Клара Дюпон-Моно Адаптация

Сказываю вам, что если они умолкнут, то камни возопиют.

Евангелие от Луки, 19:40

Что значит «нормальный»? Моя мать нормальная, мой брат нормальный. Я совсем не хочу быть как они!

Бенуа Петерс, Франсуа Скойтен. Тайные города

1 СТАРШИЙ БРАТ

Как-то раз в одной семье родился «неполноценный» ребенок. Несмотря на некоторую уничижительность и уродство этого слова, оно тем не менее вполне реально описывает вялое тело, подвижный, но пустой взгляд. Сказать «поврежденный» было бы неуместно, «недоделанный» тоже, поскольку эти категории вызывают в памяти вышедший из употребления и годный лишь на свалку предмет. «Неполноценный» подразумевает именно то, что ребенок существовал вне функциональных рамок (рука используется для хватания, ноги — для передвижения) и все же как-то участвовал в жизни других людей, не полностью, но участвовал, он был как тень в углу картины, лишняя и в то же время находящаяся там по воле художника.


Сначала семья проблемы не заметила. Ребенок был очень даже красивым. Мать принимала гостей из деревни и окрестностей. Дверцы автомобилей хлопали, из машин выходили люди, разминали ноги. Путь в деревню пролегал по узеньким извилистым дорогам. Всех мутило. Некоторые друзья приезжали с соседней горы, но здесь слово «соседний» ничего не значило. Чтобы попасть из одного места в другое, нужно было сначала подняться в гору, а затем спуститься с нее. Гора накладывала на жизнь свой отпечаток. Порой казалось, что тебя окружают огромные неподвижные волны с зелеными гребнями. Когда поднимался ветер и раскачивал деревья, чудилось, будто это ревет океан. Тогда двор становился защищенным от бурь островом.

Деревянные ворота были мощными, посаженными на черные гвозди. По словам знатоков, то была дверь средневековая, вероятно сделанная предками владельцев, поселившимися в Севеннах много веков назад. Здесь было два дома, а еще навес, печь для хлеба, дровяной сарай и мельница, все это построили по берегам реки, и люди за рулем облегченно вздыхали, когда узкая дорога переходила в небольшой мост и показывалась терраса первого дома, которая выходила на реку. За домом стояло второе строение со средневековой дверью, тут и родился ребенок, и мать распахнула обе створки двери, чтобы встретить друзей и родных. Она предложила немногочисленным гостям настоянную на каштанах наливку, и те с удовольствием выпили по бокальчику, устроившись под деревьями во дворе. Беседовали тихо, чтобы не потревожить спокойно лежащего в переносном кресле ребенка. Он пах апельсином. Казался внимательным и спокойным. Щечки у него были круглыми и бледными, волосы — темными, а глаза — большими и карими. Истинный сын своей земли. Горы выглядели как матроны, присматривающие за креслом, они стояли в реке, а их тела овевал ветер. Земля приняла ребенка, как и всех остальных до него. Здесь младенцы рождались кареглазыми, а старики были худыми и поджарыми. Всё как всегда.


Три месяца спустя заметили, что ребенок даже не лепечет. Большую часть времени он молчал, за исключением тех случаев, когда плакал. Иногда чуть улыбался, иногда хмурился, вздыхал, когда допивал бутылочку, иногда вздрагивал, когда хлопали дверью. И все. Плачет, улыбается, хмурится, вздыхает, вздрагивает. Больше ничего. Он не ерзал. Оставался спокойным. «Инертным», — думали родители, но вслух не говорили. Он не проявлял интереса к лицам, подвесным игрушкам, погремушкам. И главное, его темные глаза ни на чем не останавливались. Казалось, что его взгляд как бы плывет. Зрачки прыгают, следуя за полетом какого-то невидимого насекомого, а затем взгляд снова устремляется в туманную даль. Ребенок не видел ни моста, ни двух больших домов, ни двора, отделенного от дороги очень старой стеной из красного кирпича, возведенной здесь в незапамятные времена, тысячу раз разрушенной бурями или боями, тысячу раз восстановленной. Он не смотрел на гору с ее складками, усаженную огромным количеством деревьев, расколотую рекой надвое. Ребенок как будто ласкал взглядом пейзаж и людей. Но ни на чем не задерживался.


Однажды, когда он отдыхал в своем переносном кресле, мать опустилась перед ним на колени. В руках у нее был апельсин. Она осторожно показала фрукт ребенку. Но большие темные глаза ничего не уловили. Они смотрели на что-то другое. Никто не мог сказать, на что именно. Мать провела апельсином перед его глазами, потом еще раз. Она поняла, что ребенок плохо видит или не видит вообще.

Что сказать о сердце матери, о ее мыслях? Мы, красные камни двора, рассказывающие эту историю, привязались к детям. Мы хотим рассказать их историю. Вмурованные в стену, мы смотрим, как они растут. На протяжении тысяч лет мы были свидетелями их жизни. Дети — это всегда забытая часть истории. Их держат в загоне, как маленьких овечек, скорее отталкивают от себя, чем защищают. Но лишь дети играют с камнями. Они дают нам имена, повязывают ленточки, рисуют на нас, пишут, раскрашивают нас, приделывают нам глаза, рты, волосы из травы, забирают в дом, бросают так, чтобы мы отскакивали от воды, складывают из нас футбольные ворота или железную дорогу. Взрослые используют нас, а дети дают нам иную жизнь. Именно поэтому мы глубоко привязаны к ним. Из благодарности. Мы обязаны им этой историей — каждый взрослый должен помнить, что он в долгу перед ребенком, которым когда-то был. Поэтому именно на детей мы смотрели, когда отец позвал их во двор.


Они тащили за собой пластиковые стулья. Двое ребят. Старший брат и сестра. Темноволосые и темноглазые, конечно же. Старший, девятилетний, стоял прямо, чуть выпятив грудь. У него были худые и крепкие ноги, как у всех детей этого края, покрытые царапинами и синяками, ноги, что привыкли лазать, знали наизусть склоны гор и колючие ветки. Он инстинктивно положил руку на плечо сестре, словно желая ее защитить. Он был горделив, но это высокомерие объяснялось просто тем, что у мальчишки были великие, романтические идеалы, он ставил выносливость превыше всего, и это отличало его от действительно заносчивых людей. Он был упертым, заботился о сестре, навязывал свои справедливые правила многочисленным двоюродным братьям и сестрам, требовал мужества и верности от школьных приятелей. Тех, кто никогда не рисковал или же казался ему трусоватым, он презирал и мнения своего уже никогда не менял. Откуда у него была такая уверенность в себе, никто не мог сказать, разве что сами горы сделали его таким жестким. У нас было много возможностей убедиться в этом: люди рождаются в определенном месте, и часто это место на них влияет.

В тот вечер, стоя перед отцом, старший держался прямо, у него дрожали губы, он чувствовал себя рыцарем. Но то была не его битва. Спокойным голосом отец объяснил, что их младший брат, скорее всего, будет слепым. Что они уже записались к врачу и что месяца через два все будет известно точно. Что слепота — это в некотором роде даже удача, потому что они, брат с сестрой, станут единственными в школе, кто сможет играть в карты, используя шрифт для слепых.

Дети почувствовали легкую тревогу, но она быстро испарилась, едва они вообразили, как прославятся среди одноклассников. Представленное таким образом, дело приобретало определенный шарм. Слепой? Какое это имеет значение? Они будут царить на игровой площадке. Старший брат решил, что это даже некий знак. Он уже был властелином школы, уверенным в себе, в своей красоте, а его спокойный характер этому лишь способствовал. Поэтому за ужином они обсуждали с сестрой, кто первым покажет карты другим ученикам. Отец им подыгрывал. Никто из них не чувствовал, что в этот вечер их жизнь менялась навсегда. Впоследствии родители будут говорить о последних минутах беззаботного существования, а о беззаботной жизни, этом извращенном понятии, вспоминают только тогда, когда она исчезает.


Вскоре родители заметили, что у ребенка не развиваются мышцы. Он по-прежнему, как новорожденный, не держал голову. Его шею все время надо было страховать. Он не двигал руками и ногами, в них не было силы. Когда к нему обращались, он не протягивал ручки, не отвечал, не пытался общаться. Его брат и сестра размахивали погремушками и яркими разноцветными игрушками, но ребенок их не хватал, не смотрел на них.

— Как будто без сознания, а глаза открыты, — подытожил старший брат, обращаясь к сестре.

— Это называется смертью, — ответила та, несмотря на то, что ей было всего семь.


Педиатр посчитал, что такое положение дел не сулит ничего хорошего. Он посоветовал сделать снимок черепа у какого-нибудь хорошего специалиста. Нужно было договориться о приеме, покинуть долину и отправиться в больницу. Дальше мы теряем их след, потому что в городе камни никому не нужны. Но мы представляем, как они парковали машину, тщательно очищали обувь на длинном коврике после автоматических дверей. Они стояли в приемной, переминаясь с ноги на ногу на серых резиновых половичках, в ожидании профессора. Он вышел, вызвал их в кабинет. В руках у него были снимки. Он пригласил их сесть. Его голос был мягким, но приговор — безапелляционным. Их ребенок, конечно, вырастет. Но он останется слепым, он не будет ходить, не будет говорить, и его конечности не будут ему служить, потому что мозг не передает то, что нужно. Он сможет плакать или показывать, что все в порядке, но на этом все. Он навсегда останется новорожденным. Ну, не совсем. Голос профессора стал еще мягче, когда тот объяснял родителям, что продолжительность жизни таких детей составляет не более трех лет.


Родители в последний раз мысленно вернулись в прошлое. Теперь все, что им предстоит пережить, будет причинять боль, и все, что они переживали раньше, тоже будет причинять боль, потому что ностальгия по беззаботным дням может свести с ума. Сейчас они находились у линии, которая разделяла прошлое и ужасное будущее; и то, и другое было болезненным.

Каждый из них справлялся как мог. Но в душе обоих что-то умерло. Где-то в глубине их взрослых сердец погас огонек. Они сидели на мосту над рекой, взявшись за руки, они были одновременно и вместе, и очень одиноки. Болтали ногами. Прислушивались к ночным звукам, прятались в ночи, будто кутались в плащ, чтобы согреться или чтобы их не заметили. Они боялись. Они спрашивали себя: «Почему мы?» И еще: «Почему он, наш малыш?» И, конечно же: «Что нам теперь делать?» Гора давала о себе знать журчанием водопадов, ветром, полетом стрекоз. Ее склоны были из сланца — камня, который так сильно крошится, что его невозможно обработать. Поэтому здесь часто случались оползни. Дальше в краю были залежи гранита и базальта, твердой породы, а ближе к Луаре — много слюды. В то же время стольких оттенков охры не было нигде. Какой камень, кроме сланца, такой же слоистый, похожий на тесто? Эти горы или любишь, или ненавидишь. Жить здесь— значит принимать хаос как должное. И теперь, сидя на мосту, родители чувствовали, что им придется применить это к своей жизни.


Старшие дети ничего этого не понимали, но видели, что разрушительная сила, которую они еще не называли горем, повергла их в собственный мирок, отрезанный от мира внешнего. Их детскому спокойствию пришел конец. Чудесная невинность закончилась. Они останутся одни, прежний мир разрушится. Но в то время у детей еще сохранялся некий спасительный прагматизм. Драма драмой, а обед по расписанию. А вот еще вопрос: куда сходить наловить раков. На дворе стоял июнь, малышу было шесть месяцев, но они еще продолжали мыслить по-старому. Думали: «Июнь, скоро каникулы, двоюродные братья приедут». В других местах рождались другие малыши, которые могли видеть, протягивать ручки, держать голову, но детям не казалось, что это как-то несправедливо.

Так продолжалось до зимы. Ребята провели счастливое лето, хотя и избегали говорить о малыше со своими двоюродными братьями, старались пореже смотреть на уставших родителей, пытались не вспоминать, как те деликатно переносили малыша из креслица на диван, а с дивана на большие подушки во дворе. Они пошли в школу, подружились с новенькими, подстроились под школьное расписание, в общем, жили какой-то параллельной жизнью.


Так что и Рождество не было испорчено. Эти семьи с гор считали Рождество праздником особенным. Снова захлопали дверцы машин, и на хуторе собралась вся долина. Люди входили во двор с полными сумками еды, шли медленно, потому что было очень скользко. Радостно приветствовали хозяев, и изо ртов шел пар. Небо отливало металлом. Дети украсили нас, камни, гирляндами из разноцветных лампочек, чтобы направлять поток гостей, и поставили на землю фонари. Затем они тепло оделись, взяли фонарь и пошли в гору расставить там круглые свечки так, чтобы Дед Мороз с неба мог увидеть, куда ему приземляться. В очаге трещал огонь, такой сильный, что малышне казалось, что он никогда не погаснет. Пятнадцать человек собрались на кухне, чтобы приготовить рагу из кабана, паштеты и пироги с луком. Бабушка по материнской линии, миниатюрная, в шелковых одеждах, отдавала распоряжения. Двоюродные братья с флейтами и виолончелями устроились перед наряженной елкой. Гости откашлялись, взяли ноту. Многие занимались в хоре. Уже мало кто был набожным, но все знали наизусть протестантские евангельские гимны. Самым маленьким объясняли, что, вопреки утверждениям католиков (которых их старые дядьки все еще звали папистами), ада не существует, что для разговора с Богом не нужен священник и что всегда необходимо задаваться вопросом, веришь ли ты. Морщинистые кузины добавляли, что хороший протестант держит свое слово, много работает и мало болтает. «Преданность, выносливость и скромность», — подытоживали они, глядя на детей, которые не обращали на теток внимания. Музыка и запахи поднимались к огромным балкам, проникали сквозь стены и заполняли двор. Праздник мало чем отличался от праздников прошлых лет, когда люди толпились у костра, пряча руки в шерсть овец, которых заводили в дом, если стояли лютые морозы.

Ребенок лежал в своем переносном кресле у камина. Он единственный не двигался, а вокруг все бурлило. Малыш, как маленький зверек, принюхивался к запахам кухни, и иногда на его лице появлялась легкая улыбка. Тот или иной звук (взятый на виолончели аккорд, чуть слышный звон чашки, чей-то низкий голос, тявканье собаки) заставлял его пальцы слегка подрагивать. Его голова была повернута в сторону, он прижался щекой к ткани кресла, потому что шею держать не мог. Его глаза с длинными темными ресницами блуждали, и он казался серьезным. Очень внимательным и одновременно отсутствующим. Он вырос. Он все еще был вялым, но его волосы превратились в густую шевелюру. Родители тоже изменились.


В этот рождественский вечер кое-что поменялось. Старший брат повернулся к малышу. Почему именно в тот момент? Мы не знаем. Возможно, увечность брата, которая теперь стала заметна, не могла больше оставлять его равнодушным. Возможно, со временем, разочаровавшись в реальности, которая так не соответствовала его устремлениям, он почувствовал, что малыш стал его опорой, незыблемой и дающей уверенность в собственных силах. А может быть, он просто осознал ситуацию и его рыцарский идеал указал ему, что он должен заботиться и защищать самых слабых. Так или иначе, старший брат вытер ребенку рот, прижал его к себе и погладил по голове. Он не подпускал собак, заботился о том, чтобы вокруг не было слишком шумно. Он больше не играл со своими двоюродными братьями и сестрой. Они не могли в это поверить. Они знали его как красивого, сдержанного мальчика, который до сих пор был вспыльчивым, немного насмешливым, осознающим свое превосходство. Кто шел по следу кабана, кто учил их стрелять из лука, кто воровал соседскую айву? Кто осмеливался заходить в бурную реку, мутную от прошедших гроз? Кто бродил в ночи, абсолютно черной, страшной и опасной? Кто откидывал уверенным движением капюшон, не опасаясь, что летучие мыши, которых до ужаса боялись двоюродные братья и сестры, вцепятся в его густые каштановые волосы? Настоящий старший брат. Одиночка, с царскими замашками, уверенный в себе. Спокойный и властный, как настоящий хозяин, думали его родственники.

На этот раз он им ничего не предложил. Сестра и двоюродные братья топтались вокруг, не решаясь его потревожить, но при этом негодовали. Старший брат был молчаливее, чем обычно. Он не отходил далеко от очага, огонь в котором умел поддерживать, и следил за тем, чтобы младшему брату не стало холодно. Он подложил в переносное кресло подушку, чтобы приподнять малышу голову. Он читал, его палец скользнул в кулачок ребенка — тот всегда сжимал кулачки, как вечный младенец, которым он и останется. Странно было видеть этого мальчугана лет десяти, совершенно здорового, сидящим, сгорбившись, у кресла малыша, не такого, как все, хотя еще и не совсем странного: размером с годовалого ребенка, но с полуоткрытым ртом, не идущего на контакт, очень спокойного, с блуждающими темными глазами. Их физическое сходство было очевидным, и никто не мог сказать, почему от этого сходства так сжималось сердце. Когда старший брат поднимал глаза от книги, его темный взгляд и длинные ресницы превращали его в точную копию находившегося рядом с ним крохотного существа.

В ту рождественскую ночь случилось нечто необратимое. В последующие месяцы старший брат по-настоящему привязался к малышу. Прежде у него была другая жизнь, были друзья. Теперь их место занял младший брат. Детские комнаты находились рядом. Каждое утро старший брат просыпался раньше всех, вставал и вздрагивал от прикосновения к холодным плиткам пола. Он открывал дверь в комнату малыша и направлялся к кроватке под белым балдахином; здесь когда-то спали и он и его сестра, пока не выросли и не попросили купить им другие кровати. Малыш же ни о чем не просил. Поэтому он спал в этой кроватке. Старший открывал окно и впускал утренний свет. Он знал, как осторожно вынуть малыша, положив тому руку на затылок, и перенести его на пеленальный столик. Он переодевал его, а затем осторожно спускался в кухню, чтобы принести ему фруктовое пюре, приготовленное накануне матерью. Но прежде чем все это проделать, он наклонялся к малышу. Прижимался к нему щекой, удивляясь нежной бледности кожи, и некоторое время не двигался. Он наслаждался мягким прикосновением к щечке и тем, насколько она была беззащитна и что ее можно погладить, может быть, она специально такая только для него, для старшего брата. Малыш мерно дышал. Брата он не видел, и старший это прекрасно понимал. Он смотрел на кроватку, на окно, в которое было видно реку; малыш же размышлял о чем-то ином, и никто не знал, о чем именно. Это устраивало старшего. Он будет глазами малыша. Он расскажет ему о кроватке и окне, о белой пене реки, о горах за двором, о том, как они синеют в ночной дымке, о деревянной двери, о старой стене, о нас, камнях, о том, как мы отливаем медью, о цветах в горшке с двумя похожими на ушки маленькими ручками. Рядом с ребенком старший обнаружил, что терпелив. До этого он делал вид, что никогда не волнуется, и его холодный взгляд часто скрывал тревогу. Ему нравилось вызывать события, а не ждать их. Друзья шли за ним как за спокойным и сильным лидером. На самом же деле он так боялся оказаться во власти чего-то, что предпочитал это что-то придумывать сам. Поэтому, вместо того чтобы бояться суеты школьного двора, абсолютной темноты ночи в горах, нападения летучих мышей, он все это контролировал. Несся первым во двор, в горы или в подвал, населенный летучими мышами, которые в панике от такого вторжения разлетались во все стороны. С малышом ничего из этого не сработало. Малыш просто был. Бояться не стоило, так как он не представлял угрозы, лидировать тоже. Старший почувствовал, что в нем что-то меняется. Больше не было смысла брать на себя инициативу. Что-то трогало его, он стал понимать тишину гор, вечность камней или ручья, которым было достаточно просто существовать.

Он покорился законам этого мира и их несправедливости без бунта и горечи. Малыш был так же необходим, как земной рельеф. «Держаться, а не сдаваться», — сказал себе старший брат, то была их местная пословица. Необходимости бунтовать не было. Он любил прежде всего искреннюю доброту, нежность малыша. Малыш изначально всех прощал, потому что никого не судил. Его душе была абсолютно неведома жестокость. Его счастье сводилось к простым вещам: чистоте, сытости, мягкости его сиреневой пижамки или ласке. Старший осознал, что такое истинная невинность. И его это потрясло. Находясь рядом с малышом, он больше не пытался торопить жизнь, боясь, что она от него ускользнет. Жизнь была здесь, рядом с ним, и в этой новой жизни не было ни страха, ни борьбы, она просто текла.


Постепенно он стал понимать, что означают крики малыша. Он знал, какой из них является признаком боли в желудке, какой — голода, дискомфорта. Он умел многое из того, что детям в его возрасте знать еще рано, например, как поменять подгузник и покормить малыша овощным пюре. Он регулярно составлял список того, что нужно купить: еще одну сиреневую пижаму, мускатный орех для пюре, чистую воду. Он протягивал список матери, которая благодарно его забирала. Ему нравилось спокойствие малыша, нравилось, когда от него хорошо пахло и когда тому было тепло. В такие моменты малыш хихикал от удовольствия, потом его голос поднимался ввысь, как древняя песня, ребенок улыбался, его ресницы трепетали, а голос становился все выше, как мелодия, которая не выражала ничего, кроме удовлетворения примитивных потребностей и, возможно, ответной нежности. Старший напевал малышу колыбельные. Вскоре он понял, что слух, единственное, что было доступно брату, — это великолепная штука. Малыш не мог ни видеть, ни делать хватательных движений, ни говорить, но он мог слышать. Поэтому старший использовал свой голос как музыкальный инструмент. Он шептал малышу на ушко, рассказывая обо всех оттенках зеленого, которыми изобиловал пейзаж за окном: миндально-зеленый, ярко-зеленый, бронзовый, нежно-зеленый, зеленый блестящий, зеленый с желтизной, тускло-зеленый. Он щекотал малышу ушко веточкой сушеной вербены. Он плескал водой из тазика. Иногда он вынимал нас из стены во дворе и бросал, чтобы малыш мог услышать тупой удар камня о землю. Он рассказывал ему о трех вишневых деревьях, которые давным-давно один крестьянин принес на своей спине из далекой долины. Тот поднялся на гору, а затем спустился, сгибаясь под тяжестью трех деревьев, которые по логике вещей не могли бы прижиться в этом климате и на этой земле. Однако вишневые деревья чудесным образом выросли. И стали гордостью долины. Старый фермер раздал свой первый урожай вишен соседям, и ягоды торжественно съели. Считалось, что весной белые цветы вишни приносят удачу. Их ставили у изголовья больных. Прошло время, и фермер умер. Три вишневых дерева засохли. Никто не искал этому объяснения, потому что и так было понятно: деревья последовали за тем, кто их посадил. Ни у кого не хватило духу дотронуться до серых сухих стволов, так похожих на стелы, которые старший брат описал малышу в мельчайших деталях. Он никогда ни с кем так много не говорил. Мир наполнился разными звуками, мир постоянно менялся, оказалось, что его можно рассказать, показать шумом, голосом. Лица, эмоции, прошлое имели свое звуковое соответствие. Так старший рассказал малышу об их крае, где деревья растут на камнях, где живут кабаны и хищные птицы, о крае, что бунтует каждый раз, когда кто-нибудь возводит забор, разбивает огород, перебрасывает через реку мост; но природа берет свое, требуя от человека прежде всего смирения. «Это твой край, — повторял старший, — ты должен его слышать». По утрам в Рождество старший мял подарочные упаковки и подробно рассказывал малышу о форме и цвете игрушек, в которые тот не сможет поиграть. Родители позволяли ему это делать, немного не понимая, что происходит, для них главным было не растерять душевных сил. Двоюродные братья в порыве доброты, а в общем и не имея особого выбора, тоже начали вслух описывать игрушки, а затем, в придачу, гостиную, дом, семью, и делали это до исступления, все хохотали, и старший тоже смеялся.


Когда все в доме затихает, он встает. Он еще не юноша, но уже и не мальчик. Он кутается в одеяло. Выходит во двор и приближается к стене. Прижимается к нам лбом. Поднимает руки. Это ласка или жест осужденного? Он ничего не говорит, неподвижно стоит в ледяной темноте, его лицо совсем близко. Мы, камни, чувствуем его дыхание.

В теплые дни, когда кажется, что гора чуть вздрагивает от первых лучей солнца, старший обходит дом. Участок идет в горку, а дальше — бурлит река. Он шагает осторожно, неся на руках большого малыша, который так и не держит голову. При ходьбе сумка с бутылкой воды, книгой и фотоаппаратом подпрыгивает. Он ищет полянку. Здесь у камней небольшой пляж. Старший брат осторожно укладывает малыша, поддерживая его за шею. Придает телу правильное положение, чуть поворачивает голову, чтобы она оставалась в тени огромной ели. Ребенок довольно вздыхает. Старший растирает иголки, издающие лимонный аромат, и подносит к носу малыша. Эти деревья не местные, их давным-давно посадила его бабушка. Должно быть, деревьям понравилась эта гора, потому что они выросли и даже стали мешать людям. Мы уже потеряли счет упавшим на столбы электропередачи веткам, да и земле не хватает солнечного света. Старший до сих пор считает эти ели чем-то аномальным и, наверное, не случайно кладет своего брата именно под них.

Ему нравится это место. Он садится рядом с малышом. Складывает руки на коленях. Читает, а потом молчит. Он ничего не описывает малышу. Мир сам к ним приходит. Бирюзовые стрекозы шуршат, пролетая мимо уха. Ивы тянутся к воде, создавая заторы. Деревья образуют две стены у речного коридора, и старший представляет, что сидит в гостиной, пол которой — плоские камни, а потолок — еловые лапы. Он делает несколько снимков. Здесь река спокойная, настолько прозрачная, что можно увидеть ковер из золотистой гальки на дне. Затем поверхность морщится и бурлит, волны формируют как будто лужи, которые, в свою очередь, сужаются и превращаются в водопады. Старший прислушивается к реке, к ее движению. Вокруг него охристые и зеленые стены, ветви, похожие на руки, и разноцветные конфетти цветов. Часто к нему присоединяется сестра. Их два года разницы порой кажутся двадцатью. Он смотрит, как она медленно заходит в холодную воду, втягивая живот и растопырив пальцы. Иногда, чуть присев и сосредоточившись, она пытается поймать водяных паучков, которые скользят по поверхности, и визжит от радости, когда ей удается поймать одного. Она бродит в воде, прыгает, строит запруду из гальки или маленький замок. Придумывает истории, у нее есть воображение, которого нету него. Палка становится мечом, скорлупа желудя — шлемом. Она говорит вполголоса, серьезно. Свет окутывает ее слишком длинные каштановые волосы, которые она нетерпеливым жестом отбрасывает назад. Старший любит на нее смотреть. Он отмечает, что теперь, чтобы плавать, ей не нужны нарукавники. Что ее плечо не покраснело благодаря крему от загара. Вдруг он вспоминает об осином гнезде, которое было на большом дереве прошлым летом. Он встает, проверяет, там ли оно, и снова садится. Он напряжен, но счастлив, потому что его окружают те, кого он любит, — сестра, брат и мы, камни. Мы просто лежим, иногда с нами играют.


Постепенно малыш стал узнавать его голос. Теперь он улыбался, лепетал, плакал, вел себя как младенец, а его тело продолжало расти. Поскольку он все время лежал и не жевал, у него запало нёбо. Из-за этого лицо вытянулось, а глаза стали еще больше. Старший долго старался поймать взгляд малыша; казалось, что зрачки того танцуют. Старший никогда не думал о других детях, которые в этом возрасте уже хорошо развивались. Он ни с кем не сравнивал малыша. Не столько из защитного рефлекса, сколько от полного, абсолютного счастья, настолько удивительного, что норма казалась ему чем-то слишком пресным. Поэтому он потерял интерес к норме. Малыша устраивали на диване, подперев его голову подушкой. Этого было достаточно, чтобы сделать ребенка счастливым.

Но малыш слышал. Благодаря общению с ним старший осознал, что такое безвременье, отсутствие движения вперед. Он погрузился в малыша, а тот — в старшего брата, они чувствовали мир (шорох вдалеке, прохладу, шелест тополя, чьи листочки шевелил ветер, и минуты наполнялись волнением или радостью). То был язык чувств, учение о бесконечно малом, наука о тишине, то, чему не учили больше нигде. Необычному ребенку нужны необычные знания, думал старший. Это существо никогда ничему не научится, но, по сути, именно он, малыш, учил других. Семья купила птичку, чтобы малыш мог слышать ее щебетание. В семье вошло в привычку включать радио. Громко говорить. Открывать окна. Впускать звуки горы, чтобы малыш не чувствовал себя одиноким. В доме звучали водопад, овечьи колокольчики, блеяние, лай собак, крики птиц, гром и треск цикад. Старший перестал задерживаться после школы. Он бежал к автобусу. В голове крутились мысли, не имеющие никакого отношения к этому месту. Осталось ли еще щелочное мыло для ванны, солевой раствор, морковь для пюре? Высохла ли сиреневая пижамка? Он не ходил в гости к приятелям. Не засматривался на девчонок, не слушал музыку. У него было много дел.


Малышу исполнилось четыре года. Его стало тяжелее носить на руках — он рос. Его одевали в пижаму, похожую на спортивный костюм, самую теплую, потому что он мерз, поскольку совсем не шевелился. Его нужно было часто двигать, иначе кожа у него воспалялась. Из-за постоянного лежачего положения у него были вывихнуты бедра. Это не причиняло ему боли, но он постоянно держал ножки согнутыми. Они были тонкими, почти такими же бледными, как лицо. Старший часто растирал малышу ноги миндальным маслом. Потому что решил, что малышу нужны прикосновения. Он осторожно разжимал маленькие, все еще закрытые ладошки, чтобы положить их на какую-нибудь поверхность. Из школы он притащил войлок. С гор — небольшие ветви дуба. Он гладил ладошки малыша веточкой мяты, катал по пальчикам лесные орехи, всегда разговаривал с малышом. В дождливые дни он открывал окно и высовывал ручку брата, чтобы тот мог почувствовать капли. Или осторожно дул ему на ротик. Часто происходило чудо. Рот малыша растягивался в широкую улыбку, ребенок восхищенно урчал. Это было замечательно, немного глупо, конечно; потом наступала тишина, а затем малыш снова урчал, чуть громче, чуть напряженнее, и это была настоящая песня, говорил себе старший. Он не думал (как его родители по ночам), каким был бы голос малыша, если бы он мог говорить, каким был бы его характер — игривым или сдержанным, стал бы малыш домашним или шумным, какими были бы его глаза, если бы он мог видеть. Старший принимал малыша таким, какой он есть.


Однажды днем в апреле, во время пасхальных каникул, он воспользовался тем, что родители собирались в магазин, и решил взять малыша с собой в парк. Тот, что на окраине города, с каруселями и качелями. Родители с беспокойством кивнули, пообещали справиться как можно быстрее, а затем уехали в продуктовый. Старший вынул малыша из специального автомобильного кресла. Теперь это превратилось в целое искусство. Таз малыша нужно было поддерживать предплечьем, а затылок — ладонью. Старший почувствовал, как малыш дышит ему в шею. Малыш изрядно прибавил в весе. Издалека он был похож на потерявшего сознание обычного ребенка. Старший перешел дорогу, вошел в парк и осторожно положил малыша на лужайку. Лег на спину рядом с братом и тихим голосом стал описывать ему окружающий их пейзаж. Крики из песочницы, скрип каруселек, отдаленное эхо рынка окутали их звуковой пеленой. Старший болтал и иногда целовал малышу ручки. Следил, чтобы того не беспокоили мухи. Он боялся, что насекомое попадет малышу в рот (тот дышал с полуоткрытым ртом из-за запавшего нёба). Внезапно какая то тень закрыла солнце. Старший услышал голос: «Мой мальчик, прости, что вмешиваюсь. Мне тебя жаль. Но послушай. Зачем оставлять дома этих уродцев? Чтобы заработать больше денег?» То говорила мать семейства, с самыми благими намерениями, которыми выложена дорога в ад. Старший приподнялся. Женщина была не из их деревни. Она не казалась злой. «Но, мадам, он мой брат», — ответил он. Дама кашлянула, смутившись. Отвернулась и стала звать своих детей. Старший не испытывал ни грусти, ни гнева. Он не думал, что женщина специально это сказала. Она ничего не понимала, вот и все. И малыш имел право на свою долю счастья. Позже старший будет испытывать неловкость от пристальных взглядов на переносное кресло, чувство стыда, которое он будет переживать как предательство по отношению к брату. Между братом и всеми другими детьми проляжет глубочайшая пропасть, ведь остальные так нормальны. Другими детьми станут гордиться родители и родственники, другие дети бегают и шумят, излучают жизнь, игнорируют аморфное тело и запавшее нёбо, выпрыгивают из машин сами; они будут печалиться из-за плохой отметки в школе, улыбаться добро или жалостливо, а жалость была старшему отвратительна. Из-за всего этого старший постоянно будет чувствовать себя одиноким. Поэтому он выберет горы: потому что горы никого не осуждают, горы принимают и здоровых, и больных. Если уж и бежать, то только туда. Горы заставляют задуматься о жизни, о ее сути. В то же время старший знал, что ему придется иметь дело с людьми, потому что именно из них состояла реальная жизнь. Не следует отрезать себя от мира. Старший шел к людям, как на водопой, чтобы удалить жажду нормальности. День рождения, соревнования по стрельбе из лука, ужин с друзьями родителей, поход в супермаркет — все это показывало старшему, что другие люди помогают жить, что они есть и пульсируют, как огромное сердце. В очереди в магазине, в школьной столовой, у порога дома приятелей, украшенного воздушными шарами, старший мог притвориться, что он такой же, как все. Поскольку тележка была полна подгузников, всяких тюбиков и миндального детского масла, можно было притвориться, что дома маленький ребенок. На вопрос друзей: «Сколько у тебя братьев и сестер?» — он отвечал: «Двое». На вопрос: «В каком классе они учатся?» — он научился врать. Ему было стыдно, что приходится хитрить. Он хотел бы иметь возможность сказать: «Двое, один из них инвалид», мечтал, чтобы дальше разговор был обычным, как будто иметь брата-инвалида совершенно нормально. Вместо этого он чувствовал себя виноватым. Например, когда появился, как всегда из ниоткуда, ярко раскрашенный фургон, из которого постоянно орала музыка, — он каждое лето приезжал в долину. С каштановыми пончиками на продажу. Двоюродные братья высматривали фургон, взрослые выходили из домов с кошельками в руках. Пончики разлетались, и дети сразу же просили добавки. Старший услышал музыку, когда собирал яблоки в саду у реки. Плоды были несъедобны, полны червей или поклеваны птицами, но это не имело значения. Он принес ребенка и его кресло в этот фруктовый сад, чтобы малыш узнал, каковы яблочки на ощупь. Ему нравилось это прохладное место, оно находилось сразу за мостом, здесь было много деревьев с шероховатой корой. Поскольку сад находился на склоне, водители не могли видеть его с дороги. Когда шум двигателя приблизился, старший поднял голову. Фургон проехал, и почти сразу же за ним появился рой двоюродных братьев. Что делать? Остаться в саду и лишиться пончиков? Немыслимо. Пойти к фургону с малышом? Конечно нет. Поэтому, не задумываясь, он стряхнул яблоки с полотенца, на которое их складывал, и накрыл им малыша. Потом взбежал по склону, добрался до дороги, до моста и, не оглядываясь, ринулся к фургончику. Стал толкаться среди гомонящих кузенов, помог сестре вынуть из обертки пончик. Он улыбался, как и остальные ребята. И не осмеливался смотреть в сторону сада. На вкус пончик был как бумага. Когда фургон выехал на узкую дорогу, старший незаметно выскользнул из толпы. Он чуть не скатился с горки, когда бежал к саду. Увидел траву, пляшущие тени от веток, кресло, затем белое полотенце, растрепанные каштановые волосы, два маленьких сжатых кулачка; яблоки валялись на земле. Малыш не плакал, его занимала новая для него мягкая материя, которой его накрыли. Голова была повернула набок, чтобы он мог дышать. Старший опустился на колени, его горло сжалось. Он откинул полотенце. Осторожно выпрямился. Прижался щекой к щеке малыша и несколько раз прошептал «прости». Малыш не издал ни звука, моргнул, ему мешали теплые соленые капли, упавшие ему на лицо.


До момента, пока в парке к нему не подошла мать семейства, он не знал о том, что люди могут навредить, что они глупы и злы. Он не обращал внимания на проезжающие машины. Ему было все равно. Он должен был делать то же, что и гора: защищать. Он постоянно чувствовал беспокойство. Трогал ручки малыша, чтобы проверить температуру, поправлял шарф сестре, запрещал ей приближаться к маленьким нервным овцам, которые плотными рядами шли по дороге. Однажды она вернулась домой с раненой соней, и он сказал ей бросить грызуна в воду. Он слишком опекал сестру, и, когда он вырастет, именно из-за этого не захочет иметь собственных детей. Если вы вздрагиваете от малейшего шума, если вы боитесь худшего, вам сложно успокоить других. Такова цена собственного спокойствия, думал старший. Это была его миссия, такая же важная, как поиск охристых прожилок в камнях. Когда срубили огромный кедр возле мельницы, родители позвали детей, чтобы те посмотрели на это зрелище. Их нигде не было. Старший, боясь, что какая-нибудь ветка может поцарапать сестру, увел ее подальше в горы собирать дикую спаржу. Они провели утро, склонившись над землей и наблюдая за колючками. Его наказали, но он отнесся к этому спокойно, потому что все равно не смог бы поступить иначе. Рубить кедр было опасно, и он должен был охранять сестру. Что тут думать? Ведь счастье может так быстро закончиться. Ведь можно лишиться детства, лишиться тела, и родители будут страдать. Однажды учитель спросил его, кем он хочет стать, и мальчик ответил: «Старшим братом».


Его сестра росла беззаботной. Она была приятной и симпатичной. Иногда она переодевала малыша, играла с ним, как с живой куклой. Старшему это не нравилось. Он хмурился и смывал макияж, снимал кружевную шляпку, браслеты. Но на сестру не сердился. Ему была приятна ее живость, и малышу это шло на пользу, он переставал быть похожим на лежачего старичка. Сестра приносила старшему брату радость, которой ему так не хватало. Младшая, похоже, не очень понимала ситуацию. Она постоянно задавала вопросы, закатывала истерики, что-то воображала. Она все еще была ребенком. Он завидовал этой милой невинности. Как-то из соседней деревни к ним во двор пришла поиграть одна девчонка. Она кивнула на старшего и спросила у сестры, есть ли у нее еще братья или сестры. Та ответила отрицательно.


Однажды из яслей, где присматривали за малышом в течение дня, сообщили родителям, что больше не могут этого делать. Ясли находились на въезде в город, туда обычно отдавали детей из неблагополучных семей или тех, кого должны были поместить в приемные семьи, иногда ребята были с небольшими физическими недостатками, но не такими, как у малыша. У персонала не имелось необходимого оборудования, не говоря уже о специальной подготовке. Кроме того, в последнее время малыша била нервная дрожь. Он быстро моргал, судорожно двигал ручками. Небольшие эпилептические припадки, о которых когда-то предупреждал врач, не были болезненными, их можно было снять с помощью капель ривотрила, но они пугали. Малыш также плохо глотал, давился, и нянечки, панически боявшиеся его кашля, чувствовали себя беспомощными. А вдруг грипп? Такой хрупкий малыш сразу умрет. Малыша надо было куда-то пристраивать. Были ли какие-то организации, заведения, специальные школы? Очень мало. Страна нуждалась в сильных, работящих людях. Слабым места не оставалось. Для них мало что было предусмотрено. Школы закрывали перед ними двери, транспорт не был оборудован, дороги казались непроходимыми. Страна не знала, что для некоторых людей лестница или ступеньки превращаются в горную дорогу, в земляной вал или в пропасть. Что уж говорить о каких-то специальных заведениях… Через открытую дверь во двор до нас, камней, доносились обрывки разговоров, вопросы. На протяжении многих лет мы наблюдали, как люди оказывались совсем одни. Ибо родители и были одни. У них вошло в привычку ездить в город в администрацию. Мы видели, как они уходили рано утром, направлялись к небольшой парковке и садились в машину. Они брали пару бутербродов, бутылку воды. Так они могли отсутствовать целыми днями. Сидеть на приеме в мэрии, социальных службах, органах, якобы занимающихся помощью таким семьям, министерствах; но там только множили трудности. Их путь был ледяным, нечеловеческим, утыканным аббревиатурами: MDPH, ITEP, IME, IEM, CDAPH. В зависимости от ситуации те, кто принимал родителей, были чересчур суетливы или же невозмутимы до отвращения. Вечером родители тихо обсуждали прошедший день. Они должны были соблюдать безумные правила. Они входили в серые комнаты, где сидело жюри, и ожидали решения о том, будут ли они иметь право на какое-либо пособие, помощь, диагноз, место в больнице. Они должны были доказать, что с момента рождения ребенка их жизнь изменилась; они также должны были доказать, что их ребенок был не таким, как все: предоставить медицинские справки, подшитые в папку нейропсихометрические обследования, и теперь эта папка представляла для них ценность большую, чем кошелек. Их также просили составить планы на жизнь. Какие планы, если прошлая жизнь закончилась? Родители сталкивались с другими семьями, потерявшими всякую надежду, — людям не хватало денег, потому что помощь приходила с опозданием; с семьями, где никто ничего уже не понимал, потому что их дело где-нибудь зависало, и в случае переезда им приходилось начинать все сначала. Оказалось, что каждые три года нужно доказывать, что ребенок по-прежнему является инвалидом («Вы что, думаете, за три года у него отросли ноги?» — кричала чья-то мать). Они слышали, как одна пара чуть не сошла с ума, потому что, видимо, их ребенок был недостаточно «полноценен» для получения помощи, но слишком «полноценен», чтобы надеяться на включение в лечебную программу. Мать перестала работать, чтобы заботиться о малыше, поскольку никто другой о нем не заботился. Родители оказались в «серой зоне», населенной людьми, которым никто не помогает, у которых нет больше ни планов, ни друзей. Они узнали, что психическое заболевание, невидимое увечье, создает дополнительные трудности: «То есть моя дочь должна быть как-то физически изуродована, чтобы вы хоть что-то для нее сделали?» — шипел чей-то отец в регистратуре медико-социального центра, открытого только утром. Не раз старший видел, как его измученные родители вставали рано, приходили домой разбитыми, заполняли бумаги, подшивали их в папку, стояли в очередях, бегали за справками, бросали трубку, оспаривали дату или ложные данные; фактически превращались в попрошаек, думал он, и в нем зарождалась ярая ненависть к администрации. Это было единственное негативное чувство, которое укоренилось в нем навсегда до такой степени, что, став взрослым, он не мог подойти ни к одному окошку, что-либо подписать, заполнить какой-нибудь бланк. Он не продлевал кредитные карты и подписки, предпочитая платить штрафы и пени, лишь бы не иметь дела с бюрократией. Он никогда в жизни не подавал документы на визу, не заходил в нотариальную контору или суд, не покупал машину или квартиру. Никто никогда не понимал почему, кроме сестры, которая знала, как обратиться в налоговые органы, чтобы ему отменили какой-нибудь налог, как поменять телефонный тариф или оплатить медицинскую страховку. Единственным исключением было продление удостоверения личности, для чего было необходимо личное присутствие старшего брата. Младшая записывалась на прием, собирала нужные бумаги и сопровождала брата, не осмеливаясь даже с ним заговорить, потому что тот сидел на пластиковом стуле с абсолютно прямой вспотевшей спиной.

В конце концов совершенно расстроенные родители поменяли тактику. Они стали искать более конкретные, более дорогие решения. Они даже рассматривали возможность увезти малыша за границу, в страну, где таких детей не считают ненужной обузой. Но так и не решились, потому что сама мысль о том, что малыш будет далеко от них, была им невыносима. Ночью во дворе мать вытирала слезы и курила. Отец наливал ей очередную чашку успокаивающего травяного чая, но спохватывался и уходил за бутылкой вина.


Они узнали, что есть одно место. Дом, расположенный за сотни километров от их деревни, Г-образный, стоит на лугу, там полно таких же детей, как и их малыш, и за ними ухаживают монахини. Где жили сами монахини, возвращались ли они домой после работы, были ли они местными жительницами? Знали ли они, что малыш постоянно мерзнет, что он чешется от шерстяной ткани, что ему нравится морковное пюре, что он любит гладить траву и что, если хлопнет дверь, он вздрагивает? Смогут ли они справиться с приступом, могут ли помочь, если малыш подавится, смогут ли снять воспаление век, от которого малыш все чаще страдал? Старший так и не получил ответа. Он сразу возненавидел плоский, без единого камня пейзаж, мягкий климат. Он считал стены вокруг дома и сада идиотскими. Как будто малыш может убежать, думал он. Миновав синие ворота, машина покатилась по гравию, который слишком громко скрипел. Дом был низким, с черепичной крышей и белым фасадом, и на секунду старшего охватила ностальгия по стенам песочного цвета в его краю, особого оттенка сланца, смешанного с известью. Он вдруг представил, как разворачивается, выхватывает малыша из автокресла и бежит по лугу, держа руку на шее брата. Погрузившись в эти мысли, он не ответил на приветствие дам в белых чепцах. Из машины он не вышел. Отказался посмотреть заведение, отказался прощаться с малышом. Он сосредоточился на звуках, как научил его младший брат. На дребезжании багажника, на глухом стуке сумок (положили ли туда его любимую сиреневую пижамку? А камешек из реки, ветку, что-нибудь, что напомнило бы малышу о горах?), на звуках шагов по дорожке, скрипе калитки, тишине, трели птиц… Какие тут птицы? Опять шаги, вот хлопнула дверь, захрипел мотор. Он навсегда запомнил этот луг, а потом вернулся к реальности. Его отец отпустил пару шуток о монахинях, потом позвонили двоюродные братья и посмеялись над тем, что им пришлось «иметь дело с папистами». Но все испытали облегчение, что малыша поместили именно сюда. Все, кроме старшего брата.


Старший хандрил. Он не прикасался к диванным подушкам, которые еще хранили след малыша. К реке не ходил. Не составлял списки, изменил свой утренний распорядок. Не торопился домой после школы, поскольку никому больше не нужны были ни подгузники, ни морковное пюре. Подстриг волосы, начал носить очки. Стал заниматься в старших классах со всей серьезностью, на которую только может быть способен талантливый подросток. Его окружали те, кто когда-то возвел преграду между ним с малышом и всеми остальными людьми. Но с ними нужно было как-то существовать. Он знал это. Он общался столько, сколько было необходимо для социализации, но дружбы и привязанностей не заводил. Особняком не держался, всегда находил, с кем пообедать в столовой, бывал в гостях. Он был по природе одинок, но в одиночестве не оставался. Он постоянно себя контролировал. По утрам плакал, потому что, как только открывал глаза, слышал сначала шум реки, а в следующую секунду понимал, что в двух шагах от его комнаты стоит пустая кроватка. И сердце у него каменело, он чувствовал, как оно физически уменьшается, становится тяжелым, а потом взрывается мелкими осколками, которые впиваются в новый день. Он дотрагивался до груди и каждый раз удивлялся, что у него не пошла кровь. Тяжело дышал, садился, сгорбившись, на край кровати, опустив ноги на холодные плитки пола. Собирал волю в кулак и вставал, шел мимо детской комнаты, заглядывал в пустую ванную. На краю раковины стояла бутылочка с миндальным маслом. Он постоянно чувствовал, что малыша нет. Это было самым трудным. Больше не прикасаться к нежной бледной коже, не тереться о щеку малыша, не чувствовать его запах, не гладить волосы, не видеть темных глаз. Не приподнимать его, не касаться, не прижимать к груди, не чувствовать дыхание на шее. Жить без цветочного аромата крема. Без этой умиротворяющей неподвижности, без мягкости, без огромной нежности, которая помогала старшему жить. Кроме того, он постоянно думал о том, хорошо ли сейчас за малышом смотрят. Он страшно боялся, что брату холодно. Что в тот самый момент, когда он, старший, занимался, ехал в автобусе, собирал первые плоды инжира, малыш замерзал. Старшего терзало это постоянное параллельное существование. А еще страх, что за малышом не уследят. Поэтому он часто ходил в сад, где когда-то накрыл брата полотенцем, и смотрел на валяющиеся на земле яблоки. Он знал, что ходить сюда бессмысленно, что это лишь воспоминания, но ничего не мог с собой поделать. Так его сердце успокаивалось, так он старался не сойти с ума и на свой манер проводил время с малышом.


Однажды родители взяли его на свадьбу двоюродного брата. Он не любил толпу, ему не нравилось быть красиво одетым и вежливым. Но он умел держать себя в руках, а его родители выглядели счастливыми. Мать сделала укладку, отец склонился к жене, и она улыбалась. Старший сидел за круглым столом, поставленным на траву, смотрел на горы и думал о том, что сейчас у него передышка. Для таких, как он, праздники и были передышкой. Он поискал глазами сестру, увидел ее среди ребят, которые крутились на турнике между двумя деревьями, и вдруг услышал одну фразу, что-то вроде: «Любить — это не значит смотреть друг на друга, любить — значит смотреть вместе в одном направлении»[1]. Так сказал в микрофон свидетель. Эта фраза неизбежно звучала в каждой свадебной речи; она принадлежит вроде как Сент-Экзюпери, но старшему показалась идиотской и даже отвратительной. Подходящей для группы людей, но никак не для двоих. Как странен мир, где любовь рассматривается как цель, и до чего же жаль, что никто не понимает: любовь — это значит утонуть в глазах другого человека, даже если эти глаза слепы. Он почувствовал себя одиноко. Быстро огляделся. Люди слушали речь. Он отдал бы все, чтобы малыш сейчас был с ним. Он бы положил брата на траву и посмотрел ему в глаза. Старший вспомнил, какой шок испытал, когда на уроке французского они начали проходить легенду о Тристане и Изольде. Эти двое уж точно не смотрели в одном направлении! Они слились друг с другом, чем вызвали симпатию у мальчика, предпочитавшего математику литературе. Он прекрасно понимал, что, когда любовь сильна, никаких правил не существует.


В новой школе развившийся чуткий слух заставлял его подпрыгивать при малейшем звуке. Он ненавидел беготню, крики, матерные слова, которыми перебрасывались ребята, собираясь компаниями у школьных ворот. Но виду не подавал. От шума на глаза наворачивались слезы, и тогда ему не хватало малыша и тишины, ровного дыхания брата. «В глубине души, — думал он, — неполноценен как раз я». И мысль о том, что прямо сейчас малыш дышит, а он этого не видит, что младший брат все еще существует, но далеко от него, вызывала такую острую боль, что ему пришлось придумать способ ее заглушать. Поэтому он совсем перестал читать и сосредоточился на учебе. Науки, по крайней мере, не делали больно. Они не вызывали воспоминаний, не затрагивали чувств. Науки были подобны горе, которая стоит на месте, нравится вам это или нет, и ни о чем не печалится. Науки были точны. Они диктовали свои законы, правильные или неправильные, спокойные или беспорядочные. Старший с головой ушел в геометрические теоремы, загадки без слов, в арифметику, похожую на рукопись на примитивном языке. Тут надо было решать задачи. Они были холодными и успокаивающими. Когда он не решал уравнения, то вспоминал о монахинях и чувствовал, как в нем поднимаются гнев и ревность, которым он не мог противостоять. Поэтому возвращался к цифрам. Спустя годы он поймет, что те женщины говорили на своем языке, языке внутреннем, что они давно уже не испытывали необходимости в словах или жестах. Что они уже давно поняли, что такое любовь. Самая тонкая материя, таинственная, изменчивая, основанная на остром животном инстинкте, такая любовь чувствует, отдает, распознает улыбку благодарности настоящему и не помышляет о взаимности, эта любовь спокойна, как камни, и будущее ей безразлично.


На каникулы семья забрала малыша домой. Старший видел приближающиеся синие ворота, слышал стук колес по гравию. Из машины он не выходил. Монахини вынесли малыша на руках. Они крепко держали его голову, аккуратно устраивали в автокресле на заднем сиденье, пристегивали ремнем. Мать гладила малыша по голове и благодарила монахинь. Старший смотрел прямо перед собой. У него пульсировало в животе, в пальцах, в висках, ему казалось, что он вот-вот взорвется. Он почувствовал новый запах, но не апельсина, к которому когда-то так привык, а более сладкий аромат. Ему хотелось прижаться к щечке малыша, ему так этого недоставало. Затем он в отчаянии снял очки. Поскольку он был близорук, мир стал мутным. Потому что увидеть малыша означало начать все с чистого листа. Привыкать к нежной коже и улыбке брата. А потом его опять увезут. Увидеть малыша значило разбить стену, что старший возводил почти целый год. Лучше лечь и умереть.

Так что старший и в этот раз убрал очки в футляр. Всю дорогу он сидел стиснув зубы. Заставлял себя смотреть в окно, где различал лишь какие-то очертания. Зеленые, белые и коричневые пятна пролетали с огромной скоростью. На мгновение он сдался, повернулся, чтобы посмотреть на автокресло у противоположного окна. Он почувствовал облегчение, потому что ничего не мог разглядеть, кроме, наверное, торчащих из кресла тощих ножек. Что это у малыша на ногах? Тапочки, но откуда? Старший помедлил, с трудом отвернулся. Он не заметил, что сестра за ним наблюдает, и сосредоточился на пятнах снаружи, потер уставшие глаза. Мать переодевала малыша на заправках, кормила его, что-то шептала ему на ухо. Это успокаивало старшего, он видел, что о малыше заботятся. Но он упрямо не смотрел на брата, боясь, что не сдержится и разрыдается.


Они припарковались во дворе у дома. Сначала из машины выскочила сестра. Она уже подросла, но оставалась такой же игривой и живой и на этот раз не сводила глаз со старшего брата. Теперь была ее очередь присматривать за ним. Затем из машины вышел старший. Без малыша. Того несла на руках мать. Она осторожно приблизилась к дому. Малыш вырос, и надо было очень постараться, чтобы удержать его. Мать опустила малыша на большие подушки на крыльце, чтобы отпереть дверь. Тогда мы, камни, увидели, как старший взял пластиковый стул, сел подальше от брата и прищурился. Он пытался его разглядеть. Но очки надевать не стал, это было выше его сил. Поездка на машине, однако, заставила его понять следующее: не видеть малыша тоже было выше его сил. Поэтому он все равно старался его разглядеть. Он поступал так на каждых каникулах. Сидел во дворе, делая вид, что заканчивает решать задачу по математике, а потом поднимал голову. Прищуривался, пытаясь увидеть малыша. Он больше не кормил брата, не разговаривал с ним и не прикасался к нему. Но долго мыл руки, повернув голову в сторону ванны, где мать купала малыша. Чистил овощи, стоя рядом с диваном, и часто прерывался, напрягался: главное, не подходить, не прижиматься щекой к щечке малыша. Из-за близорукости он все видел размытым, поэтому полагался на слух. А с этим у него не было проблем. Он слушал, как брат дышит, кашляет, глотает, вздыхает, стонет. Ночью он просыпался от тошнотворных кошмаров. Откидывал одеяло. Вставал, приоткрывал дверь, чтобы видеть уголок кроватки. Дальше он не шел. Просто слушал дыхание малыша. Главное — не приближаться. Он не мог себя пересилить. Стоял за дверью, дрожал, терзался. Это было абсурдно. Но это было так. Он приспособился и к этому.


Он встает ночью и прислоняется к стене во дворе, прижимается лбом к нам, камням, пряча лицо в ладонях. Его тело напрягается, он готов к новому дню.


Прошли месяцы. Однажды летом старший, уже почти юноша, собрал рюкзак, чтобы поехать к друзьям на несколько дней. Он попрощался с родителями, пересек двор, но вдруг мы увидели, как он повернул назад. Чему тут удивляться? Вещи никогда не бывают долговечными, и даже мы в конце концов обратимся в пыль. Для него пришло время воссоединиться с малышом. Ему не хотелось уезжать? Или было плохо оттого, что он месяцами не видел брата? Была ли это зрелость или, наоборот, усталость от невозможности повзрослеть, примириться с самим собой? Что бы это ни было, он передумал. Жить как раньше стало совершенно невозможно. Он пытался. Снял очки, завел новых друзей, наполнил свои дни разными событиями. Он боролся с собой как мог, довольствовался размытой фигурой, бессонными ночами умудрялся держаться подальше от кроватки. И в результате понял: так жить невозможно. Старший поставил на пол рюкзак и поднялся по лестнице. Приблизился к комнате. Толкнул дверь и подошел к кровати с белыми завитками. Малыш, как обычно, лежал на спине. Он вырос. На нем была сиреневая пижама размером на десятилетнего мальчика и тапочки, подбитые овечьей шерстью. Кулачки сжаты. Рот полуоткрыт. Как всегда. Темные глаза блуждали, а может, в этом был какой-то смысл. Малыш слушал реку и цикад. Старший ухватился за спинку кровати, словно за перила, и прислонился к матрасу. Поскольку малыш повернул голову к окну, его округлая шелковистая щечка оказалась прямо напротив брата. И тот прижался к щечке малыша, как птица возвращается в гнездо, с таким облегчением, что у него на глазах выступили слезы. Все слова, которые он в течение нескольких месяцев пытался забыть, всплыли вновь. Он говорил с малышом как прежде, легко, прижимаясь щекой к его щеке. Рассказал ему о своей жалкой уловке с очками, чтобы больше не видеть малыша, потому что ему было тяжело; рассказал о том, как проходят его дни. Его сердце раскрылось, как утренний цветок. Малыш же не улыбнулся, даже не моргнул. Он отвернулся и тихо дышал, как обычно. Он больше не узнавал голос брата. Сколько времени прошло с тех пор, как старший в последний раз говорил с ним? Он выпрямился, он был очень бледен, спустился за рюкзаком и уехал к друзьям. Он оставался у них четыре дня. На рассвете пятого добрался автостопом до опушки каштановой рощи. После обеда резко распахнул деревянную калитку, энергично прошел через двор, под изумленными взглядами родителей пересек гостиную и направился прямо к лестнице. Здесь за четыре дня ничего не поменялось, все было на своих местах: кровать, занавеска, приоткрытое окно, солнце, шум реки. Старший склонился к кроватке, сердце стучало. Он снова заговорил, отрывисто, заикаясь, он боялся, что малыш его забыл. Он плакал, как когда-то во фруктовом саду, слезы капали на щечки малыша, старший целовал ему пальчики. Он просил брата простить его. И длинные темные ресницы малыша затрепетали, он улыбнулся. Голос малыша зазвучал радостно, ровно, за исключением последней секунды, косца он взмыл ввысь легкой, воздушной нотой. Старший сказал родителям, что все лето пробудет дома.


Старший возвращался к старым привычкам. Однажды он вынес во двор таз с теплой водой, ножницы и расческу. Опустился у подушек на колени, с помощью мокрого полотенца осторожно смочил малышу волосы. Подровнял волосы с одной стороны, затем взял малыша за щечки, чтобы повернуть его другой стороной, и повторил манипуляции. Осторожно высушил. Теми, прошлыми, мягкими движениями. Но для того, чтобы все вспомнить, требовалось время, а каникулы длятся всего два месяца. Когда их машина остановилась перед домом на лугу, старший не вышел, не попрощался. Тем не менее его возвращение в школу было менее болезненным, чем до этого. Он знал, что брат в безопасности. Знал, что у него самого есть будущее. Впервые эти два факта не противоречили друг другу. Он думал о монахинях без гнева. Они хорошо смотрели за малышом. Старший успокоился. Он каждый день вспоминал, как малыш почти пел в своей кроватке, и черпал в этом воспоминании силы. Он даже иногда закрывал учебники по математике и слушал музыку, ходил в кино, общался с ребятами. Конечно, он знал, что никогда не будет душой компании, ему не хватало легкости. Он всегда носил с собой список тем для разговора на случай, если наступит тишина, если какой-нибудь нескромный вопрос выведет его из себя. Если его собьет какая-либо фраза, произнесенная непринужденным тоном. Расслабляться нельзя. Запрещено. Цена, которую пришлось бы заплатить, была слишком высока. Никто не мог пробить стену, но ему самому все же иногда удавалось быть помягче. Он смеялся, забывался и даже один раз влюбился. Это было все, что он мог предложить другим. Когда он думал о малыше, всегда улыбался. Малыш был далеко, но незримо присутствовал рядом со старшим. В торопливом движении ужа, в воздухе, насыщенном ароматом цветущих вишен, или в поднимающемся ветре. Тогда ему казалось, что он слышит, как дрожат деревья у реки. Красота всегда будет в долгу перед малышом. Старший был в этом убежден. Перспектива увидеть малыша в следующие каникулы больше не бередила ему сердце. Напротив, он чувствовал радость и был уверен, что ему не придется снимать очки. Он с нетерпением ждал, когда снова увидит спокойного малыша. Это было новое и мощное чувство. Он прошел испытание и стал сильным. Он часто думал, что, возможно, малыш и был «неполноценен», но кто еще дал ему столько, сколько его младший брат? Само его существование было ни с чем не сравнимым жизненным опытом. И хотя старший утратил привычку доверять людям, раскрывать душу, приглашать в гости друзей, он получил в дар эту драгоценную любовь. Поэтому он решил выйти из машины, когда она в следующий раз остановится перед домом на лугу. Возможно, он даже пойдет и побеседует с монахинями.


Но следующего раза не было: старшему сообщили, что малыш умер. Так же тихо, как жил, сказали монахини, с которыми старший так никогда и не поговорил. Его хрупкое тело просто сдалось. Он перестал дышать, ему не было больно. Началась эпидемия гриппа, малыш все больше кашлял, и эпилептические припадки становились все чаще, он медленнее глотал, прием пищи занимал все больше времени. Он давал людям все, что мог, и обходился тем немногим, что давали ему. Силы были на исходе. Однажды утром малыш не проснулся. Монахини утирали слезы. Тело положили в специальной комнате в задней части дома, рядом с прачечной. Тут раздавались обычные звуки: шорохи и шаги по плитке. Старший ничего не понимал, действовал, как робот. Он только подумал, что впервые вошел в дом, где обитал малыш. В коридорах пахло картофельным пюре. Высокие кровати у стен были окружены съемными решетками. Старший обратил внимание на отсутствие подушек и мягких игрушек, что показалось ему хорошей мерой предосторожности. Одеяла были бледно-желтого цвета. На стенах висели плакаты с изображением утят, птенцов и котят. Никаких рисунков не было, поскольку ни один ребенок здесь не умеет держать карандаш, подумал он. Окна выходили в сад. Открывали ли окна, чтобы малыш мог слышать разные звуки? Скорее всего. Войдя в комнату, старший снял очки и закрыл глаза. Он почувствовал твердый край и пришел к выводу, что это гроб. Он наклонился, дотронулся носом до чего-то холодного и мягкого, это была щека малыша. Старший открыл глаза. Он увидел полупрозрачные закрытые веки, испещренные крошечными голубыми сосудами. Ресницы бросали на белую кожу тень. Полуоткрытый рот. Малыш не дышал, что было логично. Колени немного согнуты, но поскольку ножки давно искривились, носки касались стенок гроба. Сжатые в кулачки руки сложены на груди. Старший спросил, может ли он забрать сиреневую пижаму.


В деревне мать в ночной рубашке впилась мужу зубами в плечо и прижалась к нему. Он обнял ее, и они оба упали на пол. Дочь до самого рассвета стояла у окна спальни и смотрела на гору. Старший ничего не делал. Впервые за много лет он не встал, не вышел во двор и не прижался к нам, камням, лбом.


На похоронах было много народу, хотя, конечно, малыш никого из них никогда не видел. Люди пришли, чтобы поддержать родителей. Двор был полон. Затем все медленно поднялись на гору, потому что здесь мертвых хоронили в горах. У семьи было свое крошечное кладбище — две высокие белые стелы, окруженные фигурной решеткой, которая была чем-то похожа на балкончик, а старшему напоминала кроватку малыша. Двоюродные братья разложили тряпичные стулья, поставили виолончели на траву и вынули из футляров флейты. Раздалась музыка. Когда пришло время, люди отошли в сторону, и старший остался в одиночестве. Он этого не заметил. Гроб осторожно опустили на веревках. Когда он погрузился в чрево горы, старшего охватил страх, такой сильный, что он подумал: «Надеюсь, ему не холодно». Затем, приковав взгляд к земле, которая медленно поглощала малыша, старший, осознавая, что прощается с братом, дал ему обещание, которое никто не услышал: «Я тебя не забуду». На похороны пришел врач, который когда-то вынес вердикт и следил за состоянием малыша в течение восьми лет. Он напомнил, что малыш прожил гораздо дальше, чем должен был. Он также сказал, что эта маленькая неожиданная жизнь стала доказательством того, что медицина не может всего объяснить. «Думаю, потому что его очень любили», — шепнул он родителям.


С тех пор старший рос, ни к кому особо не привязываясь. Привязанность слишком опасна, считал он. Люди, которых вы любите, могут легко исчезнуть. Он — взрослый, который понимает, что счастье потерять просто. Случается ли что хорошее или дурное, это его не волнует. Настоящего покоя в его сердце нет. Он стал человеком, чье сердце замерло. В нем что-то окаменело, но он не стал бесчувственным, скорее стойким, непробиваемым, с ровным отношением ко всему, что происходит вокруг. Он постоянно начеку. Когда он выходит после собрания или из кино и включает мобильный телефон, то часто испытывает облегчение. Он не получил никаких панических сообщений. Никто не умер, не произошло никакого несчастного случая. Судьба не забрала дорогого ему человека, и в семье все хорошо. Если кто-то опаздывает на пять минут, если автобус вдруг замедляет ход или сосед не появляется несколько дней, он чувствует, как внутри у него нарастает напряжение. Беспокойство пустило в нем корни, проросло, как крепкое, жизнестойкое горное деревце. Может быть, когда-нибудь это пройдет. Может быть, не пройдет никогда.


Он просыпается посреди ночи в холодном поту. Ему снилось, что с малышом происходит что-то плохое. Он хочет убедиться, что с братом все в порядке. Вспоминает, что его больше нет. Его всегда это удивляет, как будто время над памятью не властно. Ему всегда кажется, что малыш умер буквально вчера. Ему говорили, что время лечит. Но такими ночами он понимает, что время ничего не лечит, совсем наоборот. Со временем боль только усиливается, каждый раз становится чуть сильнее. Что осталось? Печаль. Он не может забыться, это означало бы потерять малыша навсегда. Он встает и перекусывает. Смотрит из окна на городскую ночь, которая гораздо тише ночи в горах. Ему потребовалось много времени, чтобы привыкнуть к городу. Собаки на поводке долго казались ему чем-то ужасным. И летом в городе не было шума природы, цикад, жаб. Начиная с марта он непроизвольно поглядывал на небо в надежде увидеть первых ласточек, а в июле прислушивался, не раздастся ли стрекот стрижей. Он искал запахи: навоза, вербены, мяты, и звуки: колокольчиков, реки, жужжания насекомых, ветра, шуршания древесной коры. Потом он привык к ровной местности, он, знавший только горы, землю без следов ботинок и женских каблуков. Он обладает знаниями, которые в городе совершенно не нужны. Что толку знать, что каштаны не растут выше восьмисот метров над уровнем моря, что из орешника получается отличный лук? Толку никакого, но он и к этому привык. Он отдает себе отчет, насколько могут быть бесполезны знания.


Ночами он думает о склонившейся к воде иве, о бирюзовых стрекозах. И в конце концов берет в руки свою любимую фотографию в рамке, это увеличенный снимок реки. Всматривается. Тогда он почти лег на камни, чтобы сфотографировать сестру и малыша. Взгляд его больших темных глаз вот-вот переместится на что-то другое, но на фотографии кажется, что он смотрит в объектив. Густые волосы колышет ветерок. Округлая щечка так и просит ласки. Вокруг стражами стоят ели. Река течет, блестит, сестра стоит в воде, склонившись над замком из камушков, она повернула голову и смотрит прямо на фотографа. Над ними голубое небо в кружеве листвы и ветвей. Он может рассматривать эту фотографию до самого утра. Затем идет на работу. Он очень силен в математике, настолько, что стал финансовым директором в крупной компании. Цифры не предают, они надежны, не таят в себе никаких дурных сюрпризов. Каждое утро он надевает темный костюм, садится в автобус с другими такими же служащими. Он не любит толпу, но к людям относится терпимо. На работе друзей у него особо нет. Ему достаточно коллег, лишь бы не обедать в столовой одному, иногда по воскресеньям они приглашают его в гости. Он знает, что нужно говорить и делать, чтобы оставаться в тени. Недоверия или симпатий он не вызывает. Неприметный тридцатилетний мужчина, и его это устраивает, у него теплится безумная надежда, что так злая судьба забудет о нем и оставит в покое. И никто не понимает, что если он так хорошо разбирается в расчетах, графиках, колонках дебета и кредита, сложных банковских операциях и балансе на счетах, то потому лишь, что когда-то жизнь его была совершенно непредсказуема. Никто не подозревает, что за этим компетентным сотрудником в костюме стоит странный малыш с пляшущим взглядом темных глаз.

У него нет невесты, нет детей. Зато у сестры будут. Она родит трех дочерей, которые по праздникам станут с криками врываться во двор; сестра теперь живет за границей. Другая страна, муж, дети: вдали от родины у нее появилось ощущение собственной нормальности. Она всегда стремилась стать нормальной, в то время как старший остается заложником детских воспоминаний. Но, возможно, думает он, она стала такой, потому что видела, каким был в детстве старший брат. В конце концов, это его роль — вести других за собой. Чтобы показать, чего не следует делать.


Мы, камни, хранители этого двора, тоже очень ждем девочек, как и их родственники, которые теперь живут в другом доме — за рекой. Мы узнаем скрип тяжелой двери, вздох облегчения после поездки, скрежет садовой мебели, которую выносят во двор. Мы будем смотреть, как они обедают, будем наслаждаться вечной сменой поколений, а еще мы знаем, что обычно, когда приезжает младшая, вскоре появится и старший брат. Они остались очень близки. Она дает ему бумаги на подпись, предупреждает о сроках разных выплат, о погашении какого-нибудь долга, о продлении какого-либо договора. Она уговаривает его пойти погулять, познакомиться с кем-нибудь, он отвечает с улыбкой: «У меня все в порядке». И мы ему верим. Куда бы он ни поехал, и особенно когда он приезжает сюда, он всегда помнит об обещании, данном у гроба малыша. Он чтит память младшего брата. Может часами сидеть у реки. Мы видим этого высокого человека под деревом, он наблюдает за стрекозами и водяными паучками. Мы знаем, что его душа полна скорби, мы видим, как он осторожно касается камней, на которых когда-то покоилась голова малыша. Но мы также чувствуем некое умиротворение. Иногда он стоит неподвижно там, где давным-давно лежали в нашей тени подушки, и вслушивается в наступающий полдень. Когда приезжают двоюродные братья, он присоединяется к беседе, смеется, вспоминая прошлое. У них тоже есть дети. Ему нравится, что малышки начинают разделять с ним воспоминания. Он запрещает им приближаться к мельнице, ремонтирует трехколесный велосипед, требует, чтобы они надевали надувные манжеты, если собираются зайти в реку. Его любовь проявляется в этой тревоге. Он старший, и так будет всегда. Вечером он приводит в порядок двор, опрыскивает плитки и гортензии водой и всегда подходит к нам, камням, медленно прижимается лбом и ладонями. Стоит, закрыв глаза, у нагревшейся стены. Однажды вечером его пятилетняя племянница застает его во дворе и спрашивает: «Что ты делаешь?», и старший с ласковой улыбкой, не поворачивая головы, отвечает: «Дышу».

Загрузка...