«В небе танцевала звезда. Под ней-то я и родилась», – говорит Беатриче[1] у Шекспира. Героиня этого романа могла бы сказать о себе то же самое. Ее судьба – история извечного конфликта между любовью и призванием.
Извечен этот конфликт только для мужчин. Значительно новее и современнее он для женщин. Еще не став взрослой женщиной, в юности, она вынуждена была сделать выбор между этими двумя человеческими страстями, владычествующими над миром.
Призвание влекло ее к тому делу, которое она любила. Но и любовь предъявляла свои права. Мужчина настаивал:
– Оставь это нелепое, ненужное занятие – будь моей женой. Приди ко мне, моя нежная, моя любимая! Позволь мне заботиться о тебе. Ты устала, ты выбилась из сил. Женщины не созданы для такой жизни. И, во всяком случае, не создана для нее ты. Оставь это!
(Разговор происходил, когда ей не было еще двадцати).
– Но моя карьера…
– Тебя ждет иное будущее – лучшее, более естественное для женщины. Приди, создай семейный очаг для меня, и мы будем счастливы.
– Смогу ли я быть счастливой, смогу ли дать счастье тебе, если ты заставишь меня отказаться от моей профессии?
– Мне ненавистна даже мысль о твоей профессии, – ответил мужчина. – Я ненавижу всех людей, которые отвлекают тебя от меня.
– Я знаю, – вздыхала девушка. – И хотела бы, чтобы у тебя не было такого чувства.
– Тебе бы следовало радоваться, что оно есть. Разве это не доказывает, что я всецело поглощен тобой?
– Вот как?
– Тебе ведь известно, что я пошел бы за тебя в огонь и воду, что ради тебя я не пожалею сил. Дорогая, ты все для меня! И я хочу, чтобы мы стали всем друг для друга. Ты не знаешь, какое тебя ждет счастье. Испытай же его! Я дам тебе все, чего только может пожелать женщина. Клянусь, я сделаю это! О, ты не веришь, что женщина была счастливее в те времена, когда предоставляла мужу прокладывать себе дорогу и заботиться о спутнице жизни вместо того, чтобы самой заниматься всем этим вздором: профессией, карьерой, заработками и тому подобным. Конечно, она была счастливее! Посмотри на мою мать или на свою. Думаешь, они взяли бы столько от жизни, заботясь о своей карьере? Они лучше знали, в чем состоит женское счастье. А ты этого не знаешь.
Девушка открыла было рот, чтобы возразить ему, но он закрыл его властным поцелуем. Он стал ласкать ее.
– Уйдем отсюда вдвоем! Найдем местечко за городом, с красивым садом, с площадкой для тенниса, с небольшой лужайкой, где могли бы играть дети. Разве тебя не привлекает это? Подумай! Великолепные летние дни, когда можно ничего не делать, просто наслаждаться ими. Зимние вечера – в камине ярко горят дрова, а ты удобно сидишь в глубоком кресле, и не нужно никуда идти после обеда. Отблески огня дрожат на дубовом потолке. Ты сидишь, читаешь, наслаждаясь тихим покоем вместе с мужем, который тебя обожает. Это куда лучше, чем утомительная погоня за успехом и разношерстная толпа, стремящаяся к нему.
– Дело не только в успехе…
– Может быть, в деньгах? У меня их достаточно.
– Не в деньгах и не в успехе. Есть нечто большее, чем то и другое. О, я не хочу от этого отказываться!
– Но если я дам тебе взамен то, что в тысячу раз лучше…
Она слышала глубокий взволнованный голос возлюбленного. Но даже сейчас в ее ушах звучала громкая музыка, от которой сильнее билось сердце. Музыка звала ее: «Танцуй!»
Танец был профессией этой девушки, ее призванием, ее искусством. Танец был у нее в крови. Танцевали ее глаза, ноги, каждое биение ее сердца. Всю жизнь каждая клеточка ее тела откликалась на призыв таинственного певучего ритма. Неизменно все самые значительные события в ее жизни происходили во время танцев, все так или иначе были связаны с ними.
Она родилась на балу. Прецедент такого необычного случая хорошо известен. На семейном балу родилась Аврора Люси Дюпен (прославившаяся впоследствии литературным талантом и любовными историями под именем Жорж Занд), и произошло это в тот момент, когда ее отец играл на скрипке, а мать в розовом кринолине красовалась среди гостей.
Но молодая своенравная мать героини этого романа не была хозяйкой того дома, где состоялся другой памятный бал. Она жила вместе с мужем, управляющим обширным поместьем своей тетки в Уэльсе, в пяти милях от поместья, в доме, расположенном на склоне лесистой возвышенности. Замуж она вышла самовольно, настояв на своем и не обращая внимания на то, что говорили по этому поводу окружающие.
Акушерка, которую заранее пригласили, уже несколько дней находилась в их доме. Она только покачала головой, глядя, как миссис Мередит надевает праздничный наряд, который был в моде тогда, двадцать с лишним лет назад. Поверх зеленого шелкового платья молодая женщина накинула шелковую кружевную мантилью, приколола на груди пару розовых бутонов стеблями вверх и, высоко вскинув темноволосую голову, заявила, что и не подумает отказываться от такого развлечения. Гарри отправляется на бал к своей тетке? Что ж, она тоже туда поедет!
– Никто тебя там не ждет, дорогая моя девочка, – возразил майор Гарри Мередит. Отставной офицер индийской армии, он был на пятнадцать лет старше жены, превосходно для своих лет выглядел и очень любил поухаживать за дамами. Крепкими белыми зубами он закусил свой каштановый ус. В то время бакенбарды уже вышли из моды, а усы еще не подстригали наподобие зубной щетки, и они были достаточно длинны для того, чтобы мужчины могли покусывать их в минуты раздражения или нерешительности.
– Я знаю, что меня не ждут. Твоя тетка весьма недвусмысленно об этом заявила. Я не собираюсь обращать внимание на ее слова. Сегодня вечером мне хочется музыки и танцев. Твоя тетка собиралась пригласить цыганского артиста Петра Вогна. Я хочу его послушать, – заявила молодая жена и внезапно громко рассмеялась, ибо знала, что все равно настоит на своем. – Акушерка тоже может отправиться с нами, если ей приятно трястись сзади, в экипаже. Но я еду!
Сельский дом, где давала бал тетка майора Мередита, миссис Бекли-Оуэн, стоял в конце проезжей аллеи, за узкой, вымощенной камнями неровной улочкой, примерно в полутора милях от верхней дороги – одной из дорог, проложенных еще легионами Цезаря во время нашествия римлян на Британию. Позади дома, название которого – Кеир Динес – было явно римского происхождения, возвышался холм, поросший дубовым лесом. Дальше простиралась цветущая и яркая гористая местность.
Расположенные перед домом сад и зеленая лужайка спускались вниз, к реке. Река была светлая и прозрачная, местами настолько мелкая, что некрупный рогатый скот мог переходить ее вброд; но в ней встречались и коварные глубины, поглотившие немало рыболовов и купающихся. Шум реки был подобен голосам валлийцев:[2] в нем слышались громкий раскатистый смех и глубокое, словно бы грудное воркование струй. Эти звуки сливались с мелодией рояля, рыданием скрипки и низкими переливами арфы – играл оркестр в ярко освещенном зале, украшенном ветвистыми оленьими рогами.
Стены зала были выложены панелями, и весь он напоминал большой ларец из темного, замечательной выделки, дуба. Старинная резьба шкафов и сундуков мягко отсвечивала, как сильно стертое серебро. И подобно серебру, блестели оловянные украшения над дверями, ведущими в коридоры и на лестницы. Как трофеи, висело старинное оружие. На темном фоне стен выступали потускневшие фамильные портреты в тяжелых рамах; лица изображенных на них людей утопали в брыжах и кружевных воротниках елизаветинских времен.
Однако в целом зал не казался мрачным: в нем было что-то светлое и радушное. Керосиновые лампы под розовыми абажурами лили розовый свет. На камине, в котором не горел огонь, стояли большие вазы с розами и жимолостью. Выложенный дубом зал выглядел так же, как, вероятно, сотни лет назад, и, конечно, сохранился таким до наших дней. Эти старинные дома не подвержены быстрым изменениям, как их владельцы, для которых двадцать лет значат очень много.
На девушек 20-х годов смотреть приятнее, чем на их ровесниц начала века. Это естественно. Современные девушки используют любую возможность развиваться физически, к их услугам художественные моды, они лучше чувствуют краски. Линии их тела не стеснены одеждой, их руки и грудь свободны. Они стригут волосы, носят простые и гладкие прически. Кажется, никогда еще девушки не имели такого привлекательного вида, как теперь.
Девушки на том балу выглядели старше своих лет, так как их венчали тяжелые прически из взбитых волос. Их старила мода того времени. Тогда постоянно носили корсеты, считая, что они придают особую стройность фигуре. Талии были очень тонкие и длинные, юбки закрывали ноги и развевались, как изогнутые края опрокинутого вьюнка. На нижних туго накрахмаленных юбках были ряды кружевных оборок. Цвета и оттенки того времени не походили на огненные, веселые, сверкающие и мятежные краски современного фантастического русского балета. Какими были модные, изысканные оттенки 1903 года? Блекло-розовый, расплывчатые небесно-голубые анемичные цвета, оживленные мазками, пятнами, штрихами, изогнутыми линиями какого-нибудь другого скромного оттенка.
Что касается музыки, под которую танцевали в ту пору, то это были старинные, наивные, певучие мелодии из оперетт. Такие мелодии и теперь еще исполняют на ветхих органах на ярмарках и в дальних деревнях, где под них танцуют.
Во время одного из танцев и приехала на бал миссис Мередит. Танцевали так называемый «сельский танец». Некоторые танцоры вполголоса напевали слова:
Тише, тише, тише,
Вот идет водяной…
Молодежь вереницей кружилась по залу, как те крошечные морские рачки, которые сотнями выбираются из-под водорослей и выскакивают на берег. Танцующие, стоя рядом и держась за руки, делали подскоком три шага вперед, после чего подпрыгивали вверх.
Миссис Мередит вошла в комнату для гостей на первом этаже и сняла плащ. Затем она приветствовала хозяйку, миссис Бекли-Оуэн, известную в семейном кругу под именем тетушки Бэтлшип.[3] Молодая женщина поздоровалась со своими кузинами и невестками, которые, танцуя, громко, как бегущее стадо, топали ногами. Потом она послала улыбку цыгану – арфисту и, расправив складки кружевной мантильи, уселась на широком диване у окна, возле двери, выходившей на лестницу. Там уже сидела одна из ее кузин, принадлежащая к числу девушек, не танцующих, а только смотрящих на танцы. Миссис Мередит заранее примирилась с тем, что и ей придется весь вечер только смотреть. Ее муж сразу же деятельно включился в веселье. Он славился по всей округе, как первоклассный танцор на балах, которые устраивают во время охот.
«Сельский танец» закончился, пары разошлись. Они останавливались тут же или направлялись к буфету, к лестницам, в укромные уголки. Повсюду слышались молодые, оживленные голоса, которые теперь уже умолкли или принадлежат людям пожилым. Обменивались незначительными местными новостями, обсуждали только что прочитанные книги и пьесы, шедшие в Лондоне.
– Когда я там был в последний раз, – говорил майор Мередит своей даме, стройной блондинке в бледно-голубом шелковом платье, украшенном пучками розовых искусственных маргариток, – то видел «Померкший свет».
– Пьеса производит не слишком тяжелое впечатление? – спросила его красивая собеседница, которая картавила с такой же наивной самоуверенностью, с какой носила свои маргаритки.
Майор Мередит пояснил, что рассказ Киплинга переделали для сцены, изменив его конец на более благополучный:
– Девушка отказывается от карьеры и оставляет сцену. Она бросает все и выходит замуж за героя.
– О, это гораздо лучше. Я ненавижу пьесы с печальным концом. По-моему, достаточно горя и в жизни, не правда ли, майор Мередит?
– Честное слово, я согласен с вами. Клянусь, это совершенно верно! Вполне хватает горя в реальной жизни. Это абсолютно точное выражение. Пойдемте есть мороженое, хотите?
Молодая жена майора Мередита повернулась к нетанцующей девушке, сидевшей рядом с ней.
– Мейбл, – спросила миссис Мередит, не сумев скрыть свою тревогу и ревность. – Кто та стройная женщина в бледно-голубом, которая разговаривает с Гарри?
– Это миссис Хендли-Райсер, – ответила девушка. Ей было двадцать лет, она была бесцветная, вялая и все еще по-детски неуклюжая, хотя находилась уже в том возрасте, когда давно пора научиться держать себя, и следить за собой. Девушка казалась перенесенной сюда от холодных стен классной комнаты и увядающей. Она внимательно посмотрела на молодую женщину, указанную ей миссис Мередит.
– Она пользуется большим успехом, – сказала Мейбл. – Правда, непохожа на замужнюю женщину? А у нее маленький сын, она привезла его с собой.
Раздались призывные звуки первой скрипки.
– Кадриль! – послышались голоса. – Идите сюда, начинается кадриль. Здесь у нас есть место для вас двоих, Гарри! Нельзя ли нам встать с вами? Сюда хочет другая пара! Занимайте места для кадрили!
Танцующие встали парами, и танец начался. Оркестр играл отрывки из популярной тогда «Флорадоры»:
Скажи мне, прелестная девушка,
Есть ли еще здесь, в доме, такие, как ты?
Восемь человек танцевали прямо перед миссис Мередит. Как ей хотелось тоже танцевать! В будущем году, в это время, когда у нее будет такой же мальчик, как у миссис Хендли-Райсер, она, как всегда, будет снова участвовать во всех танцах. А девушку, сидевшую рядом с ней, бедную Мейбл Бекли-Оуэн, никогда не приглашали танцевать, разве что по необходимости. Она была девушкой именно такого типа.
«Как здесь много девушек, – думала миссис Мередит, глядя на танцующих. – Слишком их много не только на этом балу, но и везде, по всей стране».
Внезапно ход ее мыслей прервался. В певучую мелодию, в шарканье ног по паркету, в шуршание шелка ворвался новый звук.
С лестницы послышался тонкий голосок:
– О, мама! Мама! Я боюсь! Я очень боюсь!
То был крик ребенка. Сначала никто его не заметил.
В дверях стоял маленький мальчик. В высоком дубовом обрамлении двери, выходившей на лестницу, он, освещенный лампами, казался крошечным прелестным цветком. Кремовая фланелевая ночная рубашка, низко спадавшая сзади, спереди вздернулась, открыв пухлые ножки с розовыми, в ямочках, коленками. Кудри смятым петушиным гребешком поднимались над его влажным выпуклым детским лбом. Очаровательное личико малыша раскраснелось, блестящие, как бусинки, глаза были заспаны, из широко раскрытого рта вырвался испуганный крик.
– Я проснулся, – плакал он, обращаясь к беспечно веселящимся людям в шумном, ярко освещенном зале. – Я проснулся! – Он пошел вперед, крошечный среди развевающихся юбок. – Где моя мама? В ее кровати никого нет! Везде так шумят! Мама! – Плач перешел в отчаянный рев.
– Боже милосердный, это Стефан! – воскликнула миссис Хендли-Райсер как раз в тот момент, когда распорядитель танцев кричал: «Дамы, в середину!»
– Твоя мама здесь, милый. Как жаль! Придется уходить – мой мальчик меня зовет. Где он?
Миссис Мередит, которая сидела возле двери, уже вскочила и бросилась к испуганному ребенку. Быстрым бессознательным движением она нагнулась, взяла на руки тяжелое детское тельце и прижала к своей прикрытой кружевной мантильей груди маленького Стефана Хендли-Райсера, которому было тогда два с половиной года.
– Успокойся, дорогой мальчик. Успокойся, не бойся.
– Я хочу к маме!
– Хорошо! Смотри, я несу тебя к ней. – С ребенком на руках она обошла ряды танцующих и пробиралась вдоль стены. – Вот она, твоя мама…
Миссис Хендли-Райсер, грациозно подхватив подол бледно-голубого платья, спешила ей на помощь. – Я здесь, Стефан. Ну, конечно, мама не уйдет от тебя! Очень вам благодарна. Дайте-ка мне его!
Но маленького Стефана вдруг сразу опустили на пол. Его мать схватила молодую женщину за руку. Она мгновенно по-женски поняла, что с той происходит. Быстро взглянув на нее, мать Стефана воскликнула:
– О, вы не должны были его поднимать! Это такой тяжелый ребенок! Дорогая моя…
– Да, – сказала миссис Мередит странным безжизненным голосом. Она не видела уже ни гостей, ни развевающихся юбок, не слышала музыки, наигрывавшей: «О, моя Долорес». Не испытывая страха, она отозвалась на безмолвный внутренний сигнал, и спокойно сказала:
– Уведите меня и пошлите за акушеркой.
Танцы продолжались. Рояль играл, скрипки пели, переливались звуки арфы:
И жди меня
У восточного моря,
Под сенью пальмы,
Под ее защитой.
Маленький Стефан, снова уложенный в кровать, уткнулся своим забавным профилем в подушку и спал. Он не слышал даже громкого топота ног в последней фигуре танца:
Это серебряная звезда любви.
Музыка смолкла, и во время паузы в старинном доме раздался вдруг другой младенческий голос. Громко и протяжно он кричал:
– У-а!.. У-а!..
Крик означал, что у миссис Мередит родился ребенок.
Многие из присутствовавших на балу догадались, что произошло.
По всему дому разносились певучие звуки, неудержимо влекущие к танцам, звуки старинного вальса на три такта. Снаружи, в саду, слышалось неумолчное ночное журчание, подобное шуму машины. Река пела то громко, то приглушенно. Звезды сверкали серебряным светом на металлически-светлом небе, другие горели красным огнем – то были папиросы сидевших в саду мужчин. Из открытой прихожей дома выбежала фигура в белом переднике, мелькавшая в темноте, как цветок табака. Женщина быстро шла между темными кустами.
– Майор Мередит!
Он круто повернулся, папироса его упала на садовую дорожку. Он не сразу догадался, в чем дело.
– Что случилось? Моя жена…
– Она чувствует себя отлично, и вы можете теперь пойти и повидать ее. У нее такая славная девочка.
– Девочка? – повторил майор Мередит, как будто произошла какая-то ошибка. – Это девочка?! – В темноте веселое выражение исчезло с его лица. Он последовал за акушеркой в спальню первого этажа, в которой женщины оставляли свои плащи перед танцами.
В этой комнате, где шум танцев и звуки оркестра, исполнявшего «Песнь лодочника», были так же ясно слышны, как в самом бальном зале, на широкой темной дубовой кровати лежала, утопая в подушках, молодая мать, раскрасневшаяся, как после победоносной схватки во время еще памятных ей школьных спортивных состязаний. Глаза ее, блестящие и испуганные, смотрели на крошечный живой комочек, который она обнимала одной рукой.
Комок этот был закутан в фланелевую ночную рубашку Стефана Хендли-Райсера. Под ней рука матери ощущала что-то теплое, мягкое, шевелившееся, как полевая мышь в траве. Нервно покусывая ус, Гарри Мередит низко наклонился над кроватью. Паническим шепотом он отрывисто спросил:
– Это… девочка?
Молодая мать прошептала в ответ:
– О, Гарри, не смотри на ее уродливое маленькое личико! Она станет потом красивее. Посмотри сюда. Это лучшее, что у нее есть. Разве они не прелестны? Взгляни-ка на них!
Приподняв фланелевое покрывало, она показала ему то, что держала в руке. Это были миниатюрные, чудесные, розовые ножки младенца. Крошечные розовые пятки, крошечные вогнутые подошвы, десять крошечных пальцев, цепких, как усики анемоны, которые шевелились, вытягивались и снова сгибались внутрь над крошечными бархатными подошвами.
Странно смотреть на ножки младенца и гадать, какая из жизненных дорог лежит перед ним – дорога суровая или усеянная цветами, а, может быть, путь, ведущий на край пропасти.
Пройдет немало месяцев, пока эти миниатюрные ножки ступят на землю. Розовые и беспомощные, они шевелились в материнской руке, не сделав еще ни одного шага.
А там, на отливавшем металлическим блеском светлом небе, над старинным домом уже танцевала звезда.
Прошло пятнадцать лет.
В тот день, когда героине романа исполнилось пятнадцать, произошло сразу несколько событий, которые имели решающее значение для ее судьбы. Прежде всего, она впервые танцевала перед платной публикой. Второе, решающее событие заключалось в том, что она была отмечена лицом, которое оказало величайшее влияние на всю ее будущность. Третье важное обстоятельство – то, что она впервые в жизни внушила юноше страстное чувство, которое обычно пренебрежительно называют «ребяческой любовью».
Но сначала вкратце расскажем о тех пятнадцати годах, которые привели ее к этому поворотному пункту на жизненном пути.
Начнем с ее имени.
Семья находила, что обычное имя не подходит для этой нежданной гостьи, появившейся ночью, среди бала.
– Терпсихора! – была первая возникшая у матери мысль. – Терпсихора, муза танца. Назовем девочку в ее честь.
– Умоляю вас, не надо! – запротестовал молодой дядя ребенка. – Представьте себе девушку на первом званом обеде. Какой-нибудь подходящий для нее молодой человек предложит ей повести ее к столу и скажет: «Почему вас называют Терпс?» (или другое подобное уменьшительное имя). – Девушка ответит: «О, это сокращенное от Терпсихоры, музы танцев. Я, видите ли, родилась во время бала». – «Родились?» – И молодой человек густо покраснеет, смутившись, что затронул такую неловкую тему для разговора.
– Покраснеет? Нет. К тому времени, когда этот ребенок вырастет, – уверенно подсказал отец младенца, – никто, я полагаю, не будет краснеть от подобных слов.
– Действительно, в наши дни люди не следят за тем, что говорят. Позор! – непререкаемым тоном заявила тетушка Бэтлшип. – Что касается имени девочки, то она должна называться Сирен по бабушке и Гарриет по отцу, Гарри.
И девочку назвали Сирен Гарриет. Те ножки, которые признали самой красивой частью ее тельца, были по этому случаю обуты в белые шерстяные сапожки с розовыми отворотами и завязками. Однажды, когда эта нарядная обувь уступила место мягким башмакам с четырехугольными носками и со шнуровкой, зашедший в детскую гость любезно воскликнул:
– Сирен Гарриет Мередит? Какое красивое имя у вашей девочки! Как оно журчит! Совсем как речная струя!
Так появилось ее уменьшительное имя. Много лет спустя ему предстояло красоваться на театральных афишах. Этому многозначительному, единственному, интригующему слову суждено было выделяться черными буквами на оранжевом и розовом фоне. Оно должно было известить всех о появлении новой молодой балерины: – Риппл…[4]
Современный специалист по вопросам женского образования не одобрил бы воспитания, полученного Риппл Мередит. Родители ее не могли себе позволить отдать девочку в школу, так как их одолевали заботы о ее братьях. Отец научил Риппл плавать, играть в теннис и танцевать вальс. Мать время от времени давала ей уроки. Но у нее было слишком мало для этого времени – все из-за тех же мальчиков, которые один за другим появлялись на свет.
У Риппл было пять братьев: Джеральд, Минимус, Бенджамин, Ультимус и Рекс.
Сколько требовалось усилий и ухищрений, чтобы учить всю эту ораву в подготовительной и средней школе и снабдить их невероятным количеством одежды! Даже в те дни, когда цены на башмаки для футбола и на фланелевые костюмы для крикета не были так высоки, как теперь, сестре этих мальчиков приходилось довольствоваться в юности дешевыми бумажными чулками (чинеными-перечинеными), дешевыми отвратительными башмаками из оксфордской кожи и такими же платьями. Шляпы девочки, особенно жалкие, всегда имели такой вид, как будто их приобрели в последний день на какой-нибудь благотворительной распродаже.
Много, много лет спустя Риппл упрекали за ее действительно безумные траты на шляпы.
– Я знаю, – отвечала она на это. – Я, кажется, совсем теряю голову, когда покупаю шляпы или обувь. Мне хочется купить обязательно самые красивые, самые дорогие. Я не могу остановиться. Не знаю, почему.
Разгадка кроется в тех уродливых шляпах и бесформенных изношенных башмаках, которые носила Риппл в юные годы.
По обычаю того времени, все остальное отступало на второй план, когда речь шла о будущем мальчиков. Считалось, что это правильно, что иначе и не может быть. Так думали муж и жена Мередиты, сами мальчики, сама Риппл и тетушка Бэтлшип, которая до известной степени была опорой семьи.
Тетушка Бэтлшип получила свое прозвище за фигуру и манеру одеваться. Она была высокая, властная и надевала на себя сразу столько ткани, что из нее в наши дни можно было бы выкроить платья для трех женщин. В таком наряде хозяйка поместья расхаживала по своему старинному дому и по саду, всей своей массой выступая вперед, как боевое судно, выходящее в море. Так же шествовала она и по жизни.
В глубине души тетушка Бэтлшип никогда по-настоящему не любила Риппл. Может быть, не могла простить ей, что та появилась у нее на балу без приглашения, что, по моральному кодексу тетушки Бэтлшип, было одним из наитягчайших преступлений. Из всей семьи Гарри она испытывала некоторую привязанность только к мальчику Ультимусу. Однако она внешне ласково относилась и к дочери Гарри. Постоянно делала ей одобрительные замечания, подчеркивая, как приятно ее матери иметь дочь, которая может оставаться с ней дома и служить ей поддержкой и утешением.
Когда у нее бывали гости, она часто приглашала Риппл к себе пить чай и играть в теннис, ибо, несмотря на все свои предрассудки, была женщиной доброй. Однажды она даже пригласила к себе на целых шесть недель худого болезненного юношу, ученика средней школы, которому пришлось оставить школу из-за внезапной эпидемии кори. Тетушка Бэтлшип сделала это, хотя юноша находился лишь в отдаленном родстве с Бекли-Оуэнами. Она старалась также, чтобы соседи приглашали его играть в теннис и ловить рыбу.
Тетушка Бэтлшип послала записку семье Мередитов, где писала, что ей было бы приятно, если бы дорогая Риппл приезжала к ней каждый день поиграть в теннис и за отсутствием мужской молодежи была подругой Стефана Хендли-Райсера. Стефан и был тот самый мальчик, который вбежал в бальный зал в ночь рождения Риппл. Теперь он кончал среднюю школу и вынужден был пропустить треть учебного года «из-за этой противной кори». Ко дню рождения Риппл, когда ей исполнилось пятнадцать лет, ему минуло семнадцать.
Даже в этом обычно ужасном возрасте, когда руки, ноги, все тело и черты лица еще по-разному и несогласованно развиваются, Риппл уже была гармонично сложена. Ее скромная одежда не могла скрыть торжествующей девичьей грации. Семья девочки, как это нередко случается, считала ее довольно некрасивой. Конечно, мальчики выглядели гораздо лучше: у таких братьев, как Джеральд, часто бывают некрасивые сестры! По общему мнению, у нее хороши были только волосы, темные, густые, шелковистые и очень длинные, ибо в то время девушки еще не ходили стриженые. Темные косы Риппл спускались гораздо ниже пояса.
Каким было ее умственное развитие? Его можно сравнить с садом, на деревьях которого еще не распустились почки. Девушка, воспитанная в деревне, поразительно мало знала о жизни и о людях, не считая тех, кого с детства встречала в своей очаровательной, своеобразной Уэльской долине.
Посторонний человек мог бы назвать ее «развитой». Однако это развитие никогда не проявлялось в наблюдениях над реальными вещами. Она все еще была погружена в мир книг. С тех пор, как Риппл научилась читать, книги заняли непомерно большое место в ее жизни. В хорошую погоду она брала с собой какую-нибудь книгу и зачитывалась ею, сидя высоко на дубе, в плохую – читала на кухне.
Пристроившись на широком подоконнике, в окружении знакомых предметов – горшков герани, ящика из красного дерева для чая, шара из прозрачного зеленого горного хрусталя – девочка зарывалась в романы, как медведь зарывается на зиму под сучья и опавшие листья. За одно лето она прочла от корки до корки книги, найденные на полках старой библиотеки: «Потерянный рай» Мильтона, «Под двумя флагами» и «Последний из могикан» Уйды, шесть романов Диккенса, «Трильби», стихотворения Китса в одном томе и «Сказки тысячи и одной ночи».
Чтение ребенка! Каждое слово врезается в молодой ум, как музыкальная нота, каждая мысль вызывает в воображении картину, более яркую, чем гравюра, помещенная в начале романа Вальтера Скотта «Айвенго», а каждый рассказ запечатлевается в памяти, как отпечатывается в глине след копыта вставшей на дыбы лошади, чтобы потом отвердеть и превратиться в камень.
В те дни герои, о которых читала Риппл, были для девочки более реальными существами, чем братья, с которыми она сидела за одним столом. Они населяли ее мир. Их тихие голоса звучали в ее ушах, как будто они называли ее по имени. Иные из них обращались к маленькой Риппл, как к героине романа, и эти призрачные любовные интриги длились неделями. Они создавали густую розовую обволакивающую вуаль, которая окутывала Риппл и скрывала от нее прозаический мир с его завтраками и обедами, с такими вопросами, как «Сложила ли ты свою ночную рубашку?» или «Скажи мне теперь, когда была подписана Великая Хартия вольностей и отменены «Хлебные законы»?»
«Как непохоже все это на то, чем заняты нимфы в «Эндимионе»,[5] – думала Риппл, когда ей было двенадцать – четырнадцать лет. Она так мало внимания уделяла будничной жизни, что могла лишь безучастно пробормотать что-то невнятное, когда гости спрашивали ее, как обстоит дело с ревматизмом тетки этой зимой и кого из младших братьев она больше любит. Настоящая, далекая, скрытая Риппл декламировала про себя:
Она жила красотой – красотой, обреченной на смерть,
И радость, рука которой всегда касалась ее уст,
Шептала «прости», и страдало наслажденье,
Превращаясь в яд…
«Странно, почему? А я забыла, как кончаются эти дивные стихи. Мне хочется, чтобы все ушли и я могла их снова прочесть…»
Да, это и есть настоящее чтение, когда книги гораздо интереснее людей. Позднее никто уже в сущности так не читает. Одни поверхностно скользят по страницам, другие быстро переходят от одного к другому. Приходит время, когда люди становятся интереснее книг. Для Риппл в пятнадцать лет еще не настала эта пора. Тогда-то и появился в ее жизни юный Хендли-Райсер, которого звали уменьшительным именем Стив.
Стив вырос и достиг переходного возраста, когда личность человека подвержена таким же мгновенным изменениям, как поверхность озера под порывами ветра. Он еще не определился, и в нем не угадывался тот взрослый человек, в которого ему предстояло превратиться. Пока еще в юноше были задатки и воина, и спортсмена, и жизнерадостного поклонника наслаждений, и даже поэта. И в то же время в нем проступали черты обычного человека, каким в той или иной мере становится каждый.
Длинными и неуклюжими были теперь пухлые, в ямочках, руки и ноги ребенка, который, путаясь в ночной рубашке, шел, покачиваясь, по паркету бального зала; рубашку сменил фланелевый костюм. Очаровательное детское личико превратилось в продолговатое слегка загорелое лицо, черты которого еще не вполне определились и не достигли окончательных пропорций. К семнадцати с половиной годам молодой Хендли-Райсер был, тем не менее, достаточно привлекателен, чтобы обращать на себя внимание взрослых женщин, которые говорили, что через несколько лет он станет весьма интересным молодым человеком.
Такая мысль никогда не приходила в голову Риппл: она думала только о том, как выглядят герои ее любимых книг. Появление Стива было, казалось, предопределено самой судьбой. Оба они находились в том возрасте, когда мальчики и девочки обычно развиваются совершенно по-разному. Их разделяет пропасть противоположных интересов, через которую еще не перекинут мост взаимного влечения.
Между Риппл и Стивом, судя по всему, такой пропасти не существовало. Их отношения основывались на сразу же возникшей симпатии, которую не назовешь ни дружбой, ни любовью, но она необходима и для дружбы и для любви так же, как дрожжи нужны и для хлеба и для пирожного. Юноша беседовал с девочкой столь же непринужденно и откровенно, как говорил бы со школьным другом. Одно обстоятельство их сближало: кроме них, рядом больше никого не было. Братья Риппл находились в своих школах. Что касается молодежи, то в этом смысле вокруг простиралась мертвая пустыня. Если бы Стив не имел в лице Риппл товарища для дальних прогулок, бесед, для совместной рыбной ловли и игры в теннис, то не нашел бы для себя никакого общества. Но рядом была Риппл. Он говорил с ней о том, что ему предстояло после летних каникул. Стив рассчитывал на службу в министерстве иностранных дел, и его должны были послать на три года изучать языки.
– Представь себе меня в этой ужасной школе у «лягушек» – (так Стив называл галантных французов) – после нашей английской школы! Затем я, вероятно, поеду в Россию. Наверное, мне будет ненавистна каждая минута пребывания за границей. Не правда ли? Не думаешь ли ты, что это будет очень неприятно?
– О нет, это очень интересно. Представить себе только, что уезжаешь так далеко! Тебе это понравится. Я никогда никуда не уеду, всегда буду здесь, – весело добавила она. В глубине души она знала, как знают все молодые девушки, что впереди у нее чудесная жизнь, полная успехов и радостей.
– Твое счастье, что ты мальчик.
– Разве это счастье? Ты тоже очень хорошо играешь в теннис и могла бы побить многих моих товарищей, если бы только удар у тебя был немного сильнее… Ты прочла все сонеты Шекспира? Знаешь, я совсем не могу понять, кто подразумевается под всеми этими «возлюбленными», но, по-моему, они удивительно хороши.
– Да, и по-моему… – и разговор продолжался. Уже тогда они много говорили о книгах, стихах, романах. У них было столько общих любимцев! Их вкусы в еде также совпадали: оба любили корку черного хлеба и легкие кексы, и очень вкусное уэльское блюдо, приготовленное из залитого сливками картофеля, смешанного с морковью, тоже залитой сливками, и обильно приправленное перцем и домашним маслом. Общий вкус к одним и тем же блюдам кажется многим слишком примитивным связующим звеном. И все-таки это сближает.
Смеялись они тоже над одними и теми же вещами, которые позже уже не показались бы им смешными. То были школьные остроты, ужасающие образцы дешевого поверхностного юмора, которые только в ранней юности вызывают взрывы неудержимой веселости. Незатейливые, но смешные пародии на шутки и загадки заставляли смеяться Стива и его подругу Риппл. Чувство юмора было у него тогда еще не развито, но он всегда оставался веселым и простодушным. Риппл не замечала этого, она была озабочена только тем, чтобы Стив помог ей усовершенствоваться в теннисе.
Он научил ее также танцевать, то есть научил тому, что в этой глухой провинции тогда еще называли «новейшими танцами». Ибо в то лето старинный вальс, которому учил Риппл майор Мередит, был безжалостно отвергнут. Стив и Риппл танцевали тустеп под граммофон в отделанном дубом зале, где носились танцующие пары пятнадцать лет назад. Они так подходили друг другу, Стив и Риппл! У него был хороший слух, острое чувство ритма. Его прямая высокая фигура как нельзя лучше соответствовала стройной фигурке его дамы, и стоило ему или ей уловить верное движение, как их танец становился таким же согласованным и гармоничным, как звуки, сливающиеся в голосе поющей реки.
Тогда же Риппл впервые представился случай танцевать перед платной публикой. Это произошло на празднестве в пользу госпиталя Красного Креста в саду поместья Кеир-Динес.
Сельские праздники так похожи один на другой, что трудно выделить что-либо из массы воспоминаний. Может быть, обоняние в этом смысле дает больше, чем зрение и слух. Там был запах смятой травы под разостланным холстом и аромат озаренных солнцем роз, смешанный с запахом свежеиспеченного кекса…
Были еще конкурсы шарад, соревнования по метанию дисков, устанавливались призы за самую большую тыкву и за лучший пучок душистого горошка. Такие забавы неизбежны. Разыгрывалась пьеса «Робин Гуд», был поставлен танец феи с прислуживающими ей эльфами.
Эльфов изображали шесть маленьких мальчиков с блестящими глазенками, учеников народной школы. Фею танцевала Риппл; ее темные волосы украшал венок из бумажных роз, стройное тело окутывала белая гардинная кисея, на длинных, красивых ногах были белые бумажные чулки и сандалии с кожаными ремешками. Танец, поставленный молодым учителем народной школы, мог бы стать тем, чем обычно бывают подобные танцы: не уродливы и не смешны они только потому, что их украшает ничем еще не испорченная красота юного человеческого тела.
Но в этом танце неожиданно проявилось нечто большее. Здесь обнаружилась природная естественная грация Риппл, зарождающийся дар жестов. Все это у нее уже было и не могло не привлечь внимания. На празднество собралось все окрестное население. Те, кто знал Риппл с малых лет – тетки, семьи врача и директора школы, обитатели соседних поместий, группами приехавшие в своих экипажах.
Одна из этих групп держалась особняком от других. Там были незнакомые лица, необычного вида платья выделялись среди местных нарядов, вышедших из моды уже несколько лет назад. Эта производившая эксцентричное впечатление группа прибыла из поместья, хозяйка которого рисовала, а ее друзья тоже рисовали, писали или выступали на сцене. Это было артистическое общество, к которому остальные соседи относились с интересом, смешанным с неодобрением.
Среди них находилась женщина небольшого роста, выдержанная и спокойная. Однако что-то в ней настолько явно выдавало иностранку, что местные жители не сводили с нее глаз. Таким неанглийским был ее простой наряд! Темно-коричневое шелковое манто мягко окутывало миниатюрное тело; на голове женщины был небольшой тюрбан, украшенный разноцветными лентами, пучок которых спускался с одной стороны на ее лицо. Такого манто, шляпы, туфель и перчаток никогда еще не видели в этой местности. Все не отрываясь смотрели на маленькую женщину, хотя не знали даже ее имени.
А она смотрела только на танцующих детей. Своим мелодичным голосом, в котором слышался странный акцент, она с живым, горячим интересом спросила:
– Кто эта девочка? Вон та девочка с розами в волосах? Девочка, которая танцует фею?
В жизни каждого человека, отмеченного печатью большого или малого таланта, бывает момент, который в биографиях называют «первым признанием». Иногда художнику, набрасывающему эскизы на природе, показывают вылепленные мальчиком глиняные фигурки животных (впоследствии этот мальчик становится скульптором с мировым именем). Иной раз сочинение, поданное на конкурс, заставляет посетившего школу литератора сказать краснеющей девочке: «Дорогая моя, когда-нибудь мы увидим ваше произведение в журналах». (Книги этой девочки в свое время будут переведены на все европейские языки).
В жизни Риппл тоже произошел такой счастливый случай (первый ряд кресел на празднестве стоил один шиллинг, остальные – шесть пенсов и четыре пенса).
Риппл побежала в дом, где родилась, чтобы переодеться. Она вернулась в простой юбке и кофточке. Коричневые чулки ее были заштопаны на подъеме шерстью более темного оттенка. Девочка надела черные лакированные туфли, на одной из которых недоставало банта; это были ее домашние туфли, которые она оставляла у тетки для уроков танцев. Дело в том, что на лужайке духовой оркестр играл фокстрот, а Риппл обещала Стиву прийти потанцевать с ним, но не на лужайке, а возле солнечных часов – на бархатном газоне, окруженном деревянной решеткой. На сделанных из графита тонкой работы солнечных часах были вырезаны старинные уэльские стихи, в переводе звучащие так:
Время летит? О нет!
Время стоит. Вы идете.
Можно себе представить, какое впечатление производило такое предупреждение на молодежь! Стефан и Риппл танцевали, делая круг за кругом, а ветерок доносил до них отдаленный припев танцевальной мелодии:
И колокольчики звенят
Для меня и моей возлюбленной.
Птицы поют
Для меня и моей возлюбленной.
В этот великолепный день Риппл наслаждалась танцем и солнцем, сознанием, что имела успех в роли феи. Наслаждалась она и смешанным запахом резеды и душистого горошка, доносившимся из-за решетки. Ее ощущения были сугубо личными, они не зависели ни от чувств, испытываемых другими людьми, ни вообще от других людей. Это означало, что девочка совершенно не думала о юном Стиве, товарище своих игр и кавалере в танцах. Она не спрашивала его, что он думает или чувствует. У нее не было такой потребности.
Она вспомнила о нем только тогда, когда он внезапно заговорил во время танца.
– У меня кружится голова, – сказал он и тихо, нервно засмеялся. Он схватил голую тонкую руку Риппл под ситцевым рукавом ее плохо сшитой кофточки.
– У тебя кружится голова? У меня никогда не кружится, – сказала Риппл с заносчивостью пятнадцатилетней девочки. – Тогда лучше остановимся.
Она ждала, когда Стив выпустит ее руку, но юноша своей длинной веснушчатой рукой, гибкой и тонкой в кисти, все еще держал ее, и ей казалось, что на руке у нее горячий браслет. Он остановился, хотя музыка продолжалась. Стив смотрел ей прямо в лицо сверкающими, горящими глазами, весь пылая, совсем потеряв голову. Так же неожиданно, как и раньше, он заговорил снова:
– Риппл, какая ты красивая!
Это был первый услышанный ею комплимент – знаменательное событие в жизни каждой девушки. Но Риппл была слишком молода. Для девушки постарше его слова были бы как мед и вино. Вся обстановка так подходила для первой любви – время, место, чистота их чувств, свежий и напоенный ароматом цветов воздух, далекие звуки музыки и рядом с ней этот обаятельный, застенчивый, неиспорченный, пылкий юноша.
Он отдавал ей, как букет цветов, свои мечты, свои чувства, ту первую вспышку влечения и страсти, которая у многих мальчиков часто переходит в романтическую дружбу. Этот рыцарски настроенный юноша подносил свой дар слишком юной девушке, которая не понимала своего невероятного счастья. Ей было пятнадцать лет; томностью и пылким воображением она далеко превосходила многих двадцатипятилетних женщин. Но в том, что касалось реальных чувств, Риппл оставалась еще девочкой пяти-шести лет. Она была холодна, как зеленый нераспустившийся бутон розы у подножия этих солнечных часов, розы, зеленая чашечка которой еще не раскрылась, так что никто бы не мог угадать, превратится она в будущем в красный, полный страсти цветок или в белый, холодный. Риппл ответила на его слова живо и простодушно:
– Ну я совсем некрасивая. Что ты! Красивая? У меня неправильные черты лица. Тетушка говорит, что я одна в семье некрасивая. Удивительно, как у папы могла родиться такая дочь, как я. Все мальчики в нашей семье такие красивые, а у меня слишком большой рот.
– Он совсем не большой. По-моему, он такой красивый, – сказал Стив, глядя на ее рот. Затем все его юное лицо густо залила краска, как если бы эти нелестные замечания относились к нему самому, и вдруг, совершенно неожиданно для девушки, он нервно схватил ее за руку.
– Не знаю, не покажется ли это тебе странным… Мне хочется тебя поцеловать. Тебя это не пугает? Можно?
– Конечно, нельзя, – сердито ответила Риппл, ответила без волнения, без тени застенчивости, даже не покраснев. Ибо для всего этого необходимо, чтобы первый красный или белый лепесток показался сквозь зелень нераспустившегося бутона.
– Поцеловать меня? И не думай! В такую жару, как сегодня? Я не ребенок. Ты только на два года старше меня, а женщина всегда старше мужчины. Папа так говорит. Это значит, что ты моложе меня. И отпусти мою руку! Я не люблю, чтобы меня держали, когда я не танцую.
– Что с тобой? – неуверенным голосом спросил Стив. Он не понимал, что с ней ничего не произошло, знал только, что сам изменился. – Ты сердишься на меня, Риппл? Тебе неприятно со мной?
– Вовсе нет. Почему? – сказала Риппл. Она беспечно высвободила руку, которую держал юноша, совершенно не сознавая, какое впечатление произвел ее отказ. В бесчисленных своих книгах Риппл читала о том очаровании, которое исходит от женщины, очаровании прекрасном и жестоком. Читала и о древнем инстинкте, побуждающем мужчину к охоте, к преследованию. Она читала…
Но Риппл была слишком, слишком молода! Она не видела ничего общего между тем, что читала, и своими реальными чувствами. Каково же было ее удивление, когда рука, из которой она только что высвободила свою, обняла ее за шею. Стив притянул к себе ее голову – быстро, нежно.
– Я не могу, Риппл! Я не могу. Я хочу… – заговорил он изменившимся мягким голосом, который тронул бы взрослую, сложившуюся девушку. На чувства такой девушки несомненно повлияли бы красота влюбленного, его тонкая кожа, свежесть близкого неиспорченного табаком дыхания, его блестящие волосы, сила его объятия.
Все это было напрасно, все прошло мимо нее. И самое искреннее отчаяние охватило Риппл, когда он откинул назад ее голову и поцеловал, сначала в щеку, потом застенчиво, но горячо в губы. Она старалась освободить свою голову и, отбиваясь, сильно ударилась лбом о его лоб. Он отпустил ее и взглянул на нее с виноватым видом.
– Веди себя прилично! – возмущенно напустилась она на него. – Не делай этого больше, или я никогда не буду с тобой разговаривать!
Краска сбежала с лица Стива. Он внезапно побледнел от волнения, так что проступили все веснушки на его лице. Юноша смотрел на нее, открыв рот, видимо, собираясь заговорить. Не успел он придумать, что ей сказать, как из-за решетки послышался голос:
– Риппл! Где Риппл? Риппл, тебя зовут домой.
Возле деревянной решетки появилась одна из дочерей доктора, девятилетняя длинноногая девочка в белом накрахмаленном платьице и черных тонких чулках.
– Риппл, ты придешь сейчас? – спросила, едва переводя дыхание, девочка. – Та дама хочет тебя видеть. Ее привезли из соседнего поместья. Она русская или что-то в этом роде, но владеет английским. Кажется, она хочет говорить с тобой о твоем танце.
– Хорошо. Я сейчас приду, – сказала Риппл.
В своих изношенных черных туфлях, к каблуку одной из которых пристал небольшой листок, она быстро побежала по тропинке в сопровождении девочки.
Стив остался стоять, худой, унылый, в белом фланелевом костюме, у солнечных часов и нераспустившихся роз. Несколько минут он простоял так, потом повернулся и пошел к реке. Долго гулял он, одинокий, на берегу, не в силах ни о чем думать, ни на чем сосредоточиться; поникший, печальный, он чувствовал, что все светлое и солнечное в его жизни заволокла густая серая пелена.
Он решил вернуться домой к самому обеду. Риппл тогда уже будет у себя дома. Сам он уедет завтра, первым же поездом. Он никогда больше ее не увидит. Это неважно. Ничто теперь не имело для него значения.
Тем временем Риппл представили той маленькой даме, и когда назвали ее имя, то даже Риппл оно было знакомо. В дальнейшем, однако, мы будем называть эту замечательную русскую женщину тем именем, которым называла ее вся ее балетная труппа – просто Мадам.
Дама обратила к Риппл свое всем хорошо знакомое открытое личико. Оно могло превращаться в пикантное, напудренное, с мушкой, лицо дамы восемнадцатого столетия или в яркое, пылающее страстью лицо участницы шумных восточных празднеств, или даже в грубое черное лицо, когда она исполняла комические негритянские танцы.
Вне сцены в великой артистке не было ничего искусственного. Ее лицо блондинки, на вид девушки двадцати одного-двадцати двух лет, не было накрашено, и только во всех его чертах постоянно играло оживление, как луч солнца проступает сквозь лепестки какого-то бледного цветка. Пряди волос небрежно спускались по щекам.
Риппл, взглянув на нее, сначала была разочарована.
«Я думала, она должна быть вблизи красавицей, – подумала неопытная девушка. – Она совсем некрасива!»
В самом деле, на первый взгляд, бесспорно красивыми казались только руки Мадам – маленькие, гибкие руки с кистями чудесной формы. Она часто жестикулировала ими, но слегка и очень искусно, жесты соответствовали интонациям ее голоса. Мадам весело и уверенно сказала Риппл:
– Я видела, как вы танцевали. Вы должны танцевать. Вы умеете танцевать. Вы будете танцевать. Не хотели бы вы поехать в Лондон и поступить там в школу, учиться и стать балериной?
Этот вопрос, принятый Риппл сначала за шутку, вопрос, заданный ласковым звучным голосом, был тем легким ветерком, который вызвал бурю сопротивления, свирепствовавшую затем столько месяцев.
Отпустят ли Риппл в Лондон? Заставят ли ее остаться дома?
В ясные летние дни трудно себе представить ноябрьские бури. Точно так же Риппл Мередит впоследствии была почти не в состоянии припомнить тревожное время, пережитое ею дома, перед тем, как она впервые вырвалась из своей долины.
Такие сельские местности, как долина Уэльса, по меньшей мере, на пятнадцать лет отстают от современной городской жизни. В 1918 году отношение жителей долины к тому, что дочь местного джентльмена может учиться танцевать в профессиональной балетной школе, оставалось таким же, каким оно было бы у истинных консерваторов в 1903 году. Бесконечные разговоры и толки пошли здесь, вплетаясь в привычные звуки – изменчивую песнь реки и лесной шум:
– Знаете тех соседей миссис Бекли-Оуэн, которые были у нее на празднике? Дама, которая была с ними, знаменитая Мадам… – дальше следовало русское имя, которое искажалось даже сильнее обычного. – Как вам нравится? Она в восторге от танца дочери майора Мередита, хочет повезти ее в Лондон и научить танцевать, чтобы та выступала вместе с ней.
– Как? Риппл? Танцевать на сцене? Что вы! Подумать только! – говорили жены местного доктора, директора школы и мэра. – Что за странная идея! Конечно, Мередиты не захотят и слышать об этом.
– Конечно, нет. Танцевать в своем кругу ради доброго дела это одно… Вы слышали, они собрали двадцать девять фунтов восемнадцать шиллингов и четыре пенса в пользу Красного Креста? Замечательно, не правда ли, только за одно дневное представление?
Наступит время, когда будут платить значительно больше за ложу на благотворительном утреннике с участием новой балетной звезды – Риппл Мередит.
– И совсем другое дело заниматься этим как профессией, – хором твердили в долине, сидя за чашкой чая. – Находиться в таком сомнительном обществе не очень прилично для молодой девушки, которая еще только растет. Вы читали эту ужасную книгу о танцовщице? Как она называется? Да, «Карнавал». Дочь директора говорила мне о ней. Предложила дать почитать. Но книга затерялась; ее нигде не могли найти. Искали повсюду, но так и не нашли до весенней уборки. Она пролежала все время под порванным чехлом директорского кресла. По этой книге вы можете судить, что там за общество. Я рада, что не может быть и речи о том, чтобы дорогой маленькой Риппл позволили… О да! Для такой молодой девушки лучше оставаться дома, чем уезжать куда-то, не правда ли?
Из этого хора выделялись два громче других звучащих голоса, которые высказывались по тому же поводу.
Один из голосов принадлежал майору Гарри Мередиту, отцу Риппл. Он получил два боевых ранения и теперь, как инвалид войны, был освобожден от службы и занял прежнюю должность управляющего имением тетки. Много перемен видел он на службе, в своей местности и вообще повсюду, но, по мнению майора Мередита, одно оставалось неизменным – он сам, майор Мередит.
Давно прошло то время, когда Гарри Мередит был молод, привлекателен и пользовался всеобщим вниманием. Но если бы он прожил сто лет, то и тогда не в состоянии был бы почувствовать себя более старым, чем в начале нынешнего века. Майор Мередит мог немного полысеть, даже отяжелеть, и все же утешал себя мыслью, что не выглядит ни на один день старше сорока, несмотря на больших сыновей и подрастающую дочь. Он старался не думать о том, что через несколько лет увидит их всех взрослыми.
С другой стороны, не мог же он надеяться, что в самом деле будет всегда оставаться все тем же метким стрелком, страстным охотником, тем же пользующимся огромным успехом танцором, который когда-то на балу у тетки согласился со своей дамой, что в реальной жизни много печального.
Разочарование, испытанное им в ту же ночь из-за пола своего первенца, вскоре уступило место страстной любви к дочери. Он очень гордился грациозной фигурой своей Риппл, ее густыми темными волосами, ее игрой в теннис, ее танцами. Ему доставляло удовольствие учить девочку вальсу в гостиной, причем вместо музыки он просто насвистывал избитые мелодии, под которые в свое время сам учился танцевать:
Люби меня, люби меня вечно,
Люби, зачем нам быть строгими!
Ах, любовь, разве ты никогда (короче этот тур, Риппл!)
Не вернешься опять (вот так)!
В глубине души отцу Риппл было немного неприятно видеть те новые танцы, которые показывал его ученице этот повеса Хендли-Райсер под граммофон, наигрывавший:
Приди и приласкай меня!
Приди и приласкай меня,
Радость моего сердца!
Мне все равно, что говорят,
Я хочу только тебя одну!
или какую-нибудь другую американскую песенку.
– Но это меня убьет, если придется видеть, как моя дочь выламывается перед публикой, чтобы заработать на жизнь. – Его приятный внушительный баритон стал неузнаваемо строгим, когда он ответил на впервые заданный ему вопрос по этому поводу. – Клянусь, я против! Русский балет или не русский – все равно. Мы можем испытывать теперь материальные затруднения, но мне трудно себе представить, что я отпущу свою дочь прыгать по сцене и задирать ноги для забавы толпы. Что? Она этого хочет? Что вы хотите сказать словами «она вкладывает в это душу»? Как жаль, что Риппл разрешили выступать с деревенскими школьниками на том проклятом празднике! Мне и в то время это не нравилось. Я так и говорил.
Ничего такого он не говорил, но не время было напоминать ему об этом. Сердито дернул он остаток своего каштанового уса, который теперь стал слишком коротким, чтобы его можно было закусить крепкими белыми зубами.
– Расстраивают ребенка и забивают ему голову чепухой, – ворчал он. – Вредный вздор! Как я могу решиться отпустить мою дочь, одну из всей семьи, чтобы она попала в компанию балетных девчонок, которые строят глазки, в компанию этих прыгунов…
– О, папа! – протестующе воскликнула тоненькая девочка.
Описанная сцена происходила в курительной комнате майора Мередита, в доме, где протекли пятнадцать лет жизни Риппл. Комната была темной, ибо окна ее выходили на берег, поросший кустарником, который окружал круто спускавшийся к реке фруктовый сад. Ветви деревьев стучали в окна; бледно-розовые головки роз прижимались к стеклам. В комнате было сыро, так как она находилась как раз над подземным ручьем; в ней стоял затхлый запах плесени, табака, старых книг и стертой кожи кресел. Стены ее украшали детское оружие, ржавые охотничьи ружья, старинные пистолеты. Висела в рамке фотография группы курсантов военной школы, среди которых стоял и молодой Гарри Мередит.
Был там еще один портрет: прабабушка Мередит семнадцатилетней девушкой. На ней было темное шерстяное платье, спускавшееся до самого ковра наподобие водолазного колокола, с большим кисейным воротником, на голове – кружевной чепец. В общем этот наряд так же шел цветущей девушке, как ее правнучке Риппл то, что было на ней надето: темно-синий костюм для тенниса и юбка из саржи, шерстяные чулки, когда-то черные, но выцветшие.
– Папа, – снова заговорила Риппл тоном, которому она старалась придать твердость и убедительность. – Артисты теперь совсем не такие!
– Может быть, ты скажешь мне, какие? – спросил отец, насмешливо прищурившись.
– Нет! Но они не такие! Все меняется! Есть много хороших девушек в балетных, театральных и других школах. Мне это так нравится! Мне так хочется попасть в балетную школу, папа. Дорогой папа, через два-три года я вырасту, и тогда будет слишком поздно. Что же, мне ничем не заниматься? Оставаться все время здесь?
Майор Мередит считал себя человеком достаточно благоразумным. Но этот последний довод его возмутил. Дело было не только в том, что он неодобрительно относился к намерению Риппл поступить в балетную школу. Он не соглашался на это, это ему не нравилось, не настолько он был свободен от предрассудков долины, чтобы поверить в то, что девушка из хорошей семьи может выбрать себе профессию, которая когда-то считалась в обществе невозможной, и никакой катастрофы не произойдет.
Но Риппл заговорила о том, что годы идут, и она скоро станет взрослой. Уж не считает ли девочка отца выжившим из ума стариком? Его глубоко задел незнакомый блеск в глазах дочери и новые нотки, прозвучавшие в ее голосе, когда она ему отвечала. Он никак не мог примириться с мыслью, что какая-то женщина может не дорожить его обществом. И что же – его собственная юная дочь хочет уйти от него!
– Разве ты не счастлива здесь, Риппл?
– Я была бы ужасно счастлива, если бы только ты меня отпустил. О, пожалуйста, отпусти меня! Позволь мне учиться, как это делают многие хорошие девушки! Они относятся к учебе очень серьезно, папа! Они работают страшно много, они так трудятся…
– Возможно, но ты этого не будешь делать и не поедешь! – Голос отца стал твердым и суровым. Он взял перочинный нож и стал резко скрести и выскабливать черное, плохо пахнущее отверстие своей курительной трубки. Майор Мередит занялся этим делом, чтобы не смотреть на взволнованное, умоляющее молодое лицо.
– Я не хочу больше слышать об этом. Ты понимаешь, Риппл?
– Да, папа, но…
– И тебе лучше раз и навсегда выбросить эту мысль из головы. Слышишь?
Риппл сжала свои нежные губы, смахнула слезы, которые повисли на ее густых темных ресницах, и еще сильнее прониклась той мыслью, которую ей посоветовали выбросить из головы. Майору, знавшему многих женщин, следовало бы понимать, что когда женщине (даже только подрастающей женщине) приказывают не думать о чем-нибудь, то именно эту мысль она будет непрестанно и любовно лелеять. Но отец Риппл привык делить всех женщин на два разряда, которые ничего общего между собой не имели. К первому из них относились женщины вообще, ко второму – женщины его семьи.
Для второго у него были совершенно иные критерии. Отсюда проистекали его многочисленные ошибки. Отсюда и его неспособность понять, что отныне Риппл всецело предастся во власть запретной мысли. Ее страсть к танцам окажется настолько сильной, что в будущем даже любви придется вступить в борьбу с этой первой страстью.
Выскользнув из темной комнаты, непокорная Риппл откинула назад свои темные кудри и подумала: «Но я хочу. Я должна. Мне все равно. Что будет, то будет. Я уеду отсюда, даже если папа не захочет и слышать об этом. Я буду балериной!»
Голос ее желания был громче всех запретов!
Вторым голосом, напевавшим тот же лейтмотив, был исполненный достоинства, всегда возмущенно звучащий глубокий грудной голос миссис Бекли-Оуэн, тетушки Бэтлшип.
– Я разочарована в Риппл, – заявила она.
На сей раз разговор происходил в гостиной дома Мередитов. Эта комната, обставленная скромно, но уютно, производила более приятное впечатление, чем курительная. Окна ее выходили на лужайку. В ней было много живых цветов (они ничего не стоили), стояли поблекшие искусственные розы, висели в рамках фотографии мальчиков. Обстановку комнаты составляли разношерстные кресла, плетеные стулья, позолоченный парадный диван и пуф. Самые потертые места большого ковра прикрывались ковриками.
Почти на каждом кресле и стуле лежали, видимо, забытые там, вещи Рекса Мередита, единственного из мальчиков, находившегося тогда дома: детское ружье, грязный скомканный носовой платок, разрозненная коллекция марок, детская книжка в переплете и в ней вместо закладки – долото, позаимствованное в отцовской мастерской. Несмотря на беспорядок и отсутствие предметов роскоши, комната отличалась своеобразной прелестью.
В тот момент Риппл не сознавала этой прелести. Она ощущала только все крепнущее желание уехать, вырваться за пределы замкнутого домашнего мирка. Девушку уже не привлекал созданный ее воображением призрачный мир книжной романтики. Она начинала понимать, что реальная жизнь значительно интереснее книг, и стремилась к этой жизни – прочь отсюда. Прочь!
Дорогу ей преграждал громоздкий серый барьер в лице сидевшей в большом кресле тетушки Бэтлшип. Повернув свой профиль римской матроны, возвышавшийся над плотным серым боа из перьев, тетушка заявила:
– Да, я разочаровалась в тебе, Риппл. Я могла бы надеяться, что моя племянница проявит благоразумие и не станет мечтать, а тем более выражать желание уйти из родительского дома и гнаться неведомо за чем только потому, что польстили ее тщеславию, только потому, что ее похвалила совершенно чужая женщина. И к тому же иностранка. Очень печально. Что касается тех людей, которые привезли сюда эту женщину, то они меня удивляют. В самом деле, теперь, видимо, не задумываются над тем, кого к себе приглашают.
– Но это русская балерина, тетушка! Она известна всему миру; танцует во всех театрах, во всех европейских столицах; ее портреты есть во всех галереях; она объехала всю Америку, была везде…
– Очень возможно. Но я не вижу, какое это имеет отношение к нашей семье.
– Но если она так знаменита, видела танцовщиц всего мира и думает все же, что меня стоит учить…
– Вздор, дорогая моя. Смешно принимать всерьез какое-то случайное замечание. Эта русская похвалила твой танец на моем празднике из любезности. Но совершенно невероятно, чтобы она действительно думала, что ты уже хорошо танцуешь и можешь мечтать стать профессиональной балериной, даже если бы речь шла только об этом. Она вовсе так не думала.
– Именно это она и хотела сказать, тетя. Правда. Она сказала это! Разве вы не слышали? У нее небольшая школа для девочек, которым она помогает учиться. Она говорила мне об этом. Там преподает один из ее друзей. Русская балерина сказала, что напишет маме. И написала! Она дала адрес своих друзей, где я могу остановиться. В лучшей части Лондона. Она все берется устроить. Это просто замечательно с ее стороны. Тысячи танцовщиц отдали бы все на свете за такую удачу! А мне это предлагают! Несмотря на то, что я вышла из того возраста, когда обычно начинают учиться. Большинство девочек начинают с восьми лет, тетя. С восьми! А мне пятнадцать. Но Мадам сказала, что могла бы меня учить. Она наговорила мне много хорошего о моих природных способностях к танцам, о моих движениях, жестах, о моей фигуре. О тетя, будьте на моей стороне! Поговорите с папой. Скажите, что он должен согласиться на мой отъезд. Он должен. Это было бы…
– Очень нежелательно. Не думай об этом. В твоем возрасте уехать к совершенно чужим людям… Нет! Никто из нас – ни Оуэны, ни Мередиты не позволяли себе и думать о чем-либо подобном.
Непокорная Риппл упрямо подумала: – «Нет, никто из их девушек ничего не делал, они только выходили замуж. Или же не выходили замуж, как бедная кузина Мейбл, что еще хуже».
Мейбл Бекли-Оуэн, которая считалась такой неинтересной девушкой еще до рождения Риппл, было теперь тридцать шесть лет. В жизни ее ничего не произошло, только с годами она похудела, стала молчаливее, с большим увлечением работала в саду и занималась благотворительностью. Иногда у Риппл появлялось тайное предчувствие, что так как ее считают «немного похожей лицом на кузину Мейбл», то она может стать похожей на нее и во всем остальном. Но нет! Минуту спустя она снова верила, что ничего подобного не может случиться с ней, Риппл, которой так легко дышится, которая так полна жизни…
Мать кузины Мейбл продолжала:
– Я думаю, Риппл, ты должна понять, как эгоистично с твоей стороны стремиться уйти из дому. Подумай о своей дорогой матери и об отце. Подумай о мальчиках, на которых нужно столько тратить. И на них еще много лет придется тратить, – глубокомысленно заметила тетушка Бэтлшип. Она любила мальчиков. По ее мнению, в семье не могло быть слишком много мальчиков. Она часто и щедро помогала семье Мередитов, давая деньги на воспитание мальчиков, но доходы ее были уже не те, что до войны.
– Вот, например, Джеральд; он еще, по крайней мере, четыре года должен пробыть в Эппингемской школе. А Минимус! О, это будет большим облегчением, если Минимус закончит свое образование к концу этого семестра. Затем нужно платить в начальную школу за Бенджамина и за дорогого Ультимуса… – Поколение тетушки Бэтлшип было склонно украшать имена родственников прилагательным «дорогой», что особенно соответствовало ее отношению к Ультимусу. А одевать их! А их карманные деньги! А эти подписки, сборы, которые вечно проводятся в школах! И сотни мелочей, о которых приходится всегда думать! А покупки, починки – право, одному человеку не под силу справиться с этим. И постоянно нужно заботиться о них, убирать за ними!
Она обвела глазами разбросанные марки, игрушечное ружье, книгу. Риппл быстро собрала все вещи и сложила их на диван.
– Даже дорогому крошке Рексу скоро будет девять лет, – продолжала тетушка Бэтлшип. – Тогда придется приготовить ему все необходимое для школы; я думаю, нельзя посылать туда мальчика в обносках братьев. Надо все сделать заново! Постельное белье! Полотенца! Подумать только… А ты еще говоришь об отъезде, Риппл. Это будет много стоить твоему отцу, будут лишние расходы на железную дорогу, на твое содержание, на новые платья, которые ты, наверное, захочешь! И ты в самом деле собираешься лишить бедную мать дочери, оставить ее без помощницы в доме?
– Но, тетя, допустим, что мне самой удастся заработать немного денег, – защищалась девушка, чьи гонорары в будущем вдвое превышали жалованье кабинета министров. – Предположим, мне это удастся.
Тогда я смогу больше помогать матери, чем если останусь дома и буду нашивать метки на футбольные штаны Ультимуса и заниматься различными домашними мелочами.
– Ты говоришь вздор, – таково было последнее слово тетушки Бэтлшип.
Последним оно было только в тот день. Конечно, те же самые разговоры, в тех же самых словах, возобновлялись еще не раз. Снова и снова приходилось Риппл слышать их то в курительной комнате, то в столовой за завтраком, то во время прогулки или охоты за кроликами.
И отец опять начинал высказывать свои взгляды, а дочь, едва удерживая слезы, убеждала его, что будет так много и так усердно трудиться, – только бы папа ее отпустил.
Все продолжалось и во время летних каникул, когда домом вновь завладела ворвавшаяся в него орава мальчиков.
– Возмутительно! Эти споры и ссоры с Риппл совершенно испортили нам каникулы, – таким было мнение братьев. – Отец из-за них так сердится, что с ним ни о чем поговорить нельзя.
– Как ей могло прийти в голову все же, что она может танцевать? – спросил Джеральд Мередит. – Выступать на сцене вроде Марджори Гордон и мисс Эвелины Лей? У одного моего знакомого в комнате двадцать три открытки с портретами Эвелины Лей в рамках, Риппл сумасшедшая! Выступать на сцене? Ей?!
– Она слишком уродлива, – уверенно, хотя и беззлобно заявил брат Риппл Ультимус.
– Уродлива, – повторил маленький Рекс.
Он рассердился и крикнул:
– Слишком уродлива! Риппл, пусти! Ведите себя прилично, вы всегда дразните ее, когда приезжаете на каникулы! – Он вырвал свою куртку из рук сестры, прежде чем она успела ее починить, ускользнул от нее и стал бегать вокруг стола, накрытого к чаю, задыхаясь и крича: – Довольно! Если вы будете себя хорошо вести, то и я буду себя вести хорошо, а если нет, то и я нет (раздался треск деревянного блюда, черный хлеб упал на пол). Я не буду себя хорошо вести, если вы не будете себя хорошо вести, а если да, то и я да.
– Замолчи, ослик! Пусть Риппл себя хорошо ведет, – потребовал Минимус. – Будь такой же, как в последние каникулы, Риппл. Можешь? Брось всю эту затею с отъездом. Это, знаешь, настоящий вздор. Брось это, Риппл!
Риппл сама не поднимала вопрос, который ее убеждали выбросить из головы. Он носился в воздухе. Взгляд, интонация, большая фотография какой-нибудь балерины в «Спортивных и театральных новостях», любой пустяк снова возбуждал семейный спор.
Так продолжалось и дальше.
В кладовой, когда Риппл обвязывала белой бумагой банки со свежим вареньем, наверху, в коридоре, по которому она неслась, держа в руках охапку только что выстиранного белья для мальчиков, на полдороге из деревни, на крутом подъеме, когда она вела велосипед с подвешенными к рулю пакетами из лавки, во время бесчисленных других домашних занятий, – всегда она рисковала подвергнуться атаке со стороны тетушки Бэтлшип.
– Риппл! Риппл, я слышала, ты опять приставала к отцу, чтобы он отпустил тебя в Лондон. Ты не должна этого делать. Не должна! Вот он, грубый эгоизм современных девушек! Тебе нельзя забывать, что ты единственная дочь в семье. Нужно подумать о матери.
А что сказать о матери Риппл? Об этой своенравной молодой женщине, которая когда-то в нарядном платье и кружевной мантилье высоко и гордо несла свою темноволосую голову, плавно выступая на балу в Кеир-Динесе пятнадцать лет назад.
Теперь она сидит со своей рабочей корзинкой наверху, в комнате, которая служила детской ее шести ребятишкам. Все эти пятнадцать лет миссис Мередит кормила и растила своих шестерых, заботясь о них, как истинная мать, думая прежде всего о них, затем об их отце и нисколько не думая о себе. Возможно, она перегибала палку: разве нельзя окружать заботой детей и все же не забывать о себе? В наши дни есть женщины, кажущиеся скорее сверстницами и подругами своих дочерей, чем матерями. Есть матери и дочери, которые носят одни и те же вещи, просят друг у друга пудру и танцуют с одними и теми же кавалерами; и все это никого не удивляет.
Однако мать Риппл не принадлежала к такому типу женщин. Во-первых, она слишком долго жила в долине. Во-вторых, всегда была крайне стеснена в средствах. В-третьих, все, что еще оставалось молодого в этой супружеской чете, казалось, присвоил себе отец детей.
Миссис Мередит выглядела значительно старше своего возраста. Одета она была еще хуже дочери. Шерстяная блуза с безобразным лиловым рисунком и неуместно вставленными кусочками прошивки странно не гармонировала с ее единственной прекрасной драгоценностью. Это была чудесная нитка блестящего, хорошо подобранного жемчуга.
Она редко носила этот жемчуг как украшение. Считанное число раз надевала его на обеды и танцевальные вечера с той ночи, как родилась Риппл. Но так как жемчуг нуждается в обновлении, миссис Мередит иногда брала его с собой в рыбачью деревню, расположенную в десяти милях от их дома, куда супруги летом вывозили детей. Там, усадив крошечного Джеральда на платок и держа на руках младенца Минимуса, она следила за маленькой босоногой Риппл, которая плескалась в воде, у самого берега, и опускала свою любимую жемчужную нитку в мелкую лужицу в камнях.
Известно, что жемчуг, если его спрятать, потеряет свой блеск. Поэтому она надевала его и носила на теплой шее в течение долгих часов, пока кормила грудью детей. Он предназначался для ее дочери; его необходимо было сохранить в самом лучшем виде. Миссис Мередит часто носила его, когда была одна. Никому, говорила она, ожидая, может быть, возражений, не интересно видеть жемчуг на некрасивой пожилой женщине с седыми волосами.
Ее темные волосы были из тех, что рано седеют. Седые волосы в Уэльсе оставались седыми даже в 1918 году, когда повсюду они уже стали исчезать из современной жизни. У миссис Мередит, которая могла еще выглядеть совсем молодой, постоянно был вялый и утомленный вид. Ее озабоченное лицо покрывали морщины. Исчезли, ушли куда-то ее былая гордость, ее оптимизм, задор и веселость.
Куда? Может быть, в крепкие, стройные тела дочери и сыновей? Здоровье, бодрость, блеск глаз, светлая кожа и густые волосы – все эти дары природы перешли к ее детям, и мать, прежде щедро наделенная ими, постепенно их лишилась. В то время как многие более пожилые женщины еще наслаждались жизнью и не сходили со сцены, на ее лице лежал отпечаток множества сиюминутных и прошлых тревог, головной боли, бесчисленных ежедневных хлопот по дому, забот о муже, о постоянно требующих внимания подрастающих детях. И так же как дождевая туча может заслонить собой цветущий склон холма с его зеленой травой, темным папоротником и багряным вереском, так туча забот может затмить на лице женщины всю ее яркость, блеск и молодость.
Мать Риппл сидела в тот день, занятая штопкой, и думала, что в ее положении – с Гарри, денежными счетами, бедными дорогими детьми, с тревогой за их будущее – ей уже никогда не суждено улыбаться. Она чувствовала, что та веселая темноволосая женщина, которая пятнадцать лет назад воскликнула: «Я хочу ехать на бал!» – умерла, умерла, как приколотые к ее платью июньские розы. Однако миссис Мередит ошибалась: такие жизнерадостные женщины, как она, не погибают.
Туча часто рассеивалась: со своими старыми друзьями или с детьми она еще могла иногда смеяться – весело, как школьница. По временам ею овладевала неудержимая, даже шумная веселость, возвращались ее остроумие, ее способность передразнивать. Кого возраст не может состарить, к тому еще может вернуться молодость. Годы спустя туча рассеется совсем, и под белыми волосами вновь засмеется молодое женское лицо, каким оно было в 1903 году.
В далеком будущем жизнь уготовила матери Риппл один из своих даров. Через много лет к ней, в ее старый дом, приведут сына дочери, маленького мальчика с густыми темными волосами и блестящими живыми глазами. Глаза эти будут жадно следить за каждым движением еще бодрой, умеющей рассказывать сказки бабушки. Они наполнятся слезами, когда его, маленького гостя, будут уводить от нее. В старом доме прозвучит детский протестующий голос: «Я не хочу уходить! Хочу остаться здесь! Я хочу жить с бабушкой: с ней так весело!»
Это произойдет не скоро. А пока измученная мать Риппл чувствовала, что никогда уже не в состоянии будет кого-либо забавлять или сама чем-нибудь забавляться. Вместе с движением штопальной иглы, скользящей вверх и вниз по охотничьим чулкам мужа, мысли ее скользили по однообразной ткани забот. Гарри. Мальчики. Что можно сделать из теплой зимней куртки Бенджамина? Минимус и его учеба. Риппл и ее танцы. Гарри и его тревога за эту девочку.
– Мама! – послышался знакомый зов. – Где ты, мама?
– Здесь, дорогая! В детской!
Быстрые шаги, каждый через две ступеньки, раздались на лестнице. Вошла Риппл в красной вязаной шапочке, раскрасневшаяся от езды на велосипеде, с пакетами в руках.
– Мама, у них нет никаких серых ниток, подходящих для фуфайки Рекса. Я взяла синие.
– Синие?
– Это все, что было в той глухой деревушке. Они должны получить серые к концу месяца.
– Но как же я стану чинить локти фуфайки синими нитками, дорогая?
– Так что же, по-твоему, лучше: синие заплаты на сером или розовые дыры? – рассеянно ответила дочь. – Вот тут два ярда узкой тесьмы, дюжина пуговиц для штанов и мыло. Сухие бисквиты, стекло для лампы и хлеб я оставила в кухне. Отправить большой пакет стоило девять пенсов, а другой – четыре пенса и полпенни, так что сдачи не осталось. Вот список. Да, я встретила директора школы, и он сказал, что тебя ждут на собрание родительского комитета в пятницу.
– Не встретила ли ты еще кого-нибудь из знакомых?
– Кого еще здесь можно встретить? Только тетю. – А! Она остановилась и говорила с тобой?
– Да. Ну, конечно, говорила!..
Рассеянный тон Риппл стал резким. Быстрым движением она сорвала с головы красную спортивную шапочку и откинула пряди волос, упавшие ей на лицо. Она повернулась и хотела выбежать из детской.
Но тут мать внезапно отложила работу и удержала ее за рукав.
– Риппл, что с тобой?
– Ничего, ничего… Пусти, мама. Я расстроена. Я не могу. Я пойду отнесу мыло в ванную.
– Риппл, дорогая, иди сюда. Подойди и расскажи своей матери, в чем дело. Я знаю. Это Лондон, не правда ли? Танцы…
Риппл откашлялась. Она никогда не была плаксой. Девочка остановилась, крепко ухватившись за высокую каминную решетку, на которой в свое время развешивали для проветривания крошечную детскую одежду. Ее собственные детские вещи, а также вещи отца часто там висели.
Сквозь слезы она внимательно рассматривала старую комнату, свою старую детскую. Это была самая уютная комната в доме. Как хорошо знакома ей эта обстановка – низкая качалка, на которой сидела мать, иллюстрация, вырезанная из журнала, в рамке на стене, ярко-красные занавески на окне с железной решеткой… «Решетка здесь уместна! Это тюрьма!» – думала Риппл, и горе и гнев боролись в ее душе.
– Мама, это возмутительно, это несправедливо! – воскликнула она. – Почему я не могу уехать? Почему папа и тетя так противятся этому? Почему они уверяют, что заботятся обо мне? Нет, не обо мне они думают, даже не о тебе. Они заботятся о самих себе. Тетя так привыкла быть самым важным лицом в нашей семье. Ей претит мысль, что кто-нибудь может поступить так, как ей самой запретили бы поступить в 1866 году или около того, когда она была еще девушкой.
– Риппл…
– И папа тоже. Я не верю тому, что он думает о жизни в Лондоне. Я объяснила ему, что могла бы жить у старой гувернантки кузины Мейбл, которую все шокирует, – так что я буду в самой приличной обстановке. Дело не в этом! Дело исключительно в папином самолюбии, – заявила Риппл, этот безжалостный юный судья. – Ему ненавистно все новое, потому что сам он отжил свое…
– Перестань, дорогая!
– Мне нужно высказаться. Папа не может примириться с тем, что отстал. Когда он говорит: «Ах, теперь нет такой музыки, нет таких танцев, как славные старинные вальсы, ничем их не заменишь», – то вот что кроется за всем этим: папино самолюбие. Он не может допустить появления чего-то нового. Ему хочется, чтобы ради него все застыло на месте. Поэтому он и не позволяет мне воспользоваться счастливым шансом, губит мою жизнь, – негодовала возмущенная девушка. – Он, и тетя, и ты, мама!
– Я?
– Да! Вы приносите своих детей в жертву Молоху; по крайней мере, одного из них. Жертвуете мной ради мальчиков. Погребаете меня заживо, когда мне еще нет шестнадцати лет. О, это ужасно: быть молодой и не уметь ничего, решительно ничего делать! – Эта поза стройного тонкого тела на фоне железной оконной решетки старой детской казалась олицетворенным порывом юности. И этот крик юности сменили жалобные слова: – Мама, ты не понимаешь. Тебе все равно, мама!
– Мне все равно? – Миссис Мередит подняла свою седеющую голову. Таким резким движением выпрямила она свою усталую спину, что индийская корзинка из красной и синей соломки опрокинулась на ее коленях. На ковер упали и покатились свернутые чулки, деревянное яйцо для штопки, клубки шерсти. Она не заметила этого. Риппл опустилась на колени, чтобы подобрать упавшие вещи, но остановилась, пораженная изменившимся голосом матери, которая воскликнула:
– Ты думаешь, что я против твоего счастья, я, которая вскормила тебя?!
Так ответила мать на крик юности. Она забыла все тревоги, головную боль, мужа, мальчиков. Все было сметено этой мгновенной вспышкой материнской любви, этим ответным криком. До сих пор Риппл не представляла себе, что мать может ее понять. Но вот, оказывается, есть сердце, которое все понимает! Стоя на коленях на потертом ковре, у ног матери, полувзрослая дочь смотрела поверх ручной корзины на это, обычно озабоченное, утомленное родное лицо. Оно выражало волнение и покраснело от негодования. Но мать тут же весело рассмеялась.
– Риппл! Ты думаешь, я не на твоей стороне?
– Как… ты говоришь о Лондоне?
– Ах! Глупое дитя. Ты поедешь туда. Конечно, ты поедешь! Разве я стану на твоем пути, детка? Думаешь, я буду удерживать тебя, заставлять жить здесь, в этой глуши? Ты воображаешь, что, по-моему, тебе не следует воспользоваться счастливым случаем? Ты будешь учиться! Я решила это в тот самый момент, когда услышала, что сказала русская балерина о танцах моей дочурки. Ты должна следовать своему влечению, Риппл!
Риппл недоверчиво покосилась на нее:
– Мама! Они говорили, что я должна подумать о тебе…
– Ты думаешь, я буду мешать твоему счастью? Мешать своему собственному ребенку?
Риппл изумленно, во все глаза смотрела на мать:
– Ты согласна, чтобы я уехала? Ты все время была согласна?
– Все время.
– Так почему же, почему ты не сказала об этом папе?
Мать Риппл горько усмехнулась. Красивый муж был ее первой, последней и единственной любовью. Она была страстно привязана к нему. Несмотря на его непостоянство и флирты, несмотря на его небрежность, сменявшуюся по временам вспышками нетерпеливой страсти, она все еще была ему предана. У жены Гарри Мередита не сохранилось ни одной иллюзии на его счет, но она узнала все, что желала знать о мужчинах; на этом основывались ее теории, отчасти правильные вообще, отчасти правильные только по отношению к Гарри. Одну из них она высказала теперь своей юной дочери:
– Риппл, никогда не следует говорить мужчинам о том, чего ты желаешь. Выжидай! Жди, пока они согласятся с тобой или сделают это для тебя.
– Но, мама, предположим, они этого не сделают?
– Выжидай, сосредоточь всю свою волю на этом желании. Считай, что оно должно осуществиться, готовься к тому, что так будет. А потом пусть мужчина думает, что это его рук дело.
– Но такое поведение нельзя назвать искренним.
– Дорогая, – сказала миссис Мередит, сама удивляясь, что впервые говорит со своей дочерью, как женщина с женщиной. – Я не верю, что какому-нибудь мужчине нужна искренность женщины. Я допускаю, что и папа этого не хочет. Мальчики пока не в счет…
Имя, которое почти совсем исчезло из памяти Риппл, неожиданно сорвалось с ее уст:
– Стив обычно интересовался тем, что я думаю.
– Стив еще мальчик, дорогая.
– Ты думаешь, он будет такой же, как все мужчины, когда вырастет?
– Мужчины не очень отличаются один от другого, – прошептала жена Гарри Мередита, – в своем отношении к женщинам.
Но Риппл уже хотела уйти от разговора на общие темы:
– Поговорим обо мне, мама…
Она была вся во власти жгучих личных переживаний.
– Папа сказал, что если даже учение мое будет бесплатным, как обещала русская балерина, то понадобится еще многое другое, чего он не сможет мне предоставить. Мое содержание… Придется еще платить кому-нибудь, чтобы присматривали за мной. Это будет стоить не меньше четырех-пяти фунтов в неделю. А одежда? Он говорил, что, кроме того, будут еще и другие расходы.
Она выкладывала все матери, как дети обычно рассказывают о своих затруднениях, веря в то, что их можно устранить по мановению волшебной палочки. Как часто их слепое доверие оправдывается! И тут мать спокойно ответила:
– Да. Но денег хватит. Их будет достаточно, чтобы ты могла прожить не менее двух лет в Лондоне. Я смогу дать тебе эти деньги, дорогая.
– Ты, мама? Но у тебя совсем нет денег! Ты сама знаешь, что у тебя их нет. Я слышала, как ты однажды говорила кузине Мейбл, что у тебя нет никаких доходов и что, если бы не папа, ты не могла бы даже купить марки для писем мальчикам! У тебя ничего нет.
Усталое лицо миссис Мередит слегка зарделось. Рука ее коснулась шеи, прежде чем она снова принялась за работу. Кротким упрямством звучал ее голос, когда она ответила:
– У меня есть жемчуг моей матери.
Что женщина захотела, то и произошло. Через несколько дней после того, как майор Мередит объявил строжайший приказ, чтобы «больше не слышно было об этом проклятом капризе Риппл», он сдался. Поразительно, но он дал свое согласие! Возможно, его упрямство само собой ослабло. Не исключено, что, пока он пощипывал усы и скоблил свою трубку, сердито не соглашаясь, его тронули заплаканные глаза Риппл. Может быть, как говорил сам майор, он пал духом, когда Минимус, его второй сын (единственный из мальчиков, которого считали способным в школе), потерпел крупную неудачу на экзаменах. Кто знает, не произошло ли все под влиянием произнесенных тихим голосом решительных слов его всегда покорной жены.
– Раз она и Риппл, обе настаивают на этой нелепости, на этом совершенном безумии, девочке, пожалуй, можно позволить поехать, скажем, месяца на три. Отлично. Раз ее собственный дом уже нехорош для нее, пусть едет и поселится у старой гувернантки Мейбл миссис Тремм в Хемпстеде. Она вдова и очень некрасива. На нее оставляли Мейбл, когда дочь тетушки Бэтлшип отпускали изредка в Лондон – побывать у зубного врача или послушать музыку в Альберт-холле. Миссис Тремм заслуживает доверия и будет присматривать за Риппл. Очень хорошо. Отлично.
Отец Риппл не согласился только с одним: он запретил жене говорить о продаже ее жемчуга.
– Нет, только не это! Посмотрим, нельзя ли реализовать несколько железнодорожных акций. Так или иначе нам грозит разорение. Тремя месяцами раньше или позже, не все ли равно. Но жемчуг твоей матери, дорогая моя девочка, не говори об этом! – Он несколько раз дернул себя за подстриженные усы. – Ты слишком утомлена, расстроена. Нет, спасибо, мы еще до этого не дошли. Только не твой жемчуг, Мэри, только не твой жемчуг.
– Хорошо, дорогой, – согласилась жена. Миссис Мередит улыбнулась. Этого и следовало ждать от ее мужа, насколько она его знала. Она думала: «Достоинство мужчины не позволяет ему принимать от женщины ценные приношения. Он не возьмет денег. Он примет от нее только любовь. Он будет видеть, как она приносит в жертву его детям свою молодость, женское самолюбие, свою красоту, здоровье, духовные запросы, свой досуг и свой сон. Совершенно естественно, без всяких разговоров, он примирится с этим. Но ее денег или драгоценностей он не примет. Жемчуга он не возьмет!».
Что касается тетушки Бэтлшип, то она сказала:
– Ну, я могу только надеяться, что все обернется к лучшему для тебя. – В ее тоне слышалась скорее угроза, чем надежда, подумала Риппл.
В один из октябрьских дней, когда дубрава сменила темно-зеленую окраску позднего лета на теплые коричневые тона осени, а в траве, у террасы старого дома, отцветали последние осенние цветы, мать Риппл блуждала одна по дому, который казался странно молчаливым, непривычно пустым, настороженным и прибранным.
Маленький Рекс был у учителя, брал последние уроки перед поступлением в школу; братья его вернулись в свою школу. А Риппл? Она сидела, напряженная и взволнованная, в лондонском поезде и уже должна была подъезжать к Шрисбери, последней станции на границе Уэльса. Провожал ее сам отец, настойчиво повторяя, что путешествие в Лондон в это время страшно неинтересно и скучно.
– Гарри думает, что к Рождеству все это ей надоест, и она вернется домой, – размышляла миссис Мередит в пустой комнате Риппл. – Нет, она не вернется. Прежняя Риппл уже никогда не вернется сюда и не будет жить, как раньше, так же как не будет больше носить эти туфли.
Старые туфли Риппл стояли возле низкой пустой кровати. Маленькие туфли из черной лакированной кожи, в которых она танцевала летом со Стивом. На одной туфле не было ремешка, на другой оторвался каблук.
– Их никому нельзя и отдать, – решила миссис Мередит, взяв туфли в руки. – На таком каблуке можно упасть. Лучше их сжечь. – Она держала в руках эти маленькие, потрескавшиеся, негодные туфли, последние, которые ее дочь носила дома. Мать не сожгла их.
Под предлогом, что сейчас ей некогда, она сунула изношенные туфли Риппл в свою шкатулку – туда, где хранился плоский зеленый кожаный футляр с жемчугом. Она заперла обе вещи.
Для нее наступала спокойная осень. Она закусила нижнюю губу, чтобы унять ее дрожь, подняла голову и подумала:
«Риппл свободна и может поступать, как хочет!».
Так Риппл покончила с жизнью в долине, где прожила пятнадцать лет. Последующие годы она жила в Лондоне и всецело отдалась изучению балетного искусства.
Быть балериной! Как это прекрасно! Какая чудесная жизнь! Так часто говорят те, кто знаком только с внешней стороной жизни танцовщицы, кто видит ее блестящее выступление в театре.
Гаснут огни рампы. Блеск и краски исчезают, и весь огромный зрительный зал превращается в тусклый, темный колодец, заполненный рядами светлых пятен – лиц зрителей, обращенных к занавесу. Медленно-медленно скользит он вверх, открывая пустую сцену, мягко освещенную, задрапированную, как шкатулка, цветным бархатом. Звучит, переливаясь, только арпеджио арфы.
Затем оркестр начинает играть мелодию Шопена, пылкую, нежную и ритмичную. Появившийся откуда-то из-за спин зрителей сноп света пронизывает темноту на сцене. Там, где сходятся световые лучи, драпировки шкатулки раздвигаются, и вот она – та драгоценность, которую ждут зрители! Негромкий звук рукоплесканий сливается с музыкой, а балерина уже выпорхнула из шкатулки и начинает свой танец.
Она исполняет три номера: «Колибри», «Волну» и «Огонь». Из этих трех «Танец огня», пожалуй, самый чарующий. Танцовщица клонится под музыку то в одну, то в другую сторону, как пламя костра, колеблемое ветром. Она кажется сказочным существом, и разве это не так? Подобно языкам пламени, без всякого напряжения извиваются ее руки, ноги, гибкая шея. Они как бы струятся, струятся, струятся; поднимаются, опускаются, поднимаются… Остроконечные края ярко-пламенной газовой юбки, подобной венчику цветка, трепещут, как крылья комара в солнечных лучах, вокруг ее легкого тела, которое быстро-быстро кружится; она кажется двуликой, ее лицо видно и слева и справа, и снова слева и справа, когда кружение ускоряется под все нарастающий неистовый темп музыки.
Как это прекрасно и как просто – думают зрители! Как легко дается это ей, танцовщице! Можно ли относиться к ней, как к живому существу из плоти и крови, из костей и мускулов? Нет, нет, она, должно быть, сотворена не из материи; законы будничной жизни, законы веса и тяготения едва ли к ней применимы. Нельзя себе представить, например, чтобы она ела (хотя бы шоколад, коробка которого лежит, забытая, на коленях зрителя, пока глаза его следят, как она легко порхает, прыгает и бесшумно падает на сцене).
Кому придет в голову, что это воплощение огня может испытывать усталость, сонливость или упадок духа, утратить свою гибкость. Немыслимо даже предположить такое. Сколько чувств возникает при виде этого чуда красоты и грации! О, она существо неведомой расы, иной природы, совсем особое существо!
Это что-то стихийное! Ее стихия? Может быть, тот круг света, который движется вместе с ней, неотступно следуя за ней как тень; этот волшебный свет – свет сцены, которого никогда не было ни на земле, ни на воде, его можно увидеть только в заколдованном романтическом царстве театра. Он сопровождает ее до рампы. Проступают трепетные линии ее белых рук. Склоняется вниз очаровательная головка, профиль застыл в классической, непроницаемой, неизменной улыбке.
Она изображает пламя, склоняющееся под ветром. Одна стройная нога, вытянувшаяся на носке, поддерживает ее теперь. Словно бы одетое пламенем, тело устремилось горизонтально вперед, похожее на блестящую рыбу, ныряющую в потоке света. Она не шевелится, и только трепещущие руки передают игру колеблющихся языков огня. Стоя на одном носке, она напоминает сейчас высеченного из камня летящего купидона, украшающего фонтан. Можно подумать, что какая-то невидимая опора поддерживает ее, как поддерживает зрителя солидное, обитое бархатом театральное кресло. Но нет, там нет ничего, есть только тонкое тело танцовщицы с его гибкими членами и упругими мускулами, которые движутся в ритме музыки.
Улыбаясь, уверенно стелется она у самых подмостков, и у зрителей перехватывает дыхание. В театре не слышно ни звука. Музыка меняется, раздаются звуки аллегро. Тогда пламя, склонившееся в одну сторону, быстро вспыхивает и снова взметается к небу; высоко-высоко поднимаются ее извивающиеся руки, устремляется вверх выразительное стройное тело, и зрителям кажется, что сейчас оно оторвется от подмостков и взлетит в воздух.
Наконец музыка стихает. Балерина теперь тихо клонится вниз, опадает, как пламя над пеплом, и наконец ее блестящая головка, прижатая к распростертым рукам, становится только мерцающей искрой на фоне бархата. Мерцая, она неподвижно замирает так, пока занавес не падает под шумный взрыв аплодисментов.
Тогда в ответ на эти приветствия появляется Звезда балета. Весь театр встает! Встает дирижер. Наклонившись над рампой, он протягивает ей букет бронзовых и лимонных орхидей, перевязанных золотыми лентами. Балерина берет его, приседает, благодарит. Другое подношение – розы на длинных стеблях – она кладет на руку. Большой букет фиалок, корзина с орхидеями и визитной карточкой, еще одна корзина, золотая, в виде огромного башмака с гиацинтами и папоротником. Балерина приседает, приседает до самого пола. Она сама похожа на цветок среди всех этих цветов, которые продолжают ей подносить. Внезапно занавес скрывает ее, слишком рано! – от все еще приветствующей публики, которая не хочет ее отпускать. О, быть балериной!
– Браво! Бис! Бис! – кричат зрители. Одни, аплодируя, уронили коробки с шоколадом. У других соскользнули к ногам перчатки, накидки, программки. Неизвестно, куда делись маленькие сумочки дам, которые они теперь ищут: им нужны носовые платки, чтобы вытереть глаза.
Этот безупречный, вдохновенный танец, трогательный, как сонет Китса, красота танцовщицы, увлекательная мелодия шопеновского вальса, всеобщий энтузиазм, невыразимое волнение, охватившее зал, – все это вызывает у зрителей слезы, оглушает и ослепляет их. Быть балериной, повелительницей смеха и слез, иметь власть над толпой! Бурные вызовы продолжаются, все аплодируют до боли в руках. Неужели она не появится снова? О, как жаль!
– Бис! Бис! Бис! – Эти голоса доносятся из ложи у самой сцены. Там сидят очень молодые люди, вероятно, студенты, которые явились с какого-нибудь спортивного состязания. Чувствуют они себя после него очень хорошо и теперь чрезвычайно довольны таким удачным вечером. Видны только их свежие лица и белые рубашки на фоне темных костюмов у барьера ложи. Как они стучат! Молодые люди бьют о край барьера свернутыми программками, коробками папирос, шляпами! Они снова кричат:
– Бис! Бис! Поднимите занавес, пусть она опять выйдет! Пусть выйдет опять! – И аплодисменты, которые под конец стали было затихать, грянули снова. – А, вот она выходит!
Воздушная фигурка, которая кажется такой детски легкой на фоне массивного волнующегося малинового занавеса, низко склоняется направо и налево, улыбается, глядя прямо перед собой, непроницаемо и нежно, всему театру. Ее ярко-красные губы шевелятся и благодарят. Она поднимает набеленную маску своего личика вверх, к верхним рядам, к галерее.
– Бис! Еще раз! Еще раз!
Держа наготове свою палочку, вопросительно смотрит дирижер.
Продолжая улыбаться, танцовщица склоняет гибкое тело в последнем глубоком, благодарном поклоне. Легким жестом сожаления и мольбы она разводит руками, качает головой. Повторения не будет. Тяжелый занавес быстро ее скрывает.
– А! Она не хочет! Она не будет больше танцевать, – звучат разочарованные голоса в зале. На миг загораются огни. Руки нащупывают свалившийся мех и бинокли. Музыканты оркестра кладут новые ноты на пюпитры. Слышны разговоры в зале:
– Что у нас будет дальше? Номер девятый. О, японские жонглеры! Почему не выступает больше эта балерина? Очень жаль. Она выступила всего в трех коротких танцах. Да, мне хотелось бы еще увидеть «Танец огня». Это так изящно! Я могла бы весь вечер смотреть только на нее. Мне кажется, все эти чудесные движения даются им так же легко, как дыхание. Как, вы думаете, они проводят время? Балерины? О, я уверена, они разъезжают в роскошных автомобилях; интересная жизнь, наверное. Подумайте только: быть балериной!
Такова одна картина. Это совершенное исполнение – конечный результат огромного труда. Теперь для тех, кто убежден, что карьера балерины состоит из одних только радостей, букетов и романов, я позволю себе слегка обрисовать картину того, что предшествует такому взлету, делает его возможным.
Балетная школа, где в течение трех лет училась Риппл Мередит, находилась за пределами фешенебельной северной части Лондона. Идя вдоль улицы Виктории, откуда открывается вид на грязные воды и барки канала, следует дойти до высокой белой оштукатуренной виллы. Войдя за ограду заброшенного сада, нужно пройти по дорожке, мимо куч опавших листьев, над которыми чирикают воробьи, к большому высокому зданию. Открытая дверь прямо ведет в маленькую комнату, производящую впечатление какого-то склада второпях брошенной одежды. Повсюду шляпы, пальто, башмаки, шерстяные шарфы; везде лежат ручные чемоданчики, из которых, как из рога изобилия, вываливаются наружу фрукты, щетки и гребенки, начатое вязанье, дешевые книжки романов, ленты для волос и балетные туфли. Миновав веселую девичью уборную, где царит такой хаос, можно заметить вторую дверь. Это вход в высокую продолговатую комнату, где помещается студия балетной школы.
Здесь нет никакого беспорядка. Вошедший увидит строгий, холодный, пустой зал с натертым полом и двумя огромными зеркалами в белых рамах в глубине. Обстановка состоит из пианино, узкой скамейки и стула. Есть только одно длинное окно в потолке, состоящее из четырех больших стекол. Сквозь них проникает свет ноябрьского утра – теперь десять часов. Это самый беспристрастный, самый беспощадный, самый правдивый свет! Таким он и должен быть, ибо здесь не место обману и иллюзиям.
По сторонам зала, футах в двух от стен, видны горизонтальные железные перила – балетный станок. Выстроившись около него, стоят в ожидании несколько учениц (одна из них Риппл; ее темные волосы уже не распущены, а причесаны, разделены пробором и туго стянуты греческой сеткой). Ученицы различного возраста – от десяти с половиной до пятнадцати лет; одеты они в классический костюм танцовщиц, хорошо всем знакомый по картинам Дега. Этот костюм для упражнений сделан из туго накрахмаленной кисеи. Никаких газовых, ярких, воздушных тканей здесь нет. Только четко обрисовывающий фигуру облегающий корсаж, выкроенный таким образом, чтобы было видно каждое движение плеч и рук; короткие юбки, туго стоящие, как белое оперение веерообразного хвоста голубей, сатиновые туфли с тупыми носками и завязанными крест-накрест лентами. В это осеннее утро по всей студии гуляли сквозняки. Никогда еще девушки не выглядели менее романтично, чем эти балетные ученицы. В тусклом свете выступившая от холода гусиная кожа приобретала у них различные оттенки, в зависимости от их природных особенностей: у одних – совсем лиловый, у других – почти багровый, даже красный; у некоторых – бледно-желтый с пятнами. Без всякого преувеличения можно сказать, что они выглядели почти уродливо.
Корсажи учениц с белыми резиновыми лямками на плечах были безупречны, но цвет даже самой молодой кожи не имел ничего общего с тем прелестным оттенком, который бывает у набеленной танцовщицы, готовой к выступлению. Ибо здесь не было тех искусственных средств, с помощью которых можно было бы наложить красное там, где положено быть красному, и белое там, где должно сверкать белое. Здесь не было к услугам девушек ни висмута, ни мягкой преображающей жемчужной эмульсии; ничего, кроме естественных природных данных.
Зубы учениц стучали; ненапудренные носы были так прозаически, так страдальчески красны! Они с завистью поглядывали на двух учеников школы, одетых в серые шерстяные куртки с длинными рукавами и в темные штаны до колен, которые были значительно теплее розовых или белых шелковых трико девушек. Молодые люди, к тому же, чувствовали себя гораздо уютнее в своих теннисных туфлях, чем ученицы в их сатиновых балетных туфельках.
Некоторые девушки накинули на голые плечи шерстяные джемпера, мохнатые и шершавые, как домашние фуфайки мальчиков; другие прикрылись красными шелковыми шарфами, которые носят балерины. Холодный воздух в то утро, казалось, пронизывал их до мозга костей. В такую погоду девушки, занятые в конторах, работают в платьях, под которые они поддевают удобные шотландские фуфайки с длинными рукавами.
Внезапно раздался звучный мужской голос с иностранным акцентом:
– Холодно? Скоро вам станет тепло, когда поупражняетесь! Приготовьтесь! Долой накидки! – Всю лишнюю одежду поспешно сложили в уборную налево. Из другой комнаты вышел стройный мужчина среднего роста с живым, но серьезным лицом; он производил впечатление совсем еще молодого человека. Ученицы сразу перестали болтать и трястись от холода, как будто превратились в восковые куклы. Пришел их учитель, месье Н., соотечественник, друг и товарищ по сцене великой русской балерины, которая первая обратила внимание на Риппл.
Месье Н., на котором были темная вязаная куртка, свободные короткие серые штаны и теннисные туфли, встал, держа в руке маленькую палочку, спиной к зеркалу и лицом к классу. Он обвел девушек таким же пронизывающим, бесстрастным, холодным взглядом, каким смотрело сквозь верхнее окно стальное, серое, ноябрьское утреннее небо.
Посторонний человек мог бы подумать, что месье Н. никогда раньше не видел этой группы подрастающих танцовщиц (первое впечатление Риппл было таким: он смотрит на них, словно перед ним не девушки, а стайка переодетых уличных мальчишек, которых он застал в тот момент, когда они собирались ограбить студию). Ни тени любования, как в восторженном театре! Никакой снисходительности к ученицам, к девушкам наконец. Ледяной, умный, проницательный взгляд. Резкий удар палочки по железным перилам призвал к вниманию. За ним последовали короткие, отрывистые приказания:
– Сильвия! Два шага вправо. Вы стоите слишком плотно. Р-р-р-р-риппл! – имя Риппл произносится, по крайней мере, с четырьмя «р». – Р-р-р-риппл, пожалуйста, немного вперед. Сохраняйте дистанцию!
Вошел, поспешно докуривая папиросу, брюнет небольшого роста и, нервно кивнув головой месье Н., взглянул на него глазами редкой красоты с необычайными ресницами. Это был пианист. Он быстро подошел к пианино, сел, взял аккорд и опытной рукой начал играть мелодию русской народной песни, резко выделяя такты:
Не шей ты мне, матушка, красный сарафан…
– Ну! – постучал палочкой месье Н. – Начинайте! В этом скудно освещенном зале с голыми стенами шесть учениц и два ученика начали… Танцевать? О нет. Еще нет! Начали упражнения. Целый час, по крайней мере, они проходят самые однообразные, самые элементарные упражнения – такими, на первый взгляд, они кажутся стороннему наблюдателю.
Держась рукой за перила у стены, все поднимают одну ногу. Медленно-медленно поднимают – выше, еще выше. Пауза. Так же медленно опускают ученики ногу в такт музыке. Они ставят ногу на пол. Пауза, и все повторяется сначала. Учитель следит за каждой из ног: не отклонилась ли чья-то хотя бы на полдюйма от общей линии.
Месье Н. знает, какая ученица еще нетвердо держится на ногах, у кого есть заметные успехи, как держит руки одна ученица и насколько неподвижна голова у другой, вместо того, чтобы, как цветок на стебле, свободно и легко покачиваться на гибкой шее. Короткие удары палочкой. По временам он стучит, выкрикивая, как приказания, только имена: – Лилиан! Нэнси! Барбара! Р-р-р-риппл! Пандора! Сначала…
Медленно вверх, медленно вниз. Добросовестно, послушно, тщательно выполняют они движения теми самыми ногами и руками, которые в один прекрасный день будут двигаться по сцене легко и свободно, словно усики какой-то блестящей бабочки. Таким движениям можно научиться только после бесконечных утомительных упражнений. Бесчисленное количество раз класс повторяет одно и то же движение. Без конца маленький пианист играет все ту же народную песню.
Месье Н. произносит одно слово на своем родном языке, и пианист ускоряет темп. Быстро вверх! Быстро вниз! Да, теперь ученицы согрелись. Кровь течет быстрее в жилах; багровые пятна от холода на напряженных юных лицах превратились в более естественные, розовые.
Вверх! Вниз! Опять и опять, а в это время учитель, такой терпеливый и такой требовательный, под музыку отбивает палочкой такт: – Раз и два и три и раз… – или сам, ни на что не опираясь, безупречно проделывает упражнение, чтобы показать, как его нужно выполнять.
Упражнения продолжаются, пока наконец учитель не ударяет палочкой о перила, Музыка прекращается, на минуту ученицы получают передышку, прежде чем перейти к следующему упражнению. Они становятся на тупые носки своих сатиновых розовых туфель, затем, сгибая колени, но прямо держа спину, опускаются к полу и снова поднимаются совсем, как в шведской гимнастике. Еще раз. Еще раз… Так же как гаммы нужны для исполнения совершенной музыки Шопена, а буквы – для воспроизведения безупречного сонета Китса, так необходимы эти размеренные движения для безукоризненного танца. Их обязательно проходят все танцовщики.
– Раз, два, три…
Час за часом, день за днем, неделя за неделей и год за годом эти элементарные упражнения заполняют большую часть ученической жизни балерины. Так протекала и жизнь Риппл. Каждое утро – в холод, дождь, грязь, пробираясь сквозь лондонские туманы и толпы, осаждающие автобусы, ученицы балетной школы стремятся в это строгое, неприветливое место, чтобы снова и снова как можно точнее исполнять указания педагога. Не зная очарования своей профессии, без малейшего одобрения, без возбуждающего ощущения взглядов толпы, без яркого освещения, без эффектного костюма, без того душевного подъема, который дарит театральная атмосфера, они должны скромно, терпеливо и усердно учиться, закладывая фундамент своей работы в будущем. Девушки спешат туда, где беспристрастные зеркала отражают каждое их неправильное движение, туда, где в большом пустом зале звучат слова, понятные профессионалам, которые редко услышишь по ту сторону рампы, где сидят зрители. Публика видит только чарующую картину, составленную из элементов, обозначаемых традиционными балетными терминами.
Не имеет значения, если ученицы чувствуют себя усталыми, если у них болит голова, натерты пальцы на ногах или одеревенели мускулы; если они не успели спокойно позавтракать утром; если они расстроены любовной неудачей или озабочены материальным положением своей семьи – а ведь балетные туфли изнашиваются за неделю и новые стоят восемь шиллингов и шесть пенсов, а обыкновенное трико – два фунта, и даже починка обходится в семь шиллингов; если они содрали себе кожу, выполняя какое-то упражнение; если наступил один из тех дней, когда жизнь кажется такой же темной, каким становится их ученический костюм, если его не стирать и не приводить в порядок каждую неделю; если они упали духом и убеждены, что никогда, никогда даже слабый успех им не улыбнется.
Что бы ни случилось, каждое утро, к десяти часам, девушки обязаны быть на месте, бодрые и точные, как гвардейцы на разводе караула. Они должны выполнить свои упражнения, но не кое-как, не небрежно! Нужно сосредоточить на них все внимание, все усилия. Они должны душой и телом предаться своей профессии. Ежедневно приходится повторять все с начала до полного изнеможения.
Теперь представьте себе только, что значит – быть балериной!
«Это стоит всего!» – думала Риппл Мередит.
Она наслаждалась тем, что ее окружало. Так бывает всегда: одни люди получают удовольствие от тяжелой работы, других она заставляет отказаться от своей мечты. Мечтой Риппл было учиться танцевать в Лондоне. Теперь она достигла этого и не находила занятия однообразными. Ученица месье Н. не считала тяжелыми те условия, которые многим показались бы невыносимыми. Она не замечала, что ведет жизнь молодой монахини или заключенной, не зная никаких развлечений. До восемнадцати лет Риппл, живя в Лондоне, ни разу не была в театре, и это в те времена, когда дети в возрасте Ультимуса уже обсуждали достоинства и недостатки театральных постановок! Она не посещала и дневные дансинги. Риппл была далека от всего этого и, тем не менее, очень счастлива.
Без заметных событий жизнь ее мерно текла между домом спокойной, доброй миссис Тремм, в городском предместье, и школой. В школе Риппл наслаждалась. Между пятнадцатью и шестнадцатью годами девушка выросла. В буквальном смысле это означает, что она достигла последнего дюйма своего роста и что ее гибкая округлая фигура вполне развилась. В переносном смысле Риппл тоже выросла – стала менее эгоцентрична. До своего отъезда из дому она никем глубоко не интересовалась, кроме самой себя – Риппл Мередит, Не считая ее тайного, теперь угасшего влечения к романтическому миру книг, она мало к кому испытывала симпатию. Любовь к матери Риппл считала вполне естественной и не стеснялась ее. Отец и братья? Конечно, она была «влюблена» в них. Но что такое влюбленность в этом возрасте? Когда юный Стив обратился к своей подруге с застенчивой, тщетной мольбой: «Риппл, я не могу, я хочу поцеловать тебя!» – она осталась суровой и холодной, как нераспустившаяся цветочная почка.
Теперь пришло время и ей измениться. Она нашла себе друзей, и это смягчило ее характер. У Риппл, единственной дочери в семье, не было школьных подруг. Здесь, в балетной школе, она сблизилась с несколькими ученицами, заменившими ей сестер. Одни были старше, другие – моложе ее. Они интересовали девушку, имели на нее большое влияние. Риппл слушала рассказы об их семьях, об их надеждах, тревогах и зарождающихся любовных чувствах. Она искренне сочувствовала той ученице, которая всегда так ловко скользила по паркету, похожему на ледяной каток, но однажды, упав во время пируэта, ободрала себе локоть до мяса. Она радовалась вместе с другой, когда та возбужденно делилась в уборной новостью, что Мадам берет ее с собой в гастрольную поездку. Она жалела новую ученицу, прибывшую из другой школы, где ее плохо учили, потому что той пришлось все начинать сначала. Короче говоря, она научилась чувствовать за других, то есть вообще чувствовать. Так дружба растопила немного свойственную Риппл сдержанность, пробудила в ней добрую скрытую, дремлющую молодость, которая не отозвалась когда-то на первый призыв юноши.
Затем пришла любовь. Это случилось после того, как Риппл посвятила уже много месяцев тяжелой, но увлекательной работе. Ее па, ее движения, посадка головы и умение владеть руками неизменно улучшались; ее умственное развитие, столь важное для избранной девушкой профессии, углубилось. Отчасти она уже овладела азами балетного искусства.
Риппл находилась теперь в том возрасте, когда потребность в сердечной привязанности становится настолько сильной, что неминуемо должна обратиться на кого-то, найти себе выход. Естественно, она обращается на ближайшее привлекательное существо противоположного пола. Да, она была в том возрасте, который сам по себе меняет человека. Риппл исполнилось шестнадцать, когда природа решила, что ей пора полюбить. Почти бессознательно, непроизвольно потребность в любви готова была излиться – но на кого? Выбор в любви часто зависит от случая.
Риппл ежедневно находилась в обществе четырех мужчин. Кроме этих четырех, она едва ли разговаривала с каким-либо мужчиной или мальчиком. Таким образом, можно было ожидать, что девушка увлечется одним из них.
Один из учеников балетной школы, юноша в желтой фуфайке с зачесанными кверху волосами того же цвета, был изящен, как статуя Гермеса в саду, и совсем неразговорчив. Но Риппл не суждено было увлечься ни этим изяществом, ни загадочной молчаливостью. Это был не он.
Второй ученик был постарше. Некоторое время он играл на профессиональной сцене, но покинул драму с ее салонными пьесами и мелодрамами, чтобы изучить пантомиму, искусство мимики. Увидев его впервые в характерной роли на репетиции какого-то балета, Риппл была поражена богатством и разнообразием эмоций, которые могут быть в течение нескольких секунд переданы жестами, игрой человеческого лица. Она наблюдала за тем, как различные переживания, быстро изменяясь, отражались на молодом лице артиста; следила за вспышками страсти, надежды, разочарования, подозрения, ревности, бессильного гнева, грозящего стать смертельно опасным.
«И все это без единого слова, – думала Риппл. – Ни одного звука, а ясно и понятно все, что он каждый момент испытывает. Может быть, речь – не лучший способ выражения наших переживаний? Ни единого слова! Он великолепен».
Но все-таки не этот молодой человек завладел всеми помыслами Риппл и пробудил в ней возвышенные чувства. Это сделал месье Н., ее учитель.
Некоторые девушки сознавались, что страшно его боятся. Многие предпочитали постоянно опаздывающего смуглого, слегка улыбающегося пианиста (в кончиках его пальцев жила музыка, и было что-то особенно притягательное в его изумительных ресницах). Но для Риппл все люди тускнели, исчезали, переставали существовать с того момента, как по выложенной плитами садовой дорожке раздавались быстрые шаги месье Н., направлявшегося в танцевальный зал. Любимая работа и учитель слились воедино в душе девушки: она любила свою мечту, он был частью этой мечты.
Вот образ, который запечатлелся в чуткой душе Риппл: гармонично сложенный, моложавый артист в вязаной куртке, свободных коротких штанах и в туфлях на резиновой подошве; он стоит спиной к зеркалам, которые отражают каждое его движение, каждый короткий жест его палочки для занятий. Внимательное лицо месье Н. обращено к ученицам. Ничего общего с обычным представлением об известном артисте, как о человеке с великолепными вкрадчивыми манерами, прекрасно одетом; чувственно-красивом, самовлюбленном.
Лицо этого русского танцора, худощавое, бледное, резко очерченное, тонкое и красивое, не походило на лицо того или иного театрального кумира. Это было лицо аскета, фанатика. В его глубоких холодных серых глазах светился огонь энтузиазма. Он жил красотой – красотой, которую понимал как сочетание железной дисциплины с подлинной одухотворенностью. Учитель Риппл утверждал, что не может быть красоты в танце, если она не покоится на безупречном физическом развитии, на такой тренированности мышц, которая позволяет танцовщице или танцору бесконечно долго сохранять любую принятую позу. На этом принципе зиждется уверенная и непоколебимая слава русской балетной школы; так создавался «Танец огня» и все другие поэмы в жестах – вся радость балетных зрелищ.
Взгляды месье Н. были восприняты Риппл, стали частью ее души. Она зажглась огнем его энтузиазма. Увлеченная высокими творческими идеями учителя, ученица постоянно стремилась к новым достижениям. Далеко не всегда первое увлечение так благотворно влияет на развитие духовного мира человека. Риппл снова повезло, ибо в жизнь ее вошел незаурядный человек.
Она едва замечала в нем мужчину, несмотря на его тонкую, одухотворенную красоту. Риппл все еще не могла оторвать глаз от его движений, поворота головы, от чистых линий его немного впалых щек, от его серьезного глубокого взгляда, от изгиба его руки, когда он брал лейку и, размахивая ею, поливал пол студии, чтобы он не был таким скользким. Она впитывала в себя каждый звук его голоса, когда он переходил от замечаний на плавном английском языке («Нет, нет, нет нет. Это еще не так. Еще раз. Это еще не так») к живому непонятному ей русскому диалогу с пианистом или к техническим указаниям по-французски.
Восторженно воспринимала Риппл редкую похвалу учителя (внушительным тоном произносимые слова: «Хорошо. Очень хорошо»). В самом деле, его слова глубоко волновали ее. Под его влиянием ее внутреннее «я», с каждым днем совершенствуясь, смягчалось и углублялось. Никогда еще юная влюбленная девушка не была так страстно увлечена своими душевными переживаниями, как эта шестнадцатилетняя ученица, готовая на героический подвиг ради русского артиста, человека, на много лет старше ее.
«Он изумителен, – тысячу раз повторяла себе Риппл. – Он не думает ни о себе, ни о нас. Думает только о том, как все это должно быть исполнено. Он прав, и он всегда изумителен».
Наступил день, когда Риппл захотелось высказать эту мысль вслух:
– Он изумителен! – Теперь она уже громко говорила о своем восхищении, что было раньше немыслимо для такой сдержанной юной девушки. Теперь она говорила:
– Он самый удивительный из людей, каких я когда-либо встречала, – Риппл заявила это в уборной, где вместе с одной из своих подруг меняла туфли. Это была танцовщица с. голубым бантом в волосах. Она была старшей в классе и практически уже заканчивала балетную школу. И все же, урвав время между покупками, девушка постоянно возвращалась в школу брать уроки, совершенствоваться и отделывать некоторые детали, в которых чувствовала себя неуверенно. Чем больше учится балерина, тем яснее она сознает, как многого ей еще недостает и как мало у нее времени, которое она могла бы посвятить учению. Представьте себе только: быть балериной!
Девушка с голубой лентой в волосах отнеслась к словам Риппл не так, как та ожидала:
– Влюбилась в месье Н.? (Русского танцовщика всегда называли его собственным именем, а не уменьшительным, без фамильярности, без критики. Это тоже была дань его авторитету).
– Бедное дитя! Влюбиться в месье Н.? О, я бы не могла!
– А я не могла не влюбиться, – шепотом призналась Риппл, удивляясь самой себе. Она никогда не думала, что сможет вымолвить это. Ее заботливая нежная мать дома никогда не услышала бы такого признания, но здесь она вдруг почувствовала потребность поделиться своей тайной, Она доверила ее этой отзывчивой чужой девушке, на пять лет старше ее, и та сказала:
– По-моему, хорошо, что не все мы выбрали одного и того же человека.
– Тут нельзя выбирать, – объяснила Риппл, поспешно завязывая крест-накрест ленты на ноге, – Все происходит само собой. Никто не может помешать этому. Впрочем, он ничего не знает. Конечно, оттого, что он никогда не узнает, это становится еще приятнее, еще дороже, – страстно добавила она.
– О! – сказала девушка. – Не хочешь ли еще шоколадную конфетку, Риппл? Возьми!
Время шло. День ото дня занятия в студии становились все ближе, все увлекательнее для Риппл. Работа всегда идет успешно, когда любовь сопутствует ей, а не вытесняет ее. С каждым днем ученица все более восторженно и влюбленно смотрела на месье Н.
Однако он был не единственным преподавателем в школе, Иногда по утрам в студию приходила женщина, стройная блондинка, которая прежде всего обращала на себя внимание своим полным огня и жизни лицом. Ее насмешливый профиль, высокий лоб и тяжелый узел белокурых волос на затылке как нельзя лучше соответствовали представлению об общественной деятельнице, лидере женского движения. Однако эта женщина была энергичной и усердной помощницей месье Н.
Если он строго придерживался дисциплины, то она была требовательна и придирчива. Там, где он, как хлыстом, наказывал за ошибки упреками, она прибегала к острым уколам насмешки и передразнивания.
– Пандора! Почему ты делаешь так? (Передразнивание), Посмотрите, как вы все сделали этот поворот: лениво-лениво, кое-как. (Передразнивание). О, Кини! Что, у тебя фарфоровая маска на лице? Нет? А мне так показалось: я думала, ты боишься изменить выражение лица, чтобы оно не разбилось! Тамара! Почему ты ходишь по комнате, как старуха, ты ведь самая молодая в школе. Попробуй ходить, как балерина. – Это слово она произносила с таким же почтением, с каким гувернантки в дни молодости тетушки Бэтлшип убеждали девочек ходить, как леди. – Ну поднимите ноги от пола! Не делайте, не делайте так. (Передразнивание). Сколько раз вам говорить? Тяните, тяните, тяните ногу! Не выбрасывайте. (Передразнивание). Никогда, никогда, никогда не болтайте ногами. Этого никогда не делают. Слышите?
«Хотела бы я, чтобы папа ее услышал, – злорадно подумала Риппл, послушно поднимая ногу. – Папа, который думает, что балерины на сцене только и делают, что болтают ногами».
Увидев впервые помощницу месье Н., Риппл была прежде всего поражена ее одеждой для преподавания в студии. Она приходила в странном наряде: сверху розовый вязаный жакет, выцветший и вылинявший; под ним – платье экстравагантного покроя, очень короткое, очень узкое, из-под которого виднелись шерстяные короткие штаны, какие носят танцоры. На ней были две пары чулок, обычно черных шелковых; затем надетые поверх них вязаные мужские чулки, толсто скатанные вокруг щиколоток («Это для того, – сказала Риппл ее подруга, – чтобы щиколотки оставались тонкими и красивыми. Вряд ли она нуждается в этом, у нее и без того они стройные и тоньше, чем у многих из нас кисти рук»). Когда она проделывала несколько па, чтобы показать ученицам, как их надо исполнять, забывалось, как и во что она одета. Несмотря на свой костюм, худощавость и бледность, она сияла красотой, истинной красотой; в эти минуты от нее исходило очарование одухотворенности – очарование танца.
– Ты знаешь, она была прима-балериной, – рассказывали Риппл. – Она и теперь дивно хороша.
– Разве она больше не выступает? – О нет, – теперь, конечно, нет.
– Почему? Что случилось?
– Ты не знаешь, Риппл? Она сломала себе лодыжку. Теперь в любую минуту она может упасть. Ей уже нельзя выступать. Разве это не ужасно? Ей пришлось бросить сцену.
– О! – прошептала Риппл, с сочувствием и особым интересом глядя на это красивое, полное жизни лицо, на быстрое, подвижное тело.
Гордость и привилегию балерины составляет то, что все необходимое для успеха есть в ней самой. Художник должен покупать кисти, скрипач всецело зависит от своего инструмента, но танцовщица или танцовщик с помощью только собственного тела, рук и ног создают свои шедевры. Однако любой пустяк может прервать работу балерины (представьте себе только: быть балериной!) Художник или музыкант, испортив свои инструменты, недолго думая, купит себе новые. Беда же, случившаяся с танцовщиком, становится непоправимой и может обернуться настоящей трагедией.
Размышляя об этом, Риппл не могла не отдавать должное мужеству своей наставницы, сумевшей преодолеть личное несчастье и найти себя в работе педагога, воспитывающего будущих балерин. Опасаясь колких насмешек, девушка на ее занятиях была особенно внимательной и собранной.
Старания Риппл не остались незамеченными. Учительница, в свою очередь, обратила внимание на аккуратную и способную ученицу. Возможно, именно ее рекомендация оказалась решающей, когда понадобилось отобрать нескольких воспитанниц школы для участия в театральном выступлении.
Это был настоящий балетный спектакль с участием таких звезд мирового балета, как сама Мадам и месье Н. В кордебалет было решено ввести четырех лучших учениц балетной школы, среди которых оказаласьи Риппл. Ее наставник, месье Н., охотно поддержал свою помощницу, предложившую Риппл для участия в массовых сценах. Его опытный глаз давно уже заметил особое изящество и непринужденную грацию девушки. Правда, балет был включен в качестве одного из номеров в программу большого сборного концерта, который должен был проходить в огромном зрительном зале театра «Колизеум». Но в те времена у Мадам еще не было собственного театра в Лондоне, и ее труппе приходилось выступать на разных сценах.
До спектакля оставалось всего две недели, и все это время было заполнено усиленными репетициями. Риппл не помнила себя от радости: ее ждал дебют на настоящей сцене! Она написала домой восторженное послание и пригласила родных на спектакль в «Колизеуме». Мать ответила ей очень нежным письмом, в котором извещала, что они с отцом непременно постараются приехать в Лондон, чтобы поддержать Риппл и порадоваться вместе с ней ее успеху.
Задолго до начала концерта балетная труппа Мадам была уже в театре. Охваченные необычным волнением, новые артистки кордебалета не смотрели другие номера, готовясь к своему выступлению. Риппл и ее подруги внимательно прислушивались к голосу хорошенького бойкого мальчика, ученика одного из столичных театральных училищ, исполнявшего в тот вечер обязанности конферансье. Он громко выкрикивал имена тех артистов, которым предстоял выход. Голос этого мальчика, вызывавшего актеров, уже стал ближе и роднее Риппл, чем голос ее двенадцатилетнего брата Рекса.
– Кордебалет, кордебалет! – кричал он. – Ваша очередь! Кордебалет, пожалуйста!
– Еще уйма времени, Томми! Хотя наши уже все почти готовы! – запротестовала танцовщица Нэнси в ярко-зеленом трико, которая тоже должна была выступать вместе с Риппл. – Номер восьмой, японские жонглеры, только что закончился; затем десять минут антракта – будет играть оркестр, и только потом номер девятый – мы. Счастливый номер. Ты рада этому, Риппл? Почему ты так волнуешься и спешишь?
– Я хочу заглянуть в зрительный зал, пока мы не заняли свои места на сцене.
– Друзья в первом ряду? – улыбнулась Нэнси.
– Да, моя семья. Мама, папа и еще кое-кто собирались присутствовать здесь сегодня вечером, – едва переводя дух, ответила Риппл. – Они все приехали на этот спектакль из провинции, Им очень редко приходится бывать в Лондоне. Места у них в первом ряду, мама говорила, посредине, Я еще их не видела. Мне непременно хочется взглянуть! – Тогда пойдем.
Красная, как мак, юбка и изумрудно-зеленое трико вместе нырнули в пространство между кулисами – туда, где стучали молотки, стояли высокие зубчатые перегородки, раздавались хриплые голоса. Из-за одной перегородки слышался диалог между двумя невидимыми театральными рабочими:
– Эй, Билл!
– Ну?
– Ты не слыхал о Левисе?
– А что?
– Говорят, он нашел у Карпантье такое, что не очень-то честно было держать!
– Левис? Что же он нашел?
– Да уж кое-что нашел!
– Ну говори, в чем дело?
– Да, во время последней борьбы! Хочешь знать, что он нашел у Карпантье? У того было пять гвоздей в перчатке.
– У Карпантье?
– Да. Пять гвоздей в перчатке.
Наступила пауза, за которой последовало объяснение:
– Пять ногтей.[6]
Раздался хриплый одобрительный смех.
Риппл улыбнулась, проходя мимо. Этот анекдот она уже слышала несколько раз в последние каникулы от Джеральда, Минимуса, Ультимуса, Бенджамина и Рекса. Она знала, что услышит еще не раз если не об этом боксере и его противнике, то о двух других, если не от своих братьев, то в театре. Где мужчины, там, как видно, одни и те же остроты.
По сцене, которую теперь быстро превращали в цветущую деревню, расхаживали испачканные театральные рабочие. Некоторые из них отодвигали в сторону бутафорию и спускали вниз полотнища с изображением крашеных железных крыш деревенской улицы. Другие были поглощены сосредоточенной таинственной работой возле блоков и канатов, которые взлетали вверх, в темноту. Люди переговаривались, громко звали Альберта, Билла и Фреда, топтались в своих неуклюжих башмаках. Шум, который они производили, не доносился до зрительного зала благодаря спущенному плотному занавесу.
– Позвольте, мисс, пропустите! – живо кричали они, как железнодорожные носильщики, обходя Риппл с деревенской скамейкой, на которой Мадам предстояло разыгрывать любовную сцену с месье Н. – Позвольте, пропустите!
Высокие каблуки Риппл несмело стучали по покатым подмосткам, когда она пробиралась к занавесу.
Не все зрители, рассматривая зал во время антракта, делясь с соседями впечатлениями о последнем номере программы или блуждая взглядом по гладкому занавесу, знают, что в этом занавесе есть глазок – отверстие не больше однопенсовой монеты, в которое на них тоже смотрят те, кто занят в концерте. Стоя на переднем плане огромной, наполовину убранной Тусклой сцены, Риппл через отверстие в занавесе заглянула в зрительный зал.
Что же она увидела? Прежде всего то, что увидел бы любой зритель, посмотрев в антракте на переполненный зрительный зал. Высокое душное помещение, выдержанное в багряно-золотых тонах, с резными украшениями и лепниной, то залитыми светом, то исчезающими в клубах табачного дыма. Ряд за рядом виднелись светлые пятна – лица сидящих зрителей. Мелькали темные фигуры мужчин, которые вставали, пробирались к выходам, оглядывались в поисках своих мест, старались поскорее до них добраться, кланялись, извинялись перед теми, кому наступили на ноги и чьи колени задели. Тут и там выделялись черные платья девушек, торгующих программками, оттененные белыми пятнами передников и бумажными стопками в руках. Риппл окинула все это беглым рассеянным взглядом. Затем ее внимательный взор остановился на первом ряде кресел, как раз под ней.
А, вот они! Да, вот небольшая группа ее родных. Как странно видеть мать здесь, в Лондоне, в театре – это тоже одно из волшебных событий сказочного вечера! Там сидела ее мать в своем хорошо знакомом черном платье, в темном меховом палантине. На шее ее блестела нитка жемчуга. Она высоко держала седеющую голову, и глаза ее были устремлены прямо на занавес, на то место, откуда ее дочь смотрела сверху на нее. Комок подступил к горлу Риппл, когда она заметила, что хотя лицо матери было спокойным, но руки ее судорожно сжимали программку.
«Она волнуется, как и я, – догадалась Риппл, – так как ей предстоит увидеть меня на сцене. Она все время чувствует себя так, как если бы выступала сама».
Рядом с матерью Риппл увидела отца. Он, очевидно, только что постригся и причесался у своего постоянного парикмахера и смотрел теперь на ложу у самой сцены, где в чьих-то руках томно покачивался большой желтый веер из перьев. Рядом с майором Мередитом виднелось похожее на печеное яблоко лицо миссис Тремм – той добродушной вдовы, которая присматривала за Риппл последние три года.
Дальше сидел по-праздничному принаряженный единственный из мальчиков, которому удалось каким-то образом вырваться из школы ради семейного торжества. Это был Ультимус, которому, собственно говоря, не следовало здесь находиться. Торжествующий, восторженный, внимательный ко всему вокруг, он сидел и поедал одну за другой шоколадные конфеты. Последней в группе была кузина Мейбл. Худая, тихая, задумчивая, она показалась Риппл привлекательнее, чем обычно.
Вглядываясь, Риппл заметила все эти подробности, характерные для той маленькой группы, которая одна из всего переполненного театра пришла смотреть не на Мадам и не на знаменитого русского танцовщика месье Н., но на их впервые выступающую ученицу. Она знала, так же хорошо, как если бы слышала все собственными ушами, о чем говорила сейчас ее семья:
– Следующий номер – Риппл. Дорогая моя, бедняжка, хотелось бы знать, как она себя чувствует. Надеюсь, она не нервничает. Представьте себе, как будет ужасно, если Риппл испугается сцены и растеряется…
Для родных Риппл, дебютантка, танцующая в задних рядах кордебалета, воплощала в себе всю программу вечера и весь спектакль. Стоя за занавесом, она почувствовала, как любит свою семью. Никогда еще не казались они ей такими близкими, как в тот особенный вечер. Приятно было видеть их, знать, что они заботятся о ней, тревожатся за нее. Ее семья. Ее бесценная мать, без которой Риппл вообще не было бы на свете и, что гораздо важнее, не было бы здесь, в театре, не было бы ее дебюта, который, она знала, станет началом ее карьеры. Вся в слезах от волнения, Риппл думала:
«Я слышала, что некоторые артисты намечают одно какое-нибудь лицо в зрительном зале и играют только для него. Я поступлю сегодня так же. Буду танцевать, превзойду себя только ради одного человека. Я буду танцевать ради мамы».
В эту минуту что-то внезапно, как молния, бросилось ей в глаза. В конце ряда кресел «А», рядом с кузиной Бекли-Оуэн, сидел молодой человек, не принадлежащий к группе родных Риппл. Ему было лет двадцать восемь. Крупный, темноволосый, широкоплечий, с правильными чертами и ярким цветом лица. Одет скромно, но хорошо: пиджак, черный галстук, гладкие золотые запонки, неновые лакированные туфли.
Было в нем что-то необычное; мужчины этого типа редко встречаются в Лондоне, разве только во время выставки автомобилей в Олимпии, речных гонок, в День годовщины перемирия или на Пасху. Такие люди, если не путешествуют, неохотно живут в городах. Они принадлежат к почтенным английским семействам, живущим в отдаленных местностях Девоншира или Камберленда. Где бы ни собирались мужчины, чтобы заняться каким-то делом на свежем воздухе, везде можно встретить таких молодых людей, причем они принимают во всем самое живое участие.
В тот вечер в «Колизеуме» он был в одиночестве. Сидел один все время, пока выступал комик из Глазго, человек-канарейка, оперное сопрано и неизбежные японские жонглеры. Его красивое лицо выражало тоску. У него был вид человека, которому некуда деваться, что соответствовало действительности. Молодой человек пришел на это представление только потому, что случайно не попал в другое место: его друзья, с которыми он предполагал встретиться, в последний момент оставили его одного. Для молодого человека это был неудачный вечер.
Внезапно майор Мередит, перестав наблюдать за ложей у сцены, повернулся и заметил молодого человека, который подался вперед, получая сдачу от девушки, продававшей программки.
– А! – воскликнул майор, быстро узнав его. – Вы, Барр?
– Да, сэр, – живо ответил молодой человек. – Как поживаете, сэр? Как мир тесен!
– Клянусь, вы правы. Это удивительно, встретить вас здесь, – засмеялся майор, чувствуя себя опять, как пять лет назад, когда он командовал бригадой. – Я не видел вас с шестнадцатого года, не правда ли? Мэри…
Мать Риппл повернулась к Барру.
– Мэри, это капитан Барр. Из моего бывшего штаба. Именно этот момент и уловила Риппл в крошечное отверстие занавеса. Это был самый красивый молодой человек, какого она когда-либо видела! Она забыла о матери.
Мгновенная, неожиданная, всепоглощающая мысль мелькнула в ее голове:
– Ах! Вот! Вот тот человек, ради которого я буду сегодня танцевать.
Сцена позади нее была уже готова, оттуда доносились суетня, шепот и топот ног. Пандора тихо окликнула ее: «Риппл!» С трепетно бьющимся сердцем поспешила она от рампы на сцену, чтобы занять назначенное ей место в яркой оживленной толпе крестьян. Но то видение еще долго стояло в ее глазах: незнакомый молодой человек в первом ряду кресел, к которому наклонился и с которым разговаривал ее отец.
– Пересядем, чтобы мы могли побеседовать, – радостно говорил майор Мередит, ибо этот молодой человек был его любимцем во время пребывания во Франции.
– Ультимус, пересядь в конец ряда. Теперь вы, Барр, садитесь между мной и моей женой. Вы не живете в Лондоне? Нет? Я сам здесь редко бываю. Это стоит денег. Сегодня особый случай, вы знаете. Дебют нашей дочери. Она выступает в балете.
– Очень приятно, – любезно ответил молодой капитан Барр. – Я надеюсь, она будет иметь большой успех, сэр.
– Действительно, ее считают очень способной, – сказал отец Риппл небрежным тоном человека, который хочет произвести впечатление.
В то время он уже забыл о долгих неделях ожесточенного сопротивления и искренне уверял, что «всегда был всецело за это». Возможно, на него повлияла недавняя беседа с месье Н. Во всяком случае, отец Риппл теперь чрезвычайно гордился тем, что его дочь выбрали и выпустили в этом спектакле. Он сказал:
– По-видимому, она будет танцевать в том балете, который сейчас начнется.
Заиграл оркестр. Скрипки вкрадчиво начали увертюру к русскому балету. В мелодичную и трепетную музыку был искусно вплетен напев старинной и грустной русской народной песни. По залу пронеслась тихая жалоба скрипок.
– Занавес слишком долго не поднимается, – громко пожаловался Ультимус.
– Тсс! – остановил его кто-то в заднем ряду. Занавес взвился вверх.
Рожденный в ритмичном потоке музыки, балет воплощался в яркое красочное зрелище.
Нет необходимости подробно описывать этот первый спектакль с участием Риппл. Кто не знает русских балетных артистов и их мастерство? Кто не видел Мадам в «Вероломной поселянке»? Прекрасная приятная вещь, полная то изменчивых, то сливающихся красок, то симметричных, то меняющих положение в пространстве групп, мелодичности, очарования. Из зрительного зала все это кажется таким простым и легким!
Даже для тех, кто вложил в него упорный, творческий труд, спектакль оказался на редкость удачным. В этот вечер все имело успех: освещение, костюмы, выступления солистов, игра труппы – той самой труппы, частью которой была Риппл в свой дебют, всего лишь частью, черно-красно-белым пятном…
Теперь Риппл танцевала, словно паря в воздухе. Она всегда знала, что на спектакле все будет иначе, чем на репетициях, и не ошиблась. Юная танцовщица не сомневалась, что ей понравится танцевать на настоящей сцене, и действительно ей понравилось. Забыты были все утомительные уроки. Каждая нота хорошо знакомой музыки звучала по-новому в тот вечер, Риппл сама не ожидала того прилива радостного вдохновения, которое заставило ее танцевать только для прекрасного молодого человека в ряду «А». Она танцевала для него. Любая балерина, любая актриса скажет, что со сцены трудно узнать какое-то лицо среди смутно розовеющих пятен в зрительном зале, за рампой. И все же танцующей Риппл казалось, что одно лицо она видит яснее других, как в тот волшебный миг, когда девушка впервые взглянула на эту красивую черноволосую голову, на серьезное молодое лицо, на темные, четко очерченные брови над выразительными глазами. Она чувствовала его присутствие. Не глядя, она видела его. Хотя это были всего лишь простые па, она танцевала для него.
Риппл с подъемом танцевала крестьянский танец, прихлопывая руками, пристукивая ногами. Вдохновенно исполняла она свой тщательно подготовленный номер вместе с подругами. Пока солисты отдыхали во время минутной передышки, она с двумя другими «крестьянками» неслась в танце к красиво декорированной фруктовой лавке на левой стороне сцены. Схватив пучок бутафорской моркови, Риппл сделала жест, как бы спрашивая:
– Сколько стоит?
– Пять пенсов пучок для тебя, дорогая; дешевле не найдешь и в Уайтчепеле, – прошептала ее подруга, изображавшая рыночную торговку, и слова ее были едва слышны при звуках музыки. На репетициях она никогда не говорила. Риппл, пораженная неожиданностью и вся пылая от возбуждения, прыснула со смеху под самым носом деревенского парня с трубкой во рту (его танцевал месье Н.) и затем, насмешливо взмахнув руками, умчалась в танце на свое прежнее место.
«О, что я наделала! – с ужасом подумала она. – Надеюсь, он не заметил этого».
Но русский артист все заметил. Со свойственным ему талантом педагога он обратил внимание на веселую непринужденную грацию, с которой его молодая ученица порхала среди своих подруг. Его привычное ухо уловило внезапный тихий смех, вырвавшийся у Риппл при ее радостном непроизвольном движении.
«Она хороша, эта девушка!» – подумал он.
– Вот моя дочь, – объяснял майор Мередит молодому человеку, своему соседу по креслу. – Вот она идет! Ярко-красная юбка и косы, среди той группы, налево. Она выглядит не так уж плохо. Где твой бинокль, Мэри?
– Т-с-с-с! – зашипел кто-то в заднем ряду… Молодой капитан Барр не нуждался в бинокле. Его взгляд следил за танцующими черными ножками, за белыми щиколотками, за развевающимися складками красной юбки; он вглядывался в лицо девушки, в очаровательное, нежное, трепетное лицо Риппл, которая с улыбкой танцевала, танцевала, хотя он и не подозревал этого, только для него.
Правда, когда он смотрел, ему показалось, что и девушка на сцене тоже смотрит на него из толпы. Да, она смотрит сюда! Он готов был поклясться в этом. Нет, не надо даже надеяться! Она посмотрела, должно быть, на свою семью рядом с ним.
– Она необычайно хороша, сэр, – решился он сдержанно шепнуть отцу танцовщицы.
Ее мать видела только смутный калейдоскоп вертящихся красок, видела, как эта фигура в белом, черном и красном держит за руки другую, в изумрудно-зеленом, держит за руки то кремовую, то оранжевую, и кружится в воздушном хороводе. Зрители, довольные, зааплодировали. Мать Риппл думала: «Ноги, которые я так часто держала в руке у камина в детской!»
К концу спектакля Ультимус сказал:
– Я едва могу найти Риппл. Та балерина – (он подразумевал Мадам, солистку) – все время выходит вперед.
– Вы пойдете за мисс Мередит? – тихо спросил капитан Барр.
– Не раньше конца балета. Она говорила нам, что долго будет переодеваться вместе с подругами. Я подожду и пойду к артистическому подъезду, – сказал отец Риппл, видимо, довольный всем происходящим. – Затем мы скромно отпразднуем это событие: поужинаем где-нибудь.
– В «Савойе», папа, – поспешно подхватил Ультимус. – Я уже заказал, как ты говорил, стол на шесть персон.
– Как? Я же сказал на пять.
– На шесть, папа. Я, мама, ты, кузина Мейбл, миссис Тремм и Риппл. Шесть!
– Тебя-то, конечно, не имели в виду, сынок…
– Конечно, Ультимус не должен туда идти!
– Мама! Это же первое выступление Риппл!
– Хорошо, хорошо, пожалуй. Ведь не каждый день у нас такое событие, Мэри! Во всяком случае, теперь нас семеро. Вы присоединитесь к нам, Барр, конечно?
– О, это очень любезно с вашей стороны, сэр. Очень вам благодарен. Я с удовольствием, если только не помешаю. Очень благодарен. Кстати, вас ждет автомобиль?
Отец Риппл добродушно засмеялся:
– Боюсь, что нет.
– Я только хотел сказать, что мой автомобиль здесь недалеко, в гараже. Я сейчас выйду и…
– Тсс… – зашептал кто-то, как раньте.
Зрительный зал погрузился в темноту, и на экране появился обычный киножурнал: закладка где-то первого камня, испытание борзых…
Капитан Барр пробрался к выходу, вышел на улицу и направился к гаражу. Он решил, что этот вечер, так мало обещавший сначала, кончился удивительно приятно.
«Какая интересная, красивая девушка! Это, вероятно, будет необыкновенно веселый ужин…»
Как же прошел вечер первого выступления Риппл?
Вот как представляла себе когда-то ужин после такого выступления сама Риппл.
Ей было тогда пятнадцать лет, и она ехала в Лондон учиться. Сидя против отца в лондонском поезде, девочка в своем живом неопытном воображении рисовала себе картину первого ужина в ее карьере балерины.
Ей представлялся огромный, блестящий, дорогой ресторан, высокий, как собор, с массой столов. Огни отражаются в розовых бокалах; вокруг черные силуэты. Вино, конечно, искристое, шипучее – целый ряд бутылок с золотыми головками. Повсюду цветы. Букеты душистых лилий, каскады красных роз, ослепительное столовое белье.
Ресторан полон народу; все мужчины выглядят, как на иллюстрациях журналов или на рекламах первоклассных портных. Все женщины – пышные красавицы в сильно декольтированных блестящих платьях из серебристой, розовой и золотистой ткани. И все они, мужчины и женщины, люди, известные в обществе и в театральном мире. Блестящее зрелище. Все танцовщики и балерины, о которых когда-либо слышала Риппл, собрались здесь за самым роскошным столом: Павлова, Айседора Дункан, Лопухова, Сен-Дени, Тед Шоун, Маргарита Морис, Вацлав Нижинский, Карсавина, Иви Шиллинг, Борлин, Мод Алан и многие другие.
А что подают на ужин? Это Риппл представляла себе более смутно. Она читала о таинственных бутылках и дичи. Бутылки – это, конечно, искристое шампанское, самое сладкое, какое только возможно, Дичь вызвала в воображении любимое блюдо – жирный жареный цыпленок со своего птичника с хлебным соусом, таким обильным, какого она еще никогда не видела. И на этом первом ее ужине, вероятно, будет большой серебряный соусник с вкусным, пахнущим чесноком, хлебным соусом: будут реки густой, темной, кипящей подливки.
Хотя еда не будет иметь для нее особенного значения. Кроме сластей! Множество разноцветных кремов и сверкающих желе, и славное, прозрачное, сладкое взбитое мороженое с фруктами. Ах, как все это Должно быть прекрасно и роскошно! Какой аромат, какие духи, какое убранство! Играть будет лучший струнный оркестр в мире, дополненный шестью арфами (Риппл очень любила арфу), но страстные звуки музыки не заглушат разговоров, которые отовсюду будут до нее доноситься.
– О, посмотрите, вот Риппл! Вы видите ее? Та изящная девушка в великолепном манто. Вот она идет. Балерина Риппл!
Вместо всего этого танцовщица Риппл сидела совсем одна за столиком в маленьком, плохоньком, дешевом итальянском ресторанчике, поблизости от «Колизеума». Комнатка была мрачной, несмотря на зеркала и картины в золоченых рамах. Сонные мухи лениво ползали по вянущим бананам и апельсинам на стеклянных блюдах и по темному потолку. Скатерти были в пятнах от пролитого соуса. За столиками сидели только два старых француза, театральные парикмахеры, небритый журналист и Риппл в своем синем шерстяном костюме и черной шляпе. Грим был заботливо снят маслом какао с ее нежного растерянного личика, но на нем сияло то выражение, которого никогда не было до этого вечера и которое преобразило его больше, чем самый утонченный грим. Она сидела неподвижно.
– Что угодно, мисс? – спросил официант, бледный маленький итальянец. Он стоял уже почти минуту, держа в руках меню, написанное синим карандашом.
– О! Дайте мне цыпленка, – сказала Риппл, очнувшись от своих мыслей и глядя невидящим взором на стоящую на столе зеленую фаянсовую вазу с двумя умирающими хризантемами. – Жареного цыпленка с хлебным…
– К сожалению, цыплята кончились, мисс.
– Тогда я не знаю, что мне взять, – сказала Риппл. Официант отрывисто предложил ей несколько блюд, и Риппл уловила слово «яичница».
– Да, яичницу, пожалуйста.
– А еще?
– Я ничего больше не хочу, спасибо, – ответила девушка, которая еще никогда в жизни не была одна в ресторане. Риппл, которую так заботливо от всего ограждали, сидела одна в маленьком лондонском ресторанчике!
Это было удивительно, но ее не удивляло. Что могло еще ее удивить, по сравнению с тем поразительным видением, которое стояло перед ее глазами? Казалось, вместе с театральным костюмом и гримом Риппл сбросила с себя и веселость. Она внезапно стала молчаливой еще в освещенной газом шумной артистической уборной, где пахло помадой и неумолчно щебетали девичьи голоса.
Риппл быстро переоделась и ушла. Она скрылась от родных, которые должны были зайти за ней; ускользнула от миссис Тремм, которая заказала заранее сандвичи и пирожные с доставкой на дом в Хемпстед. Она пожала руку Нэнси, Пандоре, Сильвии и другим танцовщицам, застенчиво что-то пролепетав на прощание.
Пусть все думают, что она ушла с «другими». Ей хотелось быть одной. Теперь, конечно, она вернется на метрополитене в Хемпстед – поедет домой, к миссис Тремм; потом позвонит в гостиницу родителям, чтобы их успокоить.
«Там, наверное, переполох», – мельком подумала она. Поднимется шум по поводу ее исчезновения. Разгневанный отец снова начнет, как бывало, говорить о деморализующем влиянии сцены, о театральных друзьях, отвратительных манерах, постыдном поведении по отношению к родителям. Ее мать… Но ничего не поделаешь, Риппл хотелось быть одной. Ей нужно было некоторое время побыть в одиночестве, чтобы собраться с мыслями. Что-то случилось с ней, и она чувствовала, что если не уйдет от посторонних лиц и голосов и не останется на полчаса наедине с собой, то не выдержит и расплачется.
Она думала только: «Боюсь, что это любовь. Как это не похоже на мое чувство к месье Н.! Я боюсь, что начинаю любить этого молодого человека, которого больше никогда не увижу».
Его образ запечатлелся в ее душе: ясно стояло перед ней его лицо, темно-розовая крупная маска над белым пятном рубашки среди других, неразличимых лиц. Мысленно она никогда не перестанет его видеть. Молчаливая, задумчивая, Риппл сидела на грязном ресторанном диванчике, обитом малиновым бархатом. Послышался голос:
– Что вы будете пить, мисс?
Она сидела, погруженная в свои думы. Маленький итальянец-официант терпеливо повторил:
– Что вы будете пить?
– Молока, пожалуйста, – ответила Риппл.
В вечер своего дебюта на сцене она сидела здесь, молчаливая и одинокая, и все же не столь одинокая, как раньше. Она сидела, думая о нем. Что было бы с ней, если бы она знала, что в это самое время он собирался отвезти ее в «Савой»?
Все уладилось. Любой переполох в реальной жизни не так страшен, как о нем говорят. А потому пропустим все, что говорили родные Риппл о «глупом, случайном недоразумении» в связи с ее уходом после представления.
Все утряслось задолго до следующего, на этот раз дневного спектакля в «Колизеуме». Для Риппл спектакль был замечателен только благодаря одному обстоятельству: он снова был там.
Он был там вместе с ее семьей, они все пришли к артистическому подъезду. При первом же взгляде на него, когда он стоял на улице, у фонаря, на голову выше ее высокого отца, она снова растерялась, так же как в первый вечер. Она услышала его любезное приветствие:
– Здравствуйте.
Риппл знала, что безнадежно влюблена. Она боялась, что это случится. Теперь она знала это. Думала, что никогда больше его не увидит. Но он был здесь. И что еще удивительнее, у него уже имелся увлекательный план на этот вечер, от которого у нее захватило дыхание и сильно забилось сердце. Он приглашал мисс Мередит поехать куда-нибудь и потанцевать с ним после балета. Согласна ли она? Не провести ли им вечер всем вместе?
Он повторил свое приглашение в Трокадеро, куда пригласил всю семью Мередитов, четырех человек (мисс Бекли-Оуэн уехала обратно в Уэльс), пить чай. Он отлично понимал, по его словам, что каждому из них следовало бы спокойно пообедать и рано лечь спать. Ему удалось все это высказать, несмотря на то, что большую часть разговора, казалось, заглушала безумная музыка – доносившаяся с эстрады и звучавшая в самом сердце Риппл.
– Но балет, вы знаете, закончится до десяти; будет еще очень рано, – спокойно настаивал капитан Барр.
Риппл быстро взглянула на него и снова отвела глаза.
Она нашла капитана Барра еще более красивым теперь, когда смогла рассмотреть вблизи его решительное, смуглое, красивое лицо и сильную высокую фигуру. Как он выделялся среди других мужчин в ресторане! На нем был темно-синий костюм и темный галстук, подобранный не очень удачно. Но Риппл удивлялась, как могла она думать, что современная одежда мужчин так уродлива.
Она никогда больше не будет так думать. По крайней мере, о той одежде, которую он носит. Она любовалась всем, что было на нем и вокруг него: его серой мягкой шляпой с черной лентой, мятыми перчатками, его большими черными башмаками, его тростью, его портсигаром, потертым и поцарапанным, не очень блестящим, украшенным его инициалами. Ей нравилось и его имя. Виктор! Оно было на карточке, которую он вручил ее отцу – капитан Виктор Барр. Это ей нравилось. Нравились и его темные брови и пристальный взгляд – не мрачный, но серьезный, когда он смотрел спокойно, как определила Риппл.
Этот выразительный взгляд открывал Риппл все мысли молодого человека, его стремления, симпатии и антипатии, его идеалы и цели. Если бы он был на месте месье Н. и можно было каждый день работать под его руководством! Риппл поручилась бы, что капитан Барр должен замечательно танцевать. И тут он предложил ей пойти потанцевать с ним.
Ее семья, видимо, ничего не имела против. Да, если скромное празднование в тот вечер и не удалось, то почему бы и не устроить праздник сейчас?
Словами «это было как сон» так часто злоупотребляли, описывая девичью влюбленность, что они почти перестали передавать какой бы то ни было образ. В этом трагедия образных выражений, теряющих свою прелесть еще до того, как найдены новые, способные их заменить. И все же рискнем повторить, что Риппл чувствовала себя как во сне, сидя против молодого человека, рядом со своим братом Ультимусом.
Краснощекий Ультимус уплетал пирожные с увлечением человека, который знает, что ему не следовало бы здесь находиться. Его взяли в Лондон только для того, чтобы побывать с ним у зубного врача, так как золотая пластинка, которую он носил для укрепления передних зубов, сломалась. Легкая починка затянулась, так что четвертому брату Риппл пришлось остаться в Лондоне на три дня, и он, так же как его сестра, был «как во сне». Каждая черта его розового лица выражала решимость не упустить ни одной минуты своего отпуска. Каждым взглядом блестящих глаз он давал понять, что там, где будут остальные, будет и он: в театре, на ужине, на танцах.
Но Риппл печально взглянула на капитана Барра, который предлагал ей небольшие бутерброды с анчоусами и обращался с таким соблазнительным предложением.
– Боюсь, что не смогу.
– Не сможете?
– Боюсь, что нет; знаете, месье Н. не любит, когда кто-нибудь из нас танцует в других местах, пока мы его еще ученицы. Он был очень недоволен, когда одна из наших девушек посетила большой дансинг в Сесиль.
– Это другое дело, – возразил капитан Барр. – Конечно, я не приглашаю вас танцевать в такой ресторан, где все бы знали, кто вы, – добавил он, как будто Риппл, начинающая артистка, уже пользовалась большой популярностью. Я предполагал пойти куда-нибудь в более скромное место (он этого не предполагал, но быстро придумал выход из положения), В одно из тех мест, куда можно попасть за пять шиллингов и где танцевать вполне прилично. Если вы попытаетесь протанцевать там самый скромный шимми или нечто подобное, то вас остановят. Бывали вы когда-нибудь на таких зрелищах, сэр? – обратился он к отцу Риппл. – Они довольно забавны. Стоит посмотреть, если пойти туда со своей компанией.
Отец Риппл, перестав рассматривать экстравагантную черную бархатную шляпку и пикантный профиль за соседним столом, повернулся и, казалось, согласился, что это было бы очень забавно.
Капитан Барр, видимо, принадлежащий к числу людей, которые, задумав что-либо, не успокаиваются, пока не добьются своего, предложил такой план: он заедет в автомобиле за Риппл, затем заберет семью Мередитов в гостинице и отвезет их всех в Хаммерсмит, как раз вовремя, чтобы успеть протанцевать несколько танцев до закрытия дансинга.
– Это вовсе не плохое место: отличный паркет, прекрасный оркестр.
– Да, и не надо переодеваться, – заявил Ультимус, у которого рот был набит пирожными, – это некоторое преимущество, так как я не взял с собой своих вещей.
Риппл и ее мать переглянулись. Вещи! Мальчик как раз в это утро настоял на том, чтобы ему заказали пиджак. Тетушка Бэтлшип спросила его, что он хочет получить в подарок ко дню рождения, и он сразу выбрал пиджак. Это был его первый пиджак, Он заказал его не у своего школьного портного, а у того, который шил его отцу. И Ультимус уже знаком с порядками этого заведения (Ультимус, которому вообще не следовало здесь быть)! Спорить с ним было невозможно.
– Не надо больше задумываться над этим, – согласился отец Риппл: мысль о танцевальном вечере неожиданно, казалось, ему понравилась. – Если я буду сопровождать Риппл, то все обойдется, как ты думаешь, старушка?
– О да, папа, – согласилась Риппл, радостно примирившись заранее с возможным выговором месье Н., и снова посмотрела на капитана Барра, Бесконечно восторгалась она его выразительным ртом, и раздвоенным подбородком, и всем в нем – начиная с того, как он причесывал свои густые черные волосы, и кончая тем, что говорил о своей матери, («Очень хорошо, сэр, благодарю вас. Да, она все еще живет там же, в Кенте. О да, я бываю там каждую неделю по воскресеньям, когда мне это удается»).
Риппл подумала: «Представить себе только: жить в том же доме, что и он».
– Ну отлично! – сказал майор Мередит.
После вечернего представления Риппл ждал у артистического подъезда автомобиль капитана Барра.
Мать Риппл не приняла участия в этом вечере. Она слишком устала, осталась в гостинице и рано легла спать. Но уснуть не могла, ибо шум Лондона казался ей адом после долгих спокойных месяцев, в течение которых она не выезжала из долины. Мешали ей заснуть и беспокойные мысли. Конечно же, она думала о своей дочери Риппл и об этом молодом человеке. Риппл так явно в него влюблена! Молодой капитан Барр бесспорно увлечен ею! Миссис Мередит размышляла:
«Да, я вышла замуж за первого мужчину, который обратил на меня внимание. Это было так естественно! Мне кажется, все считают, будто их дети должны делать то же самое, что и родители. Но неужели для нее это будет конец всему? Она так молода! Можно было надеяться, что на первом плане у нее будет карьера…».
Затем мысли ее обратились к молодому человеку. Он казался таким славным и приятным! Гарри знал о нем все, и это тоже было преимуществом. «Таким зятем мог бы гордиться каждый», – быстро неслись ее мысли.
По словам Гарри, все, что касалось его службы во время войны, его образования и семейного положения, – все было безупречно. У него симпатичная семья, которая живет в своем старом доме в Кенте. Они были довольно состоятельны, но со времен войны много потеряли. Теперь у них осталось ровно столько, чтобы поддерживать старый дом и содержать мать Виктора. Сестры его замужем.
После войны Виктор Барр, как и многие другие демобилизованные офицеры, занялся тем, что он с добродушной насмешкой называл «гнусной, унизительной коммерцией». Один из его товарищей по полку, которому он случайно спас жизнь, превратился в чудака и оригинала и находился почти на грани умственного расстройства. Не поэтому ли, вопреки обыкновению, он после окончания войны действительно вспомнил о своем старом товарище. Этот человек разыскал Барра, переговорил с ним и, желая его отблагодарить, предложил ему место коммивояжера в своей крупной фирме кондитерских изделий. Капитан Барр не задумываясь принял это предложение, главным образом из-за своей матери.
Мать Риппл, лежа на кровати в гостинице и не в силах уснуть, думала:
«Это не особенно хорошо, но не имеет значения, если все остальное хорошо. А почему остальное должно быть нехорошим! Не знаю. Он очень симпатичный… Но лучше, если бы у нее была возможность выбора. Она должна осмотреться, познакомиться со многими молодыми людьми, иметь десятки поклонников и выбрать из них лучшего…» – Затем явилась мысль: «Но если первый и есть лучший, то к чему беспокоиться? Зачем терять время и разбрасываться ради тех, кто этого не стоит?»
Она подумала: «Во всяком случае, прежде всего ее должны увлекать ее танцы». – Мелькнула другая мысль: «Но, может быть, все это преждевременно? Вероятно, он и не думал ничего такого. Возможно, он просто хочет быть любезным с дочерью своего бывшего начальника, интересной девушкой. Может быть, Риппл ни о чем подобном и не помышляла. Что если это только мимолетная встреча?»
Однако материнский инстинкт подсказывал ей: «Он уже влюблен в Риппл. Он и Риппл хотят одного и того же. Хорошо это или плохо, но так суждено».
Тем временем Риппл трепетно переживала волшебный час своего первого танца на балу.
Многие девушки ее возраста и моложе уже бывали на балах. Множество девушек, начинающих выезжать, занятых в конторах, живущих в семьях, уже познакомились с лондонскими дансингами. Они со знанием дела обсуждали достоинства различных садов на крышах и кабаре. Семнадцатилетние девушки, с одной стороны, хорошо разбирались в коктейлях, а с другой – были совершенно «пресыщены» дансингами. Это были не «испорченные ученицы театральных школ», а так называемые «прилично воспитанные девушки из хороших семей». Многие из них бывали по вечерам в загородном Дворце танцев под тем предлогом, что «сегодня годовщина перемирия, и все дансинги Вест-Энда переполнены» или «ради нарядов, так как это самое изысканное место в Лондоне».
Для Риппл все эти впечатления были новыми и неожиданными. Что касается вечерних увеселений, то молодая девушка их не знала, ибо вела строгий затворнический образ жизни. Она, избравшая танцы своей профессией и уже дебютировавшая в лондонском театре, после трехлетних занятий под руководством всемирно известных педагогов, сильно отставала от своих сверстниц во всем, что касалось развлечений, которые позволяли себе многие лондонские школьницы.
Но в тот вечер она вознеслась на вершины, которых никогда не достичь, по меньшей мере, половине ее ровесниц. Риппл была искренне, глубоко влюблена – не так, как влюблялось большинство этих девушек. Они, возможно, уже свыклись с атмосферой влюбленности и ухаживания, встречая мужчин соответствующего им типа и уровня. Они привыкли к поклонению, столь же разнообразному, как сорта душистого горошка. Эти девушки знали, как разобраться в поклонниках и выбрать, но им был неведом внезапный страстный восторг Риппл. Когда же наконец они находили своего избранника, то, вероятно, никогда не испытывали того, что почувствовала Риппл, услышав шутливый вопрос капитана Барра:
– Не покажем ли мы им, как нужно танцевать?
Они отошли от стоявших рядом столиков и вышли на большую свободную площадку. Для Риппл этот огромный Танцевальный зал с яркими китайскими фонариками, с пальмами, со сменяющими друг друга оркестрами, с Толпой корректно скользящих танцоров казался сценой из арабских сказок. Она находила там различные полузабытые поэтические образы своего детства – тех времен, когда еще увлекалась романами.
Капитан Барр взял ее за руку. Она положила другую руку на его широкое плечо. Они понеслись по паркету, и это было невыразимое блаженство.
Бессвязные мысли мелькали в голове Риппл: «Это только доказывает, что тому, кто сам по себе интересен, не обязательно быть безупречным танцором. Наши па не так совпадают, как бывало со Стивом много лет назад, но, по-моему, это вовсе не значит, что он не хороший танцор. Это только потому, что он гораздо выше меня, выше всех, с кем мне до сих пор приходилось танцевать».
Этот вальс танцевали при разноцветном мягком освещении призматических лучей; по временам они пронизывали полумрак залы и скользили то по одной, то по другой паре, и один из лучей горячим красным пятном лег на воротник капитана Барра. Ближайший ко входу оркестр наигрывал:
Кружи меня легче,
Держи меня крепче
В капризном вальсе…
И Риппл прошептала под музыку:
– Капитан Барр, вы не обидитесь, если я вам скажу кое-что?
– О! Конечно, нет. Скажите. Что? Я, наверное, одеревенел от страха, что танцую с таким знатоком, как вы. Скажите мне, если я делаю что-нибудь неправильно, мисс Риппл! Слишком большое па или что-нибудь в этом роде?
– Нет, нет, не то. Но только вы держите одну мою руку слишком высоко, а другую – слишком низко. Видите? От этого платье у меня спадает с плеча.
Платье Риппл относилось к числу тех одеяний, которые так дороги склонному к компромиссам британскому сердцу. Оно было полувечерним и, значит, для человека со строгим вкусом непригодно было ни в качестве вечернего, ни в качестве дневного. Мать Риппл, возвращаясь с чая в Трокадеро, выбрала недорогое хорошенькое платье из лилового креп-жоржета на витрине небольшого магазина, а миссис Мередит была одной из тех женщин, которые, покупая наряды для дочери, не могут забыть о цветах, линиях и тканях, которые некогда сами предпочитали. Вырез платья был обшит кружевом, прикрывавшим белую грудь Риппл. Кружево спустилось вниз, врезавшись с одной стороны в шею и обнажив верхнюю часть тонкого плеча с другой стороны. Движением плеч девушка поправила вырез.
– Поверьте, я ужасно огорчен, – извинился капитан Барр. – Постараюсь помнить и не делать этого больше.
– О, это ничего, все отлично. Когда кавалер настолько выше дамы, такое всегда может случиться, – охотно объясняла Риппл с видом девушки, привыкшей приноравливаться к росту своих кавалеров. Она уже освоилась и с каждой минутой ей становилось все легче с ним разговаривать.
Он спросил:
– Часто ли вы здесь бывали?
– Нет, не очень; то есть, я хочу сказать, никогда не была.
– О да, я вспомнил, вы говорили, что ваш русский учитель не разрешает своим ученицам бывать в дансингах. Почему он это запрещает?
– Отчасти потому, что ему неприятно, чтобы нас, его учениц, видели повсюду, отчасти же из-за того, что не хочет, чтобы мы уставали. Вполне естественно, – продолжала Риппл, – он хочет, чтобы мы отдавали все силы нашей работе.
Капитан Барр не расслышал ее последних слов. Продолжая танцевать, он склонил свою черную голову над ее темноволосой головкой.
– Хочет, чтобы вы… что?
– Отдавали все силы нашей работе.
– Вашей работе? То есть танцам на сцене? Я понимаю. Но, вероятно, предполагается, что вы можете и развлекаться?
– О, конечно. Мы и развлекаемся. Но работа на первом плане.
– А все остальное на втором, в загоне?
– Конечно, пока мы работаем с месье Н. Работа должна быть для нас главным, так он говорит. – Она продолжала рассказывать молодому человеку о месье Н. и о его поразительном таланте. – Видите ли, для него балет, танцы – это творчество, это искусство. Он так старается, вкладывает столько усилий, чтобы все было прекрасным и безупречным. Не должно быть погрешности ни в одном па. Чем больше он делает, тем больше видит, сколько еще нужно сделать. Он хочет, чтобы мы все относились к работе так же. Так я и отношусь.
– Относитесь к своей работе, как он? Однако вы приехали сюда, мисс Риппл.
Риппл не могла ни опровергнуть, ни объяснить этот факт. Она только пробормотала:
– Для артиста работа прежде всего! Мадам и он страстно в это верят.
– Я называю это фанатизмом, – сказал капитан Барр.
Они продолжали танцевать в искусственном полумраке, который прорезывали розовые, зеленые, фиолетовые лучи. Игра света создавала в этом огромном прозаически обставленном зале атмосферу сказки.
А на улице ночные увеселения в Хаммерсмите шли своим чередом: лавки с жареной рыбой были полны народу; веселый хриплый говор стоял над устричным баром, над прилавками с фруктами и кофе. Из Лирического театра по окончании оперы вышла разношерстная публика, среди которой одни были там в первый раз, а другие – в восемьдесят первый. Толпы людей выходили со станций метрополитена. Таксомоторы гудели, трамваи звенели, грузно, с шумом проезжали автобусы. В танцевальном же зале бесшумно кружились пары и оркестр играл:
Ты знаешь, дорогой, я, как на небесах,
Когда в своих руках меня сжимаешь ты.
Риппл, даже танцуя, думала:
«Это слишком прекрасно. Все кончится прежде, чем я пойму, какое это наслаждение».
Она уже не обращала внимания, держит он ее руку слишком высоко, слишком низко или как-нибудь иначе. Он держал ее! Она думала:
«Это слишком чудесно! Когда я стану старой-старой женщиной, то буду вспоминать наш танец и как это было прекрасно».
Тем временем отец Риппл думал: «Клянусь, это совершенно не похоже на то, как танцевали в наши дни».
Майор Мередит сидел со своим сыном Ультимусом под балконом, и его пополневшее, но еще хорошо сохранившееся лицо выражало недовольство. Он подносил руку к усам и пощипывал их, посматривая вокруг. Это место, хотя и новое для него, едва ли было так интересно, как утверждал молодой Барр. Во-первых, здесь не было почти никаких напитков, только лимонад и мороженое. Во-вторых, вся здешняя публика, все эти степенно танцующие девушки и молодые люди – кто они такие? Он не мог определить их социального положения. В-третьих, он предполагал, что для начала его дочь сделает первый тур со своим отцом. Но вот, смотрите-ка, молодой Барр, его сослуживец, умчал ее на его глазах и исчез с ней в этом людском водовороте. Ну, конечно, сегодня его дочь Риппл первый раз выехала в свет!
Грустно вспоминал он о балах, на которых бывал еще задолго до того исторического бала, когда родилась Риппл. Какие вальсы, какие изумительные мелодии! Как танцевали в те дни! Какие красивые бальные платья носили женщины! Турнюры… Что-то бесконечно женственное было в этом изгибе взбитого шелкового турнюра, при одном упоминании о котором нынешняя молодежь начинает смеяться. Платья были более женственны. Масса кружев, множество лент, складок. Корсажи туго зашнурованы и обольстительны. Конечно, в те дни женщина выглядела интереснее. Красавицей называли женщину с приятным привлекательным лицом, хорошим бюстом, изящной тонкой талией. Много ли талий в девятнадцать дюймов можно встретить сейчас? Очень мало. А теперь видишь только, как разгуливают какие-то палки от метелок в прямых сверху донизу платьях, которые просто висят на них, и со стрижеными волосами.
Так майор Мередит оценивал девушек тысяча девятьсот двадцать первого года. Он вспоминал прошлое. Тогда не было стриженых волос. Волосы, эту красу и гордость женщины, обрезать?! Прекрасные волосы были тогда у женщин. Длиннее, чем у Риппл; он встречал десятки женщин, которые уверяли его, что могли сидеть часами, укладывая свои волосы. А какие красивые носили прически – пышные узлы, волнистые пряди! Сколько очарования было в женщинах! То были действительно женщины – не имитация мужчин. Нет ничего удивительного, что мужчины перестали вставать и уступать места своим современницам.
Тридцать лет назад все выглядело по-другому. Как приятно было расхаживать по бальной зале, полной очаровательных, красивых женщин, иные из которых с такими многообещающими улыбками соглашались танцевать с ним вальс еще за неделю до бала. Вот это было время!
– Папа, – раздался в этот момент голос его сына Ультимуса, которому вообще не следовало здесь находиться, – как ты думаешь, не взять ли нам двух дам по шести пенни?
– Что ты хочешь этим сказать? – смущенно спросил майор Мередит.
– Как, папа, ты ничего об этом не знаешь? А я знаю. Разве ты не читал объявления? Там сказано, что «для удобства одиноких посетителей» можно взять билет, затем выбрать себе одну из профессиональных танцовщиц и танцевать с ней, и она не имеет права отказаться. Вот они сидят там дальше, за барьером.
– Боже мой, я никогда не слышал ничего подобного! – воскликнул Гарри Мередит, очнувшись от воспоминаний о балах XIX века. Эти воспоминания проносились в его голове быстрее, чем мелькали перед ним по блестящему полу корректно танцующие пары. Им овладело сложное чувство: было в нем удивление, отчасти любопытство, некоторое отвращение к новшествам и изрядная доля покорной насмешливости. «Куда мы идем?» – думал он.
Когда он был молод, невозможно было себе представить существование подобного места. «Какой-то турецкий невольничий рынок, – размышлял майор Мередит, – Подумать только: английские девушки сидят и ждут, чтобы их наняли танцевать за шесть пенсов!»
– Они сидят на этой стороне слева, – пояснил его юный сын, – а мужчины – направо.
– Мужчины? – воскликнул отец Ультимуса, с неподдельным ужасом уставившись на указанное место за барьером, где за столиками сидело несколько щеголеватых и выдержанных молодых людей. – Мужчин нанимают танцевать? Дальше идти некуда!
В дни своей молодости он видел неинтересных девушек, как, например, кузина Мейбл, которые покорно сидели и ждали, пока какой-нибудь мужчина соблаговолит пригласить их танцевать. Это казалось ему вполне естественным. Тут не было ничего плохого. Но видеть молодых, здоровых, сильных мужчин, которые сидят в ожидании, пока их наймет женщина! «Куда мы идем? Что будет дальше?!»
– Папа, не дашь ли ты мне шиллинг, я бы пошел и взял в кассе билеты. Мне в школе один товарищ рассказывал об этом. Он со своим знакомым, с матерью и сестрой были здесь в последние каникулы. Он танцевал с двумя такими сильфидами, как он их называл. Это вон те девушки в черных с зеленым платьях, их можно сразу отличить.
– О, Боже! – прошептал майор Мередит. – Тебе вообще не следовало здесь быть…
– Но, папа…
– У меня нет шиллинга. У меня только полкроны. Принеси сдачу, Ультимус.
Капитан Барр на весь вечер завладел Риппл. Майора Мередита взяла за руку привлекательная на вид блондинка в черном, которой он отдал свой розовый билет. У нее были приятные манеры, но она отличалась бесстрастием, холодной корректностью и выдержанностью.
– Вы, вероятно, редко танцевали? – сказала девушка майору, красе балов прошлого века. – Это ничего, я буду руководить вами. Вот как раз начинается музыка. Прежде чем снова сюда приходить, вам следует взять несколько уроков фокстрота. Старайтесь не подпрыгивать так. Это слишком старомодно. Вот так лучше!
Бедный Гарри Мередит!
Ультимус имел не больший успех у серьезной брюнетки, вероятно, лет на пятнадцать старше его.
– Конечно, все лучшие сильфиды были разобраны в начале вечера, – жаловался он. – Моя была почему-то не в духе.
– Вероятно, она недолюбливает младенцев, – намекнул майор Мередит, – и, по ее мнению, ты еще чересчур молод.
– О нет, я не сказал ей, сколько мне лет. Я думаю, это потому, что я не особенно много с ней разговаривал. Дело в том, что я совершенно не знал, о чем говорить, – объяснял мальчик, принимаясь за мороженое. – Мне пришло в голову только спросить ее: «Часто ли вы здесь бываете?» (Конечно, она бывает здесь постоянно) или «Что вы делаете по воскресеньям?» Я не говорил больше ни о чем, потому что боялся, как бы она не подумала, что я приглашу ее пить чай, а теперь не время для этого… Смотри, вон идет Риппл, наконец-то, она к нам возвращается!
Пробираясь сквозь самую нарядную в Лондоне толпу танцующих, Риппл подходила к их столику в сопровождении своего кавалера. Новое выражение, появившееся на ее лице в тот вечер, стало еще яснее и заметнее.
Любовь подобна цветущему растению. Чувству, возникшему в сердце Риппл с первого взгляда, предстояло еще долго расти и распускаться, но первые побеги оно дало! Опытный садовник уже знал бы, что ему нужно следить, как бы кто-нибудь не вырвал с корнем эти вечнозеленые побеги. Восхищение заливало краской щеки девушки, раскрывало мягкие губы и сияло в глазах – восхищение от его близости в эти чарующие часы.
– Ты довольна танцами?
– Да, благодарю, папа.
С легким неуловимым вздохом она села; поправила вырез лилового платья, который опять перекосился из-за манеры капитана Барра высоко держать ее руку.
– Это платье недурно, – заявил младший брат Риппл, тот самый, который когда-то отозвался о ее лице, что оно слишком уродливо для сцены. – Действительно, ты в нем неплохо выглядишь, – он добавил: – Для тебя – совсем неплохо.
На это капитан Виктор Барр громко рассмеялся, откинув назад блестящую черноволосую голову.
«Жизнь не может всегда быть такой, – думала Риппл. – Мне кажется, каждому человеку отпущено определенное количество истинного наслаждения. Некоторые находят его в мирной, спокойной жизни, даже в мелочах, и когда оно приходит к пятидесяти или шестидесяти годам, то напоминает варенье на большом куске хлеба с маслом. Другие получают его сразу, большой порцией, как варенье в ореховом торте. Этот вечер – мое варенье. Остальная жизнь – всего лишь неизбежное тесто… Не пора ли нам домой?»
Проводив ее обратно в Хемпстед, капитан Барр, стоя с непокрытой головой в свете фар своего автомобиля, сказал:
– Очень благодарен вам за то, что вы поехали. Риппл не знала, как поблагодарить его, – ведь это был ее первый бал. Она колебалась, затем взглянула на него и просто сказала: – Мне это доставило удовольствие. Спокойной ночи. Прощайте!
– До свидания! – сказал капитан Виктор Барр. Расчесывая волосы и расхаживая по комнате, прежде чем лечь в постель, Риппл лихорадочно думала: «До свидания!» Что он хотел этим сказать? Увижу ли я его снова?» Только этот вопрос интересовал и тревожил ее теперь.
После дневного выступления в «Колизеуме» балетная труппа во главе с Мадам и месье Н. была приглашена на гастроли по южным приморским городам Англии.
Первое турне Риппл!
– Если я и ненавижу что-то в нашей профессии, так это необходимость участвовать в гастролях, – признавалась Риппл ее подруга по школе, танцовщица с голубой лентой в волосах. – О, там нас ждут одни только неудобства, одни неприятности!
– Почему? – спросила неопытная Риппл, которая сама была в восторге от перспективы поездки. Ее новые подруги стали делиться впечатлениями:
– О, вы не стали бы спрашивать почему, если бы поездили несколько лет, как мы. Мадам сама терпеть не может гастроли. Менять все условия жизни чуть ли не каждую неделю! Не успеваешь ни устроиться, ни освоиться на новом месте, ни привыкнуть к театру или к публике.
Одна из танцовщиц добавила: – Это вроде вечной воскресной поездки в холодных поездах, а я ненавижу поезда!
– Поездки еще ничего, а в Соединенных Штатах приходится целыми днями жить в поездах!
– Вечно укладывать и распаковывать вещи, портить и рвать костюмы!
– И переезжать с квартиры на квартиру!
– Иметь дело с ужасными квартирными хозяйками…
– За границей еще хуже: не знаешь даже языка, чтобы выругать тех, кто вас грабит!
– Не правда ли, в Испании было ужасно?
– О, ты думаешь, там хуже, чем в Италии? – подтвердила другая закоренелая островитянка. – Я удивляюсь, почему за границей всегда такая вонь. Мне кажется, что самый зловонный город – это Флоренция.
– А Монтевидео помнишь? Монтевидео – самый веселый город.
– Не говори о Монтевидео, – грустно сказала другая танцовщица. – Я разбила там свое карманное зеркальце, и начались мои злоключения.
– Забавно, как названия различных мест, где мы выступали, заставляют вспомнить о самых простых мелочах, которые произошли с нами. Мне, например, Брайтон всегда напоминает, что я получила там телеграмму о рождении племянника.
А какое воспоминание должно было остаться о Брайтоне у Риппл? Воспоминание о первом преподнесенном ей букете.
Театральный служитель принес букет в артистическую уборную, где она сидела и чинила чулки (большая часть ее свободного времени уходила тогда на это занятие). Был перерыв между спектаклями. Некоторые танцовщицы тоже находились там, чинили джемперы, отдыхали, писали письма на блокнотах с отрывными листками. Тут появился огромный розово-зеленый букет, за которым совершенно скрывался принесший его мальчик.
– Ну, Томми! – воскликнули танцовщицы. – Кому этот дорогой подарок, кому цветы?
– Мисс Риппл Мередит.
– О, Риппл! Она опять замечталась, эта девушка…
– Можно подумать, что она влюблена… Посмотри-ка, что тебе принес Санта-Клаус. Цветы – какие великолепные гвоздики! Папоротник! Риппл!
Риппл, оторвавшись от починки и своих мыслей, медленно-медленно приходила в себя.
– Что? – рассеянно спросила она. – Цветы? Риппл любила цветы. Когда она жила в Лондоне, то тайно грустила по «настоящим» цветам, то есть по тем, что цвели в ее родной долине. По цветам, которые наполняли вазы в поблекшей гостиной матери. Гвоздики? Это слово вызывает в памяти обычные простые гвоздики, яркие, как солнечный закат, теплые, как маленькие тела спящих младенцев, душистые, как… но нет! Ничто не сравнится с пряным и томительным ароматом июльских гвоздик, напоенных солнечным светом. А папоротник? У папоротника бывает разный запах; и лучше всего он пахнет после дождя. Все еще находясь во власти своих грез, Риппл повернулась к танцовщицам и, словно в тумане, увидела пышный сочный букет влажного папоротника и напоенных солнцем гвоздик, который ей прислали. Может ли такое быть?
– Зажги газ, Томми. Освети букет. Риппл, посмотри же на свои дивные цветы! От кого это, дорогая?
Риппл с небрежным видом протянула руку к своему первому букету. Она была поражена.
Жесткая серебряная фольга охватывала переплетенные проволокой стебли. Гвоздики тоже были прикреплены к проволоке. Проволока ощущалась, под рукой прежде, чем сами цветы. Ярко-розового цвета, они вызывали в памяти назойливые воспоминания о лососине, которую так часто подавали к столу в различных пансионах во время турне; когда гвоздики подносили к щеке, они были так же холодны, как декабрьский ветер, и совсем не пахли. Их пышные чашечки туго опоясывала узкая серая резиновая лента. Листья перистого папоротника напоминали скорее зеленую синель, чем цветущее растение.
Это был типичный букет, купленный в цветочном магазине, – мертвая, условная, стандартная подделка того, чем должен быть настоящий букет. Если бы понимающий человек взглянул на эти цветы, он сказал бы, что в создание этого букета не вложены ни вкус, ни воображение. Только доброе желание и искреннее чувство, только намерение послать самое лучшее, что можно было купить за свои деньги.
Но на большинство танцовщиц розовые гвоздики произвели самое благоприятное впечатление. – Посмотрите, – восхищались они. – Вы знаете, что они стоят теперь по два шиллинга за штуку? У Риппл появился поклонник!
Риппл не слушала. После минутного разочарования она взяла в руки банальный подарок с обычными словами, которые произносят миллионы девушек, считающих такие подношения символом успеха:
– Какие прелестные цветы! – воскликнула Риппл. Теперь они действительно казались ей прелестными. Дело в том, что смотрела она не на них. Ее взгляд скользнул по белому клочку бумаги, вложенному в скованные проволокой холодные розовые цветы.
Это была визитная карточка капитана Барра, на которой он написал карандашом: «Заеду за вами завтра после репетиции».
Виктор Барр заехал за Риппл около четырех часов в своем маленьком автомобиле. Выглядел он совершенно так же, как в тот день, когда пригласил их пить чай в Лондоне, – Риппл казалось, что это было очень давно. Она столько думала, столько мечтала о нем с того вечера, как они танцевали во Дворце танцев, что нисколько не удивилась бы, увидев его изменившимся за это время. Но нет, он был все тот же, только дорожное пальто делало его немного шире. Он оставался тем же красивым молодым человеком двадцати восьми лет с правильной формы черными бровями, с прекрасным цветом лица, которое становилось серьезным, когда он молчал. Теперь его лицо осветилось искренней радостью, когда он увидел выходившую из театра Риппл, в черной бархатной шляпе и в новом теплом пальто с воротником из крашеного кролика.
Пальто и новые туфли она купила на первые заработанные деньги. В ту зиму почти все носили такие пальто цвета ржавчины; казалось, все недорогие верхние вещи были окрашены в один и тот же цвет оттенка бычьей крови. Эту модель следовало бы назвать «пальто кордебалета». В труппе Мадам только три танцовщицы, кроме нее, не носили в тот сезон такое же ржаво-красное пальто, как у Риппл.
– Надеюсь, вы подготовились, как для экспедиции на Северный полюс! – сказал сияющий капитан Барр, приветствуя девушку. – Довольно холодно, не правда ли? Хорошенько укройтесь пледом.
Было холодно, и Риппл несомненно порадовалась бы пледу, которым капитан Барр заботливо укутывал ее колени, будь она в состоянии заметить, какой в этот день дул ветер – с полюса или из тропиков.
– Очень удачно, что сегодня нет дневного спектакля, но я думал, вы никогда не освободитесь от этой репетиции. Я не знал, что артисты продолжают репетировать спектакль, который уже поставлен на сцене и удачно прошел. Но ничего, теперь вы со мной. Куда бы вы хотели поехать пить чай?
– Все равно, куда-нибудь. Капитан Барр, как вы узнали, что я здесь?
– Что же, вы думаете, я не обратил внимания на афиши, расклеенные на юго-восточном вокзале и повсюду? – ответил капитан Барр, трогаясь с места. – Афиши о гастролях Мадам и ее лондонской труппы, о «Духе огня», «Масках», «Вероломной поселянке»? Их нельзя было не заметить.
– Да, но как вы узнали, что и я поехала со всей лондонской труппой?
– А, вот именно! Вы увидите, я настоящий Шерлок Холмс, когда узнаете меня поближе, мисс Риппл.
– Легко могло случиться, что я не оказалась бы здесь, – сказала она, внутренне содрогаясь при этой мысли. – Во-первых, я не была уверена, что меня возьмут в турне. Многие прежние танцовщицы присоединились к труппе, так что могли бы обойтись и без меня. А во-вторых, я сомневалась, отпустит ли меня папа. Но так как это не очень далеко от Лондона и они знали, что я поеду с другими знакомыми девушками и что Мадам всегда следит за нами, то, по-видимому, решили, что могут быть за меня спокойны.
– О да, я полагаю, они были уверены, что могут не беспокоиться за вас, – сказал молодой человек. Не выпуская из рук руль, он посмотрел в ее сторону. – Вы получили вчера цветы?
Две гвоздики и веточка папоротника были приколоты к отвороту ржаво-красного пальто Риппл.
– О да! Я вам очень благодарна. Очень любезно с вашей стороны. Я хотела написать вам и поблагодарить за них, но не знала, остановились вы в «Метрополе» или в другом месте.
– «Метрополь»? Что вы! Это слишком для меня роскошно. Я не ждал, что вы будете затруднять себя и писать о них. Я хотел только, чтобы они у вас были, чтобы вы их носили.
Она вспыхнула от радости, что поступила правильно, приколов цветы. Капитан Барр направил машину к возвышенности, окаймлявшей лощины вдоль дороги в Роттингден. – Здесь мы будем одни, – сказал он. – Они неслись по пустынной местности, и резкий холодный ветер дул им в лицо.
Впервые в жизни Риппл каталась в автомобиле с молодым человеком, испытывая от этого неописуемое удовольствие. Девушка была так романтически влюблена, что присутствие молодого человека превратило для нее этот зимний день в весенний. Стояла типичная декабрьская погода. Весь берег казался вымершим, замерзшим и бесцветным. Бледно-серое небо и море были испещрены белыми точками – то чайки поднимались к тучам или спускались на воду. На этом пасмурном фоне выступали тощие бледные скалы Альбиона. Их поросшие мхом гребни были обветрены, подножие – источено волнами.
Вся эта неприветливая картина характерна для пейзажей наших островов, глядя на которые иностранцы искренне восклицают: «Англия зимой! Как вы, британцы, можете такое выдержать? Это поразительно! Нельзя понять, как вы все не становитесь меланхоликами, не сходите с ума и не бросаетесь с ваших скал в канал. Но вы не сходите с ума. Вы способны даже веселиться – в такую погоду, в Англии!»
Безусловно весело было и той паре, которая ехала в открытой машине капитана Барра. Риппл не променяла бы поездку в этом незащищенном от ветра автомобиле, между четырьмя и пятью часами дня, в разгар английской зимы, на месяцы солнечного тепла в Калифорнии или на Ривьере.
– В это время года море по цвету похоже на бутылку от лекарства, – сказал Виктор Барр. – Надеюсь, ноги у вас не замерзли?
– Вовсе нет, – ответила Риппл, которая так озябла, что уже не чувствовала, есть ли у нее вообще пальцы на ногах. – Вы везде разъезжаете в этом автомобиле?
– Да, бываю во многих местах. Вы знаете, моя работа требует постоянных разъездов.
– Да, конечно. Вам это нравится?
– Всегда ездить? Не особенно, в сущности. Что делать, необходимость заставляет.
– Я хотела спросить, – мягко объяснила она, – нравится ли вам ваша работа?
– Я доволен. В наше тяжелое время многие были бы рады такой работе.
– Но это не то, что вы хотели бы делать, капитан Барр?
– О, если бы каждый мог делать то, что ему нравится!
– Что бы вы тогда делали? – спросила она, интересуясь всем, что его касалось.
– Что бы делал? Если бы у меня были деньги, вы хотите сказать? Я бы устроил свою жизнь по собственному вкусу. Откупил бы обратно всю землю, которую мы вынуждены были продать. Поселился бы у себя и занялся хозяйством. Привёл бы в порядок старое поместье, где живет моя мать. Работы там бы хватало, знаете. Построил бы побольше коттеджей, новые конюшни. Думаю, что выбрал бы своей специальностью разведение пони для игры в поло.
И у нас есть, вернее, были, большие охотничьи угодья. Все заброшено или продано теперь, кроме дома моей матери. Все перешло в другие руки. У семьи нет никакой поддержки, – откровенно рассказывал он, – если не принимать в расчет одного эксцентричного дядю, но это просто странный человек. Живет на проценты с капитала, короче говоря, оригинал. Всю жизнь проводит в городе, сидит в своем клубе или ходит на аукционы. Ведет эгоистический образ жизни, как я это называю. Но не знаю, зачем я надоедаю вам всем этим, мисс Риппл.
– О, вы мне не надоедаете!
Ей казалось удивительным, что он так говорит с ней, рассказывает о своих делах.
В первый раз она ехала с мужчиной. Какой он славный, трогательный, откровенный! Они становятся настоящими друзьями, думала Риппл. За чаем, который молодые люди пили в маленьком пустом ресторанчике, в Роттингдене, он продолжал рассказывать ей о своей работе. Он говорил, что большинство людей, с которыми ему приходится иметь дело, очень хорошо к нему относятся. Риппл молча думала: «Ну еще бы! Конечно! Кто бы мог плохо к нему относиться?» – Она никогда раньше не представляла себе, как приятно слушать.
На обратном пути, когда в холодном небе уже сверкали звезды и вдали виднелись огни Брайтона, он заговорил о своем пребывании во Франции.
– Раньше я был знаком из всей вашей семьи только с майором Мередитом. Я слышал о вас – вы единственная дочь. Не огорчен ли ваш отец тем, что вы оставили семью и живете вот так, одна?
– Не думаю, чтобы это огорчало его теперь. Сначала он часто говорил, что не хотел бы видеть свою дочь на сцене.
– Честное слово, я согласен с ним. Если бы у меня была дочь, мне хотелось бы спрятать ее в карман и держать там, никогда не отпускать от себя.
Риппл запротестовала: – О, это неправда, вы так не думаете!
– Думаю, клянусь честью, и хотел бы, чтобы моя дочь жила дома. Я полагаю, вам бы понравилось мое старое поместье, мисс Риппл, – это очень красивое место, уверяю вас. Только, конечно, его не поддерживают, и оно постепенно разрушается. Бедный старый «Вишневый сад»!
– «Вишневый сад»? Это его название? Как красиво!
– Да, не правда ли? А если бы вы видели вишневые деревья в цвету! Это чудное зрелище, ничто с ним не сравнится. Право, я ничего лучшего не видел в жизни. Мне хотелось бы, чтобы вы там побывали. Это всего в часе езды от вокзала Черинг-кросса на поезде. – Он добавил: – Вы должны как-нибудь поехать туда и посмотреть.
Риппл, не зная, что сказать, с волнением думала: «О да, я должна».
– Да, и я хочу познакомить вас с моей матерью. Ваш отец с ней знаком. Она изумительная. Знаете, мой отец умер, когда я был приблизительно в таком же возрасте, как ваш брат, который ходил тогда в дансинг с нами, и моя мать сама воспитала меня и сестер. Такая маленькая женщина!
Тон и манеры молодого человека менялись и становились трогательными (это заметили Риппл и миссис Мередит), когда он говорил о своей матери. Очевидно, она принадлежала к числу тех женщин, которые имеют большое влияние на мужчин своей семьи.
– Она действительно маленькая, знаете. Головой едва достает до моего локтя.
– Такая же смуглая, как вы?
– Нет, она вся бело-розовая. Настоящий дрезденский фарфор, как я ее называю. И если бы вы не знали, что у нее такой сын, рослый парень двадцати восьми лет, и две замужние дочери, то, честное слово, не дали бы ей больше тридцати лет. – Он еще поговорил на эту тему, а потом, немного застенчиво и наивно добавил – самое замечательное из всего, что она от него слышала: – Вы ей понравитесь, я знаю.
– О!
– Да, я уверен, что вы ей понравитесь. Я знаю, какие люди ей по душе, и могу точно их указать. Я не выдаю себя за очень умного человека, но неплохо разбираюсь в людях и их характерах. Тут я редко ошибаюсь и знаю, что вы из тех девушек, которые нравятся моей матери.
– Вы так думаете? – прошептала Риппл.
Она уткнула личико в дешевый меховой воротник пальто, как будто было недостаточно темно, чтобы скрыть румянец удовольствия, заливший все ее лицо при этой похвале. Ей, закоченевшей от холода во время быстрой езды, стало жарко, словно огонь разлился по всему телу.
Он привез ее обратно, к дому, где ей предстояло наскоро пообедать вместе с Сильвией и Дороти перед вечерним представлением, и сказал: – Очень благодарен вам за то, что вы поехали. Это было чудесно. Когда вы будете в Фолкстоне, возможно, вы снова сжалитесь над моим одиночеством и позавтракаете со мной где-нибудь?
– Вы будете в Фолкстоне? – наивно воскликнула Риппл. Но с этого момента она перестала удивляться, где бы его впоследствии ни встречала.
В Фолкстоне он пригласил ее один раз позавтракать, три раза пить чай и дважды на прогулку. Волшебные часы! Она делила их между балетом и капитаном Барром, принимая участие в развлечениях, которым он уделял свободное от работы время. Ибо капитан Барр, работавший в крупной кондитерской фирме, не мог располагать таким досугом, как его предки – те увлекавшиеся спортом землевладельцы, которые были в состоянии достойно содержать родовое поместье «Вишневый сад».
Когда Виктор Барр думал о доходах от имения, растраченных дедом и братьями деда на пустые забавы, его взгляд становился еще серьезнее. Он вынимал бумажник и просматривал находившиеся в нем счета. Молодой человек хотел заказать новый серый костюм. Некоторые мужчины имеют обыкновение, задолжав до сорока фунтов своему портному, заказывать ему еще и новые костюмы, как будто тем самым они уплачивают часть долга. Они утверждают, что портные предпочитают такой способ оплаты.
Если это так, то капитан Барр не мог считаться выгодным клиентом. Он всегда платил наличными, как только заказ доставляли ему на дом. Поклонник Риппл не собирался жертвовать всем ради одежды и не стал заказывать новый костюм. Именно теперь ему нужны были свободные деньги, чтобы иметь возможность платить за билеты в театр, за чай и завтраки, за посланные в подарок цветы. Он решил, что в конце концов имеет право на небольшие добавочные расходы. Действительно, капитан Барр работал не менее напряженно, чем самые добросовестные служащие какого-нибудь автомобильного завода, те молодые джентльмены, которые считают большим развлечением, если им удается повести своих дам на бал во Дворце танцев, уплатив за вход пять шиллингов. В последнее время капитан Барр работал больше обычного. Пришлось поломать голову над тем, как совместить во времени его объезд клиентов на Южном берегу с гастролями в этих местах русского балета. Но он сумел это сделать.
Риппл написала домой о том, как их принимала публика, о театре, о том, что чувствует себя так, как если бы была на сцене пять лет, а не два месяца. В конце письма она приписала: «Между прочим, капитан Барр опять был здесь. Он спрашивал о папе и об остальных».
Отец Риппл сказал: – Какой славный молодой человек! Я всегда считал его необычайно симпатичным. От него нельзя ждать ничего плохого. – Мать Риппл, задумавшись над письмом, ответила: – Он производит именно такое впечатление. Простой, естественный и приятный. Как будто совсем свой. Нет, от него нельзя ждать ничего плохого, никакого притворства. Ничего ни страшного, ни неожиданного, ни слишком блестящего…
– Не нравятся мне эти слишком блестящие молодые люди, – заявил Гарри Мередит, который сам в свое время относился к их числу. – Я их терпеть не могу.
– Во всяком случае, – резюмировала мать Риппл, – это дает нам возможность не тревожиться так сильно за нашу дочь; если что-нибудь случится, мы знаем, что он там…
– Может быть, слово «ухаживатель» слишком старомодно, – заметила одна из танцовщиц балетной труппы, которая находилась тогда в Борнмаусе, – но, право же, оно вполне подходит к этому знакомому Риппл.
Это стало одной их главных тем разговоров девушек во время турне. Отчасти потому, что о самой Риппл говорили: «Эта новая танцовщица, этот странный ребенок! Очень способная балерина, и фигура у нее красивая, но она совершенный младенец для своих восемнадцати лет. Странно даже, что у нее есть ухаживатель!» – Отчасти это происходило потому, что хотя подруги Риппл постоянно видели ее поклонника в первом ряду театра или в двухместном автомобиле, дожидавшемся у Гранд-отеля, или же встречали надменного капитана Барра в других отелях, он никогда не появлялся в их среде. Он был совсем не похож на других молодых людей, которые, желая видеться с Дороти, Мей или Кэтлин, старались быть в дружеских отношениях со всей труппой. Кроме самой Риппл, никто из них никогда не разговаривал с Виктором Барром. Возможно, поэтому они еще больше о нем говорили.
– Он влюблен в Риппл, не правда ли? – заявила одна из них. – Я никогда не видела такого серьезного и настойчивого поклонника.
– Не спускает с нее глаз! Во время спектакля у него такой вид, как будто он готов убить любого, кто осмелится аплодировать, когда Риппл исполняет свой номер в «Масках». Она очень мила в небесно-голубой юбке и напудренном парике. Меня не удивляет, что он находит ее прелестной девочкой.
– Он сам недурен, – заметила другая, – для брюнета.
– Для брюнета? Послушайте, что она говорит! Не всем нравятся рыжие, как кошки, мужчины, с белесыми ресницами, дорогая моя.
– У поклонника Риппл такие темные глаза, что он кажется немного мрачным, верно?
– Риппл говорит, что у него серьезный взгляд, когда он молчит.
– Очень хорошо, что она так это называет, я бы скорее назвала его надутым чертом…
– Ну, это только тогда, когда одна из нас решится взглянуть на него, – затрещала танцовщица по прозвищу Сорока, которая присоединилась к ним из состава труппы, участвовавшего в прежних поездках. – Я уверена, что он из тех молодых людей, для которых девушки, танцующие на сцене, совсем не то, что девушки, занимающиеся чем-то другим. Считает их сделанными из другого теста, чем те, кого его сестры могли бы пригласить к чаю.
– Да, но его возлюбленная Риппл танцует же на сцене, Сорока!
– Он думает, что это совсем другое дело. Могу поспорить, что, по его мнению, она здесь только по ошибке и скоро улетит назад, к своему дорогому, старому, поросшему мхом дому. Он только и ждет, когда сможет увезти ее подальше от веселой театральной жизни и от нас. Разве он подвез хоть кого-нибудь из нас после спектакля в своем автомобиле? Нет. Я все поняла еще по тому взгляду, который он бросил на нас в Истборне. Этот гордец недоброжелательно относится к подругам Риппл по профессии, мои дорогие.
Сорока была права. Риппл тоже знала об этом. Однажды, когда она гуляла с капитаном Барром по приморской эспланаде, обсаженной тамариском, откуда морской ветер прогнал всю публику, кроме них, молодой человек, большими шагами ходивший рядом с ней, сказал:
– Не надоело еще вам все это?
– Что именно?
– Ну, вся ваша балетная труппа…
– Нисколько. Почему же? Я ее люблю!
Ее лицо, мокрое от дождя, было серьезно. Холода прекратились, и во время их прогулки шел сильный дождь. Ужасная, переменчивая английская погода испортила всю поездку для большинства балетной труппы. Но какое дело было до погоды этой паре, в течение трех недель бродившей по пустынным бульварам и эспланадам различных приморских городков Южного берега!
Молодой человек поднял воротник своего желто-коричневого пальто, с опущенных полей его серой шляпы стекала вода, а большие черные ботинки ступали по залитой водой асфальтовой дорожке. На стройной девушке был застегнутый до подбородка черный дождевик с поясом, стоивший сорок пять шиллингов, белая непромокаемая шляпа и маленькие черные замшевые туфли, промокшие и Неуместные в такую погоду (она и думать не хотела о своих старых коричневых туфлях, которые сейчас были бы более подходящими). Ее фигура выделялась на фоне скалы, тамариска, выступающего вперед мола, вздымающихся зимних волн; его – на фоне пустынной дороги и ряда спокойных приморских гостиниц. Оттуда, из-за занавесей, выглядывали приезжие, вполне благоразумные люди в добротной сухой одежде, которые удивлялись этим двум молодым чудакам, прогуливающимся в дождь.
Итак, Риппл ответила восклицанием: – Почему же? Я ее люблю!
– О, вы любите балет сам по себе, конечно. Я знал, что вы влюблены в него. Но я хотел сказать, быть постоянно с… со всей этой компанией!
– Но я счастлива быть с ними! Они замечательные подруги!
– Эти девушки? Я допускаю, что среди них есть симпатичные. Но разве у некоторых из них не ужасные голоса? Например, у той, что живет вместе с вами. Мне кажется, это довольно сомнительное общество…
– Это мои подруги, – спокойно ответила танцовщица Риппл.
Взгляд его стал очень серьезным, и он коротко бросил:
– Простите. Это, конечно, не мое дело.
– Это мои подруги, – повторила Риппл тоном, в котором упрек был уже смягчен. – Всем приходится работать с людьми. Разве вы не понимаете? Ведь вы были на военной службе, на войне, служили с самыми различными людьми. Папа мне рассказывал. Они участвовали с вами в одной и той же работе, были заняты тем же делом. Разве вы стали бы спокойно слушать, если бы кто-то сказал… ведь это были ваши друзья, капитан Барр.
– О, тут все иначе. В конце концов, девушки – это совсем другое.
Подобное мнение Риппл слышала, Вероятно, десятки раз в неделю, когда жила дома, от отца, братьев, тетки. Девушка – это совсем другое!
Риппл воскликнула: – Иногда я с такой ненавистью думала, зачем родилась девушкой! Мне казалось, что это связывает меня по рукам и ногам, что я похожа на привязанную к дереву козу; казалось, это меня всюду останавливает, как будто я повредила ногу и не могу на нее ступить; мне представлялось, что я заперта в комнате с решетками на окнах, как в нашей детской. Это заставляло меня не любить дом, семью и все, что с ними связано!
Когда я родилась, папа разочарованно спросил: – Это девочка?.. Дома мне казалось, что я никогда и никуда не уйду от такого отношения. Мальчики – это одно, для них все возможно; девочки – совсем другое, им не все доступно. Вы знаете, только с тех пор, как я стала танцевать, чему-то научилась и что-то делаю, это различие уже не преследует меня постоянно, не имеет для меня больше значения.
Взволнованный девичий голос прервался.
– Не имеет значения? – повторил капитан Барр. Внезапно загоревшимся взглядом он впился в поднятое к нему лицо Риппл и проникновенным голосом сказал: – Уверяю вас, я не жалею, что вы родились девочкой!
Они замолчали и пошли дальше под проливным дождем.
Риппл молча удивлялась тому, что он сказал.
Ночью она думала о его словах, вернувшись после спектакля в меблированные комнаты, где жила вместе с Сильвией и Дороти. У тех двух девушек была общая спальня, а у Риппл – отдельная, маленькая. Свет уличного фонаря проникал в комнату и бледным квадратом падал на обои и на картину в раме под названием «Безотрадный рассвет». Лежа на своем заплатанном матраце, Риппл повторяла про себя: «Уверяю вас, я не жалею, что вы родились девочкой». Почему он это сказал?
Слова капитана Барра вызвали в ней противоречивые чувства. Она и знала, и не знала, что он хотел этим сказать. Ей было приятно и в то же время неприятно, что он так сказал. Оказывается, все-таки удивительно хорошо, что она, Риппл, родилась девочкой! Но тут же ей мерещилось, будто она возвращается в комнату с решетками; будто снова связана по рукам и ногам и стала беспомощной. Риппл думала: «Если я люблю его, то может ли у меня быть такое чувство?». Она спрашивала себя: «Если я знаю, что он замечательный человек, то почему тогда задумываюсь?»
Ответ напрашивался сам собой; «Я задумываюсь потому, что он сказал: «Если бы у меня была дочь, я бы хотел, чтобы она жила дома». – Совсем так, как папа, как мальчики!»
Риппл размышляла: «Я задумываюсь еще и потому, что он спросил, не надоело ли мне все это, подразумевая мою работу. Если бы он хоть немного лучше относился к моим подругам! Если бы они ему понравились! Иначе в нем всегда будет нечто, отдаляющее меня от него. Почему ему не нравятся остальные танцовщицы?»
Но на другой день, когда он снова повез ее кататься, все ночные сомнения, казалось, были забыты. Ибо поездка оказалась очень приятной: дождь прекратился, они ехали в легком тумане. То, что ему не нравятся ее подруги, не так уж важно. Главное – не в этом. Ему нравилась – да, да, ему нравилась Риппл!
С каждым днем это становилось яснее, и Риппл чувствовала себя все более счастливой. Такое неизменное настойчивое поклонение красивого молодого человека было самым удивительным из всего, что знала в своей жизни Риппл.
Иметь человека, которому она так дорога, – это слишком хорошо, слишком непохоже на правду!
Ибо за последние три недели она повзрослела больше, чем за три года. Подруги Риппл, которые считали ее «совершенным младенцем для ее восемнадцати лет», не заметили быстрых перемен, которые происходили теперь под маской ее нежного, детского личика.
Она знала, что дорога ему. Риппл говорила себе, что, в конце концов, живет в 1921 году, а не в девичьи годы тетушки Бэтлшип, когда девушки из хороших семей воспитывались так, чтобы привлекать подходящих искателей руки. При этом в их воспитание обязательно входило полнейшее неведение относительно чувств этого искателя, пока он сам не заявлял о них. Мысли Риппл по этому поводу в то время были достаточно неопределенными. Однако Риппл знала, и не только из слов подруг, что Виктор Барр «ради нее забыл весь мир». Она думала: «Еще никому и никогда я не была так дорога».
Риппл не брала в расчет свою семью (все так поступают в ее положении), забыла о самой Мадам, которая была к ней особенно добра и великодушна во время этого турне и всячески ее поощряла; забыла и о подругах, так расположенных к ней. Всех их словно и не существовало. Только привязанность Виктора Барра согревала Риппл, как меховой плед, делала счастливой каждую частичку ее существа.
Уже тогда она была будущей артисткой, и в этом заключалось ее оправдание. Пылкий артистический темперамент требует поклонения, как бегония нуждается в воде. Риппл ощущала ежедневно и ежечасно, что капитан Барр влюблен в нее. Она чувствовала его любовь, когда ехала в поездах и стояла на холодных платформах, когда переодевалась и гримировалась в нетопленых неприглядных уборных, когда болтала с приятельницами в меблированных комнатах, когда ждала своего выхода за кулисами и когда находилась на сцене.
Теперь Риппл танцевала всегда для него. Ее танцы тоже были уже не те – они стали значительно совершеннее. Она знала, что сама Мадам поражена ее быстрыми успехами. Месье Н. был ею доволен.
Итак, новая звезда восходила. И ее восход ускорило безграничное пылкое обожание Виктора Барра.
Капитан Барр почти никогда не вспоминал о ее танцах, когда они встречались. Она ждала, надеялась, хотела этого, Он ничего не говорил. Он вел себя с ней совершенно так же, как если бы она была просто прелестной девушкой, никогда не покидавшей свою родную долину. Наконец она прямо спросила его: – Какого вы мнения о последнем спектакле? Нравятся ли вам наши новые костюмы восемнадцатого века?
– Какие? Тот, который был на вас в последнем спектакле? Очень мило, – ответил он сдержанным тоном. – Но разве не жаль, что ваши волосы закрывал этот седой парик, как будто вам девяносто лет?
– Но он напудрен! Это же в стиле эпохи! Мы все находим, что это самые прелестные костюмы, какие только у нас были.
Он снисходительно засмеялся: – Как это по-женски! Вы, кажется, больше всего думаете о том, чтобы наряжаться в разные костюмы, не правда ли? Моя мать тоже страшно увлекается нарядами…
– Но, – пыталась объяснить ему Риппл, – я хотела сказать не то, что их просто приятно надевать, Я имела в виду общее сочетание красок на сцене, если рассматривать его как целостную картину. Все эти широкие юбки розового, бледно-голубого, зеленого и янтарного цвета и прекрасное лиловое платье Мадам с розовыми розами в парике, как раз над левой бровью! Все это так гармонично! Так похоже на прекрасную акварель, капитан Барр!
– О, мисс Риппл, вы говорите по-книжному. Риппл, задетая, сказала: – Почему вы думаете, что мы не должны иметь никакого представления о том, что делаем? Мадам относится ко всему так, как если бы она писала прекрасную книгу или рисовала картину. Почему мы должны относиться иначе? Вы не знаете, что на репетициях она посылает нас посмотреть, как все это выглядит из зрительного зала? Она хочет, чтобы мы старались сделать из всего балета единое целое, слитое с музыкой Моцарта, – настаивала молодая девушка, все более увлекаясь и напрягая все силы, чтобы разъяснить взгляды русской артистки этому англичанину, у которого в тот момент было особенно серьезное выражение глаз. – Мадам очень довольна нами в «Масках».
– Она довольна? Ну, может быть, это выше моего понимания. Мне это не так нравится, как та вещь, в которой вы выступали в «Колизеуме», когда волосы у вас были заплетены в две косы.
Риппл вызывающе сказала: – О, вот как вы смотрите на балет? Я вам не нравлюсь в парике? Я вам нравлюсь, когда волосы у меня заплетены в косы?
Но она тотчас же оставила этот вызывающий тон.
Дело в том, что он наклонился к ней через стол – они начали завтракать и ели устриц, которых Риппл ненавидела, вернее, ненавидела бы, если бы капитан Барр не заказал их, заявив, что они сегодня особенно хороши. Наклонившись над пустыми устричными раковинами, он взглянул ей прямо в глаза и неожиданно сказал:
– Вы знаете, что нравитесь мне, как бы ни были причесаны и во что бы ни были одеты. Вы прелестны в том, что на вас сейчас.
Она была в неизменном ржаво-красном пальто и в своей неизменной шляпе, в новых туфлях и тщательно вычищенных перчатках. И опять на ней были цветы от него. На этот раз это было неудачное сочетание листьев плюща и зябких пармских фиалок, безжалостно связанных вместе.
Риппл, сияя от удовольствия, что в первый раз услышала из уст мужчины слово «прелестная» по отношению к себе, в ответ только засмеялась, как хорошо владеющая собой взрослая девушка.
Комплимент этот чрезвычайно понравился Риппл. Она привыкла к тому, что ее считают некрасивой сестрой пяти бесспорно красивых братьев. – «Слишком уродлива для сцены», – такой приговор вынесли они лицу Риппл. Наивысшее одобрение она получила от одного из них, Ультимуса, который похвалил ее платье, сказав, что она в нем очень неплохо для себя выглядит.
К ней применялось то воспитание, которое считает разумным скрывать от девочки, что в ее наружности есть что-то хорошее. Гораздо лучше, если ребенок воображает, что он некрасив и в конце концов красота не имеет значения, а потому не следует обращать внимания на внешность. Бесчисленные английские девушки воспитывались в былые времена именно таким образом.
Каким же был результат? Либо они вырастали, не уделяя никакого внимания своей внешности, которая так и оставалась никем не замеченной и не воспетой, либо же первый намек на то, что они привлекательны в глазах мужчин, так их поражал, что забота о красоте становилась у них навязчивой идеей. Реакцию детей слишком редко принимают в расчет; неудивительно, что в наши дни существуют «выставки мод для детей» с девочками-манекенщицами четырех-пяти лет, показывающими различные модели клиенткам из детской.
Да, это был первый комплимент Риппл, насколько она могла припомнить. Странно, но в тот момент она совершенно не вспомнила, что однажды мужчина уже говорил ей, что она хороша, очень хороша. Мужчина? Нет, только мальчик, Стив. Девушка забыла его похвалу, ту похвалу, которую она, такая юная тогда, не смогла оценить. Теперь комплимент капитана Барра бросился в голову еще не пробудившейся, еще не оцененной Риппл, как крепкое вино.
Сияя от удовольствия, она сказала: – Очень мило с вашей стороны, что вы это сказали…
– Я бы не сказал, если бы так не думал, – заявил молодой человек. – Вам лучше выслушать все сразу, теперь же… Как только я увидел вас, я подумал, что вы – лучшая из девушек, каких я когда-либо встречал, и решил познакомиться с вами, узнать вас и сказать вам это, когда придет время. Я всегда такой, вы знаете, узнаю людей сразу. Я был вполне уверен еще тогда, когда мы с вами танцевали. Риппл! Вы позволите мне, не правда ли…
Она откашлялась, прежде чем нашла силы ответить, чтобы выиграть время.
– Вы хотите сказать, позволить вам танцевать со мной или позволить называть меня Риппл? – Ибо, кстати говоря, он впервые назвал ее просто по имени, не прибавляя церемонное «мисс».
– Нет, нет, конечно, я не это имел в виду. Вы знаете, что я думаю. Я хочу, чтобы вы всегда мне принадлежали, чтобы вы стали моей, чтобы вы вышли за меня замуж. Позднее, конечно. Вы знаете, у меня пока нет никаких средств. Теперь я сказал вам абсолютно точно, как обстоят дела, – заключил молодой человек, и его красивое лицо с напряженным вниманием обратилось в сторону Риппл; между ними стояли мимозы, украшавшие их столик.
Прежде чем она снова обрела способность говорить, подошел официант, который убрал эти ужасные серые устричные раковины и принес ее любимых цыплят. Снова откинувшись в кресле, капитан Барр окинул печальным взглядом другие столы, которые в тот день были все заняты. Внезапно он раздраженно сказал:
– Как это неприятно! Я никогда не могу побыть с вами наедине! Не могу даже поговорить с вами! Всегда в толпе, среди посторонних. Или вы в театре, или боитесь опоздать к своему выходу, или я должен водить вас по таким вот местам – по кафе и ресторанам. Это возмутительно. Почему я не мог бы переговорить с вами обо всем в вашем доме, у вас, в вашей семье?
Риппл еще не собралась с мыслями, чтобы встретить этот взрыв негодования, и воспользовалась его последними словами, чтобы перевести разговор на другое. Она растерянно повторила:
– Моя семья? Моя мать? Папа? Они будут ужасно удивлены!
– Удивлены чем?
– Ну всем этим.
– Вы хотите сказать, тем, что касается меня и вас?
– Да.
– Но они уже знают, конечно, – сказал капитан Барр.
Она взглянула на него широко открытыми глазами. Цыпленок, забытый, остывший, лежал на блюде.
– Но как они могут знать, если вы только что, в эту самую минуту, – она чувствовала, что не в состоянии договорить, – сделали мне предложение?
Он быстро взглянул на нее.
– Они знали о моих намерениях, знали, что я хочу жениться на вас. Я сам им сказал.
– Когда? – спросила Риппл.
– В ноябре. В прошлом месяце, когда ваш отец и миссис Мередит были в Лондоне. Как раз перед тем, как они уехали обратно в Уэльс, а я сам отправился на север. На следующий день после вечера во Дворце танцев я зашел к ним в отель. Само собой разумеется, я спросил вашего отца.
– О чем?
– О том, нет ли у него каких-либо возражений против того, чтобы я виделся с вами, когда это мне удастся. Это было необходимо сделать, не правда ли?
Риппл не могла понять, почему сразу же не согласилась с тем, что такой разговор был необходим. Она не знала, отчего какой-то холод охватил ее и подавил то чувство, которое она испытывала две минуты назад. Как будто она уже не сидела в светлом небольшом ресторане, взрослая, окруженная поклонением артистка, которой предстояло быть счастливой и в искусстве, и в любви.
Как это ни неправдоподобно и нелепо, она почувствовала себя так, будто снова очутилась дома, в один из тех дней, когда ее особенно угнетало ненавистное общее впечатление – от оконной решетки в детской, веревок, связывающих ее по рукам и ногам, от нравоучений тетки Бэтлшип.
Риппл отогнала от себя этот призрак и спросила:
– Что сказали мои родители?
– Они были со мной чрезвычайно милы и любезны. Оба наговорили множество приятных вещей о доверии ко мне и тому подобных вещах. Они ответили, что вы еще очень молоды и слишком рано ждать от них согласия на что-нибудь официальное. Ваша мать заметила, что вы еще никого не видели. Я возразил, что вы никогда не встретите никого, кто бы больше… Я сказал ей, что нет ничего на свете, чего бы я не сделал… – искренне прошептал капитан Барр. – Я согласился ждать, пока они найдут возможным официально объявить о помолвке. Я сказал им, что согласен на «сговор», только бы они разрешили мне пока встречаться с вами, чтобы вы лучше меня узнали. Да, как я и говорил им, вы, вероятно, встретите много людей лучше, умнее меня. Но никого, кто бы…
– Вы говорили с ними обо всем этом?
– Конечно, говорил. Несколько часов беседовал с ними, сидя у них в гостинице, в их маленьком номере. Дорогая моя девочка, почему у вас такой изумленный вид? Не ожидали же вы от меня, чтобы я гонялся за вами повсюду, по всему южному побережью Англии, не переговорив сначала с вашей семьей? Как будто я один из тех молодчиков, которые… и как будто вы – девица из кордебалета.
– Да, я девица из кордебалета.
– Нет, вы не такая.
– Но я танцую в кордебалете!
Он открыл рот, словно собираясь снова негодующе ей возразить, но промолчал и, глядя Риппл прямо в глаза, улыбнулся прежде, чем снова заговорить. Улыбаясь, он смотрел на Риппл. Темно-розовая краска залила его щеки.
– Я мог только сообщить им о своих намерениях. Это было правильно с моей стороны, не так ли?
– Конечно, это было правильно, – нерешительно согласилась Риппл.
Она не стала объяснять ему, что испытывала некоторое разочарование. Разочарование? Это было, пожалуй, не совсем точное слово. Теперь она уже забыла, что когда-то думала, будто разочарована.
Весне 1922 года суждено было стать исключительно важным временем в жизни Риппл. Начиная с февраля произошло столько неожиданных событий! Мадам готовилась к предстоящему лондонскому сезону. Не к участию в дивертисменте, наряду с неизбежными японскими жонглерами и актером из Глазго, в «Колизеуме» – нет! К балетному сезону в ее собственном театре, под ее собственным руководством.
Что касается Риппл Мередит, которая боялась только одного – покинуть балетную труппу Мадам, то она не только в ней осталась, но и была занята больше, чем раньше. Среди трех девушек, участвовавших в «Греческой вазе», можно было увидеть и Риппл; она танцевала и в числе четырех в «Поющей птице»; ходили слухи, что, приобретя некоторый опыт, Риппл будет заменять Мадам в ее большой партии в «Русалочке». Она, правда, была выше ростом, чем Мадам, изящная фигура и плавные движения которой так соответствовали этой роли. Но Риппл, тоже гармонично сложенная, гибкая и тонкая, гораздо больше подходила для танцев Русалки, чем остальные танцовщицы в труппе Мадам. Дни Риппл были заполнены до предела.
– Те часы, которые у Риппл не заняты работой, у нее отнимает любовь, я знаю, – сказала однажды Мадам. Ее бледное, пикантное, открытое лицо осветилось веселой улыбкой, когда она взглянула на Риппл. В сущности это было правдой, все обстояло именно так. Молодая балерина жила в непрестанной смене упражнений и репетиций и свиданий с возлюбленным.
Как же обстояло дело с ее помолвкой? Тут все шло отлично, хотя это и не было помолвкой в полном смысле слова, скорее все еще оставалось «сговором».
Виктор Барр на короткое время съездил с Риппл к ней домой, когда труппа вернулась из турне. Там он понравился всем, даже мальчикам. Тетушка Бэтлшип не скрывала удивления, что Риппл смогла привлечь внимание такого достойного молодого человека. Успех сопутствовал Риппл и тогда, когда в одно из воскресений Виктор привез ее в «Вишневый сад», свое поместье в Кенте.
«Вишневый сад» состоял из прелестного старинного дома, обсаженного деревьями, и сада, стоявшего еще без листвы под ранним весенним солнцем («Не смотрите на все это теперь, подождите, пока зацветет вишня, тогда увидите», – сказала Риппл миссис Барр).
Миссис Барр, маленькая женщина, действительно похожая на дрезденскую фарфоровую статуэтку, как говорил капитан Барр, с первого взгляда одобрила выбор сына. Это была добрая, отзывчивая женщина, которая хорошо относилась ко всем людям – от кухарки до сельского учителя. Она была прекрасно одета; судя по ее платьям, мехам, обуви и по общему впечатлению от всего дома, мать Виктора никак нельзя было причислить к «новым беднякам». Обращаясь к своему высокому, крупному сыну, она всегда называла его «Виктор, дорогой», как будто эти два слова составляли одно имя:
– Виктор, дорогой, разрежь, пожалуйста, мясо. Или:
– Я получила довольно неприятное письмо из банка. Виктор, дорогой, и не знаю, что с ним делать. Видишь, какая у тебя глупая мать, когда нужно улаживать дела? Может быть, ты посмотришь его, пока я пойду с дорогой Риппл и покажу ей твой портрет в три года…
– Хорошо, мама, – отвечал Виктор снисходительным тоном.
Миссис Барр повела Риппл по узкой лестнице из мореного дуба в большую спальню, полную красивых вещей, старинных и новых. Занавеси и чехлы на мебели поблекли, но были изящны. Приятно пылал огонь в камине. Рядом с ним на кресле лежало небесно-голубое шелковое кимоно и тут же стояли маленькие розовые домашние туфли, отделанные лебяжьим пухом. Все – от старинных предметов туалета из слоновой кости до новой серебряной рамы с последним портретом Виктора – говорило о женщине избалованной и далекой от всякого соприкосновения с внешним миром, со всем тем, что находится за стенами ее семейного гнезда. Очевидно, у себя дома она всегда была окружена обожанием. Риппл думала: «Как хорошо быть такой женщиной, как она! В конце концов, это естественнее для женщины, чем жить для искусства, как Мадам. И в некотором смысле такая жизнь, пожалуй, более возвышенна».
Иногда девушка была уверена в этом. Временами же… нет, нет! Артистическая деятельность все же – гораздо более высокое назначение! Перед Риппл возникал образ Мадам, жившей искусством. Мадам создавала чарующие зрелища и показывала их тысячам людей, которые сами жили жизнью, лишенной красоты. Это была более достойная цель. Иногда Риппл думала так, иногда иначе: для молодой девушки жизнь далеко не однозначна.
С восхищением разглядывая вещи, принадлежащие матери Виктора, она обратила внимание на трехстворчатое зеркало и на розовое стеганое одеяло, лежащее на широкой низкой кровати под балдахином.
– Виктор родился в этой комнате, – сказала мать Виктора, ласково взглянув на Риппл (той показалось, что миссис Барр затаила невысказанную мысль: «Наступит день, когда эта комната будет вашей»). Затем она открыла резной ящичек для драгоценностей из кедрового дерева и надела на шею Риппл аметистовую подвеску.
Миссис Барр рассказывала гостье о детских годах Виктора: – Говорят, что я испортила его. Дорогая моя, я не думаю, чтобы он был очень испорчен, не так ли? Нет! Конечно, вы этого не думаете. Боюсь, что это он испортил меня. Очень хорошие мужчины всегда портят своих матерей и жен! Ах, дорогая моя! Вы такая красивая, дорогая Риппл, позвольте мне сказать вам это! У вас такие прелестные волосы, – Виктор говорил о них. Меня не удивляет, что он так сразу влюбился. И я вижу, что мой сын тоже вам дорог. Я так счастлива этим! Вы поймете когда-нибудь… О, я хочу, чтобы это было поскорее. Мне очень жаль, что вы должны вернуться в этот ужасный Лондон, так много работать и так уставать! Хотелось бы, чтобы вы приехали сюда надолго!
Она была так мила с Риппл, что девушке не хотелось расставаться со славной хозяйкой приятного дома, с его атмосферой уюта, благодушия и безделья. Она тоже почти со страхом думала об «этом ужасном Лондоне», о завтрашней работе, об утомительных поездках и холодных театрах, о резких приказаниях снова и снова делать одно и то же, пока все движения и жесты не будут доведены до совершенства. Как непохожа на это была жизнь в «Вишневом саду»!
– Не говорил ли я тебе, что она сразу полюбит мою маленькую девочку? – ликовал Виктор Барр на обратном пути. – Я никогда не ошибаюсь в подобных случаях.
– Я рада, что это так. – Риппл прижалась лицом к рукаву его пальто (в их пустом вагоне было, как всегда на этой линии, холодно, словно в погребе). Мне тоже приятно, что я понравилась твоей матери. Она мне так нравится!
– Тебе понравится вся моя семья, – задушевно сказал Виктор.
Он высвободил свой теплый рукав, к которому прижималась Риппл, и взял ее за подбородок, чтобы поцеловать.
Риппл охотно повернулась к нему. Не каждая молодая девушка расположена к ласкам, даже если ее ласкает человек, в которого она влюблена. Некоторым это начинает нравиться не сразу, а лишь со временем. Риппл, которой не было еще девятнадцати лет, сначала очень смущалась, когда Виктор крепко ее целовал, но теперь поцелуи уже не так пугали и конфузили девушку. Если бы он обращал больше внимания на нюансы в ее отношении к нему, то понял бы, что добился заметного успеха.
Часто ей нравилось, когда он ее целовал. И теперь ей этого хотелось. Ибо в памяти ее еще стояли картины светлого, уютного дома, который она только что покинула, и не изгладилось впечатление от ласкового приема его матери, так счастливо живущей там. Казалось, что та розовая комната вырисовывалась на темном стекле вагонного окна.
Сначала ей хотелось еще некоторое время тихо сидеть так, прижавшись щекой к его щеке, но Виктор неожиданно и крепко прильнул к ее губам. Между двумя поцелуями он сказал:
– Тебе понравятся все мои друзья.
Риппл, слегка вздохнув, воскликнула: – Мне хотелось бы, чтобы тебе понравились и все мои! – Она имела в виду, конечно, Мадам, месье Н. и своих подруг – танцовщиц. Как жаль, что она сказала это! Со времени их «сговора» Риппл избегала говорить Виктору Барру неприятные вещи, а ее восклицание не могло показаться ему приятным. Им не было уже так свободно и радостно друг с другом, и оба молчали, пока поезд не подошел к вокзалу Черинг-Кросс.
Виктор в самом деле стал дорог Риппл, как чутко почувствовала его мать. Он уже был ей настолько дорог, что мог еще крепче привязать ее к себе, навсегда завладеть ее сердцем. По мнению Риппл, не было мужчины, равного Виктору; не было такого сына, такого влюбленного! Он окружал ее своей любовью. Благодаря ему она чувствовала себя счастливой и довольной.
Риппл знала, что он добр и благороден, но иногда удивлялась: как мог он быть совсем другим – например, когда его представили Мадам? Ведь это была для него большая честь! А Виктор выказал только холодную вежливость. Когда Мадам взглянула на этого неулыбающегося молодого британца, стоящего у входа на сцену, характерное для нее выражение наивного изумления сменилось забавной насмешливостью. Риппл почувствовала себя огорченной и разочарованной. По временам она испытывала именно такое чувство. Жизнь очень непроста! Тем не менее, дни ее проходили счастливо, ибо Риппл не тревожило то, что помолвка слишком долго откладывалась.
Источником радости стала для девушки и ее профессия. Только артист знает наслаждение от работы, в которой всегда есть чему учиться. Риппл была исполнена духом стремления и достижения – он никогда не покидал ее. Она испытывала одновременно и удовлетворение от того, что могла служить отличным инструментом, и гордость, что была той самой рукой, которая этим инструментом владеет. Многие мужчины и женщины ощущают себя орудиями, в бездействии лежащими в ящике, ржавеющими и приходящими в негодность. Обычно это те, кто прибегает к эмоциональной разрядке как к наркотикам. Но не таков был путь балерины Риппл. Для нее и развлечения, и эмоции, и любовь были частью самой жизни – точно так же, как сон, еда, аромат цветов и ласкающее прикосновение воды. В любви к Виктору Риппл нашла сладчайшее отдохновение. Она не раз вспоминала знакомые с детства строки:
Любовь для мужчины лишь часть его жизни,
Для женщины она – вся жизнь,
«Как странно рассуждают взрослые», – думала Риппл в девять лет, прочитав этот отрывок из поэмы. Она и теперь еще размышляла над ним. Вся жизнь! О нет! Но Виктор, видимо, считал, что женщине больше ничего не нужно. Во время деловых поездок мысль о Риппл радовала и ободряла его. Ее присутствие вселяло в него энергию и доставляло ему наслаждение. Это наслаждение не вполне разделяла Риппл, ибо она жила моментом, тогда как Виктор Барр жил будущим.
– Как бы хотелось, чтобы это время поскорее прошло, – говорил Виктор своей матери. – Сейчас тоже хорошо, конечно. Очень мило, что мы встречаемся, что у меня есть автомобиль и я могу катать Риппл по воскресеньям, что мы часто можем завтракать вместе. Но пора уже покончить с этим. Я с нетерпением жду, когда у нас будет свой дом, сад и все прочее. Я представляю себе, как она гуляет в белом платье по дорожкам сада под большими деревьями…
Образ, нарисованный его воображением, был точным портретом матери, какой он ее знал в свои двенадцать лет. Иногда ему казалось, что как только Риппл выйдет за него замуж, она будет выглядеть совершенно так же.
Мать Риппл понимала, что влечение ее дочери к Виктору Барру в значительной мере объясняется тем, что он был единственным мужчиной, которого она до сих пор знала в качестве поклонника. Наступило время, когда другой мужчина должен был войти в ее жизнь. «Вошел в жизнь» – выражение слишком мягкое. Он ворвался в жизнь Риппл!
Однако прежде чем в ее жизни появился этот мужчина, Риппл пришлось переехать в другой дом. Она сделала то, чего сама от себя не ожидала, – покинула миссис Тремм. В конце концов было слишком далеко ездить из центра театрального квартала в Голдер-Грин. Риппл переехала сначала из пансиона в дешевую гостиницу, а оттуда – а меблированные комнаты. Правда, она жила всегда вместе с Дороти, Сильвией или с другими своими подругами. Теперь, весной 1922 года, девушка оказалась в совсем иных условиях – одна в меблированных комнатах.
Это случилось неожиданно. Она должна была поселиться с одной из танцовщиц, но в последний момент семья этой девушки решила переехать в Лондон. Риппл осталась одна в недорогой прелестной квартирке на спокойной площади Блумсбери. Там была маленькая гостиная, ванная комната и большая студия, она же спальня, обставленная и украшенная ультрамодернистским художником-портретистом, который раньше здесь жил. Пол студии был выкрашен в темно-синий цвет, и на нем лежали два толстых черных ковра. Покрывало на диване, с синими вишнями на черном фоне, пленило Риппл, так же, как и стены, выкрашенные в ярко-желтый цвет. Фриз состоял из черных изогнувшихся пантер с зелеными глазами, бегущих слева направо вокруг комнаты. Потолок, более темного синего цвета, чем пол, был украшен серебряным полумесяцем, серебряной кометой и множеством серебряных звезд.
На другой день после переезда Риппл описала всю обстановку в письме к родным. Нельзя было не воспользоваться столь удачным случаем и упустить такую квартиру! Ибо художник-портретист уезжал на год в Париж и хотел сдать квартиру за любую цену какому-нибудь «спокойному жильцу», который бы заботился о ней, содержал в чистоте и проветривал, а также продолжал бы пользоваться услугами француженки, которой он очень дорожил; она приходила для уборки и могла, если требовалось, приготовить любое блюдо.
Обсуждая эти условия с хозяйкой большого дома (у него был счастливый номер 39), Риппл чувствовала себя так, как будто обзаводилась собственной квартирой, по крайней мере, на десять лет.
Хозяйка была женщина приветливая, толковая и неболтливая, но за ее смиренным внешним видом скрывалось острое чувство юмора. Она сказала Риппл, что у нее в доме еще только один жилец – джентльмен, занимающий две комнаты на верхнем этаже.
– Артист? – спросила Риппл.
Хозяйка покачала головой: – Нет, у него далеко не такое мирное занятие, мисс. Он имеет дело с мотоциклами и вечно в разъездах. Кажется, это работа, на которой можно свернуть себе шею.
– Он очень спокойный, – сказала Риппл о соседе, прожив неделю в новой очаровательной квартирке и не слыша шума наверху. – Его никогда не слышно.
– Он довольно спокоен, когда его нет, – ответила хозяйка. – Десять дней, как он уехал, мисс. Носится туда-сюда, повсюду. Теперь он во Франции. Как только вернется, вы его прекрасно услышите.
Наступил вечер, когда стало очевидно, что сосед Риппл вернулся.
Поработав усердно целый день на репетиции, Риппл вернулась домой, усталая и голодная, как волк. Наскоро пообедав в семь часов, в восемь она уже сидела в домашнем платье и расчесывала свои длинные темные волосы.
«С ними больше хлопот, чем они того стоят, – думала она в тысячный раз. – Подумать только, сколько времени я сберегла бы утром, когда тороплюсь, и вечером, когда хочу спать! А как трудно скручивать их и прятать под разные парики! Сколько денег стоит мыть голову у парикмахера, когда можно было бы каждый день мыть ее самой! Очень хотелось бы освободиться от них! Если бы только папа и Виктор не поднимали такой шум, стоит только мне заикнуться, что я хочу остричь волосы. Все стригут сейчас!»
В то время все еще стригли волосы. Когда выйдет в свет эта книга о балерине Риппл, возможно, мода на прически изменится. Вполне вероятно, что тридцатипятилетние матроны будут тогда заплетать свои отрастающие локоны в косы с красными лентами на концах. Никто не может предугадать, что сделает непредсказуемая мода; одно только верно: для следящих за модой все модное – хорошо, все отклоняющееся от моды – плохо.
Капитан Барр никогда не следил за модой. По его мнению, которое разделял и майор Мередит, женщина должна иметь длинные густые волосы, и косы Риппл составляли главную ее прелесть. От них обоих она только и слышала: «Остричь волосы? Не приходи больше домой, если ты это сделаешь, Риппл! – Прелестные волосы, волосы моей девочки, которыми я так горжусь?! Я не буду тебя любить, если ты их острижешь! – Не говори больше о такой глупости, выбрось из головы эту мысль!»
«Хорошо», – вздыхала Риппл, не без удовольствия слушая их горячие протесты.
В тот вечер она снова полчаса посвятила расчесыванию своих темных шелковистых волос, которые могли покрыть ее тонкое тело до талии. Она натерла их смесью розмарина и раствора нашатыря. Расчесав волосы, девушка заплела их в две толстые длинные косы, Затем она приняла свою обычную вечернюю ванну. Риппл всегда купалась дважды в день. Утром ей нравилось быстро окунуться и вынырнуть из холодной как лед воды, но по вечерам она предпочитала мыться не так поспешно, медленно вытираться полотенцем, пока голова была занята какими-то мыслями. Риппл любила тщательно растирать тело шершавой перчаткой, намыленной нежным мылом, глубоко погружаться в горячую воду, обтираться холодной губкой, смачивать кожу лавандой – самой невинной и дешевой туалетной водой.
Футболисты обычно очень чистоплотны, это самые опрятные существа человеческой породы. В этом смысле с ними могут соперничать разве что профессиональные танцовщицы. В уборной балетной школы Риппл всегда был чистый воздух, несмотря на царивший там беспорядок. После ванны Риппл благоухала и чувствовала себя отдохнувшей. Она сняла с дивана странно раскрашенное покрывало, устроила себе обычную постель, положила подушки и погасила свет. Девушка легла, удовлетворенно вздохнула и тотчас заснула.
Ей приснился странный сон.
Риппл всегда видела сны. Она не привыкла их запоминать и считала, что они заслуживают этого не больше, чем исторические даты. Обычно сны улетучивались и забывались. За завтраком она уже не могла бы их рассказать.
В тот вечер (ибо не было еще и десяти часов) ей снился сон, который живо запечатлелся в ее памяти; она вспоминала его и впоследствии. Ей снилось, что она смотрит с высоты на свою родную долину и видит, как по широкой дороге, одной из тех, проложенных еще римлянами, тянется погребальная процессия.
В Уэльской долине похороны представляют собой церемонию, на которую готов спешить издалека каждый деревенский житель. Они связаны всегда с представлением о черных лошадях и черных траурных перьях. Но эту погребальную колесницу влачили белые лошади и сопровождала небольшая кучка людей – те серые, смутные, расплывчатые фигуры, которые видишь во сне. За гробом шли также отец Риппл, тетушка Бэтлшип в своем боа из перьев и (совершенно некстати!) две-три танцовщицы из кордебалета.
– Послушайте! – воскликнула Риппл, стоя в воздухе на высоте чуть ли не пятнадцати футов. – Чьи это похороны? – Откуда-то донесся голос: – Виктора Барра.
После этого из рядов погребальной процессии послышалось пение. Не похоронный гимн, а шумная веселая мелодия, и Риппл, тоже довольно весело, спросила: – Виктор? Он умер? Я и не знала, что он был болен.
Даже во сне ее охватило смутное чувство изумления, что она не очень опечалена. Неведомые участники процессии пели все громче, все веселее, и шумная музыка разносилась в воздухе…
Риппл вскочила. Она сидела на кровати и думала: «Виктор умер?» – Затем подумала с облегчением: «Нет, конечно, нет! Мне это только снится!» Потом у нее мелькнула мысль: «Но почему же тогда музыка продолжается?»
Музыка, если только можно было назвать музыкой тот дикий шум, который она слышала во сне, все еще наполняла воздух. Она сотрясала его, ревела и, казалось, состояла из смешанных звуков: звучали разные музыкальные инструменты, раздавался громкий топот, слышались громкие мужские голоса.
Голоса пели хором:
Иду на свидание с милой моей
Вечером поздно в субботу…
И Риппл поняла, что этот шум доносится из комнаты наверху. Он проникал через тонкий потолок, через широко открытое окно рядом с ее постелью. Шум доходил до самого изголовья. Она зажгла свет, и ей показалось, что шум усилился. Разрисованный звездами потолок дрожал; кусок штукатурки упал на простыню, возле головы Риппл. Что это, там танцуют? Судя по стуку, видимо, одна пара танцевала фокстрот. Хор весело ревел:
Я спросил ее, выйдет ли она замуж за меня,
И что, вы думаете, ответила она?
Она ответила, что не выйдет замуж за меня,
Даже если весь мир умрет
«Еще бы, если весь мир умрет! – возмущенно думала Риппл, сидя на постели, откинув назад свои косы и прислушиваясь к этому адскому шуму. – Они, очевидно, думают, что весь мир умер и они должны разбудить мертвых. Который час?»
На ее часиках была половина двенадцатого.
«О, а я думала, что около часа… Так это тот джентльмен наверху? – размышляла Риппл. – Теперь меня не удивляют слова хозяйки, что я услышу его, когда он вернется. У него там гости; интересно, сколько их? Судя по размерам комнаты, там может поместиться человек двести, и по шуму на то похоже. Что за звуки? Граммофон, саксофон, – перечисляла она, – гребенка… да, я знаю, это гребенка, покрытая папиросной бумагой, на такой играл Рекс. Остальные просто вопят. Дикий концерт! Удивительно, что они в этом находят?».
Риппл снова улеглась и подумала, что это просто возмутительно с их стороны, кто бы они ни были. Однако она продолжала не без интереса прислушиваться к звукам ночного веселья в комнате наверху, где всю предыдущую неделю стояла такая мертвая тишина. Риппл не могла удержаться, чтобы не вторить тихонько голосам, поющим веселые популярные песенки тех лет. Этот странный концерт с участием многих мужчин слушала девушка, о присутствии которой они и не подозревали, слушала возбужденная, с блестящими глазами, отделенная от них перегородкой, с одной стороны которой были доски пола, а с другой – синий, раскрашенный, усеянный звездами потолок.
Риппл невольно улыбнулась, услышав затем радостный гул многих голосов – видимо, молодые люди с воодушевлением беседовали. Из общего шума время от времени вырывалось то особенно громкое восклицание, то раскатистый смех.
«Над чем это они?» – удивлялась Риппл.
Удар послышался над ее головой, упал второй кусок крашеной штукатурки. Среди отдаленного гула раздался звон тарелок и позвякивание о поднос стаканов. Зашипел сифон с газированной водой.
«Ужинают, – подумала Риппл. – Я тоже голодна».
Девушка спрыгнула с постели и побежала в кухню; там она нашла печенье и яблоко. Риппл жевала, сидя в постели, чувствуя, как ее наполняет странная детская радость; казалось, и она почти участвует в пирушке. Окно было широко раскрыто; через него доносился чуждый ей запах табака. Шум над ее головой продолжался – голоса, громкий смех, стук, топанье и звон посуды. Внезапно стало тихо; видимо, двигали стол; зазвучали струны.
«А, концерт еще не кончился, – подумала Риппл, снова ложась на подушки. – Они собираются исполнить довольно красивую песенку».
С волнующими переливами аккомпанемента слился задушевный печальный голос тенора. Он грустно пел песню, которую любит поколение, не знающее Суинберна. Насмехаясь над собственным любовным призывом, он пел:
Но я буду помнить твои поцелуи!
Даже тогда, когда ты забудешь мое имя!
Риппл, позевывая, думала: «Как это смешно. Как будто можно забыть имя того, кто тебя когда-то целовал!»
Засыпая, она снова стала думать о Викторе. Она уснула до того, как кончилась пирушка, и снова проснулась от шума шагов на лестнице, возле ее двери, от крика молодых голосов: – Спокойной ночи, друзья мои. Доброе утро!
Риппл повернулась на другой бок и проспала до завтрака.
Ее хозяйка, видимо, уже переговорила с жильцом верхнего этажа и сказала ему о новой соседке, которую он, должно быть, потревожил; тот выразил свое глубокое сожаление и пообещал, что больше такое не повторится.
– Но чего стоят их обещания, мисс? – покорно сказала хозяйка.
Было воскресенье, и к чаю пришел Виктор. Риппл забыла беспокойную ночь, забыла то странное, веселое возбуждение, с которым слушала невидимых певцов и закусывала, когда они ужинали. Она только рассказала Виктору, что видела очень странный сон.
– О! Не видела ли моя девочка во сне меня?
– Виктор, мне снилось, что ты умер! Мне снилось, что я вижу твои похороны!
– Это к счастью, любимая! Сны всегда расходятся с действительностью, не правда ли?
– Надеюсь, что так, уверена в этом, – сказала Риппл. Она слегка вздрогнула: они сидели рядом, и он одной рукой обнимал ее. Виктор мертвый? Нельзя себе представить это. Она посмотрела на его свежее, цветущее, пышущее здоровьем лицо; он показался ей воплощением жизни. Она подумала, что умрет сама, если он умрет. Подумать только: увидеть во сне похороны Виктора!
– Похороны во сне означают скорую свадьбу, – сказал он через некоторое время. – Например, нашу.
– О, но это еще будет не так скоро, Виктор.
– К несчастью, это правда. – Лицо его омрачилось. – Как бы я хотел, чтобы время не так долго тянулось! Мне тягостно это ожидание, дорогая Риппл, а тебе?
– Нет, – невинно и откровенно сказала Риппл.
– Нет? – нахмурившись сказал он, не веря своим ушам. – Тебя не тяготит это? То, что мы всегда должны расставаться? Все так неопределенно, и я не знаю, когда все устроится. Что я не могу даже обручиться с тобой, и у нас все еще продолжается «сговор»…
– Но ведь это не только из-за того, что у нас пока нет денег, – напомнила Риппл, – но и потому, что, по мнению родителей, я еще слишком молода.
– Слишком молода! – в отчаянии пробормотал капитан Барр. – Многие девушки выходят замуж в восемнадцать лет. Моя мать вышла замуж в таком возрасте. Ей не было девятнадцати, когда я родился. Подумай, как она была счастлива! Клянусь, дорогая, будь у меня деньги, я бы сразу отправился в Уэльс и переговорил бы с ними относительно того, слишком ли ты молода для замужества. Тебе будет девятнадцать в июне. Мучиться столько времени, когда мы – все друг для друга, когда мы могли бы счастливо жить вместе. Это бессмысленно, Риппл, моя дорогая, любимая девочка!
Риппл не была бы женщиной, если бы не просияла от удовольствия, услышав такие слова из уст возлюбленного. Она чувствовала свою значимость, знала, что ее обожают, что ее желают. Это было изумительно! Ей тоже показалось, что ждать приходится слишком долго.
И все-таки жизнь Риппл была в то время полна. Счастливая жизнь, в которой соединялись труд и любовь, балет и Виктор, дружба и поддержка русских артистов и теплое отношение миссис Барр. Жить в Лондоне было увлекательно и интересно. В провинции у Риппл остался любимый родной дом, от которого она теперь была просто в восторге (как все девушки после того, как покинут родное гнездо). Иногда ей казалось, что у нее есть все и она, Риппл, по-настоящему счастлива.
Однажды, возвращаясь с репетиции, она столкнулась с шумной компанией, спускавшейся со второго этажа. Молодые люди сбегали вниз по лестнице с таким шумом, как будто уголь высыпали в подвал, и Риппл не могла удержаться от смеха. Их было, вероятно, много, они стремительно неслись вниз по ступенькам, смеясь и болтая на ходу, так что не заметили Риппл, которая в своем ржаво-красном пальто спокойно поднималась к себе.
Сначала высокий молодой человек в обычном пальто и серой шляпе, как у Виктора, налетел на нее и чуть не сбил с ног.
– О, простите! – смущенно воскликнул он, снимая шляпу и обнажая гладко причесанную светловолосую голову, и побежал дальше, оглядываясь и восклицая: – Мы должны торопиться, если хотим успеть… скорее, Питер!
Другой, длинноногий юноша, бежал, сильно стуча каблуками, тоже едва не столкнулся с Риппл и тоже пробормотал: – Простите.
Риппл, прижавшись к стене, подумала: «Что будет дальше? Их здесь, кажется, много».
Однако по стуку двери наверху она поняла, что их не так уж много. Знакомый голос весело запел:
Но я не помню твоих поцелуев…
Третий молодой человек летел вниз по ступеням, перескакивая через две-три сразу. Прыгая, держась за перила, он тоже почти налетел на девушку, стоявшую в стороне, прежде чем успел ее заметить. И тут, не так как другие, он не воскликнул «Простите!» и не пробежал мимо. Протянув вперед руки, чтобы не столкнуться с Риппл, этот молодой человек быстро взглянул на нее и обхватил ее руками. Она не успела вымолвить слова, как он сердечно, горячо ее поцеловал. Неужели это правда? Не померещилось ли ей это? Прежде чем она успела вырваться, он восторженно воскликнул:
– Риппл! Это Риппл, не правда ли?
Риппл, побледнев, взглянула ему в лицо. У него была слегка загорелая кожа, на голове – плотно сидящий кожаный шлем, какие носят мотоциклисты и гонщики. Риппл, еще не придя в себя от неожиданности, воскликнула в таком же восторге, как и он:
– Стив!
Стив Хендли-Райсер прокричал весело, быстро, словно стуча палкой по перилам:
– Риппл, это поразительно! Не могу остаться сейчас! Нет ни одной свободной минуты. Увижу вас завтра утром. До скорого свидания, Риппл!
Риппл вошла в комнату, села на диван и засмеялась, едва переводя дух, затем она громко сказала:
– Стив! Стив! Как он изменился!
Она нашла его изменившимся. Однако в нем еще много осталось от бывшего товарища ее игр, партнера по теннису, кавалера в танцах, каким был Стив в течение того семестра, когда ему пришлось временно покинуть Чертерскую школу. Он был таким же живым, робким, как-то по-особому симпатичным, так что женщины и дети обращали на него внимание там, где проходили мимо более красивого мужчины. И странно: выражение его лица время от времени менялось, и тогда он казался то спортсменом, то мечтателем, то самым заурядным энергичным молодым человеком. У Стива сохранилась еще любовь к книгам, влечение к поэзии и романам, которым отличался мальчик, обратившийся к Риппл со словами: «Послушай, ты читала сонеты Шекспира? Они замечательные!»
Все эти черты характера в нем остались, но Риппл поначалу не заметила и не почувствовала их. Она только увидела, что Стив уже не так застенчив, больше и охотнее смеется с друзьями, что у него теперь нет времени для чего-либо, кроме специальных журналов. Вдобавок ко всему, он говорил на каком-то новом, непонятном Риппл языке. Стив болтал с приятелями на жаргоне, в котором она могла уловить только отдельные слова: «заставил ее сделать четыре тысячи оборотов… я во второй раз одолел этот холм, она должна была вполне сделать около пяти…». Это были термины его профессии, точно так же, как «арабеск» или «па-де-де» были балетными терминами в речи Риппл.
Когда квартирная хозяйка Риппл говорила ей, что верхний жилец имеет дело с мотоциклами и рискует свернуть себе шею, она имела в виду, что он работает в фирме, производящей мотоциклы, и испытывает их скорость и надежность. Стив разъезжал повсюду, устанавливая рекорды для различных машин на особых подъемах и на специальных дорогах. Он был профессионалом в своем деле.
Время от времени молодой человек появлялся в промасленной тужурке, согнувшись над рулем; затем несся по лестнице к себе в комнату, чтобы принять горячую ванну, переодеться в вечерний костюм и снова отправиться на какую-нибудь вечеринку со своими товарищами, мотоциклистами или авиаторами. Потом он снова преображался в несущуюся вперед массу, облаченную в хаки и прикрепленную к колесам, превращался в машину, в олицетворение стремительного ветра.
То он поглощал закуску и пиво в каком-нибудь сельском кабачке, в двух часах езды от города, то ужинал в «Савойе». Его несмолкающая речь, быстрая, неясная, как отрывистые удары по перилам, взрывы смеха, сливающиеся с поспешными шагами по лестнице; его полузакрытое шлемом лицо, на котором видны были только розовые улыбающиеся губы, запах масла и бензина, веселая манера здороваться – все это создавало впечатление быстроты и изменчивости, полета птицы. Таким видела Риппл в ближайшие недели своего друга детства Стива Хендли-Райсера.
Только постепенно ей удалось узнать от него, чем он занимается, узнать, что его красивая мать, овдовев, снова вышла замуж и уехала в Испанию, что Стив по собственной прихоти оставил министерство иностранных дел, находя свое теперешнее занятие более интересным. Но он уже самостоятельно кое-что зарабатывал («350 фунтов, точнее говоря»); теперь, когда ему исполнился двадцать один год, он понял, что жизнь сама по себе интересна, только бы иметь побольше времени.
Все это он откровенно рассказал Риппл позже.
После первой их встречи на лестнице однажды утром раздался стук в ее дверь. Риппл сидела в это время за завтраком у себя в комнате с желтыми стенами, с черными пантерами по фризу, синим потолком и серебряными созвездиями.
Открыла горничная-француженка. В дверях стоял Стефан Хендли-Райсер, Меркурий двадцатого века, в кожаном шлеме мотоциклиста, который очень ему шел, в когда-то белом свитере обтягивавшем его стройную фигуру, в старых коротких штанах и в столь же поношенных ботинках. Единственной щегольской частью его спортивного костюма были кожаные перчатки. На лице молодого человека сияла широкая улыбка.
– Доброе утро, – поздоровался он с горничной по-французски. – Мадемуазель?.. – Затем, увидев Риппл, обратился к ней: – Риппл, скоро вы будете готовы? Я должен поспеть к старту, к девяти, а теперь семь…
– К старту? – повторила Риппл, поднимая глаза от фруктов и кофе. – К чему готова? Где старт?
– Около тридцати миль отсюда, за Оксфордом. Это испытание мотоцикла с боковой коляской для пассажира. Я ждал одного приятеля, он должен был прийти, но это ничего не значит. Объясню ему потом, – весело кричал Стив Хендли-Райсер. – Я хочу взять вас с собой вместо него, и вам, Риппл, лучше надеть теплое пальто и небольшую шляпу или стянуть волосы вуалью. Мы позавтракаем в…
– Я не могу, не могу, – прервала Риппл этот стремительный поток слов. – Я никак не могу ехать сегодня. В половине десятого мне самой нужно быть на работе.
– На работе? Вы работаете? Вот как! Куда же вы направляетесь? В контору?
– Нет, я танцую. Я в балете, Стив, – с удовольствием поспешно объясняла она.
– Вот как! Танцуете? Конечно, так оно и должно было быть. Я помню, вы всегда хорошо танцевали. И, право же, вы очень похожи на нее, Риппл, на Мадам…
– Я! Похожа на Мадам?!
– Да, у вас такое же оригинальное небольшое личико… Танцуете? Великолепно. Мы как-нибудь потанцуем с вами. Но оставим это пока, а теперь пойдемте, нельзя терять ни минуты…
– Я не могу. Мне очень жаль, но я сегодня абсолютно не могу. У меня репетиция.
– А! Понимаю!
Подсознательно Риппл отметила, что ее немного удивило, когда на слово «репетиция» молодой человек не реагировал восклицаниями: «Проклятая репетиция! Всегда, как только мы хотим пойти куда-нибудь, репетиция, или уроки, или еще какая-нибудь несносная вещь!» – сколько раз Виктор твердил ей это! Как приятно встретить молодого человека, который так не говорит! Все это пронеслось в ее голове почти так же быстро, как говорил Стив, и тут же она подумала: «Да, но, конечно, это совсем другое – Стиву дела нет до меня, он только друг, и то едва ли; он просто мальчик, которого я знала дома, до Лондона…»
А Стив в это время говорил: – Понимаю! У вас репетиция? Отлично, я тоже занят целый день. Во всяком случае, теперь пора отправляться. Мы поедем в другой раз. До скорого свидания… – И он исчез. Снаружи, со стороны площади, до нее донеслось пыхтение его машины, затем шум, треск, отдаленный гул – и все стихло.
Риппл написала домой об этом необычайном происшествии, о встрече со Стивом Хендли-Райсером (тем мальчиком, который жил у тетушки Бэтлшип в 1918 году) и о том, что у него оказалась квартира в доме № 39.
«Дома он бывает редко, – писала Риппл, – он как сумасшедший носится по всей стране на мотоциклах, и у него множество странных приятелей, которые развлекаются тем, что бьют в барабан, дудят, свистят и тому подобное. В четверг утром он ворвался ко мне и хотел повезти меня на мотоцикле. Конечно, я не смогла поехать, и он сказал, что возьмет меня в следующий раз. С тех пор я его не видела; вероятно, он теперь в Финляндии или на Шпицбергене…»
Она не имела оснований скрывать свою встречу с другом детства от Виктора Барра, но того в это время не было в Лондоне. По делам своей фирмы Виктор находился тогда на севере, в Ланкашире. Риппл очень сильно ощущала его отсутствие, хотя он каждый день ей писал.
Виктор вернулся в тот самый день, когда Стив Хендли-Райсер приехал из Шпицбергена, или из Сицилии, или из другого места, куда он ездил. Они встретились у входа в дом, где жила Риппл. Виктор довел ее до двери, собираясь попрощаться на лестнице. У него было правило, отчасти усвоенное им самим, отчасти внушенное родителями Риппл: никогда не входить к ней после девяти вечера.
– Алло! – закричал Стив, взбегая по лестнице и подходя к ним. Свое промасленное пальто он держал на руке и в дешевом сером костюме выглядел очень стройным.
– А, Стив! Добрый вечер, – сказала Риппл, подскочив от неожиданности. – Виктор, это мистер Хендли-Райсер, старинный друг нашей семьи. Капитан Барр…
– Здравствуйте, – сказал Виктор Барр, уже не с таким вежливым безразличием, как при знакомстве с Мадам. – Спокойной ночи, Риппл. Вам по дороге со мной? – обратился он к юноше, которого Риппл только что ему представила.
– Нет, дело в том, что я здесь живу. Мне по дороге с Риппл. – После ухода Виктора, когда они остановились на первом этаже, у двери в квартиру Риппл, и она вставляла ключ в замок, Стив спросил самым веселым тоном, небрежно тряхнув головой: – Кто этот мрачный чванный господин?
– Он вовсе не такой, и я выхожу за него замуж, – сказала Риппл, входя к себе.