Пьер Мак-Орлан Зверь торжествующий Повесть

Ролану Доржелесу, писателю и преданному другу, с любовью

Вступительная статья

Итак, великосвинская революция свершилась. Миром теперь правят скоты. Взбунтовавшиеся барашки и ученые хряки перестраивают общество на свой лад и вовсю заботятся о просвещении и сплочении четвероногих…

Узнаете? Ну, разумеется! Кто же не читал «Скотный двор» Джорджа Оруэлла — книгу, в девяностые годы ставшую у нас почти культовой!

Но… это не Оруэлл. «Зверь торжествующий» Пьера Мак-Орлана — поразительно (а подчас подозрительно) напоминающий оруэлловскую притчу о восстании животных на сельской ферме, — написан за четверть века до нее, в 1919-м. И это — тоже притча, почти басня. Мак-Орлан облекает политическую антиутопию в одежды забавной и мрачноватой фантастической аллегории о том, как люди утратили господствующее положение в мире, уступив его домашним животным и превратившись в их рабов.

В 1919 году Пьер Мак-Орлан (его настоящее имя Пьер Дюмарше) — ветеран Первой мировой. Он успел пожить среди богемы, и поголодать, и побродяжничать. Ему уже тридцать семь, за плечами немалый жизненный опыт. А вот как писатель он еще очень молод. До войны он вообще собирался стать художником: живя на Монмартре, кормился тем, что публиковал в журнале юмористические рисунки… пока издатель не сказал ему со всей прямотой, что рисунки-то никуда не годятся, а вот подписи под ними великолепные, и что писать у него получается лучше, чем рисовать. Так неудачливый карикатурист превратился в писателя, которому суждена будет мировая слава. «Зверь торжествующий» — это еще ранний Мак-Орлан; уже не «проба пера», но еще явные «поиски себя», своей манеры и своих тем; однако в нем уже виден и Мак-Орлан зрелый, с его неподражаемой иронией, гротескным реализмом и неуемным воображением. А самое главное — это уже в полной мере та самая «социальная фантастика», которая позднее станет визитной карточкой Мак-Орлана во всей литературе прошлого столетия. Еще немного — и появятся романы, прославившие его имя на всю Европу: «Ночная Маргарита» (1925), «Набережная туманов» (1927), «Бандера» (1931) и множество других.

Так что к 1944-му, когда был написан «Скотный двор», он уже не только весьма плодовит, но и знаменит. И едва ли Джордж Оруэлл — блестящий эссеист и придирчивый книжный рецензент, к тому же смолоду проявлявший интерес к антиутопии, — ничего не слышал о повести «Зверь торжествующий»…

Не будем поддаваться искушению и обвинять великого британца в плагиате — тем более что по сравнению с оруэлловским подробным текстом маленькая повесть-шутка Мак-Орлана действительно выглядит весьма конспективно. Проследить взаимные влияния и подыскать объяснения совпадениям — дело специалистов-литературоведов. Нельзя не сказать о другом — об общих литературных корнях обоих произведений. Тут не только любимый Оруэллом Свифт с его «Гулливером», но и французские философские сказки Просвещения, и наделавший много шума еще в предвоенные годы «Остров пингвинов» Анатоля Франса. Нельзя забывать и о теме «иронического апокалипсиса», сыгравшей важную роль как во всей литературе расцветающего европейского модернизма, так и в формировании жанра антиутопии.

Но у двух повестей, столь похожих, есть и важное смысловое различие. Оруэлл — в молодости один из истинных донкихотов левого движения — к зрелости в нем серьезно разочаровывается, и его «царство скотов» — прежде всего сталинский тоталитаризм. У Мак-Орлана совсем иное. К началу писательской карьеры он не понаслышке знал, что значит быть «пушечным мясом», и его пафос — прежде всего антивоенный (не случайно повесть посвящена Ролану Доржелесу — ближайшему другу монмартровской юности, тоже побывавшему на фронте) и отчасти антибуржуазный. Но и пацифизм писателя окрашен насмешливой мизантропией: «Бывает, что новое племя и спихнет с господствующих высот прежнее, но всегда остается белая кость и всегда остается чернь, и новые хозяева жизни делают так же и то же, что делали хозяева старые».

Дмитрий Савосин

Глава первая Свинья изрекает, что ей подобает

Один-одинешенек средь бескрайних равнин, казалось, выделывавших коленца у него перед глазами, некий Робер Тухлид по прозвищу Гамбетта, поселянин местечка Мель-Годэн, шел по дороге к себе домой.

Был он потомственная пьянь-перепьянь, достойный отпрыск славного Тухлидова рода, в котором одних сживала со свету белая горячка, других — валил апоплексический удар. Робер Тухлид был заводилой всех пропойц Мель-Годэна. Он приумножал славу родных краев, развлекая парижан, выбиравшихся в воскресный денек на лоно природы, в благодатную глушь.

В тот день — а стоял уже конец июня — Робер был разгорячен спиртным, выпитым за счет тележных дел мастера Ренидьена. Он выпил столько крепчайшего сидра, сколько смог выжать из себя самогонный аппарат. Разомлевший от благодарности, он опустился на колени прямо на главной площади и пусть коснеющим языком, да вдохновенно вознес хвалу Господу.

— Ба-бладарю Бога, — провозгласил он, — ибо я молодец молодцом и не из тех, у кого душа в пятках. Будут тут мне еще бродяги всякие указывать, как жить и пить. Мне вот выпивка только на пользу, а Бога я благодарю за все про все.

Из-за каждой занавески глазела на него ехидная рожа: чего еще выкинет нализавшийся Тухлид? Его брат Ригобер, нахохотавшись до коликов, уже собрал в отеле «Прогресс» охочую до новостей публику и изобразил сцену так точно, что все попадали со смеху.

Тухлид простоял на коленях ровно столько, сколько надо было, чтобы им налюбовалась вся округа; потом встал и, пошатываясь, побрел по дороге в Ля-Гренадьер, к себе домой. Меж двух приступов икоты он вдруг вспомнил, что должен был зарезать свинью. Пришлось наддать ходу, хоть ноги у него и заплетались, а свежевымощенная дорога на каждом шагу строила ему козни.

Пунцовый, весь взмокший от пота, он ввалился во двор под приветственный гвалт домашней птицы, подобру-поздорову разбежавшейся по углам. Супружница уже была наизготове. Сложенное на манер египетских пирамид, это существо было немногим изящнее дамбы. У нее были пламенно-рыжие волосы, за что в этих краях ее и прозвали «морковкой».

— Лодырь несчастный, — только и сказала она, узрев, в каком виде вернулся Робер. — Вот лодырь-то, где уж тебе свинью теперь резать.

— Давай сюда нож, и я ее кончу, — все твердил Робер писклявым голоском. — Щас я тебе ее кончу, только нож неси, заточим его — и делу конец.

И мадам Тухлид отправилась за свиньей, которая уже беспокойно шарила рылом под дверью свинарника.

Осужденную на смерть явно не прельщала уготованная ей судьбина. Ее визг пронзил чудное безмолвие, которым честь по чести полдничало солнце.

— Щас я тебе ее кончу, — твердил Гамбетта, красноречиво помахивая ножом.

Мадам Тухлид, ничуть не смягчившись, прижала хрюшку к стене. Робер склонился над чудовищной массой плоти, и нож сверкнул в воздухе, точно рыбка. Не удержав равновесия, крестьянин споткнулся, и лезвие даже не задело сонной артерии. Свинью он все-таки ранил — фонтанчиком брызнула кровь. Но вот что удивительно: сразу после неудачной операции раздался голос — нет, не Гамбетты и не мадам Тухлид, — и звучал он так уверенно и напористо, что не сразу и возразишь.

— Я молодец молодцом, — вещал голос, — и не из тех, у кого душа в пятках. Я еще всем покажу. Что ж это такое, у власти-то одни бездельники, а? Притворизм — это есть преступление, и если я пьян напился, то на свое добро. И нечего тут никому болтать.

Гамбетта переглянулся с женой. Свин же — ибо это именно свин изрекал столь смутьянские речи — продолжал монолог, подражая то боевитым интонациям мадам Тухлид, то болтовне ее мужа. Он так и сыпал анекдотами из семейного быта Тухлидов — конца-краю этому не было видно. Все, что только мог он услышать в хлеву, всплыло в его памяти, и коль скоро чудесный случай позволил свину высказать все, что он думал, он и высказал все сполна с болтливостью немого, внезапно обретшего дар речи.

Зато у супругов словно язык отнялся. Попробуй отделаться общими словами при виде такого дива дивного. Неясный страх боролся в Тухлиде с пьяным угаром.

Мадам Тухлид стремглав рванула к соседке, и так вот, слово за слово, новость дошла до отеля «Прогресс», куда, как в воронку, стекали все местные сплетни.

А в доме на косогоре Ля-Гренадьер у свина больше не текла кровь.

Оставшись наедине с Тухлидом, он продолжал болтать, и крестьянин уже заранее предвкушал, сколько приятных минут доставит ему этот совершенный и нескромный фонограф.


На другом конце деревни, в зарослях сирени и бузины, усыпанных жуками-бронзовками, притаился обветшалый с годами домишко, в котором жил прелюбопытнейший экспортный продукт. Нет, никакой не доктор Моро и не доктор Лерн[1] — а всего лишь хитрющий коротышка и премилый шутник по имени Пьер Ван Клаэс, а если по-приятельски, то просто мосье Пьер.

Откуда он взялся, этот очаровательный добрячок, жители округи не знали. Он слыл богатым, платил не скупясь, но кошель не открывал, не добившись уступки. По большей части сходились во мнении, что он был врачом, теперь оставившим медицинскую практику. Тухлид, окучивавший сад господина Пьера, говаривал, что у старика в этой его лавочке полным-полно чудовищных стеклянных колб и колбочек, кирпичных печей и книг, толстых, точно плиты могильные!

До господина Ван Клаэса молва о свинье докатилась в лице сельского почтальона. За день дело обросло такими подробностями — концов не отыщешь. Свин Тухлидов, не удовольствовавшись даром речи, выступал уже и как прорицатель и моралист. Добро бы он только высказал Тухлиду все, что о нем думал, так нет, он еще и предрек, что не за горами конец света, а потом вдруг, охваченный необъяснимым исступлением, пустился в пляс, насвистывая ариэтку 1914 года, завезенную в эти края американскими солдатами.

— Да не может такого быть, — ответил мосье Пьер, чокнувшись с почтальоном, — быть такого не может.

— Точно вам говорю, мосье Пьер, на задних лапках и пасть разинул, как певчий на церковной службе.

— Пойду-ка сам взгляну.

Господин Ван Клаэс надел каскетку, настоящую, ворсистую английскую каскетку, и, повесив на запястье трость, с трубкой в зубах направился в Ля-Гренадьер, мимо скирд сена и овсяных полей.

Во дворе дома Тухлидов уже яблоку было негде упасть. Господин Ван Клаэс раздвинул толпу и подошел к супругам, силившимся объяснить, что произошло. Своротив рыло и насмешливо кося глазом, свинья отдыхала у себя в хлеву, позволяя публике любоваться феноменом из-за двери.

— Здрасьте, мосье Пьер, — кивнул головой Тухлид.

Мадам Тухлид поклонилась, теребя свой фартук.

— Вот она и животинка, — продолжал Тухлид, показав на свинью. — Тут что-то не так, на что ж это похоже, эта гадина все время пить хочет — чешет и чешет языком без умолку. Это что ж такое. Нешто это жизнь в согласии с природой, а, мосье Пьер? Вот вы человек почтенный, башка с четыре вершка — так скажите, это что ль по природе вещей?

— Так что же, он говорит? — осведомился господин Пьер.

— Как нотариус. Тут битый час не могли унять, болтал и болтал про все на свете. А сейчас эта зверюга утомилась. Он, как говорится, из сил выбимшись.

— Надо разговорить его, — сказал господин Пьер.

Тут Тухлид, его жена и господин Ван Клаэс подошли к свинарнику. Толпа всколыхнулась. Тухлид отворил дверцу и протянул поросю картофелину.

— Может, не так все и плохо-то, — сказала мадам Тухлид, — щас сами увидите, что эта животина и двух слов не свяжет.

Тухлид осторожно подтолкнул его ногой. И тут все услышали, как зверь заговорил.

— Молодец, — проворчал он, — ишь, молодцы… все вокруг шпики и подлецы.

Эта песенка господину Ван Клаэсу уже была знакома.

В тот же памятный вечер он купил свинью, велел доставить ее к себе и окружил всяческой заботою.

— Вот увидите, — говорил Тухлид, — он еще ей и костюм из рогожи купит на холода-то.

Теперь он жалел, что продал свинью. Сделка получилась недурной — крестьянин не продаст себе в убыток, — но она была окончательной. Подзуживаемый односельчанами, Тухлид уже ломал руки, прикидывая, сколько мог бы заработать, ходи он с этакой животиной по деревенским ярмаркам. Откуда ему было знать, бедному пропойце из Мель-Годэна, что мир вскорости рухнет, провалится в тартарары, так закоснел он в снобизме и безделье.

Глава вторая Свиньи в школе

Общество Пьера Ван Клаэса состояло из одной только старой экономки, ворчливой и преданной, с которой он не прочь был перекинуться время от времени словечком. В тот день, когда в дом привезли Тухлидова порося, старой Гертруде пришлось прикусить язычок.

Господин Ван Клаэс мог битые часы проводить со своей свиньей. Он обустроил зверю роскошную спальню и, отскребя от грязи, превратил его в исключительно занимательного собеседника.

Первым делом господин Ван Клаэс обработал рану своего подопечного и заключил, что Тухлид, сам того не ведая, проделал чрезвычайно сложную хирургическую операцию. По счастливой случайности операция эта удалась, и смышленое животное смогло издавать новые звуки и произносить слова на человечий манер.

Свинья — животное на редкость умное и наблюдательное. С легкой руки Тухлида все слова, что осели у нее в памяти, сами собой хлынули с языка, каким-то чудом вдруг обретшего сноровку. Вот свин и вывалил в лицо хозяевам все, что слышал во время их кухонных склок, эхом доносившихся к нему в хлев.

Господин Ван Клаэс восстановил ход событий и дал чуду объяснение, но выводы предпочел оставить при себе.

С этих пор он начал терпеливо заниматься обучением своей свиньи. Дни напролет просиживал он с ней взаперти в комнате с классной доской. Он выучил с ней весь алфавит. И полугода не прошло, как свинья уже читала «Жития святых» и газету.

Труднее всего господину Ван Клаэсу было выучить свинью держать в лапах перо.

Почерк у свиньи всегда был дрянной — она писала дрожащими крупными буквами; тем не менее от чистописания он перешел к орфографии и постепенно расширял сферу ее познаний. И вот, наконец, в Мель-Годэне произошло нечто такое, отчего название деревушки замелькало на страницах газет.


Господин Ван Клаэс решил, что пора свинье получать диплом о начальном образовании.

После войны люди, кажется, расположены были принимать если и без благодушия, то хотя бы и без враждебности, события самые невероятные.

И в том что Ван Клаэс приведет своего хряка — а свинью так все и звали Ванклаэсов хряк — на экзамены, никто не увидел мистификации, напротив, все ждали: то-то будет зрелище!

Родители пытались — что ж, дело похвальное — пристыдить своих чад: провалиться, и перед кем — перед свиньей!.. Но школьники, надо признать, относились к такой конкуренции спокойно: неспособные проявить хоть чуточку прилежания, они были начисто лишены духа соперничества.

День экзаменов был для Ван Клаэса настоящим праздником. Соискатели собрались в зале мэрии. Заглядывая в окно, он смотрел на свою свинью, сидевшую между сыном бакалейщика и сыном сельского сторожа. Церемонией руководил мэр, и вот, покончив с письменным экзаменом, перешли к устному.

Когда пришла очередь свина, благонравное животное вышло на сцену на одних только задних лапах; передними свин собирался жестикулировать.

Это был триумф. Победа над всеми соискателями была обеспечена. Ванклаэсов хряк выслушал похвалы с милой улыбочкой и, прошествовав мимо сына колбасника, одного из школьных своих товарищей, шепнул ему на ухо: «Ох и наделаю же я из тебя окороков да колбас, дай только срок». Бедный малыш вернулся домой сам не свой от страха. Родители пытались успокоить его, но он все худел и бледнел, пока не стал совершенно непригодным для околбасивания и не умер от слабости. На этот раз хряково предсказанье не сбылось.

А сам хряк лишь ухмылялся, внимая хозяйским похвалам: Ван Клаэс любил покуражиться над людишками.

Хозяин и ученик вернулись домой с ликующими сердцами и за живой беседою.

В тот вечер старая Гертруда сделала свину щекотливый намек, что пора осваивать правила человеческой гигиены. Тот смерил ее лукавым взглядом, после чего, скрестив на животе лапы, объявил зычным баском «Oceano nox» и затянул:

Вас сколько, моряки, вас сколько, капитаны,

Что плыли весело в неведомые страны,

В тех далях голубых осталось навсегда![2]

Старая Гертруда воздела руки к небу и юркнула в кухню.

Свин с господином Ван Клаэсом, оба попыхивая трубками, только хрюкнули в кулачок.

Спустя два года после этого памятного денька господин Ван Клаэс открыл образцово-показательную школу.

Окружив себя церемонным синклитом прославленных профессоров всех гуманитарных и точных наук, он пестовал умы трехсот молодых поросят, всех как один подвергнутых Тухлидовой операции — так почтили в науке память о том простеце, кто сотворил такое в неразумии своем.

Все эти поросята были очень приятной наружности, а рвение, с которым они предавались учебе, восхищало преподавателей. В некоторых смешанных классах, где поросята сидели за партой вместе с вялыми, сомнительно хмыкающими подростками, именно поросята регулярно одерживали верх на всех экзаменах.

Мир зашелся в изумлении, когда газеты возвестили, что юный поросенок получил степень доктора права. Еще один готовился к поступлению в Политехническую школу, и многие уже задавались вопросом, какой оборот примет дело, если его туда примут.

Господин Ван Клаэс, со своей стороны, завел себе свиненка на побегушках, эрудита и остроумца, который точил ему карандаши и бегал за него по тяжбам и разбирательствам.

Интеллектуальная элита все больше привыкала к использованию этих покладистых и работящих зверюшек, и примеру господина Ван Клаэса и его секретаря последовали те, кто чувствовал умственное переутомление, причем своих «доверенных пятачковых» они выбирали из выпускников Ванклаэсова заведения.

Успешное применение этого метода позволило не ограничиваться одной лишь свиной породой для Тухлидовой операции. Использовали и ослов, и собак, и баранов, и быков. Характерные черты породы, помноженные на человеческое воспитание, обеспечивали работников для самых разных областей умственного труда, который страшно изматывал людей и к тому же плохо оплачивался.

У господина Ван Клаэса была собака, которая бегала по магазинам, торговалась за кусок масла не хуже любой хозяйки и шпарила без ошибок всю таблицу умножения. Однако подчиненные, способные достичь вершин человеческого знания, рекрутировались из свиней и баранов. Ослам, даже и самым ученым-разученым, недоставало боевого духа. Они славились тем, что составляли пухлые тома комментариев к литературным редкостям, до которых публике не было никакого дела.

Не прошло и пяти лет со смерти господина Ван Клаэса — прослывшего, кстати сказать, благодетелем человечества, ни больше ни меньше, — а интеллектуалы уже переложили на четвероногих секретарей все тяготы своих профессий.

Как некогда тягловых животных, которых он завел, чтобы не таскать самому грузы, теперь человек завел себе животных мыслящих, чтобы правящие классы смогли вкусить всю сладость безделья.

А поскольку физический труд сменился машинным, человеческое племя разжирело и обрюзгло, лица у всех стали бледными, точно у глубоководных рыб. Портрет председателя Сообщества наций, годы спустя обнаруженный в одном провинциальном музее, оставлял по себе смутное впечатление: неясно было, кто перед вами — значительное лицо или горшок с айвовым желе, опрокинутый на стол заседаний.

В ту пору жизнь приняла, что и говорить, чудной оборот. На улицах — ни души, одни бараны да поросята, бегущие на судебное заседание или еще куда, хлопотать по хозяйским делам. Заходишь на парижскую Биржу — и там одни звери: прожженные и азартные, визгливо выкрикивают котировки валют или потягивают в соседних барах марочные ликеры.

А настоящие люди в это время спали или развратничали. Каждый гордился своей свиньей, как самим собой.

Особенно ценился баран-доктор права. По мере развития личности эти животные обрели лоск и полюбили завиваться у парикмахера. На завивку барашка горячими щипцами уходило три часа, и стоило это сотню франков. Снобизм заразителен — и вот уже люди стали подражать своим «скотам-поверенным».

Для всякого праздного толстопуза высшим шиком стало походить на барана. Отдельные индивиды, совсем заплывшие жиром, еще и всячески старались, чтобы их лица походили на рыла.

Не считая этих мелочей, так оно все и шло заведенным порядком. Только под конец 2970 года в государстве начинают назревать первые конфликты.

Глава третья Ошибка

У доктора медицины по имени Дю Кисель была в самом богатом квартале города клиника, привлекавшая множество посетителей. Разумеется, сам доктор в ней появляться и не думал. Как и все интеллектуалы того времени, он препоручил все дела своему барану-секретарю, дипломированному медику, которого звали Обнаглье.

Этот Обнаглье приобрел некоторую известность, и Дю Кисель, что называется, пожинал ее плоды.

У Обнаглье не было ни жира, ни шерсти, а над черепом, совершенно лысым, — как, по народному поверью, и подобает тому, кто работает головою, — топорщились в разные стороны два гаденьких ушка.

Расплывшийся угрюмец Дю Кисель, развалившись в кресле, накачивался лимонадом. Дошло до того, что ему лень было даже закурить, а на ученых советах он нес такую невнятицу, что не раз уже выглядел дурнем. Языком он еле ворочал. Его утомлял звук собственного голоса. Он и в зеркало не мог поглядеть без зевоты. Однако все-таки еще почитывал литературку и интересовался открытиями Обнаглье, чей дивный гений с каждым днем все заметней преображал двуногих и четвероногих, которых он пользовал.

В ту пору стараниями знаменитого Дю Киселя — иными словами, его секретаря — юные четвероногие большей частью ходили на задних лапах; передними же они, по примеру людей, пользовались как руками. Совсем немногие животные еще передвигались на четырех — верность примеру пращуров предпочитали хранить разве что некоторые дубоголовые поросята да упрямые старые бараны. Они были всеобщим посмешищем…

В тот день, которому по прошествии времени суждено было стать важной вехой в истории человечества, Дю Кисель, сидя в кресле, лениво слушал доктора Обнаглье, в подробностях представлявшего ему новый доклад для Медицинской академии.

В нем затрагивались проблемы говяжьей эстетики от древнейших времен до наших дней, и, в частности, шла речь о том, как привить рогатому племени грациозность путем хирургического вмешательства.

— Достаточно, видите ли, удалить телке продолговатый мозг и мозжечок, — нудил скот, — чтобы она могла отплясывать фокстроты.

— Надо же, — пробормотал Дю Кисель.

Обнаглье поднял на профессора вопросительный взгляд. Решив, что хозяин просто не расслышал, он повторил фразу, раздельно выговаривая каждое слово.

— Я прекрасно расслышал, — вяло отмахнулся профессор, — однако уверены ли вы… достоверно ли проверено, ну, насчет… продолговатого мозга… и фокстрота?

Доктор Обнаглье провел лапой по лысине и ничего не ответил. Он пожал плечами.

Тогда Дю Кисель обвел взглядом ряд висевших на стенах портретов. Вид предков согрел ему душу и придал наконец-то сил оторвать зад от кресла. Подволакивая ногу, он вышел в переднюю и схватил толстенную трость с набалдашником из слоновой кости, служившую ему опорой, когда он перелезал с одного дивана на другой. Потом опять вернулся в рабочий кабинет, где баран, не обращая на него ни малейшего внимания, все нес свою тарабарщину.

Трижды вяло замахиваясь, Дю Кисель трижды опускал трость на секретаревы ляжки. Потом, изможденный, повалился в кресло.

Нахлобучив шляпу, доктор Обнаглье вышел, и Дю Кисель, смущенный, вдруг весь похолодел. Туман в голове рассеялся, и перед глазами у него замелькали картины грядущего одна страшнее другой. Вот что наделал он своей тростью.

Глава четвертая Революция

И пошло-поехало, пока наконец на земле не произошла полная перестановка правящих сил. Совет свиней захватил власть без боя. Переворот случился так просто, что его едва ли заметили. В одно прекрасное утро хозяева вдруг проснулись в жилищах своих «животных-поверенных», ну а те расположились в их домах и квартирах. Кое-кто было воспротивился, но, не в силах бороться, отступился, и пришлось людям довольствоваться тем, что теперь они сами стали забавой для разумных и недурно сплоченных животных. Лишения и ущемления в правах на этом не кончились — люди стали жить в полуразвалившихся конурах и свинарниках.

И вот Великий Совет свиней, хозяйничавший в Европе, как у себя в хлеву, постановил: одних людей — по крайней мере, некоторые породы — разводить на мясо, на других же надеть хомут — пусть возят грузы для общественных нужд. Что делать, восстать против таких условий люди не могли и смирились со своей новой участью. Судьбою одних оказалась кухня — из них готовили провиант; других же отправляли в цирк мучениками арены. Многих перспектива кончить жизнь на вертеле или в кипящей кастрюле заставила истово поверить в Бога.

Так оно все складывалось в те далекие времена. Но на взгляд наблюдателя без гнева и пристрастия, взирающего на землю из поднебесья, внизу все шло по-прежнему. Бывает, что новое племя и спихнет с господствующих высот прежнее, но всегда остается белая кость и всегда остается чернь, и новые хозяева жизни делают так же и то же, что делали хозяева старые.

Как только ни пыжились победившие звери, чтобы сравняться с людьми, которых сами презирали. Некоторым в этом смысле удавалось приспособиться и преобразиться. Не то чтобы они походили теперь на людей — но на некоторых вполне, и уж точно на тех, о ком в прежнюю бытность говаривали: свинья свиньей.

И вот благодаря господству пятачковой породы повсюду воцарились мир и спокойствие.

Границы на земле не менялись с войны 1970 года, с тех пор как дипломатия человеков располосовала карту на свой, людской, лад. Животные власти сочли, что это недопустимо.

В наши дни причины Великой войны 3000 года еще мало изучены. Этот вопрос весьма и весьма запутан. Достоверно известно, что некая весьма влиятельная милитаристская партия, объединявшая свиней из Центральных республик, вдруг захотела заявить о себе в государстве. Но не следует торопиться с выводами. Бесспорно только одно — Совет свиней воспринял объявление войны с какой-то свирепой радостью.

Полководцы из бывших домашних зверей были никудышные, и даже воодушевление нижних чинов не могло поправить дела.

Война велась тускло, без блеска, и все-таки это была великая война.

Глава пятая Великосвинская война

Как только война была объявлена, мужчин и женщин выстроили шеренгами, точно мулов на бивуаке. Тут, как и положено по инструкции, прибыли специальные медработники — их по старинке до сих пор называли ветеринарами, — и по результатам осмотра была объявлена всеобщая мобилизация. Владельцы тягловых и ездовых людей ломили цены — аж дух захватывало; северные породы так подорожали, что те, кому посчастливилось их иметь, лишь посмеивались, сдерживая торжествующие улыбки.

А бывшие завоеватели мира, некогда великие полководцы, теперь волоком тащили пушки, неся фокстерьеров на плечах своих.

Фокстерьеров, известных воинственным нравом, отправляли служить в разведроту. Они стяжали славу на этом поприще, и все животные почитали за честь держать хотя бы одного фокстерьера, чтобы прогуливаться с ним по бульварам во время отпуска.

Добрый двуногий скакун стоил две тысячи франков. Многие полегли на этой войне. Их сгубили болезни и лишения.

Озабоченные судьбой конницы и провианта, поросята неплохо ухаживали за своими людьми.

— Человек, — говаривал один старый хряк, — стоит две тысячи франков; попробуйте мне только уморите моих людишек — как только мир подпишут, я с вас три шкуры спущу.

Людские страдания во время этой войны не могли не тревожить поросят с чувствительными сердцами, и они учредили общество по защите прав тяглового люда.

Тягловым приходилось хуже всего — в телеги впрягали одних стариков, и довольствия им не полагалось. Над ними поросята издевались с особой жестокостью, и никто уже не строил планов на «тихую старость». Если солдат больше ни на что не годился, его оправляли на бойню. Лучшие куски туш за гроши скупали бедняки. Стариками набивали колбасы — рожденные, осмелюсь сказать, в оглоблях, они шли в пищу стадам кабанов, после Тухлидовой операции обретших дар речи.

Великосвинская война абсолютно ничем не отличалась от войн, в которых истребляли друг друга люди. Ничего новенького в это регулярное бедствие свиньи не привнесли. Они осмотрительно придерживались идей Наполеона Первого и нескольких генералов, прославившихся впоследствии.

Впрочем, некоторую игру воображения можно разглядеть в распространении всевозможной заразы и изобретении массовых атак с удушающими газами.

Словом, и те и другие защищались от подобных мерзостей как могли, увязая в войне все больше и больше.

Рыли характерные норы-блиндажи, служившие убежищами. Барсуки, лисы и даже кролики развернули в этом отношении такую бурную деятельность, что солдаты 1914 года только рты бы разинули. Дрались под землею, били друг друга как придется, вслепую.

Земной шар стал бугристым, точно грецкий орех, и вот возмездие воинственному зверю — на него одна за другой посыпались неслыханные катастрофы. Тут и самые беззаботные смиренно запричитали: «Привела ж судьба родиться в этакие времена». И все-таки каждый сволочился с ближним своим, бил его, дрались друг с другом и люди — как умели, с небывалой яростью и жестокостью. Но великие умы Совета придерживались мнения, что еще есть к чему стремиться.

В этой войне, где торжествующие свиньи колотили друг друга в слепой своей ярости, случались проявления и героизма, и низости. Погибли миллионы юных подсвинков, из которых могли бы вырасти знатные хряки. Потом катаклизм сошел на нет, и война кончилась, как и все войны в мире, — бесславно.

Тягловый люд уж совсем было поверил, что его порода исчезнет с лица земли.

После такой школы страданий уцелевшим двуногим из артиллерийских полков оставалось лишь пенять на тяжелые времена и свинскую гнусь.

Однажды один конек из упряжки с боеприпасами тихонько шепнул своим отупевшим товарищам, что пора хоть что-нибудь предпринять, или мукам этим не будет конца. И вот вечером, когда свиньи отошли ко сну, в конюшне вдруг запели, и эти песни, нескладные, но такие пронзительные, вдохнули в людей надежду.

Глава шестая Конюшня светлой памяти

Тусклый свет фонаря, заросшего жирной пылью, озарял ватагу ломовиков, стоявших на привязи у кормушек. Многовековой тяжкий труд отнюдь не облагообразил их породу. Не то чтобы они исхудали до крайности — просто идеал красоты теперь соответствовал их новым обязанностям.

Отменным вьючным скотом теперь называли совсем не того, о ком в прежние времена сказали бы «красавец-мужчина». Теперь человечество ходило совершенно голое, у всех на плечах и выях виднелись следы от хомутов и вьючных седел.

Развалясь на земле, теребя от нечего делать привязь, люди набивали себе брюхо и обменивались младенчески односложными восклицаниями, припоминая, кто кого лягнул и кого брыкнул. Всеми владело беспросветное уныние. Из каморки доносился отвратительный храп сторожевого поросенка.

Из хлевов и конюшен била в ноздри кислая вонь. Годовалый детеныш лепетал какую-то песенку на руках у матери, подмывавшей ему промежность. Мужик, сидевший чуть поодаль, — по-видимому, отец, — уперев подбородок в скрещенные руки, глядел в стену, где дрожало золотистое пятно от фонаря.

В другом углу конюшни малыш вдруг захныкал: «Ай-яй, ой-ой-ой-ой…»

Мужик все смотрел в стену и вдруг взмахнул рукой; ребенок умолк; кругом зашептались. Весь тягловый люд застыл в напряженном ожидании, не сводя глаз со своего товарища.

И вот мужичина вполголоса, без склада и лада, запел, и старая конюшня 10-го артиллерийского полка поросячьей армии вдруг словно бы оттаяла — легкое облачко пара согрело души несчастных, давно забывших о прежнем величии. Вот она, песня, которую пели в ту войну люди, оказавшись лицом к лицу с неизбывной своей тоскою:

Ветер вонюч, и свиреп их кнут —

Свинья наш маршал и очень крут.

Мы все под ярмом

И стали дерьмом.

Э-хе-хе-хе, эвоэ!..

Жратва — одно утешенье от бед,

Но взойдешь ты, заря великих побед,

Штаны на подтяжках прикроют нам ляжки,

Как пращурам нашим во цвете их лет!

И мы истребим поросячью породу,

Ведь люди свиней забивали от роду.

И вместе мы спляшем,

Как прадеды наши,

Стяжавшие славу побед!

Песня эта, благоговейно собранная по крупицам, отнюдь не поражала красотой слога, зато в примитивной своей ярости наглядно отображала умонастроения эпохи, показывая, до чего дошел тогда весь род человеческий.

Ничего не известно об ее авторе или авторах. Вероятнее всего, их было много, ибо откуда в одинокой и бедной человеческой головенке взялось бы в те времена столько слов, сколько в этих забавных куплетах.

В подполье крепла и ширилась эта песня. Матери пели ее своим детям. Но, увы! — никто, никто из тягловых не мог припомнить ни капельки из того прекрасного прошлого, о котором только и слуху было, что оно прекрасное.

На другом конце города, в богатом квартале, жил-был почтенный хряк из литературной богемы, выделявшийся среди ученых собратьев не только глубиной познаний, но и редкой чувствительностью. Сей хряк, влюбленный в поэзию простонародья, услышал однажды, как человечью песнь напевает его камердинер, и попросил того записать слова.

Документ показался ученому достойным внимания. Одна страница заключала в себе целую цивилизацию, о которой сами люди уже ничего не помнили. И, радея о них, хряк сожалел о ней.

Как нередко случается с интеллигенцией, приходящей от всего самобытного в поросячий восторг, хряк-литератор испытывал ностальгию по той забытой, но невероятно колоритной эпохе, чье возвращение не сулило ему ничего хорошего. В глубине души он сочувствовал неизбывным людским страданиям, ведь так же когда-то страдали и его собственные предки. Он думал: «Что за дивный текст!»

И вот однажды в салоне, где собирались сливки общества, не желавшие расставаться со светскими привычками из-за какой-то войны, ученый хряк решил исполнить человечью песнь.

Успех был полный.

«Об-во-ро-жительно!» — похрюкивали слушатели.

Певец сопроводил каждый куплет подробнейшим комментарием. Перед глазами гостей воскресли прошлые века, уже давным-давно покрывшиеся мраком, и самые дремучие поросята ахнули от изумленья, узнав, что павшая цивилизация немногим отличалась от их собственной. Сказать по правде, они уже слышали, что и люди были когда-то разумными существами, но для них это было так же далеко, как история плавания Ясона за Золотым руном.

Доклад свинского писателя получил громкий резонанс. По человеческому вопросу вышло несколько книг. Впрочем, и тут все обошлось бы без перемен, не сыщись еще один хряк, еще пущий грамотей и бездельник, — он-то и заинтересовался создателями этой песни всерьез.

В один прекрасный вечер, прихватив фонарь, свин отправился в конюшни поросячьей артиллерии — искать человека.

Ему прикипело воспитать и окультурить эту низшую расу.

Глава седьмая На круги своя

Сей почтенный кабанчик, имевший, кстати сказать, большие заслуги перед государством, слыл среди себе подобных прогрессистом. Он тотчас подхватывал все новые идеи и незамедлительно пускал их на благо общества.

Приобретя человека, показавшегося ему разумным, сей добрейший свин поселил его у себя, устроил в своем кабинете и принялся обучать всему, что знал, от самых азов.

Человек быстро делал успехи. А свин радостно потирал руки. Раз в неделю он приглашал друзей — послушать того, кого между собой они уже называли Человек Ученый. Все наперебой уговаривали владельца показывать его в цирке. Это ж золото лопатой грести можно!

Но значительному рылу не нужно было ничьих добрых советов. На человека у него были собственные планы — он собирался использовать его целиком и полностью.

С тех пор как свин завел себе секретаря человечьей породы, друзья по клубу стали замечать, что теперь он вовсю бьет баклуши, а дела делаются словно сами собой. Его спросили, как ему это удается, и он, ничуть не смущаясь, признался, что переложил все тяготы интеллектуального труда на своего секретаря.

— Да оно и правильно, клянусь Юпитером, — отозвался один из слушавших, — уж коль скоро в хозяйстве есть люди-тяжеловозы, так почему бы не завести и «доверенных лиц»? Это просто вопрос дрессировки. Давайте-ка я этим займусь.

С тех пор как среди свинства утвердилась эта прекрасная мысль, минуло всего двадцать пять лет — и вот миром уже снова правили люди, а пятачковые возвратились в свои свинарники. Все вернулось на круги своя как-то незаметно, само собою — что делать, ведь так и устроен мир. Свиньи снова вспомнили путь в колбасню и мало-помалу разучились говорить. И к 4… году, когда разразилась знаменитая война, принесшая человечеству столько горя — дальнейшее всем известно, — животные уже полностью утратили усвоенную некогда премудрость. Им не осталось даже простого человеческого утешения — вполголоса напевать в конюшнях мстительные куплеты, годные разве на то, чтобы не совсем забыть прошлое.

Загрузка...