Я высказал Чехову свои соображения, он чуть-чуть поспорил со мной, но, насколько я знаю, рассказ на такую тему Чеховым не был написан.

Как удивительно противоречивы показания современников о Чехове, доказывает следующий факт. В воспоминаниях И.Н.Потапенки о Чехове имеются любопытные строчки:

"Творчество стыдливо, и у Чехова это было выражено ярче, чем у кого другого. Никогда он не писал в присутствии кого бы то ни было. Творческая работа Чехова чужого глаза совсем не переносила"{172}. /173/

А К.С.Баранцевич, гостивший на юге у Чехова, рассказывает{173}, что на столе в кабинете Чехова валялось несколько четвертушек бумаги, и на одной из них был начат Чеховым какой-то рассказ. За целую неделю, если судить на взгляд, в рассказе не прибавилось ни строчки, и всякий желающий мог свободно читать начатую работу Чехова. На даче околачивался какой-то почти неизвестный Чехову захолустный обыватель, и этот обыватель тоже мог читать чеховский набросок.

В этих противоречивых показаниях истина всецело на стороне К.С.Баранцевича.

Кроме первых лет юмористического скорописания, все остальные годы Чехов творил очень медленно, вдумчиво, чеканя каждую фразу. Но работая медленно и вдумчиво, Чехов никогда не делал из своей работы ни таинства, ни священнодействия, никогда его творчество не требовало уединения в кабинете, опущенных штор, закрытых дверей. У Чехова слишком много было внутренней творческой силы и той мудрости, о которой говорит тот же Потапенко, - да и не один он, - чтобы обставлять работу свою такими побрякушками.

Не думаю, чтобы я представлял исключение из общего правила, но при мне Чеховым были написаны многие рассказы в "Пет. газету" (между прочим, "Сирена"), некоторые "субботники" в "Новое время", многие страницы "Степи". Я потому запомнил "Сирену", что писал ее Чехов в Бабкине целый день, а кончив, обратился ко мне с просьбой:

- Прочитайте "Сирену"{173}, А.С.! Не пропустил ли я где-нибудь слова или запятой? Нет ли бессмыслиц? Кстати, это рекорд: рассказ написан без единой помарки.

"Сирена" была действительно написана без помарок; пока Чехов курил и устало потягивался, я прочел рассказ; все слова и все запятые были на своих местах; только в конце рассказа, там, где один из персонажей берется за шляпу, вместо шляпы стояла "шляпка". Чехов исправил описку, сказав шутливо:

- Нужно исправить! Он - не дама.

При мне и брате Иване Павловиче Чеховым был написан небольшой, но прекрасный рассказ о настоятеле монастыря, который так красиво рассказывал монахам о зле и соблазнах мира, что наутро все монахи покинули монастырь{173}. Закончив рассказ, Чехов прочел нам его, и /174/ затем младший брат Чехова, Михаил Павлович, повез рассказ на Николаевский вокзал, чтобы сдать его на курьерский поезд.

Не делал секрета Чехов ни из своих тем, ни даже из своих записных книжек.

Однажды, летним вечером, по дороге с вокзала в Бабкино и Новый Иерусалим, он рассказал мне сюжет задуманного им романа, который, увы, никогда не был написан. А в другой раз, сидя в кабинете корнеевского дома, я спросил у Чехова о тонкой тетрадке.

- Что это?

Чехов ответил:

- Записная книжка{174}. Заведите себе такую же. Если интересно, можете просмотреть.

Это был прообраз записных книжек Чехова, позже появившихся в печати; книжечка была крайне миниатюрных размеров, помнится самодельная, из писчей бумаги; в ней очень мелким почерком были записаны темы, остроумные мысли, афоризмы, приходившие Чехову в голову. Одну заметку об особенном лае рыжих собак - "все рыжие собаки лают тенором" - я вскоре встретил на последних страницах "Степи".

В 1892 году из Москвы Чехов переехал в мелиховскую усадьбу, где мне приходилось бывать только изредка, всегда в компании с кем-нибудь; естественно, что при гостях Чехов не работал, но думаю, что его десятилетние писательские привычки остались.

В прекрасной книге жизни Чехова есть одна загадочная, как будто темная страничка; это - история с "Попрыгуньей".

В восьмидесятых годах Чехов дружил в Москве с Софьей Петровной Кувшинниковой. Это была дама уже не первой молодости, лет около сорока, художница-дилетантка, работою которой руководил Левитан. Никакой художественной школы, как я слышал, она не кончила. Муж ее был полицейским врачом, кажется при Сущевской части. Раз в неделю на вечеринки Кувшинниковых собирались художники, литераторы, врачи, артисты. Часто бывали Чехов и Левитан. Я не был знаком с Кувшинниковой, но о ней мне много рассказывали жанрист Левитан, брат знаменитого пейзажиста, покойная артистка Малого театра Вера Сергеевна Васильева и кое-кто еще из друживших с Кувшинниковой лиц. По просьбе /175/ Измайлова я дал ему некоторые сведения о Кувшинниковой, и они напечатаны в его книге о Чехове{175} без ссылки на меня.

По общему отзыву, Софья Петровна была женщиной интересной и незаурядной, хотя не отличавшейся красотой. В ней было что-то, что собирало в ее кружок выдающихся людей, но, кажется, стремления к оригинальности в ней было больше, чем подлинной, неподдельной оригинальности. Очень красочно и ярко В.С.Васильева описывала мне свою первую встречу с Кувшинниковой.

Весенним солнечным утром в дачной местности, где стоял какой-то эскадрон и по знакомству можно было достать верховую лошадь, В.С.Васильева шла по лугу. И видит, что к ней летит странная амазонка, в развевающемся капоте, с развевающимися волосами, с обнаженными ногами, вся - стремление, вся - порыв; легкий капот амазонки надет прямо на голое тело. Это и была Софья Петровна Кувшинникова, позже числившая В.С.Васильеву в числе ближайших друзей.

Когда в 1892 году в двух номерах "Севера" появился известный рассказ Чехова "Попрыгунья", в Москве заговорили, что Чехов героиню "Попрыгуньи" списал с Кувшинниковой, а любовь героини к художнику Рябовскому - это любовь Кувшинниковой к Левитану. Неосторожность или ошибка Чехова в сюжете "Попрыгуньи" несомненны: взяв в героини художницу-дилетантку, в друзья дома он взял художника, да еще пейзажиста. Но еще большую ошибку он сделал, дав в мужья героине врача. Положим, муж Кувшинниковой был не выдающийся врач, будущее светило науки, как муж "попрыгуньи", а заурядный полицейский врач, все же в общем это увеличило сходство семьи "попрыгуньи" с семьей Кувшинниковой и дало лишний повод различным литературным и нелитературным Тартюфам вопить по адресу Чехова: "разбой! пожар!", а Кувшинниковой и Левитану - лишний повод к претензии на Чехова. Если бы Чехов сделал мужем "попрыгуньи" не врача, а ну хотя бы педагога или инженера, у Тартюфов не нашлось бы материала для воплей о "пасквиле", о котором вопили они весьма усердно.

Да, Чехов ошибся. Без этой ошибки история с "Попрыгуньей" была бы решительным вздором, потому что /176/ серьезный и вдумчивый Левитан совершенно не походил на ничтожного Рябовского, а пустельга-"попрыгунья" на Кувшинникову, во всяком случае не бывшую пустельгой. Чехов любил Левитана и карикатурить его не стал бы. Мне Чехов говорил о Левитане: "Это еврей, который стоит пятерых русских", и с какою-то почти нежностью рассказывал, что, уехав в Италию, Левитан так стосковался там по русской природе, что быстро вернулся назад. У Левитана была тонкая, художественная натура; кроме живописи, он страстно любил музыку, и я помню, как однажды, очутившись в Новом театре на "Гугенотах" с очень плохим составом исполнителей, он испытывал почти физическую боль при какофонии певцов (наши места были рядом) и бежал из театра задолго до окончания оперы.

Наиболее отрицательным типом в "Попрыгунье" является Рябовский, потому что у самой "попрыгуньи" все же бывают минуты раскаянья и добрых порывов души, но и Левитан, разожженный Тартюфами, кончил тем, что с год или года полтора подулся на Чехова, а затем старая дружба поставила крест на истории с "Попрыгуньей" и не прерывалась до смерти Левитана в течение шести или семи лет{176}. Рассердилась на Чехова и Кувшинникова, вероятно под влиянием тех же Тартюфов, так как сорокалетней женщине - и притом не пустельге - узнавать себя в двадцатилетней пустельге не было особых резонов. Я не знаю, состоялось ли примирение между Чеховым и Кувшинниковой, но, конечно, утверждение кого-то из "историографов" случая с "Попрыгуньей", что от дома Кувшинниковой Чехову было "категорически отказано"{176}, - решительный вздор.

Характерно одно: московская сплетня, рассказывая о раздражении Кувшинниковой и Левитана, ни одним словом не поминала, как же на "Попрыгунью" реагировал муж? Из этого умолчания можно сделать вывод, что коллега Чехова по медицинскому факультету, как более уравновешенный человек, не придавал особого значения рассказу и смотрел на него не как на "пасквиль", а просто как на художественную вещь, как на одну из лучших миниатюр за последний период творчества Чехова.

А теперь два слова о "пасквиле". Пасквилем называется письменное или печатное произведение, заключающее в себе оглашение позорящих чью-либо /177/ честь обстоятельств. Какие же позорящие чью-либо честь обстоятельства оглашает Чехов в "Попрыгунье"?

Осип Дымов - чудеснейший человек, стоящий вне всякого упрека. Попрыгунья довела своим поведением и изменой мужа почти до самоубийства. Но ведь С.П.Кувшинникова мужа до самоубийства не доводила, во дни появления "Попрыгуньи" ее муж был жив и здоров, значит к ней это "оглашение" не могло относиться. Остается оглашение романа, но роман был известен всем знакомым, роман был решительно другого свойства, чем роман "попрыгуньи", и к трагическим результатам не привел. Такие романы имела добрая половина литературной и художественной Москвы. И в массе случаев мужья после разъезда не играли трагедии, а просто и мило ходили в гости к прежней жене и ее новому другу. Мог ли Чехов иметь что-либо против таких романов? Чехов был свободолюбив и никогда не выступал в роли цензора нравов. Но, в общем, все же нельзя отрицать в "Попрыгунье" какой-то неосторожности, какой-то литературной ошибки Чехова.

Софья Петровна Кувшинникова пережила и мужа, и Левитана, и Чехова и своею красивою смертью доказала, что она - не пустельга. Об ее смерти мне рассказывал Адольф Левитан. Живя в глуши под Москвою, на даче, она заразилась, ухаживая за каким-то одиноким, оброшенным заразным больным, и умерла в несколько дней.

Художницей она была слабой. Я побывал на посмертной выставке ее картин в Московском обществе любителей художеств; картин хватило на целую выставку, но успеха выставка не имела.

Литературные Тартюфы, кроме "Попрыгуньи", называют "прямым пасквилем" чеховскую "Ариадну"{177}. В "Ариадне" Чехов будто бы вывел известную артистку Л.Б.Яворскую. Это уже решительный вздор.

Л.Б.Яворская в пору знакомства с Чеховым играла в московском театре Корша. Это была красивая, изящная женщина и не блестящая, но весьма и весьма интересная комедийная актриса. Благодаря ей и талантливой игре Яковлева (Наполеон) известная пьеса Сарду "Мадам Сан-Жен" при первой ее постановке в Москве прошла у Корша свыше ста раз в одном сезоне. Вся Москва бегала смотреть "Мадам Сан-Жен". И действительно, Катрин Юбше в исполнении Яворской и Наполеона в /178/ исполнении Яковлева стоило и стоило посмотреть. Чехов чуть-чуть был увлечен Яворской. Однажды, зайдя в театр Корша днем за редакционными билетами, я увидел Чехова выходящим откуда-то из глубины театральных недр.

- Антон Павлович, что вы тут делаете? - с удивлением спросил я. - Я думал, вы в Мелихове. Ах, да! я и забыл, что вы ухаживаете за Яворской!

- Откуда вы знаете это?

- Откуда? Да об этом вся Москва говорит!

- Tout Moskou, tout Moskou!* - рассмеялся Чехов, но в дальнейшем разговоре (мы ушли вместе) не отрицал ухаживанья. А затем увлечение прошло, Яворская уехала из Москвы в Петербург, и к мимолетному роману Чехова была поставлена точка.

______________

* Вся Москва, вся Москва! (фр.)

Кто первым пустил в публику и затем в печать вздор об "Ариадне"?

Возможно, что сама же Яворская. Как актриса, Л.Б.Яворская любила рекламу, а вздор с "Ариадной" делал вокруг ее имени некоторую шумиху. Журналисты, явно не расположенные к Чехову, делали вид, что верят сплетне, а искренне верили ей только люди малоосведомленные, плохо знавшие Чехова да и саму Яворскую. Решительно никакого "пасквиля" в "Ариадне" на Л.Б.Яворскую нет. Л.Б.Яворская была актриса, прежде всего актриса и как не актриса была не мыслима. Ариадна же - не актриса и не причастна к сцене ни с какой стороны.

Большой труд А.А.Измайлова "Чехов", составленный из его газетных статей, не обработан при выпуске и издан очень небрежно, с массой погрешностей, придающих совершенно неверное освещение фактам. Исправлю две-три, касающиеся моих сообщений.

Я как-то рассказывал Измайлову, что, зная доброту Чехова, братья-писатели не особенно церемонились с ним. Л.И.Пальмин однажды вызвал Чехова к себе, как к больному, телеграммой; когда же Чехов явился, оказалось, что Пальмина не было дома, а романист Прохоров-Риваль протащил Чехова через половину Москвы лечить горничную меблированных комнат, в которых он жил, от пустой головной боли. Последние четыре слова /179/ этой фразы у Измайлова опущены ("Чехов", стр. 215), получается явный вздор, как будто Чехов был специалистом по лечению, скажем, генералов, что ли, и лечить горничную считал ниже своего достоинства. Дело не в том, что пациентка была горничной, а в том, что у ней была пустейшая головная боль, с которой она сама могла дойти до Чехова.

На стр. 166 "Чехова" Измайлов пишет:

"Юмористический жанр требовал таких жертв себе, что А.П. иногда считал нужным даже скрывать свое новое "произведение" от домашних. В одних из воспоминаний о нем (А.Грузинского) рассказан комический случай, как А.П., сам спрятавший вкладной лист "Осколков" с каким-то скабрезным рисунком, притворно помогал сестре, заинтересовавшейся нумером, найти его".

Маленькое сообщение мое, черточка из жизни Чехова, и здесь спутано, сбито, и получается новый явный вздор: Чехов иногда считал нужным скрывать от домашних свое новое произведение и потому прятал лист со скабрезным рисунком. Да что же, Чехов рисовал в "Осколках" карикатуры, что ли? Ведь не мог же не знать Измайлов, что карикатур Чехов не рисовал!

Вот моя картинка из жизни Бабкина в июле 1887 года:

"Приносят почту. Среди газет № журнала "Осколки". В № очень забавный, но несколько легкомысленный рассказ Чехова о надворном советнике Семигусеве, на крыльцо которого прачка на короткое время положила своего младенца ("Беззаконие"). Надворный советник находит младенца, принимает его за своего собственного, подкинутого одной из его пассий со злобы, и чуть ли не идет с младенцем к жене каяться во грехах. В рассказе есть несколько фраз, к которым вполне применимы слова Беранже, говорившего, что он пишет не для институток. Нас зовут завтракать.

- Вы прочли "Осколки", А.С.? - спрашивает Чехов.

- Да.

- Я тоже. Нужно их прибрать.

Чехов запирает текст в стол и оставляет только картинки. После завтрака мы собираемся идти за грибами и на минуту возвращаемся в кабинет, кажется затем, чтобы захватить папиросы.

- Антоша, пришли "Осколки"? - спрашивает сестра Чехова, в то время только что вышедшая из подростков. /180/

- Пришли, - отвечает Чехов и подает сестре картинки.

- Антоша, а где же текст?

- Текст? Я не знаю, где текст. А.С., вы не брали текст? - спрашивает он у меня серьезно.

- Нет, не брал, - еще серьезнее отвечаю я.

- Я тебе найду текст, Маша, - утешает сестру Чехов. - Только не сейчас, после..."

И все.

Вступление о юмористическом жанре - никчемно, потому что никаких жертв он не требовал. Лейкин не любил скабрезных вещей, и Чехов да и другие сотрудники "Осколков" писали их крайне редко.

В 1909 году, в пятилетие со дня смерти Чехова, выступил со своим "Опытом характеристики" Чехова H.M.Ежов{180}. "Опыт" произвел в прессе тех лет большой шум{180}, и с очень резкими возражениями против "Опыта" выступили проф. Сакулин, Григ. Спир. Петров, Измайлов и др. известные журналисты. К сожалению, возражения затрогивали более нравственную сторону дела, а не были фактическим опровержением того вздора о Чехове, который в очень большом количестве дал в своем "Опыте" автор, что и позволило H.M.Ежову во втором его выступлении "Моя статья о Чехове"{180} утверждать, что ни один из сообщенных фактов не был опровергнут. По существу же, факты не были опровергнуты не потому, что их нельзя было опровергнуть, а потому, что никто их опровержением не занялся.

Нравственная сторона дела весьма важная, но, конечно, не все же исчерпывающая сторона. Один из журналистов, например, упрекал H.M.Ежова, примерившего светлого и хорошего человека на свой аршин и нарисовавшего его дрянцом человеком, в некоторой неблагодарности, так как H.M.Ежов именно Чехову обязан всей своей литературной карьерой. Все это так. Но что же тут делать, если чувство благодарности, предположим, H.M.Ежову незнакомо, и откуда он может взять его, если этого чувства у него нет? А самое главное плох ли, хорош ли, благодарен или не благодарен Чехову H.M.Ежов, сам Чехов не может стать от этого ни хуже, ни лучше, если бы характеристика Чехова H.M.Ежовым была верна. Поэтому, оставляя в покое /181/ нравственную сторону вопроса, я коснусь только его фактической стороны.

Недавно я внимательно перечитал "Опыт характеристики". Все, что касается семьи Ант.П., отца, воспитания детей, т.е. все, что H.M.Ежов переписал у Ал.П.Чехова (А.С-го) и о чем рассказывал ему Ник.Павл.Чехов, фактически верно и точно. Но там, где H.M.Ежов пытается делать собственные характеристики, подводить самостоятельные итоги, он обнаруживает полное незнание того, о чем он берется судить, и сделанные им выводы оказываются явным вздором. Примером неосведомленности H.M.Ежова может служить тот простой факт, что он не знает даже, скольких лет умер Чехов. В последней главе своего "Опыта" он пресерьезно сообщает, что "Чехов скончался сравнительно молодым человеком, всего 42 лет от роду".

Бесцельно и скучно отмечать шаг за шагом все, что насочинял H.M.Ежов в своем "Опыте", поэтому я отмечу только два-три вздора и поставлю к отметкам точку. Покойный Измайлов в "Чехове" называет статью Ежова мутной и полной предубеждений против Чехова и говорит, что в силу осторожности ее хочется обойти. А.А.Измайлов не разбирался в статье внимательно, но критическое чутье подсказало ему верный взгляд на статью H.M.Ежова. Несомненно, эту статью нужно обходить, и людям, пишущим о Чехове, совершенно с нею не считаться.

А теперь возвращусь к статье.

В гл. V "Опыта", рассказывая о "Лешем", Н.М.Ежов говорит:

"Центральной фигурой в нем являлся лесничий, любящий лес и рассуждающий о том, какова будет посаженная березка... через тысячу лет? Он-то и был "Леший", не знавший (вместе с автором), что "тысячелетних" берез не бывает".

Такое "невежество", конечно, было бы в высшей степени постыдным и для автора и для лесничего, но дело-то в том, что в "Лешем" ни о какой тысячелетней березке лесничий не рассуждает и вообще речей о тысячелетней березке нет. H.M.Ежов в высшей степени бесцеремонно сам сочинил эту тысячелетнюю березку и делает Чехова ответственным за собственное его, Ежова, сочинение. /182/

H.M.Ежов не знает не только текста Чехова, - не знает Буренина, не знает "Нового времени", в котором работал много лет. В гл. II, говоря о вступлении Чехова в "Новое время", H.M.Ежов пишет, что не Григорович рекомендовал Чехова Суворину, нет, это произошло несовсем так. "Может быть, Чехов никогда не попал бы в "Новое время", если бы в этой газете действительно не имелось "недреманного литературного ока" в лице В.П.Буренина. Уже давно этот критик, просматривая газеты и журналы, заметил очерки А.Чехонте и не раз говорил в редакции "Нов. времени" при Суворине и других, что в малой прессе и в лейкинском юмористическом журнале есть маленький Мопассан, какой-то Чехонте, пишущий очень остроумные рассказы. Однажды, беседуя с заехавшим в редакцию Григоровичем, г.Буренин сказал:

- Читали вы рассказы Чехонте? Прочитайте, славная вещь! И хорошо бы его куда-нибудь в серьезный журнал пристроить".

Эта неизвестно для чего сочиненная H.M.Ежовым и вложенная им в уста В.П.Буренина фраза стоит сочиненной им же тысячелетней березки. Все мало-мальски знакомые с В.П.Бурениным и "Новым временем" люди знают, что в устах В.П.Буренина она так же умна, как намерение облагодетельствовать бедную девушку, отправив ее для продажи на рынок невольниц. Буренин, ненавидевший толстые журналы и начавший травить Чехова именно после его перехода в толстые журналы, мечтает "пристроить" Чехова в толстый журнал?! Нет, это положительно стоит тысячелетней березки! Я не говорю уже о том (это частность), что В.П.Буренин, старый и опытный журналист, привык, конечно, излагать свои мысли более литературным языком: "пристраивают" бедных старух в богадельню да маменькиных сынков на теплые места, а не талантливых писателей в толстые журналы. Разве Чехов хотя бы того же H.M.Ежова "пристроил" в "Новое время"?

Далее H.M.Ежов пишет:

"Быстрая литературная карьера А.П.Чехова совершенно изменила его самого и его отношения к окружающим. Удача вскружила ему голову. Он стал суховат с прежними благоприятелями, стал глядеть свысока на знакомства. Прежние товарищи по небольшим изданиям /183/ казались ему мелюзгой"... "Чехов, войдя в известность, ужасался при появлении всякого малозначительного гостя и не любил разговоров даже с близкими знакомыми (?); только там, где для самого Чехова имелся интерес, выступали на сцену и любезности, и приглашения вновь, и дружеские поцелуи".

Как один из "прежних благоприятелей" Чехова, на основании собственных воспоминаний и писем Чехова, категорически утверждаю, что все это вздор. Литературные удачи ничуть не изменили отношения Чехова ни к В.А.Гиляровскому, ни ко многим другим "благоприятелям" из среды писателей и журналистов, ни ко мне. Как раньше, в 1887 году, он сетовал в письмах, что я не зашел проститься, уехал от его именин, и звал к себе, так и после пушкинской премии и литературных удач он писал мне: "не повидаться ли нам?" (92 г.), "я соскучился по Вас" (92 г.), "Я ждал Вас всю неделю. Отчего Вы не приехали?" (92 г., из Мелихова), "Если найдется свободная минутка, то напишите мне. Я очень скучаю" (99 г., из Ялты), "все праздники я буду сидеть дома и читать корректуру. Буду очень рад повидаться с Вами" (99 г., Москва), "Очень бы хотелось повидаться с Вами, потолковать. Напишите мне, в какой день и час Вы могли бы зайти ко мне, и тогда я останусь дома, буду поджидать" (903 г., Москва).

Оригиналы всех писем, откуда я извлек эти фразы Чехова, у меня целы; где же здесь "сухость" и "гляденье свысока"? Или, быть может, приглашения и дружелюбие Чехова объясняются тем, что для самого Чехова имелся в свидании со мной "интерес"? Но какой же? Клятвенно уверяю, что как для Чехова, так и для меня в них имелся единственный интерес - интерес старинной приязни.

Бывали случаи - об этом я слышал от самого Чехова, - когда Чехов обрывал переписку и прекращал сношения с людьми, к которым ранее относился с большой приязнью. Но происходило это не по той причине, на которую указывает H.M.Ежов, а потому, что люди эти оказывались очень грубыми, плохо воспитанными людьми (Чехов не переносил грубости), к тому же совершенно не оправдавшими тех надежд, которые возлагал на них Чехов. Потеряв интерес к ним, Чехов не видел причин поддерживать старое знакомство, и только. А его /184/ известность, его литературные удачи были тут решительно ни при чем.

H.M.Ежов с некоторою гордостью устанавливает точный цвет глаз Чехова. Да, цвет глаз он разглядел, но то, что было за глазами - души Чехова, - он не разглядел и не понял, не знает ее, с легким сердцем сочиняет небылицы и судит о Чехове вкривь и вкось.

Кстати, кроме "Опыта", напечатанного в "Историческом вестнике", H.M.Ежов неоднократно выступал с писаньями о Чехове в газетных фельетонах, неизменно обнаруживая в этих писаньях ту же неосведомленность и ту же бесцеремонность в обращении с истиной, образчики которых я привел выше. В одном из таких фельетонов H.M.Ежов рассказывает, что у Чехова "не было основательного знания того быта, который он пробовал серьезно затронуть". Как пример этого незнания H.M.Ежов приводит рассказ "Бабы", в котором Чехов будто бы совершенно неверно изобразил канун большого праздника в фабричной среде, что дает повод критику Чехова назидательно воскликнуть: "с подобным поверхностным отношением к делу ничего путного нельзя написать: не только рассказа "с идеей", а и простой корреспонденции".

Конечно, всем, внимательно читавшим Чехова, хорошо известно, что в чеховском рассказе "Бабы" ни о какой фабричной среде, ни о каком кануне большого праздника и речи нет. Но это простое обстоятельство очень мало заботит H.M.Ежова. Он твердо уверен, что хотя "с подобным поверхностным отношением к делу" даже простой корреспонденции путно нельзя написать, но писать критические статьи о Чехове и легко и возможно.

В том же фельетоне, отзываясь весьма неодобрительно о "Жене" и "Дуэли", H.M.Ежов уверяет, что "эти повести Чехова, печатавшиеся в "Русской мысли" эпохи Лаврова и Гольцева, как бы восприняли на себя бесцветность самого журнала". Хвалить или порицать "Жену" и "Дуэль" H.M.Ежов, конечно, вполне волен, это дело его личного вкуса, но интересно было бы узнать, как на этих вещах Чехова могла отразиться бесцветность "Русской мысли", когда в пору их написания и напечатания Чехов в "Русской мысли" даже и не /185/ работал, а напечатаны они были, как это всем, кроме H.M.Ежова, известно, - "Жена" в "Северном вестнике" (1892, № I), а "Дуэль" в "Новом времени" (1891, №№ 5621, 5622 и след.)?

В извиненье H.M.Ежова можно сказать, что судит о Чехове вкривь и вкось не один он, охотников до подобных суждений весьма много. Они говорят о сдержанности, о скрытности Чехова. Конечно, он не видел нужды исповедоваться первому встречному, но масса интимных вещей, рассыпанных в письмах Чехова, доказывает, что Чехов не был скрытным. Мне он рассказывал об одном своем студенческом увлечении то, что другие, наверно, предпочли бы не рассказывать. Будучи скрытным или чрез меру тщеславным, а его рисовали порой и таким, он не стал бы передавать неодобрительных отзывов о своих вещах. А только от Чехова я узнал, что после "Степи" А.В.Круглов писал в какой-то маленькой петербургской газетке: "Нужно обладать большой долей самомнения и нахальства, чтобы после Гоголя браться за описание степи". Позже А.В.Круглов переменил мнение о Чехове и после смерти Чехова писал где-то{185}, что горячо любил Чехова и что портрет "дорогого Антона Павловича" - лучшее украшение его письменного стола.

Чехов был одним из самых душевных людей, которых я знал когда-либо. Я не скажу ничего нового, отметив, что в Чехове были видны большой ум и большая духовная сила, но, кроме того, в его внешности, в манере держать себя сквозило какое-то врожденное благородство, точно он был странным и чуждым пришельцем в доме родителей, быть может и милых (мать Чехова), но совсем уже не затейливых людей. И мне казалось, что от Чехова не может укрыться ни малейшая фальшь и ему невозможно солгать; позже то же писал о Льве Толстом один из знакомых Толстого. Очень талантливым членом семьи Чеховых был рано умерший художник - Николай, но это был простой, очень несложный "рубаха-парень". Антон Чехов стоял от него на недосягаемой высоте, и появление Антона в семье Чеховых было для меня загадкою, которой я не мог разрешить за всю жизнь.

В восьмидесятых годах, когда я познакомился с Чеховым, он казался мне очень красивым, но мне хотелось услышать женское мнение о наружности Чехова, и я /186/ спросил одну женщину исключительной красоты, когда-то встречавшуюся с Чеховым, что представлял собой Чехов на женский взгляд?

Она ответила:

- Он был очень красив...

Подобно Щедрину, Чехов превыше всего ставил писательское звание, всегда интересовался писателями, большими и маленькими, и немало из этих последних вывел или по крайней мере стремился "вывести в люди". Познакомившись у Чехова с Лейкиным, я на следующий день сказал Чехову, что первое знакомство с Лейкиным оставило во мне приятное впечатление. Чехов ответил:

- У Лейкина, как и у всех нас, есть свои недостатки. Но есть и достоинства. Лейкин прежде всего - литератор. И это нужно ценить. Возьмите Горбунова: тот все дружит с генералами, а у Лейкина нет этих замашек. Для Лейкина прежде литератор, а затем - генерал.

Несмотря на наружную сдержанность, в характере Чехова было много азарта, страсти, увлечения тем делом, за которое он брался. С увлечением он ухаживал за своими цветами в Мелихове, с увлечением играл в крокет в Бабкине - помню, иногда партия затягивалась, на землю опускались густые сумерки, но Чехов не хотел бросать игры, и мы с Киселевым кончали партию, подставляя зажженные спички к невидимым шарам, - с увлечением работал за письменным столом над рассказами, без чего, несмотря на большой талант, в книгах Чехова не было бы рассыпано так много превосходных вещей. Надумав писать "субботник" для "Нового времени", он отдавал всего себя теме и, случалось, по целой неделе сосредоточенно думал только о ней.

С легкой руки артистов Художественного театра{186}, которые оригинальности ради нередко каждый тип на сцене снабжают каким-нибудь необычайным говорком, во многих воспоминаниях Чехов заговорил удивительным языком, каким он никогда не говорил в действительности: "я же... вы же видите... послушайте же" и т.д. Чехов любил обращение "батенька", любил слово "знаете", - и только. Однажды я рассказал ему, что один из наших приятелей, человек женатый, увлекся знакомой барышней, очень красивой (к слову сказать, о красоте этой барышни есть отметки в чеховской переписке), и хочет просить у жены развода. /187/

Чехов ответил задумчиво:

- Ну, батенька, не даст она развода ему!

- Почему?

- Просить развода у женщины... да знаете, это то же, что сказать беллетристу: "мне не нравится ваш рассказ"!

В разговоре Чехова, как драгоценные камни, сверкали оригинальные сравнения, но, в общем, он говорил превосходным, правильным языком, да не мог такой мастер слова мямлить и твердить что-то несуразное:

- Я же... послушайте же... - и т.д.

Кстати, Чехов угадал: наш приятель не получил от жены развода и до смерти, около двадцати лет, прожил с любимой женщиной, как говорили раньше, в "гражданском браке".

Чьи-то воспоминания рисовали Чехова чуть ли не трусом. Хотя оружие писателей, по определению самого же Чехова, - не огнестрельное оружие*, но память моя сохранила один случай, хорошо рисующий "трусость" Чехова.

______________

* На сборнике "В сумерках" Чехов написал мне "Собрату по оружию (не огнестрельному, - примечание для его начальства)". (Прим. А.С.Лазарева-Грузинского.)

Однажды, в жаркий июльский день, мы с Чеховым в большом лесу близ Бабкина собирали грибы. Чехов очень любил это занятие и, чтобы отправиться в лес, делал после завтрака перерыв даже в срочной работе. Лес близ Бабкина был березовый, как я поминал уже, большой, и грибов в нем водилось множество.

Сначала мы брели вместе, затем разошлись; вначале перекликались, затем потеряли друг друга, и Чехов перестал отзываться на мой призыв. Я жил лет семь перед этим в глухих лесах Покровского уезда, где в то время не совсем еще перевелись медведи, привык к лесу, но не мог поручиться, что быстро найду выход из бабкинского леса. Да и Чехов мог хватиться и искать меня где-нибудь совсем в другой стороне. В результате, после некоторого раздумья, я пошел в ту сторону, где скрылся Чехов, и, пройдя с полверсты, начал звать Чехова насколько мог громко: /188/

- Антон Па-вло-вич!!!

Вдруг кусты невдалеке от меня затрещали, раздвинулись, и на поляну, где я стоял, широко шагая, вышел, почти выбежал Чехов. В одной руке у него покачивался тоненький хлыстик, которым он раздвигал траву, собирая грибы, в другой беспомощно трепыхалась корзинка с грибами.

- Что с вами, А.С.? - испуганно спросил Чехов.

- Со мной? Ровно ничего.

- Я думал, на вас волк напал!

Я рассмеялся и сказал, что если бы на меня напал волк, я не стал бы звать его на помощь, но это было бесконечно трогательно - с тоненьким хлыстиком, который едва ли вспугнул бы и зайца, он бежал, чтобы помочь мне отбиться от волка.

С тех пор прошло более тридцати лет, но и сейчас, как живая, стоит передо мной в березовом бабкинском лесу, с испугом в глазах, стройная фигура этою прекрасного писателя и благородного человека... /189/

ВЯЧ.ФАУСЕК

МОЕ ЗНАКОМСТВО С А.П.ЧЕХОВЫМ

I

Это было в Ялте в 1893 году{189}, где я служил в то время. С А.П.Чеховым я познакомился совершенно неожиданно в доме моего сослуживца, помощника акцизного надзирателя З[вягина]. Как у З. завязалось знакомство с Чеховым, я точно не знаю{189}. Кажется, через сестру его, М.П.Чехову.

З. всегда имели большую квартиру в Ялте и часть ее отдавали по комнатам приезжим. Одно время у них жила М.П.Чехова, которую я также знал. З. очень гордился своим знакомством с Антоном Павловичем и часто о нем рассказывал.

Я пришел тогда к З. с деловыми бумагами, только что возвратившись из служебной поездки в горы, весь в пыли, как слез с коня. Вижу, в гостиной у 3. сидит гость, какой-то, как мне показалось, молодой человек.

- Пожалуйте, пожалуйте! - закричал мне 3. и, встав с кресла, пошел навстречу.

По улыбке и какому-то особенному выражению лица 3. я понял, что делового разговора, из-за которого я пришел, сегодня быть не может.

3. познакомил нас.

- Антон Павлович Чехов! - значительно сказал он. - Вот какой у меня сюрприз для вас!

- Антон Павлович?! Так вот он какой, "Чехов"! - невольно вырвалось у меня. /190/

На меня через pince-nez смотрели добрые, улыбающиеся глаза. Припухлость век у висков, знакомая еще по фотографическим снимкам, придавала всему лицу А.П.Чехова вид какого-то особенного, большого добродушия.

Разговор начался с обычных в таких случаях незначительных реплик: Чехов сказал, что знает моего брата, Виктора Андреевича. Я сказал, что знаю его сестру, Марию Павловну.

Потом Чехов спросил:

- Вы пишете?

В то время несколько моих беллетристических рассказов были напечатаны в "Детском чтении". Кроме того, я писал "Арабески" в "Крымском вестнике" и был постоянным корреспондентом "Русских ведомостей" с южного берега Крыма.

Кажется, именно это обстоятельство, т.е. мое маленькое писательство, помогло завязаться нашему знакомству. Что я прильнул к Чехову, как шлюпка пристает к большому судну, это, конечно, было естественно. Что Чехов гостеприимно встретил мое писательство, это тоже вышло у него как-то очень просто и сердечно. Впрочем, было и еще одно обстоятельство, способствовавшее нашему сближению: это наше территориальное и отчасти академическое землячество. Чехов окончил курс в таганрогской гимназии. Я из Таганрога ушел в ученическое плавание, а потом, разочаровавшись в море, тоже поступил в таганрогскую гимназию. Таганрог, общие знакомые, гимназия и учителя дали нам богатый материал для воспоминаний и смеха. Чехов рассказывал о своем прошлом с большим оживлением и юмором, при этом любил и умел посмеяться от души.

II

Ялтинская набережная в сезонное время - это выставка приезжих людей. Всех тут можно видеть. Постоянно можно было встретить тогда и Чехова. По большей части он гулял с М[иролюбовым], в то время певцом московской оперы, высланным врачами в Ялту по причине плохого состояния его легких. При первой же /191/ встрече Чехов познакомил нас, и потом мы часто гуляли все вместе. Иногда присоединялся к нам 3.

А.П.Чехов был очень общителен и любил "компанию". В компании не отказывался и выпить, хотя пил очень умеренно. Уже тогда он жаловался на перебои в сердце. Пойти ли в невзрачный трактир Болотникова у Дерекойского моста есть шашлыки, или куда-нибудь в погребок пить вино Чехов никогда не отказывался. Иногда к нашей компании примыкали новые и новые люди, чьи-нибудь знакомые; составлялись столы, настроение подвинчивалось. Какие-нибудь "шашлыки" кончались поездкой за город и потом продолжительным присестом за "кофеем" в "Центральной" гостинице. Чехов никогда не отставал от "теплой" компании. Едва ли это могло доставлять ему большое удовольствие. Сидит, бывало, молча, улыбается, делает вид, что попивает вино. Не наблюдал ли он в это время, не приглядывался ли к распоясавшимся людям?

Чехов жил в гостинице "Россия"{191}.

Однажды он сказал мне:

- Отчего не заходите? Заходите, поболтаем!

- В какое время? Когда вы не заняты, Антон Павлович?

- Да когда хотите! Я всегда занят. И всегда могу бросить работу. Я люблю отдохнуть, поговорить!

Я стал заходить в гостиницу "Россия".

Как живо я помню это!

Тук-тук в двери номера.

- Можно?

- Войдите! - раздается голос Антона Павловича.

И слышен звук отодвигаемого стула.

Чехов стоит, опершись задом на стол, из-за которого, видимо, только что встал. На столе чернила, перо, исписанные листы бумаги. Очевидно, я застал его за работой.

- Ну, вот и помешал вам! Вы писали!

- Нисколько! Здравствуйте! Садитесь! Я же сказал вам, что всегда пишу! - говорит, улыбаясь, Антон Павлович.

- Даже после обеда?

- Да, и после обеда. Я не отдыхаю. Как только пройдет послеобеденная тяжесть в желудке, так и пишу.

И он говорил о своем писании. /192/

- Иногда не пишется - я тогда бросаю и иду гулять, или в гости, или в кабачок. Потом, глядишь, и наладилось и пошло. А иногда, хоть убей, не удается работа. Пишу, мараю, переделываю, но, сколько ни тружусь, все выходит ерунда. Так и бросаю. То, что напечатано моего, это едва ли составит половину того, что я написал в жизни. У меня целый чемодан ненапечатанных рукописей - начатых, измаранных и неоконченных рассказов.

Я как-то спросил А.П., отчего он так пессимистически настроен последнее время и русская жизнь представлена так мрачно в его последних произведениях.

Чехов ответил:

- Боже мой! Довольно я написал в веселом роде, а много и просто шутовского. Пора мне серьезнее глядеть на жизнь.

III

В то время в Ялте была распространена моя книжечка "Ялта и ее окрестности". Однажды Чехов встретил меня словами: "Я прочитал вашу книжку", - и начал ее критиковать.

- Исторический очерк Ялты написан хорошо. Легенда о "золотой колыбели и наковальне" прелестна, - говорил Чехов. - А справочный отдел совершенно недостаточен. Он должен быть вдвое, втрое, во много раз полнее.

- Но ведь я писал книжку один и между делом! - оправдывался я. - А для справочного, календарного отдела нужен коллективный труд!

Чехов перебил меня.

- Вот уж не согласен с этим. Я страшно ревнив к своей литературной работе и никого к сотрудничеству с собою и близко не подпущу. Я дорожу каждым написанным мною словом и не намерен ни с кем делить ни труда, ни славы. Я люблю успех. Люблю видеть успех других. Люблю пользоваться им сам.

- Вы вообще мало пишете! - продолжал А.П. - Журналист должен писать решительно обо всем.

- Но что может дать журналисту Ялта, большой вокзал летом и глухой уездный городок зимою? /193/

- Ну нет! - возразил мне Чехов. - Живя постоянно в Крыму, вы находитесь в счастливых условиях. Вокруг нас любопытный татарский быт, правы; в каждом горном урочище прячется легенда!

- Надо знать язык! - заметил я.

- Положим! Но и без этого обойтись можно! - настаивал А.П. - Вот 3. знает татарский язык. Он может быть вам полезен! И отчего бы вам не попробовать писать в беллетристическом духе?

- Пробую!

- Ну и что же?

Я рассказал Чехову, что недавно вышла из печати моя книжечка - очерки плавания по Средиземному морю{193} - из моей одиссеи, предпринятой из Таганрога. Чехов спросил, заметили ли мою книжку в большой печати? Я сказал, что о книжке были отзывы в некоторых толстых журналах.

- Обругали, конечно? - спросил Антон Павлович.

- Нет, похвалили!

- Ну, это вы счастливец! - сказал Чехов.

И продолжал:

- Наша критика - это что-то ужасное! Не ждите от нее поддержки, снисхождения к начинающему литературному работнику. Она беспощадна, она просто жестока. Так и ищет, что бы обругать. Если бы вы знали, как меня ругали, жестоко, несправедливо, беспощадно!

Чехов сказал это с горечью и видимым раздражением. Всегда бродящая на лице его добродушная улыбка исчезла в эту минуту.

Впрочем, это продолжалось недолго. Улыбка скоро опять появилась на его лице, и веки глаз добродушно прищурились.

- Вот что! - сказал А.П. - У вас есть ваша книжка?

- Есть!

- Один экземпляр дайте мне: я прочту. А другой, пожалуйста, пошлите на станцию Лопасня{193} Московско-Курской дороги. Я сейчас вам дам адрес.

А.П. сел писать и, подавая мне адрес, объяснил:

- Там, видите ли, у нас больница земская. И библиотека маленькая при ней. Средства у нас маленькие. Библиотеку, собственно, я завел и поддерживаю ее. Так, пожалуйста, пошлите. /194/

Прощаясь, Антон Павлович сказал:

- Вот еще что! Сегодня приехала сюда артистка Медведева. Очень добрая старушка. Она уже давно не играет, начинают ее забывать. Напишите в "Крымском вестнике" маленькую заметку, что "в Ялту приехала заслуженная артистка императорских театров Медведева". Пожалуйста, вам это ничего не стоит, а старушке это польстит. Ей будет приятно убедиться, что ее знают и не забывают.

Наверное, старушка Медведева не догадалась, кому она обязана за оказанное ей местной газетой внимание. Она ведь не знала, что А.П.Чехов любит не только свой успех, но и "успех других".

IV

В то время у А.П.Чехова было уже большое литературное имя. С ним искали знакомства, искали случая хотя бы увидеть его. Ялтинские дамы и молодежь специально отправлялись гулять на набережную затем, чтобы видеть, как гуляет Чехов с певцом М., и еще издали, по огромному росту всегдашнего спутника Чехова, узнавали через толпу, в каком месте набережной Антон Павлович находится. Концерт М., устроенный им тогда в зале гостиницы "Россия", привлек такую массу публики, что она едва помещалась в зале. Конечно, такой успех концерта М., певца хотя и очень интересного, обладавшего огромной силы басом - "черноземная сила", как определял голос М. Антон Павлович, - но малоизвестного большой публике, в значительной мере был обязан имени Чехова. Публика знала, что Чехов будет на концерте М., и шла на концерт с уверенностью увидеть, между прочим, и знаменитого Чехова.

- Чехов! Чехов! Вон он стоит! Вон он пошел! Вон он остановился!

Такой полушепот то и дело слышался в густой толпе.

Искатели "Чехова" не давали покоя Антону Павловичу и на дому. Часто к нему как к доктору обращались за медицинским советом, или, правильнее, под предлогом получить медицинский совет.

Таким А.П. говорил, что не "практикует", и направлял к местным врачам.

Бывали у А.П. и курьезы с посетителями. /195/

Он рассказывал мне, как к нему пришла молодая дама.

- Конфузится, не может говорить от волнения, смотрит исподлобья! говорил А.П. - Я ее принимаю, прошу садиться, спрашиваю: "Чем могу служить?" Она села и, преодолев волнение, говорит: "Извините... простите меня! Я хотела... на вас посмотреть! Я никогда... не видала писателя!"

В другой раз А.П. встретил меня, видимо чем-то взволнованный.

- Послушайте! - говорит. - Что это у вас тут за барон В.?

И Чехов протянул мне визитную карточку барона, увенчанную короной.

Говорю, есть такой барон. Принадлежит к местному бомонду, очень богат, дачу роскошную имеет в Ялте. Личность, ровно ничем не замечательная.

- Можете себе представить?! Является ко мне, представляется и просит сегодня же у него обедать, что у него соберутся гости и тому подобное?! Какой-то наивный нахал!?

- Что же вы ему сказали?

- Спровадил его! Сказал ему, что не имею чести его знать и обедать к нему не пойду. Он только что ушел от меня!

На другой же день я мог сообщить Антону Павловичу, что барон В. имеет все основания быть на него в претензии. Он назвал гостей "на Чехова", и гости в назначенное время съехались к нему обедать. А обед оказался "без Чехова"...

Едва ли не Чехову обязана была своим успехом также лекция Радецкого "О физическом воспитании детей".

Вижу я как-то А.П. с незнакомым господином. Они сидели на скамеечке над морем. Чехов подозвал меня и познакомил со своим собеседником. Оказался г.Радецкий.

Разговор у них шел о том, как бы устроить в Ялте лекцию Радецкого. Но Радецкий был стеснен временем, а для того, чтобы прочесть лекцию, надо было хлопотать о разрешении, о помещении и т.д. Чехову пришло на мысль обойти эти затруднения таким образом: вместо лекции устроить "собеседование" на ту же тему у /196/ кого-нибудь в доме и пригласить избранный круг местных общественных деятелей. Чтобы посоветоваться об этом, и позвал меня Антон Павлович. Я предложил для замаскированной лекции свою квартиру.

Я жил на краю города, высоко на горе, около кладбища, и Чехов усомнился, чтобы "туда собрались". Но я поручился Радецкому за успех дела, и "лекция" была назначена у меня в доме в тот же вечер.

Оповестить нужных людей о предстоящей у меня лекции и обеспечить ей обещанный "успех" мне не стоило большого труда. Достаточно пройти по набережной взад и вперед один раз, чтобы распустить по Ялте какой угодно слух. Только кое-кому мне пришлось послать на дом записки. А чтобы приглашаемые наверно пришли и не устрашились крутого подъема "на дачу грека Солоникио", где я жил, мне стоило только упомянуть о том, что "будет Чехов". Я так и делал. Останавливал, приглашал вечером к себе "на Радецкого" и невинно, вскользь прибавлял магические слова.

- Приходите! - говорил я. - Будет интересно! Чехов будет!

Первыми пришли ко мне Чехов с Радецким. Увидев, что мы с женой превратили самую большую нашу комнату в аудиторию, для чего наставили рядами всю мягкую мебель и стулья, какие имели и смогли взять взаймы у соседей, а для лектора, как водится, приготовили стол с традиционным графином с водой и стаканом, А.П. поднял меня на смех.

- И никто не придет! - дразнил он меня.

- Придут! - утверждал я.

- Ну, кто полезет к вам на такую кручу? - спорил Чехов.

- Вот увидите! - храбро отвечал я.

Моя правда оказалась! К назначенному времени гости стали сходиться, и скоро собралось человек сорок, почти все, кого я звал. Аудитория была заполнена. Собрались врачи, учителя гимназии, учителя и учительницы школ, некоторые гласные Думы и проч. Радецкому пришлось пойти к "кафедре" и формально прочитать лекцию.

Когда поздно вечером стали расходиться, известный в Ялте доктор Штангеев, лукаво подмигнув, сказал мне, прощаясь: /197/

- Сходочку устроили?

- Ну, ну! Зачем страшные слова! - защищался я.

Последними уходили Чехов с Радецким{197}.

- Как это вам удалось залучить к себе столько народу? - спросил меня Антон Павлович.

- Ну, это уж мой секрет! - уклонился я от прямого ответа. - Слово такое знаю!

V

С балкона нашей дачи открывался великолепный вид на Ялту. Вся она лежала под нами, живописно сбегая амфитеатром по склону Дарсаны и Магаби к берегу моря. Ялтинский мол и пристань и далее широкий горизонт Черного моря довершали прелесть открывающейся панорамы. А.П.Чехову очень нравилось у нас на балконе.

- Это награда за трудность подъема на вашу дачу! - говорил он.

Я не помню, когда А.П. в первый раз пришел к нам. Оттого, вероятно, не помню, что А.П. бывал тогда у нас в доме очень часто, и память слила отдельные черты этих посещений в одно общее впечатление. Моя жена любила скульптуру и урывками занималась лепкой. Ей захотелось вылепить бюст Антона Павловича, и она просила разрешения снять с него для этой цели фотографию. Чехов охотно дал свое согласие, и в одно прекрасное утро операция эта была произведена над ним у нас на балконе. Снимал Антона Павловича наш случайный квартирант, искусный фотограф-любитель, ветеринарный врач из Харькова г.Венедиктов. Чехов отдался во власть фотографа и безропотно слушался распоряжений жены и г.Венедиктова. Последний снял Чехова несколько раз: для целей лепки нужен был "фас" и "профиль" лица. С этих негативов г.Венедиктов сделал жене два чудесных кабинетных портрета А.П. Он был спят "по-домашнему", в пиджаке, в мягкой летней рубашке со шнурком вместо галстука под отложным мягким воротником.

Жена приступила к работе. Антона Павловича заинтересовала техника лепки, и он стал заходить к нам смотреть, как работает жена и как подвигается вперед дело. Заметив, что жена пользуется его посещениями, /198/ чтобы исправлять сделанное за глаза по живой натуре, Антон Павлович сам предложил ей себя в натурщики и назначил время, когда будет приходить для сеансов. Вскоре Антон Павлович совсем освоился у нас, забавлялся с детьми, засиживался, иногда оставался обедать. Во время сеансов читал газеты или беседовал с нами. Тогда в "Русской мысли" печатались его очерки Сибири{198}, откуда он недавно возвратился. А.П. много рассказывал о своем пребывании в Сибири и технических приемах исполненной им работы об этом путешествии. Как-то затеялся разговор о художественном творчестве, и я спросил Антона Павловича, какой психологии творчества подчиняется он сам? Пишет ли людей с натуры, или персонажи его рассказов являются результатом более сложных обобщений творческой мысли?

- Я никогда не пишу прямо с натуры! - ответил Антон Павлович.

- Впрочем, это не спасает меня как писателя от некоторых неожиданностей! - прибавил он. - Случается, что мои знакомые совершенно неосновательно узнают себя в героях моих рассказов и обижаются на меня!

И он рассказал, как однажды в Москве, в хорошо знакомом ему семейном доме, где он часто бывал, его приняли так дурно, так явно враждебно, что он, в недоумении, должен был уйти. Как потом ему сказали, причиною такой перемены к нему в этом доме была обида. Семейство это в одном из последних рассказов Антона Павловича "узнало себя"{198} и стало смотреть на автора рассказа как на предателя.

- А я и в мыслях не имел писать портреты с этих коих знакомых!{198} заключил Антон Павлович.

Как-то я сказал Антону Павловичу, что в Ялту приехал Оболенский и очень хочет с ним познакомиться.

- Какой Оболенский? Леонид? - спросил Чехов.

- Да, Леонид Егорович!

- Вот с ним мне до сих пор как-то не случалось встретиться. Познакомьте, я буду очень рад. Я этому человеку так много обязан.

И Чехов рассказал, что еще в начале его литературной карьеры, когда он писал еще под псевдонимом Чехонте и был полной неизвестностью, Л.Е.Оболенский напечатал фельетон, в котором очень лестно отозвался об его работах{198}. /199/

- Это был первый критик, который меня заметил и поощрил! - сказал Антон Павлович. - А мне в то время ободряющее слово литературной критики было очень нужно, очень дорого. Я тогда еще блуждал в поисках своего настоящего призвания, сомневался в достоинстве своих писаний, в своем литературном даровании. Оболенский первый своей похвалою окрылил меня и вдохновил на продолжение занятий художественной литературой. Я давно жду случая поблагодарить его за это!

Чехов с Оболенским познакомились.

Кажется, тогда именно мы целой компанией ездили в Массандру. 3. отрекомендовал Антона Павловича виноделу С., и это тотчас возымело свое действие. С. расцвел от неожиданного удовольствия и сделал, с своей стороны, все что мог, чтобы оказать знаменитому гостю радушное гостеприимство; отворил перед нашей компанией заповедные подвалы удельного ведомства и угостил замечательными старыми ликерными винами, хранившимися еще со времен графа Воронцова.

В конце лета Антон Павлович уехал из Ялты. Бюст был окончен уже в его отсутствие и испорчен мастером при отливке из гипса. Одним из дорогих памятников того времени осталась у нас одна из фотографий Чехова, снятого на балконе г.Венедиктовым. Чехова с тех пор мы не встречали больше.

VI

Об А.П.Чехове написано много воспоминаний. Многие знали его ближе и лучше меня. Духовный образ этого замечательного, - кроткого человека давно обрисован полно и верно, и мои беглые очерки встреч и общения с ним могут пополнить литературу о Чехове только, может быть, мелкими штрихами. Мне же эти строки дороги как личное переживание, и писал я их для себя, как воспоминания о светлых днях моей жизни, озаренных и согретых Чеховым, его добрым, простым отношением ко мне и моей семье. Делюсь я этими воспоминаниями с читателями в день пятилетия со дня смерти писателя потому, что, как мне кажется, все, что касается А.П.Чехова, не может не быть интересным.

С Юрки, Полтавск. губ.

27 июня 1909 г. /200/

Л.А.АВИЛОВА

А.П.ЧЕХОВ В МОЕЙ ЖИЗНИ

I

24 января 1889 года я получила записочку от сестры: "Приходи сейчас же, непременно, у нас Чехов". Сестра была замужем за редактором-издателем очень распространенной газеты{200}. Она была много старше меня. Маленькая, белокуренькая, с большими мечтательными глазами и крошечными ручками и ножками, она всегда возбуждала во мне чувства нежности и зависти. Рядом с ней я казалась самой себе слишком высокой, румяной и полной... Ничуть не похожей на мечту, как она. Кроме того, я была москвичкой и только второй год жила в Петербурге, следовательно я была еще провинциалкой, а она была не только столичной дамой, но и много путешествовала за границей, носила парижские туалеты, жила в собственном богатом особняке. У нее бывали многие знаменитости: артисты, художники, певцы, поэты, писатели. Да и ее прошлое, ее замужество по любви с "увозом" прямо с танцевального вечера, в то время как отец, ненавидевший ее избранника, особенно зорко наблюдал за ней, все это окружало ее в моих глазах волшебным ореолом. А что представляла из себя я! Девушку с Плющихи, вышедшую замуж за только что окончившего студента, занимавшего теперь должность младшего делопроизводителя департамента народного просвещения. Что было в моем прошлом? Одни несбывшиеся мечты. Я была невестой человека, которого, мне казалось, я горячо любила. Но я в нем разочаровалась /201/ и взяла свое слово обратно. И из всего этого, очень тяжелого для меня, переживания я вынесла твердое решение: не поддаваться более дурману влюбленности, а выбрать мужа трезво, разумно, как выбирают вещь, которую придется долго носить. И я выбрала и гордилась своим выбором. Он был очень умен, очень способен и, помимо университета, приобрел много разнородных знаний благодаря своей любознательности и любви к чтению.

Несколько грубоватый в своих выражениях, он был искренен, прям, часто язвителен, никогда не стеснялся выразить свое мнение и, несмотря на свой очень молодой возраст, импонировал даже взрослым и внушал к себе уважение.

- Зубаст! - говорил про него мой зять, муж сестры Нади, и смеялся.

Но и он относился к Мише не как к мальчишке, а как равный к равному. Я еще хорошо помнила, как он отозвался о моем прежнем женихе, офицере.

- Что ж, - сказал он, - хорош! И рейтузы обтянуты, и ус... "Гусар, на саблю опираясь"...{201} Хорош!

Этот отзыв, по всей вероятности, положил начало моему охлаждению.

Миша знал, что я не люблю его, как принято любить женихов. Он сам принимал горячее участие в моем неудачном романе и даже держал пари с моим прежним женихом, что я не выйду за него замуж.

Пари было заключено на полдюжины шампанского в моем присутствии и было принято как шутка. Мы так и поняли, что Миша хочет угостить нас. Но он был предусмотрительнее и проницательнее нас. Свое пари он выиграл, но... шампанского не получил. "Зато женюсь-то я, а не он", - утешался Миша, и ему, казалось, было совсем безразлично, что его будущая жена только ценит, а не любит его. Он как будто даже забыл о моем признании. Но, как потом оказалось, совсем не забыл, и я за это признание долго и тяжело платилась.

Была мечта - сделаться писательницей. Я писала и стихами и прозой с самого детства. Я ничего в жизни так не любила, как писать. Художественное слово было для меня силой, волшебством, и я много читала, а среди моих любимых авторов далеко не последнее место занимал Чехонте. Он печатался, между прочим, и в газете, /202/ издаваемой моим зятем, и каждый его рассказ возбуждал мой восторг. Как я плакала над Ионой{202}, который делился своим горем с своей клячей, потому что никто больше не хотел слушать его. А у него умер сын. Только один сын у него был и - умер. И никому это не было интересно. Почему же теперь, когда Чехов это написал, всем стало интересно, и все читали, и многие плакали? О, могущественное, волшебное художественное слово!

"Приходи сейчас же, непременно, у нас Чехов". Я сама кормила своего сынишку Левушку, которому было уже девять месяцев, но весь вечер я могла быть свободна, так как после купанья он долго спокойно спал, да и няня у меня была надежная, очень преданная и любящая. Она и меня вынянчила в свое время.

Миша был занят, да его и не интересовало знакомство с Чеховым, и я ушла одна.

Он ходил по кабинету и, кажется, что-то рассказывал, но, увидев меня в дверях, остановился.

- А, девица Флора, - громко сказал Сергей Николаевич, мой зять. Позвольте, Антон Павлович, представить вам девицу Флору. Моя воспитанница.

Чехов быстро сделал ко мне несколько шагов и с ласковой улыбкой удержал мою руку в своей. Мы глядели друг на друга, и мне казалось, что он был чем-то удивлен. Вероятно, именем Флоры. Меня Сергей Николаевич так называл за яркий цвет лица, за обилие волос, которые я еще заплетала иногда в две длинные, толстые косы.

- Знает наизусть ваши рассказы, - продолжал Сергей Николаевич, - и, наверное, писала вам письма, но скрывает, не признается.

Я заметила, что глаза у Чехова с внешней стороны точно с прищипочкой, а крахмальный воротник хомутом и галстук некрасивый.

Когда я села, он опять стал ходить и продолжать свой рассказ. Я поняла, что он приехал ставить свою пьесу "Иванов", но что он очень недоволен артистами{202}, не узнает своих героев и предчувствует, что пьеса провалится. Он признавался, что настолько волнуется и огорчается, что у него показывается горлом кровь. Да и Петербург ему не нравится. Поскорее бы все кончить /203/ и уехать, а впредь он дает себе слово не писать больше для театра. А ведь артисты прекрасные и играют прекрасно, но что-то чуждое для него, что-то "свое" играют.

Вошла сестра Надя и позвала всех к ужину. Сергей Николаевич поднялся, и вслед за ним встали и все гости. Перешли в столовую. Там были накрыты два стола: один, длинный, для ужина, а другой был уставлен бутылками и закусками. Я встала в сторонке у стены. Антон Павлович с тарелочкой в руке подошел ко мне и взял одну из моих кос.

- Я таких еще никогда не видел, - сказал он. А я подумала, что он обращается со мною так фамильярно только потому, что я какая-то девица Флора, воспитанница. Вот если бы он знал Мишу и знал бы, что у меня почти годовалый сын, тогда...

За столом мы сели рядом.

- Она тоже пописывает, - снисходительно сообщил Чехову Сергей Николаевич. - И есть что-то... Искорка... И мысль... Хоть с куриный нос, а мысль в каждом рассказе.

Чехов повернулся ко мне и улыбнулся.

- Не надо мысли! - сказал он. - Умоляю вас, не надо. Зачем?

Надо писать то, что видишь, то, что чувствуешь, правдиво, искренно. Меня часто спрашивают, что я хотел сказать тем или другим рассказом. На эти вопросы я не отвечаю никогда. Я ничего не хочу сказать. Мое дело писать, а не учить! И я могу писать про все, что вам угодно, - прибавил он с улыбкой. - Скажите мне написать про эту бутылку, и будет рассказ под таким заглавием: "Бутылка". Не надо мыслей. Живые, правдивые образы создают мысль, а мысль не создаст образа.

И, выслушав какое-то льстивое возражение от одного из гостей, он слегка нахмурился и откинулся на спинку стула.

- Да, - сказал он, - писатель это не птица, которая щебечет. Но кто же вам говорит, что я хочу, чтобы он щебетал? Если я живу, думаю, борюсь, страдаю, то все это отражается на том, что я пишу. Зачем мне слова: идея, идеал? Если я талантливый писатель, я все-таки не учитель, не проповедник, не пропагандист. Я правдиво, то есть художественно, опишу вам жизнь, и вы /204/ увидите в ней то, чего раньше не видали, не замечали: ее отклонение от нормы, ее противоречия...

Он неожиданно повернулся ко мне.

- Вы будете на первом представлении "Иванова"? - спросил он.

- Вряд ли. Трудно будет достать билет.

- Я вам пришлю, - быстро сказал он. - Вы здесь живете? У Сергея Николаевича?

Я засмеялась.

- Наконец я могу сказать вам, что я не девица Флора и не воспитанница Сергея Николаевича. Это он так зовет меня в шутку. Я сестра Надежды Алексеевны и, вообразите, замужем и мать семейства. И так как я кормлю, я должна спешить домой.

Сергей Николаевич услыхал, что я сказала, и закричал мне:

- Девица Флора, придут за гобой, если нужно. Мы живем в двух шагах, объяснил он Антону Павловичу. - Сиди. Спит твой пискун. Антон Павлович, не пускайте ее.

Антон Павлович нагнулся и заглянул мне в глаза. Он сказал:

- У вас сын? Да? Как это хорошо.

Как трудно иногда объяснить и даже уловить случившееся. Да, в сущности, ничего и не случилось. Мы просто взглянули близко в глаза друг другу. Но как это было много! У меня в душе точно взорвалась и ярко, радостно, с ликованием, с восторгом взвилась ракета. Я ничуть не сомневалась, что с Антоном Павловичем случилось то же, и мы глядели друг на друга удивленные и обрадованные.

- Я опять сюда приду, - сказал Антон Павлович. - Мы встретимся? Дайте мне все, что вы написали или напечатали. Я все прочту очень внимательно. Согласны?

Когда я вернулась домой, Левушку уже пеленала няня, и он кряхтел и морщился, собираясь покричать.

- У меня сын? Как это хорошо, - сказала я ему смеясь и радуясь.

Миша вошел в детскую следом за мной.

- Взгляни на себя в зеркало, - сердито сказал он. - Раскраснелась, растрепалась. И что за манера носить /205/ косы! Хотела поразить своего Чехова. Левушка плачет, а она, мать, с беллетристами кокетничает.

Слово "беллетрист" было у Миши синонимом пустобреха. Я это знала.

- Чехов - беллетрист? - сухо спросила я.

Миша стал ходить по комнате.

- А что? Поправился? Расскажи.

Я показала ему глазами на Леву: он глотал, закатывая глазки, нельзя было мешать ему. Миша ушел и стал ходить и свистеть в другой комнате. Я давно привыкла к его свисту, но теперь не могла не возмутиться. Вечный "Стрелочек"! "Я хочу вам рассказать, рассказать, рассказать..." Неужели ему самому не противно?

И я чувствовала, как я потухала. Чувствовала, как безотчетная радость, так празднично осветившая весь мир, смиренно складывала крылья, свертывала свой ослепительный павлиний хвост, жалобно вытягивала шею. Кончено! Все по-прежнему. И жить будем по-прежнему. Почему жизнь должна быть легка и прекрасна? Кто это обещал?..

Но у меня сын. Да, сын! Вот этот комочек. У него кругленькие щечки и на одной капля молока. Он вытащил из-под пеленки ручонку и положил ее ко мне на грудь. Лапка моя ненаглядная! Спи, моя радость!

II

Что такое семейное счастье? Это редкое, очень прихотливое растение, за которым нужен постоянный, очень заботливый уход.

С рождения Левы я стала очень ухаживать за своим "семейным счастьем".

Прошло уже три года с моего первого свидания с Чеховым. Я часто вспоминала о нем и всегда с легкой мечтательной грустью. А у меня уже было трое детей: Лева, Лодя и грудная Ниночка. Миша был примерным отцом. Чтобы увеличить средства к жизни, он взял еще вечернюю работу, а все свободное время возился и нянчился с детьми. Но он был несколько неловок и когда брал ребенка на руки, ронял с него одеяло и пеленки, а играя со старшими, ломал их игрушки. Мальчики с укоризной говорили ему: "Эх, папа!" - но всегда ждали его прихода с радостью и нетерпением. Даже /206/ Ниночка тянулась к нему ручонками и ласково ворковала на его руках.

Несомненно, наше семейное счастье окрепло. Миша как-то сказал мне:

- Ну что, мать? Пришпилили тебе хвост? Не хочешь теперь разводиться?

Я поморщилась.

- Что? выражение тебе не нравится? Так ведь я не беллетрист. А ведь помнишь, как ты в первый же год предлагала мне разойтись?

Еще бы этого не помнить! Этот первый год моего замужества остался у меня в памяти как кошмар. Во-первых, полной неожиданностью был невероятно скверный характер мужа и его несносная требовательность. Первый раз мы поссорились, только что вернувшись из церкви, где нас повенчали. Он требовал, чтобы я надела калоши, чтобы идти гулять. Я не хотела надевать калош. Мы стояли друг против друга, как два молодых петуха перед дракой. Позже мы ссорились из-за таких же пустяков по нескольку раз в день. Я отстаивала свою самостоятельность, он - свой авторитет.

А откуда взялся этот авторитет? Он был всего на год старше меня, и я помнила его еще гимназистом второго класса. И разве он смел противоречить мне хотя в чем-нибудь, пока я не стала его женой?

Я хотела заниматься литературой. Гольцев как-то предложил мне принести ему все, что я написала, и затем стал заставлять меня работать. Он объяснял мне недостатки моих рассказов и требовал, чтобы я их переделывала. Иногда он говорил мне: "Это совсем хорошо, можно было бы даже напечатать, но вам еще рано. Поработайте".

Когда я ему сказала, что выхожу замуж, он огорченно воскликнул:

- Ну, теперь кончено! Теперь из вас ничего не выйдет!

А я тогда дала себе слово, что ничего не "кончено", что я буду работать и что замужество ничему не помешает. Но я ошиблась! Сразу жизнь сложилась так, что у меня совсем не было времени писать. Миша до обеда был в департаменте. Казалось бы, я могла быть свободной и делать то, что я хочу, тем более, что у меня была прислуга. Но это только так казалось. Весь день уходил /207/ на мелочи: я должна была идти за покупками и брать припасы именно там, где назначал Миша: кофе на Морской, сметану на Садовой, табак на Невском, квас на Моховой и т.д.

И должна была делать соус к жаркому сама, а не поручать это дело кухарке; я должна была набить папиросы. И еще главной заботой моей жизни были - двери. Двери должны были быть плотно закрыты весь день, чтобы из кухни не проникал чад, и настежь открыты вечером, чтобы воздух сравнялся. И горе мне, если, возвращаясь со службы, Миша улавливал малейший запах из кухни. Вечером, когда Миша садился писать свою диссертацию, я тогда устраивалась в спальне и принималась за свою рукопись, но сейчас же раздавался окрик:

- Зачем дверь в спальню закрыта? Открой! Да ты что там делаешь? Иди ко мне!

- Мне хочется писать.

- Тебе только хочется, а мне надо. И я тут запутался в предложении. Помоги-ка мне выбраться, беллетристка.

Потом он начинал ходить по комнате и свистеть "Стрелочка".

Когда я ему предложила разойтись, он сказал:

- Из-за чего? Подумай. Ведь все наши недоразумения и ссоры из-за твоего упрямства. Ты привыкла жить безалаберно, руководствуясь только капризом. Ты считаешь это свободой, а я - беспорядком. У меня скучнейшая служба, потому что ты пожелала жить в городе, а не в деревне, где я мог бы заниматься хозяйством. Я с этим помирился. Почему ты не можешь помириться с тем, что тебе приходится держать дом в порядке? Неужели ты можешь требовать, чтобы я только восхищался твоей красотой и говорил тебе любезности? И ты хочешь разводиться? Из-за чего? Стыдно!

Но я предложила ему разойтись не из-за того, что он не говорил мне любезностей, а из-за его слишком тяжелого и, как оказалось, наследственного нрава. Я думала заставить его встряхнуться, оглянуться на себя. Я предложила ему разойтись после того, как он, уже далеко не в первый раз, с бешенством кричал, что я не имела права женить его на себе, искалечить всю его жизнь из-за каких-то соображений и расчетов, из эгоизма, без /208/ любви, зная, как велика и сильна его любовь. Разве он не встретил бы девушку, которая по-настоящему полюбила бы его! Полюбила бы, а не выбрала бы, как я.

Как это ни странно, но с такой точки зрения я никогда не смотрела на наш брак. И я стала чувствовать за собой какой-то неоплатный долг. Как было исправить эту чудовищную вину, если была вина? Ведь я ничего не скрыла от него, и он знал с самого начала, что я не люблю его. Поэтому, после одного очень бурного скандала, я и предложила ему разойтись. Но разве он мог на это согласиться?

Я отлично знала, что он любит меня больше, а не меньше прежнего, что он жить без меня не может. А кроме того, мы уже знали, что у нас будет Левушка, и с одинаковым умилением и нетерпением ждали его.

И его рождение внесло "семейное счастье". Мы стали менее упорно бороться друг с другом, стали уступчивее. Явилось еще двое детей, и уж не могло быть речи о том, чтобы мы разъехались или развелись. Мне "пришпилили хвост", а Мише пришлось очень много работать, чтобы содержать семью.

В эти три года мы очень сжились, сдружились, и мне стало гораздо легче сносить припадки гнева Миши, тем более что он всегда в них горько раскаивался и старался загладить свою вину. Он даже почти не мешал мне писать в свободное время, а я начала печататься, и теперь жизнь казалась мне полной и часто, когда дети не болели, счастливой.

Было только скучно.

III

В январе 1892 года Сергей Николаевич праздновал 25-летний юбилей своей газеты{208}. Торжество должно было начаться молебном, а затем приглашенные должны были перейти в гостиную, где был накрыт длиннейший стол для обеда. В столовой гости не поместились бы, и поэтому там все было приготовлено для церковной службы.

Из гостиной в столовую проходили вдоль балюстрады лестницы из передней, а против лестницы было вделано в стену громадное зеркало. Я встала у дверей гостиной и могла, не отражаясь сама в зеркале, видеть в нем /209/ всех, кто поднимался, раньше, чем они показывались на площадке. Шли мужчины и женщины, много знакомых, много незнакомых, и я с тоской думала о том, какой скучный предстоял день. Посадят меня за стол с каким-нибудь важным гостем, которого я должна буду занимать, а обедать будут долго, долго, часами, и все надо будет ухитряться находить темы для разговора, казаться оживленной и любезной.

И вдруг я увидела в зеркале две поднимающиеся фигуры. Случается, что один взгляд снимает моментальную фотографию и сохраняет ее в памяти на всю жизнь. Я как сейчас вижу непривлекательную голову Суворина, а рядом молодое, милое лицо Чехова. Он поднял правую руку и откинул назад прядь волос. Глаза его были чуть прищурены, и губы слегка шевелились. Вероятно, он говорил, но я не могла этого слышать. Они поспели к самому началу молебна. Все столпились в столовой, послышалось пение, тогда я тоже вмешалась в толпу. И, пока служили и пели, я вспоминала мою первую встречу с Антоном Павловичем, то необъяснимое и нереальное, что вдруг сблизило нас, и старалась угадать, узнает ли он меня? Вспомнит ли? Возникнет ли опять между нами та близость, которая три года назад вдруг так ярко осветила мою душу?

Мы столкнулись в толпе случайно и сейчас же радостно протянули друг другу руки.

- Я не ожидала вас видеть, - сказала я.

- А я ожидал, - ответил он. - И знаете что? Мы опять сядем рядом, как тогда. Согласны?

Мы вместе прошли в гостиную.

- Давайте выберем место?

- Бесполезно, - ответила я. - Вас посадят по чину, к сонму светил; одним словом, поближе к юбиляру.

- А как было бы хорошо здесь - в уголке, у окна. Вы не находите?

- Хорошо, но не позволят. Привлекут.

- А я упрусь! - смеясь сказал Чехов. - Не поддамся.

Мы сели, смеясь и подбадривая друг друга к борьбе.

- А где же Антон Павлович? - раздался громкий вопрос Сергея Николаевича. - Антон Павлович! Позвольте вас просить...

Надя тоже искала глазами и звала. /210/

Чехов приподнялся и молча провел рукой по волосам.

- Ах, вот они где. Но и вашей даме здесь место рядом с вами. Прошу!

- Да пусть, как хотят, - неожиданно сказала Надя. - Если им там больше нравится...

Сергей Николаевич засмеялся, и нас оставили в покое.

- Видите, как хорошо, - сказал Антон Павлович. - Победили.

- Вы многих тут знаете? - спросила я.

- А не кажется вам, - не отвечая, заговорил Антон Павлович, - не кажется вам, что когда мы встретились с вами три года назад, мы не познакомились, а нашли друг друга после долгой разлуки?

- Да... - нерешительно ответила я.

- Конечно, да. Я знаю. Такое чувство может быть только взаимное. Но я испытал его в первый раз и не мог забыть. Чувство давней близости. И мне странно, что я все-таки мало знаю о вас, а вы - обо мне.

- Почему странно? Разлука была долгая. Ведь это было не в настоящей, а в какой-то давно забытой жизни?

- А что мы были тогда друг другу? - спросил Чехов.

- Только не муж и жена, - быстро ответила я.

Мы оба рассмеялись.

- Но мы любили друг друга. Как вы думаете? Мы были молоды... И мы погибли... при кораблекрушении? - фантазировал Чехов.

- Ах, мне даже что-то вспоминается, - смеясь сказала я.

- Вот видите. Мы долго боролись с волнами. Вы держались рукой за мою шею.

- Это я от растерянности. Я плавать не умела. Значит, я вас и потопила.

- Я тоже плавать не мастер. По всей вероятности, я пошел ко дну и увлек вас с собой.

- Я не в претензии. Встретились же мы теперь как друзья.

- И вы продолжаете вполне мне доверять?

- Как доверять? - удивилась я. - Но ведь вы меня потопили, а не спасли. /211/

- А зачем вы тянули меня за шею?

Антона Павловича не забывали присутствующие. Его часто окликали и обращались к нему с вопросами, с приветствиями, с комплиментами.

- Я сейчас говорю соседу: "Какая конфетка ваш рассказ..."

Эта "конфетка" нас ужасно рассмешила, и мы долго не могли смотреть друг на друга без смеха.

- А как я вас ждала, - вдруг вспомнила я. - Как я вас ждала! Еще когда жила в Москве, на Плющихе. Когда еще не была замужем.

- Почему ждали? - удивился Антон Павлович.

- А потому, что мне ужасно хотелось познакомиться с вами, а товарищ моего брата, Попов, сказал мне, что часто видит вас, что вы славный малый и не откажетесь по его просьбе прийти к нам. Но вы не пришли.

- Скажите этому вашему Попову, которого я совершенно не знаю, что он мой злейший враг, - серьезно сказал Чехов.

И мы стали говорить о Москве, о Гольцеве, о "Русской мысли".

- Не люблю Петербурга, - повторил Чехов. - Холодный, промозглый весь насквозь. И вы недобрая: отчего вы не прислали мне ничего? А я вас просил. Помните? Просил прислать ваши рассказы.

Стали подходить чокаться шампанским. Чокались, кланялись, улыбались. Антон Павлович вставал, откидывал волосы, слушал, опустив глаза, похвалы и пожелания. И потом садился со вздохом облегчения.

- Вот она - слава, - заметила я.

- Да, черт бы ее побрал. А ведь большинство ни одной строчки не прочли из того, что я написал. А если и читали, то ругали меня. А мне сейчас не слов хочется, а музыки. Почему нет музыки? Румын бы сюда. Необходима музыка. Вам сколько лет? - спросил он неожиданно.

- Двадцать восемь.

- А мне тридцать два. Когда мы познакомились, нам было на три года меньше: двадцать пять и двадцать девять. Как мы были молоды.

- Мне тогда еще не было двадцати пяти, да и теперь нет двадцати восьми. В мае будет.

- А мне было тридцать два. Жалко. /212/

- Мне муж часто напоминает, что я уже не молода, и всегда набавляет мне года. Вот и я немного набавляю.

- Не молоды? В двадцать семь лет?

Стали вставать из-за стола. Обед тянулся часа три, а для меня прошел быстро. Я увидела Мишу, который пробирался ко мне, и сразу заметила, что он очень не в духе.

- Я еду домой. А ты?

Я сказала, что еще останусь.

- Понятно, - сказал он, но мне показалось нужным познакомить его с Чеховым.

- Это мой муж, Михаил Федорович, - начала я.

Оба протянули друг другу руки. Я не удивилась сухому, почти враждебному выражению лица Миши, но меня удивил Чехов: сперва он будто пытался улыбнуться, но улыбка не вышла, и он гордым движением откинул голову. Они не сказали оба ни слова, и Миша сейчас же отошел.

Я осталась, но ненадолго: гости стали поспешно расходиться. Хозяева устали.

А дома меня ждала гроза. Мише очень не понравилась наша оживленная беседа за столом, очень не понравилось, что мы не сели там, где нам было назначено.

- Вы обращали на себя всеобщее внимание, - кричал Миша, - а ты вела себя неприлично. Мне стыдно было за тебя! Стыдно!

- А мне и сейчас за тебя стыдно. Что это за сцена ревности? Этого еще недоставало.

- Не ревности, а... а... негодования. Моя жена, мать моих детей, должна вести себя прилично.

Мы то ссорились, то дулись весь вечер.

Но я тогда не ожидала, что еще ждет меня.

Какой-то услужливый приятель рассказал Мише, что в вечер юбилея Антон Павлович кутил со своей компанией в ресторане, был пьян и говорил, что решил во что бы то ни стало увезти меня, добиться развода, жениться. Его будто бы очень одобряли, обещали ему всякую помощь и чуть ли не качали от восторга. Миша был вне себя от возмущения. Он наговорил мне столько обидного и грубого, что в другой раз я бы этого не стерпела. Но в настоящем случае казалось мне, что он прав. О, какое это было крушение! Почти невероятно, что из-за Чехова я попала в грязную историю. Но как же /213/ не верить? В сущности, я так мало знала Антона Павловича. Я считала его близким, симпатичным, благородным. Вся душа моя тянулась к нему, а он, пьяный, выставил меня на позор и на посмешище.

- Ты кинулась ему на шею, психопатка! - кричал Миша, - завязала любовную интрижку под предлогом любви к литературе. Ты носишь мое имя, а это имя еще никогда по кабакам не трепали. Он хочет увезти тебя, а знаешь ли ты, сколько у него любовниц? Пьяница! бабник!

Я была ошеломлена, убита. Но когда я немного успокоилась и была в состоянии думать, я сказала себе: а все-таки этого не может быть. Это чья-то злобная выдумка, чтобы очернить в моих глазах Чехова и восстановить против него Мишу. Кому это могло быть нужно? Я решила, что Миша мог слышать эту сплетню только от двух лиц. Одно было вне всяких подозрений, другое... И сейчас же мне вспомнилось, что это другое лицо сидело за юбилейным столом наискось от нас и, по-видимому, очень скучало. Он был писатель и печатал толстые романы{213}, но никаких почестей ему не оказывали и даже на верхний конец стола не посадили. К Чехову он обращался с чрезвычайным подобострастием и выражал ему свои восторги, но не было никакого сомнения, что он завидует ему до ненависти, в чем я впоследствии убедилась.

После обеда он сказал мне мимоходом:

- Я никогда не видал вас такой оживленной.

"Он! - решила я. - Конечно, несомненно - он. Выдумал, насплетничал..." Я справилась и узнала, что действительно он участвовал на ужине после юбилея. Я сказала о своих предположениях Мише.

- Наврал? Возможно. Да, это он мне рассказал, - признался Миша. - Но ведь это известная скотина!

Я почувствовала большое облегчение.

Прощаясь, я дала слово Антону Павловичу написать ему и прислать свои рассказы, и теперь я решила, что это можно сделать, но все-таки в письме упрекнула его за лишнюю болтовню за приятельским ужином. Он сейчас же ответил мне:

"Ваше письмо огорчило меня и поставило в тупик. Что сей сон значит? Мое достоинство не позволяет мне оправдываться, к тому же обвинение Ваше слишком /214/ неясно, чтобы в нем можно было разглядеть пункты для самозащиты. Но, сколько могу понять, дело идет о чьей-нибудь сплетне. Так, что ли?

Убедительно прошу Вас (если Вы доверяете мне не меньше, чем сплетникам), не верьте всему тому дурному, что говорят о людях у Вас в Петербурге. Или же если нельзя не верить, то уж верьте всему и в розницу и оптом: и моей женитьбе на миллионах, и моим романам с женами моих лучших друзей и т.д. Успокойтесь, бога ради. Впрочем, бог с Вами. Защищаться от сплетни - это все равно, что просить у жида взаймы: бесполезно. Думайте про меня, как хотите.

...Живу в деревне. Холодно. Бросаю снег в пруд и с удовольствием помышляю о своем решении никогда не бывать в Петербурге"{214}.

С этих пор началась наша переписка с Антоном Павловичем. Но меня ужасно огорчало его решение никогда больше не приезжать в Петербург. Значит, мы больше никогда с ним не увидимся? Не будет больше этих ярких праздников среди моей "счастливой семейной жизни"?

И каждый раз при этой мысли больно сжималось сердце.

IV

В те случайные промежутки, когда у нас в доме было вполне благополучно: дети здоровы, Миша спокоен и в духе, я часто думала о том, что я пользуюсь в настоящее время самым большим счастьем, которое суждено мне судьбою. Большего и иного не должно быть никогда. Правда, радовали еще успехи по литературе, были письма Чехова. Но писать мне удавалось не много и не часто, потому что дети неизбежно хворали, то врозь, то все вместе, и тогда я могла думать только о них, отдавать все свое время и днем и ночью только им. Да и Мишин несчастный характер прорывался против его воли так неожиданно, что остеречься и уберечься было невозможно. И это делало меня всегда очень несчастной.

Письма Антона Павловича я получала тайком, через почтовое отделение, до востребования, и делала это потому, что боялась, как бы письмо не пришло в мое отсутствие и не попало бы в недобрый час. Но Миша знал /215/ о нашей переписке, и я иногда давала ему некоторые письма на прочтение.

- Ты видишь, как они мне полезны. Я пользуюсь его советами...

- Ерунда, - говорил Миша. - А я воображаю, какую ахинею ты ему пишешь. Вот что я желал бы почитать. Дай как-нибудь. Дашь?

Нет, я не дала.

И вдруг зашла ко мне сестра Надя и сказала с хитрой улыбкой:

- Постарайся прийти к нам сегодня вечером без Миши. Смотри, только без Миши.

- Почему? - удивилась я.

- А вот увидишь. Знаешь, что я выдумала? Ни за что не угадаешь! "Скучную историю".

- Не понимаю.

- Ну, "Скучную историю". Ведь ты читала же.

- Конечно. Но что же ты могла выдумать?

- Помнишь, там: бутылка шампанского, сыр...

- Да ты сегодня ждешь... Чехова?

Я чувствовала, как вся кровь бросилась мне в лицо. Надя засмеялась.

- Потому я и прошу: приходи без Миши. Даже Сережи не будет, он вернется только к двенадцати, и ужинать мы будем все вместе. Придет еще кое-кто...

- У Миши сегодня вечер не свободен, спешная работа, - сказала я.

- Отлично! Будет очень уютно.

Я сказала Мише, что иду "на Чехова". Он нахмурился, но промолчал. Ему нельзя было не пустить меня: это возбудило бы слишком много толков, а он этого боялся.

Антона Павловича не было, когда я пришла к Наде. Она сидела у себя в комнате в капоте и писала. И опять у нее был хитрый вид.

- Ты еще не одета?

- Успею. Знаешь, Лида, тебе следовало бы делать прическу ниже. Хочешь, я тебя перечешу? К тебе так больше пойдет.

- Ни за что не хочу! Ах, Надя! - сказала я смеясь, но с укоризной.

- Ничего дурного я не делаю и тебе никогда не посоветую! - вдруг возмутилась Надя. - Жить так, как /216/ ты живешь, - нельзя. Помнишь, когда ты стала невестой, я тебе говорила: ты плохо выбрала, Миша тебе не пара. Довольно с него того, что он получил. А он запер тебя в клетку, делает из тебя кухарку. Из таких, как ты, кухарок не делают. Меня это возмущает Вырвись из-под этого ига! Живи, как должна жить! У тебя столько возможностей, и все он подавил...

- Надя! - испуганно вскрикнула я.

- Да, не выдержала, высказалась и очень рада. Ты дурно не поступишь, я в тебе уверена, но не уступай того, что принадлежит тебе по праву, не уничтожайся. Это возмутительно!

Надя редко так горячилась, и я была поражена.

- Поздно! - сказала я.

И в это время Петр доложил, что приехал Антон Павлович Чехов{216}.

- Ах, а мне еще надо одеться. - Иди, Лида, займи его.

Я пошла. Он стоял в кабинете.

- А как же ваше решение не бывать больше в Петербурге?

- Я, видно, человек недисциплинированный, безвольный... У вас расстроенный вид. Вы здоровы? Все благополучно?

- И здорова, и благополучно, и все хорошо.

Мы сели к круглому столу, на котором стоял поднос с куском сыра и фруктами. Бутылки еще не было.

- Да, я опять в Петербурге... И, вообразите, опять хочется писать пьесу...

Надя вышла не скоро. Мы успели поговорить о театре, о журналах, о редакторах, к которым он меня усиленно посылал.

Петя принес замороженную бутылку.

- Вы узнаете? - спросила Надя, указывая на поднос.

Он сразу не понял.

- "Скучная история", - напомнила Надя.

Он улыбнулся и откинул прядь волос.

- Да, да...

Скоро в кабинет стали входить гости.

- А Сергей Николаевич только к двенадцати, - говорила Надя.

Разговор стал общим. /217/

Вдруг я спросила Антона Павловича:

- А вы еще не видали Чехова?

- Кого? - удивился он.

- Чехова. Вы когда приехали?

- Я приехал вчера, - ответил он, - но я сам Чехов.

Я сконфузилась.

- Лейкина, Лейкина! - закричала я. - Я знаю, что вы Чехов.

Все засмеялись, а Антон Павлович смеялся и смотрел, как я краснею до слез.

- Нет, я еще не видал Лейкина, - сказал он. - Ведь вы про Лейкина? Наверно, про Лейкина? Не про кого другого?

Я тоже начала смеяться и вдруг испугалась, что не смогу остановиться и заплачу, и потихоньку вышла из комнаты.

Что это со мной? Как глупо! Это нервы из-за Надиных разговоров.

Когда я вернулась, Чехов встал и пошел мне навстречу. Мы поговорили стоя и как-то незаметно перешли в гостиную.

- Расскажите мне про ваших детей, - попросил Антон Павлович.

О, это я делала охотно!

- Да, дети... - задумчиво сказал Чехов. - Хороший народ. Хорошо иметь своих... иметь семью...

- Надо жениться.

- Надо жениться. Но я еще не свободен. Я не женат, но и у меня есть семья: мать, сестра, младший брат. У меня обязанности.

- А вы счастливы? - спросил он вдруг.

Меня этот вопрос застал врасплох и испугал. Я остановилась, облокотившись спиной о рояль, а он остановился передо мной.

- Счастливы? - настаивал он.

- Но что такое счастье? - растерянно заговорила я. - У меня хороший муж, хорошие дети. Любимая семья. Но разве любить - это значит быть счастливой? Я в постоянной тревоге, в бесконечных заботах. У меня нет покоя. Все силы своей души я отдала случайности. Разве от меня зависит, чтобы все были живы, здоровы? А в этом для меня теперь все, все! Я сама по себе постепенно перестаю существовать. Меня захватило и /218/ держит. Часто с болью, с горьким сожалением думается, что моя-то песенка уже спета... Не быть мне ни писательницей, ни... Да ничем не быть. Покоряться обстоятельствам, мириться, уничтожаться. Да, уничтожаться, чтобы своими порывами к жизни более широкой, более яркой не повредить семье. Я люблю ее. И скоро, очень скоро я покорюсь, уничтожусь. Это счастье?

- Это ненормальность устройства нашей семьи, - горячо заговорил Чехов. - Это зависимость и подчиненность женщины. Это то, против чего необходимо восстать, бороться. Это пережиток... Я отлично понимаю все, что вы сказали, хотя вы и не договариваете. Знаете: опишите вашу жизнь. Напишите искренне и правдиво. Это нужно. Это необходимо. Вы можете это сделать так, что поможете не только себе, но и многим другим. Вы обязаны это сделать, как обязаны не только не уничтожаться, а уважать свою личность, дорожить своим достоинством. Вы молоды, вы талантливы... О нет. Семья не должна быть самоубийством для вас... Вы дадите ей много больше, чем если будете только покоряться и мириться. Что вы, бог с вами.

Он повернулся и стал ходить по комнате.

- Я сегодня нервна. Я, конечно, многое преувеличила...

- Если бы я женился, - задумчиво заговорил Чехов, - я бы предложил жене... Вообразите, я бы предложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности... и возмутительной бесцеремонности.

В гостиную вошел Петя.

- Лидия Алексеевна! За вами прислали из дома.

- Что случилось? - вздрогнув, вскрикнула я.

- Левушка, кажется, прихворнул. Анюта прибежала.

- Антон Павлович, голубчик... Я не вернусь туда прощаться. Вы объясните Наде. До свидания!

Я вся дрожала.

Он взял мою руку.

- Не надо так волноваться! Может быть, все пустяки. С детьми бывает... Успокойтесь, умоляю вас.

Он шел со мной вниз по лестнице.

- Завтра дайте мне знать, что с мальчиком. Я зайду к Надежде Алексеевне. Дома выпейте рюмку вина. /219/

Анюта спокойно стояла в передней.

- Что с Левой?

- Да барин меня за вами послал, чтобы вы домой.

- Что у Левы болит?

Анюта, девушка лет семнадцати, служила помощницей старухи-няни.

- Знаю только, он проснулся и стал просить пить. А не жаловался. Барин пришел...

Миша сам открыл мне дверь.

- Ничего, ничего, - смущенно заговорил он. - Он уже опять спит, и, кажется, жару нет. Без тебя я встревожился. Без тебя я не знаю, что делать. Пил почему-то. Разве он ночью пьет? Про тебя спросил: где мама? Мама скоро придет? Видишь, мать, без тебя мы сироты.

Он пошел со мною в детскую. Лева спокойно спал. Никакого жара у него не было.

Миша крепко обнял меня, не отпуская.

- Ты моя благодетельная фея. При тебе я спокоен и знаю, что все в порядке.

Мне вспомнилось, как он за обедом разбросал по полу все оладьи, потому что, по его мнению, они не были достаточно мягкими и пухлыми: "Ими только в собак швырять".

- А ты представляешь себе, как ты меня испугал?..

- Ну, прости. Сердишься? Уж такая ты у меня строгая. Держишь меня в ежовых. А я все-таки без тебя жить не могу. Ну, прости. Ну, поговорим... Весь вечер без тебя...

А я уже знала теперь. В первый раз, без всякого сомнения, определенно, ясно, я знала, что люблю Антона Павловича. Люблю!

V

Была масленица. Одна из тех редких петербургских маслениц - без оттепели, без дождя и тумана, а мягкая, белая, ласковая.

Миша уехал на Кавказ, и у нас в доме было тихо, спокойно и мирно.

В пятницу у Лейкиных должны были собраться гости{219}, и меня тоже пригласили. Жили они на Петербургской, в собственном доме. /220/

Я сперва поехала в театр, кажется на итальянскую оперу, где у нас был абонемент. К Лейкиным попала довольно поздно. Меня встретила в передней Прасковья Никифоровна, нарядная, сияющая и, как всегда, чрезвычайно радушная.

- А я боялась, что вы уже не приедете, - громко заговорила она, - а было бы жаль, очень жаль. Вас ждут, - шепнула она, но так громко, что только переменился звук голоса, а не сила его.

- Я задержала? Кого? Что?

- Ждут, ждут...

- Блины? Неужели у вас блины?

- А как же? А как же? - и она расхохоталась и потащила меня за руку в кабинет Николая Александровича. Там было много народу. Лейкин встал и заковылял мне навстречу.

- Очень вы поздно. А-а! в театре были... А муж ваш на Кавказе? Кажется, вы со всеми знакомы? Потапенко, Альбов, Грузинский, Баранцевич...

- Рыбьи стоны!{220} - закричала Прасковья Никифоровна и захохотала.

Оставался еще один гость, которого не назвали. Он встал с дивана и остался в стороне. Я обернулась к нему.

- Блин! - крикнула Прасковья Никифоровна. - Вот это блин и есть.

Мы молча пожали друг другу руки.

- Ты, Прасковья Никифоровна... Почему блин? Почему Антон Павлович блин? - недоумевал Николай Александрович.

Все опять заняли свои места.

- Вот я говорю, - возобновляя прерванный разговор, заговорил Николай Александрович, обращаясь ко мне, - я ему говорю, - кивнул он на Чехова, что жалко, что он со мной не посоветовался, когда писал свой последний рассказ. Что ж. Я не говорю. Он написал хорошо, но я бы написал иначе. И было бы еще лучше. Помните у меня - видны из подвального этажа только идущие ноги: прошмыгали старые калоши... просеменили дамские туфельки, пробежали рваные детские башмаки. Ново. Интересно. Надо уметь сделать рассказ. Я бы сделал иначе.

Антон Павлович улыбнулся. /221/

- Ваш подвальный этаж вам чрезвычайно удался, - заметил кто-то из гостей.

И сейчас же образовался целый хор хвалителей. Вспоминали другие рассказы, смеялись, удивлялись юмору. А мне вспомнились слова Нади: "Ты знаешь? Он совсем не думает, что пишет смешное. Он думает, что пишет очень серьезно. Ведь он списывает с натуры, со своих и жениных родственников. Даже с себя. Выходит очень смешно, а ему кажется, что это серьезно. Он сам не замечает смешного, почему он пишет, а не торгует в лавке? Странный талант!"

Скоро позвали ужинать. Было всего очень много: и закусок, и еды, и водки, и вин, но больше всего было шума. Только один хозяин сидел серьезный и как бы подавленный своими заслугами и как литератор, и как думский деятель, и как гостеприимный домовладелец. Он только нахваливал подаваемые блюда и все сравнивал с Москвой.

- А такого сига, Антон Павлович, вам в вашей Москве подадут? Нежность, сочность. Не сиг, а сливочное масло. Вы там хвалитесь поросятами. А не угодно ли? Не хуже, я думаю. У Сергея Николаевича я на днях за обедом телятину ел. Я бы его угостил вот этой! Надо самому выбрать, толк надо знать. У меня действительно телятина! А он миллионер.

Антон Павлович был очень весел. Он не хохотал (он никогда не хохотал), не возвышал голоса, но смешил меня неожиданными замечаниями. Вдруг он позавидовал толстым эполетам какого-то военного (а может быть, и не военного) и стал уверять, что если бы ему такие эполеты, он был бы счастливейшим человеком на свете.

- Как бы меня женщины любили! Влюблялись бы без числа! Я знаю!

Когда стали вставать из-за стола, он сказал:

- Я хочу проводить вас. Согласны?

Мы вышли на крыльцо целой гурьбой. Извозчики стояли рядком вдоль тротуара, и некоторые уже отъезжали с седоками, и, опасаясь, что всех разберут, я сказала Чехову, чтобы он поторопился. Тогда он быстро подошел к одним саням, уселся в них и закричал мне:

- Готово, идите. /222/

Я подошла, но Антон Павлович сел со стороны тротуара, а мне надо было обходить вокруг саней. Я была в ротонде, руки у меня были несвободны, тем более что я под ротондой поддерживала шлейф платья, сумочку и бинокль. Ноги вязли в снегу, а сесть без помощи было очень трудно.

- Вот так кавалер! - крикнул Потапенко отъезжая.

Кое-как, боком, я вскарабкалась. Кто-то подоткнул в сани подол моей ротонды и застегнул полость. Мы поехали.

- Что это он кричал про кавалера? - спросил Чехов. - Это про меня? Но какой же я кавалер? Я - доктор. А чем же я проштрафился как кавалер?

- Да кто же так делает? Даму надо посадить, устроить поудобнее, а потом уже самому сесть как придется.

- Не люблю я назидательного тона, - отозвался Антон Павлович. - Вы похожи на старуху, когда ворчите. А вот будь на мне эполеты...

- Как? Опять про эполеты? Неужели вам не надоело?

- Ну вот. Опять сердитесь и ворчите. И все это оттого, что я не нес ваш шлейф.

- Послушайте, доктор... Я и так чуть леплюсь, а вы еще толкаете меня локтем, и я непременно вылечу.

- У вас скверный характер. Но если бы на мне были густые эполеты...

В это время он стал надевать перчатки, длинные, кожаные.

- Покажите. Дайте мне. На чем они? На байке?

- Нет, на меху. Вот.

- Где вы достали такую прелесть?

- На фабрике, около Серпухова. Завидно?

Я их надела под ротондой и сказала:

- Ничуть. Они мои.

Извозчик уже съезжал с моста.

- А куда ехать, барин?

- В Эртелев переулок!{222} - крикнула я.

- Что? Зачем? На Николаевскую.

- Нет, в Эртелев. Я вас провожу, а потом усядусь поудобнее и поеду домой.

- А я за вами, сзади саней побегу, как собака, по глубокому снегу, без перчаток. Извозчик, на Николаевскую! /223/

- Извозчик! В Эртелев!

Извозчик потянул вожжи, и его кляча стала.

- Уж и не пойму... Куда же теперь?

Поехали на Николаевскую. Я отдала перчатки, а Антон Павлович опять стал нахваливать их, подражая Лейкину:

- Разве у Сергея Николаевича есть такие перчатки? А миллионер. Не-ет. Надо самому съездить в Серпухов (или в Подольск? забыла) на фабрику, надо знать толк... Ну, а вы будете писать роман? Пишите. Но женщина должна писать так, точно она вышивает по канве. Пишите много, подробно. Пишите и сокращайте. Пишите и сокращайте.

- Пока ничего не останется.

- У вас скверный характер. С вами говорить трудно. Нет, умоляю, пишите. Не нужно вымысла, фантазии. Жизнь, какая она есть. Будете писать?

- Буду, но с вымыслом. Вот что мне хочется. Слушайте. Любовь неизвестного человека. Понимаете? Вы его не знаете, а он вас любит, и вы это чувствуете постоянно. Вас окружает чья-то забота, вас согревает чья-то нежность. Вы получаете письма умные, интересные, полные страсти, на каждом шагу вы ощущаете внимание... Ну, понятно? И вы привыкаете к этому, вы уже ищете, боитесь потерять. Вам уже дорог тот, кого вы не знаете, и вы хотите знать. И вот что вы узнаете? Кого вы найдете? Разве не интересно?

- Нет. Не интересно, матушка! - быстро сказал Чехов, и эта поспешность и решительность, а еще слово "матушка", которое тогда еще не вошло у нас в обычай, так насмешили меня, что я долго хохотала.

- Почему я - матушка?

Мы подъезжали к Николаевской.

- Вы еще долго пробудете здесь? - спросила я.

- Хочется еще с неделю. Надо бы нам видеться почаще, каждый день. Согласны?

- Приезжайте завтра вечером ко мне, - неожиданно для самой себя предложила я.

Антон Павлович удивился:

- К вам?

Мы почему-то оба замолчали на время.

- У вас будет много гостей? - спросил Чехов.

- Наоборот, никого. Миша на Кавказе, а без него /224/ некому у меня и бывать. Надя вечером не приходит. Будем вдвоем и будем говорить, говорить...

- Я вас уговорю писать роман. Это необходимо.

- Значит, будете?

- Если только меня не увлекут в другое место. Я здесь (у Суворина) от себя не завишу.

- Все равно, буду вас ждать. Часов в девять.

Мы подъехали, и я вышла и позвонила у подъезда.

Извозчик с Чеховым отъехал и стал поворачивать, описывая большой круг по пустынной широкой улице. Мы продолжали переговариваться.

- Непременно приеду, - говорил Чехов своим прекрасным низким басом, который как-то особенно звучал в просторе и тишине, в мягком зимнем воздухе. - Хочу убедить вас писать роман. И как вы были влюблены в офицера.

- Кто это сказал?

- Вы сами. Давно. Не помните? Будете спорить?

Дверь отпирал швейцар в пальто внакидку.

- Ну, до завтра.

- Да. А вы не будете сердиться? Будете подобрее? Женщина должна быть кротка и ласкова.

Я, раздеваясь в спальне, думала:

"Пригласила. Будет. Что же это я сделала? Ведь я его люблю, и он... Нет! Он-то меня не любит. Нет! Ему со мной только легко и весело. Но ведь теперь я уже сделала проступок. Миша с ума сойдет, а я... мне уж нечем защищаться и бороться. Правоты у меня нет. Но какое счастье завтра! Какое счастье!"

Не было у меня предчувствия, что меня ждет.

VI

И вот настал этот вечер.

С девяти часов я начала ждать.

У меня был приготовлен маленький холодный ужин, водка, вино, пиво, фрукты. В столовой стол был накрыт для чая. Я представила себе так: сперва я затащу Чехова в детскую. Пусть позавидует. Дети еще не будут спать, а будут ложиться, а тогда они особенно прелестны. Самое веселое у них время. Потом мы пойдем пить чай. Потом перейдем в кабинет, где гораздо /225/ уютнее, чем в гостиной. Сколько необходимо сказать друг другу.

Ужинать позднее. Шампанского я не посмела купить. Чувствовалось, что это было бы чуть не оскорблением Мише.

Да и на то, что я купила, истратила денег больше, чем могла. (Помню, я решила: не заплачу по счету в свечную, подождут.)

В начале десятого раздался звонок. Прижавши руку к сердцу, я немного переждала, пока Маша шла отворять, пока отворила и что-то ответила на вопрос гостя. Тогда я тоже вышла в переднюю и прямо застыла от ужаса. Гостей было двое: мужчина и женщина, и они раздевались. Меня особенно поразило то, что они раздевались. Значит, это не было недоразумение: они собирались остаться, сидеть весь вечер. А всего несноснее было то, что это были Ш., Мишины знакомые, к которым он всегда тащил меня насильно, до того они были мне несимпатичны. Против него я еще ничего не могла сказать, но она... Я ее положительно не выносила. И он, и она были математики, преподавали где-то, у них в квартире стояли рядом два письменных стола, и это меня почему-то возмущало. Оба были очень заняты и навещали нас, слава богу, чрезвычайно редко. Надо же им было попасть именно в этот вечер!

- Да, это мы, мы! - закричала В.У. - А Михаил Федорович на Кавказе? Ха! ха! ха!

У нее была манера хохотать во все горло по всякому поводу и даже без всякого повода. Если она говорила - она хохотала. Как она могла преподавать? Я помню, что она рассказывала мне про смерть ее единственного ребенка и при этом заливалась хохотом.

И теперь этот хохот разнесся по всей квартире. Конечно, пришлось пригласить их в гостиную. Тускло горела большая лампа, и весь воздух был пропитан тоской. А В.У. бушевала; она рассказывала, как одна девушка заболела меланхолией вследствие смерти или измены ее жениха и как В.У. посоветовала ей решать задачи. Она стала решать и выздоровела, утешилась и теперь усиленно занимается математикой и счастлива.

- Почему вы не решаете задачек? - удивлялась она мне, - это дисциплинирует ум, исключает всякую /226/ мечтательность, укрепляет волю. Заставляйте детей решать задачки. Вы увидите, как это им будет полезно, ха, ха, ха.

В десять часов Маша доложила, что чай подан.

Я вздрогнула и кинулась в столовую. Так оно и было! Весь мой ужин стоял на столе. И вино и фрукты.

- Да как же? - оправдывалась Маша на мой упрек, - при барине всегда... Еще нарочно пошлет купить угощение...

- Да здесь целый пир! - вдруг закричала В.У. за моей спиной. - Вы ждали гостей? Петя, мы с тобой так рано обедали... Как приятно. Ха, ха, ха. Но почему?

Они с аппетитом принялись за еду. Я угощала, подкладывала.

- Очень вкусный соус. Это ваша кухарка? Как? Вы сами? А Михаил Федорович говорил, что вы не любите хозяйничать. Больше в сфере фантазии, поэзии.

И тут она так расхохоталась, что даже подавилась.

На наших больших столовых часах было половина одиннадцатого. Ясно, что Антон Павлович не придет, и я уже была этому рада. Все равно все пропало.

Вдруг в передней раздался звонок, и я услышала голос Антона Павловича. Он о чем-то спросил Машу.

- Что с вами? - крикнула В.У. - Петя! Скорей воды... Лидии Алексеевне дурно.

Но я сделала над собой невероятное усилие и оправилась.

- Нет, я ничего, - слабо сказала я. - Почему вам показалось?

- Но вы побледнели, как мел... Теперь вы вспыхнули...

Вошел Антон Павлович, и я представила друг другу своих гостей.

Какой это был взрыв хохота!!

- Как? Антон Павлович Чехов? И Лидия Алексеевна не предупредила нас, что ждет такого гостя? Как мы счастливо попали! Вот когда вы ответите мне, Антон Павлович, на вопросы, которые я ставила себе каждый раз, как читала ваши произведения. Я хочу, чтобы вы ответили.

Она напала на Чехова, как рысь на беззащитную лань. Она впилась в него, терзала, рвала на части, кричала, хохотала. Она обвиняла его, что он тратит свой большой талант на побасенки, что он ходит кругом и /227/ около, а не решает задачи, не дает идеала. Все у него расплывчато, нет точности, нет математичности. Математичности нет, нет! Ха, ха, ха!

Антон Павлович несколько раз растерянно оглядывался на меня. Вдруг он спросил меня:

- Вы курите? - В.У. на миг замолчала, удивленно моргая. Я тоже удивилась.

- Нет...

- Мне показалось, что у вас папироса.

- У меня ничего нет, - и я показала ему руки.

- Вам не надо курить.

Я предложила ему закусить. Он отказался.

В.У. опять закричала, подскакивая на своем стуле и сотрясая воздух. И от этого крика было душно, трудно было дышать. Я боялась, что мне опять будет дурно, потому что чувствовала сильную слабость и легкое головокружение.

Антон Павлович защищался слабо, нехотя, говорил односложно. Он сидел над своим стаканом чая, опустив глаза.

Но вдруг Ш. встал и сказал жене:

- Вера, нам пора домой.

- Домой? - вскрикнула она. - Но, Петя, когда я дождусь еще случая высказать то, что Чехов должен выслушать? Должен же он понять свой долг как писатель...

Она опять забарабанила, но меня утешало то, что ее муж стоял, а не садился вновь. Он настаивал, что пора ехать, и я, конечно, не возражала. Но я боялась, что он не сладит с расходившейся женой и предоставит ей возможность исполнить свой долг и наставить Чехова на путь истинный. Но, к счастью, он сладил. Она в последний раз ринулась на Чехова, стала жать и трясти его руки и кричать ему в уши, что он большой, большой талант и что она верит в него и ждет от него многого. Наконец крик перешел в переднюю, потом на лестницу, и взрыв хохота потряс все этажи. Дверь хлопнула, и мы с Антоном Павловичем в изнеможении перешли в кабинет.

- Вы устали, - сказал Антон Павлович. - Я уйду, вас утомили гости.

Что со мной делалось? Я едва могла говорить.

- Прошу вас, останьтесь.

- Кстати... не можете ли вы дать мне то, что обещали. Газеты с вашими рассказами и рукопись. /228/

Я все собрала заранее и передала ему пакет.

- Почему вы не хотите, чтобы я обратился с рукописью к Гольцеву, в "Русскую мысль"?

- Потому что ее примут не за ее достоинство, а по вашей протекции.

- Но ведь я-то отдам ее по достоинству. Вы не верите мне?

- Не то что не верю, Антон Павлович, а я вашей оценки часто совсем не понимаю. "Рассказ хорош, даже очень хорош, но то, что есть Дуня (героиня моего рассказа), должно быть мужчиной. Сделайте ее офицером, что ли. А героя (у меня герой был студент, и он любил Дуню), героя - чиновником департамента окладных сборов"{228}. Видите, я даже выучила наизусть вашу рецензию. Но какой же роман между офицером и чиновником департамента окладных сборов? А если романа вовсе не нужно, то что же хорошо и даже очень хорошо в моем рассказе?

- Ну, и оставили бы все, как было. Правда, хорошо. Ведь я писал вам, что по языку вы мастер и что я платил бы вам, будь я редактором, не меньше двухсот за лист. А вы идете не туда, куда я вас посылаю, а бог знает куда. Зачем вы попали в "Сын отечества"? С.Н.Кривенко - милейший человек, но не в этом суть. Вы знаете, как прозвали его газету? Очень метко. Труп честного покойника. И вы не оживите этот труп. К чему вы пошли туда?

- Это что, - вяло сказала я. - Вы не знаете, куда я еще ходила! К Буренину.

Чехов так и подскочил. Даже фалды его сюртука взлетели.

- Какой идиот послал вас к этому негодяю? - не повышая голоса, но грозно спросил он и так нахмурился, что я удивилась.

- Да, ходила, - подтвердила я. - Он сказал мне, что если я сама буду приносить ему свои рассказы... Понимаете? Ему и сама... - то он будет их печатать.

Сказала и раскаялась. Совсем лишнее! глупо! Ведь это мне просто понравилось, что Антон Павлович сердится, и я постаралась еще усилить впечатление. Это называется кокетством.

- Ну, конечно, я ушла со своей рукописью{228} и никогда больше носа туда не покажу, - прибавила я. /229/

- Умоляю вас, верьте мне немножко. Следуйте моим советам и не подвергайтесь опасности попасть в неловкое положение. Хороших людей гораздо больше, чем дурных. Хотелось бы уберечь вас от дурных.

Он успокоился, а я пошла в столовую за вином. Да и закусить бы надо. Но... какие жалкие остатки оставили Ш.! Я собрала, что могла, и отнесла на Мишин письменный стол. Свою пачку с рукописями я отложила на круглый столик у окна.

- Я не хочу этого, - сказал Чехов, и мне показалось, что он сказал это брезгливо. Взял бутылку с вином, отставил ее и налил себе пива. Мне было и стыдно и больно. Приняла гостя, нечего сказать.

- Вам надо лечь спать, - сказал Чехов, - вас утомили гости. Вы сегодня не такая, как раньше. Вид у вас равнодушный и ленивый, и вы рады будете, когда я уйду. Да, раньше... помните ли вы наши первые встречи? Да и знаете ли вы?.. Знаете, что я был серьезно увлечен вами? Это было серьезно. Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить. Вы были красивы и трогательны, и в вашей молодости было столько свежести и яркой прелести. Я вас любил и думал только о вас. И когда я увидел вас после долгой разлуки, мне казалось, что вы еще похорошели и что вы другая, новая, что опять вас надо узнавать и любить еще больше, по-новому. И что еще тяжелее расстаться...

Он сидел на диване, откинувшись головой на спинку; я - против него на кресле. Наши колени почти соприкасались. Говорил он тихо, точно гудел своим чудесным басом, а лицо у него было строгое, глаза смотрели холодно и требовательно.

- Знали вы это?

У меня было такое чувство, точно он сердится, упрекает меня за то, что я обманула его; изменилась, подурнела, стала вялая, равнодушная и теперь не интересна, не гостеприимна и, сверх того, устала и хочу спать.

"Кошмар", - промелькнуло у меня в голове.

- Я вас любил, - продолжал Чехов уже совсем гневно и наклонился ко мне, сердито глядя мне в лицо. - Но я знал, что вы не такая, как многие женщины, которых и я бросал и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. /230/ И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить. Знали ли вы это?

Он взял мою руку и сейчас же оставил ее, как мне казалось, с отвращением.

- О, какая холодная рука!

И сейчас же он встал и посмотрел на часы.

- Половина второго. Я успею еще поужинать и поговорить с Сувориным, а вы ложитесь скорей спать. Скорей.

Он что-то искал глазами на столе, на диване.

- Я, кажется, обещал еще завтра повидаться с вами, но я не успею. Я завтра уезжаю в Москву. Значит, не увидимся.

Он опять внимательно оглянулся, пошел к столику у окна и взял пакет с рукописями. Я же сидела как мертвая, не шевелясь.

В ушах у меня шумело, в голове вихрем неслись мысли, но ни одной я не могла остановить, схватить, понять. Сказать я тоже ничего не могла. Что делалось в моей голове? Как это было мучительно! Мысли это неслись или облака несло ветром? Каждую минуту я могла упасть в обморок. Мысли... Облака... - "А Антон Павлович уходит".

Я с трудом встала и пошла его провожать.

- Так не увидимся, - повторил он. Я молчала и только вяло пожала его руку.

Мы жили на четвертом этаже. Вся лестница была ярко освещена. Я стояла на площадке и смотрела, как он бежит вниз. На первом повороте я его окликнула:

- Антон Павлович!

Он остановился и поднял голову. Подождал и опять побежал.

Я ничего не сказала.

VII

Когда Антон Павлович ушел, я закуталась в платок и стала ходить по комнатам. Ходила и тихо стонала. Было не то что больно, а невыносимо тревожно, тесно в груди. Перед глазами все стояло лицо Антона Павловича, строгое, с холодными, требовательными глазами. Представлялись и жалкие остатки ужина на блюдах... Невольно я отмахивалась рукой: фу! Кошмар! /231/

Очень устала ходить и немного пришла в себя. В голове облака начали проясняться, исчезать.

"Я вас любил..." - вдруг ясно прозвучало в ушах.

Я пришла в темный кабинет и села на прежнее место.

"Знали вы это?"

Закрыв глаза, я сидела, откинувшись на спинку кресла.

"Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить..."

Я закрыла лицо руками и дрожала.

"...еще тяжелее расстаться... Еще тяжелее..."

И тогда я заплакала.

"А теперь? - думала я, - кончено? Расстались? Завтра уедет в Москву. Я - не такая, как была: неинтересная, вялая, сонная, негостеприимная. Подурнела, постарела... Любил... И за это теперь ненавидит. И глаза ненавидящие... Кончено, все кончено! и свидания, и дружба, и переписка. Расстались, а ему не тяжело".

И вдруг я вспомнила: а мои рукописи-то он взял! Долго искал, нашел и взял. Значит, вернет, может быть напишет что-нибудь? Еще, значит, не все кончено... Не совсем все, можно еще ждать чего-то? Читать будет мое. Конечно, из великодушия, по доброте своей, но со скукой, с досадой, может быть с отвращением. Ах, лучше бы не читал!

Я плакала навзрыд, вытирая мокрое лицо мокрым платком.

- Нет, я не знала! - повторяла я про себя, отвечая на его вопрос: знали ли вы? - Нет, я не знала! Я была бы счастлива, если бы знала, а я не была счастлива, никогда, никогда!

"Вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить".

Он это сказал. И еще: "Вы были для меня святыней..."

Я встала и зажгла свечу.

- Не забыть бы ни одного слова! записать. Я сейчас плохо понимаю, но я еще слышу его голос. Припомнить все! Потом пойму. - Я записывала и, если только представляла слова не в том порядке, сейчас слышала это. Вызывала голос и восстанавливала точно. Он говорил много, я записала мало, только то, что звучало в ушах его голосом. /232/

Почему-то меня эта запись немного успокоила. Я начала рассуждать.

Да когда же это я успела постареть, подурнеть и т.д.? Ведь только вчера (неужели вчера?) мы болтали и хохотали, и оба чувствовали ту близость, которая возникла между нами с самой первой встречи.

Загрузка...