул:

— Вы же обещали, Донат Сергеевич.

— Обещал, обещал, помню… Что ж, иди, развлекись. Но помни: это — жертвоприношение, а не скотобойня. Не испорти людям праздник.

Писатель, прихрамывая, спустился с помоста, миновал столы с пирующей челядью и засеменил через поляну. Посмеиваясь, Мустафа объяснил высокому гостю причины такой суетливости безобидного старичка. Оказывается, приговоренная к заклинанию особа, до того как попасть в Зону, была известной критикессой, и как-то, еще при совдепии, тиснула уничижительную статейку на роман знаменитого классика. Лучше бы ей было отрезать себе правую руку. Злоба творческого интеллигента, загнанная в подполье, с годами разрослась так, что при одном упоминании ее имени с Фомой Кимовичем делался апоплексический удар. Однако добраться до нее он доселе не мог, как ни старался. Помимо того, что дама была критикессой, она была еще известной литературной блядью с огромными связями и высокими покровителями. Писатель был вынужден маскировать свою ненависть видимостью восхищения ее талантами, и даже, по его словам, на каком-то официальном приеме ему удалось затащить ее за сцену президиума и бесплатно вздрючить. Впоследствии они вместе подписывали челобитные к президенту с требованием «раздавить гадину» и вообще подружились домами. Однако когда он прослышал, что дамочка в Зоне и приговорена к исполнению заглавной роли в ритуальном акте жертвоприношения, с ним словно случился затяжной припадок. Памятуя о его былых заслугах, Мустафа и посулил ему…

— Загадочный россиянский душа, — восхитился француз. — Но не понятно, чем провинился женщина? Почему она жертва, а не наоборот?

— Жребий, — сухо бросил Донат Сергеевич. — Вот главный, великий закон Зоны. Равновесие жизни регулирует только жребий. Не я придумал. Закон жребия более всего соответствует натуре быдла. Чередование ролей. Сегодня ты заяц, завтра охотник. Разве не гуманно?

— Ты очень умен, Донат, — восхитился француз. — Но этот закон трудно просчитать в процентах. Он непредсказуем.

— Напротив, если помнить, что жребий — это мы с тобой.

Писатель Клепало-Слободской подскочил к дереву, где была привязана женщина, и, энергично жестикулируя, начал объяснять ей что-то важное. Толпа, замерев, внимала. Взошедшая луна окрасила поляну голубоватым свечением, притушив блеск костров. Мизансцена чарующая. Француз не отрывался от бинокля, да и сам Донат Сергеевич почувствовал возвышенное волнение, какое испытывал иногда при первых мощных аккордах Героической симфонии Бетховена. Или Шостаковича. В этом он до сих пор путался и осуждал себя за музыкальное невежество.

Бывшая критикесса, свеся кудрявую голову на грудь, покорно слушала разбушевавшегося, вошедшего в раж писателя, потом не выдержала и смачно плюнула ему в лицо. Ловка была шельма. Кровяной сгусток влепился прямо в переносицу, в таинственную точку скопления праны. Толпа возбужденно загудела. От нее отделился юркий человечек в алой рубахе и белых портках и передал писателю длинную пику с острым гарпуньим наконечником, какие продают в магазине «Рыболов-спортсмен» на Ленинском проспекте. Не долго думая, Фома Кимович, подпрыгнув, кольнул даму под правую грудь. Острие погрузилось неглубоко, но, судя по тому, как истошно она заверещала, чувствительно. Черная струйка брызнула на голый блестящий живот. Приладясь, Фома Кимович нанес еще несколько ударов — в грудь, в ноги, в плечи. Надо отдать ему должное, старик оказался на удивление проворен и последний укол в пышный, заросший волосами прямо от пупка лобок привел толпу в состояние мистического восторга. Из десяток глоток вырвался оглушительный рев, словно от поляны отделился реактивный самолет. Челядь сорвалась из-за столов. Вооруженные люди сшибали замешкавшихся поселян дубинками и кулаками, сопровождая особо удачные плюхи озорными прибаутками. Вопли экстаза смешались со стонами. Одну толстую бабищу в сарафане затоптали в костер, откуда она вылетела, точно фурия, в снопе пламени и искр.

Критикесса, истекающая кровью, билась на дереве в крепких путах. Мсье Дюбуа так возбудился и вспотел, словно вторично побывал в бане. Мустафа приставил ко рту свисток, и поляна огласилась резкой милицейской трелью. Беснование мгновенно прекратилось. Фома Кимович в изнеможении выронил из руки пику, но видно еще не насытился справедливым возмездием. Из последних сил обхватил даму за бедра и впился зубами в трепещущее колено. Это было неким нарушением правил, установленных для нижнего звена, и Мустафа сделал в уме зарубку на память.

— Пойдем, дорогой друг, — повернулся к французу, — теперь твой черед.

Рука об руку они спустились с помоста и прошествовали к жертвенному дереву. При их приближении люди падали на колени, утыкались носами в землю.

Фома Кимович присел отдохнуть на пенек, грудь у него ходила ходуном, как в агонии.

— Живучая стерва, — пожаловался хозяину. — И сквернословит, сука. Разреши прикончить?! Ей-Богу, отслужу!

Донат Сергеевич не удостоил его ответом. Любезно обратился к французу:

— Гостю честь и место. Выбирай, друг. Вот копье, а вот клинок. Загадай желание и коли в сердце.

Мсье Дюбуа отнекивался, но не сводил жадного взгляда с прекрасного женского лица, омытого росой и кровью.

— Как-то не совсем прилично, Донат. Понимаю, россиянский гостеприимство, Достоевский, Чубайс, но очень похоже на обыкновенное убийство.

— Не думай об этом, — снисходительно заметил Мустафа. — Ты интересовался процентом. Посчитай сам. Тебе — подарок, а для прочих клиентов по прейскуранту такое удовольствие обойдется в пятьдесят тысяч. Вот тебе и процент.

Несчастная прошамкала с дерева:

— Отпустите, пожалуйста, ну что я вам сделала? Миленький Фома Кимович, я знаю, вы самый великий писатель!

Мустафа захохотал. Мсье Дюбуа тоже оценил юмор ситуации, и это его подхлестнуло. Смущаясь, он попросил, чтобы женщину опустили пониже. Мустафа сделал знак. Подскочили охранники, рассекли узлы, дернули даму вниз. Отдохнувший писатель ринулся пособить, Мустафа отшвырнул его пинком ноги. Подвывая, Фома ухнул в ночь. Теперь женщина висела, прихваченная за плечи, как парашютистка на стропах.

— Пощадите, господа! Позвоните министру, вам дадут выкуп. Смилуйтесь, ради Христа!

— Прошу, дорогой мсье! — У Мустафы от нетерпения дернулся кадык. Француз выбрал клинок с длинным, двусторонней заточки лезвием. Отойдя на шаг, в безупречной, изящной флеш-атаке с хрустом вогнал нож под левый сосок. Дама сникла, точно нанизанный на шампур кусок мяса. Со стеклянным звуком щелкнули глазницы, выпуская на волю нежную душу критикессы.

— Ну как? — полюбопытствовал Донат Сергеевич.

— Восхитительно, — согласился француз, наблюдая за последними конвульсиями жертвы. Его била нервная дрожь, он казался помолодевшим. — Как в доброй россиянской пословице: прохудился мешок, посыпался песок.

Толпа безмолвствовала.

Загрузка...