Оказывается, знаменитым можно стать за один час! За один урок.
Когда географичка в шестом «А» начинала рассказывать про оболочки Земли и про космос, Димка Калганов ещё носил прозвище Калган и был не слишком заметным в классе.
— Какие звёзды вы знаете?
— Полярная.
— А ещё?
Даже завзятые отличники медлили с ответом. И вот тут-то Калган решительно поднял руку.
— Молодец, достаточно, — пыталась остановить его учительница после того, как он выпалил с десяток названий. Но Димка уже перешёл на галактические туманности, «чёрные дыры» и взрывы «сверхновых».
— Да у нас завёлся Галилей! — насмешливо выкрикнул с задней парты Мишка Лихов, главный хохмач и задира в классе.
Учительница улыбнулась. И всё же прервала Калганова, иначе он проговорил бы целый урок. Видно было, что она сама удивлена астрономическими познаниями шестиклассника, и после звонка, выходя из класса, задумчиво покачала головой: «Ну и ну»!
После урока, когда Димку почтительно окружили ребята, его уже называли Галилеем. А Димка, блестя глазами, всё рассказывал о космосе и звёздах. Он особенно старался, потому что среди слушателей находилась Оля, самая симпатичная, по мнению Димки, девочка в классе, имя которой он произносил про себя, как долгий выдох: «О-о-оля!».
Оля слушала его внимательно и даже задала вопрос.
— В одной фантастической книжке, — сказала она, — мне встречалось красивое название звезды — Алголь. Скажи, есть ли такая звезда?
Димка на секунду задумался.
— Есть, — ответил он. — Это — переменная звезда из созвездия Персея.
— А что значит «переменная»? — спросили одноклассники.
— У неё перемены, как у нас, вот она и переменная, — с притворно важным видом заявил Мишка Лихов.
Димка стал рассказывать про переменные звёзды, про то, как они периодически меняют свою яркость, и Оля смотрела на него с восхищением.
Когда же они вышли из школы — Димка и ещё пять или шесть ребят (и среди них Оля), — все невольно посмотрели на небо. Стояли сумерки, и в промежутках между фонарями проглядывали первые звёздочки.
— Ну и где там твой Люголь? — с ухмылкой повернулся к Калганову Мишка Лихов. — Или Глаголь?
— Алголь, — поправил его Димка.
— Правда, Дим, покажи, — попросила Оля, коснувшись Димкиной руки.
— Хорошо, — кивнул Галилей, хотя он помнил, что в это время года и суток созвездие Персея едва приподнимается над горизонтом. — Надо только найти открытое место.
— Знаю я одно местечко, — заявил Мишка. — Айда за мной!
Шли они долго, пока не очутились на окраине городка, у пустыря. Было уже довольно темно, прохладно и тихо.
— Боже, сколько звёзд! — прошептала Оля, запрокинув голову.
Даже Димке показалось, что звёзд сегодня больше, чем всегда. Небо здесь было просторным, чистым, и каждая звёздочка сияла изо всех сил, словно стараясь обратить на себя внимание.
Шурша травой, они обошли старый нежилой пятиэтажный дом с тёмными окнами. Димка остановился, повернулся в одну, в другую сторону и наконец уставился в одну точку. Одноклассники почтительно ждали.
— Господин Галилео Галилей, — прервал общее молчание Мишка Лихов, — не изволите ли взглянуть в телескоп? — и, давясь от смеха, он пнул носком ботинка обрезок водопроводной трубы, валяющийся под стеной дома.
— Кончай, — шикнули на него другие, но чувствовалось, что им тоже смешно.
— Деревья мешают. Видна только гамма Персея, — проговорил Димка и снова прицелился взглядом в дальний край пустыря.
Оля стояла с ним рядом, так что он слышал её дыхание.
— Синьор Галилей! — опять раздался возглас Лихова.
Все обернулись и разглядели Мишку, болтающегося на нижней перекладине прикреплённой к стене пожарной лестницы.
— Синьор Галилей! Почему бы вам не взобраться на крышу? Оттуда самый лучший обзор! И мощно раскачавшись, Мишка спрыгнул на землю метров на пять вперёд.
— Ну что? — энергично дыша, проговорил он. — Слабо на крышу влезть?
Димка посмотрел на лестницу, уходящую как будто в самое небо, и ничего не ответил.
— А тебе не слабо? — спросил Мишку кто-то из ребят.
— Мне?! А мне-то зачем? Нужен мне этот ваш Алкоголь! — И довольный своей шуткой, Мишка громко захохотал.
Глядя на него, Димка вдруг ощутил себя «белым карликом» (есть такие звёзды), рядом с которым сиял «красный гигант».
Звезду они так и не увидели. Оля сказала, что уже поздно и ей пора домой. Мишка продолжал зубоскалить. Другие тоже посмеивались, уже не питая к Галилею прежнего уважения. А самому Димке впервые в жизни небо показалось однообразным и скучным.
С того дня звёздные каталоги, книги с планетами и туманностями на обложках лежали на Димкином столе неоткрываемыми. «Чего стоят все мои познания, — с горечью думал Димка, — если я не способен залезть на крышу, чтобы найти звезду Алголь?..»
Всякий раз, проходя по улицам, он стыдливо, как бы исподтишка, присматривался к тем домам, что были оснащены пожарными лестницами. Неизменно вид этих лестниц вызывал у него лёгкое головокружение.
Как-то, возвращаясь из школы (занятия в тот день окончились рано), он остановился под одной из таких лестниц и с чувством, похожим на зависть, наблюдал, как по верхней перекладине беспечно расхаживают два голубя, боком наступая один на другого. «Ну и что? — проворчал Димка про себя, отправляясь дальше. — Им-то чего бояться? У них крылья!..»
«А как же пожарники? — продолжал он разговор с самим собой. — Они же лазят по этим лестницам, хотя они и без крыльев». (Димка полагал, что пожарные лестницы придуманы для пожарных, чтобы те взбирались по ним на крышу с брандспойтом во время пожара.)
Так, размышляя и оглядывая дома, он зашёл довольно далеко и спохватился, лишь когда взгляд его, перескочив с одной стены на другую, обнаружил вместо окон чёрные пустые проёмы. Перед ним был старый пятиэтажный дом на краю пустыря — тот самый, на пожарной лестнице которого висел когда-то Мишка Лихов. А вон, на серой торцевой стене, и сама лестница… Димка издали рассматривал её, точно ненавистного врага.
Отчего-то, быть может из-за слабого освещения, эта лестница выглядела мрачнее всех других. Лишь самая её верхушка, задетая последними лучами солнца, была не тёмно-коричневой, а ржаво-красной. Возможно, за все годы, сколько она здесь ржавеет, по ней не пролез ни один человек. «Может, она и держится уже еле-еле?» — предположил Димка. А скорее всего, никто вообще не лазит по этим лестницам. Наверное, и пожарные отказываются лазить по ним, потому и перестали в новых домах делать пожарные лестницы.
От этих доводов Димка почувствовал некоторое облегчение.
«Попробую хотя бы допрыгнуть до неё, как Мишка», — решил он.
Подойдя к стене, он бросил на землю сумку с учебниками, полуприсел, растопырил пальцы и на счёт «три» прыгнул вверх.
Болтаясь в воздухе, чёркая ботинками по штукатурке, он перехватил руками несколько поперечин, пока не достал нижнюю ногой. Отдышался.
«Ну вот, я уже здесь. Выше, чем Мишка», — подумал он с удовлетворением.
Постояв так какое-то время, словно привыкая, Димка оглянулся через плечо. Кусты теперь находились заметно ниже, а стена дома напротив вроде как приблизилась и смотрела на него в упор пустыми глазницами окон.
«А что, если немножечко пролезть?» — подзадорил он себя.
Сдерживая волнение, он глубоко вздохнул и, не выпуская воздуха, поднялся на несколько ступенек. Медленно выдохнул. Хотя и было страшновато, но ничего особенно ужасного не произошло: не разжались пальцы, не помутилось в голове. Он испытывал даже какой-то азарт, как на соревнованиях.
Тогда, не давая пройти этому состоянию, он одним махом преодолел ещё отрезок пути. И осторожно глянул вниз. Вот когда стало страшно: кусты под ним слились с землёй, а свою сумку он не сразу и разглядел среди травы и мусора. Тут он вспомнил, что уже довольно поздно и его ждут дома. «Ничего не поделаешь, нужно спускаться», — строго сказал он себе и двинулся вниз, старательно нащупывая каждую перекладину. И с каждой перекладиной ему становилось всё легче, и сделалось совсем легко, когда он очутился на твёрдой земле. «О как это, оказывается, здорово — просто стоять на земле!».
Когда же он подобрал сумку, чтобы уйти, ему почудилось, будто из дома напротив следит за ним Оля. Конечно, её там не было. Но, если бы она там была, скользнула у Димки мысль, в её глазах он не выглядел бы героем. Димка попытался прогнать эту мысль, однако настроение испортилось. «Если бы было не так поздно, я долез бы до самой крыши, — уверял он себя по дороге домой. — Мишка и столько не пролез бы…» Но у самого дома подумалось: «А если бы и вправду там была Оля?..» И ему стало вдруг так горько и тяжело, что он остановился… и повернул обратно.
Минут через десять Димка снова находился под стеной. К этому времени небо над пустырём заметно поблёкло, а на вершине лестницы исчез след солнца.
На этот раз всё получалось труднее. Уже с первых ступенек закружилась голова и стена закачалась. «Четвёртая… пятая… шестая…» — как в бреду, считал он поперечины, переставляя тяжёлые, непослушные ноги. Холодные рубчатые прутья врезались в ладони. «Пока всё хорошо. Силы есть. Я даже ничуть не устал», — убеждал он себя. «Четырнадцать, пятнадцать…» Бежали вниз ряды кирпичей. «Двадцать три, двадцать четыре…» Порой ему чудилось, будто он ползёт уже несколько часов и конца этой лестнице не будет. «Главное, не останавливаться, — твердил он. — И не смотреть вниз. Сорок одна, сорок две…»
На сорок восьмой ступени он не выдержал и опустил глаза. Этого оказалось достаточно. Руки мёртвой хваткой стиснули перекладину, тело напряглось и оцепенело.
Время шло, а Димка торчал на одном месте и с ужасом ждал, что будет дальше. Наверное, пальцы обессилят и тогда… Нет! Надо что-то делать! Он осторожно покосился по сторонам. Справа и слева простиралась лишь голая кирпичная стена. Тогда он поднял глаза вверх и прямо над собой увидел чёрный козырёк крыши. Совсем рядом. Всего-то надо преодолеть последние шесть-семь ступеней. Димка устремил взгляд ещё выше, где в серо-сиреневом небе желтела искорка — звёздочка. В её тёплом, чуть дрожащем свечении Димке читалась поддержка. Звезда как будто звала его: сюда, сюда, Галилей!
Потребовалось невероятное усилие, чтобы сдвинуть с места и приподнять правую ногу. Опершись ею о перекладину, он переместил выше тело вместе с левой ногой. Теперь рука… Вторая… Снова нога… Вот уже перед лицом железный бортик края крыши. Уже различим запах сухой ржавчины, шифера и голубиного помёта. Ещё ступень… Показалось покатое поле шифера, накренившаяся набок антенна. Лестница здесь надламывалась буквой «Г» и переходила в узкую, сваренную из арматуры площадку, соединяющуюся с крышей. Ещё ступень… Димка налёг грудью на арматурные прутья. Тут на него опять навалилась слабость, и подумалось, что забраться целиком уже не хватит сил. Он отчаянно тянулся вперёд, а бездна словно тащила его за ноги вниз. Как долго это продолжалось и как ему удалось вползти, Димка не смог бы сказать. Он вдруг увидел себя уже стоящим на площадке. Перебирая руками железные поручни, он отошёл от края. Неужели всё?!
Ещё не веря до конца, что он наверху, Димка с удивлением огляделся. Крыша была огромной, широкой, с какими-то выступами, похожими на шалаши, и трубами величиной со шкаф. Шифер слабо отсвечивал в темноте. Напротив виднелись крыши соседних домов, как будто повисшие на тёмных кронах деревьев.
— Я на крыше, — прошептал Димка.
Он отпустил поручни и сделал несколько шагов по наклонному скрипучему шиферу. Соседние крыши спрятались за край, и теперь всё пространство вокруг заполнило чёрное, густо усеянное звёздами небо. Звёзды здесь казались ближе, ярче и крупнее. Вон прямо впереди четырёхугольник созвездия Пегас. Над ним, в светящейся пыльце Млечного Пути, расправил крылья Орёл с яркой голубоватой звездой Альтаир.
«Привет, Альтаир! — мысленно выкрикнул Димка. — И тебе привет, Вега! И тебе, Денеб!».
Он стоял, запрокинув голову, с наслаждением вдыхая свежий ночной воздух. У него было такое чувство, будто крыша плывёт вместе с ним, словно космический корабль, направляющийся прямо к звёздам.
— А где же моя звезда Алголь?
По откосу похрустывающего под ногами шифера Димка взбежал на конёк. Он взбежал так легко, как если бы за спиной у него были крылья. Как будто и не было перед этим долгого мучительного подъёма, не было дрожи в коленках и холодных липких ладоней. И он готов был поверить, что он не влез, а взлетел сюда. Жаль только, что не видят его сейчас ребята и… Оля.
Димка повернулся лицом к востоку, и весь гигантский купол неба произвёл стремительный, как в танце, разворот. На нижнем его крае среди крупных рассеянных звёзд Димка угадал знакомый рисунок — три цепочки звёзд, как будто с узелком посредине. Узелок — это альфа Персея, звезда Мирфак, а вон та, вторая снизу, на короткой цепочке, и есть Алголь, бета Персея.
— Алголь, — прошептал Димка.
Какая чудесная звезда! Чистая, как снежинка, далёкая (ведь до неё — страшно подумать! — почти сто двадцать миллионов световых лет), но всё же дотянувшаяся до него своим лучом.
— Ал-го-о-оль! — прокричал Димка в эту мерцающую, переполненную звёздами черноту.
И над тёмными крышами разнеслось долгое, как выдох: «О-о-о-оль!»
Мать Коли Сечкина попросила мужа проверить, как их сын подготовился к природоведению.
— Тема — «горизонт», — вполголоса предупредила она супруга и, наклонившись к его креслу, шепнула: — Сам-то ты знаешь этот вопрос?
— Ну а как же! — отозвался тот. — Помню ещё со школьных лет.
— Коленька! — окликнула мать сына и ушла на кухню.
Борис Семёнович сложил газету и повернулся к дверям комнаты, где уже появился, не переставая нажимать на кнопочки электронной игры, Сечкин-младший.
— Что ж, ответь мне, пожалуйста, что такое горизонт, — обратился Борис Семёнович к сыну.
Коля вскинул голову и бойко произнёс:
— Горизонт — это видимое вокруг нас пространство!
Отец задумался.
— Неверно, — сказал он после паузы.
— Так в учебнике написано! — возмутился мальчишка.
— Прости, но такое не могли написать. Ты сам посуди: видимое вокруг нас пространство — это и вот эта комната, и небо за окном, и двор. Двор — это горизонт?
— Не знаю, — хмуро ответил Коля. — Может, и горизонт.
— Вот так знания! — рассмеялся отец. — Двор стал горизонтом! Коля, — уже серьёзно проговорил он, — ты же видел горизонт. Горизонт — это линия. Линия, а не пространство!
— Линия, — повторил мальчишка и, полагая, что вопрос решён, сделал шаг к дверям.
— Погоди, это не всё. Линий всяких много. Горизонт — линия особая. Вот ты и подумай, в чём же её особенность?
Коля не понимал, чего добивается от него отец. Похоже, он просто вздумал его помучить.
— Что это за линия?
— Это линия неба, — ляпнул Коля наугад.
— То есть эта линия проходит по небу? Над нашими головами? Коля, ты не думаешь! Ты ленишься думать. Ведь так?
Коля и вправду не думал, однако признаваться в этом ему не хотелось, и он принялся усиленно тереть лоб.
— Может, линия атмосферы?
Борис Семёнович отрицательно покачал головой.
— Я не знаю, чего ты от меня хочешь! — Коля готов был разреветься. — Нас в школе так не спрашивают. Нас не заставляют придумывать то, что и так есть в учебнике.
— А зря, — сказал отец. — Зря вас не учат размышлять. Ладно, давай размышлять вместе. Представь себе, что ты стоишь посреди ровного поля. Где, по-твоему, будет проходить эта линия — линия горизонта?
— По земле, — буркнул Коля, не глядя на отца и чувствуя себя незаслуженно наказанным.
— Скорее, по краю Земли, — уточнил отец. — А есть ли вообще у Земли край?
— Нету.
— А нам кажется, что есть. Ведь так?
— Так.
— Значит, горизонт — это край Земли, который нам только кажется. Верно? Или: горизонт — это линия, которая словно бы разделяет небо и землю. Сложно?
— Нет, — признался Коля, заметно повеселев.
— Ну теперь ты сможешь объяснить, что такое горизонт?
— Горизонт — это линия Земли… то есть, это линия края Земли.
— Ладно, хоть так, — согласился отец.
Мальчишка убежал, но через минуту вернулся и положил отцу на колени раскрытый учебник.
«Видимое вокруг нас пространство называют горизонтом», — прочёл Борис Семёнович выделенную жирным шрифтом строчку.
— Странно, — пробормотал он и взглянул на обложку. — «Природоведение. Учебник для третьего — пятого классов… Издательство «Просвещение», девяносто второй год». Да не может быть! — воскликнул он, снова заглянув внутрь книги.
Коля с интересом наблюдал за родителем.
— Коля, — проговорил наконец Борис Семёнович. — Вот тебе пример, что ничего нельзя принимать бездумно. Это неудачное определение. Ты сам убедился в этом. Мы с тобой нашли более точное и понятное определение. Ты согласен?
Коля утвердительно кивнул, тем более что ему приятно было сознавать, что он участвовал в выведении правила — не такого, как в книжке, а даже лучшего. То-то он завтра удивит одноклассников и учительницу. И он лёг спать с этой задорной мыслью.
Борису Семёновичу снилось в эту ночь, будто он школьник и должен ответить, что такое горизонт.
— Горизонт — это… — повторял он в десятый раз, стоя перед классом. — Горизонт — это…
Он помнил во сне, что знал верное определение, однако на языке крутилась лишь всякая чепуха, вроде: «горизонт — это линия атмосферы».
— Так что же такое горизонт? — послышался грозный голос, и Борис Семёнович увидел, что за учительским столом сидит его сын Коля.
— Это… — вновь безнадёжно промямлил он во сне и неожиданно для себя вдруг выпалил: — Это видимое вокруг нас пространство!
— То-то же, — погрозил пальцем Коля-учитель.
Утром, собираясь на работу, Борис Семёнович имел такой вид, будто он всю ночь учил уроки.
А Коля, прекрасно выспавшись, отправился в школу, и, когда на уроке природоведения учительница спросила «Кто ответит, что такое горизонт?», он смело вытянул руку и, вскочив с места, отчётливо произнёс:
— Горизонт — это край Земли, который нам кажется!
Никто не захлопал в ладоши, и даже учительница не ахнула от радостного изумления.
— Как-то не очень… — поморщилась она. — Лучше послушай, как будет правильно: «Горизонт — это видимое вокруг нас пространство». Повтори, пожалуйста.
— Горизонт — это видимое вокруг нас пространство, — повторил Коля и задумчиво посмотрел в окно — в пространство пустого школьного двора.
«Выходит, двор — это всё-таки горизонт», — подумал он.
В 4-м «Б» писали сочинение на тему «Как я провел лето». Серёжка Шихов раскрыл тетрадь, закрепил в пальцах новенькую, красную с белым, ручку и записал: «Летом я с отцом был на ночёвке». Тут он остановился и прикрыл глаза, словно обдумывая следующую строку или прислушиваясь к чему-то.
В классе шуршали, шушукались, шелестели страницами. Сливаясь, эти звуки навевали что-то знакомое, приятно волнующее… Постепенно до Серёжки дошло, что это шорох камышей. Затем он уловил запах реки, сырой, свежий, смешанный с ароматом прибрежных трав. Он весь потянулся за этим запахом — и воображение с готовностью подхватило его и вынесло из класса.
Глазам стало просторно, блеснула впереди река, тёмной стеной стал за рекой лес, заслоняя собой гаснущее солнце. Всей кожей Серёжка ощутил прохладу Ещё бы! Ведь он только что выбрел из воды. Он нетвёрдо ступает по охладевшей траве. После долгого купания земля колышется и плывёт под ногами. Он опускается на корточки у костра, зябко прижимая к бокам локти. В мокрых ресницах вспыхивают рыжие огоньки. Раскалённые, пульсирующие угли завораживают взгляд. Костёр, ещё недавно такой беспокойный, похожий на бьющуюся Жар-птицу, к вечеру присмирел и лишь сонно пошевеливает своими огненными перьями. Как странно и хорошо — сидеть вот так и смотреть на огонь, забыв обо всём.
Становится горячо лицу. Серёжка отворачивается — и снова видит костёр. Нет, то не костёр — неподвижное широкое зарево простёрлось над лесом, там, где ещё недавно садилось солнце. Жарко пламенеет река. На её огнистом фоне резко отпечаталась человеческая фигура без ног. Там, забредя в воду, рыбачит отец. Но сейчас это картина. Такие краски, по Серёжкиному представлению, бывают только на картинах. Вот бы запомнить, запечатлеть в уме все эти цвета и оттенки, все детали увиденного!
Внезапно картина нарушается: дрогнула фигура рыбака, удилище прянуло вверх, изогнувшись на кончике. Со звонким причмоком в воздух взмывает рыбёшка, вся в золотых блёстках. Запрокинув голову, рыбак водит вытянутой рукой, а добыча упархивает по-птичьи на невидимой леске. Отец оборачивается, что-то произносит вполголоса. Слов не разобрать и не разглядеть лица, тёмного против заката, но чувствуется, что он улыбается. Неожиданно взмахивает рукой — и рыба летит к костру.
Приблизившись к ней, Серёжка осматривает её со всех сторон, затем осторожно берёт. Приходится притискивать её второй рукой. Рыба пружинистая. Она скользкая и чуть тёплая, как вода в реке. В её круглом глазу горит, отражаясь, крохотный костерок. Широкий губастый рот открывается, и кажется, это из него доносится тихий плеск воды.
Час спустя, лёжа на боку, спиной к спине с отцом, Серёжка наблюдает догорающий костёр. Временами там что-то происходит: вдруг красноватым сиянием озаряется воздух, плывущий у воды туман, ближайший куст, отцовские сапоги, похожие на человеческие ноги без туловища. Но вот опять смыкается тьма, остаётся лишь слабое розовое пятнышко. И тогда откуда-то из глубин ночи набегает ветерок и вкрадчиво, словно слепец, ощупывает прохладными пальцами Серёжкино лицо. Серёжка лежит не шевелясь. Ему не то чтобы страшно, а как-то слишком всё непривычно и странно…
Внезапно что-то громко взбултыхивает в реке. Похоже, что-то крупное. Накануне он слышал от отца, что, кроме рыб, в реке живут выдры. Скорей всего, это выдра. Серёжкино воображение рисует выдру. Получается зверь величиной с собаку, с маленькими хищными глазками, мерцающими, как угольки. Конечно же, Серёжка понимает, что это всего лишь фантазия, но в то же время ему ясно слышатся звуки, напоминающие шлёпанье тяжёлых мокрых лап по песку. Вот уже где-то рядом шуршит трава… Вывернув руку, Серёжка ощупью торопится убедиться, что отец рядом, хотя отчётливо слышит его ровное, безмятежное дыхание. Отец рядом, всё хорошо. Серёжка облегчённо закрывает глаза.
А вокруг продолжается невидимая ночная жизнь. Доносится, казалось бы, не слышимый до этого плеск воды (словно кто-то тихо шлёпает губами). Что-то шуршит, пощёлкивает; у самого лица тонко звенит комар, и от его крыльев ощущается ветерок. И где-то далеко повторяется время от времени протяжный звук, похожий на печальный стон. Серёжка теснее прижимается к отцовской спине, тёплой, большой, надёжной. Повернувшись на спину, он приоткрывает глаза — и с этой минуты забывает о ночных звуках, о комарах, о баснословной выдре. Над ним, вместо привычного близкого потолка его комнаты с хорошо знакомыми шероховатостями и уютной полоской света от уличного фонаря, — тёмная впадина неба. Как из пропасти, оттуда тянет холодком. Тысячи звёзд-искринок застыли в каком-то глубоком согласном молчании. И как от костра, от них не отвести взгляд.
Серёжка так долго смотрит на звёзды, что ему начинает мерещиться, будто то не звёзды, а далёкие рассеянные в пространстве костры. Постепенно они удаляются, словно погружаются под воду, и оттуда, из-под воды, глядят на него круглые немигающие глаза рыбы. В недоумении он разлепляет веки и опять видит ясные, чёткие звёзды. Однако скоро они расплываются снова, и снова на их месте появляются то костры, то огромные глаза рыбы.
Тёплый розовый свет касается Серёжкиных век. Он пробует открыть глаза — и сейчас же сквозь ресницы врывается слепящий поток света. Где он?! В одно мгновение в голове проносятся закатное небо, фигура отца, костёр, звёзды… И необъяснимый восторг врывается в него вместе с солнцем. Он ночевал на берегу реки!
Он пытается встать, но не тут-то было: целый ворох вещей навален на него сверху. Вдруг, одним махом сбросив с себя одеяла и куртки, он вскакивает в страшном испуге. Отца рядом нет! Отец, несомненно, давно удит, а он, Серёжка, проспал утренний клёв! Хотя, пожалуй, он больше разыгрывает испуг. Ведь раз отца нет, значит, клёв ещё не кончился.
На тусклой от росы траве лежит удочка. Она мокрая и холодная на ощупь. Рядом — консервная банка с червями, заботливо оставленная ему отцом. От нетерпения Серёжка путается в свитере, мотает головой, наконец высвободившись, бежит с удочкой к воде. Справа, за ближним семейством камышей, он успевает заметить плечи и голову отца и плавно изогнутую линию удилища. И снова непонятная буря радости обрушивается на него. Ему почему-то хочется громко захохотать или крикнуть что-нибудь отцу. Но он знает, что на рыбалке не полагается шуметь, и потому лишь подпрыгивает на бегу, да так высоко, что это почти похоже на полёт.
После того как непослушный червяк наконец нанизан на вопросительный знак крючка (по всем правилам, как учил отец), и наживка после третьей попытки заброшена на нужное расстояние от берега, и поплавок успокоился, после того как Серёжка истоптал песок у кромки воды — у него вдруг клюнуло! Впервые в жизни!
Сперва он даже не понял, что произошло: поплавок исчез… Лишь мелкие колечки разбегались на его месте по дремотной, чуть туманной поверхности воды. Он даже рассердился: что за шутки?! — недоуменно потянул и тотчас ощутил сопротивление! Что-то живое, сильное двигалось на том конце снасти. Оно так упорно тащило лесу к себе, что Серёжка одной ногой угодил в воду. Удочка изогнулась ещё сильнее и дёргалась, как живая. «Есть!» — огнём полыхнуло по Серёжкиным щекам. Сердце забилось так сильно, что, казалось, это от его ударов вздрагивает удочка. Стиснув удилище обеими руками, задыхаясь, Серёжка шарахнулся к берегу. На поверхности реки возник тёмный бугорок и пошёл зигзагами, затем погрузился снова. «Ушла?!» — вытаращив глаза, Серёжка изо всех сил рванул удочку. В воздухе блеснуло — и сейчас же удилище облегчённо отскочило назад, а добыча полетела самостоятельно, прямо над Серёжкиной головой и шлёпнулась на истоптанную им кромку берега. В каком-то странном оцепенении он стоял и смотрел, как рыба с каждым прыжком приближается к воде. Но внезапно, точно пробудившись, кинулся вперёд, споткнулся обо что-то, рухнул на мокрый песок и вытянутой рукой успел схватить готовую улизнуть, облепленную песком рыбёху.
Над ним что-то говорил, смеясь, неизвестно когда подошедший отец. Но до Серёжки не доходил смысл его слов. В руках его трепетала рыба, перед глазами, искрясь и позванивая, набегали на — мелкие волны, а у него самого было чувство, будто такие же щекочущие волны пробегают по всему его телу и отзываются восторгом в каждой клеточке…
— До окончания урока пятнадцать минут, — откуда-то издалека, словно из другого, чужого мира, проник в Серёжкино сознание монотонный голос. Растерянно моргая, он огляделся по сторонам. Одноклассники, склонив головы, все как один что-то писали в тетрадях.
Окончательно придя в себя, Серёжка тоже схватил ручку и торопливо, пока ничего не забылось, пустился записывать только что повторно пережитые впечатления. Минут пять он строчил, как под диктовку. Затем дело пошло медленнее. Наконец он приостановился, добавил ещё несколько фраз, поставил точку и огляделся.
Некоторые уже тоже закончили и скучая заглядывали в тетради соседей, потягивались. Серёжка перевёл дыхание и робко взглянул на своё творение.
На половине страницы было написано следующее: «Летом я с отцом был на ночёвке. Мы развели костёр. Там было очень красиво, и красивее всего небо. А ещё река и лес. Потом небо покрылось звёздами. Это было ночью, и я не спал. А потом мы рыбачили. Я сам поймал восемь рыб».
Какое-то время Серёжка тупо глядел в тетрадь, не иначе, пытаясь взять в толк, куда всё подевалось — жаркий костёр, краешек солнца над лесом, речная сырость и полная звуков ночь, и удочка, рвущаяся из рук, и многое-многое, что теснилось в памяти и, казалось, само просилось на бумагу. Он принялся читать ещё раз: «Летом я с отцом был на ночёвке. Мы развели костёр. Там было очень красиво, и красивее всего небо. А ещё река и лес. Потом небо покрылось звёздами. Это было ночью, и я не спал. А потом мы рыбачили. Я сам поймал восемь рыб».
«Я сам поймал восемь рыб», — медленно повторил он про себя. Что же это такое?! Неужели это и есть та самая ночёвка? На берегу реки?.. С отцом?..
— Сдаём тетради, — бесстрастно прозвучало рядом. — Шихов, я жду.
Бесчувственной рукой Серёжка вложил свою тетрадь в протянутую руку учительницы.
Давно прозвенел звонок. Давно все сдали тетради. Давно ученики, забыв про сочинение, носились друг за другом по классу или рассказывали один другому какой-нибудь вчерашний фильм, или жевали что-либо. Один Серёжка Шихов всё сидел неподвижно за своей партой, вертя в пальцах ручку, похожую на поплавок.
«Неужели, — думал он, — неужели всё то, что я видел, что я пережил тогда, в ту ночёвку… и что я только что снова перечувствовал… неужели это невозможно передать словами?!».
Григорий Тимофеевич, учитель литературы, выходил из дверей классной комнаты, когда путь ему преградила маленькая мальчишеская фигура.
— Чего тебе, Веретёнкин?
— В-вот… — Веретёнкин теребил в руках несколько помятых листов бумаги.
— Ну? И что это у тебя? — качнул подбородком учитель.
Мальчишка посмотрел на листки.
— Это? — спросил он и замялся, как будто подбирая нужное слово. — Рукопись, — вымолвил он наконец.
— РУКОПИСЬ?! — уже другим, уважительно-заинтересованным тоном переспросил Григорий Тимофеевич, присматриваясь к потрёпанным и словно пожелтевшим от времени листочкам. — Хм, любопытно. Давай отойдём в сторонку. Что за рукопись? Как она к тебе попала? Старинная?
— Н… не очень, — слабым голосом отозвался ученик.
— Кого-то из известных?
Веретёнкин промычал что-то неразборчивое.
— Чья же?
Веретёнкин приблизился к учителю вплотную и почти в самое его ухо прошептал:
— Моя.
Раздалось громкое шипение (Веретёнкин даже испугался.) Это Григорий Тимофеевич с шумом тянул носом воздух.
— Тво-я ру-ко-пись?! — протянул он дрожащим не то от гнева, не то от сдерживаемого смеха голосом. — Я надеялся, что это рукопись кого-то из великих. Льва Толстого, например. Или Чехова. Не-ет, это ещё более бесценное творение! Самого Ивана Веретёнкина! Ну что, великий ты мой? — уже более благодушно похлопал он школьника по плечу. — Хочешь, чтобы я это прочёл? — Григорий Тимофеевич взглянул на часы и после некоторого колебания взял у ученика листы. В пустом классе он бросил листы на стол и сел. Веретёнкин замер в дверях.
— Р-рукопись, — хмыкнул учитель. — Ну, братец, насмеши-и-ил!
Он приподнял за уголок верхний лист и с пафосом, точно со сцены, прочитал:
— «Рассказ»! Что ни слово — то и подарок! Ты бы уж, Веретёнкин, прямо с романа начинал, чего мелочиться! Глядишь, к окончанию школы собрание сочинений выпустил бы. А если говорить серьёзно, сколько раз ты, Веретёнкин, переписывал своё творение? Мне просто интересно знать.
— Три, — с надеждой в голосе ответил тот.
— Три-и, — с подчёркнутой грустью повторил Григорий Тимофеевич. — Три-и… А знаешь ли ты, Веретёнкин, что Гоголь — Николай Васильевич — переделывал свои рассказы до восьми раз. Хемингуэй… тридцать девять раз переписывал окончание романа «Прощай, оружие!». А Веретёнкин — три. Да тебе, Веретёнкин, и пятьдесят три не повредит! Но даже тогда не известно, получится ли что-либо стоящее. А ты уж с ходу — «Рукопись»! Рукопись, дружище, это когда она хранится веками.
Наконец он принялся читать. Веретёнкин почти не дыша следил за выражением его лица. Однако по лицу учителя ничего нельзя было понять.
Но вот он пробежал глазами последнюю страницу, распрямился и, ни слова не говоря, уставился в окно. Веретёнкин стоял ни жив ни мёртв, ожидая приговора.
— Вот что, мой драгоценный Веретёнкин, — с расстановкой произнёс учитель, поднимаясь из-за стола. — Что я тебе посоветую? Снеси-ка ты эту свою рукопись в «Костёр».
Веретёнкин остолбенел:
— В костёр?..
— Да-да, в «Костёр». Смело неси в «Костёр», — хладнокровно подтвердил учитель, направляясь к выходу.
— Григорий Тимофеевич…
— В «Костёр», голубчик, неси в «Костёр»! — донеслось уже из глубины коридора.
В школьном дворе пахло горьковатым дымком: дворничиха тётя Клава жгла опавшие листья.
Прислонясь спиной к шершавому стволу дерева, Веретёнкин глядел на дымную кучу с вырывающимися из неё редкими, как будто пыльными, язычками пламени. Когда листья разгорелись сильнее, он приблизился и остановился у огня в нерешительности.
«Бросить? Или не бросать? — мысленно спрашивал он, словно обращаясь к костру. — Я ведь так переживал над этим рассказом… Но Григорий Тимофеевич всё же лучше знает».
Костёр обдавал его едким, слезоточивым дымом и волнами жара, точно отгоняя от себя. Но Веретёнкин не уходил. Зажмурясь, он вдруг быстро наклонился и положил на самую вершину пылающего холма пачечку бумаги. Тотчас от неё повалил дым, белый по краям и горчично-жёлтый в середине. Края листов стали быстро чернеть, коробиться. Верхний лист шевельнулся и вспыхнул, свернувшись в трубочку. Вслед за ним свернулся и вспыхнул второй, третий… Охваченные пламенем страницы быстро скатывались, обугливались и рассыпались. Могло показаться, будто огонь перелистывает рукопись, будучи её последним читателем.
— Ты что там, Веретёнкин? — прокричала от соседнего костра дворничиха. — Никак дневник спалил? С двойками?
Веретёнкин повернулся и побрёл прочь.
Пятиклассники Петька, Ванька и Стёпка удрали с уроков. До завтрашнего дня, когда придётся объясняться с учителями, было ещё далеко и можно наслаждаться свободой в заснеженном парке.
— Играем в царя! — выкрикнул Петька, самый рослый из троих.
Снег хорошо лепился, и из него сделали трон. Кто в борьбе захватит трон — тот и царь. Почти всегда царём оказывался Петька, иногда Ванька, а Стёпка — ни разу. В конце концов трон развалился, и Петька с Ванькой соорудили новый, двойной, и оба стали царями.
— Я царь Пётр Первый! — провозгласил Петька.
— А я — Иван Грозный! — подхватил Ванька.
— А ты будешь Стенькой Разиным, бунтовщиком! — объявили они Стёпке. — Поднимай восстание и свергай нас!
Степан Разин поднял восстание и попытался свергнуть Ивана Грозного, но тот ухватился за Петра Первого, и двоих их не удавалось сдвинуть ни на сантиметр. Бунтовщик остановился, не зная, что делать дальше.
— Ну нападай же! — поощрял его Пётр Первый.
— Не хочу.
— Ну тогда мы тебя изловим, разбойника, и отсечём голову! — закричали самодержцы. В считанные минуты они поймали неуклюжего в пухлом пальто Разина и казнили — так хватили сумкой по шее, что развязавшаяся ушанка отлетела на несколько метров. Степан кое-как нахлобучил её, подхватил допотопный портфельчик и решительно зашагал прочь.
— Стёпка, погоди, — догнали его ребята. — Ну стой же! Вот псих.
— Слышь, Стёп. Ну хочешь, поиграем во что-нибудь другое? — миролюбиво предложил Петька. — О! Придумал! — обрадовался он. — Играем в Ледовое побоище!
Неподалёку находилась припорошенная снегом большая лужа, которая вполне могла сойти за озеро.
— Я Пётр Великий, а вы немецкие рыцари на конях! — крикнул Петька, выламывая в кустарнике палку-копьё.
— Не Пётр, а Алексей Невский, — неуверенно поправил Стёпка.
— Тогда лучше — Пётр Великий-Невский! — Разогнавшись, Петька проехал по крякнувшему от такой дерзости ледку.
— Эй, вы, чучелы! Нападайте! — потряс он оружием с другого берега.
Тевтонец Ванька взобрался на загривок коня Стёпки и ступил на лёд Чудского озера.
Лёд испустил ещё более изумлённый стон, затем прогнулся… и с печальным треском конь провалился по колено в тёмную болотистую воду.
— Ха-ха-а-а! — захохотал Невский (он же Пётр) и снова проскользил через озерцо, на ходу ткнув незадачливого рыцаря копьём в бок.
Конь вместе с всадником кое-как доковылял до берега. Но тут вновь вихрем налетел владимирский князь и чем-то похожим на булаву гулко огрел тевтонца по спине. Рыцарь, всхлипнув, кинулся вдогонку. Окрестности озера огласились ударами мечей, хрустом копий и стонами — прямо как в настоящем сражении.
Степан Разин (он же конь) ощупывал в это время свои грязные и мокрые, постепенно твердеющие штанины.
На другой день Петька явился в школу с перебинтованной рукой, Ванька — с подбитым глазом, а Стёпка — простуженно хлюпая носом и прихрамывая.
— Вы прямо как после побоища, — усмехнулся их виду вошедший в класс учитель истории. — А мы как раз разбирали вчера без вас эпоху Александра Невского и говорили о Ледовом побоище. Ну, значит, вам троим и отвечать.
Когда мы с моим другом Барчиком — Серёжкой Барчаниновым — учились в пятом классе, мы соперничали между собой в умении рисовать. Серёжка лучше меня работал красками, по всем правилам (отец у него художник), и кисточки у него были замечательные — горностаевые, колонковые; и ещё имелись краски в тридцать шесть цветов и оттенков, восхитительно пахнувшие. Зато у меня точнее выходил карандашный рисунок. Предметы в моём изображении получались такими объёмными, что хотелось протянуть руку и потрогать их.
На уроках рисования учитель, бывало, демонстрировал наши рисунки всему классу, подробно разбирая достоинства и слабые стороны каждого.
— Главное же, — сказал он однажды, — в этих рисунках присутствует то, что мы называем чувством и без чего нет настоящего художника.
Иногда он пускал наши произведения по рядам, и все головы по очереди поворачивались к нам с Барчиком. Это были особенно волнующие минуты, потому что неизбежно рисунки добирались до Наташки. И Наташка тоже оглядывалась, как будто желая убедиться, что мы с Барчиком всё те же, живые и улыбающиеся, а не висим в солидных рамах где-нибудь на стене.
Когда нам задавали рисовать на вольную тему, я выбирал такой сюжет, какой мог бы, на мой взгляд, понравиться Наташке. Как-то раз я увидел у неё открытку-календарик с изображением грибов. Я стал рисовать грибы. В основном это были белые, как на том календарике. У меня они выглядывали из травы, иной раз с прилипшим к шляпке сухим листом, или лежали, срезанные, чуть повёрнутые изнанкой, с аппетитными овальными выемками, оставленными слизняками, или наполняли горкой плетёную корзину (тут уже были разные сорта).
Многие в классе просили меня нарисовать грибы для них, по заказу. И был счастливый день, когда и Наташка попросила сделать ей такую «грибную картинку».
Правда, не все признавали наши с Барчиком художественные достижения. Колька Оседловский, например, утверждал, что его рисунки не хуже наших, просто не всем дано понять абстрактное искусство. Но, если случалось, что урок рисования по какой-то причине отменяли, абстракционист Колька радовался, что можно ничего не делать, а мне весь школьный день казался пустым и скучным.
Но однажды всё переменилось. Нашего учителя рисования забрали на военные сборы. А вместо него появилась Елена Ивановна.
— Сегодня мы будем учиться рисовать лист клёна, — объявила она на первом своём уроке. И показала всему классу приколотый к бумаге, словно распятый, жёлто-бардовый кленовый лист.
Мы с Барчиком, как всегда, рьяно взялись за дело. Я изобразил лист лежащим на шляпке гриба, оставляющим на её краях замысловатую тень, с каплей росы в серёдке. Потом добавил паутинную нить и несколько хвоинок. Мой друг, я видел, рисовал лист, летящий в голубом воздухе, чуть свернувшийся, так что сразу чувствовалось, какой он сухой и лёгкий.
Учительница прошлась между рядами и собрала все рисунки в стопку. И унесла… Без всякого обсуждения. Но ещё больше все изумились, когда на следующем уроке она раздала работы и обнаружилось, что у Серёжки стоит «четыре», а у меня — «четыре с минусом»…
— Мы учимся изображать лист. Форму листа. А у вас какие-то фантазии, — сердито ответила Елена Ивановна на вопрос, за что снижены оценки.
Вслед за кленовым листом пошли бесконечные узоры. На каждом уроке — узор. С бумажкой-образцом в руке Елена Ивановна выводила узор мелом на доске, а весь класс срисовывал. Узоры эти напоминали мне ковры или завитушки обоев, а один был точь-в-точь как на этикетке маминого крема.
Я терпеть не мог узоры. Разве это живопись? И Барчик их недолюбливал. Но всё же мы старались. Серёжка не жалел красок. Я делал извивы линий такими причудливыми, что им позавидовал бы среднеазиатский минарет. И что? За первый же узор мы получили по «тройке».
— Надо рисовать, как на доске, — было сказано нам. — Всё у вас, не как у других.
Зато те, кто раньше не особо блистали на уроках рисования, стали получать «хорошо» и «отлично». Даже Колька Оседловский получил «четыре». Это было уже чересчур! Мы с Барчиком стали назло рисовать не то, что на доске, а своё, на вольную тему. Мы расписывали целые картины и неизменно получали за них «два».
И как-то незаметно одноклассники перестали считать нас художниками. Ведь большинство сами теперь имели по рисованию «пятёрку» (а раньше эту отметку заработать было очень нелегко). Некоторые поговаривали, будто они всегда рисовали замечательно, но прежний учитель занижал им оценки.
— Просто вы с Барчиком были его любимчиками, — заявил нам Колька Оседловский.
К урокам рисования, которые я до этого так любил и ждал с нетерпением целую неделю, я стал относиться, как Колька. И если, к примеру, урок отменяли, я замечал, что радуюсь, как он.
Барчик же, чтобы не испортить себе оценку за год, стал срисовывать с доски. А ещё он помогал Наташке раскрашивать её узоры, так что скоро и Наташка сделалась отличницей по рисованию.
А я скучал и почти ничего не делал. Я и для себя перестал рисовать. И все мои прежние рисунки постепенно порастерялись. И только в десятом классе я обнаружил, что один из них всё же сохранился, мой рисунок с грибами. Он висит у Наташки дома, над её письменным столом.
Шестиклассник Семён Никаков утёр рукавом вспотевший лоб. «Кажется, я на пороге великого открытия», — подумал он с нарастающим внутренним трепетом. Он даже зажмурился на несколько секунд, точно ужаснувшись самих этих слов «ВЕЛИКОЕ ОТКРЫТИЕ».
Немного успокоившись, он покосился на сидящую с ним за одной партой Светку Мямлину. Пишет, усмехнулся он, и не подозревает, что рядом с ней совершилось событие огромной научной важности. Трудно даже представить, какой важности! Ну, может, не такой важности, как открытия Ньютона или Пифагора… А может, и такой.
И уже не в силах ждать окончания урока, Семён лихорадочно заёрзал на сидении.
Едва грянул звонок, Никаков первым вскочил на ноги.
— Внимание! — выкрикнул он. — Научное открытие! Определение гениальности человека по размеру лба!
Через минуту он уже находился в плотном окружении одноклассников.
— Ты что же, Никаков, вот так просто по лбу можешь узнать, кто гений? — недоверчиво спросил Филькин, известный в классе придира.
— С большой точностью, — подтвердил Семён. — Я рассчитал специальную формулу. Вот она: «икс», то есть коэффициент гениальности, равняется: «а» на «бэ», то есть высоту лба делим на ширину, а затем умножаем на синус одной второй угла, который образуют две линии, если их провести от середины лба до центров бровей, — Семён перевёл дух. — Я обследовал десяток лбов великих людей — Юлия Цезаря, Геродота, Ньютона… По их портретам, разумеется.
— И что тебе сказали их лбы? — снова спросил Филькин.
— А то. Если коэффициент гениальности больше ноля целых пяти десятых, то это и есть гений. Если же он хоть чуточку меньше, то это просто умный человек. А если меньше ноль-четырёх, то это человек малоумный, или, по-научному говоря, примат.
Было заметно, что речь Семёна произвела впечатление. Ученики молча, с почтением глядели на исписанные цифрами листы, разложенные у Никакова на парте.
— А почему синус, а не косинус? — спросил зануда Вознюк, который даже учителей изводил своими бесконечными вопросами. — Почему именно синус? — занудно повторил он.
— Всякое открытие — это озарение, — твёрдо отвечал Семён. — На меня тоже нашло озарение. Оно и подсказало, что нужно брать синус.
После столь убедительного ответа никто не стал возражать против синуса, тем более что никто и не представлял себе толком, что это такое.
— Ну? С кого начнём?
Самым решительным оказался верзила Дубасин. Растолкав всех, он выдвинулся вперёд и пригнул голову:
— Меряй!
Семён кое-как приладил к неудобно бугристому первобытному лбу Дубасина пластмассовую линейку, которую пришлось даже изогнуть в особо неровных местах.
— Та-а-ак… центр лба… Расстояние… — бормотал Никаков. — Теперь угол, — он протянул ладонь, и ему, как в руку хирурга скальпель, вложили транспортир. — Есть угол. — Семён уселся за парту и взял калькулятор. — Остаётся математическая обработка данных. Значит, так. Сто сорок два… Одна вторая… Синус. Ноль девяносто четыре. Высота лба… Делим. Ноль тридцать восемь. Умножаем. Ноль триста пятьдесят семь. Берём среднее. Ноль тридцать шесть. Итак, твой коэффициент — ноль целых тридцать шесть сотых!
— Гений? — спросил Дубасин, потирая кулаком лоб.
— «Гений»! — фыркнул Семён. — Держи карман шире! Ноль тридцать шесть — это самый что ни на есть примат!
— Примат? — раздул ноздри Дубасин. — А ну давай на локтях, — и он с громким стуком поставил на парту локоть, приглашая Никакова помериться силой. — Посмотрим, кто из нас примат.
— Мы не физическую силу меряем, а силу ума, — с расстановкой произнёс Семён. По улыбкам и смешкам одноклассников он почувствовал, как стремительно падает авторитет Дубасина, а его, Семёна, так же стремительно возрастает.
— Следующий! — командным тоном выкрикнул он и с ощущением своего могущества оглядел одноклассников.
Скоро почти все лбы были обмерены и рассчитаны по «формуле Никакова». Гениев не обнаружилось. Просто умных оказалось шесть человек. Остальные угодили в приматы.
Когда Семён снимал мерку со Светкиного аккуратного лобика, ему подумалось, что хорошо бы потрудиться и вывести формулу красоты. Чтобы определять её не на глазок, а точно по науке, в цифрах.
— Всё это чушь! — заявил вдруг Филькин, у которого коэффициент гениальности оказался самым низким. — Говорила же нам Броня Андреевна, что у первобытного человека лоб был маленький, а мозг — почти такой же, как у нас, только неразвитый.
— Точно! — поддакнул Дубасин.
— Когда это Броня Андреевна говорила такое? — насторожился Семён.
— Как это «когда»?! Только что на уроке она рассказывала нам про первобытного человека. Ты где был?
— Разве была история? По расписанию же математика…
— Проснулся! — засмеялись вокруг. — Урок заменили, ты что, с неба свалился? А ещё гений!
— Какой он гений?! С чего вдруг? — выкрикнул Филькин. — Его же не обмеряли!
— Надо обмерить, обязательно надо обмерить, — забеспокоился Дубасин.
Однако в эту самую минуту раздался звонок.
— Ладно, — решили все, — после урока обмерим.
Семён Никаков сидел, склонившись над партой. От недавнего ощущения собственного величия и торжества мало чего осталось. Он украдкой ощупывал свой лоб, и ему воображалось, какой поднимется хохот, если его коэффициент гениальности получится меньше ноля целых четырёх десятых. И ещё ему было странно, как это целый урок истории выпал у него из головы…
Тут он почувствовал толчок в бок. Светка Мямлина с округлёнными глазами знаками показывала ему в сторону доски. Ничего не понимая, Семён повернул голову и увидел, что учитель математики Геннадий Сергеевич смотрит на него в упор.
— Ну? — сказал учитель.
— Что? — спросил Семён.
— Отвечай на вопрос.
Возникла пауза. В классе послышались смешки.
— Да-а, Никаков, — вздохнул Геннадий Сергеевич, — у тебя, я вижу, хроническая рассеянность, прямо как у гениев. Садись.
Под общий смех Семён сел, но тотчас же хлопнул себя ладонью по лбу. «Рассеянность! — едва не закричал он. — Вот показатель гениальности! Нужна поправка на рассеянность!» Он схватил листок бумаги, калькулятор, ручку и, словно боясь упустить момент озарения, принялся торопливо нажимать на клавиши и записывать цифры.
— «Аш», то есть фактор гениальности, — едва слышно бормотал он, — равняется: к «иксу» (коэффициенту гениальности) прибавить «икс», умноженный на «цэ», где «цэ» — отношение времени пребывания человека в рассеянном состоянии… к времени его пребывания в состоянии бодрствования…»
Разумеется, он ничего не слышал и не видел из того, что происходило на уроке. Да и какое это имело значение! Ведь он, Семён Никаков, выводил новую, теперь уже окончательно верную формулу человеческой гениальности!
Часто на уроках ОБЖ (кто не знает, это обеспечение безопасности жизнедеятельности) нам говорили, что мы живём в тревожный век катастроф, аварий и несчастных случаев. Учительница рассказывала, как надо в этих случаях действовать, как спасаться самому и спасать других. Я сидел и думал о том, кого бы я стал спасать. Первым делом, конечно же, моего друга Кудрика — Вальку Кудряшова. Я представлял себе, как буду тащить его на спине, раненого. Его ноги будут безжизненно волочиться по земле (я не раз видел такое в кинофильмах). А вокруг — огонь, взрывы! Я задыхаюсь от дыма, но тащу! Я сочинил про это целую историю и пересказывал её Кудрику несколько уроков подряд, так что Тина Николаевна нас рассадила.
— Хватит, друзья, — сказала она. — Моё терпение лопнуло, — и пересадила меня на свободную парту. Но мы надеялись, что за хорошее поведение нам разрешат опять сесть вдвоём.
А потом появилась эта новенькая — Вика, и её посадили с Кудриком.
— Теперь уж нам вряд ли вместе сидеть, — уныло проронил Валька на перемене, накручивая на палец чуб, который у него вечно топорщился.
— Надо что-то придумать, — сказал я.
Мы оба задумались и замолчали на целых минут пять.
— Придумал! — воскликнул я наконец и хлопнул Кудрика по плечу. — Ты её заболтаешь!
— Как это? — уставился на меня приятель.
— Ты станешь с ней болтать! Ещё больше, чем со мной. И тебя от неё пересадят опять ко мне, потому что других мест нету!
Кудрик в порыве восторга запрыгнул мне на спину, и я побежал с ним через весь класс, как будто он был раненый.
— А если её пересадят к тебе? — спросил Валька, когда я сгрузил его в санитарную машину (то есть на парту). — Ничего ж не изменится.
— Хм, — потупился я, но тут же смекнул:
— Тогда я стану с ней болтать!
Так и решили. На следующем уроке я приготовился и стал ждать: сейчас Кудрик начнёт! Ждал, ждал — не начинает. Сидит, слюнявит палец и приглаживает им чуб.
— Ты что?! — набросился я на друга после звонка. — Почему не болтаешь?
— Почему-почему… — проворчал Валька. — Потому. Про что мне с ней болтать? С тобой — понятное дело, обо всём можно, а с ней?
— Про что угодно! — сказал я сердито. — Мели всякую чепуху.
Начался следующий урок, а Валька опять молчит, точно онемел. Тогда я кинул в него резинкой, чтобы он повернулся, и давай ему знаки всякие делать. Тычу пальцем в окно и изображаю двумя руками круг — мол, говори про солнце, про погоду. Потом попрыгал пальцами по парте, изобразив птичек. Ну давай действуй!
Кудрик шмыгнул носом, поёрзал на сиденье, наконец повернулся к новенькой и, кивнув на окно, что-то промямлил. Та посмотрела на него не то удивлёнными, не то испуганными глазами.
— Ну что? — подошёл я к другу после урока.
— Сказал ей, что, если в нашей школе террористы взорвут бомбу, нам придётся прыгать из окон на клумбу.
— И что она?
— Сказала, что не допрыгнет.
Назавтра дело пошло лучше. Валька шептал громко (как договаривались), так что я даже слышал некоторые слова:
— …а Мишка — р-раз! А оно как шарахнет! А мы бежать! А Мишка…
Молодец!
В тот день Кудряшов заработал три замечания в дневник, и Тина Николаевна сказала, чтобы он пригласил в школу кого-нибудь из родителей.
— Ещё немного, и меня из школы выпрут, — пожаловался он мне. — А ей хоть бы хны!
— Балбес, ты один болтаешь. А ты к ней приставай, спрашивай чего-нибудь, чтобы она тоже болтала, — поучал я.
Дни стояли весенние. Валька с Викой сидели против окна, и когда солнце озаряло их головы, то казалось, волосы на них вот-вот вспыхнут и мне придётся их тушить.
Кудрик шептался теперь с соседкой постоянно, у него это получалось совершенно натурально. Уже и Вика получила несколько замечаний, и я ждал: ещё малость — и их рассадят.
Как-то в эту пору я взял у Вальки тетрадку по русскому языку, чтобы сверить домашнее задание. Я листал тетрадь друга, с удовольствием отмечая, что его почерк очень похож на мой, как вдруг изнутри выскользнула на парту фотография. Из тёмной глянцевой глубины, чуть склонённое набок, на меня глядело девчоночье лицо. Лицо Валькиной соседки! Какое-то время я смотрел на изображение, пока мне не показалось, что стыдно так пристально рассматривать человека, даже на фотоснимке. Я прикрыл фотографию ладонью, но сквозь пальцы выглядывал лукавый, как мне чудилось, глаз.
И тут до меня дошло: Кудрик в опасности! Я слышал, что мужчина, влюблённый в женщину, становится сам не свой, ему тогда и на друзей, и на всё на свете наплевать. Я вспомнил, что Валька давно уже не спрашивает меня, о чём ему говорить с напарницей. Да и вообще он стал какой-то не такой…
Я покосился в их сторону. Из-за Кудрика был виден лишь краешек Викиного лица и уголок глаза. И в этом уголке как будто искрилась насмешка и торжество.
Шёл урок ОБЖ. Тина Николаевна развесила плакаты. Люди на плакатах были похожи на розовых пластмассовых кукол с лицами, которые не меняют выражения, даже если поблизости что-то горит или взрывается. Я по старой привычке повернулся в сторону Кудрика, чтобы вместе посмеяться над этими плакатами. Но…
Валька, как всегда, о чём-то оживлённо шептал соседке. Вика тихо смеялась, опустив голову и прикрывая ладонью рот. Потом она принялась что-то писать и один раз блеснула глазами в мою сторону. Валька сложил её листочек и бросил мне.
Аккуратным, похожим на взрослый, почерком на кусочке бумаги было написано: «Валентин говорит, что в случае опасности ты его спасёшь. А меня?».
Она что, издевается? Мне захотелось пожевать эту записку и залепить ею Кудрику в лоб: зачем он, дурак, рассказывает девчонке о наших делах? Я рассерженно скомкал бумажку и бросил под парту.
Но потом мне всё вспоминалась эта записка. В самом ли деле Вика желала, чтоб я её спасал?
С того дня я стал следить за Валькиной соседкой. Делая вид, будто смотрю в окно, я украдкой приглядывался к ней, объясняя себе это тем, что хочу узнать, чем она так подействовала на моего друга. Вроде бы ничего в ней особенного: всё, как у всех. И всё-таки было что-то такое, отчего она казалась лучше других…
Нет, говорил я себе, хватит думать о ней. Пора подумать о друге. Но почему-то о друге как-то не думалось. Я пробовал, как раньше, вообразить, будто спасаю Кудрика во время землетрясения или пожара, но вместо Вальки мне представлялась Вика. Я нёс её на руках сквозь дым и огонь, сам израненный, а она прижималась ко мне со страхом и благодарностью. Замечтавшись, я видел всё новые и новые катастрофы: чудовищное наводнение, такое, что вода достигает окон второго этажа и обрушивается водопадом прямо в класс; или извержение вулкана рядом со школой, так что потоки лавы перекрывают все пути к отступлению. Или нападение террористов, чем нас не раз пугали учителя. И неизменно, проявляя невероятную ловкость и силу, я, точно герой фильмов-боевиков, выносил на руках Вику.
В тёплую и сухую погоду уроки физкультуры проходили у нас на улице, на площадке за школой. В тот день мы сдавали прыжки в высоту. Мальчишки сдали первыми (я, между прочим, взял метр двадцать), и теперь настала очередь девчонок. Прыгнула одна, другая, третья… Вот и Вика, такая необычная в чёрном трико, разбежалась, оттолкнулась от земли и уже почти взяла высоту, но зацепилась ногой за планку и как-то неуклюже упала на песок. Попробовала встать, но сморщила лицо. Её окружили подружки.
— Что случилось? Нога? — наклонился над ней преподаватель. — Где больно? Здесь? — (Вика слегка ойкнула). — Похоже, растяжение. Надо к врачу.
Мне было досадно, что именно Вика, с которой я столько раз оказывался мысленно в грозных и опаснейших ситуациях, из которых мы едва выходили живыми, так неловко прыгнула и теперь сидит на земле перед всем классом, перепачканная песком.
— Ребята, кто-нибудь помогите однокласснице дойти до медпункта, — проговорил физрук.
Разве это тот случай, о каком я столько мечтал, подумалось мне. В ту же минуту я почувствовал грубый толчок, и мимо меня прошёл Кудрик. Он протиснулся между девчонками и нагнулся над Викой. Она обхватила рукой его шею, привстала, и он повёл её к школе. Она скакала рядом с ним на одной ноге.
Ну и что, угрюмо думал я, бредя следом вместе с остальными. Подумаешь! Что тут особенного? Вот если бы случилось что-нибудь этакое… Рванула бы где-то поблизости цистерна с бензином или упал огромный метеорит — я, не задумываясь, подхватил бы Вику на руки… У неё были бы опалены волосы, а на мне дымилась одежда, и я, сам раненый, истекая кровью, всё равно нёс бы её… А за спиной гремели бы взрывы и летели осколки, и я прикрывал бы её своим телом…
Но ничего такого не случалось, а впереди Кудрик поднимался по ступенькам школьной лестницы с Викой на руках.
— Проклятье идёт! — выкрикнул кто-то, и все мы бросились к своим местам. И вытянулись, как примерные.
В класс вошёл учитель географии Георгий Иванович, по прозвищу Проклятье. Вид у него, как всегда, был свирепый: чёрные с сединой брови с торчащими в разные стороны волосинами насуплены, рот сжат, глаза… о, в них страшно было смотреть — они так и сыпали искрами. Грязно-серого цвета костюм на нём был измят, а из нагрудного кармана вместо платочка торчала пачка папирос.
Как-то так сложилось, что на уроках географии мы считали своей первейшей задачей вывести Проклятье из себя. Для нас это было чем-то вроде шоу. И ни дикий, суровый вид учителя, ни угроза наказания нас не останавливали. Тем более что вывести его из себя было не так уж трудно. Он и без нашей помощи часто взрывался. Глобус ли со стола уронит, карту случайно проткнёт указкой или классный журнал забудет принести — страшно сердится, даже ногами топает. Или колотит в гневе стулом об пол.
— Проклятье! — кричит.
А мы и рады представлению.
Бывает, разозлённый, он обрушится на первого попавшегося под руку ученика — огреет по спине указкой или из класса вышвырнет. А бывает, что и виноватого помилует. Но одно мы знали твёрдо: ни директору, ни родителям он не пожалуется. Не в его это правилах.
А ещё мы с Вовчиком, моим приятелем, забавлялись тем, что подсказывали Георгию Ивановичу урок. Да-да, натурально подсказывали. Мы специально, поменявшись местами с девчонками, усаживались за переднюю парту, чтобы быть к учителю поближе. А Проклятье имел манеру, объясняя что-то, тянуть «э-э-э…». Рассказывает, например, про Антарктиду:
— Антарктида расположена в пределах Северного полярного э-э-э…
— Круга, — подсказываем мы.
— Верно, — соглашается учитель, — полярного круга. Материк почти полностью покрыт э-э-э…
— Льдом, — подсказываем мы с Вовчиком.
— Ледяным, правильно, чехлом.
В этом состояла наша хитрость: несколько раз мы подсказываем правильно (по учебнику следим), а потом возьмём да и ввернём что-нибудь несуразное.
— Антарктиду, — продолжает, к примеру, Георгий Иванович, — вместе с ближайшими островами и прилегающим океаном называют э-э-э…
— Арктикой, — подсказываем мы.
— Арктикой, — повторяет за нами учитель. — Проклятье! — топает он ногой. — Никакой не Арктикой! Молчите лучше, раз не знаете, олухи! Арктика на севере, а на юге — Антарктика!
Класс давится от хохота. В гневе Проклятье хоть и страшный, но одновременно и смешной.
Говорили, он потому такой злобный, что от него сбежала жена. Хотя мне думается, жена могла сбежать именно оттого, что он такой злобный: попробуй проживи среди сплошных проклятий. А ещё ходили слухи, будто у него сын попал под машину и из-за этого он обозлился на весь свет. По правде же говоря, мы ничего про него толком не знали.
Сейчас, едва войдя в класс, он тотчас же пришёл в ярость.
— Проклятье! — рявкнул он, глянув на пустую стену. — Где карта? Дежурные, марш за картой!
Дежурные с испуганными лицами, а на самом деле довольные возможностью прогуляться, побежали за картой полушарий в кабинет географии.
Не дожидаясь их возвращения, Проклятье подошёл к доске, взял мел.
— Тема сегодняшнего урока… — начал он.
Я видел, как склонились над столами головы моих одноклассников, как надулись их щёки.
Проклятье собрался, по своему обыкновению, вывести на доске название темы и вопросы по ней. Однако мел скользил по коричневой поверхности, не оставляя на ней ни малейших следов. Учитель давил сильнее, мел крошился, но толку всё равно не было.
По классу пролетели первые сдавленные смешки.
— Проклятье! — взорвался наконец географ и зашвырнул мел в угол. — Дежурные! Где дежурные?!
— Георгий Иванович, дежурных вы отправили за картой, — любезно подсказал Вовчик.
Весь класс уже трясся от смеха. А заодно и от страха, ожидая ещё большей бури.
Учитель снова повернулся к доске, поскреб её ногтем, потёр пальцы, понюхал, затем шагнул к столу и грохнул стулом об пол.
— Я не стану выяснять, кто намазал доску парафином! — прорычал он. — Да вы наверняка и не сознаетесь. Поэтому: всем достать дневники! Пишем замечание для родителей. Все пишем. А я потом распишусь.
— А что писать? — спросил кто-то, хотя все и так знали что.
— Пишем как обычно: «Я такой-то… плохо вёл себя… на уроке географии. Прошу заняться… моим воспитанием». Или: «Прошу меня наказать». Кому как нравится.
Это была тоже одна из оригинальных особенностей нашего учителя. Случается, опоздаешь на урок, а он: «Пиши себе в дневник замечание, а я распишусь». А ещё в конце четверти он раздаёт всем кусочки бумаги, и мы уже знаем, что на этом листочке каждый должен написать свою фамилию и сам себе поставить оценку (то есть как он оценивает свои знания по географии). Собрав все листочки, Георгий Иванович проводит выборочный опрос. Если ты ответил на ту оценку, какую себе поставил, или даже лучше, то получишь то, что написал на листочке, а если ответил хуже, то тебе гарантирована «двойка». Все оценки с бумажек (или кому-то двойки вместо них) он выставлял после этого в журнал.
На этот раз все с готовностью писали замечания в свои дневники.
Я знал, что у многих из нашего класса родители не воспринимают всерьёз эти странные записи, сделанные ученической рукой. Но моя мама болезненно реагировала на любые замечания, на любые плохие отметки. Поэтому я не стал ничего писать, хотя это и было опасно. А глядя на меня, и Вовчик ничего не написал.
Проклятье прошёлся по рядам, расписываясь в дневниках под замечаниями. Дойдя до нас с Вовчиком, он посмотрел в наши дневники, потом пристально посмотрел на нас, грозно шевеля бровями.
— Хорошо, — мрачно проговорил он. — Можете не писать. Но тогда марш к завхозу за щёткой, порошком и водой — будете отмывать доску!
В общем, пока Георгий Иванович вёл урок, мы скоблили доску на потеху всему классу. Вовчик ещё и специально смешил всех, строя рожи учительской спине. Под конец он так осмелел, что, когда Проклятье привстал, что-то объясняя, Вовчик сунул ему на крышку стула мыльную тряпку, которой тёр перед этим доску.
Надо ли говорить, что произошло, когда наш грозный учитель обнаружил под собой сюрприз. После целого шквала криков и проклятий мы с Вовчиком были оба схвачены за ухо (очень даже больно) и грубо вытолканы из класса.
«Проклятье!» — хотелось крикнуть мне от обиды. Это нас, семиклассников, вывести за ухо, точно каких-нибудь пятилетних шкетов!.. На глазах у девчонок!..
И где справедливость? Я не участвовал в натирании доски парафином, но мне пришлось её отмывать. Я не подкладывал тряпку на стул географа, но был так унизительно наказан. А все эти замечания в дневник под диктовку, все эти ругательства!.. Короче, я решил Проклятью отомстить. Осталось лишь дождаться подходящего момента.
И вот однажды, уходя из класса, Проклятье был до того сердит, что забыл на столе глобус и классный журнал. Я понял, что лучший способ расквитаться вряд ли представится. Быстро подскочив к столу, я открыл журнал на странице «география» и внизу на свободном поле написал «замечание».
«Я плохо вёл урок географии. Прошу меня наказать», — вывел я, подделываясь под почерк Георгия Ивановича.
Однако не успел я захлопнуть журнал, как услышал возле самого своего уха:
— Это что ещё такое?!
Оказывается, я так увлёкся, что не заметил, как в класс заглянула наша классная руководительница Жанна Аркадьевна, по прозвищу Жанна д'Арк. Она стояла рядом со мной, вытаращив глаза, и не находила от возмущения слов.
— Да это… Да как ты смел?! Да это ЧП! Шамахов, да ты хоть понимаешь, что ты сотворил?! Это — криминал!
Да, я уже начал это сознавать. Но было поздно.
— Так, Шамахов. Сразу же после уроков — в учительскую, будешь отвечать перед всем педсоветом. А завтра в школу — вместе с родителями.
И Жанна д'Арк удалилась вместе с проклятым журналом.
Стоит ли говорить, в каком невесёлом состоянии духа я плёлся к учительской. Что теперь будет? Ясно, что влепят «двойку» по поведению, позвонят родителям… А может, и вообще из школы выгонят? Моя мама этого не перенесёт.
Медленно приблизившись к учительской, я остановился в нерешительности. И вдруг услышал из-за закрытой двери громоподобный голос учителя географии:
— Проклятье! Кто вас просил?! Я сам оставил журнал! И я сам разберусь с этим делом!
После этого послышался недовольный многоголосый гомон, но слов было не разобрать. Затем опять раздался рёв Проклятья:
— Это не преступление! Да, озорники, на то они и мальчишки! А вы сразу: исключать! Вспомните себя в их возрасте! Я разберусь сам! Без вас и без родителей!
В следующую секунду дверь распахнулась, и передо мной возникла высокая нескладная фигура Георгия Ивановича. Волосы его были ещё сильнее, чем обычно, всклокочены, костюм ещё заметнее помят, а глаза сверкали адским гневом.
Я втянул голову в плечи, ожидая, что сейчас мне достанется по первое число. Но учитель, подойдя, подложил на мою виноватую голову свою большую твёрдую ладонь и проговорил хотя и сурово, но как будто немного по-дружески:
— Шагай домой, брат. И не переживай. — Он грубовато подтолкнул меня в затылок. — И учи климат Евразии. Буду спрашивать. Поблажки не жди!
Ничего особенно не изменилось с того дня. Проклятье по-прежнему свирепствует и колотит стулом об пол. Мои одноклассники по-прежнему побаиваются его, но всё равно подстраивают ему всякие каверзы, от которых он ещё сильнее бушует.
Вот только я перестал садиться за первую парту и подсказывать Георгию Ивановичу. Да и вообще перестал называть его Проклятьем.
Сколько помню, дома у нас держали только кошек (по одной, естественно). Но я всегда хотел собаку — верного друга.
Ничейных псов в нашем маленьком посёлке было-о-о!.. Не сосчитать! Целые своры. Но домой их приводить мне не разрешалось. Вообще-то некоторые из них и так были нашими. Мы, мальчишки, знали их по именам, знали их характеры: какой из них добродушен, а какого лучше не злить, какой ленив и предпочитает валяться в пыли на солнышке, а какой всегда готов отправиться с нами в поход. Все они были обыкновенные дворняги.
Обитали они прямо во дворе. Или в подвале. А некоторые даже в подъезде. Взять хотя бы Рекса. Рекс прожил в нашем подъезде почти половину зимы. У него имелась своя миска, подстилка. И вёл он себя поначалу тихо и скромно. Но потом решил, видать, отблагодарить жильцов за их доброту и взял на себя охрану подъезда. После того как он до полусмерти напугал двух сантехников, его лишили крыши над головой.
Наша мальчишечья жизнь протекала неотделимо от четвероногих приятелей. Летом они сопровождали нас в походах в лес и на речку, плыли с нами куда-нибудь в похищенной лодке, спасались вместе с нами бегством от хозяина этой самой лодки, купались с нами и грели нас в непогоду. Зимой мы впрягали их в санки.
Они терпеливо сносили наши неумеренные ласки и грубые шутки. Гришка, например, любил класть на спину какому-нибудь барбосу яблочные огрызки и потом хохотать, наблюдая, как тот подёргивает шкурой, сбрасывая их.
Мы валялись с ними в обнимку на траве за домом, целовали их в морду, выискивали на животе блох, ощупывали клыки, пробовали кататься у них на спине, делали им «улыбку», оттягивая к затылку рот, так что выворачивалась чёрная и мокрая с какими-то пупырышками губа. Мы трогали их носы, чтобы убедиться, что они холодные и влажные, и лечили раствором марганцовки, когда нос какого-нибудь бедолаги оказывался сухим и горячим (что, правду сказать, случалось нечасто). Бывало, мы сбрасывали их с лодки в качестве десанта, и они без обид плыли следом, старательно вытягивая вверх морду и усердно работая под водой лапами. Мы раскачивали их на качелях, тянули за хвост, засовывали им в пасть фантики от конфет. Но что бы мы с ними ни вытворяли, они смотрели на нас с неизменной преданностью.
Казалось, они едва дожидались утра, чтобы встретить нас восторженным лаем и скорее вступить в какую-нибудь игру. Команды «лежать», «к ноге», «голос» и другие они выполняли просто блестяще. Думаю, без нас их жизнь была бы намного скучнее, так же как и наша — без них.
И само собой, мы делились с ними и куском хлеба, и пряником, и даже мороженым.
— От тебя постоянно несёт псиной, — сердилась мама.
Конечно, наши косматые друзья не пользовались одеколоном и дезодорантами, но мы привыкли к их запаху, и он нам не казался таким уж неприятным. Наверное, к концу дня мы с ними пахли одинаково.
Когда старая и опытная сучка Муха приносила в очередной раз щенят, мы тотчас об этом узнавали. Прибегал ко мне, к примеру, запыхавшийся Пашка и, возбуждённо тараща глаза, сообщал, что нашёл в подвале Муху со щенками. И мы лезли в темноте с тусклым фонариком в вонючую пыльную нору под лестницей, ведущей из подъезда в подвал. И там, в самом дальнем углу, на каком-то прелом тряпье находили Муху. Под брюхом у неё копошились мокрые чёрные кряхтящие комочки. Сама мамаша дико, тревожно и испытующе глядела на нас горящими в луче фонарика глазами и сперва негромко предупредительно рычала. Не рычала даже, а как бы клокотала внутренностями. Она сдерживалась от настоящего рычания, боясь настроить нас против себя и своих детёнышей. Потом, пока мы поочерёдно брали в руки щенят, разглядывали, определяя мальчиков и девочек, примеряли к ним разные имена и распределяли, кто какого возьмёт на воспитание, она подобострастно старалась лизнуть наши руки. Мы прекрасно понимали этот язык жестов, который говорил нам: вы свои, я знаю, я доверяю вам, видите, я вся перед вами, я в вашей воле, и детишки мои беззащитны, но вы же ничего не сделаете им худого, я знаю.
Потом щенки подрастали и вступали в нашу компанию, и каждому находилось в ней место.
Одно нас огорчало: время от времени какая-нибудь из собак, а то и сразу несколько исчезали и уже не появлялись никогда. Так исчезли из нашей жизни Джек и Рекс. От взрослых мы слышали, что бездомных собак по ночам отстреливают. Убивают наших друзей!.. Это было так чудовищно, так не по-человечески, что верить в это не хотелось. Правда, стараниями Мухи ряды наших четвероногих братьев постоянно пополнялись.
Из всех наших затей мы особенно любили игру в пограничников и шпионов. Мы делились на две команды и делили между командами собак. Таким образом, были собаки пограничные и собаки шпионские. Первые бежали на поводке из бельевой верёвки впереди «пограничников», помогая тем отыскивать засевших в кустах или в подвале «шпионов». Вторые переносили спрятанные в самодельных ошейниках шпионские донесения. Правила игры все псы усваивали быстро. Только один барбос был на редкость бестолковым и совершенно не управляемым. Мы его не любили.
Это был длинномордый подросток, светлый, с тёмной полосой вдоль спины и короткой шерстью. Несмотря на небольшие размеры, в нём заключалась энергия десяти собак. А вот ума не хватило бы и на одну мышь. Он вечно путался под ногами, крутился юлой, задирался к другим собакам, носился взад-вперёд, как безумный. За это и кличку он получил соответствующую — Вьюн. Особенно нас сердило, что он приставал ко всем сучкам, не исключая Мухи, которая была его родной матерью. За что ему нередко от нас доставалось. Но это его не исправляло.
В играх он ничего не понимал и даже не пытался понять. Он всё делал не так, и мы с удовольствием прогнали бы его, если бы это было так просто сделать.
Один только Пашка всегда защищал его.
Как-то раз мы играли в пограничников и шпионов. Пашка был шпионом и прятался в подвале с Вьюном. Переживая за своего подопечного (как бы тот не оплошал) и сдерживая его буйную энергию, Паша сидел в засаде, навалившись на пса всем телом. Пальцами он сжал ему челюсти, чтобы собачья энергия не выплеснулась в виде громкого лая.
А в это время пограничники — я и Гришка — шли в темноте с фонарём и своими верными «пограничными овчарками». «Овчарки» вдруг насторожились и натянули поводки-верёвки. Да и сами мы с Грихой услышали какой-то слабый скулёж. Мы припустили вперёд, да так бы и проскочили мимо, как вдруг сбоку от нас распахнулись дверцы колодца-отдушины. Оттуда светлым комком выскочил Вьюн, волоча за собой вцепившегося в него Пашку. И пока мы скручивали и вязали руки шпиону, его пёс весело скакал вокруг нас и лизал морды нашим почтенным «овчаркам».
— Эх, ты, предатель! — выкрикнул Пашка чуть ли не со слезами.
С того дня Пашка перестал защищать Вьюна. И все его называли теперь «предательский пёс». Его награждали пинками, старались при делёжке дать меньший кусок, чем остальным (хотя он, разбойник, успевал урвать пайку у какой-нибудь нерасторопной собаки). Но как мы ни гоняли его, он всё равно не отставал от нашей весёлой компании. И всем давно хотелось как-нибудь проучить этого предателя по-настоящему…
Однажды мы отправились на карьер.
Это был средних размеров водоём с подозрительно зелёной водой (хотя мы в ней всё равно купались), с длинными мокрыми языками намытого песка и жёлтыми песчаными холмами по берегам.
Мы кидали друг в друга кусочками глины, а сопровождающая нас собачья братия носилась вокруг, грызясь игриво между собой и полаивая. Вьюн, как всегда, мелькал и тут и там. Хватал зубами какого-нибудь соплеменника и мчался в сторону, призывая догонять его. Скоро вся свора оказалась на другом берегу озера. Они как будто совсем забыли про нас.
А из-за горы в это время вышли два охотника с ружьями за спиной. Один был пожилой и хмурый, другой молодой, с весёлыми, озорными глазами.
— Ваши собаки? — спросил у нас молодой.
— Да, наши, — твёрдо ответили мы.
— Ну, раз они ваши… — протянул охотник как будто с сожалением.
— Ладно тебе, — проворчал пожилой.
— …А то бы мы стрельнули какую-нибудь, — договорил молодой.
Мы переглянулись и… прочли в глазах друг друга одну и ту же осторожную, подпольную мысль. Потом мы глянули на Пашу. Он молчал… И тогда Гриша сказал:
— А вон тот светлый, самый шустрый — не наш.
Да, это был удобный случай рассчитаться с Вьюном за всё, за все неудобства, что он нам доставлял. Проучить его за вечную глупость, приставучесть, за предательскую натуру…
Но, по правде сказать, мы не до конца верили в возможность такого сурового наказания. Ведь собаки были далеко. А сам Вьюн носился так, что легче, наверное, было попасть в муху, чем в него. Ну бабахнут, попугают псов. А мы посмеёмся.
Охотник снял с плеча и вскинул ружьё (может, он всё-таки шутит?). И вдруг, как по команде, наши собаки бросились врассыпную. Но больше всего меня поразил бестолковый Вьюн. Он всё понял. Понял, что опасность грозит именно ему. И припустил прочь от водоёма с невероятной скоростью, жалобно при этом повизгивая.
И мы уже начали понимать, что совершаем что-то ужасное.
— Вьюн! Дяденька-а-а! — одновременно крикнули Гришка и Паша.
Но в ту же секунду громыхнул выстрел. Он почти оглушил нас, эхом отразился от песчаных холмов. Звон в ушах слился с пронзительным собачьим визгом, похожим на отчаянный плач. Вьюн на всей скорости перекувырнулся через голову и замер.
Охотники переглянулись (молодой — с торжеством, пожилой — с укоризной) и отправились своей дорогой. А мы побежали по берегу, огибая озеро.
Вьюн лежал бездыханный, с прикушенным оскаленными зубами вывалившимся белым языком.
Потрясённые, мы сгрудились вокруг, не решаясь взглянуть друг на друга и не желая выдавать друг другу свои чувства.
— Что, доигрался? — не то хмыкнул, не то всхлипнул Гришка.
Я же не мог отвести взгляд от этого непривычно белого, прокушенного, с сине-бордовыми дырками языка, от вытаращенного глаза. Глаза, что ещё минуту назад был живым, блестящим, чёрным, хулиганским, а теперь стал голубовато-мутным, точно холодец. Я не удержался — присел и опасливо потрогал одеревенелые лапы — те, что не знали прежде покоя… И во мне мелькнуло подозрение, что как раз это мы и хотели увидеть — увидеть, как живое становится неживым. Что ради этого мы пожертвовали Вьюном. И это превращение живого в неживое оказалось таким простым!.. Был живым, носился, лез лизаться, неприлично подёргивался… И вот один миг — и он уже никогда не будет ни бегать, ни лизаться, ни вертеть хвостом, ни тащить за собой из засады «шпиона» Пашку.
И в то же время за этой видимой простотой я смутно ощущал что-то такое, что не умещалось в моей голове — какую-то непостижимую космическую тайну. Тайну смерти, от которой ничто живое на земле не убежит, как бы быстро ни бегал, и не спрячется, как бы умело ни прятался.
Лежащая сейчас перед нами окоченевшая тушка с оскаленными зубами, с кусочками ещё влажной глины на когтях лишь отдалённо напоминала нашего нелюбимого всеми Вьюна. А где же он сам?..
Нет, наверное, я всё-таки не думал ни о чём таком. Скорее, все эти полумысли-полуощущения пришли ко мне позже. А тогда я весь был переполнен горечью. Это как если разобьёшь по неловкости, по глупости, из дурацкого любопытства, какую-нибудь фарфоровую или стеклянную фигурку — и никогда уже не сложить из бесформенных осколков прежнюю вещицу. И не вернуться назад по времени, чтобы удержать себя от неосторожного действия.
Я смотрел на тусклый глаз-студень, глаз-желе, и мне было особенно горько оттого, что это сделал я. Не охотники, не картечина, а именно я, моя злая воля. Нет, хуже: моё предательство…
Помню, что остальные собаки, опять собравшись вместе, обошли стороной место убийства и до самого дома держались от нас особняком. Они как будто перестали доверять нам, будучи свидетелями нашего предательства.
Но конечно, очень скоро они простили нам это, как вообще прощали всё.
Мы же никогда больше не вспоминали вслух Вьюна, даже не произносили его имени, как будто его и не было. Знаю только, что Пашка на другой день сходил на карьер и похоронил убитого. Я тоже почему-то там оказался и видел из-за холма, как он копал ямку куском доски, оглядываясь по сторонам, точно злоумышленник.
И всё же из всех наших собак тот, самый нелюбимый, пёс запомнился мне больше других. Я думаю, запомнился на всю жизнь.
Эта история приключилась, когда мне было двенадцать лет.
Во дворе нашего дома строители оставили смолу. Кучу чёрной блестящей пахучей смолы. Её ещё называют гудроном. В общем, то ли забыли про неё, то ли она оказалась лишней, не известно.
Это были большие угловатые куски. Лето выдалось жарким, и они стали плавиться, точнее, размягчаться и медленно, незаметно для глаза расползаться по двору. Я читал, что с такой скоростью, медленнее улитки, движется ледник. Только ледник белый, а смола чёрная. И к леднику не прилипнешь…
Первым в эту чёрную вязкую гущу залетел пёс по кличке Кулёк. И не удивительно: он был самым глупым псом во дворе. Залетел он весело, с разгону, но скоро настроение его изменилось. Когда пёс понял, что его лапы прилипли, он заскулил, а потом и вовсе завыл. Но всё же сумел вырваться, хотя и перепачкался гудроном. Он зубами выгрызал смолу между когтей, так что и морда у него тоже стала чёрной. Кулёк — пёс, хоть и глупый, но очень общительный. Он, по обыкновению, лез ко всем выражать своё дружелюбие. И не мог взять в толк, почему его прогоняют.
Следующей жертвой смолы оказался выпивший мужичок из соседнего дома. Он возвращался поздно вечером домой и в сумерках угодил в смолу. А так как выбраться из неё не смог, то и прилёг на неё. А утром проснулся — не встать. Даже пошевелиться не может. Точно Гулливер, пленённый лилипутами.
Хорошо ещё, что прилёг он с краю. Моя мама с другими женщинами ходила его вызволять. Им пришлось ножницами отстричь ему часть волос, иначе он никогда не оторвал бы головы от этой липучки. В общем с грехом пополам его вызволили. Освободившись от вязкого плена, он побрёл домой, а мы, мальчишки, толпой провожали его, хихикая и пугаясь одновременно: он напоминал персонажа из фильма ужасов.
После этого случая мама и другие жильцы нашего дома начали звонить в коммунальные службы, чтобы смолу во дворе убрали. Но работники жилищной конторы были, наверное, заняты более важными делами. А может, сами боялись прилипнуть.
Прошла неделя. И вот как-то утром ко мне домой прибежал Стас:
— Вовка, выходи скорее! Там Кисель влип. Вот потеха!
— Ну и что в этом такого? — пожал я плечами. — Кисель вечно куда-то влипает.
— Сейчас он влип натурально. В смолу! Вот пентюх!
Я сразу всё понял и поспешил за Стасом.
Возле растёкшейся смолы стояла кучка зрителей — наших дружков. Колька по прозвищу Кисель торчал почти на средине широкого чёрного пятна и весь изгибался, корчился, дёргался. При этом ступни его ног оставались совершенно неподвижными. Но, в отличие от Кулька, он сохранял бодрость духа.
Есть, видимо, люди, которые радуются, оказавшись в экстремальной ситуации. Колька из таких — всё время куда-то «влипал». Возомнил себя естествоиспытателем и проверял, на что человек способен. То подпалит пачку газет и дымовую завесу в ванной устроит. И сам в дыму сидит — смотрит, сколько сможет выдержать. То сиганёт со второго этажа на кучу картонных коробок, которые мы специально собираем для него полдня по помойкам. Он якобы видел похожий прыжок в кино. Только в кинофильме с героем ничегошеньки не случилось, а Колька хряпнулся подбородком о свои же коленки и выбил зуб. Всякий раз за эти эксперименты ему влетало.
Колькин отец постоянно пропадал где-то на заработках. Воспитывала сына одна мать. Причём орудием воспитания служила пластмассовая хлопушка, какой выбивают из ковров пыль.
— Я из тебя выколочу дурь! — приговаривала мать.
А Колька издавал такие вопли, что собаки во дворе начинали подвывать. Но на другой же день он опять чего-нибудь отчебучивал.
Так и с этой смолой. Всем нам родители наказывали, чтобы к смоле и близко не приближались. Мы и не подходили к ней. Ну швырнём, бывало, кирпич и наблюдаем, как смола его постепенно затягивает. Или пробуем поджечь. Но чтобы залезть добровольно в эту дрянь!..
А вот Колька взял да и влез. И не потому, что хотел досадить матери, а просто из любопытства. Наверное, интересно стало: сможет ли выбраться?
Но выбраться ему никак не удавалось. Когда он пытался поднять ногу, за ней тянулся чёрный столб. И столб этот был, видимо, такой вязкий и густой, что оторвать от него ногу нечего было и надеяться.
Мы уже устали хохотать и просто сидели поблизости, наблюдая Колькины потуги.
В конце концов Киселю надоело торчать в смоле и он крикнул:
— Теперь давайте меня вытаскивать!
— А как? — поинтересовался Стас. — Подойти к тебе мы не можем. А по воздуху не летаем.
— Вам и не надо летать. Бросьте мне верёвку или палку подайте длинную и тяните всей гурьбой!
Притащили мы длинную ветку, подали Кольке конец. Сами взялись покрепче да как дёрнули!..
Но Колька из смолы не выскочил. Зато у него выскочила из рук ветка, и мы все повалились кучей. Сам же Кисель оказался на четвереньках. Руки у него тоже увязли в смоле. Так что и палку ему уже не подашь.
Колька попробовал освободить хотя бы одну руку — за ней потянулись, точно жвачка, космы гудрона. Иногда ему удавалось даже оторвать облепленную смолой пятерню, но вторая рука в это время увязала ещё глубже. И всё же Колька не унывал и продолжал бороться со смолой.
К нам подошли двое прохожих, постояли, полюбовались на старания и сказали, что надо вызывать пожарных. Мол, те наклонят над пленником лестницу и выдернут его. Но мы побоялись, что нам и самому Кольке от пожарных влетит.
Кисель, который не переставал нас смешить, дёргаясь теперь только туловищем и головой, вдруг задвигался с ускорением. К гудроновой лепёхе спортивным шагом приближалась Колькина мать. И конечно же, с хлопушкой в руке.
На всякий случай мы отбежали на безопасное расстояние. А Колька, до этого такой жизнерадостный, теперь стал жалобно скулить, как Кулёк. Однако через минуту он совершенно успокоился, так как понял, что находится вне досягаемости грозного орудия воспитания. Мать бегала вдоль края смолы, наклонялась вперёд, махала изо всех сил хлопушкой, но Кольку достать не могла. А самой лезть в смолу ей, понятное дело, не хотелось. Наконец, отчаявшись добраться до сына, она удалилась.
Стоя на четвереньках, Кисель с интересом ждал, что будет дальше. Вдруг он снова принялся подвывать, когда мать вернулась, волоча за собой длинную широкую доску, которую она шлёпнула, точно мост, на смолу и добралась по ней до хнычущего Кольки. А он не мог ни удрать, ни помешать ей заняться его воспитанием. Его поза оказалась очень для этого удобной. Выполнив обязательную программу, мать ухватила Киселя своими сильными руками и вырвала, словно сорняк из грядки. Свисавшие с ладоней и ступней нити смолы действительно смотрелись, как корни растения.
Оказавшись на твёрдой земле, Колька неожиданно вывернулся из рук родительницы и пустился бежать. Бежал он, широко расставляя ноги. На ступни толстыми пластами налипали веточки, камешки, окурки и прочий мусор. В конце концов он рухнул, точно узник с гирями на ногах.
Мать подняла его за шиворот и потащила, едва переставляющего ноги, домой. Но на полпути она остановилась, подумала и повернула в другую сторону. Как мы узнали немного позже — в жилконтору.
Говорили, что Колькина мать водила своё детище по всем кабинетам и заставляла его показывать косматые, как у лешего, облепленные смолой и мусором ноги. А для пущей убедительности колотила хлопушкой по столам.
Чёрные гудроновые следы коммунальщики отскребали потом всем коллективом. А Колькины ноги очищали чуть ли не всем домом. Женщины осторожно неострыми ножами срезали слоями ужасные лепёхи на ногах Киселя, а потом отмывали его вонючей соляркой.
Тем же вечером во двор к нам въехал экскаватор и небольшой грузовик. Гудроновый «пирог» собрали ковшом, загрузили в кузов и увезли.
На другой день после этого происшествия моя мама пекла пирожки. Я ходил вокруг, глотая слюнки. Доставая последнюю порцию из духовки, мама повернулась ко мне:
— Сбегай, позови Колю Киселёва. Я хочу его угостить: благодаря ему мы избавились от безобразной чёрной лужи в нашем красивом дворе.
Колькина мать никогда ничего не печёт. Кисель уплетал пирожки так, словно испытывал на вместимость свой желудок.
Когда Колька наконец наелся, он, довольный, наклонился ко мне и прошептал:
— В соседнем дворе вырыли канаву для труб. Давай завтра меня в этой канаве закопаем — так, чтобы одна голова торчала. Посмотрим, сколько времени я выдержу.
С тех пор прошли годы. Мы стали взрослыми. Я теперь сам работаю в жилкомсервисе, слежу, чтобы во дворах не оставляли гудрон и засыпали вовремя траншеи.
А Колька Киселёв стал испытателем новых самолётов.
Трёхмачтовая каравелла «Санта-Мария» сушила паруса у тропических берегов Центральной Америки. Солнце жгло прямо по-центральноамерикански. Команде ничего не оставалось, как забраться по шейку в воду, а провиант и бочонки с питьевой водой перенести на берег в тень джунглей.
Море пенилось и переливалось всеми оттенками морской синевы. Оно кишело акулами, а у берега, само собой, подстерегали своих жертв ненасытные крокодилы.
— Вижу крокодила! — первым заметил опасность Христофор Колумб. У Колумба имелось ещё второе имя — Юрка, но он запретил конквистадорам так его называть. Так могла звать его только оставшаяся в далёкой Испании старушка-мать, при воспоминании о которой Христофору делалось немного совестно, поскольку одинокая старушка слёзно просила его остаться дома и не отправляться в это далёкое и опасное плавание.
Он тотчас же прогнал непрошеные воспоминания. Как глава экспедиции он должен был сохранять стойкость и не поддаваться даже минутным слабостям.
Сейчас по его приказу моряки вооружились дротиками и пиками и окружили корягу, на которую заползло зелёное чудовище. Чудовище кровожадно таращило на них выпученные глаза и вдруг как бултыхнётся! А боцман как взвоет! Потому что в ту же секунду конквистадоры разом метнули свои дротики и, возможно, какой-то из них угодил боцману в ногу. Но могло быть и так, что его укусил крокодил.
— Его укусил крокодил! — догадался Колумб. — Скорее на берег его, пока он не истёк кровью!
Боцмана, которого на родине звали Вовиком, ухватили за руки и за ноги и потащили из воды. Боцман был не худенький, и матросы Сашка и Мишка едва передвигали ноги и поминутно охали. А ещё они то и дело роняли пострадавшего, так что тот выразил желание дойти самостоятельно. Но глава экспедиции не разрешил.
— Раненых всегда тащат на себе их товарищи, — авторитетно заявил он.
Он взвалил боцмана себе на спину и понёс, удивляясь, каким дьявольски тяжёлым тот оказался. Через десяток шагов Христофор готов был уже рухнуть под тяжестью ноши. Но тут он случайно взглянул вперёд.
— Тревога! Аборигены! — протрубил он и, забыв про усталость, помчался к берегу с боцманом на спине.
Оказалось, пока они охотились на крокодила, на их стоянку напали индейцы.
Налётчики были чёрные, длинноносые, низкорослые и чрезвычайно коварные. За короткое время они успели расхитить всю провизию путешественников. На песке остались лишь рваные пакеты, бумажки и бесчисленные отпечатки четырёхпалых аборигенских ног.
Один из грабителей замешкался. Он пытался унести половинку батона. Убегая, он суматошно подпрыгивал и снова плюхался на землю.
— Окружай его! — кричал Колумб.
Матросы Сашка и Мишка окружили налётчика, кинулись разом на него и наверняка поймали бы, если бы не столкнулись лбами.
Батон всё же удалось отбить. Он здорово пострадал — весь был ощипан, вывалян в песке и состоял, собственно, из одной корки, что делало его похожим на морскую раковину. Есть его было затруднительно, поскольку на зубах неприятно хрустел морской песок.
— Лучше я умру с голоду! — провозгласил боцман, отплёвываясь.
Команда фрегата слонялась по берегу открытого ею материка. Её мучил голод, и вот-вот могла начаться цинга.
— Поднять паруса, черти драные! — внезапно услышали они хриплый окрик.
Оглядевшись, они обнаружили, что Колумба среди них нет. Зато перед ними стоял, оскалив зубы, капитан Флинт, гроза всех морей и океанов. Сами они неожиданно превратились в пиратов.
— Пусть меня проглотит кашалот, если мы не раздобудем пропитания! — рявкнул Флинт.
— Йо-хо-хо и бутылка рому! — горланили пираты, гребя длинными палкообразными вёслами, ибо царил штиль и паруса болтались, точно старые тряпки.
Капитан Джон Флинт стоял на носу шхуны и криво ухмылялся. Его не пугало, что на родине его ждал эшафот. Ведь ему строго-настрого было запрещено покидать пределы своей страны, а тем более заниматься разбойным промыслом. Но разве настоящего пирата остановят какие бы то ни было угрозы?
— Эй, Одноногий Джек! — крикнул капитан круглоголовому упитанному пирату, которого иногда ещё звали Вовиком. — Вглядись-ка получше вперёд.
Одноногий Джек вгляделся и увидел тёмную полоску суши.
— Земля! — запрыгал он на здоровой ноге так, что едва не опрокинул судно.
— Пусть мне отрубят башку, если это не Гаити! — воскликнул Флинт.
Пираты загалдели.
— Пусть отрубят вторую ногу Одноногому Джеку, если на Гаити нет плантаций бобов! — воскликнул Флинт.
Пираты загалдели ещё громче.
— Не быть мне Флинтом, если мы не устроим набег!
Пираты перестали галдеть и устроили набег.
Бобы росли почему-то в земле и оказались мелковатыми, но зато их было много. Флинт решительно стащил с себя пиратскую майку.
— Что жалеть это тряпьё! — воскликнул он презрительно.
Майку завязали снизу узлом, и получился очень даже отличный мешок с ручками.
— Клянусь нашей дырявой шхуной, если… — начал было капитан, но так и недоговорил.
— Полундра! — заорали в тот же миг пираты Сашка и Мишка.
Со стороны гаитянского селения к ним спешил хозяин плантации. Ничто не выдавало в нём дружественных намерений.
— Варвары! Разбойники! Ну я вам задам! — слышалось издалека.
Пираты бегали быстро, если не считать Одноногого Джека. Джек скакал, как тот абориген с батоном. Впереди него мелькали пятки друзей-пиратов, а сзади сопел землевладелец.
Чтобы хоть немного задобрить плантатора, пираты решили отказаться от бобов. Они бросили их вместе с замечательным мешком, который прежде был не менее замечательной пиратской майкой. Однако на преследователя эта жертва не произвела ни малейшего впечатления. Пнув мешок с бобами, он продолжил погоню. Тогда Флинт кинул ему свой великолепный перочинный кинжал, а пираты Сашка и Мишка — свои любимые очки для ныряния на глубину. Любой другой был бы счастлив от таких даров, но этот даже не взглянул на свои трофеи.
Беглецы достигли наконец бухты, и через минуту пиратское судно готово было отчалить. Однако капитан Флинт приказал стоять.
— Пусть лучше нам всем отрубят головы, чем мы бросим в беде Одноногого Джека! — отважно постановил он.
Джек сумел спастись. Еле живого, его подобрала проходившая мимо двухмачтовая яхта «Алкион» знаменитого исследователя океанов Кусто. Сам Жак-Ив Кусто, лицом немного похожий на Флинта, но гораздо менее свирепый, можно даже сказать, добродушный, назначил спасённого старшим аквалангистом. Капитан Кусто был решительным и бесстрашным исследователем, хотя временами он вспоминал своих почтенных родителей, которые не одобряли его рискованное увлечение. Ничего удивительного: все родители таковы.
Судно шло освобождать запутавшихся в браконьерских сетях морских котиков.
Браконьерские сети были поставлены возле зарослей тростника. Капитан нырнул с борта яхты и увидел под водой печальные глаза застрявших в сетях котиков. Они были некрупные, эти котики, почти детёныши, и всем им грозила неминуемая гибель. Вынырнув, Кусто махнул своей команде, и все они, набрав побольше воздуху, стали нырять и выпутывать несчастных животных. Спасая котиков, ныряльщики Сашка и Мишка сами едва не запутались в коварных сетях.
Несколько морских существ не удалось спасти: они были так замучены, что всплывали кверху брюхом. Старший аквалангист предложил пустить их на прокорм команде. Не акулам же их оставлять. Судно взяло курс к берегу, чтобы развести там костёр, но в этот момент воздух потряс яростный крик:
— Вон они! Вон кто чистит наши сети! Ну погодите!
Разрезая носом волны, к ним мчался вооружённый катер браконьеров.
— Вот я вас, вредители! — грозил кулаком главный браконьер. — Стойте, вам говорят!
Он требовал, чтобы спасатели морских животных сдались без боя. В ответ мотористы «Алкиона» так раскочегарили двигатели, что судно буквально зарывалось в волны. Пока совсем не зарылось. Его команда сидела в нём, точно в ванне с водой. Но скорее всего, их просто-напросто подбили…
Капитан Кусто и его команда оказались во власти волн. Во власти волн оказалась и вся их экипировка. А их обувь ушла на дно. На дно пошло и их чудесное судно, которое они сами соорудили из старой брошенной баржи.
Потерпевших крушение моряков долго носило разными океанскими течениями.
— Держитесь, — героически подбадривал своих соратников Кусто. — Мы бесстрашные исследователи и не должны сдаваться.
Хотя его самого временами беспокоила мысль: как он объяснит своим почтенным родителям пропажу обуви?
В конце концов их выбросило на незнакомый пустынный берег. Совершенно обессиленные, они повалились на песок у самой кромки воды. Они лежали, раскинув руки и ноги, точно старые черепахи.
Однако насладиться заслуженным отдыхом им не довелось.
— По коням! — прозвучал приказ.
Капитана Кусто среди них не было, а над ними возвышался одетый в кольчугу, с громадным копьём в руке воевода Евпатий Коловрат.
— Вставайте, мои верные дружинники! Не время отдыхать. Хан Батый осадил Рязань. Вперёд, на подмогу нашим братьям! — и он потряс своим внушительным оружием.
Через минуту по степной равнине в вихрях пыли мчалась на боевых конях, в кольчугах и шлемах, с копьями наперевес, русская дружина. Впереди виднелась полуразрушенная осаждённая крепость. Там ратников ждала жестокая, кровопролитная, но славная сеча. Они непременно должны были победить. И тогда, может быть, родители боярина Евпатия простят его за то, что он отправился на войну без их отеческого благословения.
…Поздним вечером воротившийся из долгих странствий путешественник Юрка, утомлённый и ужасно голодный, попытался пробраться на цыпочках в кухню, откуда тянуло чем-то восхитительно вкусным. Ему не хотелось беспокоить и так слишком беспокоящихся о нём родных.
Но родные, оказывается, не спали, а продолжали вовсю беспокоиться. И они сразу же кинулись к вернувшемуся, по которому, видимо, ужасно соскучились.
— Где ты пропадал, негодник?! — звенел женский голос.
— Босяк! — вторил ему голос мужской.
Обладатель мужского голоса, точно дикий индеец, настиг и схватил в охапку беззащитного странника, явно намереваясь содрать с него скальп. Но для начала его решили допросить.
— Где сандалии? — пытали несчастного. — Где майка? Отвечай! Только перестань врать. Про Гаити и морских котиков мы уже слышали. Вечно выдумываешь небылицы! Выкладывай начистоту: зачем вы забрались в чужой огород? У нас что, картошки дома нет? Как вы посмели вытаскивать рыбу из чьих-то сетей? Нам всё известно! Нам только что звонила Сашки-Мишкина мать. Это же уму непостижимо! Целый день ты пробезобразничал, а завтра первое сентября! Ты сделал то, что вам задали на каникулы? По географии, по истории и литературе? Ничего подобного! Вместо этого ты всё лето бездельничал…
Пленник Юрка поднял голову и обомлел. Перед ним колебались два странных полупрозрачных существа. Они смешно жестикулировали, двигали полупрозрачными губами и издавали какие-то непонятные булькающие звуки.
«Так и есть, — смекнул Юрка. — Я угодил на инопланетный космический корабль, и теперь он уносит меня в чужую галактику».
В большой квадратный иллюминатор был виден удаляющийся голубой шарик Земли. Юрка чувствовал себя одиноко.
Однако огорчался он недолго, поскольку заметил, что похитившие его инопланетяне не такие уж страшные, как кажутся на первый взгляд. Возможно, они не станут делать из него чучело и не поместят в межпланетный зоопарк. Возможно, даже наоборот — будут заботиться о нём и не давать никому в обиду. И точно: после того, как он оттёр от земных следов пол их звездолёта, они щедро накормили его и напоили чаем с неслыханно вкусным пирогом. В знак благодарности Юрка вызвался помыть после трапезы их космическую посуду. Эти два инопланетянина совсем смягчились и даже разрешили ему перед сном немного почитать.
В специальном отсеке их космического жилища, к великой радости Юрки, обнаружилась целая коллекция трофейных земных книг. Тут были Жюль Верн и Александр Беляев, Майн Рид и Василий Ян, Джеральд Даррелл и Кир Булычев; были книги про экспедиции Кусто, про Христофора Колумба и про капитана Флинта и про других любимых Юркиных героев.
…Юрка не заметил, как книжка выпала у него из рук и он мертвецки заснул. В своих снах он вновь плыл на каравелле «Санта-Мария» открывать неведомые земли, сражался с ханской ордой за русские города, спасал морских животных, погружался на подлодке «Наутилус» в пучину океана и летел на космическом корабле «Полюс» к далёким сверкающим галактикам.