Опять зарделось седьмое по счёту утро — кровавым факелом погибели и мора разгорался день седьмой…
Ведь уже шесть дней и ночей полыхал над городом Гнев Божий… И окаменел от отчаяния мир, оцепенел от страха зверь, обезумели люди.
Да, Аллах свирепствовал, да, Аллах мстил — Он велик, Он свят, Он — палач!
И снова наступило утро. Ясное, душное, наполненное жаром солнца — как и в день первый… и во второй… и… о, Аллах, будь ты проклят!
И дэвы[1] эпидемии начали неистовствовать снова. Швыряли по городу яд, красные тюрбаны, волокли по улицам заражённые саваны — и умирали люди, и подыхал зверь. И устрашились дэвы и хотели бежать. Такой богатый был урожай. Но Аллах сразил их и направил своей могучей десницей. Поэтому они и вернулись… И снова безумствовала зараза…
А небо было ясным, клубничного цвета, как полыхающие зноем, жгучие глаза гурии[2]… А солнце пышело жаром и лихорадкой, прожигало кожу, ошпаривало внутренности — ведь пересохли колодцы, испарилась вода и лишь в венах глухо пульсировала кровь…
Ведь это было то время, когда солнце стоит в зените. От адского зноя поблёкло небо, раскалились добела городские стены, лихорадка тлела в воздухе.
Подступила невыносимая жажда, сухая, как самум[3], огненно-рыжий сын пустыни, и настал конец… разверзлась геенна преступления и безумия…
Матери высасывали кровь из надрезанных детских вен и с истекающими сукровицей губами с отчаянной похотью отдавались прохожим. Любострастные старцы с диким блеском в глазах бросались на молодых, невинных девушек и с невероятной, сатанинской силой овладевали ими. В пыли дорог, в грязи трактов металась развращённая от боли, безнаказанная похоть, в титанических клубах извивалась прокажённая Ашторет[4]…
Иногда, словно из морского водоворота, потрескавшиеся, размозжённые останки втянутого корабля, из бешеного переплетения тел выныривали иссиня-стальные трупы и распластывались на земле; они уже были тихими, окоченелыми и холодными…
Могильщики в чёрных, смоляных епанчах[5] захватывали их железным багром и волокли к братской могиле. Однажды крюк соскочил, глубоко впиваясь во чрево чумной грузинки — они заметили это и вытащили железо: с острия кровавыми лоскутами свисали останки недоношенного плода…
На площадях, на перепутьях пылали огромные костры, сложенные из дерева; серый пепел в мрачном трауре оседал на крышах, на пожелтевших скверах, на лицах. Сухой треск огня взрезал притаившуюся тишину ужаса, прерываемую криком охваченного эпидемией, вожделением безумцев…
Внезапно из тысяч невидимых уст сорвался глухой рёв или вой, словно порыв приостановившегося всего лишь на миг сознания; из-за домов показалось змеиное гнездо нервных рук, переплетённых в отчаянном хаосе пальцев, вывернутых суставов, сочленений — оно тянулось, росло, достигало в мучительной конвульсии выгоревшего неба… и скатывалось обратно на землю… Расхохотались дэвы…
В полусне, полуяви он погрузился в головокружительный кратер чёрных, порочных мыслей. Оттуда било ядовитое, желчное испарение и заполняло мозг. В зеленоватых фосфоресцирующих лужах крови лениво изгибали члены закостенелые гремучие змеи — шипение, карбункулы глаз, пена бешенства, дрожащие язычки…
Он вскочил с оттоманки… отпустило.
Украдкой, словно вор, он посмотрел через окно на широкую площадь.
Под стенами, которые оконтуривали её по краям, проходило несколько фигур в длинных серых бурнусах[6], опоясанных красной китайкой[7]; казалось, что движения некоторых из них были стеснены каким-то неведомым препятствием.
— Сумасшедшие, — прошептал он, — итак, уже дошло и до этого? Ну да… хотя теперь уже, пожалуй, всё равно…
Они скрылись за поворотом.
Хасан нервно провёл ладонью по лбу. Разрозненные мысли, воспоминания начали складываться, воссоединяться, сливаться в контуры неприятных, невыносимо мучительных картин.
Их было трое, да, трое, и Ибрагим среди них — Ибрагим, друг сердечный, дорогой приятель, бедный Ибрагим.
Был вечер… нет… поздняя ночь… весело, безмятежно. Курили опиум, играли в шахматы, он рассказывал забавные анекдоты. Смеялись, ах, как душевно смеялись, а он, Ибрагим, больше всех. Любимую дочь, самую старшую, он выдавал замуж — за мужественного, красивого юношу, который любил Фатиму, и как любил!
Поднял бокал:
— Да благословит их Аллах!
Прежде чем он осушил его, раздался медный трубный глас.
— Что это? Муэдзин[8] подаёт сигнал тревоги? Хасан, братья, видно зарево над городом?
Лица обдало холодной струёй сквозняка. Двери с грохотом отворились, и в бездне ночи показалось бледное, как мел, лицо младшего из сыновей Ибрагима:
— Отец! Чёрная болезнь в доме! Фатима…
Звериный рёв прервал его на полуслове…
Они выскочили и скрылись во тьме. Остались вдвоём, безмолвно, обоюдно избегая взгляда собеседника. Так прошел целый час. Внезапно начали как-то странно друг на друга смотреть, как-то дико, враждебно, и отодвинулись друг от друга, напряжённо изучая лица.
Вдруг Ахмед покинул комнату, не простившись — ушёл, закрывшись в своём доме. Хасан остался один. Не смыкая очей, он прислушивался к чему-то и… не ошибся: горн муэдзина в эту ночь зазвучал ещё тридцать раз. А когда бледный рассвет заглянул в окно, он заиграл снова, и это был последний раз… предсмертный вздох вырвался из груди муэдзина… С той поры уж тихо стало на галерее минарета, и молчаливо угасали души…
Какое-то непреодолимое желание влекло его к высокому сводчатому окну со стороны сквера; сквер в это время был пуст: выжженный неустанным солнцем дёрн, жухлые, иссохшие скелеты цветов и фонтан… отравленный. Хасан ждал.
Из глубины кипарисовой аллеи выдвинулась толпа публичных гурий[9]. Он узнал их по ярким, характерным нарядам, по сильно накрашенным лицам. Они шли беспорядочно, с беззвучным вожделением менад[10]. Лица, измученные лихорадкой; глаза, обезумевшие от страха смерти, почти выходили из орбит. Во главе была полуобнажённая, прекрасного телосложения женщина; пурпурная накидка, легко стянутая на талии коралловой запонкой, кроваво ниспадала с перламутровых бёдер. Её лица, обращённого в противоположную сторону, он пока что не видел.
Женщины приближались с всё более разнузданным криком. Он внимательно всмотрелся в предводительницу. Черты лица знакомые, когда-то дорогие, обожаемые… Он узнал Сулему, черноволосую возлюбленную его юности, теперь надменную женщину, а сейчас…
Внезапно он испытал в затылке какое-то особое ощущение. В одну секунду показалось, как будто весь спинной мозг втиснулся в черепную коробку… Сулема заметила его и на мгновение остановилась, не сумев, однако, справиться со спазматическими движениями тела, которое уже терзала адская болезнь.
Хасан попытался отойти вглубь помещения, но железное оцепенение приковало его к оконному проёму. Он снова почувствовал судорогу в шейных позвонках: она отделилась от остальных и совершенно отчётливо начала приближаться к его окну…
— Мой возлюбленный, мой господин, я иду к тебе сквозь жар, плыву к тебе сквозь боль… Я прекрасна в сладострастии смерти, упоительна в безумии. Мой милый, мой фарис[11], смотри, как я вся пылаю! Мои груди налиты, как плод граната, в очах сапфир сияет. От моих волос исходит аромат кедров Ливана, губы горят рубинами… Мой дорогой, мой фарис, я твоя преданная наложница, изнывающая от жажды роза Эдема… Ах, как же я жажду! Дай мне напиться из твоего кубка, из твоего кубка из чистого золота. Там солнца кровавую гибель оплакивают морские изумруды: пришла пора! Дай напиться!.. Гимн безумия напеваем, победоносную песнь любви, пламенную песнь заразы… Мой возлюбленный, мой фарис, стремлюсь к тебе сквозь безумие, иду к тебе на погибель.
Она уже была под окном. Из последних сил взобралась на фундамент… Он опомнился. Окно было открыто, закрывать слишком поздно. Оставались стальные ставни. Он схватил обе створки, пытаясь протиснуть их наружу. Всем весом своего тела она налегла на них, желая попасть внутрь. Завязалась упорная борьба. Все мысли укрылись куда-то в самые тёмные тайники мозга, оставляя после себя лишь стихийное желание напрячь силы. Внезапно сопротивление ослабло. Хасан резко подался вперёд вместе с судорожно удерживаемыми ставнями, и одновременно услышал глухой шорох падающего тела…
Запер на засов обе створки, словно ошалелый, оттащил из угла узорчатую софу, загораживая ею второе окно, затем проделал то же самое со столом и стульями, сваливая всё наподобие беспорядочной баррикады. В комнате стало совсем темно.
Оцепеневший от ужаса, он втиснулся в угол каменной ниши и направил взгляд на подоконник рокового окна.
Из головокружительных нор высовывались одна за другой кошмарные мысли.
Он ясно осознал: вот там, под окном лежит труп заражённой… там, под окном… Мерзкие черви копошатся в её внутренностях, расселись на поверхности… маленькие, едкие паразиты, которые всюду проползут… что?! что?! Даже через самую крохотную щёлочку…
Деревянные стены, доски, потрескавшиеся от жары…
Кровь застыла в жилах; в глазах вращались светло-зелёные круги, которые раскручивались во всё более удлиняющиеся спирали…
Он начал изучать круги. Они состояли из очень мелких, микроскопически мелких существ… Спираль проникала как будто бы из-за подоконника, снаружи, постепенно приобретая форму женского тела…
Вдруг Хасан понял, что это конец; из груди вырвался то ли скулёж, то ли хрип сумасшедшего, который вознёсся над бездной безумия…
В этот миг со стороны двери он услышал внезапный, отрывистый стук. Оцепеневший, почти лишённый рассудка, он не сдвинулся из угла, и кто-то постучал во второй раз, а через мгновение раздался грозный, мужской приказ:
— Отвори!
Голос был удивительно сильным, наполненным ощущением собственной мощи. Будто загипнотизированный, Хасан подчинился ему и отодвинул засов.
Сквозь распахнутый дверной проём в темноту хлынуло зарево заката. На этом фоне он увидел высокого старца в сером бурнусе с красной китайкой на бёдрах.
В мыслях Хасана молниеносно промелькнуло изображение раскалённой добела каменной стены и нескольких передвигающихся под ней фигур.
— Это один из них, — подумал он, тщетно пытаясь отвести взгляд от бездонно сияющих глаз незнакомца.
Гость смело вошел внутрь и, задержавшись в центре комнаты, взглянул на забаррикадированные окна. На энергичных, узко сжатых губах засветилась полуироническая, полупечальная улыбка. Исхудалой ладонью он схватил заваливавшие окно предметы, отбросил их вглубь комнаты, а затем открыл ставни. Всё это время он, казалось, не обращал ни малейшего внимания на изумлённого Хасана. Лишь после разбора баррикады он обратил на него свой пышущий диким жаром взор и произнёс торжественным, властным голосом:
— Именем воли приветствую тебя!
Хасан молчал, взволнованный не поддающимся объяснению страхом и одновременно исполненный уважения к старцу.
Тот же продолжал далее, не меняя тона:
— Я пришёл вовремя; еще миг и ты бы погиб.
Он указал на разбросанные в беспорядке предметы и на второе, закрытое окно.
— Ещё миг, и тебя бы обуяло безумство страха. Ты уже даже стоял на этом головокружительном рубеже. Я пришел спасти тебя и… позвать за собой… Я был и у других братьев, но они заперлись в домах и отвергли меня! Глупцы! Они погибнут! Не веришь?!.. Все, все те, кто не захотел меня впустить! Ты же меня впустил. А знаешь почему? Ведь ты уже был на пороге безумия. И твоё счастье, что в этот миг я оказался рядом. Горе тебе, если бы я пришёл раньше. Ведь тогда бы и ты меня отверг.
Он замолчал, переводя дыхание.
В мозге Хасана кипела отчаянная борьба двух противоположных стихий. С одной стороны скулил нестерпимо гадливый страх, постоянная тревога, безумие эпидемии, с другой — румянилась светлая утренняя заря прямо-таки безграничной веры, которой его постепенно наполнял незнакомец. И невольно он склонялся к последней, бессознательно подчиняясь её могущественному влиянию. И плыл, подхваченный этим чарующим течением, которое уносило его всё дальше, всё быстрее, и слушал…
— Сын мой! Именем воли приветствую тебя. Но воля двояка. Вы привыкли говорить исключительно о воле души, и в этом кроется фальшь. Ведь вы однобоки. Существуют две воли — тела и души. Одна пронизывает другую, и обе они, сплотившись, формируют целостного, совершенного человека; обе слиты в священное Едино, сверкают стоцветной радугой воли жизни, разливаясь царственной зарёй красоты и силы на горизонте Вселенной.
О, братья мои, будьте целостны! О, сёстры мои, будьте совершенны!
Будем прекрасны! Ведь прекрасен целостный человек. Среди шипения огня с радостным спокойствием вложу руку в пылающий очаг и выну её невредимой. И бросившись в пропасть, выйду целым. Тот, кто соединил в себе обе воли, со стальным блеском в глазах вглядывается в иссохшие глазницы смерти: она не настигнет его внезапно — он сам протянет ей свою храбрую длань, когда придёт его время, которое должно прийти…
Гармонии! Согласия!
Всюду боль, везде разложение. Здесь вьётся безграничная тоска и мытарства бедной благодати, там увядают чудесные асфодели[12]…
Гармонии! Согласия!
Ею владели сильные мира сего, ведь она была необходима им для великих дел, ею владели и простые смертные (и эти счастливее всех), ею владели и мастера тайных наук, чтобы передавать её избранным.
Есть люди, которые в детском неведении, в глубине своих простых сердец обрели эту гармонию. И вдруг какая-то проклятая сила поваживается ходить в храм согласия, разрывает связи, разрушает арочный свод союза — и тогда человек склоняется на одну сторону, теряет равновесие и без памяти, без дыхания несётся в пучину погибели…
Сын мой! Такие испытания всегда фатальны!
Его голос дико хрипел и пульсировал приглушённым свистом. Он склонил разгоряченное лицо к Хасану и шепнул:
— Сын мой, эту гармонию обрёл и я. Завоевал, снискал её. Вон там, в нашем доме, за долгие часы уединённых раздумий. И вот уже седьмой день я хожу по городу и напеваю гимн освобождения и силы. Я прикасался к мёртвым, всасывался в их дряблые, синие губы, взирал на бедные, заражённые тела — и смотри! Я цел и чист! Я спокоен, со святой радостью на челе! И такой сияющий я пришёл к ним, чтобы как с братьями поделиться с ними своим счастьем. Но они высмеяли меня и назвали безумцем. Наверное, безумцем от света и солнца.
А теперь я — царь, я — хозяин силы, хочу тебя, мой сын, ею наделить. Ведь такова моя воля!
Он коснулся рукой лба Хасана, впиваясь в его неподвижные глаза:
— Вот теперь она есть и у тебя!
Изнеможённый, он опустился на оттоманку.
Тот же встал у окна и посмотрел на город. Уже издавна он следовал извилистыми галереями мыслей странного гостя. Остатки пошатнувшегося в своих основах сознания призывали его, чтобы он свернул с пути, сошёл с вырастающих из-под ног ступеней… Он не слушал: с отчаянной радостью ступил на доселе неведомые ему пути и углублялся всё дальше и дальше, в какие-то стрельчатые залы с поднебесными сводами, в замки, уходящие вершинами в небо, в прохладные, бесконечные коридоры…
Лишь на мгновение он осознал, что эта радость является чем-то ужасно жестоким, что он не имеет на неё права, ведь там, в кроваво-красном багрянце заката другие…
И облако боли оросило безмятежность.
Как бы отвечая, незнакомец подхватил:
— Да, это правда. Это одна из жестокостей жизни. Лишь одна из тысяч неисчислимых. И что же? Не преодолеешь адскую границу. Мы лишь можем помогать им, а остальное… остальное в руках дэвов…
Брат мой! Под твоим окном лежит труп женщины — возлюбленной, которая хотела проститься с тобой поцелуем смерти. Иди и воздай ей последний долг! Иди! Она была молодой и красивой и всего лишь… женщиной…
С огромной верой, с бескрайним почтением, не сводя глаз с лица наставника, Хасан перегнулся через подоконник, подхватил окоченевшее тело и на холодных устах оставил долгий поцелуй. Затем положил её на ложе из эбенового дерева и покрыл шёлковым халатом в золотистых шафранах. Пара закатных лучей опустилась на ложе смерти и распростёрлась траурным переливом по покрову.
Старик вознёс руку в сторону города:
— А теперь нам пора в путь. Там нас ждут другие. Идём освобождать братьев…
Кровавым упрёком зависло солнце над горизонтом. Последние лучи, мерцая, расходились по водным просторам и румянили гребни волн. Там, вдали, плавились в золоте и багрянце хребты и вершины гор… Из бездонных чаш, расселин, перевалов струился драгоценный, рубиновый нектар…
От дворцов, мечетей, каменных домов ниспадали глубокие тени и клином врезались в улицы, вычерчивая могучими линиями их огромные контуры. Снизу в небо бил тяжёлый, знойный дым пожарища…
Часы отбивали восьмой час. Протяжные звуки тембра меди кольцеобразно распространялись широкими, степенными волнами, ложились ниже между домами, ютились среди ряда стен и робко замолкали в переулках…
Они вышли…
Перевод — Юрий Боев