Огарочек

***

…Темень то кака... Хорошо хоть, что к ночи успели. Места у нас тут стали глухие...

Вы проходите, проходите не стесняйтесь, мои родные...

Обувку можно не снимать. У меня всё запросто, по-свойски...

Уж чаво мине тут, в глухомани, об изысках думать, чай не в лазарете...

Пальтишки сюдой пожал-те, и к столу, к столу...

Ну, вот мы и свидились, дорогие мои...

Это ж сколько лет-то?.. Ох – ох – ох... И не припомню уж...

Да вы не стесняйтесь, пейте – кушайте. Чем богата, как грицца...

Вот чаёк... Хороший чаёк! Из шиповничка. Сама сушила. Пейте...

Водичку дождевую собираю, с речки уже тяжко таскать, так оно и хорошо...

Она, водичка дождевая, как слезинка чистая, как росинка сладкая, да всё впрок...

Сухарики берите, из хлебца настоящего! Щас такого не делают. Не стесняйтесь, кушайте...

Я его у монахов меняю на корешки всякие, знаю их нужду... Хи-хи-хи... Пользуюсь...

Медок берите. Медок пчёл диких! У вас такого нету. Ешьте, ешьте...

Наткнулась на улей осенью, ох и злющие комашки попалися, покусали, ой...

Мордей, аж светился в темноте... Хи-хи-хи...

Ну, вроде всё угощение... Ничё не забыла?.. Да вроде ничё...

Ну, можна типеря и мине трошки чайку похлебать, да вас послушать...

Как Вы там в городе, деточки? Как унучки мои золотые?

Трудно Вам там, наверно, сердешным?..

Ну, надо держатся... Надо терпеть... Жизня щас такая. Меня тоже к земле жмёт...

Пока Лучиниха была живая, то оно ищё и ничё было. И поплачим и попоём...

Она уже слепая была совсем, слабенькая... Годов – то ей, чай поболе, чем мне буде...

А всё ходила недалече, по памяти, да силки всё ставила на слух да на ощупь...

Это хорошо ещё, что лес весь в округе повывели, аж до самых гор можно бегом бегать...

Вот тоже, что удивительно – лесу нету, а пчёлы есть... Чудно...

А весною я Лучиниху похоронила... Да. Теперь совсем одна осталась в деревеньке – то...

Ужо думала и не дождуся вас. И, не простясь, не свидевшись, помирать доведётся...

Ну, ешьте, пейте деточки мои ненаглядные... Радость – то, какая! Уж ни чаяла, ни гадала...

Старушка пододвинула чёрный огарочек самодельной, восковой свечки поближе к стоящим на столе перед ней, пожелтевшим от времени фотографиям. Дрожащий огонёк осветил, глядящие с них родные, улыбающиеся лица.

Свечка стрельнУла, и фитилёк погас, превратившись в маленькую красную точечку, пожираемую вездесущей пустотой...


Небылица

***

Вьюжило, засыпая маленькие оконца, и без того пропускающие не много скудного и неласкового зимнего света.

В очаге потрескивал хворост. Дым, клубясь под потолком, медленно вытекал наружу через щели в крыше.

Хлопотала у огня маленькая согбенная фигурка, что-то ворочая в пламени, то деревянным ухватом, то руками. И обжегшись, непременно чертыхаясь, голосом похожим на скрип, хваталась за мочку уха. И топала ножками по земляному полу, пританцовывая. Топ-топ-топ...

За ней наблюдали, блестящие в полутьме, глаза. В них, при всём желании, невозможно было отыскать хоть малую толику интереса к происходящему. Иногда они закрывались, и человек, несильно раскачиваясь, из стороны в сторону, начинал монотонно, но не громко, мычать.

- "Тьфу, окаянный!" – Плевалась тогда в его сторону, хлопочущая у очага фигурка. И чуть погодя, присев рядом, совсем другим тоном, родным и понимающим, пыталась успокоить – "Ну будя тебе, будя..."

Её почерневшие от грязи и времени руки, гладили гривастую голову и человек, на некоторое время, успокаивался.

Давно не ведавшие слёз глаза старушки, заблестели дрожащей влагой и впервые, почему-то именно сегодня, кривыми и нескладными словами вылилось всё наболевшее из её маленькой смиренной души.

-Чтож–то мечется в тебе? Чтож-то покою не даёт? Ни ладу, ни прогляду... Сидишь всё как сыч, мычишь... И не до чего тебе дела нет. Вон у Хазарихи мужик, так тот зимой ляльки режет из липы... У Сазонихи свинья опоросилась, так муж ейный носится с поросятками, аки с дитятками малыми... У Воловичихи – пьёт по чёрной да дубасит, там всем родычам круглый год масленица... Вона у Макарихи, мужик помирает, и то дело... Грыжу выдуло, как голова, орёть...

А ты всё сидишь и сидишь. То молчишь, как дохлый, то мычишь как скаженный. Помнишь, раньше вы, и лиховать ездили с Прохором, и на вилах бились с Калитинскими, и выпивали? Меня потумачивал, хозяйством занимался... А теперь как умер вроде... Хочь самой ложись, да помирай. А ты думаешь, мне не тошно? Мне отрадно да радостно? Да я когда поняла, что Боженька нам ни деточек, ни внуков не пожалует, кажный раз помирала, когда с тобой любовалась, да ничего – живая. А сколько раз себя корила, что за тебя вышла и жизню всю свою живьём похоронила... А молодую меня сватали... Ох, и сватали... И как дальше жить...

Вона, Петро Лексеич указ издал, запрет типеря по Санкт-Петербургу и всем окрестностям, топить по-чёрному. Стало быть, печь надо сладить. Сестра моя, обещалась девочку меньшенькую ихнюю нам приселить. И им легше и нам веселее... Так такому упырю, кто ж отдаст–то дитятко родное? Что с него вырастит? Да и кормить нам её не чем. Из хозяйства, вона, тока кошка осталась... И ту ты,изверг, покалечил... Тошно ему!.. А кому не тошно?!. Чтож–то мечется в тебе? Чтож-то покою не даёт? Ни ладу, ни прогляду... Ох-ох-ох..

Старуха заплакала тихо и обречённо. И вдруг почувствовала, как её обняли сильные мужнины руки.

- "А как звать-то?"- Услышала она, уже изрядно подзабытый, голос.

- "Кого звать-то?" – Спросила она, вытирая слёзы.

- Ну, дочку Анныну, меньшеньку, как звать?

- "Полиною. А что, Егорушка?" - Ответила, не веря своим ушам, старуха.

- "Зови!" – Сказал Егор и, накинув старый рваный тулупчик, вышел на улицу.

Старуха сидела, закрыв глаза, в полумраке задымлённой избы, и слушала, как впервые за долгие месяцы, стучит топор в ловких и сильных мужских руках, раскалывая промёрзшие деревянные чурки. А, поднимая со дна её души всё забытое хорошее, лилась Егоркина любимая песня...


Тоска

***

Данилыч, кряхтя, натягивал валенки, собираясь на дежурство. В избе было здорово натоплено и выходить в морозную ночь совершенно не хотелось. К тому же, он немного прихворал, и ему, как никогда, хотелось тепла и, хоть чьей-то, заботы.

Поэтому, кряхтел он нарочито громко, так, чтобы обратить на себя внимание родни. Его старуха раскатывала тесто в тонкий лист и затем, медленно, словно в забытьи, водила по нему ножом, превращая в лапшу. Дочка строчила на машинке и, время от времени, смахивала норовящую поиграть молоденькую, но уже брюхатую кошку. Ванятко – унучёк, закончив делать уроки, клеил модельку самолётика. Старенький телевизор невнятно шуршал и помигивал в дальнем углу комнаты, привнося дополнительное очарование в покидаемый Данилычем покой.

- "Ох, и морозища на дворе..." - Тихонечко, словно простонал, старик.

Никто не повёл и ухом, только старуха недобро покосилась исподлобья.

- Мне помнится, когда я пацанёнком таким был, как Ванятко, такие точно морозы стояли, а на Крещение ещё круче врезали. В избах трескались брёвна и щели, вот такие вот были! Ей Богу, не брешу!- Старик показал руками, какие были щели, но никто на него даже не глянул.

- А Матвей Бровкин - сменщик мой, тот, что пропал седьмого дня - так нашелся. Думали попервой, что это он контору вскрыл и утёк, так нет, нашли вчера у речки. Зарезали его...

Его слова улетели в пустоту, не найдя ни единого отклика.

- Так мне типерича, это... Боязно шоль...

Дочка поменяла нитку и молча продолжила шитьё. Старуха поставила доску с лапшой на припечек сушиться и принялась раскатывать новый кусок теста. Ванятко отложил модельку и подсел ближе к телевизору, не обращая никакого внимания на деда.

- "Ну, я пойду". – Поднявшись на ноги, сказал Данилыч.

«Ванька, подкинь дровей!» – крикнула дочка, оторвавшись от шитья.

- Пойду я. – Данилыч уже был готов хоть на внимание, не говоря о заботе и сострадании.

Затрещали в топке свежие дрова, и в избе запахло, вырвавшимся на волю, дымком.

- "Я это... Пойду... Буду утром... Наверное..." – Застегнув тулуп и вскинув на плечо свою старенькую двустволку, проговорил старик и повернулся к выходу.

Его провожало, давно ставшее привычным, молчание. Всё, что он делал, всегда принималось как должное, а ведь и избу эту он сам срубил, и эти дрова он получил, и муку эту ему выдали осенью и даже машинку эту швейную он притащил с войны единственным своим трофеем. А теперь, будучи давно уже на пенсии, ходил дежурить, чтобы помочь дочери поднимать сынка, папашку которого, никто и в глаза не видел...

И уже в сенцах, прикрыв тихонечко за собой дверь, так, что бы никому не мешать, выдохнул – "Пращавайте!"

Закрыв дверь снаружи навесным замком, он тихонечко обошел дом и запер щеколдами, закрытые к ночи ставни. Сходил в сарай за канистрой с бензином, щедро облил им бревенчатые стены, со всех сторон.

Усевшись в сугроб, старик достал из-за пазухи спички...

Когда занялись старые, почерневшие от времени, вымерзшие брёвна избы, он сунул в рот дуло своего ружья и, зажмурившись, нажал на курок.

Конец.


Старуха

***

Ледяная, на первый взгляд безлюдная пустыня, кое-где разнообразилась огромными валунами в снежных шапках. Ночь делала всё вокруг серым. В сверкающем небесном хрустале, мерцали удивительные звёзды, готовые вот-вот сорваться вниз. Жуткий холод, казалось, должен был давно уничтожить всё живое в этих краях. Воздух звенел, и при каждом обжигающем вдохе, во рту ощущался привкус крови.

Старуха осталась одна - её дети, её внуки, вся её жизнь... Всё, что она любила, медленной вереницей удалялось, сливаясь вдалеке с чернотой горизонта. Она смотрела, слезящимися глазами вслед уходящим и радовалась. Сейчас она могла остаться наедине с богами, наедине с суровой немилосердной природой, наедине с собой.

Ещё был слышен звон колокольчиков на шеях оленей, ещё чуть-чуть и он сольется со звоном ледяного воздуха, и едва слышной музыкой падающих, острых как иглы, снежинок. В безветренную погоду они падали тихо звеня, как легкие кусочки стекла. И она радовалась тому, что ветра нет. Она радовалась за них - уходящих. Они выживут, они сильны, они молоды, они вместе.

Какие сильные и ловкие её сыновья! Сколько они приносят добычи! Ах, какие охотники её сыновья! Их жены и дети никогда не будут голодными. Какие храбрые они воины, как их отец! А какие красавицы её дочери, каких детей они рожают мужьям! Как ловко вычиняют шкуры, и умело расшивают их!

Она закрыла глаза, вспомнила, как учила дочерей всему что умела, как пела им песни, которые в детстве слышала от бабушки и матери. Она старалась успеть, всё отдать, всё передать, ничего не забыть! И она успела! Всё, что могла, сделала. Теперь душа её была спокойна. Старуха стояла, опершись на деревянный кривой посох, и улыбалась.

Они будут жить, они уйдут за перевал через долину, за зверем. Совсем скоро... А она должна остаться. Пришло её время. Так было всегда. Так было с её матерью и матерью её матери и, вообще, всегда-всегда...

И если пришло время оставаться, значит, посчастливилось пройти весь свой путь до конца. А это боги дарят далеко не каждому.

Ещё весной она рассказала сыну свой сон, в котором старый, давно умерший шаман, который давал ей имя при появлении на свет, приходил к ней, улыбался и манил за собой. Как она обрадовалась этому долгожданному сну! И как огорчились дети...

Пришло её время. Уже несколько зим она собиралась это сделать. Её тело, дряхлое, непослушное и больное, давно устало от пережитого и от самой жизни. И душа устала. Очень устала. Никто из детей не показывал ей вида, что она стала для них обузой. Но, она знала, что это её последняя зима.

Старуха вздрогнула словно ото сна и смахнула с глаз слезу, льдинкой оставшуюся на её новой оленьей рукавице. Она повернулась спиной к веренице удаляющихся людей и животных и побрела, стараясь глубже забраться в обступающую её вязкую тишину, старуха, опираясь на затертый до блеска посох, ковыляла, загребая непослушными ногами рыхлый снег. Шла и шла, пока не стих лай собак за перевалом. Она повернулась, прислушалась. Убедившись в том, что осталась одна, села на снег. Скоро за ней придут... Очень скоро... Нужно только немного подождать...

Достав маленький сточенный ножичек с костяной ручкой, она взяла свой посох и начала состругивать с него тоненькие как нитки, древесные волокна. Потом,едва справляясь со своими непослушными руками, она наколола щепок крупнее. Ей даже на минуточку стало тепло от всей этой суеты.

Ещё долго высекала искры из огнива одинокая маленькая фигурка, среди бескрайней серо-белой пустыни, пока комочек из тоненьких волокон и сухого мха не стал едва заметно тлеть. Старуха услышала запах дыма и, наклонившись, стала осторожно дуть. Скоро её лицо и плечи осветило светом малюсенького костерка.

Подождав немного, она сняла рукавицы, протянув над огнем свои дрожащие руки, почувствовала, как сильно болят её покрученные старостью, непослушные пальцы.

"Ничего, скоро, скоро..." - Сказала она вслух, как будто успокаивая их. И на её морщинистом лице, освещённом слабым светом хилого неуверенного огня, снова зажглась, и тут же погасла, мимолётная печальная улыбка.

Согрев руки, она снова одела рукавицы. И стала раскалывать посох дальше. Вымерзшая древесина с треском лопалась, отделяя ровные лучинки. Старуха расколола на щепы половину посоха. Подкинув их в огонь, поднялась и направилась к чернеющей неподалеку груде камней. Без опоры идти было совсем невмоготу. Ноги от сидения затекли и начинали промерзать. Противная ноющая боль старалась обратить на себя внимание, но сейчас было не до неё, а скоро её не станет вовсе... Скоро, очень скоро...

Выбрав на ощупь из груды смёрзшихся между собой камней два плоских, шириной с ладонь, она вернулась к жёлтому пятну костра и примостила их на ребро, подкинула в огонь еще пару щепок. Сняв с пояса старую железную кружку с помятыми боками, старуха набила её снегом и поставила на камни, между которыми плясал тщедушный огонёк. Подобрав под себя полы, она аккуратно села на них, обхватив руками ноги и откинув голову назад, прислушалась...

Над ней простиралось чёрное бездонное небо, усыпанное алмазными звездами. Они дрожали и переливались. Она знала это, но уже давно их не видела. Зато она слышала, как звенит воздух, как шипит тающий снег в кружке, как падают, стучась друг о друга, снежинки... Слышала, как потрескивают щепки в огне разгоняющем вездесущую пустоту ночи.

Старуха достала из кармана три мешочка. Два - совсем малюсеньких, а один – побольше. В том, что побольше, было сушенное медвежье мясо. Это её старший сын, которому она рассказывала о своём сне, специально для неё ходил на медведя.

Таков был обычай. А если нет сыновей, люди давали оленину. Но, как-же приятно, когда все-таки, есть медвежатина. Есть сыновья. Ей было приятно. Ещё раз тихая радость от осознания того, что жизнь прожита не зря и у неё, всё-таки не оленина, прошлась теплой волной по душе.

В одном из мешочков поменьше была завернута трубка и немного табака, а в другом – собранные прошлой весной ароматные высушенные головки первоцветов, которые запасли для неё дочери. Старуха положила два маленьких мешочка на снег. А тот, который побольше втиснула за пазуху, поближе к сердцу. Снова сняв рукавицы, она принялась развязывать мешочек с цветами. Как они пахли!..

Ещё раз она вспомнила своих детей и внуков. И ещё раз порадовалась за них и за себя. Скоро снег превратился в воду и в кружке забулькало. Старуха вынула щепотку сухих цветков и кинула их в бурлящий кипяток. Аккуратно завязав остальное, она тоже сунула за пазуху, тоже ближе к сердцу.

Набив трубку, она надела рукавицы и, взяв лучинку из костра, прикурила. Дым согрел изнутри, стало теплее и легче и, глубоко затянувшись, старуха закрыла глаза. Память играла отрывками воспоминаний, ярких и несвязных. Незаметно для себя она запела.

Она пела обо всем, протяжно и грустно, очень медленно покачиваясь в такт своей песне. Она пела о своём детстве, о своём отце, о том какой он был храбрый, сильный и большой, о матери, о племени, о богах, о муже, о детях, о радости и горе, о лете и зиме, о дне и ночи, о жизни и смерти...

Ей почудилось, вдруг, что где-то высоко у неё над головой, раздаются, всё громче и громче, гулкие и такие знакомые звуки... В кружке кипело и она ощущала приятный аромат весенних цветов, смешивающийся с табачным дымом. Она пела, зажав чубук трубки деснами, давно потерявшими зубы и почти не открывая рта. Пела для себя, сама того не замечая.

Звуки стали отчетливее и ближе. Они походили на раскаты маленького карманного грома. Это были звуки бубна. Точно такого же бубна, как у того шамана, который приходил к ней во сне. Он приходил с тех пор много раз, но приходя, уже никуда не звал. Просто садился напротив и смотрел, куда-то сквозь неё, удивительно спокойными глазами. Да, точно такой же звук. Звук старого шаманского бубна, увешанного колокольчиками и полыми косточками птиц и животных, которые звенели и шуршали, добавляя к, и без того завораживающему грому, особенно мистический, удивительно чарующий окрас.

Старуха открыла глаза. Давно её глаза отказывались видеть что-либо, кроме неясных размытых очертаний. Но не сейчас. Сейчас она видела всё очень чётко, как давным-давно, в молодости. Она сидела возле костра, среди цветущей весенней тундры, под голубым небом, с горящим на нем огромным желтым солнцем. Где-то высоко пела свою весеннюю песню пичуга, крохотные цветочки рассыпались живым ковром, по которому легкий ветер, собирающий ароматы, гнал мелкую рябь, и все краски этого мира, стали вновь непривычно яркими и чистыми.

Вдалеке она увидела идущего человека. Старуха замахала ему руками. И совсем не удивилась тому, что руки у неё белые и гладкие. Человек её не заметил. Тогда она встала и, продолжая махать руками, стала его звать. Её ноги были сильные и послушные, сама она – молодая и красивая. Человек откликнулся. Она его узнала. Подойдя, он положил перед ней бубен, обвешанный колокольчиками и пустыми косточками и, слегка оттолкнувшись от земли, плавно взлетел над расстилающимся под ним, цветочным ковром. Он поманил её за собой. Она взяла его бубен, легонько стукнула в него пальцами и потрясла, становясь совершенно свободной. Бубен приятно зашипел...

...Снежинки сыпались, возникая неизвестно откуда, мерно и спокойно засыпая, сидящее у догорающего костерка, тело старухи. Зашипели в выкипевшей кружке размокшие, словно распустившиеся, цветы и пригорая, ещё больше пахли. Голова старухи упала на грудь, руки безвольно опустились на снег. За пазухой, грели остывающее сердце, заветные мешочки.

Очень скоро костерок погас, и всё снова стало серым. Лишь на бездонном небе мерцали, дрожа, вечные безучастные звезды...




Приносящие Радость

***

Внимание сидящих у небольшого костра существ, похожих на людей, привлёк влетевший в с улицы, раскрасневшийся от холода, лохматый мальчишка.

Мальчик громко выкрикнул нечто нечленораздельное, сверкая горящими от радости глазами. И пытаясь добавить своим выкрикам значимости при помощи жестов, он указывал на задубевшую шкуру, прикрывающую низкий вход в их жилище и отделяющую его от разыгравшейся снаружи непогоды, борясь с которой, к ним спешили "Приносящие радость".

Это известие заставило людей засуетиться, освобождая место у огня для долгожданных, дорогих гостей. Кто–то из мужчин принёс охапку хвороста и принялся торопливо подкладывать его в огонь. Кто–то притащил большие плоские камни на то место, где должны были сесть гости. Женщины успокаивали расшалившихся детей и готовили нехитрое угощение для всех, разогревая на огне связки, нанизанных на проволоку, жареных крыс.

Все торопились доделать свои дела, при этом не было произнесено ни единого слова, разве что, разок, кто-то на кого-то, рыкнул поторапливая. Слова давно уже стали большой редкостью, исчезнув за ненадобностью из, предельно примитивного, человеческого существования, сводящегося к элементарному выживанию.

Наконец все расселись, заняв свои места, вокруг разгоревшегося с новой силой, костра. И замерли в ожидании, не спуская глаз со шкуры закрывающей вход, в которую ломился холодный ветер. Лохматый мальчик, принёсший новость, тоже уселся поближе к костру, протянув к огню свои озябшие руки. Чья-то грязная рука поощрительно потрепала его засаленные космы. Он улыбнулся.

Ожидание казалось всем бесконечным. Наконец, снаружи, послышался хруст снега, под ногами приближающихся гостей и скоро в пещеру вошёл невысокий, кривоногий человек. В руках он держал помятое алюминиевое ведро, а на лице, заросшем густой рыжей бородой, появилась его дежурная улыбка.

Обрадовавшись приходу гостя люди, сидевшие у костра, встали и приветственно замычали, жестами приглашая его на приготовленное у огня место. Но, гость не торопился. Подойдя поближе, он поставил на пол принесённое ведро и демонстративно отвернулся, отряхиваясь от снега и не мешая проявлению щедрости хозяев.

Ритуал был известен. Женщины наполнили ведро заранее приготовленными дарами. В основном это было сушёное мясо, сверху которого лежала пластиковая бутылка, с топлёным жиром и моток алюминиевой проволоки величиной с кулак.

Бородач повернулся и присел, тщательно рассматривая содержимое своего ведра. Понюхал кусочек мяса, одобрительно кивнул, и, указав на бутылку с жиром, замычав, привлекая внимание, поднял вверх указательный палец, требуя ещё одну.

Сидящие у костра люди переглянулись и закивали друг другу, сочтя его просьбу приемлемой. Всем уже не терпелось поскорее закончить торг и перейти к приятной части визита. Получив причитающееся, бородач поблагодарил кивком всех сразу, поднял ведро и отнёс его ко входу в пещеру. Довольно оглядел, сгорающих от нетерпения людей, ещё раз улыбнулся и вышел на улицу.

Очень скоро бородач вернулся, ведя под руку, знакомого всем, сгорбленного, сумасшедшего старика, на голову которого был надет мешок. Из–под мешка торчали засаленные, седые космы и борода.

Бородач слегка отряхнул старика от налипшего на того снега и помог сесть на постеленную поверх камней шкуру, а сам сел рядом. Им подали разогретых крыс и жаренные кедровые орехи. Все замерли от предвкушения. Немного подождав, выдерживая паузу, бородач резко сдёрнул мешок с головы старика и принялся за угощение.

Старик молчал...

Люди переглядывались, недоумевая. Недовольно мычали, ёрзая от нетерпения. Бородач, не прерывая трапезы, ткнул локтем сидящего рядом старика. И тот, облизав растрескавшиеся губы, заговорил, певуче растягивая, смакуя каждое слово и даже паузы между ними.

- … Вино из одуванчиков... Самые эти слова – точно лето на языке... Вино из одуванчиков – пойманное и закупоренное в бутылки лето... И настанет такой зимний январский день, когда валит густой снег, и солнца уже давным-давно никто не видел, и, может быть, это чудо позабылось, и хорошо бы его снова вспомнить, вот тогда он его откупорит!.. Ведь это лето непременно будет летом нежданных чудес, и надо все их сберечь и где-то отложить для себя, чтобы после, в любой час, когда вздумаешь, пробраться на цыпочках во влажный сумрак и протянуть руку...

Старик сделал паузу и облизав пересохшие, растрескавшиеся губы, продолжил;

- Взгляни сквозь это вино на холодный зимний день – и снег растает... Из-под него покажется трава... На деревьях оживут птицы, листва и цветы, словно мириады бабочек, затрепещут на ветру... И даже холодное серое небо станет голубым.

Возьми лето в руку, налей лето в бокал – в самый крохотный, конечно, из какого только и сделаешь единственный терпкий глоток... Поднеси его к губам – и по жилам твоим вместо лютой зимы побежит жаркое лето...

Старик снова остановился и почесал в задумчивости голову. Он был уже очень стар,к тому же безумен и память часто подводила его стирая единственное чем он был полезен - забытые, чарующие людей звуки которым научил его, в далёком детстве, такой же сумасшедший, как и он теперь, старик. Немного помолчав, вспоминая мелодию слов, он снова заговорил;

...Конечно, для этого, годится только чистейшая вода дальних озер, сладостные росы бархатных лугов, что возносятся на заре к распахнувшимся навстречу небесам... Там, в прохладных высях, они собирались чисто омытыми гроздьями... Ветер мчал их за сотни миль, заряжая по пути электрическими зарядами... Эта вода вобрала в каждую свою каплю еще больше небес, когда падала дождем на землю... Она впитала в себя восточный ветер, и западный, и северный, и южный и обратилась в дождь... А дождь в этот час священнодействия уже становится терпким вином...*



Люди заворожено слушали рассказчика, непроизвольно открыв рты. Что–то, невыразимо сладкое, тёплое и светлое наполняло их души, их жилище, их жизнь каждый раз, когда к ним забредали эти двое, "Приносящие радость". Никто из них не понимал ни слова из произнесённого стариком. Никто из них никогда не видел одуванчиков и никогда не увидит и не попробует вина из них. Более того – никто из них даже не узнает, о чём говорил старик, рождающий своими словами в их душах удивительное чувство, заставляя платить за возможность ощутить его ещё и ещё, довольно высокую для всех них цену.

Старик замолчал закончив. Бородач накинул ему на голову мешок и собрался уходить.

Люди недовольно замычали, желая продлить удовольствие. Свет от костра освещал их лица, отбрасывая пляшущие тени на бетонные стены жилища, из которых торчали, как рёбра, куски арматуры.

Бородач встал, поковылял к своему ведру и, указав на моток с проволокой, снова поднял вверх свой худой палец. Сегодня он был добр. Это была самая убогая из известных ему общин, в которых ему приходилось бывать. Слишком много стариков и детей, слишком мало охотников и очень суровые условия, в которых им приходится выживать. Будет чудом, если они протянут до весны. Ему было немного жаль их всех. Тем более, что это была община, в которой он родился.

Получив свой моток проволоки, он, снова усевшись на своё место, великодушно сдёрнул мешок с головы старика и ткнул его локтем.

Старик тяжело вздохнул и начал свою удивительную, волшебную мантру:

- Вино из одуванчиков....

Самые эти слова – точно лето на языке...

Шёл, неизвестно какой год после катастрофы едва не уничтожившей планету и живущих на ней… Катастрофы, о которой никто уже и не помнил...

КОНЕЦ



*В рассказе использован фрагмент из книги:

Р. Д. Брэдбери «Вино из одуванчиков»





Вдохновение

***

...Ещё не совсем осел пепел раскаяния, ещё танцуют тени неистовый глумливый танец над стылыми телами. Ещё только начал, к атмосфере бездумной эйфории, примешиваться навязчивый и выразительный запах неизбежного тлена.

И, только-только, отрада, дарящая надежду на жизнь вечную, под стук бесовских копыт, улетучилась, наполнив криком воронья, лязгом стали и скрежетом заржавленных петель, затворённые похмельные сознания.

Сброшенные путы, оказавшись довременно - разорванной пуповиной, лишая воли, падая, хлещут плоть покорно-согбенных спин обречённых марионеток, ломая кости, судьбы, жизни. И под хруст перебиваемых хребтов утихал шабаш, и тускнели тени, а на обугленных кострами священных инквизиций небесах, проявлялись огненные пророческие письмена.

Утренняя роса умоет лица спящих, без купели очистив. И вот уже в руках новых хускерлов, сипят точильные камни, готовя секиры к скорой жатве. Хрипят от ненависти и азарта погонщики боевых колесниц. Новый конунг сулит бессмертие ярлам, собирая в викинг. Совсем скоро, и тёмные, и безвинные души переполнят чертоги вышние, плодами горькими, валясь в ноги Иеремиилу, обретая веру.

И снова и снова, на выцветшем полотне мироздания, чернеет яркими мазками невыразимой скорби и новых клятв, горе и порок. Отрекаясь от смирения, орды слепцов и грешников, боготворя тельца, предадут земле поверженных и победивших, в суетах так и не узрив Царствия Божьего.

Силясь из костей и на костях воздвигнуть новый светлый мир благих намерений, не ведая того, что жить в нём сиротами в рабстве. И умываются кровью павших, и посыпают головы их прахом, в забытьи отдавшись траурной горькой пляске, срываются в бездну вездесущего обмана...




Старый, старый, старичок

***

Как-то уж, совсем невесело, отпраздновал день своего семидесятилетия, Клавдий Давыдович Русских – почётный пенсионер, и теперь уже бывший член "Демократического мирового правительства".

Чего только не желали ему вчера, уж о каких его заслугах только не вспоминали. И уважают, и любят и, до сих пор ценят, и нуждаются. Да всё не то, да всё не так, как-то. Семьдесят лет – возраст первого обязательного теста на адекватность...

Много чего пережито, наворочено... На его памяти были и сумасшедшие административные войны за слияние всех стран и народов в "Единую мировую лигу", и бесчисленные подавления бунтов гражданского сопротивления программе «Максимальной глобализации», и уничтожение борцов за свободу вероисповедания, и истребление всяких националистских и этнических хунт...

Сколько же крови пролито за счастье всего человечества! Как упирались буржуи экспроприации их собственности, сколько денег перекачано ими всевозможным экстремистам, лишь бы помешать установлению общечеловеческой демократии, нового единого жизненного пространства без границ!

Сколько сил потрачено на укрепление и внедрение, на всей территории земного шара, единой общенародной религии - "Прохристианского Иеговизма", руководители которого проявили понимание и бескорыстие в поддержке революционной программы. Ох, и пободались же всякие фанатики, цепляющиеся за свои разношерстные заблуждения!

Но, на счастье молодой "Общенародной лиги" (активным членом которой и был Клавдий Давыдович), только она имела вакуумные бомбы и авиацию. И благодаря этому удачному стечению обстоятельств, новый мировой порядок был установлен меньше чем за десятилетие.



Население земного шара, к этому времени, в результате обозначенных выше перипетий сократилось вдвое, но всё равно ещё не могло себя досыта накормить, не смотря на централизованное распределение продуктов питания и жесткие меры пресечения всевозможных злоупотреблений и махинаций на этом поприще.

Несколько лет было потрачено на то, чтобы отладить систему карательного аппарата, благодаря которой, в какие-то два–три года, были полностью искоренены и коррупция, и взяточничество, кумовство с воровством, и т. д.

Торговля наркотиками и алкоголем, проституция и пропаганда, были под абсолютным государственным контролем. Канули в лету времена бестолковых переделов власти и конфликтов на национальной и религиозной почве. Никаких мафий, кланов, каст и сект. Всеобщее равенство, единоверие и равноправие.

После таких колоссальных усилий, потраченных "Общенародным правительством", оставалась две нерешённые проблемы – "старики" и "еда".

Старики, были основным препятствием на пути к всеобъемлющему, общечеловеческому счастью. Это их пенсии усиливали подушное налоговое бремя и съедали львиную долю планетарного бюджета, а совершенно нецелесообразный уход за ними, требовал армии молодых здоровых специалистов. И самое страшное – они ели...

Полноценный рацион, уже несколько столетий считался роскошью. Несмотря на гонадное строительство жилья, сельскохозяйственных плодородных площадей всё равно не хватало, чтобы прокормить шестьдесят миллиардов людей. Ресурсы планеты истощались, и перед правительством стояла архисложная задача – "накормить всех".

Вот тогда и проявился гений, уже не молодого, Клавдия Давыдовича. Он предложил на рассмотрение "Верховного Совета" вариант простого и эффективного решения обеих этих проблем разом. Суть его сводилась к следующему: необходимо было разработать программу медицинского и психологического тестирования, позволяющую определять бесполезных для общества людей. Это касалось, прежде всего, стариков. Так, как все остальные уроды, с молчаливого согласия населения, уже лет сто пускались на "органы", косметику и мыло.



Необходимо было сделать это тестирование обязательным для всех людей, преодолевших семидесятилетний возрастной рубеж. И хорошо промыв мозги населению, привить как норму, а то и заставить воспринимать как "честь" или "подвиг самопожертвования во благо" – принудительную эвтаназию клиентов не прошедших тест. Этот план помог бы развязать гордиев узел первостепенных проблем, опутывающий человечество, лишая вожделенного счастья.

Это был маленький, но очень нужный шажок, который необходимо было сделать всем вместе и желательно добровольно, навстречу общему светлому будущему. И он был сделан. А эффект от него позволил вскоре, закрывать глаза на некоторую моральную закавыку.

Всё дело в том, что уходя из жизни, старички, не только освобождали близких и всё человечество от связанных с ними вышеперечисленных проблем, но и становились бесплатным и довольно качественным кормом для высокопродуктивных мясных свинок породы «Голубой Ландрас». Их завезли из Дании на новые, выстроенные под это дело в Центральной Сибири и Средней Азии, животноводческие "комплексы – гиганты", новоиспечённой корпорации «Global meat».

Благодаря правительственной поддержке, план был успешно реализован, и эти свинофермы в скором времени, вывели натуральное свежее мясо из разряда деликатесов, попутно заваливая азиатские "такыры", американские "плайи", африканские "сабха" и прочие неплодородные участки суши, толстым слоем животворящего навоза, при этом, сокращая огромные площади под всевозможные нелепые захоронения...

Система работала. Клавдий Давыдович старел и радовался, глядя на сытую мирную жизнь человечества, в борьбе за которую он провёл лучшие свои годы, и отдал все свои силы.

Теперь же он сидел в стерильном кабинетике, и ставил «галочки» в стандартном бланке, им же и разработанного, обязательного государственного теста(ОГК). Сестричка в белом халатике распечатывала данные томографа. На душе у старого аппаратчика было гадко, масла в огонь подливало доносящееся из радиоточки, бодрое узнаваемое пение хора "Единой церкви";

- "...Иисус с нами, Иисус это смог!

Иисус с нами, Иисус – мощный Бог!.."

Клавдий Давыдович, закончив, поставил точку и отложил бланк в сторону. Сестричка, приветливо улыбаясь, взяла бумажку и попросила подождать минутку в коридоре.

Клавдий Давыдович вышел. В коридоре его ждали дети и внуки. Все заметно волновались. И минуту ожидания просидели как на иголках. Наконец-то, дверь кабинета открылась и сестричка, протянув для рукопожатия свою тоненькую кисть, поймала трясущуюся ладонь старого гения, и сказала;

- "Я Вас поздравляю! Пожалуйста, в четверг утром будьте готовы! Не задерживайтесь, за Вами заедут специалисты из «Global meat»".

Дети и внуки вскочили с оглушительным «ура» и принялись расцеловывать деда.

- "Проследите, пожалуйста, чтобы дедушка ничего сутки не ел..." – Обратилась она уже к ним.

– "...Ну, чтобы санитарам меньше было убирать, ну и всё такое... Вы же меня понимаете... Ещё раз поздравляю всех вас!" - С этими словами, сестричка поставила на лоб Клавдию Давыдовичу, круглый синий штамп и скрылась в своём кабинете.

Детишки кинулись за ней, чтобы отблагодарить, а Клавдий Давыдович, почему-то, заплакал.

Шёл 2111 год от Рождества Христова.

КОНЕЦ




Всё может быть

***

Клавдий Давидович Русских, был человеком пожилым и немало повидавшим. Поэтому то, что сейчас творилось в стране, ему было с чем сравнивать. Не то, чтобы он, как-то уж, особенно рьяно интересовался ситуацией, просто навязчивая омерзительность происходящего, нет-нет, да и касалась его довольно либеральной сущности, заставляя обратить на себя внимание старого писаки.

Обычно, после встреч с нею, Клавдию Давидовичу каждый раз хотелось вымыться с мылом. Но, горячую воду не подавали уже давно, а холодную пускали только утром и то, не более чем на час. А о мыле и вовсе нечего говорить. И заменив эти процедуры профилактическим равнодушием и систематическим игнорированием творящегося за окнами его квартиры он, достаточно ловко, приноровился к ситуации. Редакция журнала, с которым он сотрудничал, находилась в двух шагах от его дома и этот маршрут, очень скоро, стал единственным в его жизни.

Но, однажды ночью, в дверь квартиры где обитал, отгородившийся от мира Клавдий Давидович, постучали. Люди в форме одели ему наручники и увели...

***

-"Это Ваше? Что Вы молчите? Я Вас спрашиваю!.." - Кричал маленький человечек в зелёном френчике и больно светил настольной лампой в лицо.

Клавдий Давидович, что-то мямлил о Рашид-ад-Дине, тунгутах и Алтан тобчи, а его обвиняли во всех смертных...

- "...Вот эта крамола, гнусная либеральная подлянка, это не Ваше?! Экое жало прячете за своей интеллигентской личиной! Вся редакция арестована! Это же надо, какую змею мы пригрели! Очёчки эти!.. Дайте их сюда!" - потребовал следователь.

- Пожалуйста... - Клавдий Давидович, протянул очки человечку и всё вокруг потеряло чёткие очертания.

Очки хрустнули под неистово-давящей их ногой.

- "Читай гад!" - Кричал следователь.

- "Я без очков не вижу". - Честно отвечал Клавдий Давидович.

- Тогда я тебе почитаю!..

"...1147 год.

Перемирием закончилась война монголов с чжурдженями, благодаря талантам хана Хабул-хагана. Цвела родная степь, Онон сверкал на солнце свинцовой чешуёй, синело небо.

Вздохнули люди, почив от нечеловеческих усилий, что требует война. Устали от лишений, намаялись и снова просто жили...

Почти тринадцать лет... За это время, умер Хабул–хан. И его место занял Амбагай, которого старик Хабул звал сыном, родным предпочитая. И всё бы ничего... Да вот беда...

Татарами был предан на пиру(по поводу помолвки сына с татарскою невестой) и схвачен Амбагай. И увезён в Китай в подарок чжурчжэньскому алтану – Улу. Там был казнён. И умер пригвожденным прилюдно к деревянному "ослу", пророча скорую войну и месть за его кровь.

Конечно же Война! Война!

А что?..

Не тут–то было.

Уставшему народу войны не нужны. Уж лучше мир худой, а ещё лучше – славный пир. И повод появился...

Исполнив волю умершего хана, на курултае выбрали Хутулу – из лучших-лучшего и телом и лицом. И веселились песнями и плясками во время пира в его честь, у дерева на Хоронахе у берегов Онона. Настолько от души потанцевали, что выбоины сделались по пояс.



Не нужно много сил, чтобы перенести мученье ближнего или предательство (да хоть и оскорбление снести). К тому ж, гораздо легче если сообща...

Хан новый был могуч, свиреп, словно разбуженный Медведь! Но, так некстати, глуп.

Поход в отмщение за Амбагая, не состоялся. Лишь потому, что новый хан его не смог созвать.

Зато, затеял он охоту с соколами и был застигнут в степи дорбенами (враждебными монголам). Нахуры хана, разбежались, а он с конём завяз нечаянно в болотце. Вот тут-то он себя и проявил...

Врагов он отогнал, стреляя в них из лука. Потом схватил коня за холку и вытащил из грязи. Затем решив, что возвращаться без добычи стыдно, украл из вражеского стада жеребца с десятком кобылиц. И наконец, обшарив всё болото, сняв и наполнив сапоги яйцами диких уток, как истинный герой и вождь народный, домой явился, где по нему уже носили траур.

Ну, воеводы из него не получилось... Бывает.

Зато, какой охотник и стрелок!..

Так, иногда, за доблестью скрывают отсутствие других полезных качеств и ханы наших дней.

Короче... Его сменил великий хан - Хадан–тайши! Который-таки поднял народ, на дело правое в карательный поход и...

И проиграл татарам за год тринадцать битв, не выиграв одной...

Ну, не пошло... И так бывает.

Зажатые со всех сторон, врагами; татары с юга и востока, меркиты с севера, монголы всё-таки нашли союзника. Им стали кераиты. И это всё, благодаря Хадану–хану. Как не крути, он сделал своё дело, войдя в историю. И... Умер... Опившись, по случаю, молочной водки.

И место его занял Есугей – внук пригвожденного к ослу в Китае Амбагана и в скорости отец ... Кого?

Конечно, Чингисхана.

И только теперь, будучи почти развеянной по ветру, начинала вершиться, короткая но блистательная история этого народа"...

***

- Так что скот? Тебя власть не устраивает? Страна тебя не устраивает?... "Хан новый был могуч, свиреп, словно разбуженный Медведь, но так некстати глуп!". Эко куда загнул!

Что молчишь, тварь? Как медведь, говоришь? За доблестью скрывают отсутствие талантов?..

- "Да". - Спокойно ответил Клавдий Давидович.

- Ах, да... Тогда просим подпись туточки.

Клавдий Давидович чиркнул ни глядя на подсунутой ему бумажке и успокоился.

Он знал, что ещё очень легко отделался. Ведь, всё-таки, достаточно пожив на этом свете ему, опять же, было с чем сравнивать.

Они спускались по узкой лестнице уходящей в непроглядный мрак. Снизу тянуло сыростью и прохладой.

Последним, что он ощутил в этой жизни, было чувство бесконечной свободы, едва различимое движение воздуха за спиной и отчётливый запах машинного масла и пороха.

Конец




Вертолёт

***

Этой ночью, Клавдию Давыдовичу Русских, не спалось. То ли это выпитый после ужина вермут бодрил, то ли творческий зуд был причиной бессонницы, он и сам пока не понимал и не в силах совладать с потоком мыслей и образов, в конце-концов, поднялся с кровати и побрёл в свой кабинет.Этой ночью он придумал вертолёт...

Жена нашла его спящим над готовыми чертежами маленького одноместного вертолётика, представляющего из себя колбу в человеческий рост с двумя пропеллерами, один, побольше - сверху, другой, поменьше – сзади. А всё свободное место на бумаге было испещрено расчётами и пояснениями к ним. Она тронула мужа за плечо.

- Полети-и-и-т. – пробормотал тот просыпаясь. И приняв из её рук кружку горячего, ароматного кофе, откинулся в кресле, глядя на жену красными глазами, кивнул благодаря и ещё раз заверил – «Ещё как полетит!»

Следующие три дня он был чрезвычайно красноречив, описывая все прелести быстрых и дешевых полётов на простых в использовании и недорогих в изготовлении аппаратах.

- Всего два двигателя постоянного тока! И аккумуляторы! Нечему ломаться! Сел в креселко, нажал кнопочку и полетел! Ни пробок тебе, ни светофоров, ни пешеходов, ни гаишников! Петлять нигде не надо! Только и знай, что лети – любуйся, да по прилёту не забывай в розетку втыкать. А там глядишь - производство наладят, рабочие места, мировой рынок, страна в выигрыше! Люди летать свободно станут! И в те часы, что в пробках бы потратили, глядишь - полезное что сделают. Ведь результат! Бензина не надо – раз, дорожного сбора не надо – два, гаишникам на лапу не надо – три! Одна экономия!

Дороги целее, люди веселее, страна богаче, коммуникация шустрее, жизнь в целом – полноценнее! Посуди сама – с такой скоростью из Киева до Одессы можно будет за два часика добираться. На выходных, между завтраком и обедом, в море можно искупнуться! И это всё за гроши! Ну, сколько там того электричества?..

Нет... Дело верное! Нужно идти патент получить. Степан Петрович меня уже знает...

Вот такой вот мужик! Хвалил меня за мой пневморезак! Правда, говорит, что есть уже такая технология и даже применяется... Но всё равно ведь, хвалил!

- Послушай Клавик, неужели ты в самом деле считаешь, что тебе позволят, отобрать у мирового автопрома его хлеб? Неужели ты думаешь, что нефтяная каста будет сидеть, сложа руки, пока все будут заряжать от розетки? А налоги? А дороги? Это же кормушка! А аппарат? Ты куда лезешь вообще?! Забыл в какой стране ты живёшь?! Не пущу! – Орала жена, уцепившись за руку своего мужа, в гений которого она свято верила.

- Да минута дела! Это же билет в бессмертие, дурёха! Я туда и назад! Степан Петрович, вот такой вот мужик!..

Через неделю соседка обнаружила трупы пожилой четы Русских. В заключении патологоанатома, в графе «причина смерти» значилось – сердечный приступ. А в графе «время» у обоих стояли одинаковые цифры.

Так всегда бывает во времена, когда деяния сменяются делишками, благородство – жестокостью, патриотизм – близоруким эгоизмом, геройство - шкурничеством. Добродетелями становятся; лесть, обман и корыстолюбие, фигуры и личности заменяются карликами, призванными на потеху публики, а вечные ценности - горстью дешёвой бижутерии...

Конец.




Безмерное жизнелюбие

***

Клавдий Давидович Русских, неплохо справлялся по жизни. Будучи человеком энергичным, он был образован, эрудирован, успешен и даже, в некоторой степени, красив. До сорока лет он старался делать карьеру, самосовершенствоваться, обустраиваться и долгое время ему удавалось находить в этом определённый смысл.

А вот разменяв четвёртый десяток, он вдруг, стал ощущать острую нехватку впечатлений, неутолимую жажду жизни и стойкую уверенность в том, что такое скоротечное бытие, необходимо наполнять яркими, запоминающимися событиями и просто преступно этого не делать. «В жизни необходимо попробовать всё!» - говорил он сам себе и свято в это верил.

Друзья Клавдия Давидовича недоумевали, глядя на тот фанатизм товарища, который с вдохновлённостью неофита, тащил их, то в парашютный клуб, то на страусиную ферму, то на сафари в Кению. Мало-помалу, все научились находить предлоги для отказов, позволив другу, с горящими неугасимым огнём жизнелюбия глазами, самому наполнять своё бытие.

Альпинизм, горный туризм, бэкпэкинг, дайвинг, индустриальный туризм, диггерство, каякинг, пешеходный туризм, рафтинг, автостоп, аквабайк, бейсджампинг, бокинг, вейкбординг, горные лыжи, дельтапланеризм, кайтсёрфинг, каньонинг, маунтинбординг, скейтбординг, маунтинбайк, парапланеризм, парашютизм, паркур, погинг, роуп-джампинг, сёрфинг, сноубординг, роллерблейдинг...

О - о - о, все эти слова обладали колоссальной энергетикой для, сознания жаждущего перемен, Клавдия Давидовича, а отражённые в них идеи, влекли непреодолимым магнетизмом и притягательностью.

На знакомство и освоение этих, ранее неизвестных сфер и граней, было потрачено почти десятилетие. Самое лучшее десятилетие в жизни, этого одержимого жизнелюба, а теперь уже и матёрого пятидесятилетнего экстремала. Но, постепенно, в его алчущую приключений душу стали закрадываться неудовлетворённость и разочарование. То ли это был очередной возрастной кризис, то ли остывало его неугомонное сердце, неизвестно... Но он стал, всё чаще и чаще ловить себя на мысли, что ему жалко потраченных сил, времени и средств на утеху своих безумств.

И вот, однажды ночью, когда бессонница понукает к томным раздумьям, он открыл бутылку виски, и из горла ополовинив её, вызвал такси, оделся и вышел...

Спустя какое-то время, он стоял хорошо упоротым чижиком и слегка покачиваясь, смотрел на расплывающуюся, люминесцирующую вывеску «Blueberries Club», уютно расположившегося на окраине города.

Ночь была тихой и ясной, до слуха Клавдия Давидовича доносились приглушённые звуки «Зелёной гвоздики» из Мюзикла «Сладкая горечь» Ноэла Коуарда;

...Pretty boys, witty boys, You may sneer

At our disintegration.

Haughty boys, naughty boys,

Dear, dear, dear!

Swooning with affectation...

Так бешено сердце Клавдия Давидовича не колотилось ещё никогда. Он вдохнул полной грудью, запах разнотравья, и выкрикнув свой путеводный девиз - «В жизни необходимо попробовать всё!», тряхнул гривой седых волос и смело шагнул навстречу новым, манящим новизной ощущениям...

Клавдий Давидович Русских скончался через два дня в одной из муниципальных больниц, от сильного анального кровотечения. На его могильном камне было выбито;

«ЧЕЛОВЕКУ, БЕЗМЕРНО ЛЮБИВШЕМУ ЖИЗНЬ»

Конец







Мой милый, милый дедушка

***

...И вот, в то время, когда ты уже не спишь, но ещё не совсем проснулась... Когда, только-только, потираешь заспанные глазки своими маленькими кулачками... Когда понимаешь, что уже светло, но ты оттягиваешь момент встречи с солнечным лучиком, пробивающемся через оттаявший сверху уголок оконного стекла, лучиком, который обязательно заставит тебя жмуриться...

Когда треск горящих в печи дров и гул в дымоходе кажутся самой приятной и тёплой музыкой и ты хочешь её слушать и слушать... Когда, едва уловимый запах томящейся в чугунке каши, смешиваясь с лёгким ароматом, ненароком вырвавшегося из топки дымка, щекочет твой носик...

Ты лежишь, укутавшись в дедов тулуп, ёжишься от щекотных прикосновений его шерстинок и... Ждёшь...

Ждёшь и гадаешь - "Какой же он будет, этот новый день твоей маленькой, но такой интересной жизни?"

И вдруг понимаешь – что-то изменилось сегодня. Как–то теплее и тише в доме.С чего бы это?..

А-а-а!!! Снег выпал! Выпал первый долгожданный снег! И прислушавшись, слышишь, как дед чистит дорожки во дворе! Ура!!! Вскакиваешь, ликуя, наспех одеваешься и вылетаешь пулей на улицу.

Сегодня не нужно в ожидании чуда подходить к заиндевевшему окну, прикладывать к стеклу палец и ждать, когда оно оттает снаружи от твоего тепла. И быстро глянув, пока не замёрз протаявший под твоим пальцем глазок, на всё такой же безрадостно–серый сад, разочарованно досадовать на бесснежную, бессовестную зиму. Недоумевая "как же так?"

(Морозы такие, что трещат ночами брёвна в избах и лёд на лужах крошится от холода на меленькие крупинки, февраль на носу, а снега всё нет...)

Сегодня всё не так! Сегодня смело выбегаешь на улицу, переполненная радости, даже не задумавшись о том, что ты могла ошибиться в своих ожиданиях. Выбегаешь счастливой!

И... И оказываешься права!

Ослепительно-белый, сверкающий на солнце снег, заботливо укрыл истосковавшуюся по нему землю. Одним махом превратив, унылый надоевший своей серостью, мир, в удивительно светлый чистый и исключительно сказочный.

- Деда, а зайчик уже приходил? - спрашиваю я с надеждой.

- Ну, конечно, приходил! - отвечает дедушка, улыбаясь мне в ответ . И отставив в сторону широкую фанерную лопату, берёт меня за руку. – Пойдем, поищем, что он тебе принёс.

И он ведёт меня, сгорающую от любопытства в наш, казавшийся мне тогда огромным, фруктовый сад.

До этого голые, спящие деревья, теперь облачённые в белоснежные парчовые наряды, встречают нас во всей красе, сверкая каждой веточкой. Иногда, с какой-нибудь из них, сорвётся лежащий на ней снежный пух и, рассыпаясь на снежинки, медленно кружится, блестя в кристально-чистом, морозном воздухе.

- Деда, а ты знаешь, где зайчик спрятал подарок? – спрашиваю я.

- Конечно, знаю! Под заячьей яблоней! Где же ещё? – отвечает, дед. И направляется к ближайшему дереву, под которым белым пузырём возвышается, засыпанная снегом куча, с осени собранных им листьев.

Я уже пританцовываю от нетерпения, конечно он замечает это.

- Давай, помогай! - приглашает он меня и мы начинаем разгребать листву.

Снег попадает в валенки и в рукавицы, но я не обращаю внимания на эти мелочи, торопясь скорее добраться до спрятанного зайчиком, под кучей старой листвы, подарка.

В конце-концов, дед, запускает в листья руку, вынимает огромное красное яблоко и протягивает его мне...

Как оно пахло! Так больше не пахло ни одно яблоко, никогда!

Я нюхала это яблоко, закрыв глаза, не в силах надышаться его ароматом. Я держала в своих руках кусочек золотой осени, я держала в своих руках настоящее чудо! Еле находя силы в него поверить. Это было одно из самых счастливых мгновений в моей жизни. И запах этого яблока я помню до сих пор.

Дедушка, тем временем, собирает обратно разворошенные листья, смотрит на маленькую, счастливую меня и улыбается.

- Дед, а как я могу отблагодарить этого зайчика? - Спрашиваю я серьёзно, убирая драгоценное яблоко за пазуху.

- Да ты уже его отблагодарила! – отвечает дедушка, улыбаясь ещё теплее и протягивает мне свою руку...

...Сейчас и к моим внукам всё так же, как и ко мне, когда-то, дождавшись первого снега, приходит зайчик, который дарит им чудо.


КОНЕЦ


АФРИКА NOVA (повесть в десяти главах)

Глава первая


"Alea iacta est" — (Жребий брошен)

****

Дул сильный ветер, донося лязг железа и отчаянное лошадиное ржание, смешивая с этим шумом и, разрывая на непонятные куски фраз, появившееся ниоткуда, множество истошно кричащих голосов. Запахло кровью, в один момент мне стало жарко, я стал, задыхаться, почувствовав, как чьи–то пальцы сжимают моё горло. Я, страшно испугавшись, открыл глаза и...

Проснулся.

В палатке было душно и воняло потом...

- "Вставай Кезон, рази тебя Юпитер. И вы орлы вставайте, разлеглись..." - Сказал Тит Пуллион, уже одетый в доспехи, кого-то пнул ногою, хлопнул по спине, заржал и вышел.

Все спящие ворочались ворча, но просыпались...

Трубил «подъём» надрывно, буцинатор. И лагерь постепенно оживал. (Наверное, сегодня будет жарко). Уже орал придурковатый Аппий (наш лагерный префект), кого–то угощая своим прутом за мелкую провинность. Запахло дисциплиной. Послышалось бубненье голосов. Деканы (старшие палаток, как наш Тит), докладывали все ли мы на месте. А тот орал, орал всё без умолку, пытаясь их взбодрить. Потом всех нас бодрить весь день он будет. Ну, что ж, пора вставать...

И мы, умывшись, приведя себя в порядок, дождавшись Тита, стали есть наш завтрак, деля свои пайки. Всего нас было десять каммилито (товарищей по службе и палатке). Стал всем нам домом третий легион "АвгУста". Мы ели, молча, смирно дожидаясь, когда сегниферы расставят на плацу свои, увешанные цацками и бахромой, ладони с эмблемами центурий, определив тем самым, порядок построения. Молчание нарушил рыжий «Pupus» - наш мальчик - Лонгин Фульгинас(довольно рослый, головастый умбр). Хоть он был младшим среди нас, но все же, равным. И храбрости ему не занимать. Но, всё-таки, он был всего лишь мальчик, среди бывалых старых ветеранов. Вот и теперь, глаза его сияли, он ерзал, потирал свой нос, не зная как начать. Склонившись так, чтоб быть ко всем поближе, он очень тихо тайну прошептал;

- "Я слышал, на задворках римской ойкумены, в Германии... Бунтуют легионы... (Последние два слова он просто выдохнул и, ему стало явно легче). ... Бунтуют против произвола центурионов, нерегулярных выплат крошечного жалования, непомерного срока службы, против истязаний, и взяток за отпуска и увольнения... И режут офицеров... И топят в Рейне, как собак..."

Мы все молчали, медленно жуя. А «Pupus» нам заглядывал в глаза, расстроенный отсутствием эффекта от принесённой вести. Все думали, конечно, о своём. А солнце потихоньку припекало, в палатке становилось жарко. Раздался звук икающего горна, зовущего на плац. Мы встали, так же молча, и вышли, не сказав ему ни слова.

- "Ну что же Вы молчите? Тит, Квинтус, Марк!.." - И в голосе его послышалась досада.

Все вышли. Остановился только старый Луцис Ворен. И придержав за руку умбра, ему на ухо тихо прошипел - "Лонгин, ты славный малый. Но глуп и молод! Кто тебе сказал о том, о чём болтаешь?"

- "Требий – наш Тессарарий (помощник опция). Позавчера, сменяясь с караула (Лонгин покраснел), я попросил его похлопотать, хотелось бы в апрельские календы попасть на Венералий в полис на пару дней. Он обещал спросить у опция. Ну, мы разговорились... Он много спрашивал о службе, мы с ним болтали долго, он подарил мне это...(Логин показал Луцису маленький терракотовый пенис, по поверью - защищающий от сглаза символ плодородия)... И по секрету рассказал о легионах". – Чистосердечно выкладывал добродушный умбр.

- Послушай меня, мальчик... - Луцис сплюнул и стал говорить спокойнее. - ...Но только, прошу - внимательно послушай;

Требий, и прочие, подобные ему носители флажков, значков, и те, кто дует в дудки, помощники, писцы и казначеи, канцеляристы, дрова не пилят и не роют землю как мы, от этого им скучно. Понимаешь? Им хочется порою поболтать. С тобой, и в легионе вас таких хватает, потом и с опцием, а тот с центурионом. А в результате у таких как Квинтус и Тит спина не заживает. Я ясно изъясняюсь?

-Нет не ясно. Причём здесь я? – Смутился рыжий Лонгин, пряча за пазуху, висящую на шее глиняную писюльку. А седовласый Луцис, ещё спокойнее продолжил;

- "А притом. Восстание в германских легионах, нельзя назвать восстанием, дружок. Поверь мне. Я служил на Рейне. Туда водил нас славный Друз Германик. Сейчас он консул с Тибереем и этот год отмечен его именем. Тогда ещё он в преторах ходил. Да собственно "Германиком" и не был. А я, таким же как и ты был юниором. Могли волнения тогда стать штормом. Это правда. Их было восемь легионов германских и три в Панонии. Но, всё-таки, броженье не стало бурей. Пограбили, пожгли округи, убили два десятка офицеров, разбили камнем Друзу голову, и стали на колени, увидев его кровь и то, как затмевается луна.

Друз, вероятно знавший о затмении, как раз приехал в лагерь в это время, ночью, собрав людей к трибуне. А эти олухи, решили, что гневят богов, стояли на коленях, моля их о прощении и плакали как дети. А утром перебили самых ярых заводил собственноручно, поклявшись в верности, раскаявшись, утихли. А следующей ночью отправились в коротенький поход на поселенья марсов, смывать с себя позор их кровью. И вырезали спящих дикарей, не ведая пощады, ни к детям, ни к старикам. И всё тебе восстание...

Через четыре года, в походе против хаттов и сикамбров, мы дружно усмиряли непокорный Маттий (столицу этих хатов). Тогда был Друз уже "Германик" и триумфатор, а я за доблесть возведён в центурионы. И насмотрелся я тогда такого... Тебе не снилось...

Всё это я к чему? Всё, то о чём ты нам сегодня шепчешь как новость, случилось в консульство Мания Липида и Тита Тавра, семь лет назад, ты был ещё ребёнком тогда, и мог не знать об этом.

Теперь же эта сука–аскарида, собака Требий, чтоб выслужится пред центурионом, змеёй к тебе и прочим новобранцам залазит в сердце, для того, чтоб только легче дёргать за язык.

"Молчи и слушай!" – Мой тебе совет. Ни слова о германских легионах, о бедах ветеранов, трудной службе и прочих тяготах, речь о которых, на их, собачий взгляд, съедает дисциплину. А чем они привыкли за неё бороться? Правильно... Плетьми нарядами, трудом и постной кашей. Он просто провокатор.

Ступай, и да... Оставь свой скутум, мы ж не на войну,и не в поход".– Луцис, улыбнувшись, кивнул на зачехлённый щит, висящий, на плече своего поникшего собеседника, и вышел из палатки.

Лонгин, послушно оставил щит и, застёгивая на бегу шлем, поспешил присоединиться к товарищам, заняв своё место в строю.

Блестела сталь солдатских лорик, огромные медали на груди беззубых ветеранов сверкали, отражая лучи чужого Африканского светила. Начинался развод. Корницен в волчьей шкуре трубил «внимание» на выход офицеров.

Шёл первым аквилифер, шагая с непокрытой головой, неся в руках блестящий жезл серебряный с резьбою, увенчанный блистающим орлом из золота отлитым. За ним шагал в серебряных доспехах центурион – примипил, (самый главный из центурионов) позолоченный шлем его сиял под красным пышным гребнем. За ним шли остальные командиры по рангу.

Последним плёлся старый Декрий (наш центурион). И этим фактом он был уже изрядно взбешен. И издали сжигая нас взглядом, отец родной и славный гражданин, от злости шевелил губами, шепча проклятия в наш адрес.

Да, мы плохие... Из всех пятидесяти девяти центурий в легионе, мы были самой сбродной и паршивой. Дисциплинарная центурия подонков. (На их собачий взгляд - последняя по счёту от начала, но первая, зато по счёту от конца - на наш). Наконец и он, слегка хромая, занял своё место, кого-то пнул, в кого-то просто плюнул, и замер, глядя на штандарт с персуной, где был изображён Тиберий Цезарь Август.

Штандарт тащил имагинифер, его лицо скрывала серебряная маска. За ним шагал легат седой бывалый воин и легиону – первый командир, за ними волочился латиклавий(приехавший из полиса трибун), совсем ещё мальчишка, с широкою пурпурной полосой на белой тунике. Они становились перед строем.

(О-о-о... Сегодня будет жарко, редкий случай, обычно обходились мы без них). Корницей протрубил на медном роге «приветствие» и стих. Все замерли. Легат, похоже, терпящий похмелье, прокашлявшись негромко, закричал;

- "Тиберий Цезарь Август, сын Божественного Августа, Великий понтифик, с нами! Слава цезарю!"

Над североафриканским побережьем, пугая кроликов и чаек пронеслось троекратное, громогласное «СЛАВА!» Все пять тысяч присутствующих при этом, подняли правые руки в приветствии.

- "Слава Риму!" - Воскликнул трибун, и всё повторилось снова.

"Слава римской армии и Вам - третьему легиону "Августа (Африка Нова)"!" – Выкрикнул старичок легат и осип закашлявшись...

- "Сла-а-а-а-ва!" - Наверное, было слышно в Утике (столице проконсульской Африки), принимавшей вчера нового проконсула Африканской провинции – Луция Апрония, сменившего на этом посту Фурия Камила, который отбыл в Рим принимать триумфальные почести за нашу победу

над бандой Такфарината, месяц назад, до пятидневных мартовских квинкватрий в честь Марса и Минервы.

Да это и не победа была, а так, всего лишь стычка. Их пехотинцы из племён пустыни, гораздо лучше бегают, чем мы, и много лёгкой конницы, верблюды... Которых лошади каппадокийских турм (подразделения союзных ауксилий) боятся.

Преследование нам не удалось, они в пустыне скрылись, Мы насчитали пару сотен трупов, и вся победа... Такфаринат, опять собрал ораву кунифиев, и прочих мавританцев, и снова грабит, жжёт.. Такая вот победа. Но Риму, срочно нужен триумфатор...

Легат прокашлявшись, попросил продолжить за него молодого трибуна. Трибун - Посланник Римского сената, счастливчик – нобелитас юный, с радужным грядущим, развернул переданный ему легатом свиток и начал громко читать;

- "Великий Август, племянник Цезаря, Отец отечества, потомкам завещал не расширять границ, и видят боги – нам войны не нужны! Привыкли чтить заветы отцов все римляне, включая цезарей. Рим бережет своих детей – легионеров, от смерти при ненужных переделах. В провинциях им есть чем заниматься, взимать налоги, строить, оберегать границы и порядок, и быть всегда готовыми к войне оттачивая ловкость в тренировках и мастерство. И это тоже славные задачи! Мы жаждем мира это факт! Готовимся к войне... Но жаждем мира..." – Трибун запнулся и с укором посмотрел на старого легата (мол, что ты тут понаписал - старая гетера?), тот виновато развёл руками.

Трибун продолжил - "...Но есть ещё душонки способные на подлость, коварство и обман среди врагов прославленного Рима! Подлый нумидиец - Такфаринат! Изменник, дезертир, мятежник и грабитель, победу над которым одержал наш легион недавно, опять вернулся, разграбив Урику, Дазшигу и Маран – (деревню и рыбацкие посёлки) с добычей скрывшись как лиса в пустыне. И даже более того, нанёс он оскорбление всем нам. Всем! - Великому народу, не этим... Он отослал посольство в Рим! И возомнив себя стратегом и царём пустыни, а также Риму противником военным, он требовал... Да требовал! Отдать ему всё побережье Сирта! Всё что восточней карфагенской бухты! И позабыть об обеих Мавританиях! И угрожал нам вечною войной! Задача легиона теперь одна – возмездие лисе Такфаринату! Смерть!"

-"Сме-е-е-е- рть!" – Заревело штормом дружное многоголосье.

После своей речи, он ушел, оставил дела на осипшего, хворого легата. Тот подал знак центурионам, они спешно подошли, их было шестьдесят.

Шестидесятым был, конечно, Апий (наш незабвенный лагерный префект), но без прута (наверное, сломался). Трибун, читая с глиняной таблички, раздал задания на день. Выслушал вопросы, ответил, уточнил. И потянулось время очередного дня...

А легион (пять тысяч человек), стояли обжигаемые солнцем, неласковым и жгучим. Из-под блестящих шлемов, внутри, покрытых войлоком, струился пот. На пот слетались мухи и оводы. Вдали шумело море (или в моих ушах)...







Глава вторая

"Suum cuique" — (Каждому своё)

***

...Кто–то хлестал меня по щекам, его пальцы попадали по боковым пластинам шлема, от чего удары получались, какими–то, особенно чувствительными.

- "Кезон очнись..." - Услышал я знакомый голос Тита(издалека и словно приглушенный). Я приходил в себя. Открыв глаза, увидел над собой я белое пятно и чьи–то тени. Тени, приобретая ясные черты, похожи стали на легионеров, а белое пятно, на раскалённый диск чужого солнца. Склонившись надо мной, стоял Тит Пулион.

- Ты что легионер? Ведь только утро. Бодрись. - Он подставил мне плечо, чтобы помочь мне подняться.

- "Целуют тебя боги..." – Благодарил я его за помощь, вставая. - "...Всё хорошо..."

- "Что происходит крысы?" – Раздался гневный шепелявый бас центуриона нашего хромого. Он был похож на старого сатира, закованного в «лорику хамата»(кольчужную рубаху). Червлёные бляхи медалей с отвратительными рожами химер, покрывавшие его грудь, ещё больше усиливая это сходство.

-"Кого тут полечить? Я славный медик! Тебя?..." – Он кинулся на одного из стоящих рядом со мной молодых легионеров. -"... Или тебя?" - Бросался он уже на другого.

– Или тебя Кезонас? – Он обратился ко мне полным именем и зло ухмыльнувшись, замахнулся кулаком. (Я постарался не моргнуть). Декрий, сжав кулак так, что захрустели его, много раз разбитые, костяшки, скривился и... Отвернулся.

- "Тебе похоже всё не так! То холодно, то жарко? То год ходил дрожал, теперь на солнце таешь. Как баба!.." – Процедил он сквозь зубы в мой адрес.

Я промолчал.

- "Ты кажется Кезонус, сабинянин?" – Спросил Декрий, не поворачиваясь.

- "Да центурион, я из Терамо". - Ответил я, не понимая, почему он об этом спрашивает.

- "Ну, так храни тебя Квирин. Он кажется ваш Бог? Как я Вас ненавижу... Всех! Всю центурию, а больше всех себя..." - Сказал он, тихо–тихо. И отойдя подальше, стал дожидаться, когда утихнут голоса других центурионов, по старшинству, от первой центурии до нашей, задачи раздающих своим подразделениям. И распускают их для подготовки.

А мы ещё стоим.И старый Дектрий, отдавший всю жизнь свою армейской службе, потерявший зубы, и многократно раненый в боях, увешанный годами, стоит, сверкая серебром и бронзой. Стоит и тихо ненавидит. Себя, за то, что вряд ли сможет, когда-то вырасти по рангу, других центурионов - за умение не быть последними, трибуна – мальчика, которому с рожденья всё дано и Рим. Он ненавидел Рим за то, что нет войны. А значит - невозможно отличиться в военной быстрой жатве.

- "Мне всё не нравится..."- Сказал он, нам дождавшись, когда умолкнет стук подкованных сандалий последнего солдата тех центурий, что выслушав приказы, разошлись.

Остались только мы.

-"...Мне всё не нравится! И то, что слишком жарко, и то, что в Утике опять закрыли «термы». Но, что меня на самом деле бесит, так это ваши рожи. Хотел я вас сегодня потиранить и в полной выкладке заставить вас побегать, для укрепленья тела тренировкой, примерно до заката. Но, к сожалению, легат, в связи с чрезвычайным положением, с бесчинствами бандитов, все эти девичьи забавы отменил, велев заняться делом. И славно. Делом это хорошо. Давненько мы не занимались делом, правда?

(Легионеры замычали сквозь зубы, сжимая в кулаки потресканые руки. (Наша центурия, наряду с военными рабами, два года строила дорогу из Такапсы в Тевесту))

С тех пор как солнце село!" – Он ухмыльнулся.

"Вы не на что другое не годитесь!" – Декрий сплюнул, с его привычным всем нам отвращением и продолжил издеваться;

"Сегодня первая когорта и вторая, останутся в резерве!.." – Сказал он мечтательно, желая разбудить в нас зависть и унизить, одновременно.

"... В резерве, это значит - наготове. На случай если что- ни будь случиться. А если не случится ничего, то это означает - безделье (игры в кости и сон). Отборные когорты – всё понятно...

Три следующие славные когорты надёжных воинов с отменной дисциплиной, отправятся в ближайшие к пустыне форты, как пополнение их гарнизонов. Им случай отличится выпадает...

(Он произнес эти слова особенно грустно).

... Шестая (можно смело положиться на самого зелёного из них, легионеры высшего пошиба, для них слова о мужестве и чести звук не пустой в отличие от вас), сменяет в караулах седьмую, славную отборную когорту. Им смело доверяют охрану Утики.

А вам знакомо слово караул? Я не имел в виду, позорный караул для юниоров у латрины (уборной) легиона?.."

Все молчали. Нас шестую, последнюю центурию, в последней по счёту когорте легиона, боялись ставить в караулы. А может, берегли... Ну, кроме самых молодых легионеров, вроде Лонгина нашего, ходившего к латрине в «почётный караул». Сказать по-правде - мы и вправду были сбродом. Со всех когорт отсеявшийся плевел, попавшие в немилость бунтари, в вину которым вменялось то, что мы не забывали о том, что мы не только граждане, военные, но и люди. За то так Декрий нас и ненавидит.

...Восьмая, разделившись на десятки, оставив в лагере тяжёлые доспехи, пойдёт в дозоры, а конные отряды союзных иноземцев, объединенные в летучие разъезды, присмотрят, чтоб ни кто из них не спал в тени и не купался в море. Но, всё равно ж поспят..." - Центурион, злорадно скалился чёрными, редкими зубами.

... Девятая когорта охраняет лагеря, и наш, и торгашей презренных - «ликсе». Потешатся товаром сладкоголосых луп (проституток), тихонечко купив вина – попьют, а кто поедет в полис, как посыльный, а кто за рыбой к морю, кто–куда. Фураж, вода, еда... Вам это не доверят...

... А мы – десятая когорта легиона, идём на речку! Слышите ребята?.." – Он явно издевался, на его обветренном ветрами многих битв, суровом лице, заиграла добрейшая улыбка. И всем нам стало страшно. Он замолчал, выдерживая паузу. Улыбочка исчезла, и на его скулах загуляли желваки.

- "...На Речке Пагуда, есть старый форт у брода. Его нам нужно привести в порядок. Красивое местечко! Колодец со студёною водой... В округе толпы кроликов не пуганых охотой, и уток, и вкуснейших куликов! В прибрежных камышах ловить руками можно, ленивых тучных карпов и линей... А знали б вы, какие там закаты..." - Сатир, в блестящем шлеме центуриона, с красным поперечным гребнем, мечтательно цокнул языком и прикрыл глаза, паясничая.

- "...Так мы идём туда! Подальше от волнений, к тишине и первозданной красоте саванны! Всею нашей дружною когортой. Сегодня к вечеру мы будем там, в блаженном, чудном месте. Пройдя неспешным маршем целый день. А как стемнеет, в честь Кибеллы – матери богов и сказочной природы, мы гекатомбы (жертвы) принесём, бычка и козлика зажарим, попировав всю ночь! С восходом солнца, мы оскопим себя, отдав богине самое святое... (Он перестал кривляться) Тупым ножом... Таким тупым, как вы!.." – Декрий выплюнул в нас это издевательство вместе с пеной скопившейся на его, искривлённых злобой, губах.

-"... Все пять центурий, кроме нашей, займутся службой... Службой, а не делом! Я чувствую себя гражданским архитектом! Мне стыдно!.." - Декрий заорал, и на его лбу вздулась толстенная вена. Но, взяв себя в руки, продолжил.

- "...Первая, вторая, третья центурии, состоящие из мужчин рождённых обычным способом, займут позиции для обороны всех остальных солдат и форта, в стандартных боевых порядках. Они ж солдаты? Правда? Четвёртая - присмотрит за рабами-строителями. За пятой закрепили караулы, дозоры и разведку, короче, всякий недостойный мужчины «экспедитос».

А настоящие мужчины, вроде вас, в которых гениус(дух) военный, так глубоко, что мне его не видно... С рабами вместе будут рыть канавы! И даже кроликов ловить, я уж молчу про живность попроворней, доверено ловить каппадокийцам конным, которых с нами отправляют пару турм для этих нужд, ну и ещё разведки. Они, как не крути, но, всё-таки мужчины..."

(Он снова орал. Из палаток иногда выглядывали любопытные, и время от времени по готовящемуся к своим дневным обязанностям, но притихшему лагерю, прокатывались злорадные смешки. Нам же было не до смеха).

Наконец и нас распустили. Солнце поднималось всё выше и выше. Даже мухи и оводы старались скрыться от его, немилосердно жалящих, лучей. Но, только мы успели собраться и собрать всё необходимое, раздался рёв буцины. Так как, две первых когорты оставались в лагере, то буцинатор подал сигнал для построения третьей, начиная с первой её центурии, сделав три протяжных гудка и один коротенький. Мы ждали своих десять длинных и шести коротких, прячась от солнца в своей палатке и прислушиваясь к стуку сотен подкованных гвоздями солдатских калиг.

Когорты, центурии и отряды расходились по своим делам, повинуясь командам трубачей и выкрикам своих командиров. Нагретая солнцем кожа, из которой была сделана палатка, начинала противно вонять гнилой козлятиной.




Глава третья

"Memento quia pulvis est" — (Помни, что ты прах)

***

"...Ту – ту – ту..." Десять длинных гудков буцины и шесть коротких (о, это нам). Все выходили строиться, беря с собой пожитки и инструмент. Когорта выступала.

Шел впереди когортный вексилярий, несущий на плече наш вексилум священный (тряпицу на древке с изображением золотого скорпиона). За ним ступал сегнифер, несущий флажок центурии, в которой он служил, и слева от колонны, «пилус приор» - центурион почётной первой центурии, весь в серебре и золоте доспехов, тарквесов (нашейных обручей), бесчисленных фалеров (медалей), седой как лунь, хоть и не очень старый.

О нём ходили слухи, что он, когда ещё был юниором, в одной из стычек с дикарями, был оглушен ударом молота. И был захвачен в плен со многими другими. Но предпочтя неволе - смерть, бежал зимой, после того, как продали его на рабском рынке маркоманов. И был затравлен сворой прирученных волков и волкодавов. Троим из них, он голыми руками их пасти разорвал, ещё двоим он откусил носы, всем пятерым при этом, выдавив глаза.

Преследователи, видя его смелость и волю его к жизни и свободе, а так же, сколько крови теряет изодранный клыками собак беглец (а может просто свору, пожалели), рожка сигналом отозвали псов. И всю зиму окуривали дымом его раны и приносили жертвы своим богам, прося ему здоровья. А летом отпустили, отдав ему коня.

В своей руке он, как и все центурионы, нёс «витис»(жезл командира), но он один носил его для формы, и никогда не бил своих солдат. Они его за это уважали, и дорожили этим редким чудом, по имени Марк Плавтий Каниний Галл (Галл, было прозвищем – когноменом, приставшим к нему на память, о годе его жизни среди маркоманов, хотя они не галлы).

За ними шли; их опций (помощник центуриона) и тессарарий (помощник опция). Затем вторая центурия когорты, в том же порядке шли и остальные. Все кроме нас. Лишь мы одни тащили на себе, кроме пожитков, увязанных на турсе (т-образной палке, носимой на плече), кирки, лопаты, конические вёдра, грунторезки, топоры, корзины для земли и пилы. При всём при этом, ведь никто не отменял нести щиты, оружие и шлемы...

Шлемы вечно падали с крючков, (нам разрешали шлемы снять в походе, повесив на крючки почти у самой шеи). За нами шли такие же груженые, как мы рабы, но только без оружия, щитов, тяжелых лорик, в холщёвых туниках и шапочках из тонкой козьей кожи и фетра. Колонну замыкали четыре наших медика, капсапсарий (санитар) - почти совсем мальчишка и конный санитар, ведя свою лошадку, впряжённую в двуколую телегу. На ней перевозился валетудинарий (военный госпиталь). А следом, очень быстро отставая, плелись гражданские; какие–то торговцы, чьи-то жёны, прислуга, чьи-то дети, кузнецы, и проститутки(лупы). Всё барахло, свалив в свои палатки и завязав в узлы, тащились, растягиваясь длинной вереницей.

Вздымая тучи пыли, нас обогнали всадники (армяне и понтийцы). Одетые в атласные штаны и пёстрые халаты, поверх которых, едва заметны, блестели лёгкие кольчуги без рукавов. Их кони, чёрные как смоль, метали искры. И выслушав распоряжения от Марка Галла, рассыпавшись на мелкие отряды, по два-три всадника, каппадокийцы исчезли, кто за горизонтом, кто в ложбинах.

Теперь пошли быстрее,без опасения быть застигнутой врасплох, когорта двинулась к своей заветной цели – долине речки Пагуда, где можно руками ловить линей...

Вовсю светило солнце.

- "Кто знает, как готовить оленёнка?" – Спросил вдруг громко Декрий, шедший слева от нас, и явно издеваясь. Все молчали.

– Никто? Я так и знал. Откуда мулам знать об оленине...

- А я вам расскажу, я научу, как это лакомство готовить;

Сначала, берётся дернорезка и срезается весь дёрн в квадрате со сторонами локтей по семь, и складывается рядом. Его обычно чем–то прикрывают, чтоб травка не засохла, пока готовится всё основное блюдо. Затем берётся, родная вам долобра,кирка, лопата и корзина для земли. И роется приличненькая яма. Ну, глубиною, где–то футов десять. Земля при этом относится подальше. Обычно это блюдо, готовят два повара. Но, учитывая опыт в гастрономии ваш огромный, я думаю, что справится один... - (Он засмеялся довольный собственной шуткой).

- Так вот, когда готова яма, нужна колоратура блюда – украшение! И это тоже целая наука. В лесу найдите дерево, бук, граб, клен, орешник тоже подойдёт... Короче, помоложе и пышнее, и, попросив прощенья у триад, спилите его нахрен. Оставив ствол и ветки покрупнее,(не тоньше пары пальцев), вам необходимо их будет заострить. Потом, всё это смазать салом и поставить в яму. Сверху эту яму накрыть жердями и шкурами, а дёрн сложить обратно.

Так в армии готовят оленину. И глупый враг, попавшийся в ловушку, оценит ваши скромные старания в приготовлении "церволли"(оленёнка).

- Всем всё понятно? Думаю, что да. Вы как всегда – дежурные по кухне. – (Он снова засмеялся и отстал, развязывая надоевшие ему, раскалённые поножи). Перекинув связанные между собой поножи через плечо, Декрий, слегка прихрамывая, припустил, догоняя нас. Попутно стукнув одного из замешкавшихся рабов своей палкой, он закричал, обращаясь к нам;

- "Орлы,герои,что ж вы приуныли? До форта Мария, каких–то тридцать миль(около 50 км) Приятная прогулка! Наслаждайтесь. Дышите воздухом почаще и поглубже. Благодарите за неё Такфарината – предателя, лису и дезертира.

- А знаете ли вы, что он служил в наёмниках у нас, при нашем легионе? В союзном эскадроне дромадеров. Служил прилежно, верно, весь их эскадрон. Пока, в один прекрасный день... Весь не сбежал, зарезав часовых. Ну, почти весь, остались два курьера при легате, и двое спекуляторов(палачей), которые секли легионеров днём, а этой ночью сладко спали в блаженном неведении. Их всех связали. И квестионарий (допросчик) начал разговор, свистели его плети, раздирая их ватные одежды и кожу на телах, дрожащих нумидийцев.

Они клялись, что ничего не знали, и чтоб проверить, правда ль их слова, двоим из них отрезали мы стопы. А остальные варвары тряслись, моля своих богов и нас, оставить жизни в их подлых и бессовестных телах. Тогда мы стали отрубать им пальцы, бросая, кровь почуявшим собакам, скубущимся за грязные лодыжки.

Конечно, нам понятно было сразу - зачинщик бунта - их турмах - Такфаринат. Но в нас бурлила жажда мести за смерть своих друзей, и за предательство. А нумидийцы выли, я думаю - их слышали в пустыне бегущие трусцою дромадеры предателей и их хозяева.

В конце концов, легат устав от криков, и зрелища кровавых экзекуций, отдал приказ их вывести за лагерь и обезглавить, бросив трупы в ров, шакалам, лисам и собакам на съедение.

Но, тут один из них открыл свой подлый рот, и без разбору начал осыпать всех нас проклятьями, И Рим, и императора покойного Октавиана Августа(Тогда, как раз, его сменил Тиберий), и нового... И римлян, и богов и маму их. И каждого, кого касался его паршивый взгляд, он наделял обидным оскорблением.

Признаться честно - у меня давно чесались руки, я попросил легата, лично мне, доверить казнь над этой обезьяной. Он отмахнулся, отвернулся, и ушёл. Квестионарий приказал тащить безногих их двум соратникам, обеих развязав. Но, тут один из них, вдруг выхватил пилум из рук стоящего неподалёку юниора, подпрыгнул.... И оделся на него. Копьё прошло сквозь грудь и вышло с шеи. Он, что–то прохрипел и умер, как мужчина.

Легионеры перерезали всех остальных на месте, и очень скоро их тела трепали псы в канаве, а головы, украсив частокол, глядели вдаль стеклянными глазами.

Остался только мой, словоохотливый притихший мавританец. Я приказал, двоим легионерам, тащить его за мной в восточные ворота. И там, поставив мавра на колени, достал кинжал...

Я думал, поначалу, ему язык отрезать. Но он сжал зубы, и я ударом острой рукояти, ему их раскрошил. Он взвыл от боли, выкатил глаза и стал, как одержимый суккубами брыкаться, харкая в нас осколками зубов и кровью. Солдаты навалились и прижали его к земле. Кинжал я спрятал в ножны и приказал солдатам рот этой обезьяне порвать.

Язык его, испуганной зверушкой, жался к нёбу. Дрожал, теряясь в красной, липкой пене, но, наконец, я взял его покрепче, засунув нумидийцу в глотку пальцы, и...

Он захрипел от боли, я сжал язык его трепещущий в кулак и потянул, прося прощения у Венеры, Юпитера и Весты, и всех других богов, услышавших кощунства от него, в свой адрес..."

(Центурион остановился и снял свой шлем, взяв его подмышку, и хотел было продолжить свой бодрящий экскурс. Но, нас догнали каппадокийцы, десяток всадников, везя с собою тех легионеров, которые остались в лагере, чтобы собрать палатки, когда когорта выступит в дорогу. Был среди них наш «Pupus» -Лонгин Фульгинас).

- "Почему так долго?" – Рявкнул на него центурион.

Лонгин, зная, что оправдываться бесполезно, спрыгнув с коня, поспешил занять своё место в строю, как раз, позади меня. А всадники пристроились в конце колонны.

- "Что эта трематода, всё кровь сосёт, Кезон?" – Услышал я его шепот, обращённый ко мне.

- "Да, вот готовим оленину с языком". – Так же тихо ответил я. Но, из слышавших нас, кто-то негромко прыснул от смеха.

-"Лонгин!.." – Рявкнул Дектрий. – "...И ты Кезон! – Напомните мне о том, что я к вам обращался, когда прибудем на место. Я дам возможность вам поговорить, клянусь Цецерой!.. Вы у меня наговоритесь вдоволь!

...Быть может, я продолжу?.." – Крикнул раздражённый Декрий.

-"...Если, конечно, это мне позволят... Так вот, если кому–то, вдруг покажется, что мы в недосягаемой дали от легиона, префекта Аппия с его любимой палкой, легата, городской тюрьмы, трибуна и прочей власти, и голову вскружит ему иллюзия свободы...Предупреждаю!..

- Он так же захлебнётся своею кровью, как и варвар – нумидиец! Его язык я выброшу собакам, а голову повешу на копьё. А копьё я вставлю ... Ну, ладно, все к чему я это говорил? Ах, да... Спасибо подлому убийце – Такфаринату, за пешую, приятную прогулку!.. - Декрий начинал заметно хромать, и, то и дело, вытирал свой покрытый глубокими морщинами лоб, рукавом красной центурионской туники...

...Да, солнце жгло немилосердно... Пот застилал глаза, мозги вскипали, непроизвольно замедлялся шаг. И даже Дектрий, из поклажи обременённый только своей палкой, которой он и подгонял плетущихся солдат, утих. Ни ветерка, ни облачка, лишь раскалённый воздух дрожал над, словно вымершей, землёю. Утихли насекомые и птицы.

Был полдень. Нам ещё плестись, пока не сядет солнце, и слушать эти бредни...

Легионеры пили на ходу из фляг, мочили головы нагревшейся водой и утирали рукавами кровь, идущую из носа. И шли...

Тысячеглавая колонна растягивалась всё больше и больше, незаметно увеличивая расстояния между шеренгами центурий и самими подразделениями.

Пилус приор (Марк Плавтий Галл) идущий далеко впереди, заметив это, велел корницеям стучать, отбивая ритм, в маленькие маршевые барабанчики, висящие на их поясах рядом с их хитроумными рожками.

Словно в тумане шли легионеры, рабы, животные, повинуясь их ритмичному стуку.




Глава четвёртая

***

...Мы шли и шли. Безмолвной вереницей, сбивая шаг и обливаясь потом. Уставший барабанщик замолчал, негромкий стук подкованных сандалий, сливался в монотонное шуршание.

Позвякивало при ходьбе железо, сопели люди, вдыхая пересохшими ноздрями, горячий воздух.

Иногда, навстречу нам ехали крестьянские повозки (plaustrum maius), гружёные мешками с зерном и, отвалив с дороги, пропуская нас, центурионам предлагали воду радушные крестьяне. А в это время, прячась в складках материнских юбок, разглядывали нас, с огромным любопытством, их маленькие дети, и исчезали... Растворяясь в клубах, вздымаемой солдатскими ногами, дорожной пыли. Все шагали, молча, посасывая медные монеты, спасаясь так от мучившей жажды, и ни о чём не думая.

На грязных лицах измученных солдат застыло отрешенье. Под слоем серой пыли тускнели их усталые глаза, белели зубы. Тому, кому вдруг становилось плохо, мутилось в голове, бежала носом кровь, и он терял сознанье, спешил на помощь легионный медик, давая ему нюхать порошок из высушенной печени собаки и пыльцы душицы.

Больной, придя в себя, чихал от в нос попавшей вонючей пыли, благодарил за помощь и в строй скорей вставал, чтобы не нюхать больше эту гадость. А высоко над нами, в синем небе, кружили два орла и иногда кричали заунывно...

Коричнево–зелёная равнина, поросшая пожухлою травою, своим однообразьем убивала. Кое-где стояли пальмы–феникс (финиковые) с обвисшей пожелтевшею листвой, опунция семейками торчала, и прочие колючки, и вездесущий лавр... А временами, встречались небольшие заросли цветущей руты, которая наполняла своим неприятным чесночным запахом липкий неподвижный воздух.

Теряя всякую надежду, куда-нибудь, когда-нибудь прийти, мы не заметили, как подобрело солнце, спустившись к горизонту, уже довольно низко. Трава заметно стала зеленее (наверное, от утренних туманов). Кустарники встречались на пути всё чаще и гуще, и появились одинокие деревья акации, кизила, тамариндов и пистасий, по ним стал виться дикий виноград.

Мы начали спускаться в долину. Появившийся, почти незаметный наклон, существенно облегчил и ускорил движение колонны. Блеснуло слева морем побережье и, очень далеко, почти на горизонте, мы увидели густо поросшие зеленью берега реки, вытянувшейся неподвижной змеёй от Карфагенского залива, до дрожащих в воздушном мареве, силуэтов далёких–далеких гор.

Дорога (если можно назвать дорогой узкую колейку заросшую травой), немного уходила вправо и солнце оказалось, очень кстати, за спинами солдат. Оно уже не жгло и не слепило, раздалось стрекотание цикад. Ожили мухи, комары и птицы, водой запахло в лёгком ветерке, каппадокийцы начали съезжаться на водопой, ведя коней к реке, ломая и собирая в охапки пышные зелёные ветки деревьев, для своих сигнальных костров. И переехав реку, снова разъезжались.

Остановил нас тридцатый миллиарий (мильный камень), изрядно вросший в землю. Да, Декрий нас не обманул, до Утики отсюда было тридцать миль, о чём и сообщалось, и ниже выбито;

OCTAVIANUS AUGUSTUS. (Имя императора говорило о том, во время чьего правления освоен регион)

А ещё ниже, какой–то варвар нацарапал непристойность.

Марк Плавтий подозвав к себе одного из рабов, и приказал топором стесать пахабные карлючки. И когда всё было приведено в надлежащий вид, когорта двинулась дальше, прося мысленно прощения у осквернённого мануса (души), покинувшего этот мир, отца отечества.

Вечерело... Диск солнца начинал прятаться за край земной чаши. Удлинялись тени. Солдаты приходили в себя, приобретая утраченную бодрость в предчувствии обеда и отдыха.

Сплошная стена зарослей, росших по берегам реки, расступалась в одном единственном месте, и здесь был брод. На противоположном берегу чернел, оскалившись заострённым частоколом своих стен, старый полуразрушенный форт времён Гая Мария, и вероятно, ровесник "Югуртинских войн", предназначенный для охраны переправы.

За ним простиралась равнина, поросшая такой же растительностью, как та, что сопутствовала нам. Но плеши наносимого ветрами песка из пустыни, говорили о её непосредственной близости. Среди травы и песка стали появлятся небольшие каменные группки, которые становились всё крупнее и чаще, по мере удаления, пока не превращались в растянувшееся по горизонту плоскогорье. За ним лежала таинственная неизведанная Берберия...

Переходя реку, нас постигло разочарование. Оказалось, что река, в которой «можно было руками ловить жирных карпов и линей» разливавшаяся в самом широком её месте служившим нам бродом, всего в два пассуса(сдвоенного шага) в ширину. А входя в обычное на её протяжении русло, была шириной не более одного. И, хорошо разбежавшись, ее мог легко перепрыгнуть даже наш хромоногий Декрий. При этом, вода в ней была мутной и жёлтой от переносимой ей глины. Течение было довольно сильным и смывало с берегов всякую надежду, на, какие бы то ни было, камыши с линями. Перейдя реку, когорта вошла в старый Форт.

Форт ожил.

Зажигались смоляные факела, раскладывались палатки, разжигались костры для приготовления пищи, выставлялись караулы. Безмолвие погружающейся в темноту долины, оживляли человеческие голоса, ржание стреноживаемых на ночь лошадей, металлический лязг, сигналы рожков, и выкрики командиров, водящих солдат небольшими группками на речку обмыться. Нас, естественно, повели последними, когда в лагере уже вкусно пахло кашей из спельты и свежеиспечённым хлебом. Возвращаясь назад, обмывшиеся и бодрые, мы предвкушали сытную трапезу в кругу привычного нам контурберниума (компании). Нас ждали лепёшки, каша, вяленое мясо и сильно разбавленное вино, а как их ждали мы... Как, вдруг, раздался голос нашего центуриона;

- "Лонгин Фульгинас и Кезонус Руф!.." – Его голос не был не злым не раздражённым, но сам тот факт, что он нас звал, вызывал неприятные мысли и предчувствия. Мы подошли.

- "Да, центурион!" - Сказал Лонгин, отозвавшись за нас двоих.

- "...Наверное, ребята вы устали? И беспокоят ноющие ноги, и вы хотите есть?.." - Спросил центурион нас нарочито ласково, с отеческой заботой в голосе. И все сомнения вмиг улетучились. Сейчас придумает, какую-то гадость.

-"...А...Солнышко вам в головы пекло, и вы забыли, бедные, о том, что я вам обещал возможность дать наговориться?" – Спросил он, уже без лишнего притворства, и заглянул нам в красные от усталости глаза.

- "Нет, центурион, мы не забыли. Вот, только собирались Вам напомнить об этом". – Солгал я, видя, как Лонгин, почувствовав неладное, побледнел. И не зря. С этого станется. Может и порку устроить.

- "...Так мне сегодня улыбается Фортуна! И по счастливой случайности, я помню!.. Я обещал вам предоставить возможность поговорить наедине об оленятах, и об этих, как их?.." – Декрий щёлкнул пальцами в воздухе, напрягая память. –"... А, да! О трематодах и прочих гадах, вроде меня... Так вот, сдайте оружие, балтелусы (ремни), лорики и шлемы, тессарарию Требию. Сегодня вы ночуете вне лагеря, вне контурбернума и без оружия. Пока не подтянулся лупанарий, и не с кем будет вам согреться, согреете друг дружку сами!" – Декрий заразительно заржал и, успокоившись, продолжил;

- "Я знаю, что для любого другого легионера, это несмываемый позор и поругание над его честью и достоинством солдата и гражданина. Но тем, у кого чести нет, её не отберешь. Многие из них предпочли бы, на вашем месте, быть поротыми кнутом или, что еще позорнее - розгами, только бы не оставаться без оружия отличающего нас - мужчин и воинов Великого Рима от презренных рабов! Да, признаться честно, я бы тоже с большим удовольствием разодрал бы ваши спины. Но, жалко заставлять, солдат уставших, тратить своё время и силы на порку болтливых баб!" – Он брызгал слюной, и мы отчётливо ощущали запах дремучего старика.

- "Это ещё не всё. Вы остаётесь без еды. Наловите себе непуганых охотой зайцев..." - Декрий снова расхохотался.

– "И что Кезон, ты на меня так смотришь? Хочешь поболтать?" – Декрий неверно истолковал значение моего взгляда. Я хотел есть. Но мгновение поразмыслив, решил не давать ему лишний повод для насмешек. И ответил;

- "Да, центурион. Раз вы уже за это наказали, спешу хоть провиниться. Скажите, Вы – так много повидавший, Вы – умудренный жизнью ветеран, центурион... (На последнем слове я сделал особенное ударение). Вы можете ответить мне на один, давно терзающий меня вопрос?"

-Если он только не про жрачку... Её не будет, лично прослежу. Не лягу спать, но, есть вам, не позволю! Ловите в чистом поле мотыльков и землероек. Я слышал, что берберы их едят, и вам того желаю. Ну, спрашивай паршивый сабинянин. - Декрий собирался уходить.

- Сегодня думал я о жарком солнце, не смейтесь Декрий, лучше помогите. Мне, почему-то, вспомнились слова Анаксагора, который говорил о том, что солнце не диск, который Гелиос таскает в колеснице по небу, а колоссальный раскаленный шар железный, размером больше чем Пеллопонес. Правда, это было пол тыщи лет назад... Что он мог знать?.. К тому же, был он осужден за ересь... А может, был он прав? А может... Короче, авторитетный нужен мне советчик, такой как Вы, центурион.... (Я старался не дрогнуть ни одной мышцей на лице, и боковым зрением видел, что Лонгин тоже старается).

Декрий наморщил свой лоб.(А стоит заметить, что узколобым он не был, да и не стал бы он центурионом, будучи недоумком. Тем более в нашей центурии. По протекции могли всунуть куда угодно и кого угодно, но, чтобы стать самым последним по классу центурионом... Нет уж, увольте... До этого нужно дослужиться. Впрочем, не был он и законченным подлецом и трусом тоже не был. Но об этом позже...)

- "Ты хочешь знать Кезон, что я об этом думаю? Я тебе отвечу. Мне плевать на то, диск это или шар, пускай хоть куб, наполненный дерьмом, размером с Империю! Оно меня нещадно жжёт, чтоб я о нём не думал. Двадцать семь лет моей карьеры нещадно жжёт, и единственная моя задача на сегодняшний день, и единственная мысль, которая меня не покидает, это не допустить, чтоб кто–то из вас, паршивых недоумков, помешал мне дослужить оставшийся год службы. Забрать свои двенадцать тысяч сестерций (премия милитаре – выплачивалась после демобилизации), клочок земли на побережье где–то, выращивать капусту и ни о чём не думать, отгородившись от налогов и от обязанностей, своей "хонеста миссией" (выполненным долгом). А до тех пор, меня прошу простить, я буду самым правильным центурионом. Вот какие у меня соображения по этому поводу". – Сказал, совершенно непривычным для нас человеческим тоном, Декрий.

Перед нами стоял, грезящий о покое, маленький старый человек, дорожащий тем, единственным, что у него было в его полной лишений и ужасов жизни – иллюзией грядущего покоя, заработанной двадцативосьмилетней службой в легионах. Иллюзией, которой он жаждет насладиться. Мы и так это знали и старались не расстраивать его зря. Как видели и то, что он, проявляя вынужденную жестокость, тяготился своей миссией и в большинстве случаев, перегибая свою виноградную палку о чью–то спину, играл на публику...

- "А ну шевелитесь, мулы, и сдайте Требию обувь, будете босиком, раз такие умные!" – Он замахнулся на нас своим витисом и побежал прихрамывая, вслед за нами.

Сдав всё Требию и попрощавшись на ночь с друзьями, мы обысканные выслуживающимся тессарарием, были выведены за ворота. За нашими спинами, готовился ко сну лагерь, шум его постепенно стихал, трещали убаюкивая караулы, бесчисленные цикады. И тихий гомон сотен голосов сливался в негромкое жужжание. Вдруг в наступающей тишине раздался громкий бас Марка Галла;

- "...Да нет!.. Не может быть, чтобы железный шар, размером с Пелопоннес, висел и не падал! Нет! Вряд ли, больше Корсики. Грохотал он.

-"Да вот и я думаю, что не больше..." – Тихо отозвался Декрий.

- "Ну, максимум, как Корсика". – Сказал, много поразмыслив, пилус приор.

- "Да, да, я тоже об этом думал... Максимум, как Корсика". – Проскрипел Декрий, и всё стихло.

Ночь наполнялась запахами человеческого присутствия, сохшего на корню разнотравья.




Глава пятая

"Vis impotentiae" - (Сила бессилия)

***

За нами закрывались тяжёлые ворота, со страшным скрежетом заржавленных петель. Гремел засов, "отбой" трубили, на вышках зажигали факела дозорные, над миром сгущалась темнота.

Мерцающие звёзды на чёрном бархате ночного неба, безмолвно ёжились в холодной вышине, слегка дрожа. Неверный свет от маленьких костров, зажжённых выставленными на ночь сигнальщиками из всадников – армян, едва-едва заметный вдалеке, боролся с окружающей их тьмой.

- "Идём, Кезон..." – Сказал тихонько Лонгин. – "...Я заприметил здесь, неподалёку, деревце ююбы, на нём ещё плоды краснели, пойдем, поужинаем".

Я не возражал.

Мы наступали босыми ногами на острые колючки, невидимых во тьме растений, топчась вокруг ююбы, срывая на ощупь её сочные плоды. И отправляя в рот пригоршни мягких, гладеньких костянок, насыщались их сладостью быстрее, чем пшеничной кашей.

Сипуха пронеслась над нами тихой тенью, упав в траву, и также тихо поднялась, неся, успевшую лишь, пикнуть землеройку или мышь, с собой во мрак. Всё тише трещали сверчки, в предчувствии ночной прохлады, и от реки тянуло бодрящей свежестью.

- "Как в детстве". - Вдруг сказал Лонгин, наевшись и вытирая руки о траву.

- "Ну, расскажи". – Подтолкнул я его к рассказу, и он начал...

- "Я родился в Умбрии, недалеко от Перусии, сожжённой Октавианом, задолго до моего рождения. Совсем ещё детьми, играя беззаботно в её окрестностях, мы натыкались иногда на пепелища, обугленные кости и черепа с проросшею травою сквозь глазницы. Хотя уже на старом месте давно жил новый город...

Мои родители выращивали коз, овец, на шерсть и мясо, продавая их скупщикам. И подрастая, мы с братьями пасли всё наше небольшое стадо...

То уводили его в горы, к чистейшим родникам, и дивной тишине, то пасли в долинах, на сочных пастбищах, у берегов бурлящих горных речек. Теперь я понимаю – тогда мы жили! Вдыхая облака высокогорий, туманы сладкие долин, мы вольны были выбирать, чего хотим, идти или лежать весь день, в траве болтая, за облаками, тающими в небе, лениво и беспечно наблюдая, пока животные жуют свою траву. Жизнь нам дарила сладость родников, огонь костра, свободу, и пенье соловья, и танцы светляков, всю, полную загадок и красот, умбрийскую природу...

Вот и теперь, над нами светят звёзды, я ем плоды ююбы, слушаю сверчков, и я почти что счастлив..." - Лонгин сел на землю. Я сел рядом.

- "А как попал ты в Африку? За что тебя лишили жалования? На год кажется?" - Спросил я.

(Мы действительно о нём почти ничего не знали, кроме того, что он служил в Паннонии и на первом году службы, попал в такую немилость к начальству, что был пропущен через строй с дубьём, лишён жалования и отправлен с обозом на другой конец ойкумены).

-"На полтора... Уже вот, скоро должен получить. Как только выдадут, поеду сразу в полис, как раз на венералий попаду, напьюсь вина, наемся фиг, сольюсь в катарсисе с толпой ликующей, хмельною и растворюсь в ней..." – Сказал он мечтательно и замолчал, прикрыв глаза смакуя предвкушение.

- "Лонгин, а что случилось в Паннонии?" – Я, все-таки, решился оторвать его от сладких мыслей. И он, не открывая глаз, но уже совсем другим тоном начал свою историю;

- "Я был зачислен новобранцем в девятый легион "Хиспаниа", размещённый близ Сирмия. Тогда, как раз, закончилась война с скордисками в Панонии, и с ретийцами в Реции. И эти покорённые провинции нуждались в нас для наведения порядка и устрашения.

Нас новобранцев в этом легионе было немного(парочка центурий). Обычно нас муштровали днями напролет, заботясь о духе нашем и о теле, и отпускали лишь тогда, когда мы падали.

Тем временем в горах, лесах, болотах, отыскивались новые селенья, и лагеря враждебных, варваров. И вот для усмиренья, таких вот, непокорных цевитатес (поселений) и требовались мы.

Обычно посылалась для демонстрации военной мощи Рима, одна когорта, ветеранов и новобранцев одна центурия, не больше. И этого, как правило, хватало.

Если нам не оказывалось сопротивление, то консульский глашатай, шедший с нами, их приводил к присяге на верность императору и Риму, и объявлял размер той дани, которую они должны платить, а также где, кому, как и когда, и чем. И если они, осознавая свою беспомощность, покорно соглашались - мы уходили, не тронув даже курицы и не испив воды. Мы уходили, демонстрируя миролюбивость и благосклонность Рима, выражающуюся, естественно в том, что мы великодушно оставляли им их жалкие жизни.

Но, если вдруг сопротивлялись(а было и такое), то мы сжигали поселения кельтов, Мужчин всех убивали, а остальных, связав, с собою угоняли. Мы – новобранцы, грабить не имели права. Нас только заставляли жечь, ловить детей, подростков, женщин, их всех вязать и дорезать израненных мужчин.

Однажды, осенью отправили нас в горы, привлечь к ответу, непокорное селение, куда стекались, с завоёванных земель, бежавшие резни и уцелевшие в сражениях, отряды варваров. Их было тысяч восемь человек, включая стариков детей и женщин, здоровых воинов, от силы, одна треть.

Не в силах прокормиться в горах, они спускались вниз и нападали на обозы с зерном, причем, любые, без разбора. Это и послужило поводом для нашей экспедиции. Главным был назначен пилус приор когорты ветеранов - Тит Касиус Фабриций. Он и повёл нас в горы.



Шагая за проводниками, вошли мы в узкое ущелье, служившее единственной дорогой в тот горный цевитатес. Но, вдруг, раздался страшный грохот и нам дорогу преградил завал, отправивший к Харону глашатая со свитком грамот, покалечивший десятка два легионеров и шедших впереди проводников.

Когда осела пыль, в нас полетели стрелы, глиняные шары, выпущенные из пращ и большие камни бросаемые сверху. Эхо подхватывало звуки бойни, противный хруст разбитых черепов, поломанных костей, предсмертных криков, стонов и звонкий треск расколотых щитов, которыми старались защититься легионеры.

Мы растерялись, попав в ловушку. На наше счастье, неверно рассчитанный завал, способный стать нам всем могилой, всего лишь, стал преградой. И услышав команду командира - «Через завал!», напуганные и ища спасения, мы бросились, вперёд. Скатившись по камням, бежали вверх по узкому ущелью, не замечая сорванных ногтей, ушибов, рассечений, все были окровавленные, грязные и злые.

На выходе нас поджидал ещё один завал, из камня и сухих деревьев, а перед ним торчали острые рогатки. Послышался треск пламени, преграда вспыхнула, и едкий дым стал заполнять ущелье, он выедал глаза, от кашля выворачивало душу. Одновременно с огненной преградой нам преградившей путь, в нас снова полетели камни. Ветераны, старались прикрывать, выставив щиты, нас – новобранцев, растаскивающих голыми руками, раскалённые камни и горящие брёвна.

Хрипя и корчась, падали солдаты, почти в упор, расстреливаемые, невидимыми из-за дыма, стрелками. Крупные булыжники летели нам на головы, лишая сознания, убивая и уродуя. Быстро расчистить проход, было единственным нашим шансом выжить. Воодушевлённые варвары выли, осыпая нас ругательствами и неиссякаемым градом камней.

Наконец, узкий проход был расчищен и первые легионеры кинулись в него, но были атакованы кельтами с тяжелыми двуручными топорами, крошащими их щиты в щепки. Некоторые из убитых и раненных падали в огонь, наполняя окрестности истошными криками и запахом горелого мяса.

У нас появилась возможность выбора; или задохнуться, или погибнуть от топора, или отступить. Но пилус приор, центурионы, их помощники и вексиллярии (знаменосцы), оголив мечи, предупреждая отступление солдат, стояли сзади нас. Тит Фабиус Фабриций отдал приказ ветеранам забрать наши пилумы и, выстроив их в три плотные шеренги, на всю длину завала, оставив не занятым только расчищенный проход.

Расчёт был прост. Когда ветераны начнут бросать копья, отгоняя противника, в проход должны будем ринуться мы - новобранцы, и атаковав варваров, выиграть время, для того, чтобы остальные успели пройти сквозь огненный коридор. Мы отдали свои пилумы и приготовились принять неминуемую и скорую смерть.

Легионеры, по команде, стали метать копья в кельтов. И как только те немного отошли на более безопасное для них расстояние, мы ринулись в атаку. Варвары, разгадав наш манёвр, крича, рванули нам на встречу. Над нашими головами рассекая воздух, прошипели брошенные ветеранами сотни копий, и ещё и ещё...

Пилумы застревали в кельтских щитах, делая их непригодными для боя, проходили насквозь тела бородатых воинов, пригвождая их друг другу. Некоторые из копий, брошенных неудачно, пронзали затылки и спины наших товарищей идущих в атаку. Я видел удивление на их лицах. И кровь, кровь, кровь...

Мы сцепились в схватке и дрогнув, поражённые той яростью с которой кельты сражались, стали пятиться, но время было выиграно, и скоро подоспевшие ветераны переняли инициативу в свои, вооружённые короткими гладиусами, умелые руки.

Ворвавшись в поселение, взъярённые солдаты теснили варваров, но те отчаянно сопротивлялись (им больше было, некуда бежать). Среди них были бревки, карны, дарданийцы, хаты, но в основном скордиски.

Мы различали их по татуировкам, одежде и причёскам, а так же по оружию и крикам. Когда то, все они друг с другом враждовали, но предпочли погибнуть теперь в одном строю, плечом к плечу пред общею бедой. Пред нами...

Когда упал последний воин - кельт, битва закончилась и началась резня...

Нам – новобранцам отдали приказ прикончить раненых врагов, и пока ветераны будут мучить женщин, должны мы перерезать стариков. Немногочисленных детей согнали в хлев и подожгли центурионы, собственноручно. Им, верно, было скучно. Я помню этот вой. Впервые я такое видел. Обычно забирали всех с собой, и продавали в рабство.

Я, сам не свой, бродил среди горящих построек, глумящихся солдат, переступая, через трупы поверженных врагов, дрожащими руками перерезая горла, равнодушным к своей судьбе, обречённо глядящим в никуда, седобородым старикам и сморщенным старухам. Я был весь в крови, в липкой крови своих безответных и беспомощных жертв.

Пока все славные солдаты Рима, куражась, вспарывали животы замученным женщинам, и обшаривали убитых врагов в поисках наживы, мы – новобранцы, сносили тяжелораненых легионеров на пригорок с подветренной стороны, куда не добирался зловонный дым, медики перевязывали их, в большинстве случаев, смертельные раны и поили водой.

Мёртвых легионеров, мы стаскивали к горящей баррикаде и складывали рядами их изувеченные, обескровленные тела. А варваров на кучу. Ближе к вечеру, когда о поселении напоминали лишь чадящие головешки и огромная гора сваленных изуродованных варварских тел, а о наших потерях - посиневшие окровавленные лица шестидесяти четырёх легионеров, застывшие в предсмертных гримасах, когда вечернее солнце только коснулось вершин деревьев, я увидел маму...

Она шла в рубище, с испачканным лицом, едва перебирая слабыми ногами. Скрестив худые руки на высохшей груди. Откуда она взялась, я до сих пор не понимаю. Остановившись посредине пепелища, совсем недавно бывшего деревней и глядя в небо, мама замерла. Седые волосы, измазанные кровью, и руки, и лицо в крови. Едва заметно шевелились её губы, она тихонечко шепталась с небесами. Я подбежал к ней и обнял её щупленькое тело.

– "Что ты здесь делаешь?" - Я спрашивал, целуя ей каждый пальчик. "Зачем ты здесь?!."

Она взяла меня за голову руками, и что–то выкрикнув, наверное проклятье, мне харкнула в лицо. Я плача опустился на колени и обняв, крепко–крепко, её ноги, рыдал. Рыдал, не смея попросить прощенья. До моего слуха донёсся сумасшедший хохот старухи. Она плевала в каждого из нас, крича на непонятном языке, грозя своими кулачками, её трусило и мне на голову капали её горячие слёзы.

Потом раздался смех легионеров. – "Лонгин вскормлён скордисскою старухой! Лонгин увидел маму!"

- "А это случайно не твой папаша?.." - Услышал я голос своего центуриона, и вместе с этими словами, меня ощутимо стукнула в бок, брошенная в меня отрезанная бородатая голова.

Голова, отскочив, плюхнулась в бурую, кровавую грязь.

Глаза были закрыты, Заплетённые в тонкие косички, выкрашенные в рыжий цвет, волосы с заметной сединой у отросших корней, сплетались кожаными ленточками с такой же рыжей, перепачканной бородой. У головы было удивительно умиротворённое выражение, покрытого шрамами и татуировками, лица.

Я молчал. Я был потрясён открывшейся мне, той чудовищной игрой, в которую играют эти люди, повинуясь собственноручно придуманным правилам, чудовищным правилам, чудовищной игры...

Мне было стыдно за всех нас. Мне не верилось, в то, что у существ способных на такое, вообще может быть мать.

- "Лонгин, хватит потешать солдат, кончай с этой старухой!" – Кричал центурион.

- "Вспори ей брюхо!" – Орала солдатня.

- "Лонгин, целуй мамашу в темя и тихо перережь ей горло, а то я разделю её напополам вот этим топором..." – Прокричал центурион, доставая из кучи собранных трофеев огромную секиру.

– "...И будет у тебя две мамаши!" - Он захохотал.

Его поддержали солдаты, и даже тяжелораненые, которым смеяться было больно, застонали и закашляли, и горное эхо разнесло и размножило этот хохот, унося высоко в горы.

Я кинулся ему в ноги, умоляя пощадить эту старую женщину. Я клялся в том, что принял её за мать не случайно. Пытался даже что-то говорить ему о неоправданной и ненужной жестокости, плакал и целовал его забрызганные кровью, грязные ноги. Центурион сильно пнул меня и я, потеряв равновесие, упал. В это время он размахнулся и бросил секиру в голосящую старуху. Секира, расколола её голову пополам...

С застрявшим в горле, стоном, старуха повалилась в грязь. Легионеры одобрительно заржали.

В ярости, совсем не контролируя себя, я выхватил нож и бросился на него...

Очнулся я уже в лагере, увидев сквозь заплывшие глаза, лицо капсария (санитара), я понял, что жив и очень расстроился.

Все видели, что дух мой сломлен. Легионное начальство решило отправить меня, "от греха подальше", предварительно пропустив через строй солдат с дубьём, которые не скупились на угощения, весело вспоминая недавний инцидент. Так я оказался здесь..."

Лонгин тяжело вздохнул и замолчал. Спустя какое–то время он словно очнувшись, спросил меня;

- "А ты Кезон, как ты здесь оказался?" – Я вздрогнул от неожиданности.

Я был рассказчиком «не очень», но все, же нужно было время скоротать, и я задумался с чего бы мне начать. В памяти появлялись и исчезали, сменяя друг друга, картинки из моей жизни. Одна "лучше" другой. Сплошная череда бессмысленных событий, а не жизнь. Я чуть прикрыл глаза, пытаясь, сосредоточиться...

Саванна пропитавшись за день ароматами растений, остывая, наполняла ими ночной неподвижный воздух.



Глава шестая

"O tempora, o mores!" — (О времена, о нравы!)

***

"Хи – хи – хи" - залаяла далеко–далеко во мраке гиена и я очнувшись от нахлынувших воспоминаний, начал свой рассказ.

Сначала, спотыкаясь на каждом слове, в конце-концов, я погрузился в поток выныривающих из глубин памяти картинок и медленно поплыл. Всплывали образы, детали, лица. Забытые эмоции вновь заставляли сжиматься моё сердце. Цепляясь друг за друга, являлись из небытия почти забытые и те, что я так тщетно силился забыть. Я вспоминал, как мальчиком с друзьями, мы повстречали старика – гельвета, который через Альпы пешком пришел в святую Лацию, чтобы увидеть море.

Обветренный и грязный, он, повидавший в жизни всё, и потерявший, хотел увидеть закат над морем и умереть на тёплом пляже. Он угощал нас–мальчиков, довольно странным мясом. И говорил, что это мясо, вмёрзших в лёд, на горных перевалах тех боевых слонов из Карфагена, которых вёл с собою Ганнибал.

А мы жевали жареное мясо, и слушали его, не веря его рассказам о множестве костей и черепов, животных и людей тех легендарных армий, чьи замороженные трупы сотни лет кормили лис. Смотрели, как в костре танцует пламя. Тогда ещё мы были очень малы, война казалась нам такой далёкой, блестящей сталью, золотом и непременной славой. О том, что это смерть и горе, старались мы не думать. А он шептал, что это боги, спасая Рим, наслали бури на войско Ганнибала и армия, и так терзаемая постоянными налётами галлов – аллоброгов, несла ужасные потери в чужих горах.

Загрузка...