Ольга Харитонова Звуки, которые нас окликают

***

Холодное утро, район ж/д вокзала. На приступке магазина сидит старик. Перед ним – ряд газет, на каждой – синей пастой крупно начертана цена. В узловатой руке старика георгиевская лента.

– Возьмите! Я хочу молока или кефира, – кричит он в толпу. – Я хлеба хочу!

Я порыскала в кошельке и отделила от своей небогатой налички сто рублей. Прошла стремительно мимо старика, сунув ему в руку два полтинника. От моего движения оранжево-чёрная лента обронилась. Пока старик её поднимал, я успела уйти на пару шагов.

Не стала ничего брать. Зачем мне брать газету, которую не прочту? Зачем брать ленту, которая не нужна? За них ещё заплатят. Его слова, которые вложу в эссе, – дороже.


ЗВУКИ, КОТОРЫЕ НАС ОКЛИКАЮТ


И снова случайное наблюдение всему виной.

Железные ворота приоткрыты. За ними, взволнованно заглядывая в брешь, стоит маленький мальчик. Ладони его обрамили рот, он надрывно кричит в ворота: «Ба-га-ла!» И сначала я думаю, что это значит «бабушка», но мальчик продолжает: «Ба-га-ла-га!!!», и от бабушки ничего не остаётся, точнее, остаётся больше чем нужно – на один слог. Мальчику никто и ничто не отвечает, за воротами нет ни бабушки, ни мамы. Только я иду к воротам с этой стороны ворот, иду, иду, и прохожу мимо мальчика.

«Абонент находится вне зоны действия сети».

«Аппарат абонента выключен».

«То же самое не на русском».

Вы задумывались, почему у разных операторов связи разные вариации фразы «с вами сейчас никто не заговорит»? Когда вы спускаетесь в метро или пешеходник – вы вне зоны действия сети, а если выключили телефон – то так оператор и передаст.

И пеняйте потом на себя.

Что нужно сказать, чтобы установить связь? Какие звуки нас окликают?

В первую очередь мы обернёмся на то, что может лишить нас жизни – визг тормозов, звон стекла, хлопок, удар, треск, повернём голову раньше, чем подумаем.

Во вторую очередь услышим крик другого, обращённый не к нам, – а вдруг он предупреждает о том, что может лишить нас жизни? А мы сегодня к лишениям не готовы, нам ко второй.

Слышим ли мы тех, кто обращается к нам напрямую? Ба-га-ла, говорят тебе, ба-га-ла-га. А ты и ухом не ведёшь.

Первыми мы услышим тех, кто нам угрожает. За ними пробьются те, кто поучает, наставляет, советует (слишком громко это). Их мы слышим, но не слушаем. Робкий шёпот «Я люблю тебя» – не услышим совсем (потом скажем, что не было).

А чем слушаем? Нас каждый раз спрашивают, чем мы слушали.

– Вынеси мусор, зайди за хлебом, в Ленте сегодня курочки по скидке, заедь, помоги мне, забери, а то тяжело, захвати то самое, помнишь, а где у нас это, – всё это больше уха, этому в ухе тесно.

– Не думал, что ты такая, не хочу об этом, ты опять это делаешь, – сердце говорит ушам, что это его, и забирает себе.

Мой годовалый племянник внимательно прислушивается к шелесту моих пальцев: сухая кожа подушечек издаёт мягкий, топкий звук, похожий на шум морской раковины. Ребёнок совершает круг по комнате, подбегает ко мне под ладонь и, расслышав шелест, улыбается. Снова и снова он возвращается для того, чтобы послушать шелест из ракушки ладони. Я думаю, в этом звуке он слышит «Я люблю тебя».

«Абонент появился в сети».


ДВИГАЙСЯ МЕЖ КАПЕЛЬ


Еду вчера в автобусе. За окном серая мерзость-морось. Мысль идёт тягуче. О чём?

На влажном холодном стекле передо мной – хрупкое тельце. Некто из подотряда стебельчатобрюхих – кажется, наездник – истинно тонок и вытянут подобно стеблю.

Блестящее чёрное туловище его образует угол, передние конечности воздеты к полосе неба в вентиляционном люке: беззвучная молитва о потерянной опоре для лапок. Изогнулся назад, встав на кончик-хвост, страдает.

От нижнего края окна до верхнего – огромный путь. Устал в пути: мутит, знобит, качает. Вот качнуло раз, и теперь молишься в автобусную потолочную щель, прядаешь тонкими лапками, надеясь продолжить путь.

Хорошо знать направление.

Хорошо быть уверенным в направлении.

У нас ведь что ни выберешь, вокруг всего поставят два палаточных лагеря, выкопают ямы-холодильники, разведут костры, развесят флаги «Зелёный» и «Красный». Подумай хорошо и прими решение. Двигайся к верхнему краю окна меж капель.

Несколько лет назад у моей мамы был микроинсульт, ненадолго она потеряла возможность свободно двигать правой рукой и четко, без заикания разговаривать.

Для восстановления нужны были тренировки. Чтобы вернуть быстроту и чёткость движений руки, мама перекладывала из одной банки в другую белые и коричневые блестящие фасолины (по одной), перебирала пуговицы, раскладывала их по цветам и размеру, много писала.

Позже, когда она уже была дома, я нашла эти листы, которые мама заполняла сначала неровными, а затем всё более уверенными строчками.

«Я хочу домой к детям» – повторялось от верхнего к нижнему краю.

«Я хочу домой к детям» – криво.

«Мне нужно домой к детям!» – восклицательный знак неровный.

«Я хочу домой к детям».

Хорошо знать направление. Хорошо быть уверенным в направлении. Это вытягивает из холодильника-ямы.

За окном автобуса морось перерастает в дождь, люк захлопнут и молитва наездника прервана. Передние лапки касаются стекла, чёрное тельце взблёскивает, распрямляясь. Наездник счастливо вздрагивает, но срывается в пропасть между креслами.

И больше я о нём ничего не знаю.

Это был просто жук на стекле, но из него получилась молитва.


ВЫХОД ИЗ


Выход за дверь – наказание или счастье?

В школьном детстве этим грозят, а тебе лишь бы выйти, лишь бы за дверь.

В подъезде она деревянная, на толстой длинной пружине, громко хлопает, знаменуя пушечный выстрел, и ты летишь ядром к друзьям, за гаражи и в кусты, на крыши…

На ходу подтягиваешь шорты, дотягиваешь до подбородка замок куртки, снова закидываешь, перекручивая, резинку на зимнюю шапку, дома ведь не успел – тебе лишь бы за дверь.

В детстве не выходишь – вырываешься.

И нужно ведь ещё толкнуть изнутри со всей дури, броситься на дверь, показать, как сильно хотелось наружу. (Так я однажды, не устояв, не вышла, а выпала на крыльцо, но выходы из подъезда не разлюбила.)

В юности выходишь на улицу обязательно красивый, чтобы всем нравиться.

Во времена универа, работы – самой что ни на есть жизни – каждый день начинается с этого, с выхода из двери подъезда. Именно подъезда, потому что только после неё наваливается вся правда, весь дождь, весь снег (или обхватывает солнце; приносит запахи листвы, асфальта, фенола и газа ветер). Порог – это стартовая дневная черта.

В этот период жизни выход за дверь не наказание, но преодоление.

Недавно видела: на уличном откосе окна второго этажа кто-то приладил зеркало (небольшое, где-то с ладонь), так приладил, чтобы сидя у оконного стекла можно было наблюдать за подъездной дверью. Прячется ли хозяин зеркала от кого-то? Или ему интересны чужие преодоления подъездной двери?

Стоит ли кто-то на крыльце этого подъезда прежде, чем отправиться по делам?

Я у своего – стою. Выхожу и замираю на миг: если на улице тепло и солнечно, могу задержаться у крыльца и поглазеть с улыбкой по сторонам, если холодно – замираю, готовясь к пути до остановки, кутаюсь лучше в шарф. (Дома ведь не успеваю, спешу всё. Кстати, стоит написать где-то в чате: «скоро выхожу, спешно одеваюсь» и вместо буквы «п» утвердить букву «м», мир сразу становится добрее.)

В других городах стою на крыльце (после выхода из подъезда) ещё дольше.

Помню, в одном екатеринбургском хостеле размышляла перед выходом: «Я могу двинуть куда хочу! Хоть куда! Только не налево – там кладбище… Только не направо – там мусоросжигающий завод… Вон куда-нибудь туда, куда убегает трамвай».

А потом сделала первый шаг.

Сделала и узнала, что в Екатеринбурге первый шаг приводит, в итоге, к набережной Исети, в Челябинске – на детскую железную дорогу в парке Юрия Гагарина, в Златоусте – к золотому крылатому коню, в Москве – к сырникам с джемом, в Тарусе – к лодкам на глади Оки, в Сочи – к лавке с «Изабеллой», в Суздале – на колокольню Ризоположенского монастыря меж зимнего неба цвета джинсов, а в Омске – всегда домой.

В зрелости выход за дверь – всегда к находке, к истине.

На одной из улиц Омска стоит дом, подъездные двери которого недавно стали картинами: голубое море, где-то едко-зелёная сосновая хвоя, одна коричневая курица и две рыжие кошки. Жильцы каждого подъезда высказывали художнику свои пожелания, а он объединял их в сюжет.

Один парень попросил тихо: «Нарисуйте пару вот здесь, у дерева, незаметно. Ну, для меня». И на двери появилась влюблённая пара (двуглавое чёрное пятно на горе).

Да, иногда за дверь выходит не только человек, но – вдруг – искусство.

Рисунки, выползшие на подъездные двери, ещё робкие, красивые как младенцы в конвертах.

Рисунки-подростки уже забираются на стены, на гаражи, туда, где нельзя. Вон, за башней Телецентра, на ржавых полотнах гаражных коробок нарисованы и реки, и горы. Чёрной линией аэрозоля – Яблоновый хребет, Саян Восточный, Хибины, на другом гараже зелёными, волнистыми линиями Ангара и Иртыш. Так и написано над линиями просто: «Го-ры», «Ре-ки».

Ещё подрастая, живопись смелеет и виснет на выставке «Уличная волна» – она уже не граффити, но ещё не фонд Русского музея. (Она ищет себя.)

Старая живопись уже почти никуда не выходит.

Как написала Марина Яковлевна Бородицкая:


«А я и рада бы выйти, я собралась бы за пару минут,

Но меня уж ни с кем не путают и никуда не зовут».


Вот и мы со временем будем отражаться в тайном зеркале второго этажа всё реже и реже.

Но это позже. А сейчас я выходила выбросить мусор, на куче сломанных стульев заметила голубя: тёмно-фиолетовый, вытаращил на меня свой круглый внимательный глаз.

Я подумала: «Бедный голубь, сидит на мусоре, скучает, творчески не реализуется…» Голубь подумал: «Бедная Оля, весь день за компьютером».

А по факту, мы оба не правы, потому что оба счастливы.


СЕЛФИ ПРИНЯТИЯ


Я пишу этот текст под самую известную серенаду Шуберта – так проще рассказывать о сложных вещах, кажется, что это всего лишь спектакль, с которого можно выйти.

Я чувствую старость. Она не подходит, не нападает вдруг, скорее пока мерещится некоторым моим близким издалека, показывается и показывает, что ждёт их в будущем, когда она, наконец, придет.

Показывается не только близким, многим вокруг меня.

Автор, за которым я слежу в интернете, стал рассыпаться. Ошибается в колонках: теряет предлоги (то «в», то «с»), опечатывается в падежах, а недавно оговорился в своей передаче.

– Они такие вещи читали, – пустил интонацию вниз.

– Они такие вещи уже читали, – тут же поправился, поднял интонацию и понёс до конца длинного предложения.

Он оговорился и продолжил, надеясь, что его ошибку подрежет в итоговой версии звукооператор, но никто ничего не вырезал. Так и осталась эта оговорка посреди текста, цела и невредима.

Привет, говорит старость, слышишь меня?

Папа мой, которому в этом году будет шестьдесят пять, начал осваивать селфи. Он неработающий пенсионер, и прогулки для него – большая отдушина. Иногда у него болят ноги, и он подолгу не может никуда выйти. Пружинка внутри него за эти недели скручивается, сжимается, а потом выстреливает, и он летит чуть оправившийся на несколько часов в леса за нашим домом или уезжает на городскую набережную. Возвращается с забитой памятью телефона, что неудивительно – у него старый аппарат, рассчитанный только на двадцать шесть кадров.

Я помогаю ему перебросить снятые кадры в специальную папку на его ноутбуке. Сначала просматриваю мельком сама, а потом он показывает их мне, медленно листая и сопровождая эмоциональным рассказом.

В последние месяцы всё чаще и чаще среди фото появляются селфи, среди птичьих гнёзд, заячьих следов-ямочек на сером снегу, на фоне осенней шуги перед ледоставом на берегу Иртыша – он сам, сначала в осенней шапочке, затем в зимней шапке, с красными щеками и носом, смотрящий в камеру то строго, то словно случайным рассеянным взглядом.

Позируй, говорю я ему, советую: тяни вперед подбородок, фокусируй взгляд!

Но снова партия неловких фото: «папа и скрученная прибрежная ива», «папа и ель»…

Он у меня строитель-отделочник, но внутри у него, я никогда не сомневалась, живёт талантливый художник, который всегда меня восхищал. Меня поражало его умение из ничего сделать удивительную вещь.

Например, в младшем классе мне задали на дом сделать прототип циферблата со стрелками (видимо, мы изучали определение времени). Вечер, папа приходит поздно, уставший, я как раз ложусь спать, когда он раскладывает на столе перед собой ножницы, клей, пару кусков разных обоев и какие-то железки… А что же я вижу утром? Замечательные часы, не с простым круглым циферблатом, а с каким-то резным и замудрённым, с ажурными стрелками, которые легко вертятся на оси. И словно они сделаны не из простой бумаги, а из какого-то камня, сняты с какой-нибудь старой башни. Чудо! В классе эти часы долго ходили по рукам, порождая восхищённые возгласы.

Или вот ещё… Когда наш класс ставил ковбойский танец, мне потребовалась шляпа. Купить её или найти по соседям было сложнее, чем сделать. И снова бумага и цветная клейкая плёнка тогда на утро стали замечательной ковбойской шляпой с выгнутыми полями, сидящей на моей вихрастой головке идеально. И снова это было для меня чудом – это перерождение материала.

Мне тогда было неясно, как одно преобразить в другое, я тогда не могла даже понять, с чего начинается такая метаморфоза. Это сейчас, закончив худграф и намучавшись с бумагопластикой, я понимаю, насколько сложной и кропотливой была эта ночная работа.

Помню, хотела научиться рисовать как папа. Знаете, когда я поняла, что достигла подобного отцовскому дзена?

Однажды я нарисовала для настольной игры динозаврика. Я тогда ненамеренно точно повторила папин стиль, его плавность линий. Папа, увидев этого динозавра через неделю, сказал, что не помнит, когда его нарисовал. На мои уверения, что это мой динозавр, а не его, уверенно махал головой и утверждал: «Да не могла ты так нарисовать, видно же, что мой. Только не помню когда…»

Сейчас, когда папу всё чаще надолго обездвиживают больные ноги, я вдруг подумала: может, настало время для его таланта? Хобби, при котором нужны только глаза и руки, могло бы украсить его дни. Я предложила ему начать рисовать, предложила аккуратно, словно между прочим, уже представляя, как буду выбирать для него холсты и кисти… Но его ответ меня удивил: он никогда не думал о живописи и его «не тянет».

Почему его прикладное творчество в моем детстве, его стремление украсить чужие интерьеры квартир, этот интересный, уникальный дизайн, которым он занимался всю свою жизнь, все эти узоры на потолках, выклеенные крашеными плинтусами и полосами обоев, эта авторская покраска стен с паттерном (сделанным кленовым листом, вырезанным из линолеума, или отпечатками простой свернутой тряпки), и прекрасное умение рисовать не стало в итоге желанием писать на холсте? Не понимаю.

Зато недавно поняла, откуда это словесное творчество у меня.

Ехала с папой в автобусе – и осознала, откуда это во мне. От него. Не только, конечно, но от него в огромной мере. Все новости он пересказывает красочно, образно, сопровождая звукоподражанием и мимикой. И не просто жестами – а весь целиком отдаваясь рассказу, махая руками, прыгая, приседая…

Тогда в автобусе он, например, рассказывал, что видел в парке девушку, гуляющую с собаками. Собаки, говорит, гончие, белая и светло-рыжая. Форма тела у них специальная, вытянутая, – говорит, а сам в воздухе рисует силуэт, – и морда дли-и-ная такая. А лапы худющие, тощие, будто их не кормят совсем – на этом моменте отец привстал и изобразил этих собак на трясущихся ножках-палочках.

В детстве мне эти небольшие спектакли очень нравились, они были только для меня. Они и теперь для меня, только все в автобусе на нас смотрят, и мне иногда немного неудобно. И вот за это «неудобно» мне перед отцом стыдно…

– Почему ты стал делать селфи? – спросила я папу мягко, намекая на количество фото обратной камеры.

– Ну как… чтобы запомнить.

Ещё совсем недавно папа не мог смотреть на свои свежие фотографии.

– Неужели это я? – спрашивал он и поворачивал снимок, удивлялся, – я так выгляжу?

Пока мой брат не ушёл в армию, поводов для новых снимков не было. Раньше много – дни рождения в парках аттракционов, поступления, выпускные, а потом случилось долгое фотографическое затишье, фото-пауза, во время которой мы все успели измениться. Прошло большое количество лет, прежде чем папа снова увидел себя на фотографии, – я сделала её, когда мы ездили проведывать нашего «молодого бойца», в брезентовой палатке воинской части 7543, «на память».

– Неужели это я? – спрашивал папа, поворачивая снимок, – я так выгляжу?

Здравствуй, сказала ему старость, видишь меня?

Фото-пауза закончилась, закрылась новыми снимками, непринятие переросло в селфи. А там прошёл и год армии. Через неделю брат вернётся домой. Мама закупает посуду для гостей, которых давно не было в нашем доме, она заполнила мой шкаф тетрапаками сока, свой – бутылками коньяка и водки, холодильник заложила сырами разных видов, накупила мяса и накрутила домашнего «своего» фарша (от мяса до фарша лежал длинный путь – купить говядину и свинину на рынке, допереть до соседки, перекрутить на электро-мясорубке, притащить домой в трёх пакетах).

– Мы столько мяса не покупали с моего юбилея, который на пятьдесят лет был, а мне уже пятьдесят семь! – отметила мама сегодня вечером, когда мы раскладывали фарш по пакетам.

Старость показывается и ей, заставляет повторять слова, забывать ответы на вопросы.

– Может, пуховик себе купишь? – снова и снова предлагает она мне. Иногда предлагает купить мне самой, иногда говорит «давай тебе купим», а я всё не покупаю. Я не могу объяснить ей, что современные материалы теплее и легче, что куртка-парка с китайского сайта – это не инфантильность. Иногда я отшучиваюсь, предлагаю ей записывать мои ответы, чтобы не забывать. А она всё спрашивает, почему я отказываюсь, когда предлагают.

– …всё говорят, что у нас люди злые, – ведёт монолог продавщица-казашка в овощном киоске, – не такие уж и злые, я считаю.

Я покупала у неё утром семечки из мешка с этикеткой «для птиц» (всего по 39 рублей килограмм), а она повторила мне то, что когда-то сказала моему папе, когда он пришел в её киоск за семечками впервые.

– У меня многие покупают семечки птицам, мы специально такие заказываем. Птицам люди покупают, а себе жалеют. Представляете?

Папа тогда вернулся и пересказал мне этот монолог. А теперь вот и я сама услышала о том, какие добрые у нас люди, сама приняла участие в цепочке добра: продавщица нам семечки подешевле, я их – папе, лежащему с больной ногой дома, а папа их синицам в кормушку.

Да, мой папа кормит птиц. Совсем недавно из пятилитровой бутылки сделал кормушку, вывесил за окно и теперь «смотри, смотри, какая!». Покупает для синиц несолёное сало, ходит за дешёвыми семечками.

«Что-то раньше синиц никто не замечал», – говорит старость, ни к кому конкретно не обращаясь. Но теперь неважно, как было раньше. Теперь у нас селфи, сало и синицы.

В серенаде Шуберта, кстати, тоже есть птицы благодаря переводу Николая Огарёва:


Слышишь, в роще зазвучали

Песни соловья?

Звуки их полны печали,

Молят за меня!


Но повода для печали нет.

Недавно папа возвращался с семечками с рынка, встретил стаю голубей и щедрой рукой угостил их. Сизые простодушные голуби преследовали его за это несколько улиц, папе даже пришлось бежать от навязчивых птиц и прятаться от них во дворах.

И мне видится в этой истории ещё такой драйв молодости, такой задор, что меня отпускает: старость к нам в дом ещё не спешит.


МАРИНА ВАСИЛЬЕВНА


Детство ушло. И уходит всё дальше и дальше. Самое раннее, затем предшкольное, школьное – каждый период пропадает один за другим, и кто-то подчищает следы их маленьких ног.

Книжный магазин в моём доме по улице Волкова давно закрылся. Крупные книжные сети растоптали его, отобрав кусок хлеба, замели дорогу к нему пылью электронных книг.

Этот магазин долго стоял зарешёченный. Крупные рисунки на его стеклах – гномы в очках и колпаках не по размеру – долго выглядывали из-за переплетений решёток, косились на амбарный замок.

А теперь вместо книжного – «Магнит косметик».

– Какую, говоришь, тебе книжку? Помой сначала голову, выродок. Купи лучше девушке гель для душа, за книгу тебе никогда не дадут. И не гляди из-под капюшона, здесь нет больше ничего.

– Я вижу, что нет.

А я даже чувствую.

Судьба забросила меня в один коллектив к моей первой учительнице. Двадцать пять лет назад (мать его) она поздравила меня с первым днём школы. А теперь я принимала у неё отчёты, выпрашивала планы и ловила на переменах, чтобы отработать свою зарплату.

Она была всё также красива. Как может быть красива женщина, которая изо всех сил выдаёт свой максимум: серьги, стрижка, фигура, грим. Она была всё также ухожена и красива, она лишь высохла и более ничего.

Дряблое яблоко становится слаще, Марина Васильевна.

Вы помните меня?

Она делала вид, что не помнит. Она ни разу не заговорила со мной о прошлом и всячески меня избегала. Её выдавало лишь называние меня по имени, наше общее прошлое вечно отнимало у моего имени отчество.


Я была напоминанием о её молодости. Молодости, которая теперь навсегда зарешёчена.

Амбарный замок, электронная пыль и страх.

Марина Васильевна, мне тоже страшно. У меня отобрали книжный. Мне пару лет назад было тридцать. В моей жизни ничего не меняется и постоянно меняется всё.

Вы преподаёте смирение с возрастом?

Марина Васильевна? Марина Васильевна?!

Помыть голову и жить дальше?


ПОЛНОСТЬЮ ОБНОВИТЬСЯ


Наша жизнь – слишком сложная штука, чтобы не заметить момент, в который она становится чуточку легче.

Вчера, около восемнадцати часов, одна гирька слетела с чаши весов. Апгрейднулся сайт Радио России. Это теперь не бездонное синее полотно, а свежий влекущий белый лист с лазурными иконками «play». Воздух и свежесть вместо гнетущей пучины.

Но радость моя на смене цвета не заканчивается. Вернее, начинается не с неё.

Ежесубботно на Радио России выходит выпуск моей любимой передачи. До вчерашнего дня прослушивание её выпусков с моего телефона было настоящим испытанием: запись зависала каждые четыре-шесть минут, вкладку приходилось перезапускать, снова прогружать, перематывать и включать заново. Слова задваивались, посыл выпуска обнулялся, созданная атмосфера лопалась как мыльный пузырь. Тринадцать минут растягивались до получаса, и одного выпуска мне хватало на время всего пути до работы.

«…Человек за семь лет полностью, говорят, обновляется…»

Сброс. Перезагрузка. Запуск. Перемотка. Четыре минуты передачи.

«…обновляется: обновились волосы, наросла другая кожа, лёгкие уже другие, сердце стучит новое, совершенно другой набор клеток…»

Сброс. Перезагрузка. Запуск. Перемотка. Шесть минут выпуска.

«…клеток. Человек, который целовал нас семь лет назад, если сподобится – после разлуки поцелует через семь лет совсем другого человека…»

Бесит, правда? Чтобы не поддаваться эмоциям, запираешься в себе, напрягаешься, концентрируешься. «Я дослушаю тебя, я тебя дослушаю. Мир, подожди!»

Стою на остановке, и ко мне подходит женщина:

– Какой автобус? – кивает на белую громадину. Автобус идёт не к людям, автобус идёт к остановке, – всё по Буричу. Но люди всё-таки идут к людям.

Узнав номер автобуса, женщина просит помочь ей спуститься с бордюра, я даю опереться на руку. И в момент, когда она отпускает меня и говорит «спасибо», я ощущаю долгое сжатие её ладони на своём плече. Это такой интересный жест – долгое сжатие в благодарность, понятный всем невербальный язык.

Касание порождает цепь касаний. Мою скорлупу приоткрыли, и вот я уже чуть дольше и бережнее перекладываю из своей ладони в ладонь кондуктора три монеты по десять рублей. Даю без сдачи, они любят без сдачи.

Ведь теперь – воздух и свежесть вместо гнетущей пучины.

И – та-дам – полный выпуск без пауз! Такой маленький повод для радости.

Человек за семь лет полностью, говорят, обновляется. Иногда он полностью обновляется мгновенно.


АРБУЗ И ГОЛУБЬ В РАЗВОДЕ


Мои родители развелись недавно, лет пять назад (для меня – недавно). До развода или после, не знаю, мой отец срезал с одной семейной фотографии изображение мамы. На днях я нашла это старое фото, ставшее у́же на треть.

Фотография сделана в одном из омских ателье. Пастельного цвета фон, в углу карточки – золотыми цифрами год съёмки. Нас на ней было ещё только трое: мне меньше девяти, а мой брат ещё парил то ли в небесах, то ли в планах. Я гордой птичкой висела в центре кадра: плечи отведены назад, спина прямая, родители держат с двух сторон – чтобы не улетела. Папа слева, мама справа.

Память не подсказывает мне, что надето на папе, а вот мамино изображение помню чётко: бирюзовое платье, светлые короткие волосы уложены, в ушах крупные клипсы с бирюзой, бижутерия под серебро. И от этого бирюзового изобилия мамины глаза казались голубыми.

Чудеснее всего вот что: то ли на фото был брак, то ли у фотографа что-то произошло со вспышкой, но мамины глаза получили блик, который дарил им неестественный, но невероятный блеск. Неестественный, потому что брак был заметен сразу, но убрать дефект никто бы не согласился, смотрелось удивительно.

Брак позволил запомнить изображение. Как оказалось, не зря.

В две тысячи тринадцатом году я записала:


«Мама разбудила меня тихим шёпотом:

– Где у нас фотоаппарат, не помнишь?

Выбираюсь из-под подушки, спрашиваю, зачем он ей. Она суетится возле стола, перебирает тетради на полке.

– Сфотографировать небо, – отвечает. – Там такая красота! Выйди на балкон, сфотографируй.

В стеклянном куполе балкона холодно, пахнет сухим укропом. Стёкла запотевшие. Открываю створку и вижу за тополями яркий розовый свет. Тонкие перья облаков пестрят голубым, фиолетовым и серым. А ещё дальше, за ж/д путями, начинает подниматься золото…

Сегодня было хорошее утро. Давно такого не было…

Родители стояли в моей спальне вместе. Мама напомнила отцу, что когда-то он делал сам мебель и неплохо было бы смастерить мне шкаф. Она сказала ему:

– Я верю, ты сможешь.

И так робко провела ему ладонью по груди, а он улыбнулся».


А потом фотография стала у́же. А я поняла, что должна сохранять детали.

Недавно купила в подарок мыльного медвежонка – охристый кусочек мыла сантиметров десять с лапками и ушами, выполненный так, что не отвести глаз. А с дарением затянула, забросила мыло в рюкзак, и жизнь использовала шанс поучить.

Не сделал вовремя – опоздал. Не подарила медведя – стёрлись глаза и нос, аккуратные чёрные точки и красная ягодка посреди – всё обратилось в мыльную крошку.

Усваиваешь урок, начинаешь толковать детали повсюду и попадаешь в ловушку. Есть смысл, нет – всё равно заложишь, на всякий случай.

Ехала недавно в автобусе, у окна. Смотрю – на дороге осколки арбуза, свежая мякоть блестит на асфальте, тянется на несколько метров. Проезжаем чуть дальше – вижу на дороге плоского голубя, прижатого шинами. Его мякоть не тянется, осколков нет.

И по старой русской традиции я начинаю ждать чего-то третьего.

А третьего знака всё нет. Тревожно. Автобус едет и едет, асфальтовая лента бежит перед глазами, чиста и пустынна.

Мне страшно говорить и писать слово «смерть», поэтому я скажу, что арбуз и голубь в разводе. Развод похож на смерть.

И всё, что ты можешь, чтобы её пережить, – это спуститься в свой две тысячи тринадцатый по словам: «балкон», «утро», «поднимается золото». («Там… красота!», «Я знаю, ты сможешь» – голосом мамы. Снова холодно, пахнет укропом.) Сойти по ступенькам, только бы не с ума: очень сумасводяще быть единственным общим для двух родных. Иногда я почти этого не могу.

Просто Галина. Просто Владимир.

По-прежнему мама, всё так же папа.

А между – смерть.

Я точно знаю, откуда в моём организме поднимаются слёзы. Плачу каждый раз, думая о том, где сейчас лежит отнятая у меня треть фотографии.

Когда тебе будет очень плохо, потрогай, разгляди, запомни детали, чтобы понять, что ты ещё жив.

Сфотографируй небо,

рассмотри подольше старое фото,

подари медвежонку время.


***

Шла мимо детского сада. Дети скатываются с горы друг за другом и кричат:

– Водопад! Водопад!

Я посмотрела на этот поток шапок, курток, улыбок: такие маленькие, а уже поэты.

«Я стану водопадом, падением с высоты…»

Па-па-ра-па-парам,

па-пара-па-па…


ВРЕМЯ ЗАПОМНИТЬСЯ


Кто-то на Пасху крутил шампуры над углями,

кто-то слизывал белую глазурь куличей, щёлкал между зубами разноцветные шарики посыпки,

а кто-то умер.

В минувшем декабре, в обычное зимнее утро, в дверь нашей квартиры шагнул мой дед; худой, высокий, с огромными глазами за толстыми линзами очков. Я не видела его больше семи лет и столько же с ним не общалась.

Он застал моего брата в дверях, меня и своего сына дома – вот так случайно собравшись к нам. Повезло. И это везение, о котором мы будем вспоминать в апреле по-особому.

Много лет мама говорила мне, что стоило бы выбраться к деду, что годы идут, что, несмотря на междоусобные войны, всегда есть место для прощения и прощания.

Но он приехал сам. Надоело ждать.

Хотела бы я в свои 88 проснуться, умыться и двинуть к сыну и внукам на другой конец города, сев в автобус. Застать их дома, хорошо рассмотреть, мочь расслышать и поговорить с ними, говорить неожиданно правильные, важные вещи.

Это было доброе утро.

Мне нужно было во что бы то ни стало убегать, и на общение мне выпало всего около получаса. Но я успела ощутить, как сильно мне не хватает этого поколения – бабушек и дедушек.

Такой ребёнок проснулся во мне: я села на пол напротив дивана, фотографировала отца и деда, как внезапное чудо, влезала в разговор, вприпрыжку принесла журнал со своим рассказом – словно похвасталась рисунком из садика. А на прощание пообещала, что буду звонить иногда, взяла номер сотового.

И нет, раньше я так не могла.

Минут через пятнадцать, на кресле автобуса, меня знатно накрыло – поднявшейся волной нереализованной, зажатой детскости, и я даже расплакалась.

Это были странные звонки.

Я знала, что говорить нам с дедом особо не о чем, и потому я всегда боялась набирать ему. Но очень хотела. Он не был из тех стариков, которые болтают без умолку, и это меня спасало: он прощался первым и довольно быстро, благодарил за звонок – спокойно, но мне казалось, по-доброму – и меня «отпускало».

Чувство выполненного долга? Я никому не должна. Прикосновения к желаемому, к подобию обретения дедушки? Было на это похоже. На что-то нужное мне это было очень похоже.

После мартовского приезда с Москвы я всё тянула со звонком ему. Ответ на вопрос «как дела?» мне виделся в этот раз хвастовством, и я искала поводы обойти его, отдалить поездку, чтобы не рассказывать о ней.

И меня тоже коснулось это роковое «не успела».

30 апреля шёл сильный снег. Все киоски на маленьком продуктовом рыночке были закрыты, кроме одного. Женщина – хрупкая, зажатая в тисках пластиковых ящиков и картонных коробок с фруктами – словно специально ждала нас.

«Жалко моего дружочка», «А сколько лет деду было?», «Помидорки как вчера которые?»…

То же было и в хлебном, в маленькой кондитерской лавке на первом этаже дома. Заворачивая поочерёдно в пакеты шесть пахучих буханок (4 серого и 2 белого), женщина в фартуке вопрошала тихо: «Во сколько похороны?», «Поминки дома?».

Меня так удивило это сквозное знакомство моей семьи…

Можем ли мы, в 21 веке, в огромном городе, надеяться, что после нашей смерти о нас вспомнит кассирша «Ленты»? А мерчендайзер «Фикспрайса», он-то не забудет нас?

А в Омске, на 6-ой Линии мы ещё поживём.

Я очень боялась за папу. Будучи человеком сентиментальным, мнительным, чувственным – нежным до вмятин от дуновений, он мог воспринять особо сильный удар (не получить – ведь никто специально удар не наносил, а воспринять – у него умер отец, а это сильнее любых дуновений). Я закупилась валидолом, я обещала быть рядом. Очень боюсь подобных событий, но вахта рядом с папой меня отвлекла.

И… всё обошлось.

Я пережила это ради папы. А папа держался ради сестры. Мы поддерживали друг друга по цепочке и выжили.

И теперь я думаю: раз такой человек, как мой отец, нашёл силы отстраниться, обдумать, пережить, то какие у меня причины отчаиваться?

Ещё есть время запомниться кассиршам супермаркетов.


***

В автобусе жуткая давка. На подножку передней двери заскакивает женщина, толкается, тянется к поручню. Мужчина перед ней (сам заскочивший секунду назад) ругается:

– Куда вы лезете? Будут ещё автобусы! Не щемитесь!

( – Полетите следующим… Или предыдущим, – сказал бы Тито Торризи.)

Но у женщины есть аргумент:

– Я кондуктор!


ТЁПЛОЕ МЫЛО


Зачем вы пересаживаетесь за руль собственного автомобиля? О, я понимаю, вы больше не выдерживаете этой переполненности людьми, образами, явлениями природы. Это как купить собственную квартиру, сбежав из общежития.

Короб трамвая – комната общежития. Салон троллейбуса – другая комната, этажом выше, возле кухни (оттого вечный гул: это холодильник гудит за стеной). Автобус – странная комната, где вместо двери жёлтая штора, а за нею – зелёные тени и голоса.

Транспорт – замкнутое пространство. Ровно до тех пор, пока не раскроются, не разъедутся двери, и не случится диффузия двух пространств. Вещество троллейбуса проливается на заледенелый асфальт, вещество города заползает в автобус и едет, едет…

Трамваи перевозят снег. Он заскакивает, как опоздавший пассажир в свободную щель, пролезает под квадратную железную дверь, падает на нижнюю ступень и выдыхает. Успел!

В автобусы заходят самодостаточные разнопородные псы, едут несколько остановок на сидении и выходят в неизвестном направлении по только им одним слышимому сигналу.

На стёклах омских троллейбусов путешествуют рассказы и поэтические строчки: работы участников конкурса, посвящённого некой дате электротранспорта в городе. (Белые листы А4, кегль 14-й, к концу лета все выцвели.)

Жильцы в этих коробах-комнатах сменяются очень быстро, выцвести не успевают.

– Какой номер? – Девятый! – Так это моя! – Передаём за проезд! – Оплачиваем за ремонт!

Однажды еду, слышится крик: женщина с остановки просит водителя подождать. Под окном слева от меня, мимо пыльного бока автобуса, пробегает девочка лет пяти. Она останавливается перед автобусной дверью, схватив одну из створок рукой.

Следом за ней спешит женщина с мальчиком за руку, ему не больше трёх лет. Не успевая перебирать короткими ножками, мальчик падает на спину, женщина протаскивает его до двери автобуса, держа за капюшон.

В салон они восходят как на сцену.

Дети бросаются в разные стороны. Привлечённые шумом и окриками, пассажиры наблюдают за троицей.

– Уля, несносная девчонка! Максим! Ну-ка сюда! – Женщина на пике эмоций, разве что пар из ушей не идёт. Лицо у неё в морщинах, усталое, серое.

Им уступают два кресла прямо напротив меня. (И так я оказываюсь на спектакле в первом ряду.)

«Ёшкин дом!» – ругается женщина, усаживая детей.

Дети – две молодые картофелины только что из земли: девочка запачкалась о бок автобуса, мальчик проехался по асфальту спиной, носы у обоих охристо-умбровые, глазки дикие.

На нового подозрительного соседа всегда смотришь сначала только одним глазом, опасливо: кто он, что он, не придётся ли просить коменданта о смене соседа? И чего это он такой нечистый, не поселит ли он вместе с собой неряшливость в комнате? Всматриваешься, подключаешь второй глаз.

Уселись: девочка и мальчик на одном кресле слева, женщина справа. Дети вошкаются, ёрзают, колупают друг друга. Максим пытается укусить за нос Улю, ему удаётся. Ничего не замечая, женщина с серым лицом достаёт из кармана плаща большую лупу на чёрной ножке и с её помощью разглядывает экран старенького телефона-кирпичика.

Дети ноют: домой хотим! Но женщина на них только цыкает.

Мальчик бросается на женщину и пытается укусить, но она меняет его траекторию – он хватает в рот колпачок завязки её плаща, откидывает голову назад, тянет шнурок.

– Домой хотим! – объясняет поведение мальчика Уля. – Не поедем домой! – огрызается женщина.

И все затихают.

А иногда повезёт: заселишься в салон трамвая, в жуткий мороз, сине-чёрным вечером, сядешь по левому боку, на непарное кресло, скукожишься от холода, озноба, приготовишься всё это терпеть до самого дома, но придёт сосед и спасёт тебя.

– Пересядь на правую сторону, дочка. Там печка работает, – подскажет кондуктор.

Я тогда поверила, перебросила тело на новое место. Сиденье оказалось горячим, а воздух тёплым.

Такими праздничными вдруг показались мне городские огни в окне, такая согревающая доброта наполнила моё сердце, что я заулыбалась. Такое тёплое чувство появилось у меня при взгляде на задремавшую в своём кресле женщину-кондуктора, тёплое и большое, что мне непременно захотелось им поделиться.

Я раскрыла сумку и осмотрела подарки, полученные на утреннике от детей. Сумку наполняли разнокалиберные шоколадки, самодельные открытки и поделки – всё, что принято у нас дарить учителям, а под ними, в золотистой подарочной упаковке нашлось маленькое твёрдое парфюмированное мыло. Я тогда достала коробочку с мылом, сжала в руке и вдруг поняла, что… благодарить страшно, ужасно волнительно, стыдно.

Стеснение продержало меня на сиденье до самой моей остановки. Когда я поднялась, мыло в моих руках было уже ощутимо тёплым и, нагревшись, стало нежно отдавать свой аромат.

– Спасибо вам. С наступающим! – вложила я в руки кондуктора тёплое мыло.

Прощай, снег. Прощайте, самодостаточные большие псы. Берегите себя, хрупкие листы со стихами на стёклах. Женщина, отвезите скорее Максима и Улю домой.

Сойдя со ступенек, обернулась тогда: женщина в кондукторском кресле сидела расслабившись, словно согревшись.

Я запрыгивала в эти маршрутные комнаты с горячим беляшом в руке, спала вечерами на сидении, раскрыв рот (очень уставала после учёбы), писала тексты, смотрела в окно.

Я больше здесь не живу, но мои руки ещё пахнут мыльной отдушкой и почему-то совсем не мёрзнут без рукавиц.


***

Снова на остановке, жду трамвай. Глазами по расклеенным объявлениям и плакатам шарю, бегаю. Скучно стоять. Вдруг из-за спины старческий голос – начинает вещать мне историю про потерянные волосы.

Оборачиваюсь и вижу милую бабулю, причём такую, знаете, из модниц: шляпа бордовая формованная (с полями вниз!), пальто под цвет, накрашена. Видимо, подумала, что я интересуюсь объявлением «Покупаем волосы. Дорого».

Так вот, с её слов выходит, что бабуля всю жизнь растила волосы, а как обрезала, решила продать. Раньше, в её молодости, брали сильно дёшево – не отдала, а теперь вовсе не берут. «Ибо крашены ацкой хной».

А я смотрю в её глаза, ну, то есть, иногда поглядываю, киваю, а иногда осматриваю её бегло, всё думаю: «Шо ж ты делаешь, зачем мне всё это рассказываешь? Я ж про тебя напишу…»

Вдруг к бабуле подходит бомжуля. В его сторону летят крики: «Ой, уйди! В поликлинику топай! Я пенсионерка. Нет у меня денег!» Возможность-то продать волосы она потеряла.

И тут приезжает мой трамвай, что жаль.


АД СИМВОЛИСТА


Зима для перфекциониста благостное время: казалось бы, ни вразнобой уложенной плитки, ни кое-как покрашенных скамеек, только белая скатерть снега, в марте с россыпью талого какао, только и всего.

Прорехи в матрице обнаружились внезапно. Оказывается, существует ещё одна локация неупорядоченности – полотна некоторых заборов. Арматурины приварены через равные промежутки, выведены на единую высоту, но их верхние срезы, торчащие в весеннее небо, смотрят в разные стороны!

Идёшь вдоль длинного школьного забора и отмечаешь, как арматурины, бегущие на тебя, глазеют растерянно (или восторженно?) по сторонам – кто? где? что? кто? где?

Над ними мокрые тополиные ветки, серые крыши, серое небо…

Если небо хмурится, значит, над тобой «сгущаются тучки» – вскоре начнутся какие-то проблемы, – предупреждает детский сонник (да, есть и такой). А не хочешь проблем – учись считывать знаки. Это ничего, что много мук приносят эти свободные самотолкования, приносят тревожности, энергосгорание и прочее; главное, что проблем никаких.

Особенность (не способность, не возможность, – особенность) наделять смыслом символы, символизировать всё и вся, реально усложняет мне жизнь.

Недалеко от моего дома недавно выросли две многоэтажки. Самые обычные многоквартирные кубики, изначально серые, но украшенные большим, разорванным на два фасада рисунком, таким, что видно издалека.

Увидев дома однажды и тут же наделив их роспись смыслом, я сама себе сказала: «Вот в этих я бы точно жить не стала». А на фасадах не демон от Врубеля, не призраки Борисова-Мусатова, и даже ничего напоминающего медузу Мальчевского, просто несколько линий. На одном доме линии дугой уходят в землю, на другом – волной устремляются в крышу, в небо. А уходить в землю и уходить в небо, как по мне, значит одно и то же – ничего хорошего. Один путь для одной категории граждан, другой – для второй. Праведные – неправедные. Плохое – хорошее. Брать квартиру – не брать. Я бы не взяла. Мне, желательно, дом с линией горизонтальной и поярче. Можно с мозаикой, можно с портретом Чехова, как в Таганроге. А вот этих ваших волн не нать.

И так подумаешь, порой, подумаешь, походишь вокруг да около, развернёшься и почапаешь, оставшись при своём.

Скидка – признак истекающего срока годности.

Молчание – знак согласия.

Смех без причины – признак дурачины.

Флаг, гимн, софийский собор в Новгороде, пароход «Елизавета», царь-ваза и царь-вертолёт – символы сами знаете чего.

А рассматривание забора – признак тунеядства, не иначе.


***

Дети нынче – поколение комментаторов.

Фотографирую девушку, в поисках интересного ракурса укладываюсь спиной на асфальт. В это время мимо пробегает группа детей, спортсмены лет 10—12: ⠀⠀

«Не лежи, простудишься»,

«Видимо, скоро вещи будут в моде, надо такие брать»,

«Хороший фотограф готов на всё».


ТЕПЕРЬ ТЕБЕ ЛЕГЧЕ?


На автобусной остановке была свидетелем сцены: маленькая девочка – купол куртки да пипка-нос – и её мама провожают кого-то третьего; когда подходит автобус и этот кто-то шагает к раскрытым дверям, девочка кричит пронзительно ему в спину: «Береги себя!»

Она ещё не знает, от чего именно нужно себя беречь, не понимает слов, но наставляет так искренне и громко, что я вздрагиваю.

Я в этом мире всего ничего, всего пару десятков лет.

Я никто почти всем, я мало умею.

Я не реликвия, не символ и не визитная карта.

Ко мне не приходят ежегодно миллионы, внутри меня ничего великого не свершилось…

Но и то, в чём вершилось, – не сберегли. Ценное, великое, значимое – чёрное облако и красный дым.

Как ещё доказать тебе, что ты смертен? Сегодня – смертен как никогда.

И никто на площади ради тебя не встанет на колени.

Как это, я смертен? Уйду в никуда, а вот это вот всё останется – всё как есть, как стояло всегда, все вот эти зима, весенняя грязь и осенний школьный звонок? И чашка от овсянки займётся белой коркой?..

Не кричи. Не останется.

Катится по зелёному лугу «Лондонский глаз», взлетает в небо выхлопом крошева Колизей, уходит под землю московский Кремль…

Теперь тебе легче умереть?

Ты выходишь из квартиры в серый апрельский день. И снова автобус, снова кондуктор поправляет зелёный шейный платок, у груди девочки кажет язык волосатый терьер (ему умирать раньше всех), за окном частокол новостроек и солнце сквозь облака…

К твоим ногам уже брошены западная, северная и южная розы. Но не долетает ни дыма, ни пепла. И, если забыть, что твоя жизнь могла стать чем-то бо́льшим, можно прожить ещё один день.

«Мы отстроим Нотр-Дам вместе», – заявил президент Франции.

Собор восстановят. Но ты этого, возможно, уже не увидишь…

«Береги себя».


***

Стоит женщина, прижимает к уху мобильный. Вся такая напряжённая, одной рукой держит телефон, другой заговорщицки прикрывает рот. Первое слово слышу тревожное и громкое: «Что?!» Думаю, мало ли какое ЧП у человека случилось… Но дальнейшие фразы меня насмешили:

– Таракан в ванной? – восклицает женщина. Потом даёт кому-то шикарный совет:

– Ну, выйди в коридор.

Потом уточняет: – Он живой, да?

Потом часть разговора я не слышала, но застала шикарный финал:

– Таракана легко убить. На него нужно просто встать ногой и всё. Потом возьми бумажку туалетную и убери.


До свиданья, друг мой, до свиданья…


ПОТЕРЯТЬСЯ

И НИЧЕГО НЕ ПРЕДСКАЗЫВАТЬ


Для нас так естественно – ожидать.

Конструировать, фантазировать, накручивать, тратить энергию на проживание будущего, которое, возможно, никогда не наступит. И, чем чаще ожидания оправдываются, чем чаще с губ слетает безвкусное «Я так и думал», тем меньше остаётся от интереса… жить.

Не потому ли я так полюбила сюжетные, но абстрактные стихи, в которых я могу потеряться и ничего не предсказывать, стихи, которые ещё могут меня обмануть.

Как вы думаете, чем закончится, например, этот текст?


Кто я такой? Я тот, который,

тот, кто, а также тот, кого.

Я прислан быть одной конторой,

взамен какого-то того.


Он тоже тут был тот, который,

и в прочем мне почти родня,

но он отозван был конторой,

а вместо выслали меня.


Как вы думаете, чем закончится этот текст? Вариантов тысячи! Больше того, нам вообще ничего не ясно с первого прочтения, какой уж там сюжет и предсказания. Завершается текст вот так:


Мы оба с ним местоименья:

я тот, кто есть, он тот, кто был.

Я помню чудное мгновенье,

а он уже его забыл.


Но через небольшое время,

что ходит следом, семеня,

я стану тем, кто сменен теми,

кого пришлют взамен меня.


Автор этих строк Владимир Строчков. А вот нечто подобное от Виталия Пуханова:


Не дай вам бог быть среди тех,

Кого народ не понимает,

Кого земля не принимает

И не преследует успех.


И если быть вам среди тех,

Кого народ не понимает,

То пусть земля не принимает,

Пусть не преследует успех.


А вдруг настигнет вас успех?

А вдруг народ запонимает?

А вслед земля запринимает

Не одного, а сразу всех.


И от раскручивания смыслов этих стихотворений можно получить истинное удовольствие. При наличии достаточного количества времени. А времени всегда недостаточно.

Последние несколько недель я выходила с работы в синеватую черноту вечера, – задерживалась допоздна. Но однажды я вышла, а меня встретил солнечный свет. Тускнеющий и слабый, он дождался меня с работы и показался мне. И привычное ожидание тьмы не оправдалось. «Весна», – подумала я.

Просто жизнь подслушала меня и перестала оправдывать ожидания. Она стала удивлять совершенно свежими вариантами событий, и, что удивительно, часто положительными исходами.

Недавно я шла по улице, подняла глаза и заметила, что навстречу, шатаясь и еле переставляя ноги, движется высокая худая женщина. Не люблю оказываться на пути пьяных, всегда боюсь, что привяжутся. А женщина идёт навстречу и почему-то неотрывно смотрит на мои ноги. Она выше, старше, она пьяна и почему-то не спускает с меня глаз. Она заметила меня и никак не может потерять из виду. Я напугана, я ускоряю шаг…

Но, когда я прохожу мимо, женщина громко восклицает: «Какие красивые у тебя ботинки!», а я разряжаюсь растерянным «Спасибо» и сбегаю.

Иногда ожидания упираются в тупик, ниточка не вдевается в иголку, а просто скручивается в узелок.

У знакомой появился пост с результатами Всероссийского конкурса живописи. «Мне приятно, что мои картины будут висеть рядом с мэтрами», – приписала она. А я приписала «Поздравляю!» и получила странный комментарий: «Не надо меня поздравлять. У меня были выставки и будут ещё».

Загрузка...