8

Жизнь нельзя пристёгивать и отстёгивать, как пару лыж, на которых скользишь по природе, по этому неслыханному, хотя бы иногда заснеженному царству аминокислот и витаминов, которые с наскока не возьмёшь. Аминокислоты и витамины надо принимать дополнительно, в отличие от растений, которые сами могут производить эти вещества. Они берут элементы, которые им необходимы и которые должны быть в наличии в одной из удобоваримых для них форм, и пошло-поехало. Свежая почва содержит всё это в достаточных количествах, выщелоченные земли их не содержат, они изнурены, потому что их слишком много лет донимали одним и тем же, им срочно нужна смена впечатлений. Ага. Эта почва теперь кислая. Это не так уж хорошо. Содержание кислоты надо обязательно понизить, но то, как это делают, в большинстве случаев неправильно. Люди гнутся над почвой, которой им всегда мало, которая им всегда мала, притом что они уже сделали для неё слишком много хорошего и очень её обогатили, особенно если земля находится в воде. Возишься в этой грязи каждый день и отскребаешься потом, а толку никакого. Люди теперь собираются в деревне и говорят о молодой умершей. Бесконечные круги на воде, которые от неё расходятся, кажется, не имеют причины, по крайней мере её не знают. Молодая умершая уже стала размытой. Чем больше о ней говорят, чем содержательней и с чем большей жаждой сенсаций, тем больше, кажется, она вымывается из её маленького жизненного содержания, созданного при жизни. Эта Белоснежка несколько дней пролежала в своём тёмном, холодном водяном гробу, нет, не «долго ли, коротко», а лишь относительно короткое время, и не разложилась. Труп остался в воде свежим, но это был всего лишь труп. Никакой принц не смог бы её разбудить, и, если бы он взял девушку с собой в свои покои, она бы испортилась, протухла и начала разлагаться, пошла бы трупными пятнами и позеленела. Некоторое время длилось бы трупное окоченение — такое, что Габи впору было хоть на ноги ставить. Зацвели бы на щеках кладбищенские розы, нет, не зацвели бы, потому что не было продолжительной и непрактичной агонии. Джинсы, обвисшие, как листья, в их водяной упаковке, в зелёном пластиковом свёртке. Эта Белоснежка тихо умерла от пережима glomus caroticum, одного самого по себе симпатичного нервного узла. Vagus, десятый черепно-мозговой нерв, тут же парализуется, и наступает рефлекторная смерть на месте. Не было надобности в других попытках умертвить эту девушку. Не потребовалось ни отравленного гребня, ни ядовитого яблочка для того, чтобы дитя перестало дышать. Никакого потрясения — разве что у нас, — от которого девушка упала бы на землю и из её рта выскочил бы кусочек яблочка. Не было никакого предмета, который привёл бы к смерти, то были лишь голые руки одного охотника на людей, и никто не стукнул вовремя по спине, чтобы жизнь снова вернулась в это тело. Было лишь небольшое, потом более энергичное беспокойство, вот рот, будто созданный для поцелуев, но мы не видим никаких компонентов яда, от которого бы девушка занемогла, мы только видим, что дыхание больше не входит в эту живую человеческую шахту, в эту дышащую яму. Дыхание остановилось, смертные розочки распустились или нет, смотря как. Но, к сожалению, следователи знают и допрашивают только официального друга, который неделю спустя с пятью школьными товарищами понесёт гроб и не споткнётся, чтобы всё же хоть какой-нибудь кусочек яблочка выскочил у неё изо рта и подруга снова ожила. Сейчас он ещё в растерянности, друг, но это может быть и притворством, мы продолжаем его допрашивать, нам пока больше некого, мы допрашиваем этого красивого, целеустремлённого юношу, который хоть и не принц, но у него уже есть чем похвастать, и туда уже была предусмотрительно встроена Габи, как чип, который должен был функционировать. Мы спрашиваем его, почему в первые часы он так апатично преодолевал необходимость говорить. Только теперь друг замечает: этот элемент конструкции, Габи, к сожалению, отсутствует, а без неё не работает и прибор в целом. Это замечаешь, когда уже поздно. Ничего больше не получается. Те, кто стоит на вершине существования, разбираются в электронных приборах, но, если откажет хоть одна мелочь, даже им приходится подолгу ломать голову в поиске причины, пока они совсем не отчаются и не начнут подсовывать тонкому прибору, как наседке, то одну, то другую деталь в надежде, что прибор не заметит подмены и не обидится. Стоп! Есть. Жизнь продолжается. Снова всё заработало, с вашего позволения. Сделаем новую попытку и отождествим Габи с Белоснежкой, заставим воды течь вспять, против их намерений, подбросим их вверх, чтобы они снова стали свежими и чистыми, вот именно, всё в жизни переписать начисто, из всех смывных бачков, и раковин, и ванн: вверх, обратно, в небо, чтобы они смогли заново упасть на землю. Для этого вынимаем у девушки новый модуль, который в настоящий момент препятствует её функционированию, отравленный кусочек яблочка, и тогда это дитя снова заработает? Нет, по-прежнему нет; может быть, надо вставить совсем новую часть от той, которая не тождественна мёртвой, а тождественна спящей, надо её вставить, чтобы сохранилось позитивное действие, при котором жизнь снова возвращается. Прошу вас, садитесь! Чего ещё не хватает? Спокойного согласия между Габи и её другом, оно окончательно разорвано. Отныне и впредь она в лучшем случае невидимо сопутствует молодому человеку, это, по крайней мере, имеет то преимущество, что она может незаметно уйти, когда он снова возьмётся мыть свою машину. Чья обязанность состоит в том, чтобы оставаться? Никого нельзя к этому принудить. Некоторые ушли не по своей воле, наши любимые мёртвые, большинство из них, они не хотели, но пришлось. Они, конечно, хотели знать, каково там, по ту сторону, но они не собирались видеть это своими глазами, разве что по телевизору, это было бы удобнее, чем отправляться на авось по ту сторону, сестру сна, где каждый зверь может продолжать бесконечность, нет, конечность своего существования. Но человек не может, он должен перестать и выйти из игры. Неважно, что он делал в последний момент, смерть заложена в него как болезнь, а любая болезнь сразу напоминает ему о том, что он, к сожалению, должен умереть, но пока не дошёл в этом до конца. Неужто вы вправду верите, что мы выходим из смерти в виде духа, даже если при жизни мы не познакомились с этим духом? Откуда же ему взяться, так внезапно, особенно если смерть приходит совершенно неожиданно, как к Габи? Над этой водой, над озером, в котором мёртвая пролежала несколько дней, красиво обёрнутая, как будто кто-то хотел предохранить её от воды, чтобы потом силой притяжения нескольких жандармов и их вёсел снова транспортировать её на берег, не парит никакой призрак, нет, но и дух никакой не витает, я не вижу, как ни напрягаюсь. Духовное лицо тоже сюда не заманишь. Лишь туристы после этого ещё ходили вокруг озера, трое мужчин в бриджах, горных ботинках и непромокаемых куртках, но они ничего не видели. Они, видно, заглядывали не в воду, а в видоискатели своих биноклей и камер, но ничего не обнаружили. Это ничего, что здесь не оказалось духа, потому что будь у человека дух, он был бы Бог и был бы бессмертен, что даже Богу наскучило. Если бы в жизни Габи был какой-то смысл, ради которого она следила бы за процессом своей собственной жизни и могла его наблюдать. У неё было бы чувство: все в одной, не одна за двоих, нет, одна только за одного-единственного, именно так зачастую думают женщины, мне кажется, когда они загадывают себе свадебные желания или, по меньшей мере, когда мечтают заполучить одно твёрдое тёплое тело туда, где оно абсолютно чужое, и даже если и попадает туда, чаще всего не хочет там оставаться; это тело — другое, и оно хочет завязать другие, более привлекательные сексуальные контакты, и вон то, кстати, тоже. Ему это не будет трудно, ведь оно долго пребывало в одиночестве. Жандарм. Ему нравится женщина, и вон та тоже, но с её стороны симпатия намного больше. Пожалуйста, будь моей женой, — кому в наши дни ещё хочется это слышать? Ну а она хочет это услышать и немедленно согласится. Но я сейчас не хочу доставить ей радость этого переживания. Она оставила в прошлом солидные отношения гражданского сожительства, потому что ей казалось куда более привлекательным существование в искусстве, но эта привлекательность не подтвердилась. На мой взгляд, это не предусмотрено, чтобы люди были преданы друг другу, но, по мнению других, всё-таки предусмотрено, чтобы они, после смерти, снова возвращались к своим супругам, от которых они уходили лишь на время, взаймы. Как это часто бывает, люди не находят себя как раз тогда, когда наступает пора возврата, уже набегает пеня за просроченное время, а ты только-только начал знакомиться с книгой жизни. И хоть ты не в восторге от себя, но отдавать себя из-за этого совсем не хочешь; и всё, кажется, превращает людей в не что иное, как просто в живое и сразу же вслед за тем в мёртвое — водная пустыня, ледяная пустыня, автобан, на который как раз выезжает лихач, при всей единственности и неповторимости живого — этой матери с младенцем на детском сиденье, этого водителя фургона, полного одежды для дам, но без дам (о! больше никогда!), этого студента, который только что забрал из прачечной свежее бельё. Этим людям, полным чаяний, но потом, в конечном счёте, всегда нечаянно мёртвым, ибо, я думаю, последнего мгновения не чует никто, по крайней мере никто его не схватывает, — им ещё удастся вовремя вернуться назад, чтобы поспеть к своему рождению. Некоторые из них ещё долгое время не знают, что они мёртвые, и их коллеги, которые им встречаются, видимо, тоже этого ещё не знают, ведь об этом, как правило, не написано в газетах, и даже на телеэкране показывают разве что их помятые, а иногда обгоревшие машины, как будто они важнее их самих. Вы думаете, этим вы поспособствуете тому, чтобы природа осознала себя как собственный дух? Но как, если вы не сможете показать дух по телевизору, чтобы каждый мог купить себе такой же или похожий? Как нам к нему пробиться, если эта лавина мокрого снега даже не была предсказана господином метеорологом? Так. И Бога вы тоже показываете только сделанного из золота, серебра или мрамора, при том что он так трудился и так много взял на себя, только чтобы преодолеть как раз материю, вещественное и наконец смочь снова вернуться к себе, в духовную форму, как дух, который находится в хорошей форме (во всяком случае, человек ему не конкурент, на которого он мог бы равняться, ведь он создал его сам!), чтобы свободно носиться повсюду, залетая в людей и снова исходя из людей, как захочет. Итак, пожалуйста, либо туда, либо сюда, что касается меня: я ведь не аэропорт, я даже не стоянка такси. Я продвинута на шаг дальше, нет, дальше некуда, разве вы не видите, что там начинается пропасть в адскую бездну, всю охоту там арендовал один промышленник из Германии, который отошёл от дел и теперь хочет посвятить себя своей живой молодой жене и своим мёртвым зверям всех возрастов. Земля принадлежит государственным лесам (собственно: фамильному фонду Габсбургов, но про него вы можете забыть, разве что Звонимир Габсбург потребует её, едва сумев связать три слова, назад лично от вас, тогда вы встанете с ружьём перед вашим домиком, который вы построили ценой жестокой экономии, и сдуете его, как воздушный шарик, великолепного претендента на трон, однако дуновением его дыхания потом может сдуть вас, и камеры тоже захотят присутствовать при этом, но опоздают, да, вот и ВСЁ, чего мы никогда не получим: внимания), ботинки, на которых вы стоите, вы купили в фирме «Дусика-Спорт», в Южном шопинг-сити вы купили бы их дешевле, автомобилисты принадлежат жандарму, который за это ещё и деньги получает, и таким образом вы сможете сделать так, что природа убьёт сама себя и в этом ещё будет видеть свою единственную цель. Она сбросит свою оболочку из видимости и чувственности, прорвёт её, как последняя гусеница последний кокон или кто там, пока не возникнет готовая бабочка. И тогда этот образ, светясь, бия крылышками, совершенный образец совершенного существа, возникнет над озером, но для юной мёртвой это не образец, она не сможет выскользнуть из своего кокона, из пластиковой плёнки, и воспарить, зависнув в воздухе. Она станет взвесью частиц в воде, если её своевременно не найдут, что уже произошло. По моему решению. В смерти эта молодая женщина сбросила свою оболочку, но она не стала, как Сын Человеческий, Богом — жаль, конечно. Её смерть надо рассматривать скорее негативно, посмотрим, имеет ли смысл и негативное, да, я вижу его, это может быть вершина того, чего человек может достигнуть как природа, и это верхушка айсберга. С вершины этой замёрзшей горы ему тогда виднее Бога, потому что он оказывается существенно ближе к нему. Кто в это уверует, не блажен. Её природа, природа молодой покойницы, сожжёт сама себя, как будто она корабль, она выйдет из себя, преодолеет себя, в крайнем случае пустится вплавь и — молодая, красивая, милая и старательная — снова выступит в качестве духа. Вот у нас и готовая юная бабочка, красивая, как картинка, милости просим, ведь нам достаются по большей части старые, а вам люб новорождённый дух, у которого не хватает ботинок и сумки, вы ищете, перерываете весь реквизит, у нас тут набралось полно бесхозных сумок и ботинок, которые мы отняли у людей. Я вначале думала, что ботинки Габи всё ещё на ней, но их нет, пропали, извините, моя ошибка. Кто же знал, что подошвы обуви хранят следы, которые могут вывести прямо на убийцу? Мне бы следовало это знать. Другой это знал. Тот, кто снял с неё ботинки, и где они теперь? Я бы вам настойчиво рекомендовала не делать этот шаг в неведомое, который, должно быть, сделала Габи, — ничего не поделаешь, увы, слишком поздно, теперь вы уже знаете его, неведомое, лёжа среди щебёнки и имея возможность испытать всё это на себе. Но в правильной последовательности. Вам ни в коем случае нельзя сперва становиться духом, а лишь затем умирать, а то ещё увидят, как вы превращаетесь и потом бесконечно блуждаете без света, при одной только красной коптилке у дарохранительницы, из которой Бог уже давно съехал, потому что нашёл более просторную квартиру; как вы развеваетесь над заснеженными холмами, не становясь от этого ни лучше, ни красивее, в ночи, когда и без того плохо видно, но мёртвых-то видно. От них исходит светлый луч, правда не счастливый. Мёртвые. Действующие лица и зрители в одном лице. Они так редко становятся духами, потому что они, как уже сказано, нигде не находят дух, в который могли бы юркнуть, как юрок. Дух они бы при этом съели, чтобы выжить. Смерть могла бы извиниться перед нами, когда приходит слишком рано, так не делают, хозяйка ещё не накрасилась и не причесалась и не замешала майонез, из которого ничего не получится, это я с первого взгляда вижу. Кажется, я говорила уже много раз: только в смерти и на олимпиаде главное не победа, а участие, но теперь я ещё добавлю к этому, что мы, благодаря входным билетам на нашу собственную смерть (за которыми мы долго стояли в очереди к женщине, повинной в смерти приёмных детей, которая нас в итоге всё равно отправила ни с чем, потому что мы зашли слишком далеко и, к сожалению, должны быть рождёнными), стали частью самоосуществления Бога, да, это его хобби и его профессия, и это, естественно, идёт целиком за наш счёт. Цены в фитнес-клубе «Манхэттен» действительно недоступны даже Богу. Может быть, вы, будучи индивидуально так несамостоятельны, что вам приходится читать книги, чтобы получить хоть малейшее представление о духе, есть лишь питательная среда для процесса становления Спасителем, состоящего в том, что надо раствориться, проститься, что, пожалуйста вам, уже произошло, и как это можно — настолько одухотворить необходимость умереть? Вы моё единственное личное утешение, пожалуйста, простите меня. Эта юная мёртвая, мне смешна её глупость, как она могла довериться хищнику, запустив свою ручку в его ширинку, где её уже подстерегал зверь, который почти всегда ходит нагим, его сердце даже не дрогнет, когда он рвёт свою добычу, а когда зверю приходится работать, он не может одновременно писать, об этом позаботился, я думаю, северный адреналин или южный адреналин, который он выбрасывает. Зверь. Он готов повторять эту акцию в любое время, лишь бы подвигаться, говорит зверь. Кто работает на организацию мусульманского содействия или что-то в этом роде и ещё и зарабатывает этим деньги, тот живёт в опасности, сказал другой зверь, Лис из Граллы, после того как ему оторвало взрывом собственные руки и он прошёл все земные пути в погоне за своими руками, которые указывали ему дорогу. Применение насилия всегда непредсказуемо. Это так. Хорошо, что лис успел нам кое-что сказать, свою особую правду, которая мне почему-то не кажется более особенной, чем вся эта страна, в которой я сейчас нахожусь. Лучше этой стране сейчас заняться собой, чтобы не пугать других. Итак, эта юная мёртвая сейчас сверху донизу вскрыта врачом, череп распилен, надежд всё равно никаких, и с её руки, что некогда нечто держала, снято серебряное колечко дружбы, чтобы быть возвращённым её семье. Смерть. Ужас её связан только с нашей индивидуальностью и никогда-больше-небытием, я думаю. Будь мы все одинаковы, смерть была бы нам безразлична, ведь мы могли бы умереть только как вид, не сообщая об этом друг другу. Взгляните хотя бы на этот дух, он совсем новый, его придумала группа людей, когда они узнали, что никогда не станут более богоподобными, чем в этом пилотном фильме, где они в один присест смогли добиться господства над собой и нашим братом. Хотя бы раз! Да вы сами видите, как толика духа, возникшего таким образом, в следующих сериях каждый вечер перед новостями будет тщетно тужиться пробрать нас, чтобы наперёд перещеголять в жестокости очередные новости, да она и сегодня продолжает эти пробы на телевидении, потому что без пробы не поважничаешь. Дух есть непрерывная проба сил (по нему видно знание тщеты его попыток, как мне кажется), снова и снова отчаянные пробы, без результата. Если вы не поняли его сразу, вы можете пособирать колосья в «Тележатве» на ОRF; дух очень старается заинтересовать нас, чтобы мы наконец хоть что-то заметили. Сегодня, например, сообщали: крушение поезда в Норвегии, значит, в Норвегию вам ехать не надо. Хотя бы это вы поняли? Но толку никакого, потому что завтра будет что-то совсем другое, ещё более ужасное, но в другом месте. Телевизор — излюбленное место пребывания бессмертного духа, может даже место его зарождения, потому что он, похоже, никуда оттуда не хочет. Неудивительно, там так тепло, это для него почти то же, что у кого-то в голове. Может, телевидение даже единственное место, где дух, вопреки общеизвестному, ещё может надеяться, что мы обратим на него внимание. И так он вносит свою лепту в процесс становления и скончания, мы смотрим передачи из космоса и видим, что красивая бабочка уже появилась и капустному листу уготована страшная участь, и поэтому мы бросаемся её ловить, чтобы прихлопнуть. Мы могли бы управиться и без него, без телевизора. О, вот этого я не знаю. Вот я его и обидела! А ведь я его так люблю. Можно обойтись и без него, но ему я этого не говорю. В принципе всё идёт само собой. Раньше дух был целый мир, сегодня он, например, семейная серия, которая обжигает ему ноги, если он тут же не сорвётся и не побежит к следующей серии, всегда впереди рекламной паузы, гонимый ею, как разъярённой львицей. Всегда оставаться в движении, пока мы не сможем лицезреть Господа Бога нашего, у которого, может статься, будет слабое изображение, менее чёткое {но хотя бы аппарат не сломался!), чем у предыдущего фильма о живой природе. Кроме того, Бог по программной сетке только раз в неделю, по воскресеньям вечером, перед прайм-тайм-фильмом, и если он является раньше, мы его отключаем. И если он потом всё-таки опять нежданно-негаданно возникает, иногда переодетый епископом, чтобы мы смогли привыкнуть к его лицезрению, а именно в облике господина Хорста Тапперта, который начал новую карьеру, поскольку на сей раз собрался с духом, во всяком случае скопил его больше, чем прежде. Кажется, это заразительно. Сам чуть не умер от страха, лоханка с испугом, а туда же, является опорожниться в нас. Тут я должна согласиться с критиками Гегеля, что вся боль, всё страдание, все беды, всё Всё, даже смерть сама по себе бессильны взять на себя хоть толику корчей хоть одного невинного агнца на плахе истории. Бог сотворил, а потом даже не оглянулся и не задумался ни разу, что же он натворил, — на спор, это так. Я довольно часто спорила на этот счёт, теперь довольно, раз и навсегда я должна это принять, и это, к счастью, абсолютный конец, больше я не напишу об этом ни слова. Теперь я, бедное дитя мира, хотела бы наконец лично встретить всемирный дух, чтобы он ниспослал мне совершенно новое наитие, куда мне направить мою изобретательность, — как я однажды, на карнавале, среди мирян, нарядилась духом, потому что в этом костюме меня гарантированно никто бы не узнал, — прежде всего её содержательную сторону, с этим у меня не ладится, и я произношу здесь символ веры, который гласит: да я сама в это не верю! А лучше, если я, как и раньше, буду избегать духа и вместо этого, оглушённая моим собственным значением, покажусь лично, такой как есть. Я есть я. Мы есть мы. Я не значу ничего, но я имею некое значение, вы же сами видите. Может, я даже важнее вас! И в этом моё везение, поскольку машины у меня нет. Если я сама не верю, то как же вы мне поверите, что можно везти, ничего не залив в бензобак? Ваша группа туристов полчаса назад встретилась на перроне четыре, но теперь и этот поезд ушёл. Итак, если всемирный дух против ожидания всё-таки придёт, потому что я не пришла к нему, я сделаю всё, чтобы его, заставившего меня так долго ждать, послать одним-единственным надменным взглядом туда, откуда он пришёл. Теперь я больше не хочу его. Марш. В церковь. Потому что туда я ни ногой. Так я его не встречу, и мне не придётся больше изощряться в выражении моих собственных мыслей. Браво! Я не ослышалась? Браво? Итак, теперь всемирный дух мне больше не нужен. Я признана невиновной и отпущена, вон из Рима, туда, туда, на Мальдивы, на самый солнцепёк! Наконец-то жить как целая партия, в которой очень много загорелых людей, ежедневно выступающих перед нами. Нырять я не умею, плаваю тоже плохо. Вести себя хорошо тоже не получается. Но я хотя бы не получаю детского пособия, как мать Габи, нашей юной Белоснежки, чьё пробуждение с медицинской точки зрения сформулировано здесь неточно и научно малообоснованно, может, потому, что она так и не пробудилась. Не оказалось гномов, которые разрезали бы верёвки, чтобы девушка сначала задышала, а потом ожила. Нет никакого упоминания, никаких данных о возобновлении сердечной деятельности в фазе пробуждения, и нет дыхания как дальнейшего признака процесса оживления. Где неотъемлемые от этого взмахи ресниц и состроенные глазки? Кто слышит знаменитое восклицание, с которым мнимоумершая, как Лиз Тэйлор, она же сестра смерти, снова возвращается к жизни: как я долго спала! Где журналисты, я хочу пробудиться! Нет, наша меньшая, младшая сестра смерти, в её чёрном сыром гробу, в её зелёной пластиковой плёнке, не спит. Она реально мёртвая. Абсолютно. Вечно, как Дух, который мне сдался, к сожалению, хоть я так мало им одарена, как Кирштейн Блокмальцман, только: он-то на что мне сдался? Её хоть и показывали по телевизору, уже несколько раз, но, несмотря на это, ей уже не дойти до нас, этой юной мёртвой. В каждом из нас умираем мы все, умирает весь наш постылый род, но не мой, поскольку я не основала и не продолжила никакого рода. То, что другие смиренно сделали это, плохое утешение для них, когда коса смерти так и свистит у них над ухом. Но ведь мы большей частью не в себе, чего же нам бояться смерти, там у нас и других дел хватает: плакать, вздыхать, следить за сердечной деятельностью, готовить стол для гроба, чаять воскресения мертвых и знать, что и на сей раз его не будет, прощаться, обуздывать своё раздражение против тех, кто путается под ногами, бороться с желанием кричать, выть и царапать пальцами покров — снега ли, воды или постели. И: при первой, нет, действительно при любой возможности подсовывать новое значение, которое к данному случаю не подходит и всё равно будет заменено на гробовую подкладку, которая впитывает дурные запахи и зловонную жидкость. Не было у нас никакого значения и теперь нет, за исключением самых близких, для которых мы что-то значили, но которые часто радовались тому, что нас наконец нет и им не надо с нами возиться, а наши деньги мы не смогли унести с собой в могилу и оставили здесь.


Всё уже сказано, может, кто-то даже лишнего сболтнул и испуганно зажал рот рукой, но Бог Сын ведь тоже вечно поперёк дороги, ведь он просто моложе и краше, за ним таскается целая толпа молодцов, от которых он тащится, и Бог уже кается, что прибрал его, и зарекается брать его к себе. От этого он, правда, сам молодеет, хотя бы с виду, но это стоит и больших усилий, быть в ногу с молодыми, пока тебе не исполнится сорок семь. Иисус хочет заниматься спортом, Иисус хочет работать и спасать души, Иисус нагребает себе побольше заблуждений и складывает из них вечные истины, ремесленник-надомник, ну, не очень-то складно у него это получается. И жандармы тем временем ходят по домам и неутомимо всех расспрашивают, им приходится делать это самим, никто у них этого не отнимет. Камешки рассказов сыплются на них, скупо отделяясь от упёртого, упорного молчания, как камнепад у капризных Нойбергских скал, с которых иногда дни напролёт громыхает, а потом дни напролёт снова тихо, крыши машин украшены вмятинами, но у Господа Бога украшение лучше, настоящий ореол, который могут ему обломать, если он будет слишком активно соваться в нашу жизнь. Вот он и не делает этого. Вот офис фирмы, в которой работала Габи, и тут он тоже висит, Распятый, в кабинете шефа, а не на Голгофе, но висит в углу. Скромный крест современного исполнения, купленный в художественном салоне и от гордости за свою гордую цену готовый лопнуть по шурупам, которыми жертва-знаменитость прикручена к своему спортивному снаряду, который, я думаю, за это время стал более бессмертным, чем гимнаст на нём, без которого мы можем уже и обойтись; да, вам не привиделось: под ним свеча и ваза в форме сердца, в которой торчит засушенная веточка, в соответствии со вкусом секретарши шефа, которая отличается от других женщин в фирме и это отличие любит подчеркнуть в своих проявлениях, например в обратном наклоне почерка. И есть здесь ещё одно явление, которое отличается от секретарши тем, что больше вообще не появляется: молодая умершая. Фирма из-за этого на ушах стоит. Раз уж юная ученица уже умерла, зачем ещё топтаться по её жизни и оставлять следы, которые можно перепутать со следами преступника? Был действительно лишь смутный намёк одной из её подруг. Сейчас мы последуем за ним, как уже следовали за всеми остальными, которые никуда нас не привели, и нам часто приходилось подпирать голову руками — приходилось по одной голове на две руки или в одни руки одно ведро песка, который потушит всё, что попадёт ему под руку. Неужто вам в голову не приходит ничего подручного, хоть чего-нибудь? Любая, самая крошечная деталь может оказаться важной, пожалуйста, помните об этом. И тут одна из коллег припоминает, что Габи была единственной на предприятии — потому что она ещё ходила в ученицах, — кому возмещалась стоимость проезда на государственных автобусах. Следаки сразу наэлектризовались: а эти билеты ещё сохранились? А как же, конечно сохранились. Вот, смотрите: на листах формата А4 аккуратно наклеены все билеты. За каждый билетик Габриэла Флюх получала пятнадцать шиллингов возмещения. Дают — бери, а бьют — беги, пока не догнали. Далеко-то не убежишь. Следаки берут с собой листы и расшифровывают цифровые коды на штампах, которыми пропечатаны погашенные билеты. И вот результат: больше половины этих билетов погашены на совсем других остановках, иногда даже в противоположной стороне от Мюрцштега и Фрейна. Таким образом, мы получаем новую зацепку и тут же цепляем её к поясу, чтобы не потерять и удержать, так же, как наш собственный корабль жизни, который то мотает из стороны в сторону, то прибивает к берету, а ведь он может нам весьма пригодиться. Находится ещё несколько коллег, которые всегда отдавали девушке свои использованные билеты. Они говорят, что не задумывались об этом и никогда не спрашивали, зачем они ей. Только одна коллега, с которой Габи часто съедала бутерброд вместе со стаканчиком йогурта, бросила к ногам следователей одну маленькую косточку, такую обглоданную, что от неё уже мало чего осталось: кто-то её подвозил, она однажды мне говорила, Габи, но я не должна была никому об этом рассказывать. И другой коллега припомнил, что однажды встретил Габи на работе, когда автобус из Марияцелль ещё не пришёл (что впоследствии подтвердили и другие сотрудники фирмы). Теперь потёк целый поток рассказов, и между коллегами тоже; почти все формы существования воды в природе очаровывают меня, в первую очередь очищенная питьевая, но лёд тоже ничего, подходящая форма для того, чтобы смотреть на него, может, даже есть или кататься по нему, но боже упаси ходить по льду. И пар я тоже не очень люблю, уж лучше я побреду по осыпям рассказа, спотыкаясь, по крайней мере я хотя бы вижу, куда ступить, и хоть оступаюсь чаще, чем бы мне хотелось, и сбиваюсь с пути, но эта почва всё же не так коварна, как пар, который всё заволакивает туманом, и лёд, который выныривает откуда-то снизу и неожиданно бьёт тебя по морде. С какой стати вдруг раскинулась эта дорога на обе стороны, ведь она же не раскладушка для гостей? Один сотрудник фирмы поведал, как однажды видел Габи на почте в Мюрццушлаге, где она отправляла служебные письма. Она вышла с почты чуть раньше него. Он сел в свою машину и поехал прямиком домой. Путь его пролегал мимо родительского дома Габи, и он увидел, как она переходила дорогу, оказавшись там задолго до маршрутного автобуса. Должно быть, девушка приехала домой на машине, но на чьей? Ведь тогда Габи ещё не была духом, прошедшим огонь и воду, и поэтому она не могла обогнать сама себя, поскольку ещё не пребывала в вечности и знала, где зад, где перёд, где прошлое, где будущее, хотя сама лично и не могла дожить до своего будущего. О чём знал чужой. На машину чужого имелось только одно конкретное указание — от соседа: сосед, живущий наискосок напротив, подтвердил, что однажды утром он видел, как Габи вышла из дома и без промедления и без колебаний села в машину, припаркованную за углом. Этот сосед, рабочий пилорамы на покое и активный браконьер, как и большинство здешних мужчин, поведал, что девушка вела себя так, будто ожидала найти эту машину именно на этом месте. Она села в неё сразу, даже не обратившись к водителю с каким бы то ни было разговором. Когда это было, что это была за машина и кто в ней сидел — ничего этого сосед не знал. Большинство остальных соседей отмалчивались. Это всегда одинаково. Жандармы, среди которых и господин Яниш, которого здесь каждый знает, видный мужчина (странно, как часто по отношению к нему применяется именно это определение, как будто бывают мужчины, которых не видно. Как будто выдаётся орден крови, но все знают, что он ему ни к чему; он примет при случае только наличные, которые всегда являются во множественном числе, поскольку единственное наличное господина Яниша не устроит; и он не упустит случая пристроиться к более молодым коллегам, погладить их по бедру и разок дать им почувствовать как следует своего паренька, сзади, как будто они там не увидят. Но ни один из них не смеет ничего сказать!), стучатся в двери, заговаривают с людьми, которые стоят у них в списках, и не могут добиться от них ни слова больше, ни слова меньше, что было бы уже ниже нуля. Люди выслушивают вопросы, но в основном вообще не реагируют, как вынуждены констатировать Курт Яниш и его товарищи. Их протоколы пусты, как пустыня Гоби, и их содержание говорит нам меньше, чем содержание молитвенника, потому что мы не верим людям, как и Бог не верит нам. Двери за служивыми закрываются, и Курт Яниш и его коллега снова уходят от застёгнутых на все пуговицы жильцов. Это мир немых свидетелей, которые все как один не видели, как девушка регулярно в течение года садилась не в автобус в ста метрах, а в чужую машину, которую действительно никто не знал. Жаль. У нас самих есть машины у всех, кроме меня, и мы не можем каждую знать в лицо. Другие девушки часто занимали ей место в автобусе, но и они никогда не видели, куда же Габи садилась, если не к ним. Они это потом тоже никогда не обсуждали. И мать, и друг: ничего не слышали и ничего не видели, больше года. Разве это не странно, а? Эта чашка какао, недопитая, единственное, что осталось достоверного; хорошо, есть хоть она, и судебный медик может с большой степенью достоверности заявить, что Габи, по-видимому, была мертва уже через час после того, как покинула дом, самое позднее через полтора часа.


Ни один человек не может управиться со своей жизнью, но ему всё же хочется с этим покончить. Однако эта неуверенность существования будет длиться вечно, пока человек жив. Смерть обрывает то, что всё равно никогда бы не было готово. Великий неизвестный, убийца, фантом вырвал Габи, как морковку, там, где ветви артерий раздваиваются на шее, и схрумкал. Зачем ищут его — который покончил с одной определённой молодой женщиной? Она должна была в определённое время быть на определённом месте; к сожалению, мы знаем только её окончательный адрес: озеро, вода, мокрая свалка, но всё же вся её жизнь разыгрывалась в определённое время и в одном определённом, даже очень маленьком местечке. Её смерть покончила с тем, что она в определённое время жила в этой деревне в предгорьях Альп. Странно, что люди любят думать о смерти как о некоем входе в бесконечность. Я предпочитаю держаться за труп, это хоть что-то, что остаётся, хоть на время, окончательность излишня, когда знаешь: это тело развезёт, пока оно не станет жидким и смоется, растворится. Я остаюсь при этом теле, не в позе скорби, как это делает собака, а скорее в позе заинтересованности. Как ни мало было этой мёртвой, что-то от неё всё же осталось, за что мы можем подержаться. Материя, увязанная в пластиковую плёнку, из которой сверху развеваются волосы, а снизу торчат носки. Ботинки слиняли. Этому связанному духу мне нечего сказать, ни хорошего, ни плохого. Да я его не вижу. Я допускаю, что он наконец освободился от своей конечности, но бесконечным в силу этого он, боюсь, не стал. Загадка, которую жандармы не хотят и не могут разгадать. Они хотят найти злодея и то, что его воодушевило воспользоваться другой душой, а может, и другими душами, ведь: куда девались все пропавшие? После этого на фотографиях у них такое особенное выражение лица, что мы сейчас же сделаем с него фотокопию, чтобы сразу заметить, если увидим такого: это пропащий. По времени совместных поездок с Габи известно: для любви времени не было. По времени отъезда и прибытия этой очень пунктуальной девушки выходит, что у этих двух в то время никогда не было совместного свободного времени больше чем максимум двадцать минут. Если и можно было выиграть время на таком коротком отрезке — то не больше десяти минут. Ну что можно успеть за десять минут? Вес собственного тела быстро возложить на тело другого, чтобы утихомирить его как соской-пустышкой, хотя бы на время его успокоить, пока оно снова не раскричится? Одну очень ценную часть тела, которая тебе не принадлежит, пугливо, но всякий раз с любопытством к её вкусу (не всё расфасовано в пакеты, иначе их можно было бы легко прихватить с собой в дорогу, но зато и забыть где-нибудь легко) взять в рот и посмотреть, не выйдет ли чего, и если да, то как оно пахнет? Застрять во влагалище Габи, как в своего рода исправительном учреждении, откуда тебя выпускают под расписку с тёмными пятнами, которые потом светлеют на брюках, но только условно, чтобы в любое время можно было вернуться туда? Мужчина, который хотел просто поговорить с девушкой? В это я не верю. Габи никогда не выходила без матери, друга или подруг, говорит мать, говорит друг и говорят подруги. Они говорят это и в газетных интервью, сразу после исчезновения Габи. Если только это правда, почему тогда девушка держала в тайне эти поездки? Может быть, потому что мужчине было что терять, может, потому, что он происходил из ближайшего окружения Габи и не хотел, чтобы его узнали, хотя (или потому что) его и так все знали. Они только не знали, что это был он. Это был не чужой. От отца и матери, бывает, отходят, чужой сам тебя бросит, как отходы, где попало, ведь у людей нет чувства чистоты природы. Ближний не подберёт это, потому что он знал содержание жизни девушки и не хочет больше никогда встречать её. Чтобы не стать содержанием её жизни! Он хотел ради собственной безопасности лучше устранить девушку, убийца, чем стать её Всем, что не даст ему ничего. Ведь нет ничего больше, чем Всё. Так, лучше мы сейчас замотаем тело в этот давно приготовленный мешок для мусора из зелёного пластика, взятый со стройки, ведь стройки — вся моя жизнь, и только дома, которые постигают в возникновении, есть нечто, за что можно держаться, да, кости, волосы, ногти на руках и ногах тоже могут остаться, но не так долго, как дом, который ладно скроен, крепко строен. На века. Для вечности, в которой верующий человек может встретить все эти дома, либо они его встретят, бум-м! — отрицание отрицания, ибо злодей не строит дом и, судя по всему, уже не получит его в подарок. Понятия конечности валятся у меня из рук, как молоток каменщика в пять часов вечера. Больше мне нечего сказать. Я скажу ещё, эта одна минута должна бы быть ещё внутри рабочего времени: ничего не останется. Смерть естественна, но это была неестественная смерть. Вы думаете, Габи хотела иметь того, кто уже принадлежит кому-то другому? Я не верю. Я неверующая, поэтому я всегда так ушибаюсь, натыкаясь на границы моего существования. Тогда я верю, что за ними, дальше, всё продолжается, я бы с удовольствием последовала за верующими туда, куда их так влечёт. Но не выходит, и на границах не выходит за их пределы. Как будто я иностранка какая, снаружи от сказочных шенгенских государств. Тук-тук, кто тут? Нет тут никого, потому что все хотят развеяться и поэтому в настоящее время и на все будущие времена они не дома и дома не будут. Развеяться можно только снаружи, наш европейский дом почти всегда маловат для этого, и теперь он маловат и для Австрии, образцового ребёнка, который никогда ничего такого не сделал и не сделает. Но коли мы больше нигде не желанны, мы и другим не позволим чувствовать себя у нас, жителей Австрии, у себя дома (ведь нам пришлось бы потесниться! И явились бы все кому не лень). Есть тут ещё кто-нибудь, кто, может, хотел бы видеть меня осчастливленной этим? Ему лучше не видеть этого, потому что, если явлюсь я, он не будет чувствовать себя дома. Кто меня слышит, если я кричу? Никто? Может, потому, что я пока никому не попалась на глаза. И злодей в этом убийстве явно не хотел никому попасться на глаза, что меня не удивляет. Если он и вынес оттуда какую-то рану своего существования, её не заметно. Иначе бы мы тотчас схватили его за шкирку, когда он, весь в крови, бежал по посёлку, а за его фигурой маячило бы нечто большее, чем он, зверь, пыхтящий, лишившийся своей берлоги и не прекращающий поиск другой. И если бы он её нашёл, она была бы уже мала, ему уже нужен был бы целый дом. Если человек должен умереть из самого себя, почему он не может создать простой дом своими собственными руками и частично чужим капиталом из сберкассы? Ведь баркасы его наличных сидят на мели, нагруженные процентами, процентами на проценты и несколькими гектолитрами нашей крови и наших слёз, в озере, и процентов не соберёшь, потому что договор до сих пор всякий раз приходилось расторгать досрочно. В одном из пенсионных фондов это было бы не так легко сотворить, ведь они суть творения дьявола. Короче, проще умереть, чем дожить до дома. В смерти хоть чуточку остаёшься здесь, в строительстве же у тебя уходит почва из-под ног, потому что она заложена в качестве гарантии под другую почву, которая тоже уже обременена или ещё каким-то образом недостижима. Господин Шнайдер, проныра по части недвижимости, который на аукционах повышает цену против самого себя, лишь бы для банков цены его недвижимости выросли до неба. Вот и скажи после этого, что недвижимость недвижима! Мёртвая же наоборот: она движется, только если её бросить в воду, и тогда она движется очень мягко, в такт волнам, вода двигает её, сами по себе мёртвые больше не двигаются, и наша мёртвая тоже. Вода качает её, баюкает, если она плачет. Вода добра. Я хотела бы чаще ступать в неё и доверяться ей. И многим очистным сооружениям, которых глаза бы мои не видели. Они что, собираются очистить воду? Но ведь тогда в ней не смогут водиться никакие живые существа! Нет, я не могу позволить, чтобы были какие-то очистные сооружения! Но ведь и без них как, ведь тогда бы рядом с нами плавали говёшки, и вода бы скоро оказалась там, где теперь ещё суша, одно бы сменилось на другое, грязь и дрянь — на прозрачность и правду. Нет, мы не сделаем этого, не променяем олиготрофные или мезотрофные, скудные водоёмы на эвтрофные, удобренные. Нет, мы этого не сделаем. Мы сохраним за собой первые, а вторые пусть идут куда подальше, чтобы мы могли потом послать туда нашу грязь, а здесь снова чувствовать себя славно. Нас ведь нам достаточно, воды и меня. Разве нет? Может, и меня однажды откроют, если кто-нибудь отважится в меня проникнуть. Как знать.

Загрузка...