ПРИЛОЖЕНИЯ

ГЕОРГ КРИСТОФ ЛИХТЕНБЕРГ И ЕГО «АФОРИЗМЫ»

Во второй половине XVIII в. в маленьком немецком городе Геттингене, известном своим университетом, жил один из оригинальных писателей и ученых Германии Георг Кристоф Лихтенберг (1742—1799). Однако до недавнего времени имя этого выдающегося просветителя, о котором с глубочайшим уважением отзывался Кант, силой ума и таланта которого были восхищены Гете, Герцен и Толстой, знали немногие. Причины этого разнообразны. Отчасти это объясняется тем, что большинство произведений писателя, публицистических по своему характеру, печаталось в различных популярных журналах и карманных календарях. Будучи весьма злободневными, они поздней в какой-то степени утратили свою актуальность и были забыты. Некоторые из задуманных им произведений не вышли из стадии набросков; иные же, как, например, «Афоризмы», он не решался опубликовать, и они стали известны лишь после его смерти, а в более полном виде только в начале XX в.

Но при всем том нужно отметить, что забвению Лихтенберга немало способствовала также и буржуазная критика, которая старалась замолчать или исказить его произведения. Хотя последнее собрание сочинений писателя, неполное, вышло еще в 1844 г., до сих пор отсутствует критически проверенное издание.

Благодаря усилиям современных передовых ученых на востоке и западе Германии, которые следуют лучшим традициям литературоведения прошлого (Г. Гервинус, А. Лейтцман), Лихтенберг занимает теперь достойное место в немецкой литературе[289].

В ГДР за последнее время было издано несколько сборников избранных произведений и писем Лихтенберга. В небольших вступительных статьях, предпосланных сборникам, ведется полемика с реакционной наукой, которая абсолютизирует слабые стороны писателя. Она изображает его как ипохондрика и скептика, человека бездеятельного, замкнувшегося в своем одиночестве и не способного создать ничего, кроме фрагментов и отрывочных мыслей[290]. Больше того, его считают «жертвой заблуждений просветителей», объявляют мистиком, предшественником романтизма, а в некоторых исследованиях он даже оказывается приверженцем расовой теории[291]. В статьях демократической критики, напротив, делается успешная попытка выяснить подлинные противоречия во взглядах Лихтенберга, подчеркиваются прогрессивные черты его просветительского мировоззрения.

Тем не менее творчество писателя все еще недостаточно исследовано, особенно в нашей стране, где по существу нет переводов его произведений и весьма мало работ о нем[292].

Цель данной книги — в известной степени восполнить этот пробел и познакомить советского читателя с замечательным немецким мыслителем и художником.

* * *

Лихтенберг родился 1 июля 1742 г. Восемнадцатый ребенок в семье бедного пастора в Дармштадте, он рано лишился отца, оставившего большую семью без средств к существованию. Свои выдающиеся способности и интерес к естественным и точным наукам мальчик обнаружил еще в начальной школе и в особенности в гимназии, Однако продолжить образование сразу ему не позволила крайняя нужда. И только в 1763 г., когда его мать с большим трудом выхлопотала ему стипендию у герцога Гессенского, он становится студентом Геттингенского университета (Ганновер) и изучает математику, физику и астрономию.

Несомненно, пребывание в Геттингене оказало большое влияние на духовное развитие молодого Лихтенберга. В Ганновере, связанном с 1714 г. персональной унией с Англией, гнет феодальных отношений ощущался несколько меньше — сказывалось влияние более развитой Англии. Здесь отсутствовала, в частности, строгая цензура, а в университете преимущественное внимание уделялось опытным наукам.

После успешного завершения высшего образования, герцогский стипендиат должен был вернуться в Гессен, где он уже был назначен профессором математики. Но необходимость расстаться с Геттингеном не радовала Лихтенберга. Он добился отпуска на два года и по приглашению одного из своих знатных воспитанников-англичан дважды (1770, 1774—1775) посетил Англию. Знакомство с ней имело огромное, можно сказать, решающее значение для мировоззрения Лихтенберга. Она поразила его точно так же, как Монтескье, Вольтера или Георга Форстера, который стал позже его другом и сотрудником. Лихтенберг присутствует на заседаниях парламента, изучает промышленность Бирмингема; он знакомится с исследованиями английских ученых, совершает паломничество к домику Шекспира в Стрэтфорде и к могиле известного писателя Лоренса Стерна.

Англия обогатила его знанием жизни всех классов общества: сегодня он на обеде у английского короля и некоторое время живет в его резиденции, а завтра, смешавшись с толпой, в простой одежде мастерового охотно беседует с ремесленниками, грузчиками и моряками Лондона. Вечерами же он в знаменитом Дрюри Лейне восторгается игрой бессмертного Гаррика, лучшего исполнителя шекспировских ролей. Так возникли «Письма об Англии» Лихтенберга — драгоценное свидетельство современника об искусстве артиста и горячая защита сценической правды. Английская действительность заставила его живо почувствовать разительное убожество родной Германии. Позднее, в 1786 г., уже обреченный до конца жизни на прозябание в Геттингене, он писал Гиртанеру: «Благо вам, что вы в Англии. Поистине, мое сердце кровоточит, когда я подумаю, что Англия еще существует, а я не могу в ней находиться... Человека нигде так не почитают, как в этой стране, и здесь всем наслаждаешься душой и телом, как об этом можно только мечтать при солдатских правительствах»[293]. Англия во многом определила его демократические убеждения, и он признавался впоследствии: «Я собственно побывал в Англии, чтобы научиться писать по-немецки» (E 143)[294].

«Писать по-немецки» — означало у Лихтенберга мужественно говорить правду, т. е. горячо ненавидеть феодальные порядки и, сатирически обличая их, защищать тем самым интересы народа.

Но если в сравнении с родной Германией Англия и показалась Лихтенбергу прогрессивной страной, то это не помешало ему уже и тогда почувствовать за ее блестящим фасадом общественные противоречия. Это и выразил он впоследствии в комментариях к гравюрам Хогарта.

Вернувшись в Германию, Лихтенберг становится профессором физики Геттингенского университета и неутомимо занимается научной, преподавательской и литературной деятельностью. Талантливый экспериментатор, он независимо от братьев Монгольфье приходит к идее воздушного шара, и только отсутствие достаточных материальных возможностей и низкий уровень естественных наук в Германии той эпохи не позволили ему осуществить свою идею. Особенно много занимается он электричеством, великое будущее которого уже предчувствует. Его работы получают признание крупнейших ученых Европы. С глубоким уважением отзываются о нем Кант и Гете, а в 90-х годах он избирается почетным членом Российской Академии наук. На свои скромные личные средства он приобрел значительное количество физических приборов, и его лекции благодаря постоянным опытным демонстрациям, остроумному и наглядному изложению пользуются неизменным успехом у слушателей.

Одновременно он ведет большую просветительскую работу, редактируя два журнала: «Геттингенский карманный календарь» и «Геттингенский журнал науки и литературы», который он издавал одно время совместно с Г. Форстером. Подавляющее количество статей на самые разнообразные темы написано самим Лихтенбергом. Делая доступными передовые научные идеи, способствуя распространению хороших вкусов, он был постоянно озабочен тем, чтобы «хоть немного поднять тех людей, к которым спустился».

Жестокая нужда преследовала известного ученого и писателя в течение всей жизни: то он репетирует знатных английских барчуков, то вынужден заниматься корректурой или просто писать «ради выгоды», так как не в состоянии обеспечить семью. И тем не менее он всегда великодушно делился последним, помогая бедным студентам или коллегам, как, например, известному поэту Готфриду Августу Бюргеру, в судьбе которого он принял живейшее участие.

Годы 1789—1799 — самый тяжелый период в жизни Лихтенберга. Все более прогрессируем нервное заболевание, связанное с искривлением позвоночника. Он испытывает почти постоянные невыносимые боли и впадает в длительную хандру. Но самое главное — это годы трагических разочарований одинокого просветителя, годы его духовного кризиса, в немалой степени связанного с событиями французской революции. Нищета, болезнь, внутренний разлад быстро подтачивают силы писателя, который умирает 27 января 1799 г. от воспаления легких.

Жизнь писателя, внешне спокойная и небогатая примечательными происшествиями, являлась на самом деле глубокой трагедией проницательного ума, деятельной натуры и блестящего таланта, задыхавшегося в условиях феодальной Германии.

* * *

Как указывалось, большинство произведений Лихтенберга представляет собой научные труды и статьи для популярных журналов, различные наброски неосуществленных сатирических романов и памфлетов. Все это в значительной степени устарело или имеет только историко-литературное значение.

Славу Лихтенберга как выдающегося мыслителя и сатирика составляют два наиболее крупных по объему произведения — «Подробные объяснения к гравюрам на меди Хогарта» (1794, не закончено) и «Афоризмы».

Уильям Хогарт (1697—1764) — живописец, график, теоретик искусства является одним из самых значительных английских реалистов XVIII в. В серии гравюр и картин, создававшихся им с 1731 г., он выступил таким же острым критиком и бытописателем современной ему буржуазно-аристократической Англии, как и великие английские романисты этого века — Свифт, Фильдинг, Смоллет. Разврат и тунеядство высших классов, всесилие золота, лицемерие религиозной морали, комедия парламентских выборов, подкупность правосудия — вот темы его сатирических картин, И рядом — с горькой иронией и глубоким сочувствием — Хогарт изображает тяжелую судьбу бедняка. Он ведет нас на холодный чердак, где живет задавленный нуждой поэт, за кулисы странствующей труппы актеров, где только что сыгранная высокая трагедия сменяется жалкой житейской прозой; добродушно посмеивается он над забавными типами своих соотечественников, рисуя жанровые сценки шумной ярмарки, улицы, кабачка. Лорды, судьи, полицейские, купцы, мелкие лавочники, денди и проститутки, поэты, актеры, слуги, подмастерья и бродяги запечатлены Хогартом с поразительной типичностью и богатством неповторимых индивидуальных черт и ситуаций. Хогарт обнажает оборотную сторону «процветающей» Англии.

В своих «Объяснениях» Лихтенберг не является простым и бесстрастным комментатором Хогарта. Это конгениальный ему художник, глубоко постигающий общий замысел всей серии и каждой гравюры в отдельности. Он не объясняет, а «прочитывает» Хогарта. Перед нами предстают многообразные характеры, нередко со свойственной им речью. Лихтенберг свободно фантазирует и, исходя из содержания гравюры, он создает небольшие истории, в которых мы узнаем не только о настоящем, но также о прошлом и будущем героев. Писатель тонко раскрывает значение второстепенной, но важной детали картины. Каждый комментарий превращается как бы в законченную главу большого романа о мишурном благополучии самой «свободной» и преуспевавшей тогда страны. Конкретные пояснения сочетаются с едкими замечаниями общего свойства, с сознательным стремлением к отбору материала, умением выделить существенную сторону картины. Все это поднимает повествование над уровнем эмпирического описательства и делает его «Объяснения» законченным художественным произведением.

Если «Объяснения» были опубликованы при жизни Лихтенберга, то «Афоризмы» увидели свет только после его смерти и были известны в неполном виде. Издатели собрания сочинений отобрали материал произвольно, расположив его тематически и нарушив тем самым хронологию. Это затрудняло понимание духовного развития Лихтенберга. Только в конце XIX в. известному филологу А. Лейтцману удалось обнаружить оригинальные рукописи «Афоризмов» и издать их с обширными примечаниями в том порядке, в каком они были написаны. Тетради записей Лихтенберга, относящиеся к определенным годам, обозначены буквами латинского алфавита от « до «. Однако, к сожалению, к этому времени были утрачены тетради «G» и « с заметками десятилетия 1779—1788 и значительная часть тетради «K», относящаяся к 1793—1796 гг.

«Афоризмы» — своего рода дневник, записная книжка, куда Лихтенберг вносил свои мысли, наблюдения, экспромты, маленькие заготовки — этюды и заглавия для своих будущих сатирических произведений. Записи охватывают длительный период с 1765 г. по 1799 г. — год смерти писателя.

Исходный пункт Лихтенберга — резкая оппозиция ко всем существующим общественным нормам и порядкам, освященным традицией, глубочайшее недоверие и сомнение просветителя, выставляющего все на суд Разума: «Все зло мира часто объясняется неразумным почитанием старых законов, старых обычаев, старой религии» (D 366). Он убежден, что «если все должно стать лучше, то все должно быть по-иному»[295]. В «Афоризмах» Лихтенберг выступает против монархического деспотизма, крепостного права, религии как их духовной опоры. Среди немецких просветителей он один из немногих, ратовавших за освобождение крестьян с землей, которую он считал их законной собственностью. Он осуждает сословное неравенство, феодальные войны и колониальный разбой. Его симпатии на стороне наиболее демократической части «третьего сословия» — «божьей немилостью крепостных, негров, бар-щинников и пр.». Писатель призывал заниматься просвещением народа и полагал более важным разъяснять крестьянам истинные понятия о свободе, нежели «постепенно выходящие из моды предписания христианства» (Е 130). Он защищал свободу печати, совести и мнений.

Как и для других немецких просветителей XVIII в., одним из главных вопросов, волновавших Лихтенберга, был вопрос о единстве Германии, тогда политически раздробленной и экономически отсталой. С глубокой болью и сарказмом говорит Лихтенберг об отсутствии национального сознания у немцев, которые не создали даже «общенационального проклятия или ругательства» (С 73). Поэтому он критикует немецкую культуру, подражающую иноземным французским и английским вкусам. Всюду подмечает он господство местных, провинциальных интересов, и немецкий характер он точно определяет в двух словах: «patriara fugimus» (Schr. II, 119 (G, H).

Сознавая губительность одностороннего развития немецкой культуры, тормозившей политическую активность народа, он не уставал клеймить отвлеченность и созерцательность, трусливую инертность немецкого бюргера, его «варварский педантизм, скулящее смирение»

(F 271). Общественную практику он предпочитал теориям и красивым словам. Это роднит его в первую очередь с такими радикальными просветителями, революционерами-демократами, как Георг Форстер или Иоганн Зейме. Лихтенберг часто говорил о силе и энергии народа, о способности его бороться с игом тирании и соглашался с аксиомой Гердера о том, что «угнетают лишь тот народ, который позволяет себя угнетать» (J 1104).

Именно поэтому он приветствовал французскую буржуазную революцию как «экспериментальную политику» (L 320).

Однако отношение к французской революции у Лихтенберга было противоречивым. Под воздействием ее он близко подходит к идее народоправства и считает, что монархическая форма правления уже не соответствует ныне зрелому состоянию народа, который вправе изменять свое государственное устройство (см. J 212, 949). «Глас народа — глас божий» (D 10), и вожди французской революции выразили «настроение нации» (J 1178).

В отличие, например, от Гете и Шиллера у него можно неоднократно встретить оправдание революционного насилия. Он доказывал, что «старые злоупотребления не так легко устранить» и что «французская революция (что бы там ни было!) оставит после себя много хорошего» (J 1147). Полемизируя в 1793 г. с отвлеченными представлениями тех, кто считал, что «многое в революции могло бы произойти не так насильственно», Лихтенберг восклицал: «Словно природа может предоставить осуществление своих планов метафизике!» (J 1197). Революцию в состоянии понять не «абстрактный человек», «с абстрактным разумом», которого никогда не существовало, а «конкретный человек, принадлежащий к определенной партии» (Schr. I, 242243). Все это свидетельствует о большой политической прозорливости Лихтенберга и сближает его до известной степени с революционно-демократической линией немецкого просвещения, до известной степени потому, что рядом с этими смелыми, замечательными суждениями о революции у него можно встретить колебания и сомнения.

Как и многие другие немецкие просветители, будучи представителем разобщенного и политически недостаточно зрелого немецкого бюргерства, он осудил якобинский террор в противовес революционерам-демократам. Оставаясь по-прежнему глубоко убежденным в прогрессивном значении французского общественного переворота, он все же начал склоняться к умеренному идеалу парламентарной монархии.

В творчестве Лихтенберга нашла отражение типичная трагедия немецкого просветителя, В Германии XVIII в. в силу ее политической раздробленности отсутствовали возможности для практического свершения буржуазно-демократической революции. Большинство немецких писателей были духовно одиноки и далеки от народа. Поэтому идеи немецких просветителей нередко страдали отвлеченностью, созерцательностью, были далеки от острых политических проблем. Горькое сознание разобщенности с народом звучит и в изречениях Лихтенберга. Подобные неблагоприятные условия определяли его идейные срывы, тем более, что он не обладал таким политическим опытом, как Форстер или Зейме. Лихтенберг находился словно в заколдованном кругу: другие немецкие писатели, как, например, Гете и Шиллер в пору своей творческой юности, пытались преодолеть немецкое убожество путем бунта «гениальной личности» (движение «бури и натиска»), а поздней, в эпоху увлечения античностью, — средствами эстетического и нравственного перевоспитания человека. Лихтенберг не считал это выходом: он отлично понимал слабость течения «бури и натиска» и опасность чрезмерного увлечения античностью. Вместе с тем путь революционной борьбы был для него также закрыт. Уделом Лихтенберга оказалось погружение в себя, яростная ненависть к немецкой феодальной действительности, но ненависть, высказываемая втайне, свидетельства которой хранились в ящике письменного стола. Блестящие, острые афоризмы писателя так и остались при его жизни неопубликованными, а многие сатирические произведения незавершенными. Лихтенберг, очевидно, полагал, что эти мысли вряд ли будут поняты большинством. При этом он и не видел возможности их издания в обстановке реакции, как свидетельствуют некоторые изречения и письма. Показательно в этом смысле отношение Лихтенберга к своему бывшему другу и сотруднику Георгу Форстеру (1754—1794). В отличие от многих немецких писателей и ученых XVIII в., Форстер до конца своих дней был верен идеям французской революции. После оккупации левого берега Рейна французскими революционными войсками Форстер стал якобинцем, вождем недолго просуществовавшей Майнцскои демократической республики (осень 1792 г. — весна 1793 г.). Падение Майнца, взятого прусскими войсками, вынудило Форстера остаться в Париже, где он и отдал остаток своих дней служению революции. Современная Форстеру реакционная немецкая пресса постаралась ославить его как предателя, антипатриота. Ф. Энгельс, напротив, ставил имя Форстера рядом с именем Томаса Мюнцера и относил его к «лучшим патриотам» Германии[296].

После смерти Форстера, в письме от 5 июля 1795 г. к Земмерингу Лихтенберг писал: «Поистине, я не могу без тоски вспоминать этого человека..., так как почти еженедельно узнаю кое-что новое, проливающее свет на источник всех несчастий, его постигших. О, с какой радостью я посвятил бы ему несколько листов, если бы был бездетным, не задумывался бы о будущем, и был бы таким же свободно мыслящим и свободно пишущим человеком, как прежде! Ныне же следует ограничиться только свободомыслием. Sapienti sat![297]. В этих строках ясно выражена трагедия Лихтенберга и близкое духовное родство с Форстером, которое он ощущает. Сознание бессилия, отчаяние и пессимизм, глубокие сомнения даже в возможностях самого познания — таковы причины духовного кризиса, пережитого Лихтенбергом в последнее десятилетие его жизни. Буржуазные критики объясняли и объясняют эти настроения его неизлечимой болезнью. Болезнь, конечно, усугубляла мрачные настроения, но это была не главная и не единственная их причина. Сам Лихтенберг прекрасно понимал суть своей «болезни». Он замечал в себе ту «инертность» и «малодушие», которые были присущи его соотечественникам (см. J 320, 321 440, 510, 935).

И, пожалуй, напротив, все это только усиливало его болезненную чувствительность, когда он порой доходил до мизантропии, до мыслей о самоубийстве и смерти как желанном конце. Сознание убожества подобного существования, жажда действия и невозможность найти выход — вот что порождало трагические противоречия в творчестве и мировоззрении Лихтенберга.

* * *

На протяжении всей творческой деятельности философия неизменно привлекала внимание Лихтенберга. Поэтому философские записи в «Афоризмах» занимают весьма значительное место и представляют несомненный интерес.

Лейтмотивом его философской критики является постоянное глубокое сомнение в философских догмах метафизического идеализма. Это отлично сознавал сам писатель, одно из высказываний которого могло бы служить своеобразным эпиграфом к его философии: «Если моя философия недостаточно сильна для того, чтобы сказать нечто новое, то в ней все-таки достаточно мужества для того, чтобы считать не вполне достоверным то, во что уже так давно верят» (Schr. I, 32 (K).

Отсюда его неоднократные призывы подвергать исследованию признанные истины, благородный просветительский пафос неустанного познания и недоверия к современной ему отвлеченной науке. Пройдя сложный путь философских исканий (Лейбниц, Гольбах, Даламбер, Спиноза, английские сенсуалисты), Лихтенберг в 80-е годы переходит на позиции материализма в немалой степени (как Гете и Форстер) благодаря опытному изучению природы.

Осуждая стремления идеалистов объяснить мир, исходя из сознания, в отрыве от материальной действительности, Лихтенберг остроумно замечает: «Как танцмейстер и учитель фехтования никогда не начинают изучения анатомии рук и ног, так и здоровая, полезная философия должна брать свое начало из чего-то более высшего, чем эти отвлеченные умствования. Ногу надо ставить именно так, ибо иначе упадешь (подчеркнуто мною. — Г. С). В это надо верить, потому что нелепо было бы не верить в это, и это очень хорошая основа»

415). Философию, которая берет за основу объективный мир и человеческую практику, Лихтенберг называет «философией человеческой, а не профессорской» (Е 415).

Поэтому он полагает, что гораздо убедительней рассуждают психологи, осведомленные в естествознании, чем те, которые начинают с психологии. Последние объясняют все явления окружающего мира совершенно неизвестными величинами — «богом», «душой» и «убивают материю», растворяя ее к духе. Материализм он образно определяет как «асимптоту психологии», из которой она должна исходить и к которой должна стремиться. Он верно предсказывал: «Наша психология в конце концов придет к утонченному материализму, по мере того, как мы все более будем, с одной стороны, познавать материю, а с другой, — преодолевать все возможные преграды в сознании» (F 422).

Как ученого, как одного из активных просветителей, его особенно волновали проблемы теории познания. Следуя за английским и французским материалистическим сенсуализмом, Лихтенберг признавал ощущения первым источником познания и был убежден в познаваемости окружающего нас объективного мира. Одним из первых в Германии выступил он с критикой субъективного идеализма Беркли и Юма, а поздней Фихте. С истинно просветительской гордостью говорил он о великих успехах просвещения, которые позволяют теперь овладеть человеку за шестьдесят лет всем богатством культуры, созданной в течение пяти тысяч лет. Он призывал бесконечно расширять границы науки.

Но больше всего в проблеме познания Лихтенберга занимает связь теории с практикой, науки с жизнью, И здесь находит выражение его постоянная борьба против созерцательности идеологии немецкого бюргерства. Критерием истины он считает опыт, жизненный факт: «Нам следовало бы стремиться познавать факты, а не мнения; и, напротив, находить место этим фактам в системе наших мнений» (D 19). Опыт для Лихтенберга и верховный судья научной гипотезы. Ярый враг немецкого «гелертерства», он признавал лишь науку, имеющую практическое назначение: «Я всегда извиняю теоретизирование, это инстинкт души, который может быть полезен, если мы уже имеем достаточный опыт. Поэтому возможно, что все наши сегодняшние теоретические нелепости являются инстинктами, которые найдут себе применение только в будущем» (Schr. I, 103). И еще ясней: «Не только обладать знаниями, но и делать для будущих поколений то, что предшествовавшие делали для нас» (D 252). Эти активные, практические устремления Лихтенберга роднят его с Гете, так отчетливо выразившим подобные же идеи в «Фаусте», они роднят его с замечательным немецким просветителем-революционером Г. Форстером и с Дидро.

Естественно, что материализм Лихтенберга был связан с атеизмом, к которому он приходит в первой половине 70-х годов. Существование бога, бессмертие души и пр. он считал «только игрой мысли.., которой может не соответствовать ничего объективного» (Schr. I, 81 (G, Н). Он утверждал, что мир — результат развития самой материи, а не акт божественного творчества. Поэтому для него была совершенно очевидна несовместимость разума и веры, науки и религии, и он был уверен в том, что «наш мир... станет когда-нибудь так хорош, что верить в бога будет так же смешно, как теперь — в привидения» (D 326). В этом кратком замечании содержится замечательная догадка об истинных корнях религии. В то время, как многие современные Лихтенбергу просветители еще наивно объясняли происхождение религии невежеством людей, Лихтенберг порой пытается пойти дальше. Он догадывается, например, о том, что социальное бытие человека, в частности, общественное неравенство является источником живущих религиозных предрассудков у угнетаемых классов: «То, что собственно делает для бедняков небесную жизнь столь привлекательной — это мысль о равенстве сословий на том свете» (J 1177). Следовательно, по Лихтенбергу, вера в бога — удел слабых и угнетенных людей.

Атеизму Лихтенберга свойственна та же активная, практическая тенденция, что и его теории познания. По его мнению, для своего земного счастья человек совершенно не нуждается в религиозном откровении; путь на небо гораздо проще, чем путь к счастью на земле. Мировоззрение Лихтенберга обращено именно к земле, к современной действительности и одухотворено стремлением преобразовать жизнь. Поэтому Лихтенберг подвергает уничтожающей критике все то, что препятствует этому: монашество и папство, религиозный фанатизм, священные книги, обряды, веру в чудеса и пр.

Поскольку Лихтенберга особенно интересовали проблемы познания, большое внимание он уделяет вопросам метода. Его философский метод отличается страстной жаждой вечного познания, отсутствием самоуспокоенности и презрением к метафизике, что так характерно и для Лессинга, и для Гете, и для Форстера.

В противовес метафизическому, изолированному изучению явлений природы он настаивает на изучении ее единства и взаимосвязей. В «Афоризмах» Лихтенберга можно встретить отдельные высказывания, тонко подмечающие диалектическую связь общего и единичного, великого и малого, будущего и настоящего, истины абсолютной и относительной. В некоторых суждениях он вплотную подходит к мысли о том, что развитие, движение есть единство и борьба противоположностей. Однако эти суждения во многом еще стихийны, являются наблюдениями, догадками и гипотезами ученого-физика.

Лихтенберг был современником великих и сложных сдвигов в общественной жизни, науке и промышленности в XVIII в., которые вызвали кризис старой метафизики. В немецкой классической философии постепенно зарождался новый диалектический метод. В этом процессе Лихтенберг вместе с Гете, Кнебелем, Эйнзиделем, Форстером являлся представителем той прогрессивной материалистической тенденции, которая противостояла Канту и пыталась, до известной степени, преодолеть ограниченность кантонского идеализма и французского механистического материализма XVIII в. Кнебель и Эйнзидель — друзья Гете в Веймаре, разделявшие во многом его философские и естественнонаучные взгляды. Оба они были близки к Гердеру, плодотворные идеи которого развивали в материалистическом направлении. Карл Людвиг Кнебель (1774—1834) занимал в Веймаре должность воспитателя детей веймарского герцога. Его литературное наследство невелико, наиболее значительным его трудом являются «Очерки об интеллекте» (1788). Основной вопрос философии, совершенно ясный для Кнебеля, он разрешает в материалистическом духе, и считает мышление результатом длительного и сложного развития материи: «То, что мы называем духом, есть не что иное, как более высокая сила, основанная на свойствах природы».

Особенно интересовала его проблема органической материи, которую, по его справедливому мнению, нельзя «понять с точки зрения одной механики». Критикуя древний и современный ему материализм за механистичность, он считал, что в живой материи существуют «связи и действия более высокого типа»[298]

Август Эйнзидель (1754—1837) — сын видного веймарского придворного. Некоторое время он находился на военной службе. Поздней учился в Геттингенском университете, где слушал, между прочим, лекции Лихтенберга, и в Горной академии.

Рукописи произведений Эйнзиделя не могли быть в то время обнародованы и не сохранились; в настоящее время имеются лишь выписки из них, сделанные в свое время Гердером. Они систематически замалчивались буржуазной наукой и были опубликованы лишь в 1957 г., в ГДР[299].

Как и Кнебель, он убежденный и, пожалуй, самый последовательный из немецких материалистов и атеистов, резко и несколько односторонне выступавший против философии Канта. «Почитание подобной схоластической бессмыслицы, — писал он, — свидетельство духовного обнищания» («Ideen», S. 129). Подобно лихтенбергу, он пытался понять природу с позиций диалектики, «так как в ней существует все» (там же, стр. 73), т. е. борьба противоречивых начал. Поэтому парадокс, по мысли Эйнзиделя, — свойство истины.

Его социальные идеи принадлежат к числу наиболее радикальных в Германии XVIII в., подготавливавших утопический социализм.

Г. Форстер — один из самых разносторонних и глубоких немецких умов XVIII в. Богатый опыт предохранил Форстера от отвлеченной науки и позволил ему стать выдающимся материалистом. Важнейшие его научно-философские труды: «Взгляд на единство природы» (1786), «Еще о человеческих расах» (1786), «Кук-путешественник» (1787), «О лакомствах» (1788). Еще в письме к философу Якоби (апрель 1784 г.) Форстер четко формулировал различие между ним и немецким идеалистом: «Я хочу быть, чтобы мыслить, а вы желаете мыслить, чтобы быть»[300].

В первой из указанных статей он отстаивает взгляд на природу как на единое целое, в котором каждое явление связано друг с другом. Это стремление обнаружить диалектические связи в природе и обществе характерно и для его статьи «Кук-путешественник». Отдавая должное усилиям Канта изгнать понятие бога из области рационального познания, он осуждает, однако, принцип априорности в его философии, называя Канта «архисофистом» и «архисхоластом»[301]. Специально против Канта формулировал он тезис: «Не существует никакой абсолютной свободы, как не существует абсолютного разума и абсолютной морали. Все только относительно...»[302]

В книгах «Путешествие вокруг света», «Виды нижнего Рейна» — превосходных образцах реалистической публицистики XVIII в. — Форстер высказал ряд гениальных историко-материалистических наблюдений и догадок.

Материализм и атеизм Лихтенберга не были последовательны. По собственному его признанию, начиная с 1791 г., но особенно в 1792— 1793 гг. он испытывает сильные сомнения и приходит нередко к утверждениям кантианского характера. Он также заявляет теперь, что «вера в бога такой же естественный для человека инстинкт, как и ходьба на двух ногах» (J 266). Он склоняется к деизму и «естественной» религии.

Философские колебания Лихтенберга объясняются несколькими причинами. Общеизвестно, что английский и французский материалистический сенсуализм, под влиянием которого находился Лихтенберг, не смог в силу присущей ему метафизичности, механицизма создать глубоко научную теорию познания, раскрыть сложные диалектические взаимосвязи ощущения и мышления, объекта и субъекта познания и поэтому отличался созерцательностью. Понятие опыта и практики у материалистов этого времени было узким и ограниченным. Как ни примечательно обращение к опыту у Лихтенберга, он также в конечном счете разделял слабости французов и англичан, и для него оставалась не совсем понятной эта диалектика: «Как приходим мы к понятию мира вне нас? Почему мы не верим, что то, что происходит в нас, и есть вне нас. И вообще, как мы приходим к понятию дистанции? Это очень трудно развить...» (J 1272). И это не единственное сомнение, которое можно встретить в «Афоризмах».

Слабости теории познания Лихтенберга затрудняли для него доказательство объективного существования мира и открывали дорогу кантианскому субъективизму и агностицизму.

Подобно другим немецким мыслителям, своим современникам — например, Кнебелю, К. Ф. Вольфу, Александру Гумбольдту — Лихтенберг чувствовал также, что одними механическими законами невозможно объяснить сложное развитие органической материи. Намекая, по-видимому, на Ламетри, объявлявшего человека машиной, он писал: «Если душа (т. е. сознание. — Г. С.) проста, к чему такая тонкая структура мозга? Организм — машина и он должен следовательно состоять из такого же материала, как и машина. Это служит доказательством того, что механическое простирается в нас очень далеко, ибо даже внутренние части мозга построены столь искусно, что мы, возможно, не понимаем и сотой доли их» (F 346).

По его мнению, «поразительное воздействие мысли на тело необъяснимо, если предполагать, что мысль действует только по законам механики» (А 53). Оно гораздо сложней, и Лихтенберг образно уподобляет его воздействию искры на порох.

Вслед за К. Ф. Вольфом, который в своей «Теории зарождения» (1759) нанес основательный удар метафизике и идеализму в биологии, Лихтенберг также отвергал преформизм и пытался объяснить биологическую эволюцию человека не механистически, подобно Ламетри и Робине, а как развитие, которое связано и с явственными изменениями (там же, А 53). Эти плодотворные идеи, однако, тоже не выходили за пределы отдельных прозорливых наблюдений и свидетельствовали лишь о кризисе метафизики, о напряженных поисках передовой научной мыслью нового научного метода.

Ахиллесову пяту материализма XVIII в. видел, конечно, и Кант, подвергший исследованию саму познавательную способность человека, то субъективное начало, которое в силу созерцательности сенсуализма оставалось в значительной степени в стороне от внимания сенсуалистов. В этом, как известно, одна из исторических заслуг Канта. Это прекрасно понимал и Лихтенберг (см. L 734). Критический пафос Канта, стремление исследовать субъект познания как деятельное существо, в первую очередь, и привлекло Лихтенберга к его философии. Так, активность мышления, которая с самого начала характеризовала научно-философские поиски Лихтенберга, нашла себе пищу в критицизме Канта. Следовательно, кантианские влияния у Лихтенберга важны не столько сами по себе, сколько прежде всего тем, что за ними скрывается его глубокая неудовлетворенность состоянием современной гносеологии и метафизической науки. Не случайно поэтому Лихтенберг ссылался на Канта: «Кант говорит где-то: разум более полемичен, чем догматичен» (L 268).

Этой неудовлетворенностью состоянием современной философии объясняется и интерес к немецкому мистику Якобу Бёме (1575—1624). В его сочинениях, мистическую шелуху которых Лихтенберг не всегда мог отделить от рациональной основы, он все же верно угадывал гениальные диалектические и материалистические прозрения. Обращение к Бёме и дало повод некоторым буржуазным ученым извращать философские взгляды Лихтенберга и причислять его к мистикам.

Однако увлечение Кантом было у Лихтенберга гораздо сильнее. И тот факт, что он испытывает влияние кантианства именно в первую половину 90-х годов, не является случайностью. В эту пору он переживает тот глубокий духовный кризис, который привел его впоследствии к погружению во внутренний мир и породил неверие и сомнения во всем, не исключая и основ познания. Он испытал то, против чего еще предостерегал в 80-е годы: «Сомнение должно быть не более, чем бдительностью, иначе оно может стать опасным» (F 443). Здоровый критицизм просветителя, свойственный Лихтенбергу прежде, грозил перейти в опасный агностицизм. Примечательно, что обращение Лихтенберга к Канту до известной степени совпадает во времени с поворотом в его политических воззрениях, в связи с осуждением якобинской диктатуры.

Политические разочарования, пережитые Лих-тенбергом, в большой степени способствовали углублению и философского кризиса; он все больше склоняется к мысли о непознаваемости мира. Эти сходные явления в разных областях — свидетельство все той же исторической слабости и ограниченности немецкого бюргерства.

И тем не менее при всех колебаниях Лихтенберга материалистическая тенденция для него все же является определяющей. Ведь даже в годы наибольшего влияния на него Канта в «Афоризмах» часто встречаются утверждения ученого-естествоиспытателя, направленные против Канта.

Философские воззрения Лихтенберга не ограничены лишь познанием природы. Убежденный сторонник опыта и практики, он проявлял большой интерес и к науке об обществе, хотя таковой в современном понятии еще не существовало. Это сближает его с Руссо и Гердером, Шиллером и Форстером. Отсюда его пристрастие к истории: одна из первых его работ носила название «Характеры в истории», а одна из последних — посвящена древним германцам. Рассказ о герое Плутарха, способный вдохновить на великие подвиги, он считал более ценным, чем историю какой-нибудь бабочки. Он выступил критиком аристократизма и идеализма официальной историографии и близко подходил к мысли о том, что историческая наука должна заняться историей народа, а не отдельных правителей и завоевателей. От историка он требовал страстного отношения к фактам, а не сухого объективистского изложения их. Историк — судья, защищающий дело народа: «Если история какого-нибудь короля никогда не подвергалась сожжению, я не желаю ее читать!» (Schr. II, 166 (G, Н), — восклицал Лихтенберг. С этой демократической позиции и к тому же как мыслитель, не чуждый диалектике, протестовал он против бессмысленного эмпиризма в истории, книг-лексиконов и настаивал на необходимости обобщения, краткости и глубины в исторических сочинениях.

История переставала быть для Лихтенберга бессмысленной сменой цареубийств, войн, правонарушений и пр. Прошлое не казалось ему временем сплошного невежества и заблуждений. Объективной закономерностью истории для него является ее неудержимое прогрессивное развитие, несмотря на временное «движение назад или задержки» (Е 384). Развитие истории — внутренне противоречивый процесс. Подобное понимание диалектики истории можно наблюдать и у названных выше просветителей, к которым был близок Лихтенберг.

* * *

Основой эстетики Лихтенберга является его материализм, проникнутый духом практической деятельности. Лихтенберг защищает поэтому реалистическое и активно действующее на человека искусство. Как просветитель он подчинял искусство задачам общественной борьбы и высоко ценил искусство глубоко идейное, содержательное.

Источником его, по мнению Лихтенберга, является природа, сама жизнь, и художник, следовательно, не просто регистратор жизненных явлений, а наставник и учитель, передающий людям свой богатый жизненный опыт и тем самым формирующий новую личность (см. B 360; E 262; F 590, 1152).

Поэтому художественная правда означала для Лихтенберга обобщение действительности. Протестуя против натуралистического копирования действительности, против чрезмерной индивидуализации и изображения второстепенных деталей, Лихтенберг писал: «Таким образом становится ясным, что делает художник, копируя лицо: он читает всегда целое и, имея перед глазами духовный образ этого целого, набрасывает его отдельные черты в мгновенном вдохновении, если можно так выразиться, не осознавая этого, и копия становится верной. Можно заключить, что подобное чтение в целом, обобщение необходимо в каждом деле и отличает талантливого человека от заурядного» (J 1215). Не случайно Коцебу, этого мещански-сентиментального писателя с натуралистической тенденцией, он называл «драматическим писакой». Главная цель художника — «Правда, образование и улучшение человека» (F 590).

Как сторонник реализма, Лихтенберг выступал в защиту светского искусства, против вмешательства в него духовенства. И поскольку мировоззрение Лихтенберга обращено к современности, проникнуто стремлением преобразовать жизнь, он неодобрительно относился к немецкому классицизму XVIII в. с его культом античности, уводившим немецкую литературу от действительности. Высоко ценя в творениях древних общественное звучание и верность он, однако, замечал: «Мы пишем для человека-современника, а не для древней Греции» (F 590). Весьма характерно, что в «Афоризмах» Лихтенберга нет ни одного высказывания о произведениях Шиллера веймарского периода. Известна и его весьма сдержанная оценка «Вильгельма Мейстера» Гете, в котором он находил больше идейного материала, чем поэтического. Сущность эстетики Лихтенберга, реалистической и активной, лучше всего раскрывается в его борьбе против писателей «бури и натиска». Общеизвестна двойственность этого литературного направления, представлявшего вершину освободительных устремлений немецкого просветительства. Лихтенберг горячо осуждал слабые стороны «бури и натиска» и подвергал их едкой критике. В этом отношении он был прямым продолжателем и наследником Лессинга, точно так же критически относившегося к крайностям штюрмеров. Лихтенберг очень ясно понимал, какой глубокий общественный вред приносила расслабляющая чувствительность «бурных гениев», порождавшая пустую мечтательность, пассивных героев типа Вертера (F 103). Как и Лессинг, Лихтенберг отверг «хорошо написанного, но расстраивающего нервы „Вертера»» и считал лучшим местом романа конец его, где Гете убивает «труса». Лихтенберг осудил безволие таких героев, отсутствие в них деятельного и героического начала. «У них нет характера. Инертность, неразумие и неопытность...» (F 494). Не случайно он рекомендовал против «Вертера» укрепляющее дух чтение биографий Плутарха.

Будучи правым в критике слабых сторон романа Гете, Лихтенберг все же прошел мимо его сильных сторон, как и вообще штюрмерства (см. F 350). Бунтарская антифеодальная сущность этого литературного направления не привлекла его внимания. Это несомненно говорит об ограниченности эстетических воззрений Лихтенберга.

Борясь против безыдейного, мишурного искусства рококо, против поэзии «на случай», против чувствительности литературы «бури и натиска», снижавшей ее общественную полезность, Лихтенберг был склонен порой в пылу полемики понимать полезность не только в эти-ко-гражданском, но и в узком просветительско-утилитарном смысле и сожалел, например, почему не объявляются конкурсы на создание научно-философских поэм, в частности, об электричестве. Эти утилитаристские тенденции. весьма, разумеется, далекие от позднейшего буржуазного утилитаризма, были свойственны в той или иной степени всему Просвещению. У Лихтенберга они полемически направлены прежде всего против субъективизма штюрмеров и эстетики Канта.

В «Критике способности суждения» Кант утверждал незаинтересованность эстетического наслаждения, доказывая, что истинно прекрасное лишено какого-либо содержания, искусство автономно, независимо от человеческой практики, а эстетические суждения субъективны. В отличие от Канта Лихтенберг писал: «Мы только там находим удовольствие, где замечаем планомерность. По крайней мере так бывает с объектами зрения и слуха... Чтобы получить удовольствие, мы именно это должны искать во всем» (A 44), Практическим выражением «планомерности», «правильности» и «целесообразности» для Лихтенберга была общественная полезность искусства, его гражданское назначение.

С этой позиции он подвергал язвительной критике культ гениальной, титанической личности штюрмеров, оказывавшийся порой на деле пустым оригинальничаньем. Общественно бесплодным считал он и их чрезмерный эмоциональный пафос, не чуждый позы. Он чувствовал, что за громкими фразами штюрмеров иной раз скрываются туманность и бедность мысли (см. F 1215).

Лихтенберг в высшей степени ценил простоту, ясность и краткость выражения. Ярко выраженный рационализм — типичное качество эстетики Лихтенберга.

Действенный характер его эстетики особенно сказывается в идее народности литературы, которую он, пожалуй, выразил столь отчетливо, как немногие немецкие писатели XVIII в. Книги, на его взгляд, должны отражать мнения простого народа. Именно поэтому он высоко ставил древних писателей и упрекал современных немецких за отсутствие у них народных мнений. Поэзия должна заниматься не формалистическим штукарством, а касаться самых злободневных вопросов, в том числе вопроса о хлебе насущном. Литература обязана быть доступной народу и просвещать его (KA 11, L 327), С гордостью он говорит о том, что постоянно стремился «писать для маленького человека» (E 188, F 889).

Сторонник народности в литературе, он клеймит сервилизм и галломанию стиля, раболепство немецких писателей перед сильными мира сего. И здесь он продолжает дело Лессинга и является соратником штюрмеров. В этой связи заслуживает особого внимания прекрасное суждение Лихтенберга о партийности, которое вполне понятно в устах сторонника гражданского, доступного народу искусства: «Всякая беспартийность искусственна. Человек всегда партиен и в этом вполне прав. Сама беспартийность партийна. Он был из партии беспартийных» (F 573).

Лихтенберг превосходно понимал причины слабостей современной ему литературы Германии: это немецкая провинциальность и тесно связанный с ней дух филистерства — порождение раздробленности и общей отсталости страны.

Он справедливо полагал, что жалкие условия немецкой действительности неблагоприятны и для создания героических образов в романе и драме. Они дают лишь материал для сатиры и комедии, которые однако создавать небезопасно, если желаешь угождать сильным мира сего (см. едкие рассуждения Лихтенберга в духе «Апокрифов» Зейме. E 208, E 251).

«А промышлять правдой как контрабандой — для этого мой характер слишком прям и слишком немецкий» (B 232). Робких и мелочных сатир Лихтенберг создавать не желал и поэтому не довел до конца многие из задуманных сатирических произведений.

* * *

Лихтенберг является выдающимся немецким сатириком и мастером афоризма.

Стиль Лихтенберга находился в соответствии с его мировоззрением и эстетическими взглядами в частности. Материалист, придававший большое значение практике в познании, и сторонник реалистического и активного искусства, он стремился создавать правдивые произведения, которые просвещали бы соотечественников, воспитывали в них гражданское сознание и ненависть к феодальной Германии. Просветительская действенность — одна из самых типичных черт стиля Лихтенберга. Подобно многим другим своим соратникам во Франции, а в Германии — Лессингу, Форстеру, Зейме, в первую очередь, он отдавал предпочтение публицистическим жанрам — очерку или статье в популярных журналах, сатире, памфлету. Эти формы Лихтенберг, очевидно, считал более злободневными и действенными. Как это и было свойственно просветителям, он не проводил резкой грани между наукой и художественной литературой и часто вводил в литературные произведения научные идеи, а науку облекал в доступную художественную форму. По образному выражению этого писателя-ученого, неизменным оружием в его борьбе были, с одной стороны, «весы», а с другой — «меч» и «позолоченная пилюля». Одним он доказывает, убеждает и утверждает, другим — убивает старое и издевается над ним. Поэтому он избирает такой пограничный жанр, как афоризм, стоящий между наукой и собственно художественной литературой. Отличаясь лаконизмом, глубиной обобщения и известной отвлеченностью мысли, афоризм по своей форме отчасти близок к научному определению или суждению, к формуле научного закона[303]. Однако афоризм не является научным суждением. В нем отсутствует его основное качество — логически исчерпывающее развитие положений. Афоризм не представляет строго законченного логического рассуждения. Убедительности афоризм стремится достичь не столько приемами строгой логики, сколько самыми разнообразными стилевыми и словесно-изобразительными средствами — лексическими, риторико-синтаксическими, особым характером тропов и пр. Это безусловно делает афоризм явлением искусства, особым литературным жанром. Поэтический колорит афоризма, лаконизм и обобщенность мысли сближают его и с пословицей, от которой он отличается субъективной окрашенностью, так как на нем лежит печать авторской индивидуальности, конкретного исторического происхождения. Поэтому часто афоризм какого-либо писателя можно понять лишь в общем контексте его творчества.

Это, однако, не исключает того, что многие афоризмы могут стать и являются общечеловеческим достоянием в той мере, в какой творчество писателя было исторически прогрессивным, народным в широком смысле слова. Афоризм приобретает силу благодаря ясности оценок жизни, поведения людей, благодаря верности мысли, обобщений и выразительной, лаконичной форме, в которую он облечен.

Выше указывалось на пестрое содержание записей Лихтенберга. Несомненно, та немецкая «болезнь» — малодушие и пассивность, — в которой признавался сам писатель, не позволила ему проявить до конца свои богатые возможности художника и, быть может, создать цельную книгу афоризмов; его меткие изречения так и остались лежать среди дневниковых и прочих заметок. Однако было бы неверно утверждать, что афоризмы Лихтенберга лишь собрание отдельных, отрывочных мыслей, не имеющих законченного характера. Это мнение распространено в немецком буржуазном литературоведении[304]. Такая постановка вопроса ведет в конечном счете к принижению идейного и художественного значения афоризмов.

Сознательно или бессознательно, но Лихтенберг стремился к фрагментарному высказыванию, афоризму[305]. Эта форма свободной записи является своего рода протестом против современной ему цеховой учености, ее многословного эмпиризма, склонности к созданию всякого рода громоздких и нередко отвлеченных систем. Несомненно, эти четкие по мысли и форме записи порождены и неприязнью Лихтенберга к расплывчатому энтузиазму литературы «бури и натиска». Совершенно очевидно также и влияние на записи Лихтенберга традиций французского классического афоризма и французской просветительской литературы с их специфическим культом «esprit». Он отлично знаком с Ларошфуко, Шамфором, Вольтером, Гельвецием, Да-ламбером, Руссо, неоднократно ссылается на них и восхищается их искусством. Среди немецких писателей XVIII в. он один из самых убежденных проводников боевого духа свободной французской публицистики.

Таким образом, резко критическая направленность просветительской мысли писателя находит соответствующее выражение и в особой краткой, острой и ясной форме. Это создает определенное идейно-стилистическое единство записей, несмотря на их фрагментарность.

Интересны стилевые особенности «Афоризмов» Лихтенберга, которые отчетливо выясняются из сравнения с произведениями видных мастеров этого жанра. Классиком афоризма в новое время по праву считается французский писатель XVII в. Ларошфуко. Однако его «Размышления и максимы» отражают идейные интересы именно французского абсолютистского общества, когда животрепещущими вопросами были проблемы этики, поведения человека в обществе, проблемы страсти и долга. Этой основной задаче — анализу нравственного облика современника, в первую очередь человека придворно-аристократической среды, — и подчинена вся книга Ларошфуко. Со свойственной ему тонкостью, он трезво показывает деградацию светских кругов, фальшь их морали, оборотной стороной которой является эгоизм. Взгляд на человека у Ларошфуко пессимистический.

«Афоризмы» Лихтенберга — афоризмы просветителя, они значительно шире по своей тематике и поражают энциклопедической всесторонностью, так как просветители — «вожаки буржуазии» — решительно всё в феодальном обществе «подвергли беспощадной критике», всё выставляли на суд разума. В этом отношении «Афоризмы» Лихтенберга очень близки к «Максимам и рефлексиям» Гете, у которого, однако, отсутствует политическая тема. У Лихтенберга же она занимает весьма заметное место. Это до некоторой степени роднит Лихтенберга с таким радикальным немецким просветителем как И. Г. Зейме, автором книги гневных политических афоризмов — «Апокрифы». Но в политической целенаправленности афоризмы Лихтенберга, конечно, уступают книге Зейме.

Там же, где, подобно Ларошфуко, Лихтенберг затрагивает вопросы этики, его воззрения на человека проникнуты типично просветительским оптимизмом.

Немалая доля высказываний в «Афоризмах» посвящена вопросам психологии личности и, в частности, проблемам самопознания. Писателя занимают сновидения, суеверия, привычки, собственные болезни, своя внешность и многое другое. Эти изречения нередко глубоко субъективны и резко отличают Лихтенберга от Гете и от Зейме. Подобный субъективизм следует отчасти объяснять исторической обстановкой, которая вызывала у писателя обостренный самоанализ. Это, конечно, сужает творчество Лихтенберга. Но при этом важно отметить, что интерес к собственному «я» часто вырастает у Лихтенберга в чисто просветительскую проблему познания человека, и сам писатель оказывается одновременно и субъектом и объектом исследования.

Большинство афоризмов Лихтенберга, как и апокрифов Зейме, построено на парадоксе. Яркая стихия парадокса является наглядным выражением критицизма, ибо парадокс здесь определяется условиями самой немецкой действительности, подсказывавшей писателю этот прием.

Действительность Германии последней трети XVIII в. была глубоко парадоксальной. Отжившие свой век феодальные отношения были обречены историей, а между тем упорно продолжали существовать. Их существование противоречило понятиям «Всеобщего блага», «Разума». Кричащие противоречия самой жизни Лихтенберг и запечатлевает в своих афоризмах. Реальные контрасты богаче всяких выдумок, и писателю часто остается только фиксировать внимание читателя на этом, как, например, в следующем парадоксе, относящемся в первую очередь к крепостному праву: «Есть ли какая-нибудь разница между законностью и живодерней? (C 247). Или: «Не удивительно ли, что люди так часто воюют за религию и так редко живут по ее предписаниям?» (L 701). Совершенно естественно, что в силу резко критического характера парадоксального афоризма Лихтенберг использует в области лексики антонимы, а в структуре предложения — антитезу и различные варианты ее.

Глубоко объективный, реалистический характер парадоксов Лихтенберга и вообще просветителей отличает его от субъективных парадоксов Ницше, который постоянно любил изрекать парадоксы, в какой-то степени подражал Лихтенбергу и высоко ценил его афоризм. «Человеческое, слишком человеческое», и особенно «Так говорил Заратустра» Ницше не что иное, как книги бесконечных парадоксов. Но нет более противоположного Лихтенбергу писателя, и это в свое время было ясно Л. Н. Толстому. В интервью одному немецкому журналисту он признавался, что «очарован ясностью, привлекательностью..., а также остроумием Лихтенберга» и не понимает, почему современные немцы пренебрегают им и «увлекаются таким кокетливым фельетонистом, как Ницше» («Русские ведомости», 1904, 13, VIII)[306].

Парадокс по самой своей природе вносит в афоризм Лихтенберга тонкое остроумие. Лихтенберг — один из самых блестящих немецких остроумцев XVIII в. Однако его остроумие всегда было глубоко содержательным, и он неоднократно подчеркивал, что остроумный оборот должен вытекать из объекта и освещать какую-нибудь сторону предмета или явления. Для Лихтенберга остроумие — средство познания действительности, а потому, следовательно, и средство обличения, критики. Между тем, еще и по сей день в буржуазной науке нередки утверждения о том, что комическое у Лихтенберга лишено какой-либо цели и есть лишь выражение чистой творческой фантазии[307].

Со свойственной ему парадоксальностью Лихтенберг доказывал, что истинные шутки большей частью весьма серьезны, между тем как серьезные высказывания и книги многих профессоров богословия и права просто смешны. Остроумие он называл «открывателем» нового, «уменьшительным стеклом», которым в области интеллектуальной сделано открытий не меньше, чем проницательностью — «стеклом увеличительным».

Глубоко содержательный характер остроумия Лихтенберга прекрасно понимал и высоко ценил Гете. В тех же «Максимах» он писал: «Произведениями Лихтенберга мы можем пользоваться как удивительнейшими волшебными палочками: там, где он шутит, скрывается целая проблема»[308].

Этот процесс познания, по Лихтенбергу, осуществляется в сближении самых далеких понятий. Отсюда и рождаются у писателя удивительно смелые и выразительные тропы — сравнения, метафоры и метонимии, построенные на оригинальных, остроумных ассоциациях — сближениях отвлеченного и конкретного, одушевленного и неодушевленного, высокого и низкого и т. п.

В основе этих сближений самых далеких понятий и явлений у Лихтенберга лежит убеждение диалектика о единстве и взаимосвязи окружающего мира. Очень точно поэтому судит Лихтенберг, например, о метафоре, подразумевая ее философский смысл: «Метафора умней, чем ее создатель, и таковыми являются многие вещи. Все имеет свои глубины, имеющий глаза видит все во всем» (F 366).

Важной чертой тропов Лихтенберга, как и его парадокса, является их реалистический характер. Образы Лихтенберг черпает из самых различных областей духовного и материального мира — науки, литературы, природы, повседневного быта, военной жизни, социальных отношений и пр. Здесь сказывается подлинно энциклопедическая широта писателя.

Образы Лихтенберга поражают своей исключительной точностью и меткостью. Каждый раз писатель находит существенное свойство раскрываемого через троп явления, и найденный им образ делает мысль особенно острой, конкретной и наглядной. Так, разоблачая сущность религиозных чудес, он пишет: «Людям вообще труднее поверить в чудеса, чем в предания о чудесах... На чудеса следует смотреть издали, если хочешь признавать их за истинные, как и на облака, если хочешь считать их за твердые тела» (Sch. I. 7677 (G, H). В данном случае найдено адекватное чувственно-конкретное выражение истинной природы всякого чуда — его ложности, иллюзорности — и поэтому изречение так выразительно. Подобно этому и изречение B 181, в котором деньги красноречиво определяются метафорой как компас, позволяющий ориентироваться в обществе, где они все определяют. Аналогичные примеры можно легко умножить.

Заостряя мысль, тропы нередко преследуют и цель снизить, развенчать явление, например, в развернутом сравнении (J 104), доказывающем мысль о том, что религия — следствие слабости и бессилия человека.

Блестящего сатирического звучания Лихтенберг достигает также, используя гиперболу и литоту, олицетворение и аллегорию. В этом заключается одна из самых характерных особенностей афоризма Лихтенберга. Это в большинстве случаев сатирический афоризм. Мысль философа-просветителя основательно сдобрена ядом сатирической усмешки.

Точность образов Лихтенберга делает афоризм доступным, ясным и, следовательно, действенным.

Вместе с тем при всей точности и реализме тропы Лихтенберга поражают своей необычностью в силу ярко выраженного ассоциативного образа мышления. Поэтому можно утверждать, что они парадоксальны в своей сущности и представляют собой одно из проявлений общей тенденции его стиля — путем парадокса вскрыть реальные жизненные противоречия. Это — умение взглянуть оригинально на давно известные вещи. И когда он призывал, как философ, «высказывать свое собственное мнение о самых обыденных вещах», «в каждой вещи стремиться увидеть то, что еще никто не видел и о чем никто не думал» (J 1248), то его парадоксальные тропы были художественным воплощением этой неутомимой жажды познания писателя — ученого.

Тропы и образы в афоризме вообще, и в афоризме Лихтенберга в особенности, характеризуются еще одним качеством. Несмотря на их наглядность и конкретность, они не выступают самостоятельно, как, например, в поэтическом произведении, а подчинены отвлеченной мысли; они как бы иллюстрируют ее. Поэтому образная система Лихтенберга имеет ярко выраженную интеллектуальную рационалистическую окраску. Это сравнения, метафоры и метонимии мысли, понятия.

Нередко они следуют за более или менее абстрактным рассуждением или предваряют его. Здесь связь с содержанием выступает особенно ясно. Вот один из многих типичных примеров: «Ныне разум поднимается над царством темных, но теплых чувств, как вершины Альп над облаками. Там они видят солнце более чистым и ясным, но там они холодны и бесплодны. Разум кичится своей высотой» (L 404).

Эту особенность остроумного афоризма Лихтенберга подметил Гете и видел в этом интеллектуализме выражение своеобразия немецкого характера.

В рецензии на «Дон Жуана» Байрона Гете указывал, что английский язык по своей природе представляет больше лексических и иных возможностей для извлечения сатирических и комических эффектов: «Немецкий же комизм преимущественно в мысли. Богатство Лихтенберга вызывает удивление, в его распоряжении был целый мир знаний и отношений, для того, чтобы тасовать их, как карты, и по желанию плутовски разыгрывать»[309].

Широкое использование парадокса, точность и интеллектуальный характер образа, преимущественно логический характер эпитета позволяют сделать вывод об отчетливо выраженном рационализме стиля Лихтенберга в целом.

Разновидностью этого «комизма мысли» является у Лихтенберга и расширение значения слова. И здесь проявляется рационалистический стиль писателя. Слово, имеющее не только текст, но и подтекст, делает высказывание глубоким и избавляет автора от многословия, и, как метафора и метонимия, активизирует мышление читателя. Так, в парадоксальном высказывании — «Я собственно отправился в Англию, чтобы научиться писать по-немецки» (E 143) — выражение «по-немецки» имеет, конечно, не узкий буквальный смысл, а употреблено в значении «писать в язвительно-сатирическом, обличительном духе».

Продолжая сравнение афоризмов Лихтенберга и Гете, нетрудно заметить, что Лихтенберг в форме выражения острей, активней Гете, с которым его сближает преимущественно логический, определяющий характер эпитета. Однако в отличие от Лихтенберга Гете лишь изредка прибегает к остроумию, парадоксу.

Последний если и встречается у Гете, то в сравнении с парадоксом Лихтенберга ослаблен. Тропы в афоризме Гете почти отсутствуют или используются весьма сдержанно. Красота максимы Гете в глубине мысли и простоте. Сдержанности Гете не случайна. Иронической, сатирической тенденции в афоризмах Лихтенберга у Гете противостоит ярко выраженное позитивное, утверждающее начало даже там, где он осуждает. Примечателен в этом отношении один из его афоризмов: «Когда я хочу услышать мнение другого человека, оно должно быть позитивным, проблематичного хватает и у меня самого»[310]. В содержании и стиле афоризмов Гете проявляется практический склад натуры и мировоззрения великого писателя, идеалом которого была реальная, гармонически развитая личность. Активному формированию ее и служат его изречения.

Таким образом оба писателя стремятся к одной просветительской цели, но идут разными путями.

Сопоставление стиля Лихтенберга и Гете позволяет выяснить некоторые отличия просветительского афоризма XVIII в. от классического афоризма XVII в., в частности, от афоризма Ларошфуко. Автор «Максим и размышлений» со всем присущим XVII в. духом рационалистического объективного анализа безжалостно и до известной степени бесстрастно констатирует пороки своего времени и уже тем самым осуждает их. Лихтенберг не удовлетворяется этим. Он активно, различными сатирическими средствами высказывает к ним свое отношение. Больше того, афоризмы Лихтенберга и Гете содержат почти всегда позитивный, чисто просветительский акцент, грубо говоря, известный дидактизм, отсутствующий у Ларошфуко.

Лихтенберг поучает, наставляет, беседуя с читателем более эмоционально, чем Гете. Отсюда нередко вопросительная или восклицательная интонации, также отсутствующие у Ларошфуко, широкое использование модальных форм или оборотов, короче, побудительная интонация, а порой открытый призыв — обращение или девиз. Не издав своих записей, Лихтенберг в глубине души постоянно вел разговор с читателями и считал, что «почти невозможно написать что-нибудь хорошее, не представляя себе при этом кого-нибудь, иногда даже целую группу людей, к которым обращаешься с речью» (L 614). По страстности речи он порой напоминает Зейме, автора «Апокрифов».

Активный характер афоризмов Лихтенберга необходимо особенно подчеркнуть, ибо некоторые работы буржуазных ученых, которые лишают творчество писателя радикального общественного содержания, определяют афоризмы как глубоко субъективную форму исследования внутреннего «я», беседу с самим собой, «не преследующую никаких целей»[311]. Страстность Лихтенберга сказывается и в известном субъективизме его афоризмов. Этот субъективизм, как указывалось, имеет у писателя свои причины, но в нем безусловно чувствуется и темперамент, убежденность борца-просветителя.

Поэтому так часто встречаются у Лихтенберга и личные формулы — «я полагаю...», «я думаю...». Ряд его изречений возникает как обобщение какого-то конкретного личного наблюдения жизненного факта, человека, или же это внезапный результат мысли при чтении книги и пр.

Ларошфуко всегда строго объективен и постоянно стремится к обобщению. Личные формулы у него отсутствуют, напротив, постоянно встречаются слова обобщающего характера: «мы», «люди», «человек» и пр. В силу этого афоризмы Ларошфуко часто более лаконичны. Страстность Лихтенберга, его позитивные устремления и желание осмеять явления влекут за собой, напротив, некоторую пространность записи. Это своего рода диалог с самим собой или настойчивое стремление поделиться мыслями с читателем, убедить его. Поэтому просветительский афоризм у Гете и, особенно, у Лихтенберга уже значительно отличается от классической формы афоризма. Он тяготеет к свободной записи мысли, идеи[312], предвосхищая тем самым в дальнейшем, в XIX в. фрагменты романтиков, мысли и идеи Гейне, афоризмы Шопенгауэра. Поэтому и по форме эти заметки весьма разнообразны — от краткого девиза, лаконичной записи внезапной мысли или образа, отточенного изречения до более обстоятельного фрагментарного размышления или наблюдения.

Наряду с парадоксом, оригинальными тропами, расширением значения слова важным средством сатиры Лихтенберга является ирония. Она органически присуща его стилю, ибо по меткому выражению Фр. Шлегеля: «Ирония есть форма парадоксального»[313]... «...В иронии, — писал немецкий романтик, — все должно быть шуткой и все должно быть всерьез; все — простодушно откровенным, и все — глубоко притворным»[314].

Ирония Лихтенберга весьма разнообразна — от легкой сатирической насмешки до сарказма, напоминающего «Апокрифы» Зейме: «Я хотел бы когда-нибудь написать историю человеческой живодерни. Я полагаю, что мало искусств в мире столь рано достигли полного совершенства, как именно это, и ни одно из них не является столь распространенным» (Ged. S. 81).

И все же между изречениями обоих писателей есть существенное различие.

Подавляющее большинство афоризмов Лихтенберга отличается остроумием, тонкой иронией, напоминающей порой манеру Свифта. Подобно последнему, он считал «лучшим видом иронии — тот, когда защищают дело, которое невозможно защитить, пускают в ход доводы, полные сатирической горечи, при этом часто приводят цитаты и объясняют их» (КА 12). Лихтенберг почти всегда острит, никогда не выходя из себя. Напротив, у Зейме ирония большей частью едкая, это сарказм в его, так оказать, чистом виде. Его афоризмы не осмеивают, а гневно бичуют. Короче, в афоризме Лихтенберга всегда больше иронического смеха, в афоризме Зейме — гнева. Тон речи Зейме серьезней тона Лихтенберга, он прямей и экспрессивней его.

* * *

Исторически Лихтенберг несомненно является ближайшим продолжателем дела Лессинга. Его роднит с ним резко оппозиционное отношение к немецким феодальным порядкам, ярко выраженный рационализм, материалистические тенденции и религиозное свободомыслие. Он близок Лессингу и своей борьбой за реалистическое и активное искусство, за национальную немецкую литературу, ему близка лессинговская неутомимая жажда познания и отвращение ко всякому метафизическому умозрению и догматизму, ему свойственны лессинговская ясность и острота стиля, полемическая страстность и такое же влечение, как и у Лессинга, к формам свободной философской публицистики[315].

Однако Лихтенберг — младший современник Лессинга, творящий в эпоху французской революции и дальнейшего углубления противоречий феодального строя.

Это вносит новые черты в его творчество: элементы того радикализма, который роднит его отчасти и с революционными демократами — Форстером, Зейме[316]. Не случайно он так преклонялся перед Лессингом и был известное время соратником Форстера. Еще Герцен прозорливо отметил глубокое духовное родство этих трех писателей, когда писал о Форстере: «...жизнь полная выше гениальной односторонности. Форстер никак не мог сдружиться... с жизнью немецких ученых, он истинную симпатию нашел в одном Лихтенберге. Они были прямые продолжатели Лессинга»[317].

Таким образом содержание и стиль афоризмов показывают, что Лихтенберг связан тесными и многообразными нитями с современной ему немецкой литературой. Это опровергает распространенное в буржуазной науке мнение о Лихтенберге как странном исключении, писателе, стоящем в стороне (Aussenseiter) от общего потока немецкого просвещения[318].

Но Лихтенберг был вынужден вести замкнутую жизнь кабинетного ученого в условиях провинциального Геттингена. Хотя его отличали живой интерес к политическим вопросам, практический уклон мировоззрения, он все же не смог подняться на идейную высоту революционной демократии. Он остановился где-то на полпути. Его постигла участь многих немецких писателей, побежденных немецким убожеством.

Понимая историческую трагедию Лихтенберга, передовые читатели ценят в нем наследника традиций великого Лессинга, блестящего сатирика и смелого, оригинального мыслителя, творчество которого проникнуто жаждой практической деятельности на благо единой и демократической Германии.

* * *

Настоящая книга является сборником избранных афоризмов Георга Кристофа Лихтенберга.

При отборе афоризмов учитывалось, разумеется, их идейно-эстетическое значение и тот интерес, который они могут вызвать у современного советского читателя. Однако поскольку афористические записи Лихтенберга подчас перегружены устаревшим и второстепенным материалом самого разнообразного свойства, известная часть афоризмов приводится в сокращенном виде[319].

Большинство немецких изданий афоризмов построено по тематическому принципу, который не позволяет установить время их создания. От этих сборников выгодно отличается критическое издание афоризмов под редакцией А. Лейтцмана, которое воспроизводит записи в строго хронологическом порядке. Однако в этом случае трудно представить взгляды писателя по отдельным вопросам, так как различные записи следуют подряд по мере их возникновения. Поэтому в данной книге выдержан хронолого-тематический принцип, по которому построены некоторые лучшие последние издания ГДР. Это дает возможность представить себе мировоззрение Лихтенберга в целом и вместе с тем проследить его идейное развитие.

ПРИМЕЧАНИЯ

Для составления сборника основным источником послужило научно-критическое издание афоризмов под редакцией Альберта Лейтцмана — G. Chr. Lichtenberg. Aphorismen hrg. v. A. Leitzmann. В., 1902— 1908. Нумерация большинства афоризмов дается по Лейтцману: буквы латинского алфавита обозначают тетрадь рукописи, цифра — порядковый номер изречения в тетради.

Тетрадь « содержит записи, относящиеся к 1765— 1770 гг.; «: июнь 1768 — август 1771; (дополнения к первым двух тетрадям — тетрадь «КА»); «C»: сентябрь 1772 — август 1773; «D»: август 1773 — август 1775; «: июль 1775 — декабрь 1775; «F»: апрель 1776 — январь 1779; (дополнение к тетради « — тетрадь «RA»); «J»: январь 1789 — апрель 1793; «L»: октябрь 1796 — февраль 1799.

Рукописи тетрадей « и « (февраль 1779 — декабрь 1788), а также часть тетради « (1793—1796) в издании Лейтцмана отсутствуют, так как они были утрачены. Возможно, их уничтожили родственники и издатели наследства писателя, потому что (как имеются основания предполагать) эти тетради содержали весьма острый политический материал, относящийся к бурному предреволюционному десятилетию и к периоду высшего подъема французской революции. Сыновья Лихтенберга, издатели его собраний сочинений в 1844 г., очевидно еще располагали рукописями этих тетрадей, так как опубликовали часть этих изречений. Поэтому для данного сборника были также использованы издания: G. Chr. Lichtenberg. Vermischte Schriften. Gottingen, 1844—1853 in 6 Bd. (цитируется сокращенно — «Schr.»); G. Chr. Lichtenberg. Vermischte Schriften. Goltingen, 1500—1806; in 9 Bd. (цитируется сокращенно — «Schr. in 9 Bd.»). Римская цифра указывает том, арабская — страницу.

Помимо этих основных изданий несколько изречений взяты из книг: «Aus Lichtenbergs Nachlafi», hrg. v. A. Leitzmann. Weimar, 1899 (цитируется сокращенно — «Nachl.»); G. Chr. Lichtenberg. Gedanken, hrg. v. W. Jagow. Weimar, 1950 (цитируется сокращенно — «Ged.») и журнала «Gottingischer Taschenkalender fur das Jahr 1791».

Загрузка...