ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ. ДУХОВНИК

1. ПРЕДЧУВСТВИЯ

В то время, когда Адриенна находилась в лечебнице доктора Балейнье, в жилище Франсуазы Бодуэн, на улице Бриз-Миш, происходили другие события.

На колокольне Сен-Мерри только что пробило семь часов утра; день наступил угрюмый и пасмурный; иней и снежная крупа искрились на окнах убогой комнаты жены Дагобера.

Франсуаза еще не знала, что сын ее арестован, и ждала его домой весь вечер и часть ночи в смертельном беспокойстве. Только в третьем часу утра, уступая усталости и сну, она бросилась на матрац у постели Розы и Бланш. Но едва начало светать, Франсуаза была уже на ногах и поднялась наверх в мансарду Агриколя, смутно надеясь, что он мог вернуться очень поздно и пройти прямо к себе.

Роза и Бланш только что встали и оделись. Они были одни в скучной и холодной комнате; правда, Угрюм, оставленный Дагобером в Париже, лежал растянувшись около остывшей печки, положив длинную морду на вытянутые лапы и не спуская глаз с обеих сестер. Девушки спали мало, потому что заметили волнение и тревогу жены Дагобера. Они видели, что она то ходила по комнате, сама с собой разговаривая, то прислушивалась к малейшему шуму на лестнице, то бросалась на колени перед распятием. Сироты и не подозревали, что добрая женщина, с жаром молившаяся за сына, в то же время молилась и за них, так как спасению их душ, по ее мнению, грозила опасность.

Когда накануне, после поспешного отъезда Дагобера в Шартр, она предложила им помолиться, они наивно ответили, что не знают ни одной молитвы и молятся, только взывая к матери, находящейся на небе. А когда взволнованная столь печальным открытием старуха заговорила о катехизисе, конфирмации, причастии, девочки вытаращили глаза, ничего не понимая в этих словах. В своей простодушной вере жена Дагобера, напуганная полнейшей неосведомленностью девушек в вопросах религии, решила, что их гибель совершенно неизбежна, когда на вопрос крещены ли они — причем она пояснила что значит это таинство, — сиротки отвечали, что, наверное, нет, так как в том месте, где они родились и жили в Сибири, не было ни церкви, ни священника. Став на точку зрения Франсуазы, легко понять ее ужасную тревогу. Ведь в ее глазах эти очаровательные, кроткие девушки, которых она уже успела нежно полюбить, были несчастными язычницами, безвинно обреченными на вечную погибель. Она не в силах была сдерживать слезы и скрыть свой испуг и, обнимая Розу и Бланш, обещала как можно скорее заняться их спасением, приходя в отчаяние, что Дагобер не позаботился о том, чтобы окрестить их в пути. Между тем, надо сознаться откровенно, отставному конногренадеру и в голову не приходила подобная мысль.

Отправляясь накануне в церковь, чтобы послушать воскресную службу, Франсуаза не посмела взять девушек с собою. Ей казалось, что благодаря полнейшей их невежественности в делах религии, присутствие их в церкви будет если не неприлично, то во всяком случае бесполезно. Зато старуха в самых горячих молитвах пламенно испрашивала небесного милосердия пощадить бедных девочек, не подозревавших даже, в какой опасности находятся их души.

Итак, по уходе Франсуазы девушки сидели одни в комнате. Они, как прежде, были в трауре. Их прелестные лица носили следы грустной задумчивости. Действительно, контраст между их мечтами о Париже, чудесном золотом городе, и бедной обстановкой этого жилища на улице Бриз-Миш, где они остановились, был слишком разителен, хотя они привыкли к самой неприхотливой жизни. Вскоре это удивление, вполне понятное, сменилось мыслями, серьезность которых не отвечала возрасту девушек. Вид этой честной, трудолюбивой бедности заставил глубоко призадуматься сирот уже не по-детски, но по-взрослому; благодаря своему ясному уму, добрым инстинктам, благородным сердцам и мягкому, но мужественному характеру они за истекшие сутки уже многое оценили и над многим размышляли.

— Сестра, — сказала Роза, когда Франсуаза вышла из комнаты, — бедная жена Дагобера о чем-то очень тревожится. Заметила ты, как она волновалась всю ночь… как плакала, как молилась?

— Ее горе меня тронуло, сестра, как и тебя; я все думала, чем оно вызвано…

— Знаешь, чего я боюсь?.. Мне думается, не мы ли причина ее тревоги?

— Отчего? Неужели потому, что мы не знаем молитв и не знаем, были ли крещены?

— В самом деле, это, похоже, доставило ей большое огорчение. Я была этим очень тронута, так как это доказывает, что она нежно любит нас… Но я не поняла, почему мы подвергаемся, по ее словам, ужасным опасностям…

— Я тоже не поняла, сестра; мы, кажется, всегда стараемся делать все так, чтобы угодить нашей матери, которая нас видит и слышит…

— Мы стараемся платить любовью за любовь, мы ни к кому не питаем злобы… мы всему покоряемся без ропота… В чем же можно нас упрекнуть?

— Ни в чем… Но, видишь, сестра, мы, может быть, делаем зло невольно.

— Мы?

— Ну да!.. Поэтому я тебе и сказала: я боюсь, что мы — предмет тревоги для жены Дагобера.

— Да как же это?..

— Послушай, сестрица… Вчера Франсуаза хотела шить мешки из этого толстого холста, что на столе…

— Да… а через полчаса она с грустью сказала нам, что не может продолжать работу, что глаза отказываются ей служить, что она слепнет…

— Так что она не может больше трудом зарабатывать себе на пропитание…

— Нет. Ее кормит сын, господин Агриколь… У него такое хорошее лицо, он такой добрый, веселый, открытый, и, кажется, он так доволен, что может заботиться о матери!.. Поистине это достойный брат нашему ангелу Габриелю!

— Ты сейчас поймешь, почему я об этом заговорила… Наш старый друг Дагобер сказал нам, что денег у него почти ничего не осталось…

— Это правда.

— Он так же, как и его жена, не в состоянии заработать на жизнь; бедный старый солдат, что он может делать?

— Ты права… Он может только любить нас и ходить за нами, как за своими детьми.

— Значит, поддерживать его должен опять-таки господин Агриколь, потому что Габриель, бедный священник, у которого ничего нет, ничем не может помочь людям, его воспитавшим… Таким образом, Агриколь вынужден один кормить всю семью…

— Конечно… Дело идет о его матери, о его отце… это его долг, и он им нисколько не тяготится!

— Это-то так… Но мы… Относительно нас у него нет никаких обязательств…

— Что ты говоришь, Бланш?

— А то, что если у нас нет ничего, то он должен будет работать и на нас…

— Это верно! Я и не подумала об этом!

— Видишь, сестра… Положим, что наш отец — герцог и маршал, как говорит Дагобер… Положим, что с нашей медалью связаны великие надежды, но пока отца с нами нет, пока наши надежды еще не осуществились, — мы все еще только бедные сироты, обременяющие этих славных людей, которым мы уже стольким обязаны и которые находятся в такой большой нужде, что…

— Отчего ты замолчала, сестра?

— Видишь ли, то, что я тебе сейчас скажу, может иного рассмешить. Но ты поймешь меня правильно. Вчера жена Дагобера, видя, как ест бедняга Угрюм, заметила печально: «Господи, да ему нужно не меньше, чем человеку!» Знаешь, она это так грустно вымолвила, что я чуть не заплакала… Подумай, как, значит, они бедны… А мы еще увеличиваем их нужду!

Сестры печально переглянулись, но Угрюм, казалось, не обратил никакого внимания на упрек в обжорстве.

— Я тебя понимаю, Бланш, — вымолвила наконец Роза после недолгого молчания.

— Мы не должны быть в тягость никому… Мы молоды и достаточно мужественны. Пока наше положение не прояснилось, вообразим, что мы дочери рабочего… К тому же разве наш дедушка не простой ремесленник? Поищем себе работу и будем трудом добывать свой хлеб… Сами зарабатывать себе хлеб… Этим можно гордиться и какое это счастье!..

— Дорогая моя сестренка, — сказала Бланш, обнимая Розу, — какое счастье! Ты опередила меня… Поцелуй меня.

— Я тебя опередила?

— Ты знаешь, я сама составила такой же план… Когда вчера жена Дагобера с горестью воскликнула, что зрение у нее совсем пропало, я взглянула в твои добрые большие глаза, вспомнила при этом, что у меня такие же, и подумала: однако если глаза бедной жены Дагобера ничего не видят, то глаза девиц Симон, напротив, видят прекрасно… Нельзя ли ими заменить ее?.. — добавила Бланш, улыбаясь.

— И неужели девицы Симон так уж неловки, чтобы не сшить грубых мешков из серого холста? — прибавила Роза, улыбаясь, в свою очередь. — Может быть, сперва руки и натрудим, но это ровно ничего не значит.

— Видишь… мы, значит, опять, как всегда, думали об одном и том же! Я хотела тебя удивить и сообщить свой план, когда останемся одни.

— Да, все это так, но меня кое-что беспокоит.

— Что же?

— Во-первых, Дагобер и его жена не преминут сказать нам: «Вы не созданы для этого… шить грубые, противные, холщовые мешки! Фи!.. И это дочери маршала Франции!» А если мы будем настаивать, они прибавят: «У нас для вас работы нет… угодно, так ищите, где знаете!» Что же тогда будут делать девицы Симон? Где они станут искать работу?

— Да, уж если Дагоберу что-то придет в голову…

— О, так нужно как следует к нему приласкаться…

— Ну, знаешь, это не всегда удается… Есть вещи, в которых он неумолим. Помнишь, как было дорогой, когда мы хотели ему помешать так заботиться о нас…

— Идея, сестра! — воскликнула Роза. — Прекрасная идея!..

— Ну говори скорее, что такое?..

— Ты заметила эту молоденькую работницу, которую все зовут Горбуньей: такая предупредительная, услужливая девушка?

— О, да!.. Такая скромная, деликатная… Кажется, она боится и смотреть на людей, чтобы их не стеснить чем-нибудь. Вчера она не заметила, однако, что я на нее смотрю, и мне удалось поймать ее взгляд, устремленный на тебя. Выражение лица у нее в это время было такое доброе, хорошее; казалось, она так счастлива, что у меня навернулись слезы на глаза — до того это меня растрогало…

— Ну, вот и нужно спросить у Горбуньи, где она достает себе работу, так как она, конечно, ею живет.

— Ты права, она нам расскажет; а когда мы это узнаем, то как бы Дагобер ни ворчал, а мы будем так же упрямы, как и он.

— Да, да, мы покажем, что и у нас есть характер… что не зря в нас течет солдатская кровь! Он часто это повторяет.

— Мы ему скажем: «Ты думаешь, что мы будем когда-нибудь очень богаты; тем лучше, милый Дагобер, мы с еще большим удовольствием вспомним тогда это время».

— Итак, Роза, решено? Не так ли? Как только Горбунья придет, мы ей откроем наш замысел и попросим ее совета. Она такая добрая, что наверное не откажет нам.

— И когда наш отец вернется, он несомненно оценит наше мужество!

— Конечно! Он похвалит нас за то, что мы решились трудиться сами для себя, как будто совершенно одиноки на земле.

При этих словах сестры Роза вздрогнула; облако грусти, почти ужаса омрачило ее черты.

— Господи, сестра, какая ужасная мысль пришла мне в голову! — воскликнула она.

— Что такое? Как ты меня испугала!

— Когда ты сказала, что отец будет доволен, если мы сами о себе позаботимся, как будто мы совсем одиноки… мне на ум пришла страшная, ужасная мысль… Послушай, как бьется мое сердце… Знаешь, мне кажется, что с нами случится какое-то несчастье.

— Верно, сердце у тебя бьется сильно… но о чем же ты подумала? Право, ты меня пугаешь.

— Когда нас посадили в тюрьму, нас по крайней мере не разлучили… Потом тюрьма все-таки пристанище…

— Очень грустное пристанище, хотя мы были и вместе…

— Да!.. Но представь себе, что если бы какой-нибудь случай, несчастье… Разделили нас здесь с Дагобером, если бы мы очутились одни в этом громадном городе… одни, покинутые, без всяких средств…

— О, сестра! не говори таких вещей. Ты права, это было бы слишком страшно… Что бы мы стали делать тогда?!

При этой печальной мысли обе девушки удрученно смолкли. Их красивые лица, оживлявшиеся до сих пор благородной надеждой, побледнели и осунулись. После довольно продолжительного молчания Роза подняла голову: ее глаза были влажны от слез.

— Господи, — сказала она дрогнувшим голосом, — почему эта мысль так печалит нас, сестра? Ты знаешь, у меня сердце разрывается, точно и в самом деле это несчастье когда-нибудь произойдет…

— И я также чего-то страшно боюсь… Увы! Что стали бы мы делать одни, затерянные в этом громадном городе… Что бы с нами сталось?

— Послушай, Бланш… прогоним эти мысли… Разве мы не у нашего доброго Дагобера, среди хороших, сердечных людей?

— А знаешь, сестра, — задумчиво проговорила Роза, — а может быть, это и хорошо, что мне на ум пришла такая мысль.

— Почему?

— Теперь мы еще больше будем дорожить этим жилищем, как оно ни бедно, потому что здесь мы все-таки в безопасности… И если нам удастся достать себе работу, чтобы не быть никому в тягость, то нам ничего больше и не будет нужно до приезда отца.

— Конечно!.. Но отчего это нам пришла такая мысль? Почему она нас так встревожила?

— В самом деле, почему? Я тоже не понимаю. Тем более, что мы находимся здесь среди любящих друзей! Как можно даже предположить, что мы останемся одни, всеми покинутые в Париже? Мне кажется, такое несчастье совершенно невозможно, не так ли, сестра?..

— Невозможно… Да, это так, — промолвила задумчиво и грустно Роза. — Но если бы накануне нашего приезда в немецкую деревню, где убили нашего Весельчака, кто-нибудь сказал нам: «Завтра вы будете заключены в тюрьму», — разве мы не сказали бы, как говорим сегодня: «Это невозможно… Ведь с нами Дагобер… он не даст нас в обиду!..» А между тем… помнишь, сестра, через день мы сидели в Лейпцигской тюрьме!..

— О, не вспоминай… мне страшно…

И невольно девушки приблизились и прижались друг к другу, взявшись за руки и оглядываясь вокруг под влиянием беспричинного страха. Волнение, испытываемое ими, было действительно глубоко, странно и необъяснимо; но в нем чувствовалось нечто угрожающее, как в тех мрачных предчувствиях, которые невольно овладевают иногда нами… Как будто является какое-то роковое предвидение, освещающее на мгновение таинственную бездну нашего будущего…

Страшные предчувствия, ничем не объяснимые! Очень часто о них так же быстро забывают, как они появляются, но зато потом до чего ясно вспоминаются они во всей присущей им мрачной правде, когда события являются для них подтверждением!

Дочери маршала Симона были еще погружены в печаль, когда в комнату вошла возвратившаяся сверху Франсуаза, которая, не застав сына в мансарде, казалась совсем расстроенной и испуганной.

2. ПИСЬМО

У Франсуазы был такой убитый вид, что Роза не могла удержаться и воскликнула:

— Боже, что с вами?..

— Увы! Дорогие дети… я больше не в силах скрывать… — отвечала Франсуаза, заливаясь слезами. — Я просто ни жива ни мертва со вчерашнего дня… Вечером я, по обыкновению, ждала сына к ужину… Он не пришел… Я не хотела вам показать, до чего это меня встревожило, и поджидала его с минуты на минуту… Потому что вот уже десять лет, как он ни разу не лег спать, не простившись со мною… Я провела большую часть ночи у дверей комнаты, прислушиваясь, не идет ли он… Но я ничего не услышала… Наконец, в три часа ночи я легла. Сегодня утром у меня все еще была надежда, правда, очень слабая, что Агриколь вернулся под утро, я пошла посмотреть, и…

— И что же?

— Он не вернулся!.. — промолвила бедная мать, вытирая глаза.

Роза и Бланш взволнованно переглянулись. Одна и та же мысль беспокоила их: если Агриколь не вернется, как будет жить эта семья? Не станут ли они вдвойне тяжелой обузой в подобных обстоятельствах?

— Быть может, господин Агриколь заработался допоздна и не стал возвращаться домой? — заметила Бланш.

— О нет, нет! Он вернулся бы даже среди ночи, зная, как я буду беспокоиться… Увы!.. Несомненно, с ним случилось несчастье… Быть может, его ранили в кузнице: он ведь так охоч до работы, такой смелый! Бедный сынок!!! А к заботам о нем у меня прибавилась еще и тревога за молоденькую работницу, что живет наверху…

— А с ней что случилось?

— Выйдя от сына, я зашла в каморку, где живет Горбунья… чтобы поделиться своим горем, потому что она для меня все равно что дочь… Я не нашла ее дома, а постель не тронута, хотя день только что занимается… Куда она могла деваться, совершенно не могу понять… Она почти никуда не ходит.

Девушки снова тревожно переглянулись. С Горбуньей они связывали надежды найти работу. Но сомнения их на этот счет и волнение Франсуазы рассеялись очень быстро, так как почти тотчас же в дверь постучали и послышался голос Горбуньи:

— Можно войти, госпожа Франсуаза?

Сестры разом бросились к дверям и впустили молодую девушку.

Снег, непрерывно падавший со вчерашнего вечера, промочил до нитки ситцевое платьице молодой работницы, ее дешевую бумажную шаль и черненький тюлевый чепчик, который, оставляя открытыми густые пряди каштановых волос, обрамлял бледное лицо, от холода посинели ее белые, худые руки, и только горевшие внутренним огнем голубые глаза, обычно кроткие и застенчивые, показывали, что это хрупкое существо, несмотря на свою обычную робость, нашло в себе необыкновенную энергию, раз обстоятельства того потребовали.

— Господи!.. Откуда ты, Горбунья? — спросила Франсуаза. — Я поднялась посмотреть, не вернулся ли сын, и заглянула в твою каморку… Не поверишь, как я была удивлена, когда не застала тебя там. Где ты была в такую рань?

— Я принесла вам известия об Агриколе!..

— О сыне! — воскликнула Франсуаза, задрожав от волнения. — Что с ним случилось? Ты его видела? Ты говорила с ним? Где он?

— Я его не видала, но знаю, где он находится.

И, видя, что Франсуаза бледнеет, Горбунья поспешила прибавить:

— Успокойтесь… он здоров; он не подвергается никакой опасности…

— Слава тебе, Господи!.. Ты не покидаешь меня, грешную, своими милостями… Третьего дня ты возвратил мне мужа… Сегодня, после мучительной ночи, ты даешь мне знать, что жизнь моего бедного сына в безопасности.

Говоря это, жена солдата бросилась на колени и набожно перекрестилась.

Пользуясь этим временем, Роза и Бланш подошли к Горбунье и с нежным сочувствием заметили:

— Как вы промокли… вам, верно, холодно… Смотрите не простудитесь… так легко заболеть!

— Мы не смели напомнить госпоже Франсуазе, чтобы она затопила печку… но теперь мы ее попросим.

Тронутая и чрезвычайно удивленная внимательной заботливостью дочерей маршала Симона, Горбунья, всегда испытывавшая благодарность за малейшее доказательство доброты и участия, отвечала с выражением бесконечной признательности:

— Очень вам благодарна, барышни, за внимание. Но не беспокойтесь, як холоду привыкла… Кроме того, я так тревожусь, что даже и не чувствую его теперь!

— Но где же мой сын? — спросила Франсуаза, вставая с колен. — Отчего он не ночевал дома? Так ты знаешь, голубушка Горбунья, где он?.. Скоро ли он придет? Отчего он медлит?

— Ручаюсь вам, что Агриколь здоров; что же касается до его возвращения, то…

— Ну, что же?

— Соберитесь с мужеством, госпожа Франсуаза.

— Боже ты мой!.. У меня кровь стынет в жилах… Что случилось?.. Почему я не могу его видеть?

— Увы!.. Он арестован!

— Арестован! — с ужасом воскликнули Роза и Бланш.

— Да будет воля твоя, Господи! — сказала Франсуаза. — Какое страшное горе… Он арестован!.. Он!.. Такой добрый, честный парень! За что его арестовали?.. Видно, случилось какое-нибудь недоразумение?

— Третьего дня, — начала Горбунья, — я получила анонимное письмо. Меня уведомляли, что Агриколя могут арестовать не сегодня завтра за его песню «Труженики». Я сообщила об этом Агриколю, и мы решили, что он отправится к богатой барышне с Вавилонской улицы, которая предлагала ему свою помощь, когда понадобится… Вчера утром он пошел к ней, чтобы попросить внести за него залог… чтобы его не посадили в тюрьму.

— Ты все это знала и ничего мне не сказала… да и он тоже… Зачем было скрывать?

— Для того, чтобы вас не тревожить понапрасну, так как, рассчитывая на великодушие этой молодой особы, я ждала, что Агриколь вернется скоро. Вчера вечером я себя все еще успокаивала мыслью, что, верно, его задержали какие-нибудь формальности по внесению залога… Но время шло, а он не являлся. Я ведь тоже не спала всю ночь, поджидая его…

— Это правда, милая Горбунья… Твоя постель не смята…

— Я была слишком взволнована. И этим утром, еще до рассвета, не в состоянии превозмочь опасения, я вышла. Хорошо, что я запомнила адрес барышни на Вавилонской улице. Туда я и побежала.

— О, да, ты права, — проговорила Франсуаза. — Ну, и что же?.. Агриколь ведь так хвалил эту барышню за доброту и великодушие.

Горбунья грустно покачала головой. Слезы блеснули на ее глазах; она продолжала:

— Когда я туда пришла, было еще совсем темно… Я подождала рассвета…

— Бедняжка… такая слабенькая, боязливая… — сказала глубоко тронутая Франсуаза. — Идти в такую даль… по такой погоде… Правда, можно сказать, что ты мне поистине родная дочь!

— А разве Агриколь мне не брат? — кротко возразила девушка, слегка краснея. Затем продолжила: — Когда совсем рассвело, я решилась позвонить в дверь маленького домика… Прелестная молодая девушка, правда, с очень бледным и грустным личиком, отворила мне дверь… «Сударыня, — сказала я ей тотчас, боясь, чтобы она не приняла меня за попрошайку, — сударыня, я пришла к вам по поручению несчастной матери, впавшей в полное отчаяние». Молодая девушка отнеслась ко мне по-доброму, и я ее спросила, — не приходил ли к ее госпоже накануне молодой рабочий с просьбой оказать ему услугу. — «Да… — отвечала мне она, — но, к несчастью, хотя мадемуазель и обещала ему помочь и даже спрятала от полиций в свое убежище, но все-таки молодого человека обнаружили и вечером, в четыре часа, его увели в тюрьму».

На лицах сирот, в их опечаленном взоре, хотя они и молчали, можно было ясно видеть, какое сочувствие вызывало в них несчастье семьи Дагобера…

— Но тебе нужно было постараться повидать эту барышню, милая Горбунья! — воскликнула Франсуаза. — Ты должна была умолять ее не оставить моего сына в беде… Она так богата… Ей все доступно… Она может нас спасти!..

— Увы! — грустно произнесла Горбунья, — мы должны отказаться от этой надежды!

— Почему же?.. Если эта барышня так добра, — сказала Франсуаза, — она непременно пожалеет нас, особенно когда узнает, что целая семья может впасть в крайнюю нищету из-за ареста моего сына, нашего единственного кормильца!

— Эта барышня, — продолжала Горбунья, — как мне сказала ее горничная, заливаясь слезами, кажется, признана сумасшедшей… Ее вчера свезли в больницу…

— Сумасшедшая! Какое несчастье!.. для нее… и для нас! Ну, значит, последняя надежда пропала! Что с нами будет? Господи!.. Сын мой!.. Господи!

И несчастная женщина закрыла лицо руками.

За воплем отчаяния Франсуазы наступило глубокое молчание. Роза и Бланш с тоской смотрели друг на друга, чувствуя, что своим присутствием они еще больше ухудшают положение семьи. Горбунья, разбитая усталостью, охваченная горьким волнением, дрожа под промокшей одеждой, беспомощно опустилась на стул, раздумывая о безнадежном положении семьи Дагобера.

Действительно, положение было безвыходное… Во времена политических смут или волнений трудящихся, являющихся следствием вынужденной безработицы или несправедливого снижения заработной платы, безнаказанно проводимым могущественной коалицией капиталистов, очень часто случается, когда из-за ареста одного из членов семьи ремесленника вся она попадает в такое же плачевное положение, в какое попала и семья Дагобера при аресте Агриколя.

Что касается предварительного заключения, которому нередко подвергаются честные и трудолюбивые рабочие, почти всегда доведенные да отчаянного положения компаниями из-за неупорядоченности работы, и недостаточности заработной платы, закон, по-нашему, действует очень несправедливо. Тяжело видеть, что тот самый закон, перед которым все должны быть равны, отказывает одним в том, что дозволяет другим… только потому, что у последних имеются деньги.

Почти всегда человек состоятельный, внеся залог, может избавить себя от неудобств и неприятностей предварительного заключения. Он вносит известную сумму денег, дает слово явиться, когда его вызовут, и возвращается к своим делам, удовольствиям и тихим семейным радостям… Что может быть лучше этой снисходительности, особенно если допустить, что каждый обвиняемый может оказаться и невиновным? Тем лучше для богача, который пользуется дарованным законом правом.

А бедный? Ему не только нечем внести залог — ведь все его имущество заключается в поденном заработке, — но и предварительное заключение для бедняка ужасно, безысходно и тягостно.

Для богача тюрьма — это отсутствие удобств и благ жизни, это скука, это горе разлуки с близкими; конечно, все это заслуживает внимания, поскольку нужно сочувствовать любой беде. Слезы богатого, разлученного со своими детьми, не менее горьки, чем слезы рабочего, удаленного от семьи… Но отсутствие богатого не обрекает его семью на холод, голод и неизлечимые болезни, причиняемые бедностью и истощением…

А для ремесленника тюрьма — это отчаяние… нищета… иногда смерть близких. Ему нечем внести залог: его сажают… Ну, а если у него остались, как это часто бывает, престарелые родители, больная жена, грудные дети? Что будет с этими несчастными? И раньше они едва могли перебиваться на почти всегда недостаточный заработок сына, мужа и отца… Что же будет с ними, когда и эта единственная поддержка исчезнет вдруг на три, на четыре месяца? К чьей помощи прибегнуть этой семье? Что будет с этими изнуренными стариками, больными женщинами, крошечными детьми, если никто из них не в состоянии заработать на пропитание? На неделю, дней на десять еще хватит одежды, белья, которое снесут в ломбард, а потом? А когда зима прибавит новые муки и страдания к ужасной и неизбежной нищете? Тогда ремесленнику-узнику предстанут в бессонные ночи его близкие существа — истощенные, исхудалые, изможденные нуждой, лежащие почти нагими на грязной соломе, прижимаясь друг к другу в надежде согреться…

Если ремесленника оправдают и он выходит из тюрьмы, — его ждут разорение и траур в его бедном жилище. После такого большого перерыва связи порваны, и много-много дней потребуется, чтобы он снова мог найти работу! А день без работы — лишний день голода!

Повторяем, если бы закон в определенных случаях не представлял привилегию внести залог, — тем, кто богат, оставалось бы только оплакивать неизбежное личное несчастье. Закон соглашается временно вернуть свободу людям, располагающим известной суммой денег, — почему же он лишает этого преимущества тех, кому эта свобода особенно необходима, потому что свобода для них — это сама жизнь, само существование их семей?

Существует ли возможность изменить такое плачевное положение вещей? Мы думаем: да! Минимум залога, требуемого законом, определяется суммой в пятьсот франков; эта сумма — средняя заработная плата рабочего за полгода.

Если мы предположим, что у него есть жена и двое детей (мы берем опять средний случай), то ясно, что скопить такую сумму для него невозможно. Таким образом, требовать от рабочего залог в пятьсот франков, чтобы рабочий мог еще поддерживать семью, — значит ставить его в невозможность воспользоваться этой льготой закона, которой именно он, более, чем кто-либо другой, имел бы право воспользоваться из-за тех разрушительных последствий для близких, которые влечет за собой его временное заключение. Не было ли бы справедливо, человечно, благородно согласиться — в тех случаях, когда залог дозволен и когда честность обвиняемого убедительно удостоверена, — на моральные гарантии для тех, чья нищета не позволяет предложить гарантии материальные и у кого нет иного капитала, кроме труда и честности? Нельзя ли положиться в этом случае на честное слово порядочных людей, которые пообещают явиться на суд в назначенный день? Нам кажется, что надежды на повышение моральной ценности клятвы не будут ошибочны, а в наше время особенно важно поднять нравственный уровень человека в его собственных глазах, чтобы клятва рассматривалась как достаточная гарантия. Неужели достоинство человека находится в таком пренебрежении, что по сему поводу будут кричать об утопии и невозможности? Спросим, много ли видано примеров, чтобы военнопленные, отпущенные под честное слово, нарушили его? А эти солдаты и офицеры почти все — дети народа.

Нисколько не преувеличивая значения клятвы для трудящихся классов, честных и бедных, мы утверждаем, что виновный никогда не изменит данному обязательству и честно вовремя явится на суд в назначенное время. Больше того: он будет более благодарен закону за оказанную снисходительность, потому что семья не страдала от его отсутствия.

Кроме того, надо сознаться к чести Франции, что судьи, столь же плохо оплачиваемые, как и военные, — люди образованные: человечные, безукоризненные и независимые; они добросовестно относятся к своему полезному и важному делу; более чем какая-либо другая корпорация они могут и умеют милосердно оценить беспредельные бедствия и невзгоды трудящихся классов общества, с которыми они так часто соприкасаются note 18. Поэтому, как бы ни были широки полномочия, которые можно было бы предоставить членам суда в определении случаев морального залога, эти полномочия следует допустить, так как моральный залог — это единственное, что может дать честный и нуждающийся человек.

Наконец, если те люди, которые создают законы и управляют нами, настолько презирают народ, что с оскорбительным недоверием отвергнут вносимое нами предложение, то нельзя ли по крайней мере понизить минимум залога до той цифры, которая будет доступна для тех, кому так необходимо избегнуть жестокостей предварительного заключения? Нельзя ли принять за норму месячный заработок среднего ремесленника, — например, восемьдесят франков? Конечно, сумма эта все-таки непомерно высока, но с помощью друзей, ломбарда и маленького аванса восемьдесят франков найдутся, правда, редко, но по крайней мере несколько семей будут вырваны из когтей нищеты.

Высказав это, мы перейдем к семье Дагобера, попавшей, благодаря аресту Агриколя, в отчаянное положение.

Тревога Франсуазы все более и более возрастала, чем больше она раздумывала о том, что случилось. Включая дочерей генерала Симона, четыре человека остались вовсе без пропитания. Но, главное, добрую мать мучила мысль, как должен страдать ее сын, думая о семье.

В эту минуту в дверь постучали.

— Кто там? — спросила Франсуаза.

— Это я, госпожа Франсуаза… Я… папаша Лорио.

— Войдите, — отвечала жена Дагобера.

Красильщик, исполнявший должность привратника, показался на пороге комнаты. Вместо ярко-зеленого цвета его руки блистали сегодня великолепной лиловой краской.

— Госпожа Франсуаза, — сказал он, — вот вам письмо… Его принес подавальщик святой воды из церкви Сен-Мерри; он говорит, что это от аббата Дюбуа и весьма спешное…

— Письмо от моего духовника? — сказала Франсуаза с удивлением. — Благодарствуйте, папаша Лорио.

— Вам ничего не нужно, госпожа Франсуаза?

— Нет, папаша Лорио.

— Мое почтение, господа!

И красильщик вышел.

— Горбунья, прочти-ка мне письмо, пожалуйста, — обратилась к девушке Франсуаза, видимо, встревоженная посланием.

— Извольте.

И молодая девушка прочла следующее:

«Дорогая госпожа Бодуэн!

Обыкновенно я исповедываю вас по вторникам и субботам. Но в этот раз я занят завтра и в субботу. Если вы не желаете отложить на целую неделю исповедь, то приходите сегодня утром, как можно раньше».

— Ждать неделю. Господи! — воскликнула жена солдата. — Увы, мне необходимо пойти сегодня же в церковь, несмотря на горе и волнение, в каком я нахожусь! — Затем, обратясь к сиротам, она прибавила: — Господь услышал, милые девочки, мои молитвы, которые я возносила за вас, и дает мне возможность сегодня же посоветоваться с достойным и святым человеком о тех опасностях, которым вы по неведению подвергаетесь… Бедные, невинные существа, без вины виноватые!.. Бог свидетель, что у меня о вас сердце болит не меньше, чем о сыне…

Сестры испуганно переглянулись. Они все же не могли понять, почему состояние их души внушало такие опасения жене Дагобера.

Последняя, обращаясь к Горбунье, сказала:

— Милая Горбунья, окажи мне еще одну услугу.

— Приказывайте, госпожа Франсуаза.

— Мой муж, уезжая в Шартр, захватил недельный заработок Агриколя. Больше денег в доме не было, и у бедного сына, верно, нет ни гроша в кармане… Между тем в тюрьме ему деньги могут понадобиться… Поэтому возьми мои серебряные вещи, две пары запасных простыней… шелковую шаль, которую Агриколь подарил мне к именинам, и снеси все это в ломбард… Я постараюсь узнать, в какую тюрьму его отвезли, и пошлю ему половину вырученных денег… а на остальные будем жить, пока не вернется муж… Не знаю, что мы будем делать, когда он вернется!.. Какой для него удар!.. и кроме удара… нищета, если сын в тюрьме… и я еще к тому же потеряла зрение… Господи ты мой Боже!.. — воскликнула несчастная мать с горьким отчаянием, — за что ты меня так наказываешь? Я, кажется, делала все, чтобы заслужить твою милость!.. если не для себя, то хоть для моих близких. — Затем, раскаявшись в невольном протесте, она прибавила: — Нет, нет! Господи, я должна принять все, что ты ниспосылаешь! Прости мне эту жалобу, но наказывай меня одну!..

— Успокойтесь, госпожа Франсуаза, Агриколь невиновен, его не могут задержать надолго, — сказала Горбунья.

— Я думаю, кроме того, — продолжала Франсуаза, — что, если ты пойдешь в ломбард… ты потеряешь много времени, бедняжка!

— Ночью нагоню… госпожа Франсуаза… Разве я смогу заснуть, зная о вашем горе? Работа меня развлечет.

— А освещение-то чего стоит!

— Не беспокойтесь… у меня есть небольшой задел, — солгала бедная девушка.

— Поцелуй меня, по крайней мере. Ты лучше всех на свете! — прибавила Франсуаза, прослезившись.

Она поспешно вышла из комнаты, и наконец Роза и Бланш остались наедине с Горбуньей. Наступил момент, которого они ожидали с таким нетерпением.

Жена Дагобера быстро дошла до церкви, где ее ждал духовник.

3. ИСПОВЕДАЛЬНЯ

Нет ничего печальнее приходской церкви Сен-Мерри в зимний, пасмурный, снежный день.

Франсуазу ненадолго задержало на паперти мрачное зрелище. Пока священник бормотал себе под нос какие-то слова, двое-трое певчих в грязных стихарях лениво и рассеянно тянули заупокойную молитву около простого, бедного, елового гроба, у которого стояли в слезах нищенски одетые старик и ребенок. Церковный сторож и причетник, весьма недовольные, что их побеспокоили ради таких жалких похорон, не удосужились даже надеть ливреи и, зевая от нетерпения, ожидали конца обряда, не сулившего им прибыли. Наконец священник брызнул на гроб несколько капель святой воды, отдал кропило сторожу и удалился.

Тогда произошла постыдная сцена, Явившаяся следствием бессовестной и святотатственной торговли в церкви, сцена, часто повторяющаяся при погребении нищих, которые не могут оплатить ни свечей, ни торжественной службы, ни скрипок, так как теперь для мертвецов имеются и скрипки note 19.

Старик протянул к причетнику руку, чтобы взять кропило.

— Возьмите, только живее! — произнес человек из ризницы, стараясь согреть дыханием свои пальцы.

Волнение и слабость старика были слишком сильны; он с минуту простоял неподвижно, сжимая кропило в дрожащей руке. В гробу лежала его дочь, мать оборванного ребенка, плакавшего рядом с ним… Немудрено, что сердце бедняка разрывалось на части при мысли о последнем прощании… Он стоял недвижимо… конвульсивные рыдания вздымали его грудь.

— Ну, вы там, поживее!.. — грубо заметил причетник. — Что мы ночевать тут из-за вас будем?

Старик заторопился. Он перекрестил гроб и, наклонившись, хотел вложить в руку внука кропило, но пономарь, считая, что довольно уже все это тянулось, выдернул из рук ребенка кропило и сделал знак, чтобы гроб унесли note 20.

— Экий канительный старикашка! — заметил сторож причетнику. — Мы едва успеем позавтракать и как следует одеться для важных похорон, которые предстоят сегодня. Вот для того покойничка стоит потрудиться… Алебарды вперед!

— И при этом ты нацепишь на себя полковничьи эполеты, чтобы обольщать даму, сдающую в прокат стулья, злодей! — насмешливо подмигнул причетник.

— Что делать, брат! Не моя же вина, что я красавец мужчина, — с торжествующей миной заметил церковный сторож. — Не могу же я выколоть глаза женщинам ради их сердечного спокойствия.

Они оба вошли в сакристию.

Вид похорон еще более усугубил тоску Франсуазы. Когда она вошла в церковь, в этом ледяном помещении сидело на стульях не больше семи или восьми человек молящихся.

Один из подавальщиков святой воды, с багровой, лукавой и сияющей физиономией, сказал тихонько Франсуазе, когда она подошла к святой воде:

— Пока аббат Дюбуа не вошел в «ящик», вы можете еще раз помолиться…

Эта грубая насмешка оскорбила бедную женщину, но она все-таки поблагодарила непочтительного служителя и, набожно перекрестившись, преклонила колени на плиты каменного пола. Окончив свою обычную молитву перед исповедью, она направилась к нише, в тени которой находилась исповедальня, построенная из дубового дерева, решетчатая дверь которой была задернута изнутри черной занавесью. Направо и налево два места оставались свободными. Франсуаза опустилась на колени с правой стороны и погрузилась в горькие думы. Через несколько минут высокий священник с седыми волосами, строгим и серьезным лицом, в длинной черной сутане медленно подошел из глубины храма. За ним следом шел маленький старичок, сгорбленный, плохо одетый, опиравшийся на старый дождевой зонтик. Порою он что-то говорил священнику тихо, почти шепотом, и в этих случаях священник останавливался и прислушивался к его словам с почтительным и глубоким вниманием. Когда они поравнялись с исповедальней, старичок заметил коленопреклоненную Франсуазу и вопросительно взглянул на аббата.

— Это она! — шепнул последний.

— Итак, через два или три часа девушек будут ждать в монастыре святой Марии… помните… Я на это рассчитываю! — сказал старичок.

— Надеюсь на это ради спасения их души! — почтительно ответил священник и прошел в исповедальню.

Старичок вышел из церкви. Это был Роден. Из церкви он отправился в лечебницу доктора Балейнье, чтобы удостовериться, как тот исполняет приказания относительно Адриенны де Кардовилль.

Франсуаза все еще стояла на коленях. Вдруг одно из боковых окошек открылось, и оттуда послышался голос.

Голос этот принадлежал аббату, двадцать лет уже бывшему духовником Франсуазы и окончательно подчинившему ее волю своему неотразимому влиянию.

— Вы получили мое письмо? — спросил голос.

— Да, отец мой.

— Ну… я вас слушаю!

— Благословите меня, отец мой, я согрешила, — сказала Франсуаза.

Голос произнес обычную формулу благословения.

Жена Дагобера ответила, как полагается: «Amen». Затем она произнесла свой «Confiteor» до слов: «В сем мой грех». Потом рассказала, как она выполнила последнюю наложенную эпитимию, и перешла к перечислению новых своих прегрешений. Эта прекрасная женщина, подлинная мученица труда и материнской любви, считала, что она постоянно нарушает Божьи заповеди, ее вечно снедал страх, как бы не совершить новый невольный грех. Это кроткое и трудолюбивое существо, имевшее после долгой жизни, полной самопожертвования, все права на душевное спокойствие, вечно было полно тревоги и мучилось о своем спасении, считая себя великой грешницей:

— Отец мой, — взволнованным голосом начала Франсуаза, — я обвиняю себя в том, что третьего дня не совершила вечерних молитв… Ко мне вернулся муж после долгой разлуки… Смущение, радость, изумление, вызванные этим неожиданным возвращением, заставили меня допустить великий грех.

— Что еще? — сурово прозвучал голос аббата, обеспокоивший Франсуазу.

— Отец мой… я и вчера впала в тот же грех… Я была в смертельной тревоге: мой сын не приходил домой… Я его ждала с минуты на минуту… и пропустила в своих опасениях час молитвы…

— Что еще? — произнес голос.

— Отец мой… я обвиняю себя в том, что всю неделю лгала сыну. Он упрекал меня в небрежном отношении к своему здоровью, и я его уверяла, что пью ежедневно вино, между тем как я сберегала вино для него же… ведь он сильно устает на своей тяжелой работе и нуждается в вине больше, чем я!

— Продолжайте! — сказал аббат.

— Отец мой… сегодня я возроптала на Бога, узнав об аресте сына… Вместо того чтобы с покорностью и благодарностью принять новое испытание, я осмелилась возмутиться и виню себя в этом.

— Плохо же вы провели эту неделю! — послышался голос, становившийся все строже и строже. — Все время вы заботились больше о создании, чем о Создателе… Продолжайте…

— Увы! отец мой, я знаю, что я великая грешница, и боюсь, что нахожусь на пути к еще большим прегрешениям…

— Говорите…

— Мой муж привез из Сибири двух молодых сироток, дочерей маршала Симона… Вчера утром я предложила им помолиться и к своему ужасу и отчаянию узнала, что, несмотря на свои пятнадцать лет, девушки не имеют ни малейшего понятия о религии: они сроду не бывали при совершении таинств и даже, кажется, не крещены… Понимаете, отец мой, не крещены!

— Так они, значит, язычницы? — воскликнул голос с выражением гнева и удивления.

— Меня приводит в отчаяние мысль, что так как эти девушки находятся На нашем попечении, то есть моем и моего мужа… то тяжесть их грехов несомненно должна обрушиться на нас. Не так ли, отец мой?

— Конечно… ведь вы заменяете тех, кто должен заботиться об их душах, пастырь отвечает за свое стадо.

— Итак, отец мой, если они совершат смертный грех, мы с мужем будем за него отвечать?

— Да, — произнес голос, — вы заменяете им родителей, а родители отвечают за грехи детей, если дети не получили христианского воспитания.

— Увы! отец мой, что же я должна сделать? Я обращаюсь к вам, как к Богу… значит, всякий лишний час, который эти девочки проводят в теперешнем языческом состоянии, увеличивает возможность вечного проклятия? Не так ли? — произнесла Франсуаза взволнованно.

— Да, — прозвучал голос, — страшная ответственность тяготеет теперь над вами и над вашим мужем. Вы несете ответственность за их души…

— О, Господи! сжалься надо мною! — плакала Франсуаза.

— Зачем отчаиваться? — произнес голос более мягким тоном. — К счастью, эти бедняжки встретили вас на своем пути… Вы и ваш муж можете подать им хороший пример благочестия… Надеюсь, что ваш муж, бывший прежде неверующим, теперь исполняет религиозные обязанности, как следует христианину?

— Надо о нем молиться, отец мой, — с грустью промолвила Франсуаза, — благодать еще не коснулась его… как и моего бедного сына… Ах, отец мой, — прибавила она со слезами, — тяжелый это для меня крест.

— Итак, ни ваш муж, ни ваш сын не исполняют обрядов, — задумчиво произнес голос. — Это серьезно, очень серьезно… Помните, за религиозное воспитание девушек надо взяться с самого начала… а у вас на их глазах будут столь прискорбные примеры… Берегитесь, говорю вам: на вас лежит ответственность за эти души… и она безгранична… Помните это…

— Боже! Отец мой… все это приводит меня в отчаяние… и я не знаю, что делать… Помогите мне… дайте совет… Вот уже двадцать лет ваши слова для меня — слова самого Господа…

— Надо переговорить с вашим мужем и поместить несчастных девочек в школу к монахиням… там их обучат всему.

— Но мы, к несчастью, слишком бедны, отец мой, чтобы платить за них… особенно теперь, когда моего сына посадили в тюрьму за его песни…

— Вот к чему ведет безбожие… — строго заметил голос. — А посмотрите на Габриеля… Он последовал моим советам… и теперь это образец христианских добродетелей.

— Но Агриколь тоже не лишен достоинств, отец мой… он такой добрый и преданный!

— Без религии, — еще строже заговорил голос, — нет добродетели… Все, что вы называете хорошими качествами, — только суетная видимость… При малейшем дьявольском наущении они исчезнут, как не бывало… А дьявол всегда живет в том, в ком нет религии…

— Бедный мой сын! — в слезах воскликнула Франсуаза, — а уж как я молюсь за него каждый день, чтобы Божья благодать его осенила…

— Я всегда вам говорил, что вы были слишком к нему слабы… Теперь вас Бог за это и карает. Надо было расстаться со столь безбожным сыном, а не поощрять неверия своей беспредельной любовью. Надо, как говорит Евангелие, отсекать зараженный член…

— Увы, отец мой!.. Вы знаете, что это был единственный случай, когда я вам не повиновалась… я не могла решиться на разлуку с сыном…

— Вот почему вы не можете рассчитывать на спасение… Впрочем, Бог милосерд… Только не впадите в ту же ошибку в отношении этих девушек… Провидение вам послало их именно для того, чтобы вы их спасли от вечной погибели… Не погубите же их преступным безразличием к их судьбе.

— Ах, отец мой… я со слезами о них молюсь.

— Этого мало… Эти несчастные не имеют ведь никакого понятия о добре и зле… Их души — вместилище, наполненное несчастьем и срамом… Подумайте, чем они стали, воспитанные нечестивой матерью и неверующим солдатом?

— Относительно этого, отец мой, вы можете быть спокойны, — наивно заметила Франсуаза. — Они кротки, как ангелы, а мой муж, не покидавший их с детства, говорит, что лучше созданий на свете нет!

— Ваш муж — сам закоснелый грешник, — резко промолвил голос. — Он не может быть судьей в этом деле. А я вам говорю, что вы не должны ни на минуту откладывать спасения этих несчастных, иначе вы впадете в смертный грех.

— Боже мой! я это очень хорошо знаю… и это меня мучит не меньше, чем арест сына… Но что же делать? Сама учить я их не могу… я ничего не знаю… я только верую!.. а муж мой позволяет себе в своем ослеплении шутить над святыми вещами, которых сын не касается только из уважения ко мне… Умоляю вас, отец мой… помогите мне… посоветуйте… что мне делать?

— Конечно, нельзя же оставлять на вечную погибель бедных девушек, — произнес после нескольких минут молчания голос из исповедальни. — Выбора нет… их необходимо отправить в монастырь… Там они увидят только святые и благие примеры.

— Но, отец мой, чем оплатить пансион? Если бы еще я могла по-прежнему работать как было, когда учился Габриель… Но я почти потеряла зрение… Разве только… разве только… вы похлопочете, отец мой… вы знаете много благотворителей… Нельзя ли заинтересовать их участью бедных сироток?

— А где же их отец?

— Он в Индии… Муж говорит, что он скоро должен вернуться во Францию… но это еще не точно… И еще одно, отец мой: у меня обливается сердце кровью, при мысли, что бедняжки должны будут разделять нашу нищету… А она близка… мы ведь только и живем заработком сына…

— У них здесь нет родных?

— Кажется, нет, отец мой!

— А доставить их во Францию вашему мужу поручила их мать?

— Да, отец мой! Но его спешно вызвали по какому-то делу в Шартр.

(Читатель вероятно помнит, что Дагобер счел лишним посвящать жену в надежды, связанные для дочерей маршала с их медалью. Он и девушкам посоветовал об этом не говорить никому, даже Франсуазе.)

— Итак, — спросил голос, — вашего мужа нет сейчас в Париже?

— Нет… он вернется сегодня вечером или завтра утром…

— Послушайте, — сказал голос после новой паузы. — Каждая упущенная минута спасения их душ увеличивает смертельную опасность… Рука Всевышнего тяготеет над ними… кто знает, когда наступает смерть?.. А если они, упаси Господь, умрут в таком состоянии, то они обречены на вечную погибель: их глаза необходимо открыть тотчас же… им сейчас же надо показать небесный свет… Надо отвезти их в монастырь… Это ваша обязанность… Желаете ли вы ее исполнить?

— О, да, отец мой… но, к несчастью, повторяю, я слишком бедна… я вам это говорила…

— Я знаю, что в вере и усердии у вас недостатка нет. Но при всем этом, если бы даже вы и были в состоянии руководить этими девушками, нечестивые примеры вашего мужа и сына каждодневно уничтожали бы ваши труды… Значит, о сиротах должны во имя христианского милосердия позаботиться другие… они и будут действовать за вас, а вы будете отвечать за девушек перед Богом.

— Ах, отец мой! как я вам буду благодарна, если доброе дело удастся.

— Может быть, мне и удастся… Я знаю настоятельницу одного монастыря, где девушек сумеют воспитать как следует… Плату за них можно свести до минимума… но платить все-таки придется… а потом приданое… В состоянии ли вы им дать все это?

— Увы, нет!

— Ну, тогда я возьму денег в нашей кассе для бедных и с помощью добрых людей соберу сколько нужно… Я пристрою их в монастырь.

— Отец мой! Вы спасаете их и меня!

— Хотелось, чтоб было так… Но ради их спасения и чтобы принятые меры были действенными, я должен поставить вам несколько условий.

— Ваши слова для меня приказ, я заранее на все согласна.

— Во-первых, сегодня же вы привезете их ко мне, и моя домоправительница отправит их немедленно в монастырь.

— Но это невозможно, отец мой! — воскликнула Франсуаза.

— Почему невозможно?

— В отсутствие мужа…

— Ну?

— Я не посмею решиться на такой шаг… не посоветовавшись с ним.

— А я вам говорю, что не только не надо советоваться с ним, но все нужно сделать в его отсутствие.

— Как? Без него?

— Во-первых, — продолжал строгий голос, — он мог бы в своем закоснелом безбожии помешать этому мудрому и благочестивому решению, а во-вторых, необходимо порвать все сношения между ним и этими девушками; поэтому он даже не должен знать, где они находятся.

— Но, отец мой, — со страшным смущением и колеблясь сказала Франсуаза, — ведь они были поручены именно ему, моему мужу… Как же не спросить его?..

Голос прервал Франсуазу:

— Можете вы наставить в вере этих девушек у себя дома или нет?

— Нет, отец мой, не могу.

— Подвергаются они опасности остаться закоснелыми грешницами, живя у вас, или нет?

— Да, отец мой, подвергаются.

— Ответственны вы или нет за смертные грехи, в какие они могут впасть, раз вы заменяете им родителей?

— Увы, отец мой, я отвечаю за них перед Богом.

— Не для их ли спасения я настаиваю, чтобы их сегодня же отправить в монастырь?

— Конечно, для их спасения!

— Так выбирайте…

— Но скажите, отец мой, имею ли я право распорядиться их судьбой без согласия мужа?

— Право? Да это не право, а обязанность, священный долг! А если бы эти бедные девушки погибали от огня в горящем здании, стали бы вы ждать согласия мужа, чтобы их вытащить?.. А тут дело не в том огне, который может сжечь только тело, а в вечном пламени, в котором будут бесконечно мучиться их души…

— Простите, отец мой, что я настаиваю, — сказала бедная женщина с сомнением и тревогой, которые возрастали с минуты на минуту, — но просветите меня в моих колебаниях: могу ли я так поступить после того, как дала клятву послушания мужу перед алтарем?

— Послушание обязательно в добром… а в злом повиноваться не следует!.. А вы сами сознаете, что ваш муж мешает спасению этих девушек, а это может быть непоправимо!

— Но, отец мой, когда он вернется и будет спрашивать, где они… я должна буду, значит, лгать?

— Молчание — не ложь… вы скажете ему, что не можете ответить на его вопрос.

— Мой муж — лучший из людей, отец мой, но такой ответ выведет его из себя… Он ведь человек военный… его гнев будет ужасен… — говорила Франсуаза, заранее дрожа при мысли об этом.

— И будь его гнев во сто раз сильнее, вы не должны его бояться… напротив, вы должны радоваться, что страдаете за святое дело! — воскликнул с негодованием грозный голос. — А что же, вы думаете душу спасти так легко? И как смеет грешник, желающий искренно искупить свои прегрешения служением Богу, жаловаться на камни и шипы, встречающиеся на его пути?

— Простите, отец мой, простите, — сказала Франсуаза, подавленно и смиренно покоряясь. — Только позвольте мне еще один вопрос, только один. Увы! Ведь вы мой единственный наставник и руководитель… Кого же мне и спросить, как не вас?

— Говорите.

— Когда вернется маршал Симон и станет спрашивать у мужа, где его дочери… Что же он ему ответит тогда!.. Как тогда поступить?

— Вы тотчас же дадите мне знать, когда вернется маршал… и я подумаю, что делать. Ведь и права отца действительны только тогда, когда он ими пользуется для блага детей. Раньше отца и выше отца есть Господь Бог, которому все обязаны служить. Поразмыслите сами. Если вы примете мое предложение, эти девушки спасены: они не будут больше вас обременять и не будут страдать от нищеты; они получат прекрасное религиозное воспитание, достойное дочерей французского маршала. Так что когда их отец вернется в Париж, то, если он будет достоин их видеть, вместо двух полудиких язычниц он увидит набожных, воспитанных девушек, скромных, образованных, угодных Богу. Они помолятся за него: и ему ведь необходимы прощение и милосердие, так как он человек насилия, войны и битв. А теперь решайте. Хотите ли вы, подвергая опасности свою душу, из нечестивого страха перед гневом вашего мужа, погубить будущее девушек не только в этой жизни, но и в будущей?

Как ни были грубы слова духовника Франсуазы и как ни полны глубокой нетерпимости, но они с его точки зрения были разумны и справедливы. Простой и прямой аббат Дюбуа был уверен в справедливости своих слов, потому что он был не более как слепым орудием в руках Родена и, не ведая целей интриги, был убежден, что, заставляя Франсуазу поместить девушек в монастырь, он только исполняет священный долг пастыря. Самое удивительное орудие ордена, к которому принадлежал Роден, было, да и остается то, чтобы привлекать к себе в сообщники честных и искренних людей, которые, не подозревая о происках ордена, являются тем не менее одними из самых главных актеров пьесы.

Франсуаза, привыкшая за много лет беспрекословно исполнять приказания своего духовника, ничего не ответила на его последние слова и подчинилась. Только с трепетом ужаса она думала о том, какой отчаянный гнев охватит Дагобера, когда он не найдет дома детей, порученных ему умирающей матерью. Но она вспомнила слова духовника, что чем сильнее будет этот гнев, тем смиреннее она должна будет его переносить во славу Божию, и поэтому сказала священнику:

— Да будет воля Божия, отец мой, и что бы ни случилось, я готова исполнить свой долг христианки… как вы мне приказали…

— И Бог вознаградит вас за то, что вам придется перенести во имя его… Итак, вы клянетесь перед лицом Бога всемогущего не отвечать на вопросы вашего мужа по поводу местопребывания дочерей маршала Симона?

— Да, отец мой, клянусь, — сказала, дрожа от страха, Франсуаза.

— И будете хранить молчание и перед маршалом Симоном, если я найду, что его дочери еще не достаточно укрепились в вере, чтобы вернуться к отцу?

— Да, отец мой! — все более и более слабым голосом произносила Франсуаза.

— Вам нужно будет дать отчет в том, что произойдет между вами и вашим мужем, когда он вернется.

— Хорошо, отец мой! Когда прикажете привести сирот к вам?

— Через час. Я напишу настоятельнице и оставлю письмо домоправительнице. Это очень верная женщина, и она сама отвезет девушек в монастырь.

После окончания исповеди, выслушав увещания и получив отпущение грехов, жена Дагобера вышла из исповедальни.

Церковь уже не была пустынна. Огромная толпа переполняла ее, привлеченная пышными похоронами, о которых разговаривали два часа назад сторож и причетник. С большим трудом Франсуаза смогла добраться до дверей церкви. Какой контраст с проводами бедняка, который этим утром так смиренно дожидался на паперти! Многочисленное духовенство прихода всем клиром величественно шествовало навстречу гробу, обитому бархатом; муар и шелк траурных риз, их ослепительные серебряные вышивки сверкали при свете тысяч свечей. Церковный сторож сиял самодовольством в своей блистательной ливрее с эполетами; причетник бойко нес посох, соперничая с ним в торжественности; голоса певчих, одетых в чистенькие стихари, гремели вибрирующими раскатами, гудение труб сотрясало стекла; на лицах всех тех, кто делил наследство после этой богатой смерти по первому разряду, читалось удовлетворение, торжествующее и сдержанное, которое, пожалуй, еще больше подчеркивалось манерами и выражением лиц двух наследников, высоких, здоровенных молодцов с цветущими физиономиями; не нарушая правил скромности, они, казалось, лелеяли и нежили себя в своих мрачных и символических траурных плащах.

Несмотря на всю свою чистоту и наивную веру, Франсуаза была до боли поражена возмутительным контрастом встречи бедного гроба и гроба богача у порога храма Божия, потому что, если равенство и существует, то лишь перед лицом смерти и вечности. Полная чувства глубокой тоски, Франсуаза еще больше огорчилась этим печальным контрастом и пошла домой далеко не с радостным чувством, решившись немедленно отправить сирот в монастырь св.Марии, расположенный, если читатель помнит, рядом с лечебницей доктора Балейнье, где находилась в заключении Адриенна де Кардовилль.

4. СУДАРЬ И УГРЮМ

Жена Дагобера уже свернула на улицу Бриз-Миш, когда ее догнал запыхавшийся причетник, передавший ей приказание аббата сейчас же вернуться в церковь по весьма важному делу. В ту минуту как Франсуаза повернула обратно, к воротам дома, где она жила, подкатил фиакр.

Извозчик слез с козел и открыл дверцу кареты.

— Кучер, идите и спросите, здесь ли живет Франсуаза Бодуэн, — сказала одетая в черное особа, сидевшая в карете с толстым мопсом на руках.

— Сию минуту, мадам, — ответил кучер.

Читатель, вероятно, догадался, что это была госпожа Гривуа, доверенная служанка княгини де Сен-Дизье со своим мопсом Сударем, имевшим над ней настоящую тираническую власть.

Красильщик, который в то же время был и привратником, учтивейше подскочил к экипажу и объяснил госпоже Гривуа, что в самом деле Франсуаза Бодуэн живет здесь, но в настоящую минуту ее нет дома. Папаша Лорио сегодня имел дело с желтой краской, и его руки, а отчасти лицо были окрашены в яркий золотистый цвет. Лицезрение такого персонажа цвета охры взволновало и привело в необычайную ярость Сударя, и в тот момент, когда красильщик протянул руку к дверце фиакра, мопс испустил страшный лай и укусил его за кисть руки.

— Ах, Боже мой! — воскликнула с отчаянием госпожа Гривуа, когда папаша Лорио отдернул руку, — только бы эта краска была не ядовита… Смотрите, как он запачкался… а между тем это такая нежная собака!..

И хозяйка принялась ласково и тщательно вытирать замаранную желтой краской морду своего мопса. Папаша Лорио, которого вряд ли удовлетворили бы даже извинения госпожи Гривуа по поводу дурного поведения мопса, сказал ей, еле сдерживая гнев:

— Ну, знаете, госпожа, не принадлежи вы к слабому полу, из-за чего я и терплю этого наглого пса, — я имел бы удовольствие схватить его за хвост и, окунув в котел, что у меня на плите, вмиг превратить вашего пса в оранжевую собаку!

— Выкрасить мою собаку в желтую краску! — раздраженно воскликнула госпожа Гривуа, вылезая из экипажа и нежно прижав к груди мопса, она смерила гневным взглядом папашу Лорио.

— Я же вам сказал, что госпожи Франсуазы нет дома! — заметил красильщик, видя, что хозяйка мопса все-таки идет к темной лестнице.

— Хорошо, я ее подожду, — сухо заметила госпожа Гривуа. — На каком этаже она живет?

— На пятом! — бросил папаша Лорио, скрываясь к себе в лавку.

И, злобно улыбаясь пришедшей ему на ум коварной мысли, он пробормотал:

— Надеюсь, что большая собака дядюшки Дагобера будет не в духе и хорошенько оттреплет проклятого мопса!

Госпожа Гривуа с трудом поднималась по крутой лестнице, останавливаясь на каждой площадке, чтобы перевести дух, и оглядываясь кругом с видом полного отвращения. Наконец она добралась до пятого этажа и постояла с минуту у двери скромной комнаты, где находились в это время обе сестры и Горбунья. Молодая работница собирала в узелок вещи, которые надо было нести в ломбард, а Роза и Бланш казались гораздо счастливее и спокойнее, чем раньше. Горбунья им сообщила, что если они умеют шить, то могут, усердно работая, заработать до восьми франков в неделю вдвоем, что будет все-таки подспорьем для семьи.

Появление госпожи Гривуа в квартире Франсуазы объяснялось новым решением аббата д'Эгриньи и княгини де Сен-Дизье. Они решили, что будет осмотрительнее отправить за молодыми девушками госпожу Гривуа, которая пользовалась их безусловным доверием. Для того Франсуазу и вернули в церковь, чтобы духовник передал ей, что за сиротами приедет к ней на дом одна почтенная дама и увезет их в монастырь.

Постучав в дверь, доверенная служанка княгини вошла в комнату и спросила, где Франсуаза Бодуэн.

— Ее нет дома, — скромно отвечала удивленная этим посещением Горбунья, опустив глаза под взором госпожи Гривуа.

— Ну, так я ее подожду, — сказала госпожа Гривуа, внимательно и не без любопытства оглядывая сестер, которые также не смели поднять глаз от робости. — Мне необходимо ее видеть по важному делу!

С этими словами госпожа Гривуа не без отвращения уселась в старое кресло жены Дагобера. Считая, что теперь Сударь не подвергается больше никакой опасности, она бережно опустила его на пол. Но в эту минуту за креслом послышалось глухое, глубокое, утробное ворчание, заставившее вскочить с места госпожу Гривуа; несчастный мопс задрожал от ужаса всем своим жирным телом и бросился с испуганным визгом к своей хозяйке.

— Как! Здесь собака? — воскликнула госпожа Гривуа, быстро наклоняясь, чтобы поднять Сударя.

Угрюм, желая как будто сам ответить на этот вопрос, медленно встал из-за кресла, за которым он лежал, и появился, позевывая и потягиваясь. При виде этого могучего животного и двух рядов громадных, острых клыков, которые, казалось, ему доставляла удовольствие показывать, госпожа Гривуа не могла удержаться от крика ужаса… Злобный мопс, сначала дрожавший всем телом, столкнувшись нос к носу с Угрюмом, почувствовал себя в безопасности на коленях своей госпожи и начал нахально и вызывающе ворчать, сердито поглядывая на громадного сибирского пса. Впрочем, достойный товарищ покойного Весельчака ответил на это только новым презрительным зевком. Затем Угрюм обнюхал с некоторым беспокойством платье госпожи Гривуа и, повернув спину Сударю, улегся у ног Розы и Бланш, не сводя с них своих умных глаз и как бы чувствуя, что им угрожает какая-то новая опасность.

— Выгоните отсюда эту собаку! — повелительно крикнула госпожа Гривуа. — Она пугает моего мопса и может его обидеть!

— Будьте спокойны, сударыня, — улыбаясь, заметила Роза: — Угрюм совершенно безобиден, пока его не тронут.

— Все равно! — воскликнула гостья. — Долго ли до несчастья? Стоит только посмотреть на эту громадину с волчьей головой и страшными зубами, как уже начинаешь дрожать при мысли о том, чего он может наделать… Выгоните его вон, говорю я вам!

Последние слова госпожа Гривуа произнесла сердитым тоном. Эта интонация, вероятно, не понравилась Угрюму, он заворчал, оскалил зубы и повернул голову в сторону незнакомой ему женщины.

— Молчи, Угрюм! — строго заметила Роза.

В комнату в это время вошел новый посетитель и своим появлением вывел из затруднения молодых девушек. Вошедший был комиссионер с письмом в руках.

— Что вам угодно? — спросила Горбунья.

— Вот очень срочное письмо от мужа здешней хозяйки… Славный такой человек. Внизу мне красильщик сказал, что хотя хозяйки дома и нет, но письмо можно отдать и без нее.

— Письмо от Дагобера! — с радостью воскликнули Роза и Бланш. — Значит, он вернулся? Где же он?

— Я и не знаю, как его зовут; знаю только, что это добрый малый, солдат с орденом и седыми усами; он здесь недалеко, в конторе дилижансов Шартра.

— Ну, да, это он самый! — воскликнула Бланш. — Давайте письмо…

Госпожу Гривуа это известие поразило как громом. Она знала, что Дагобера удалили именно для того, чтобы аббат Дюбуа мог наверняка воздействовать на Франсуазу. И именно теперь, когда все уже уладилось и оставалось только закончить дело, вдруг, откуда ни возьмись, появляется этот солдат, чтобы помешать успеху ловко задуманного предприятия!

— Боже мой! — воскликнула Роза, прочитав письмо. — Какое несчастье!

— Что такое, сестра? — спросила Бланш.

— Вчера на половине дороги Дагобер заметил, что потерял кошелек. Из-за этого он не решился ехать дальше, а вернулся обратно, взяв в долг обратный билет. Теперь он просит поскорее прислать ему деньги, он их ждет в конторе.

— Так точно, — заметил посыльный, — и он еще мне сказал на словах: «Поторопись, приятель… видишь, я в закладе сам!»

— И в доме ни гроша! — воскликнула Бланш. — Что же делать? как быть?

При этих словах госпожа Гривуа облегченно вздохнула; вновь появилась надежда, что дело еще не проиграно. Но слова Горбуньи снова лишили ее надежды. Девушка принялась торопливо укладывать свой узелок и сказала сестрам:

— Не волнуйтесь… Видите, сколько тут вещей… ломбард недалеко… я сейчас получу деньги и пройду к господину Дагоберу… Через какой-нибудь час он будет дома!

— Ах, дорогая Горбунья, вы правы, — сказала Роза. — Как вы добры, вы обо всем подумали…

— Вот адрес на конверте, — прибавила Бланш, — возьмите его с собою.

— Благодарю! А вы, — сказала Горбунья комиссионеру, — идите в контору и передайте пославшему вас господину, что я сейчас туда приду.

«Ишь, чертова горбунья, — гневно размышляла госпожа Гривуа, — обо всем подумала… Не будь ее, дело бы еще можно было поправить… избежать неожиданного прихода этого проклятого человека… А теперь девчонки ни за что не поедут со мной, пока не придет жена солдата… Предложить им уехать раньше, — значит все испортить и получить отказ… Господи, что же делать?»

— Не беспокойтесь, мадам! — сказал, уходя, посыльный. — Я успокою старика, что его скоро выкупят!

Пока Горбунья возилась с укладкой серебра и вещей, госпожа Гривуа раздумывала. Вдруг она вздрогнула, и ее лицо, которое за несколько минут до этого было мрачным, беспокойным и сердитым, неожиданно просветлело, она встала, все еще держа Сударя на руках, и сказала девушкам:

— Так как госпожи Франсуазы все еще нет, то я схожу здесь недалеко, по соседству, а затем вернусь. Предупредите ее о моем приходе.

И с этими словами госпожа Гривуа вышла из комнаты вслед за Горбуньей.

5. ВНЕШНОСТЬ

Успокоив сестер, Горбунья спустилась с лестницы, что было нелегко для нее, потому что к довольно объемистому узлу она прибавила свое единственное шерстяное одеяло, несколько согревавшее ее в холод, в ледяной норе, где она жила.

Накануне, в тревоге за судьбу Агриколя, молодая девушка не могла работать… Муки ожидания, надежда и беспокойство мешали ей: рабочий день, значит, пропал, а жить все же было нужно. Тягостные невзгоды, отнимающие у бедняка все вплоть до способности трудиться, вдвойне ужасны: они парализуют силы и, наряду с безработицей, что подчас является следствием скорби, приходят нищета и отчаяние. Но Горбунья еще находила в себе силы жертвовать собой и быть полезной другим, потому что в ней олицетворялся законченный и трогательный тип христианского долга. Хрупкие, физически слабые существа сплошь и рядом одарены необыкновенным душевным мужеством; можно было бы сказать, что у этих хилых, тщедушных людей дух властвует над телом, придавая ему кажущуюся энергию.

Так и теперь, несмотря на то, что Горбунья целые сутки не спала и не ела, что она страдала от холода ледяной ночью, что она совершила столь утомительное путешествие, через весь Париж под дождем и снегом, чтобы попасть на Вавилонскую улицу, — она находила в себе все еще достаточно сил. Поистине безгранична духовная мощь.

Горбунья достигла улицы Сен-Мерри. После открытия заговора улицы Прувер в этом многолюдном квартале число полицейских агентов было значительно увеличено.

Когда Горбунья со своей тяжелой ношей проходила быстрым шагом мимо одного из полицейских, сзади нее послышался звон двух упавших на землю пятифранковых монет. Монеты эти были подброшены какой-то следовавшей за нею толстой женщиной в черном платье, которая сейчас же подозвала к себе жестом полицейского, показала ему на деньги и что-то шепнула, указав на торопливо уходящую Горбунью. Затем толстая женщина быстро пошла по улице Бриз-Миш.

Полицейского поразили, вероятно, слова госпожи Гривуа (так как это была она), потому что, подняв монеты, он побежал за Горбуньей, крича ей вслед:

— Эй, вы, там!.. Стойте!.. Слышите… Женщина… стойте!..

При этих возгласах несколько человек оглянулось и остановилось. На этих многолюдных улицах достаточно группы из двух-трех человек, чтобы через несколько минут собралась большая толпа.

Не подозревая, что крики сержанта относились именно к ней, Горбунья торопилась дойти поскорее до ломбарда, стараясь проскользнуть в толпе как можно незаметнее, из страха грубых и жестоких насмешек над своим уродством, которые слишком часто ее преследовали. Вдруг она услышала, что ее догоняют несколько человек, и чья-то рука грубо опустилась ей на плечо.

Это был сержант и еще один полицейский, прибежавший на шум.

Удивленная и испуганная Горбунья обернулась. Ее уже успела окружить толпа, отвратительная чернь, — праздношатающиеся босяки, нахальные бездельники, в которых нищета и невежество развили лень и скотские инстинкты. В этом сброде почти никогда не встретишь ни одного ремесленника, так как все трудолюбивые рабочие в такое время заняты в своей мастерской или на наемной работе.

— Эй, ты!.. Не слышишь, что ли? Ты, видно, как собака Жаи де Нивель! — кричал полицейский, так грубо схватив Горбунью за руку, что она невольно уронила ношу.

От ужаса несчастная девушка задрожала и побледнела. Она стала центром внимания насмешливых, нахальных, дерзких взглядов, на всех этих неприятных, грязных физиономиях она увидела лишь выражение циничной, наглой насмешки.

Полицейский обошелся с ней очень грубо. Правда, особенного доверия ему не могла внушить маленькая, бедная, перепуганная, уродливая девушка, с истомленным от горя и нужды лицом, нищенски одетая, несмотря на зиму, да еще запачканная в грязи, мокрая от растаявшего снега; по вечному, несправедливому закону, бедность всегда внушает недоверие. Полицейский сурово спросил:

— Постой-ка минутку, любезная… Ты, видно, очень уж торопишься, что теряешь деньги и не удосуживаешься даже их поднять?

— Не деньгами ли у нее горб-то набит? — послышался хриплый голос торговца спичками, отвратительного субъекта, развращенного с детских лет.

Эта шутка возбудила смех, крики и гиканье толпы, которые довели до крайнего предела ужас и смущение Горбунье Еле-еле смогла она вымолвить слабым голосом в ответ полицейскому, подававшему ей две серебряные монеты:

— Но, господин… это не мои деньги…

— Вы лжете… Одна очень почтенная дама видела, как они выпали из вашего кармана?

— Уверяю вас, господин, что нет, — отвечала с трепетом Горбунья.

— А я вас уверяю, что вы лжете, — утверждал полицейский. — Еще эта дама сказала мне, заметив ваш преступный, испуганный вид: «Посмотрите на эту маленькую горбунью, которая бежит с большим свертком. Она роняет деньги и даже не поднимет их. Как хотите, это подозрительно!»

— Сержант! — хриплым голосом заметил продавец спичек. — Эй, сержант!.. Не верьте ей… пощупайте-ка ее горб… у нее… должно быть, там склад вещей… Я уверен, что она прячет туда сапоги, и плащи, и дождевые зонтики… и стенные часы!.. Я слышал, как у нее что-то в спине звонило… в ее выпуклостях!

Новый смех, новое гиканье, новые крики толпы, всегда безжалостно-жестокой ко всем, кто страдает и молчит. Сборище все увеличивалось, слышались дикие возгласы, пронзительные свистки и площадные шутки.

— Эй… пропустите-ка посмотреть… ведь это даром!

— Не толкайтесь… я за свое место заплатил!

— Поставьте ее, эту девку, на что-нибудь высокое, чтобы ее было видно.

— Правда, мне уже все ноги отдавили, а расходы тут не окупятся!

— Показывайте же горбунью, а не то деньги назад!

— Подайте ее сюда!

— Тащите эту раздутую уродину!

— И пусть она сдохнет!

Представьте себе весь ужас положения впечатлительной, доброй сердцем девушки, с ее возвышенным умом и робким, скромным характером, вынужденной выслушивать грубый вой праздной толпы. Она была одна среди всего этого сброда и только двое полицейских охраняли ее с обеих сторон. Но она еще не понимала, какое ужасное обвинение возвели на нее. Узнать пришлось скоро: полицейский грубо указал ей на узел с вещами, который она держала в руках, и отрывисто спросил:

— Что у тебя там?

— Месье… это… я иду…

От страха несчастная Горбунья путалась и заикалась, не будучи в состоянии произнести ни слова толком.

— И это все, что ты можешь ответить? Нечего сказать, немного… Ну, пошевеливайся… вытряхивай потроха из узла…

И с этими словами полицейский при помощи сержанта развязал сверток и принялся перечислять вещи, по мере того, как их вынимал.

— Черт возьми! простыни… прибор… серебряный кубок… шаль… шерстяное одеяло… Спасибо… Добыча недурна. Тебе на этот раз посчастливилось… Одета как тряпичница, а имеет серебро! Ни больше, ни меньше!

— Эти вещи не ваши? — спросил сержант.

— Нет, месье… — отвечала Горбунья, совершенно теряя силы. — Но я…

— Ах ты, гадкая горбунья! Ты воруешь вещи, которые стоят больше тебя самой!

— Я… ворую! — воскликнула Горбунья, всплеснув руками; она теперь поняла, в чем ее обвиняли. — Я!.. воровать!..

— Стража! Вот и стража! — послышалось в толпе.

— Эй вы! Пехотинцы!

— Пехтура!

— Пожиратели бедуинов!

— Место сорок третьему верблюжьему полку!

— Они привыкли на горбах ездить!

Среди этих криков и плоских шуток сквозь толпу с усилием пробивались два солдата и капрал. В отвратительной густой толпе видны были сверкающие штыки и дула ружей.

Кто-то, желая выслужиться, сбегал на ближайший пост предупредить, что собралась толпа, мешающая уличному движению.

— Ну, вот и стража, идем в полицию! — сказал полицейский, взяв Горбунью за руку.

— Месье! — просила бедная девушка, задыхаясь от рыданий, с ужасом сжимая руки и падая на колени на тротуар. — Месье, пощадите!.. Позвольте мне сказать… объяснить…

— Там в полиции объяснишь. Марш!

— Но, месье… я ничего не воровала! — раздирающим душу голосом воскликнула Горбунья. — Пожалейте меня, пощадите… Вести меня как воровку… среди всей этой толпы… О, пощадите… пощадите!

— Я тебе говорю, что все это ты объяснишь в полиции. Всю улицу запрудили… Иди же, говорят тебе, пошевеливайся!

И, схватив несчастную за обе руки, он разом поднял ее с земли. В эту минуту солдаты пробились сквозь толпу и подошли к полицейскому.

— Капрал! — сказал полицейский. — Отведите эту девку в полицию; я — агент полиции.

— Пощадите меня, господа, — молила Горбунья, ломая руки и плача, — не уводите меня, и позвольте мне все рассказать… Клянусь вам, я не украла ничего… я хотела только помочь… Позвольте мне вам рассказать…

— Я вам сказал, что здесь не место объясняться, идите в полицию, а не пойдете по своей воле, потащим силой, — сказал сержант.

Невозможно описать эту отвратительную и ужасную сцену.

Слабую, разбитую, перепуганную несчастную девушку повели солдаты. На каждом шагу у нее подгибались колени, и полицейским пришлось взять ее под руки, чтобы она не упала. Она совершенно машинально приняла эту помощь. Рев и гиканье раздались с новой силой. Несчастная почти теряла сознание, идя между двумя полицейскими; ей суждено было до конца претерпеть шествие на своего рода Голгофу. Под этим пасмурным небом, среди этой грязной улицы с высокими черными домами, волнующаяся, отвратительная толпа напоминала самые дикие бредовые фантазии Калло и Гойи: дети в лохмотьях, пьяные женщины, свирепые, изможденные мужчины толкались, дрались, давили друг друга, чтобы поспеть с воем и свистом за несчастной жертвой, почти полумертвой, за жертвой этого отвратительного недоразумения.

Недоразумение! Действительно, дрожь пробирает, когда подумаешь, как часто могут случаться подобные аресты — следствие достойных сожаления ошибок — и которые часто происходят только потому, что нищая одежда всегда внушает подозрение, или потому, что получены неверные сведения… Мы никогда не забудем того случая, как одна несчастная, остановленная по подозрению в постыдной спекуляции, вырвалась из рук полицейских, взбежала на лестницу какого-то дома и, потеряв от отчаяния рассудок, выбросилась из окна и разбилась о мостовую.

После бессовестного доноса на Горбунью госпожа Гривуа поспешно вернулась на улицу Бриз-Миш, торопливо поднялась на пятый этаж, открыла дверь в комнату Франсуазы… и что же увидала? Дагобера вместе с женой и сиротами!..

6. МОНАСТЫРЬ

Объясним в двух словах присутствие Дагобера.

На лице Дагобера был такой отпечаток честности старого воина, что директор конторы дилижансов удовольствовался бы одним обещанием принести деньги за проезд, но Дагобер упрямо желал оставаться в залоге, как он выразился, пока не получит известия от жены. Только когда вернувшийся комиссионер объявил, что деньги сейчас принесут, он решился пойти домой, чувствуя, что теперь его порядочность уже вне подозрений. Можно легко себе представить оцепенение госпожи Гривуа, когда она застала солдата дома. Ей слишком хорошо описали его наружность, и она не могла сомневаться в том, что это он.

Беспокойство Франсуазы при виде госпожи Гривуа тоже было немалое. Роза и Бланш рассказали ей, что в ее отсутствие была какая-то дама по важному делу. А будучи предупреждена священником, Франсуаза ни минуты не сомневалась, что именно этой особе и было поручено отвезти молодых девушек в монастырь. Окончательно решившись исполнить приказание духовника, Франсуаза, однако, боялась, что одно слово госпожи Гривуа может навести Дагобера на верный след: тогда пропадет последняя надежда, и несчастные девушки останутся в невежестве и смертном грехе, за которые она считала себя ответственной.

Дагобер, державший в своих руках руки Розы и Бланш, встал при входе госпожи Гривуа и взором спросил жену, кто она такая.

Минута была решительная. Но недаром экономка брала пример со своей госпожи, княгини де Сен-Дизье. Воспользовавшись тем, что она запыхалась, взойдя на пятый этаж, а также своим смущением при виде Дагобера, ловкая особа постаралась еще усилить признаки возбуждения и, задыхаясь, взволнованным голосом, как бы едва опомнившись от испуга, воскликнула:

— Ах, мадам!.. какое несчастье я сейчас наблюдала… Простите мое смущение… но я не могу… меня это так взволновало…

— Господи, что случилось? — сказала дрожащим голосом Франсуаза, боясь, что госпожа Гривуа проговорится.

— Я сейчас заходила к вам по одному важному делу… — продолжала та, все в том же тоне. — И пока я вас дожидалась, какая-то молодая уродливая работница собирала здесь в узел вещи…

— Да, да… — сказала Франсуаза, — это была, верно, Горбунья… превосходная девушка…

— Я так и думала!.. Ну, и вот что произошло: видя, что вас долго нет, я решилась сходить пока по соседству, где у меня было дело… Дошла я до улицы Сен-Мерри… Ах, мадам!

— Ну и что же? — спросил Дагобер.

— Я увидала громадную толпу… Спрашиваю, что случилось, и мне отвечают, что полицейский арестовал девушку, подозревая, что она украла вещи, находившиеся в большом узле… Я пробралась поближе… и что же? Арестованной оказалась та самая работница, которую я видела сейчас здесь…

— Ах, бедняжка! — воскликнула, побледнев и с ужасом всплеснув руками, Франсуаза. — Ах, какое несчастье!

— Объясни же мне — сказал Дагобер, — что это за узел?

— Да видишь, друг мой… У меня не хватило денег… и я попросила Горбунью снести в ломбард ненужные нам вещи…

— И кто-то мог усомниться, что она честнейшее в мире существо! — воскликнул Дагобер. — Но, мадам, почему же вы не вмешались?.. вы могли сказать, что ее знаете.

— Я и постаралась это сделать… но, к несчастью, меня не послушали… Толпа ежеминутно росла… Пришла стража… и ее увели…

— Она может умереть с горя: ведь она страшно робка и так чувствительна! — воскликнула Франсуаза.

— Ах, Господи! милая Горбунья, такая кроткая и услужливая! — сказала Бланш со слезами на глазах, взглянув на сестру.

— Так как я ничем не могла ей помочь, — продолжала госпожа Гривуа, — то и поспешила вернуться сюда и сообщить вам о случившемся…

— Несчастье ведь поправимо… нужно только скорее пойти в полицию и объяснить, в чем дело!

При этих словах Дагобер схватил шапку и, повернувшись к госпоже Гривуа, отрывисто заметил:

— Ах, мадам, с этого и надо было начинать! Где она, бедняжка? Вы знаете?

— Нет, месье, но на улице еще и теперь такая толпа, такое волнение, что если вы будете так любезны и, не теряя времени отправитесь туда, то несомненно вам скажут…

— Какая тут к черту любезность! Это мой долг! — воскликнул Дагобер. — Бедная девочка… арестована, как воровка! Это ужасно… Я побегу к полицейскому комиссару, необходимо найти девушку, они должны отпустить, я ее приведу!

И с этими словами солдат поспешно вышел.

Франсуаза, успокоившись насчет Горбуньи, поблагодарила Бога, что это обстоятельство заставило ее мужа уйти: его присутствие было теперь весьма некстати. Госпожа Гривуа оставила мопса в фиакре, так как знала, что дорога каждая минута. Бросив многозначительный взгляд на Франсуазу, она сказала, подавая ей письму аббата Дюбуа и нарочно подчеркивая слова:

— Из этого письма вы узнаете, мадам, зачем я сюда приехала. Я не успела еще объяснить вам, в чем дело, а между тем оно для меня тем приятнее, что дает возможность поближе познакомиться с этими очаровательными барышнями.

Роза и Бланш удивленно переглянулись; Франсуаза с трепетом раскрыла письмо. Только настоятельные требования духовника могли победить ее нерешительность, и все-таки она с ужасом думала о неистовом гневе Дагобера. Она не знала даже в своем простодушии, как объяснить девочкам, что они должны уехать с прибывшей особой. Госпожа Гривуа заметила смущение Франсуазы и, успокоив ее знаком, обратилась к сестрам:

— Как счастлива будет увидать вас ваша родственница, милые девочки!

— Наша родственница? — спросила Роза, все более и более изумляясь.

— Да! Она узнала о вашем приезде, но так как она не совсем еще поправилась после долгой болезни, то не могла приехать за вами сама; поэтому она меня и послала. К несчастью, — прибавила хитрая особа, заметив смущение девушек, — она может пригласить вас сегодня только на один часок… а потом вы должны будете вернуться домой… Но завтра или послезавтра, она надеется, что будет в состоянии приехать сюда сама — переговорить с госпожой Бодуэн и ее мужем о том, чтобы вас взять к себе. Она не может оставить вас здесь, на иждивении людей, которые и без того так много для вас сделали.

Последние слова произвели самое лучшее впечатление на сестер, рассеяв опасение, что они будут обузой для бедной семьи Дагобера. Если бы речь шла о том, что нужно навсегда покинуть этот дом, то, конечно, они не решились бы уехать в отсутствие своего друга… Но так как все ограничивалось часовым визитом, то они нисколько не смутились, и Роза сказала Франсуазе:

— Мы можем ведь съездить к нашей родственнице, не предупредив Дагобера? Не правда ли, мадам?

— Конечно, — слабым голосом ответила старуха, — тем более что через час вы вернетесь.

— Только поскорее, девочки… Мне хотелось бы привезти вас обратно до полудня.

— Мы готовы! — отвечала Роза.

— Тогда поцелуйте вашу вторую мать и поехали! — сказала госпожа Гривуа, дрожавшая от беспокойства при мысли, что Дагобер может каждую секунду вернуться. Сестры поцеловали Франсуазу, которая не могла удержаться от слез, сжимая в объятиях невинных и очаровательных детей: ведь она предавала их в эту минуту, хотя была твердо уверена, что действует во имя их спасения.

— Ну, девочки, нельзя ли поскорее, — любезнейшим тоном, сказала госпожа Гривуа, — поторопитесь… Вы уж извините мое нетерпение, но, ведь я говорю от имени вашей родственницы!

Сестры крепко поцеловали Франсуазу и вышли из комнаты, держась за руки. За ними следом тихо шел и Угрюм. Он никогда не отставал от девушек, когда Дагобера не было с ними. Из предосторожности доверенная служанка княгини де Сен-Дизье велела фиакру дожидаться чуть поодаль, около монастырской площади. Через несколько минут сироты и их провожатая дошли до экипажа.

— Ну, почтеннейшая! — заметил кучер, открывая дверцу. — Не в обиду будет сказано, и чертова же у вас собачка! Ну и характер! С тех пор как вы ее оставили в карете, она не переставала лаять и выть, точно ее поджаривали! И при этом она будто хочет всех проглотить.

В самом деле, мопс, ненавидевший одиночество, испускал жалобный вой.

— Тише, Сударь, вот и я! — сказала госпожа Гривуа, а затем, обращаясь к сестрам, прибавила: — Садитесь, девочки.

Роза и Бланш поднялись в экипаж.

Госпожа Гривуа, прежде чем за ними последовать, потихоньку отдала кучеру приказ везти их в монастырь св.Марии, дополняя другими указаниями, как вдруг мопс, который весьма приветливо ворчал, когда сестры занимали места в фиакре, поднял неистовый лай.

Причина ярости мопса была проста: в карету одним прыжком вскочил Угрюм, остававшийся до той поры незамеченным. Мопс так разозлился на эту дерзость, что забыл о своем обычном благоразумии и в припадке злости, подскочив к Угрюму, вцепился в его морду… Он так жестоко укусил Угрюма, что добрая сибирская собака, выйдя из себя от боли, накинулась на Сударя, схватила его за горло и одним движением могучей челюсти придушила жирного мопса, который только жалобно пискнул. Все это произошло гораздо быстрее, чем мы могли описать, и перепуганные девушки успели только крикнуть:

— Оставь, Угрюм!

— Ах ты, Господи! — сказала, обернувшись на шум, госпожа Гривуа. — Опять эта чудовищная собака… она загрызет Сударя! Девочки, выгоните ее вон из фиакра… брать ее с собой нельзя…

Не подозревая еще о том, сколь тяжко было преступление Угрюма, так как Сударь лежал недвижимо, но соглашаясь, что неприлично брать с собой такую большую собаку, сестры старались выгнать Угрюма из кареты, сердито на него покрикивая и толкая его ногой:

— Уходи, Угрюм, пошел вон, уходи…

Бедное животное колебалось, должно ли оно слушаться своих хозяек или нет. Грустным, умоляющим взором смотрел Угрюм на сестер, как бы упрекая их, что они отсылают свою единственную защиту. Но новое, строгое приказание Бланш заставило его вылезти из кареты, поджав хвост. Впрочем, Угрюм чувствовал, что вел себя немного резко по отношению к Сударю.

Госпожа Гривуа, спеша покинуть квартал, вскочила в экипаж, кучер закрыл дверцу и влез на козлы. Фиакр быстро покатился, а госпожа Гривуа предусмотрительно опустила занавески на окнах, опасаясь встречи с Дагобером. Приняв необходимые меры, она могла заняться Сударем, к которому питала необыкновенную нежность. Это была та глубокая, преувеличенная симпатия, которую злые люди часто питают к животным, сосредоточивая на них всю свою привязанность.

Одним словом, в течение шести лет госпожа Гривуа с каждым годом все больше и больше привязывалась к этой трусливой и злобной собаке, недостатки которой, кажется, ей больше всего нравились.

Мы потому отмечаем это как будто несерьезное обстоятельство, чтобы показать, что иногда маленькие причины имеют катастрофические последствия. Мы хотим, чтобы читатель понял всю ярость и отчаяние госпожи Гривуа, когда она узнала о смерти своей собаки, потому что эти ярость и отчаяние должны были отразиться на несчастных сиротах.

Карета быстро катилась, когда госпожа Гривуа, усевшаяся на передней скамейке, начала звать мопса.

У последнего была весьма основательная причина не отвечать.

— Ну, противный ворчун! — ласково уговаривала его госпожа Гривуа. — Ты на меня рассердился?.. Да разве я виновата, что эта злая, громадная собака вскочила в карету?.. Не правда ли, барышни?.. Ну, поди сюда… поди… поцелуй свою хозяйку… помирись со мной, упрямец ты этакий.

То же упорное молчание мопса.

Роза и Бланш тревожно переглянулись. Им были знакомы несдержанные манеры Угрюма, но они все же не подозревали, каких бед он натворил.

Госпожа Гривуа была удивлена, но нисколько не тревожилась, что мопс так упорно не отвечал на ласковые заигрывания. Она наклонилась и начала шарить под скамейкой, думая, что Сударь из упрямства забился в угол и не выходит. Ощупав его лапу, она его потянула, полусердито-полушутя приговаривая:

— Хорош… Нечего сказать… Хорошего мнения будут эти барышни о вашем отвратительном характере!

Говоря это, она подняла мопса, изумляясь безразличной morbidezza его движений. Но трудно описать ее ужас, когда, положив собаку на колени, она убедилась, что Сударь недвижим.

— У него удар! — воскликнула она. — Несчастный слишком много кушал!.. Я всегда этого боялась! — И, поспешно повернувшись, она закричала кучеру: — Стой… Стой!.. Остановись.

Она не соображала даже, что кучер не мог ее услыхать. Затем, подняв голову собаки, которая, как ей казалось, была только в обмороке, госпожа Гривуа, к ужасу своему, увидала кровавые следы пяти-шести громадных клыков, не оставлявших сомнения насчет причины печального конца мопса. Первые минуты были посвящены горю и отчаянию.

— Он умер, умер! — рыдала госпожа Гривуа. — Умер… похолодел уже… умер!.. Боже ты мой!..

И эта женщина заплакала. Слезы злого человека — мрачные слезы… Он должен очень страдать, если плачет… И у злого страдание не смягчает души, а, напротив, вызывает жажду выместить горе на других. Это — опасное горе. После первого взрыва горести хозяйка мопса воспылала гневом и ненавистью… да, ненавистью, страшной ненавистью к молодым девушкам, невольным виновницам смерти ее любимца. Это так явно отразилось на ее грубой физиономии, что сестры страшно перепугались выражения побагровевшего от гнева лица, когда она закричала взволнованным голосом, яростно на них взглянув:

— А ведь его загрызла ваша собака!..

— Простите, мадам, не сердитесь на нас за это, — воскликнула Роза.

— Ваша собака первая укусила Угрюма, — робко заметила Бланш.

Страх, ясно читавшийся на лицах сестер, заставил опомниться госпожу Гривуа. Она сообразила, что неблагоразумный гнев может иметь нежелательные последствия. Даже в интересах мести ей было необходимо заручиться полным доверием дочерей маршала Симона. Но слишком хитрая для того, чтобы разом изменить выражение лица, она бросила еще несколько сердитых взглядов на девушек. Затем гневная гримаса стала смягчаться и уступила место самому горькому отчаянию. Она закрыла лицо руками и рыдала, испуская глубокие, жалобные вздохи.

— Бедная! — шепнула Роза своей сестре, — она плачет… Она, верно, так же любила свою собаку, как мы любим Угрюма!

— Увы, да! — отвечала Бланш. — Помнишь, как мы плакали, когда умер Весельчак!

Госпожа Гривуа подняла наконец голову, вытерла слезы и произнесла растроганным, почти ласковым тоном:

— Простите меня… Я не могла сдержаться… Я так привязана к этой собаке… почти шесть лет я с ней не расставалась!

— Мы очень сочувствуем вашему горю, — заметила Роза. — Нам очень жаль, что оно непоправимо. Я сейчас напомнила сестре, что мы вдвойне вам соболезнуем, потому что тоже недавно оплакивали смерть старой лошади, на которой приехали из самой Сибири!..

— Ну, милые девочки, оставим это… Я сама виновата… не надо было его брать с собою… Но он так скучал без меня… Вы поймете мою слабость… все это от излишней доброты… Знаете, когда добра к людям, то невольно и к животным добра… Поэтому я обращаюсь к вашему мягкосердечию, чтобы испросить прощение за свою резкость.

— Помилуйте, мы только вас жалеем!

— Это пройдет, девочки, все пройдет. Вот и сейчас мне предстоит утешение: я увижу радость вашей родственницы при свидании с вами! Она будет так счастлива!.. Вы такие милые!.. И сходство между вами так трогательно…

— Вы слишком снисходительны!

— О нет! Вы, верно, и характерами так же похожи, как и лицами?

— Да ведь это понятно, — сказала Роза. — С самого рождения мы ни на минуту не расставались… ни днем, ни ночью… Как же нашим характерам не быть похожими?

— В самом деле? Вы никогда, ни на минуту не расставались?

— Никогда!

И сестры, взяв друг друга за руки, обменялись нежной улыбкой.

— Ах, Боже мой! Значит, вы были бы ужасно несчастны, если бы вас разлучили?

— О! Это невозможно! — воскликнула Роза, улыбаясь.

— Почему невозможно?

— У кого хватило бы жестокости нас разлучить?

— Да, конечно, для этого надо было бы быть очень злым.

— О! — воскликнула Бланш. — Даже и очень злой человек не решился бы нас разлучить?

— Тем лучше, девочки, но почему?

— Потому что это нас слишком бы потрясло! Мы бы умерли!

— Бедные девочки!

— Три месяца тому назад нас посадили в тюрьму, ну и вот, ее директор, человек, по-видимому, очень жестокий, сказал, увидев нас: «Разлучить этих девочек все равно, что уморить!» — и нас не разлучили, так что и в тюрьме нам было хорошо, насколько это возможно в тюрьме!

— Это делает честь вашему доброму сердцу, а также и тем, кто понял, что вас нельзя разлучить.

Экипаж остановился. Кучер крикнул, чтобы отворили ворота.

— А! Вот мы и приехали к вашей родственнице! — сказала госпожа Гривуа.

Карета въехала на усыпанный песком двор. Госпожа Гривуа подняла штору на окне. Громадный двор был перерезан высокой стеной. Посередине этой стены находился небольшой навес, поддерживаемый известковыми колоннами, и под ним дверь. За стеной виднелась кровля и фронтон большого здания из тесаного камня. По сравнению с домом, где жил Дагобер, это жилище казалось дворцом, так что Бланш воскликнула с наивным изумлением:

— Какой великолепный дом!

— Это еще что, а вот вы увидите, каково внутри! — отвечала госпожа Гривуа.

Кучер отворил дверцы фиакра и… к страшному гневу госпожи Гривуа и изумлению сестер… перед ними явился Угрюм. Он следовал за экипажем и стоял, выпрямив уши и виляя хвостом, забыв совершенное преступление и ожидая, по-видимому, похвалы за свою верность.

— Как! — воскликнула госпожа Гривуа, скорбь которой пробудилась при виде Угрюма. — Эта отвратительная собака бежала за нами?

— А поразительный пес, доложу я вам, — сказал кучер. — Он ни на шаг не отставал от лошадей… должно быть, ученая на этот счет собака… Молодчина! с ним и вдвоем не справишься!.. Ишь, грудь-то какая!

Хозяйка покойного Сударя, раздраженная неуместными похвалами кучера Угрюму, торопливо заметила молодым девушкам:

— Я провожу вас к вашей родственнице; подождите меня в экипаже.

Госпожа Гривуа поспешно вошла под навес и позвонила.

Женщина, одетая монахиней, отворила дверь и почтительно поклонилась госпоже Гривуа, которая сказала:

— Прибыли две девушки: по приказанию аббата д'Эгриньи и княгини де Сен-Дизье. Их следует тотчас же разлучить и посадить в отдельные особые кельи! Понимаете… строгое заключение, как для нераскаявшихся!

— Я сейчас доложу настоятельнице, и ваше приказание будет исполнено, — отвечала с поклоном монахиня.

— Пожалуйте, девочки, — обратилась госпожа Гривуа к сестрам, воспользовавшимся ее отсутствием, чтобы потихоньку приласкать Угрюма, преданность которого их очень тронула. — Вас сейчас проводят к вашей родственнице, а через полчаса я вернусь за вами. Кучер, держите собаку.

Роза и Бланш, занявшись Угрюмом, не заметили привратницы-монахини. Она, впрочем, держалась за дверью, и сестры только тогда заметили ее наряд, когда переступили порог дверей, сейчас же за ними затворившихся.

Убедившись, что девушки в монастыре, госпожа Гривуа велела кучеру выехать за внешние ворота и ждать ее там. Последний повиновался.

Угрюм, увидев, что Роза и Бланш исчезли за дверью сада, подбежал к ней. Тогда хозяйка Сударя позвала к себе рослого, дюжего малого, сторожа этого здания, и сказала ему:

— Николя, хотите получить десять франков? Убейте сейчас же при мне эту собаку… вот она, у дверей…

Николя покачал головой, оглядев богатырское сложение Угрюма, и заметил:

— Черт возьми, такую собаку нелегко укокошить…

— Я вам дам двадцать франков, только убейте ее сейчас… при мне.

— Без ружья тут трудно что-то сделать, а у меня нет ничего, кроме железного молотка.

— И отлично… можно одним ударом его пристукнуть!

— Попробую… только вряд ли что выйдет!

Николя вышел за молотком, а госпожа Гривуа яростно воскликнула:

— Ах!.. если бы у меня была сила!

Возвратившись с оружием и тщательно скрывая его за спиной, привратник начал коварно подкрадываться к Угрюму и, похлопывая по ноге левой рукой (так как в правой держал молоток), начал подманивать собаку:

— Ах ты, мой пес хороший… ну, иди сюда… подойди ко мне, добрая собака!

Угрюм поднялся, внимательно взглянул на Николя и, сразу догадавшись о его неприязненных намерениях, одним прыжком удалился на почтительное расстояние; затем обойдя неприятеля, он увидел, в чем дело, и решил, что лучше впредь держаться подальше от нового врага.

— Пронюхал, мошенник… — сказал Николя. — Теперь уж ничего не поделаешь… шабаш!

— Экий вы неловкий! — яростно воскликнула госпожа Гривуа, бросив пятифранковую монету сторожу. — Ну, хоть выгоните ее по крайней мере отсюда!

— Это вот дело другое, мадам, это полегче!

Преследуемый Угрюм, действительно, скоро покинул двор, видя бесполезность открытой борьбы. Но все-таки, выбежав за ворота на нейтральную почву, он лег невдалеке, только так, чтобы Николя не мог его достать. И когда побледневшая от гнева госпожа Гривуа усаживалась в карету, где лежали бренные останки Сударя, она могла, к вящей досаде, видеть, что Угрюм лежит в нескольких шагах от ворот, которые Николя закрыл, оставив надежду на дальнейшее преследование. Сибирская овчарка могла, конечно, по свойственной ее породе сообразительности, найти дорогу на улицу Бриз-Миш, но она решила дожидаться сирот.

Монастырь, где были заключены Роза и Бланш, находился, как мы уже говорили, рядом с лечебницей, где была заключена Адриенна де Кардовилль.

Теперь мы проводим нашего читателя к жене Дагобера. Франсуаза в смертельном ужасе ждала возвращения мужа, ведь ей нужно было дать отчет в исчезновении дочерей маршала Симона.

7. ВЛИЯНИЕ ДУХОВНИКА

Когда девушки ушли с госпожой Гривуа, жена Дагобера опустилась на колени и принялась горячо молиться. Долго сдерживаемые слезы полились ручьем. Хотя она и была твердо убеждена, что исполнила свой священный долг во имя спасения сестер, но страх перед возвращением мужа заставлял ее дрожать. Как ни была она ослеплена набожностью, но все-таки понимала, что Дагобер будет вправе ка нее гневаться, а тут еще надо было рассказать ему об аресте Агриколя, о чем он еще не знал. Она с трепетом прислушивалась ко всякому шуму на лестнице и молилась все горячее и горячее, заклиная небо дать ей силы перенести это тяжелое испытание.

Наконец она услыхала шаги на площадке; не сомневаясь, что это Дагобер, она быстро вытерла глаза и поспешно села, разложив на коленях толстый мешок серого холста и делая вид, что шьет. Однако ее почтенные руки так дрожали, что она едва могла держать иголку.

Через несколько минут дверь отворилась, и вошел Дагобер. Лицо его было сурово и печально; в сердцах бросив на стол фуражку, он даже не сразу заметил отсутствия своих питомиц, — до того он был взволнован.

— Бедная девочка!.. Ведь это ужасно! — воскликнул он.

— Видел Горбунью? Добился ее освобождения? — с живостью спросила Франсуаза, забывая на минуту свою тревогу.

— Да, видел! Но в каком она состоянии, просто сердце разрывается, как посмотришь! Конечно, я потребовал, чтобы ее отпустили, и довольно-таки круто, можешь быть уверена. Но мне сказали: «Для этого необходимо, чтобы комиссар побывал у вас».

В это время Дагобер огляделся кругом и с удивлением, не кончив рассказа, спросил жену:

— Где же дети?

Франсуаза чувствовала, что ее охватил смертельный холод.

Она отвечала еле слышно:

— Друг мой… я…

Кончить она не могла.

— Где же Роза и Бланш? И Угрюма нет! Где они?

— Не сердись на меня!

— Ты, верно, их отпустила погулять с соседкой? — довольно резко начал Дагобер. — Отчего же сама с ними не пошла или не заставила их подождать моего возвращения? Я понимаю, что им захотелось прогуляться: комната такая унылая!.. Но меня удивляет, как они ушли, не дождавшись известия о Горбунье?! Они ведь добры, как ангелы… Отчего ты так побледнела, однако? — прибавил солдат, пристально смотря на жену. — Не заболела ли ты, бедняжка?.. Что с тобой?.. Ты, похоже, страдаешь?

И Дагобер ласково взял ее за руки. Тронутая этими добрыми словами, бедная женщина склонилась и поцеловала руку мужа, обливая ее слезами. Почувствовав эти горячие слезы, солдат воскликнул, окончательно встревожившись:

— Ты плачешь… и ничего не говоришь?.. Скажи же, голубушка, что тебя так огорчило?.. Неужели ты рассердилась, когда я тебе немножко резко заметил, что не следовало отпускать девочек погулять с соседкой?.. Видишь… ведь мне их поручила умирающая мать… Пойми… ведь это дело святое… Ну, и немудрено, что я с ними вожусь, как наседка с цыплятами!.. — прибавил он, улыбаясь, чтобы развеселить Франсуазу.

— И ты совершенно прав… не любить их нельзя!

— Ну, так успокойся же, милая; ты знаешь, ведь я только с виду груб… а так человек не злой… Ты ведь, конечно, доверяешь своей соседке, — значит, это еще полбеды… Только вот что, Франсуаза: впредь, не спросившись меня, ничего не делай, когда речь идет о них… Значит, девочки просились погулять с Угрюмом?

— Нет, друг мой… я…

— Как нет? С какой соседкой ты их отпустила? Куда она их повела? Когда они вернутся?

— Я… не знаю! — слабым голосом вымолвила Франсуаза.

— Как не знаешь! — гневно воскликнул Дагобер; затем, стараясь сдержаться, он продолжал тоном дружественного упрека: — Разве ты не могла назначить им время возвращения?.. а еще лучше, если бы ты ни на кого, кроме себя, не надеялась и ни с кем их не пускала… Верно, они уж очень к тебе приставали с просьбами? Точно они не знали, что я могу вернуться каждую минуту! Почему же они меня не подождали? А? Франсуаза?.. я тебя спрашиваю — отчего они меня не подождали? Да отвечай же в самом деле, ведь это черт знает что, ты святого из себя выведешь! — крикнул Дагобер, топнув ногой. — Отвечай!

Беспрерывные вопросы Дагобера, которые должны были наконец привести к открытию истины, совершенно истощили мужество Франсуазы. Это была медленная, жестокая пытка, которую она решилась прекратить полным признанием, приготовившись с кротостью перенести гнев мужа. Несмотря ни на что, она упрямо решилась исполнить волю духовника, соглашаясь принести себя в жертву. Она опустила голову, не имея силы встать; руки ее беспомощно повисли вдоль стула, а голос почти не был слышен, когда она с трудом выговорила:

— Делай со мной, что хочешь… только не спрашивай, что с этими девушками… Я не могу тебе ответить… не могу…

Упади у ног Дагобера молния, он не был бы в большей степени потрясен и поражен. Смертельная бледность покрыла его лоб, холодный пот выступил крупными каплями. С помутившимся, остановившимся взором он стоял неподвижно, молча, точно окаменев. Затем, страшным усилием воли стряхнув это оцепенение, он одним движением поднял жену, как перышко, за плечи и, наклонившись к ней, воскликнул с отчаянием и гневом:

— Где дети?!

— Пощади… пощади… — молила Франсуаза.

— Где дети? — повторял Дагобер, тряся могучими руками слабую, тщедушную женщину; и он закричал громовым голосом: — Ответишь ли ты, где дети?!

— Убей меня… или прости… но я ответить не могу!.. — повторяла несчастная с кротким, но Непобедимым упрямством, свойственным всем робким натурам, когда они убеждены в своей правоте.

— Несчастная!.. — воскликнул солдат. И, обезумев от гнева, отчаяния и горя, он схватил жену, приподнял и, казалось, хотел убить ее, ударив об пол. Но добрый, мужественный Дагобер был неспособен на подлую жестокость… После взрыва невольной ярости он оставил Франсуазу, не причинив ей вреда.

Бедная женщина упала на колени и сложила руки; по слабому движению ее губ можно было догадаться, что она молится… Дагобер стоял совсем ошеломленный. Голова у него кружилась, мысли путались. Все, что с ним случилось, казалось ему совершенно непонятным, так что он не скоро мог с собой справиться, а главное уразуметь, как это его жена, этот ангел доброты, жизнь которой была сплошным самоотвержением, его жена, знавшая, чем для него были дочери маршала Симона, могла ему сказать: «Не спрашивай, что с этими девушками… Я не могу тебе ответить». Самый сильный, самый здравый ум поколебался бы в таких поразительных, необъяснимых обстоятельствах. Успокоившись немного, Дагобер смог взглянуть на вещи несколько более хладнокровно и пришел к такому разумному выводу: «Кроме моей жены, никто не может открыть мне эту непостижимую тайну… я не хочу ее тиранить или убивать… Значит, надо найти возможность заставить ее говорить, а для этого необходимо сдержаться».

Солдат сел; он указал на другой стул жене, все еще продолжавшей оставаться на коленях, и сказал ей:

— Сядь!

Франсуаза послушно поднялась и села.

— Слушай, жена, — начал Дагобер отрывистым, взволнованным голосом, причем в повышении и понижении его тона чувствовалось, какое жгучее нетерпение приходилось старику сдерживать, — ты должна же понять, что так остаться не может… Ты знаешь, что бить я тебя не могу… Сейчас я вспылил, не выдержал… Но прости меня за этот невольный порыв… Больше ничего подобного не повторится… будь уверена. Но, посуди сама, должен же я знать, где девочки… Ведь они мне поручены матерью… Неужели я затем вез их из Сибири, чтобы услыхать от тебя: «Не спрашивай… я не могу тебе открыть, что с ними сталось!» Согласись, что это не объяснение! Ну, вдруг, сейчас войдет маршал Симон и спросит меня: «Где мои дети, Дагобер?»… Что я ему отвечу? Видишь… я теперь спокоен… Но поставь себя на мое место… Ну, что я ему отвечу?.. А?.. Да говори же!.. Ну… говори!

— Увы, друг мой!..

— Эх! — сказал солдат, вытирая лоб, на котором жилы вздулись, точно готовые лопнуть. — Не до вздохов теперь! Что же я должен буду отвечать маршалу?

— Обвиняй меня… я все перенесу…

— Что же ты ответишь?

— Я ему скажу, что ты поручил мне его дочерей, ушел по делу, а возвратившись не нашел их дома и что я не могла ответить, где они!..

— Вот как! И, ты думаешь, маршал этим удовольствуется? — спросил солдат, руки которого, лежавшие на коленях, начали судорожно сжиматься в кулаки.

— К несчастью, больше я не могу ему сообщить ничего… ни тебе… ни ему… хоть вы меня убейте!

Дагобер вскочил со стула. В ответе Франсуазы звучала все та же кроткая и непоколебимая решимость. Старик окончательно потерял терпение и, боясь дать волю своему гневу, так как это не повело бы ни к чему, бросился к окну, раскрыл его и выставил голову, чтобы немножко освежиться. Холод его успокоил, и он снова через несколько минут вернулся к жене и сел подле нее. Франсуаза, вся в слезах, с отчаянием устремила взоры на распятие, думая, что и ей выпало теперь нести тяжелый крест.

Дагобер продолжал:

— Насколько я могу судить по твоему тону, их здоровью ничто не угрожает? Ничего с ними не случилось?

— О, нет! На это я могу ответить; они, слава Богу, совершенно здоровы…

— Они одни ушли?

— Не спрашивай… я не могу отвечать…

— Увел их кто-нибудь?

— Оставь, мой друг, свои расспросы… я не могу…

— Вернутся они сюда?

— Не знаю…

Дагобер снова вскочил со стула и, снова сделав несколько шагов, овладел собой и вернулся к жене.

— Я только одного не могу понять, — сказал он Франсуазе: — Какой тебе интерес скрывать все это от меня? Почему ты отказываешься все мне рассказать?

— Я не могу поступить иначе!

— Надеюсь, что ты переменишь свое мнение, когда я тебе открою одну вещь, — взволнованным голосом продолжал Дагобер: — Если эти девочки не будут мне возвращены накануне 13 февраля, — а до этого числа недалеко, — то я стану для дочерей маршала Симона вором и грабителем… слышишь: грабителем! — И с раздирающим душу воплем, отозвавшимся страшной болью в сердце Франсуазы, он прибавил: — Выйдет, что я обокрал этих детей… Это я-то, который употребил невероятные усилия, чтобы к сроку привезти их в Париж!.. Ты не знаешь, что пришлось мне вынести за эту долгую дорогу… сколько забот… тревог… Не легко мне было… возиться с двумя молоденькими девушками… Только любовь к ним и преданность меня выручали… Я ждал за все это только одной награды… я хотел сказать их отцу: «Вот они, ваши девочки!»…

Голос Дагобера прервался; за вспышкой гнева последовали горькие слезы. Солдат заплакал.

При виде слез, струившихся по седым усам старого воина, Франсуаза почувствовала, что она начинает колебаться в своем решении, но, вспомнив о словах духовника, о своей клятве, о том, что дело связано со спасением душ бедных сироток, она мысленно упрекнула себя в готовности поддаться искушению, за которое ее строго бы осудил аббат Дюбуа.

Она только робко спросила:

— Почему же тебя могут обвинить в ограблении этих девушек, как ты уверяешь?

— Знай же, — ответил Дагобер, проводя рукой по глазам, — эти девушки потому перенесли столько лишений и препятствий по пути сюда из Сибири, что к этому побуждали их важные интересы и, может быть, громадное богатство… Все это будет потеряно, если они не будут 13 февраля на улице св.Франциска в Париже… И это произойдет по моей вине… так как ведь я ответственен за все, что ты сделала!

— 13 февраля… на улице св.Франциска? — повторила Франсуаза, глядя с удивлением на мужа. — Так же как и Габриель, значит?

— Что?.. Габриель?..

— Когда я его взяла… бедного, брошенного ребенка… у него на шее была бронзовая медаль…

— Бронзовая медаль?! — воскликнул пораженный Дагобер. — И на ней надпись: «В Париже вы будете 13 февраля 1832 г., на улице св.Франциска»?

— Да… Но откуда ты это знаешь?

— Габриель! — повторил, задумавшись, солдат, а потом спросил с живостью: — А Габриель знает, что на нем была такая медаль, когда ты его взяла?

— Я ему об этом говорила. В кармане его курточки я нашла еще бумажник, полный каких-то документов на иностранном языке. Я отдала их моему духовнику, аббату Дюбуа, и тот сказал, что ничего важного в них не содержится. Затем, когда один добрый господин, некто Роден, взял на себя воспитание Габриеля и поместил его в семинарию, аббат передал ему медаль и бумаги Габриеля. Больше я ничего о них не слыхала.

Когда Франсуаза упомянула о своем духовнике, в голове Дагобера мелькнуло одно предположение. Хотя он и не знал о тайных интригах, с давних пор ведущихся против Габриеля и сирот, но он смутно почувствовал, что жена его попала под влияние исповедника. Он не мог понять цели и смысла этого влияния, но ухватился за эту мысль, потому что она частично объясняла ему непостижимое запирательство Франсуазы в вопросе о девочках.

После нескольких минут раздумья солдат встал и, строго глядя на жену, вымолвил:

— Во всем виноват священник!

— Что ты этим хочешь сказать?

— У тебя не может быть никакого интереса скрывать от меня детей! Ты добрейшая из женщин; ты видишь мои страдания, и если бы ты действовала по своей воле, то сжалилась бы надо мной…

— Но… друг мой…

— Я тебе говорю, что тут пахнет рясой!.. — продолжал Дагобер. — Ты жертвуешь мной и сиротами ради своего духовника! Но берегись… Я узнаю, где он живет, и… тысяча чертей, я добьюсь от него, кто здесь хозяин: я или он! А если он будет молчать, — с угрозой продолжал Дагобер, — так я сумею его заставить говорить!

— Великий Боже! — воскликнула Франсуаза, с ужасом всплеснув руками при таких святотатственных словах. — Ведь он священник, подумай… духовное лицо!

— Аббат, который вносит в дом измену, ссору и горе, — такой же бесчестный человек, как и всякий другой, и я потребую от него отчета в том зле, какое нанесено моей семье… Итак, отвечай мне сейчас иге, где дети, или, клянусь, я пойду за ответом к твоему духовнику. Я убежден, что тут кроется какой-то гнусный заговор, и ты, несчастная, сама того не ведая, являешься сообщницей… Ну, да мне и приятнее потребовать отчета от другого, чем от тебя!

— Друг мой, — кротко, ко очень твердо заметила Франсуаза, — ты напрасно думаешь чего-нибудь добиться насилием от уважаемого человека, более двадцати лет состоящего моим духовным отцом. Это почтенный старец.

— Я на годы не посмотрю!

— Но, Боже! Куда ты идешь? У тебя такой страшный вид!

— Я иду в твою приходскую церковь… тебя там, конечно, знают… Я спрошу, кто твой духовник… а там посмотрим!

— Друг мой… умоляю! — воскликнула в ужасе Франсуаза, загораживая мужу дверь. — Подумай, чему ты подвергаешься! Боже!.. Оскорбить священника!.. Да разве ты не знаешь, что этот грех может отпустить только епископ или папа!

Бедная женщина наивно думала, что эта угроза устрашит ее мужа, но он не обратил на нее никакого внимания и, вырвавшись от жены, бросился к дверям даже без фуражки, — так велико было его волнение.

Но когда дверь отворилась, в комнату вошел полицейский комиссар с Горбуньей и полицейским агентом, который нес захваченный у девушки узел.

— Комиссар! — воскликнул Дагобер, узнав чиновника по его шарфу. — Вот и отлично, нельзя было явиться более кстати.

8. ДОПРОС

— Госпожа Франсуаза Бодуэн? — спросил комиссар.

— Это я, сударь… — отвечала Франсуаза, а затем, увидавши дрожавшую, бледную Горбунью, которая не смела даже подойти поближе, она воскликнула со слезами: — Ах, бедняжка!.. Прости нас, милая, из-за нас тебе пришлось вынести такое унижение… Прости…

После того, как Франсуаза выпустила Горбунью из своих объятий, молодая девушка с кротким и трогательным достоинством обратилась к комиссару:

— Видите, господин… я не воровка!

— Значит, мадам, — сказал чиновник Франсуазе, — серебряный стаканчик, шаль… простыни… все, что было в этом свертке…

— Все это мое, месье… Эта бедная девушка, честнейшее и лучшее в мире существо, хотела оказать мне услугу и снести эти вещи в ломбард…

— Вы виноваты в непростительной ошибке, — обратился комиссар к полицейскому, — я о ней сообщу… и вы будете наказаны. А теперь идите вон! — Затем, обращаясь к Горбунье, он прибавил с чувством подлинного огорчения: — Я, к несчастью, могу только выразить вам мое глубокое сожаление по поводу случившегося… Поверьте, я вполне сознаю, как тяжела была для вас эта ужасная ошибка…

— Я вам верю и благодарю за сочувствие, — сказала Горбунья.

И она в изнеможении опустилась на стул. Мужество и силы девушки совершенно иссякли после стольких потрясений.

Комиссар хотел уже уйти, но Дагобер, все это время поглощенный какими-то суровыми размышлениями, остановил его, сказав твердым голосом:

— Господин комиссар… прошу вас меня выслушать… мне надо сделать заявление…

— Что вам угодно?

— Дело весьма важное: я обращаюсь к вам, как к государственному чиновнику.

— Я готов вас выслушать в качестве такового.

— Всего два дня, как я сюда приехал. Я привез в Париж из России двух молодых девушек, порученных мне их матерью, женой маршала Симона…

— Господина маршала герцога де Линьи? — с удивлением спросил комиссар.

— Да… Вчера я должен был уехать по делу… и оставил их здесь… Во время моего отсутствия, сегодня утром они исчезли… и я почти убежден, что знаю виновника этого исчезновения…

— Друг мой! — с испугом воскликнула Франсуаза.

— Ваше заявление весьма серьезно, — заметил комиссар. — Похищение людей… быть может, лишение свободы… Вполне ли вы в этом уверены?

— Час тому назад эти девушки были здесь. Повторяю, что их похитили в мое отсутствие…

— Я не хотел бы сомневаться в искренности вашего заявления, но, как хотите, трудно объяснить подобное внезапное похищение… Кроме того, почему вы думаете, что эти девушки не вернутся? Наконец, кого вы подозреваете? Но только одно слово, прежде чем вы сделаете свое заявление. Помните, что вы имеете дело с государственным чиновником: после меня это дело должно перейти в суд… Оно попадет в руки правосудия.

— Именно этого я и желаю… Я несу ответственность за этих девушек перед их отцом. Он может приехать с часу на час, и должен же я оправдать себя перед ним!

— Я понимаю вас, месье… Я только напоминаю вам, чтобы вы не увлеклись необоснованными подозрениями… Если ваше заявление будет сделано, то, быть может, я обязан буду немедленно принять предварительные меры против того лица, которое вы обвиняете… И если вы ошиблись, то последствия для вас будут очень серьезные… Да что ходить далеко!.. — и комиссар с волнением указал на Горбунью. — Вы видите, что значит иногда ложное обвинение!

— Друг мой… видишь… — уговаривала мужа Франсуаза, ужасно испуганная решением Дагобера обвинить аббата Дюбуа. — Умоляю тебя… оставь это дело… не говори больше ни слова!

Но солдат был уверен, что молчание навязано Франсуазе ее духовником и что она действовала по его наущению. И он совершенно твердым голосом заявил:

— Я обвиняю духовника моей жены в том, что он сам лично или в сговоре с кем-либо устроил похищение дочерей маршала Симона.

Франсуаза закрыла лицо руками и горестно застонала; Горбунья бросилась ее утешать.

Комиссар с большим удивлением взглянул на солдата и строго заметил:

— Позвольте… Справедливо ли вы обвиняете человека, облеченного столь высоким саном… духовное лицо? Помните, я вас предупреждал… а тут еще речь идет о священнике… Обдумали ли вы свои слова? Все это чрезвычайно серьезно и важно… Легкомысленное отношение к делу в ваши годы было бы непростительно.

— Помилуйте! — с нетерпением воскликнул Дагобер. — В мои годы не теряют еще здравого смысла. Между тем вот что случилось: моя жена — лучшее и честнейшее создание в мире, спросите о ней здесь в квартале, и все это подтвердят… но она очень набожна: вот уже двадцать лет она на все смотрит глазами своего духовника… Она обожает своего сына, любит меня… но важнее сына и меня для нее… ее духовник!

— Месье, — прервал комиссар, — я считаю, что эти подробности… слишком личные…

— Они необходимы… вот увидите… Час тому назад я вышел из дому по делу бедной Горбуньи… Когда я вернулся, девушек уже не было… они исчезли… Я спросил жену, на попечение которой я их оставил, где девушки… Она упала передо мной на колени и, заливаясь слезами, заявила: «Делай со мной, что хочешь… но не спрашивай, что сталось с ними… я не могу тебе дать ответа!»

— Правда ли это? — спросил комиссар, с изумлением взглянув на Франсуазу.

— Ни гнев, ни просьбы, ни угрозы — ничто не подействовало, — продолжал Дагобер. — На все она мне отвечала с ангельской кротостью: «Я не могу ничего открыть!» Вот поэтому-то, месье, я и утверждаю: личного интереса в исчезновении этих девушек моя жена иметь не может; она полностью во власти своего духовника; она действует несомненно по его приказанию и служит орудием в его руках; поэтому виноват во всем он один.

Пока Дагобер говорил, полицейский чиновник внимательно наблюдал за Франсуазой, которая горько плакала, опираясь на Горбунью. После минутного раздумья комиссар подошел к жене Дагобера и сказал:

— Вы слышали, мадам, заявление вашего мужа?

— Да.

— Что вы можете сказать в свое оправдание?

— Позвольте! — воскликнул Дагобер. — Я не обвиняю свою жену!.. Я не о ней говорил, а об ее духовнике!

— Вы обратились к должностному лицу, и ему решать, как следует действовать… Еще раз, мадам, что вы можете сказать в свое оправдание?

— Увы! Ничего!

— Правда ли, что ваш супруг поручил вам этих девушек в свое отсутствие?

— Да!

— Правда ли, что на его вопрос, где они, вы ответили, что не можете ничего ему сообщить по этому поводу?

Казалось, комиссар ожидал ответа Франсуазы на последний вопрос с некоторого рода беспокойным любопытством.

— Да, месье, — ответила та с обычной простотой и наивностью, — я ответила так моему мужу.

Комиссар не мог удержаться от выражения горестного изумления.

— Как, мадам! На все просьбы… на все настояния вашего мужа… вы не могли дать другого ответа? Как! вы отказались что-либо пояснить? Но это невозможно… это абсолютно невероятно…

— Однако это правда!

— Но что же случилось с этими девушками, которых вам поручили?

— Я ничего не могу сказать по этому поводу… Если уж я не ответила моему бедному мужу, то, естественно, никому другому не отвечу!

— Видите, разве я не прав? — вмешался Дагобер. — Разве может говорить таким образом женщина добрая, честная, разумная до этого времени, готовая на всякого рода самопожертвования?.. Разве это естественно? Повторяю, главную роль тут играет духовник! Надо решительно и быстро принять меры… тогда все выяснится, и, быть может, мне будут возвращены мои бедные девочки!

Комиссар снова обратился к Франсуазе с видимым волнением:

— Мадам… я вынужден говорить с вами очень строго… меня обязывает к этому долг… Все это так необычно, что я должен сообщить судебному ведомству, не медля ни минуты. Вы сознаетесь, что девушки были вам поручены, и не хотите открыть, что с ними сталось!.. Выслушайте же меня хорошенько: если вы отказываетесь дать на этот счет объяснение, то я обязан обвинить вас в исчезновении сестер Симон… только вас одну… и вы будете взяты под стражу…

— Я! — с ужасом воскликнула Франсуаза.

— Она! — закричал Дагобер. — Никогда!.. Повторяю, я обвиняю во всем духовника, а не ее… Бедная моя жена… Разве можно ее арестовать!.. — и он подбежал к жене, как бы желая защитить ее.

— К несчастью, месье, поздно! — сказал комиссар. — Вы подали мне жалобу по поводу похищения двух девушек. По показаниям вашей жены, только она одна замешана в этом похищении. Я должен ее отвести к прокурору, и он уже решит ее участь.

— А я говорю вам, что не позволю увести мою жену! — угрожающим томом сказал Дагобер.

— Я понимаю ваше огорчение, — холодно возразил комиссар, — но прошу вас в интересах истины не препятствовать мере, которой через какие-нибудь десять минут уже физически нельзя будет препятствовать.

Эти слова, произнесенные очень спокойно, вернули Дагоберу сознание.

— Но позвольте же! — воскликнул он. — Ведь я не жену обвиняю!

— Оставь, мой друг, — с ангельской покорностью заметила несчастная мученица. — Не думай обо мне. Господь Бог посылает мне новое тяжкое испытание! Я Его недостойная раба… Я должна с благодарностью исполнять Его волю… Пусть меня арестуют… я и в тюрьме не скажу больше, чем здесь, об этих бедных детях.

— Но, помилуйте! вы должны сами видеть, что у бедняги голова не в порядке, — убеждал Дагобер. — Вы не можете ее арестовать…

— Однако против лица, которое вы обвиняете, нет ни малейшего доказательства, нет ни одного признака его соучастия в этом деле, да кроме того его сан служит ему защитой. Позвольте мне увести с собой вашу жену… Быть может, она вернется после первого же допроса… Поверьте, — прибавил растроганный комиссар, — мне очень прискорбно принимать такие меры… и как раз в ту минуту, когда ваш сын находится в заключении, что, конечно, должно быть для вас…

— Что?! — воскликнул Дагобер, с недоумением смотря на присутствующих. — Что, что вы сказали?.. Мой сын?

— Как, вы этого еще не знаете? Ах, месье, простите тысячу раз! — проговорил с грустным волнением комиссар. — Мне очень жаль, что я вам сообщил это печальное известие…

— Мой сын! — схватившись за голову, повторил Дагобер. — Мой сын арестован!

— По политическому делу… и не особенно важному… — сказал комиссар.

— Нет, это уж слишком!.. сразу столько горя! — воскликнул Дагобер, опускаясь в изнеможении на стул и закрывая лицо руками.

Несмотря на душераздирающее прощание с мужем и собственный страх, Франсуаза осталась верна обещанию, данному аббату Дюбуа. Дагобер, отказавшийся показывать против жены, облокотился на стол и, под гнетом горькой думы, проговорил:

— Вчера я был окружен семьей… у меня была жена… сын… мои две девочки… а теперь я один… один!..

Когда он с мукой и отчаянием выговорил эти горькие слова, возле него послышался ласковый, грустный голос, скромно произнесший:

— Господин Дагобер… я здесь… Если вы позволите, я останусь с вами… я буду помогать вам…

Это была Горбунья.

Загрузка...