Павел Журба Александр Матросов Повесть

Часть первая

Глава I Алмазная гора

корый поезд «Москва — Севастополь» остановился утром на станции Запорожье.

Веселые пассажиры, едущие на крымские курорты, сразу заполнили перрон, залитый щедрым августовским солнцем. После вагонной духоты приятно подышать свежим воздухом, напоенным запахами ночной фиалки, душистого табака, петуньи. На привокзальной площади гремел духовой оркестр. Там встречали или провожали очередную партию строителей Днепрогэса.

В ящике под вагоном чуть приоткрылась дверца. Никто не подозревал, что и в этом тесном ящике может быть пассажир. Показалась всклокоченная голова, черное, запыленное лицо мальчика-оборвыша, настороженно блеснули голубые глаза.

Оглядевшись, он быстро выпрыгнул из ящика. В расстегнутом рваном, не по росту большом, ватнике хлопчик юркнул под вагон. Рукавом мазнул по лицу, стирая пыль, но лицо чище не стало.

Он подошел к ящику следующего вагона и тихо окликнул:

— Тимошка, живой?

— Та трошки живой, — послышался тонкий хриплый голос. — Только дышать нечем. В глотку пылюга набилась. Просто погибаю. Пить дай, Сашка!

— Ладно, принесу. Не вылазь, а то отстанем.

Сашка выбрался из-под вагона, отряхнул одежду и, щуря на солнце глаза, пошел искать воду.

Ночью посадил он в ящик дружка и считал себя ответственным за его удобства и благополучие. Жалобу Тимошки он принял равнодушно. Он и сам задыхался в дороге от пыли в таком же проклятом ящике; глаза на лоб лезли от страшного грохота колес и тряски. Вихрь, бушующий под вагоном, казалось, вот-вот сорвет его — и тогда конец. Что поделаешь? Надо же терпеть и некоторые неудобства, если мечтаешь чуть ли не о кругосветном путешествии.

Хорошо разгуливать по станции этим беспечным пассажирам: веселятся, на курорт едут. А у бездомных Тимошки и Сашки много тревог и забот. Решено разыскать где-то на Памире Алмазную гору с ее сокровищами. Но прежде чем пуститься в это далекое рискованное путешествие, рассудительный Тимошка предложил «по пути» заехать в Крым: там много санаториев, садов и виноградников, где можно подкормиться; там его дядя работает каким-то морским начальником, может устроить их на любой пароход. На худой конец в теплом Крыму и перезимовать легче. Вот и решили друзья ехать в Крым. Но легко сказать — решили! У них не было ни гроша.

Когда Сашка собирался бежать из детского дома, эта беспокойная жизнь представлялась ему совсем иной. Он хотел стать вольным, как ветер степной, как птица: куда захотел, туда и пошел, что захотел, то и сделал. Но в первые же дни после побега, наголодавшись, он заколебался: не вернуться ли в детдом? Там он был сыт, чисто одет, спал в чистой постели. По вечерам в красном уголке всегда было весело. Неплохо жилось в детдоме! Но как только Сашка вспоминал директора с прокуренными порыжевшими усами, сразу ожесточался. Он не мог забыть непростительную обиду: «Не поверил моему честному слову Плук (так за глаза звали ребята Петра Лукича), опозорил перед всеми ребятами на линейке. Нет, с голоду помру, а ни за что не вернусь!»

Сашка жадно вдыхал свежий воздух. Все его тело, избитое о стенки тесного ящика, было в синяках и болело. Во рту сухо и горько. Язык от пыли шершав, как суконка. Нетерпеливо сжимал он рукой в кармане ватника ржавую консервную банку, из которой всласть напьется сам и напоит дружка. Наслаждаясь чистым воздухом и думая о своем трудном путешествии, он шел по перрону, не обращая внимания на людей. Он даже немного зазевался, завидуя грачам, которые с беззаботной веселостью перекликались на верхушках привокзальных тополей и кленов. Внезапно его окликнули.

— Сашка, ты?

Он обернулся. Этого еще недоставало! К нему подбежала знакомая смуглая девчонка. Ну да, Людка Чижова, с которой в детдоме он часто вместе рисовал, играл в жмурки в последний детдомовский вечер. Но теперь эта встреча так некстати.

— Ой, Сашечка, до чего ж я рада, что встретила! — щебетала она. Ей всегда нравился этот прямой, бесхитростный хлопчик. И сейчас в глазах ее черных, как спелые вишни, горела неподдельная радость.

Сашка поверил в искренность ее слов и хотел уже протянуть ей руку, которой растерянно сжимал в кармане консервную банку.

Но Людка, разглядев сухие травинки и соломинки в пропыленных и сбившихся волосах Сашки, его замызганный ватник, с дырами, прожженными у костров, матросскую тельняшку, испачканную так, что трудно различить синие и белые полоски, испортила дело:

— Ой, Сашечка, ой, лышечко, чего ж ты стал такой… — начала она и запнулась.

Но Сашка понял по ее взгляду: «Грязный» — хотела она сказать.

— Никакого «лышечка» нету, — резко ответил он и с деланным пренебрежением взглянул на ее белоснежную блузку, на шелковый алый галстук. — Как хочу, так и делаю. Это вы, как те курчата, любите под крылышком…

Неприятна ему эта неожиданная встреча. Хотелось провалиться сквозь землю, чтобы не смотреть в глаза этой чистенькой девчонке. «Подумаешь, воображает! Так и дурак сумеет путешествовать. А попробуй, как мы с Тимошкой, тогда и узнаешь, почем фунт лиха». Боясь привлечь внимание милиционера, Сашка хотел убежать, но Люда спросила:

— Ты, может, есть хочешь? — И протянула большую грушу-медовку. — Бери, у нас много!

От голода и приятного запаха груши у хлопчика заныло в желудке, но он отвернулся.

— Отстань, я не голодный. Я пирожных, может, объелся.

— А я круглая отличница, — похвасталась Людка. — Еду с ребятами в Артек. А ты, вижу, не отличник!

Сашку даже передернуло от этих слов. Отличник! Девчонка явно издевается! Он гордо выпрямился:

— Езжай себе в Артек да не суйся не в свое дело!

Вдруг по перрону стрелой промчался такой же испачканный, как Сашка, беспризорник, крича на бегу:

— Атанда!

Сашка увидел, как милиционер и проводник открывали ящик под вагоном, и тоже побежал, крикнув:

— Тимошка, вылазь!

Но было поздно. Прозвенел станционный колокол. Люди поспешили в вагоны. Сашка из-за пакгауза смотрел на уходящий поезд, и сердце его сжималось от досады: отстал! Что же с Тимошкой? Уехал он или его поймали милиционеры?

На станцию возвращаться Сашка боялся — поймают. Там одного беспризорного милиционеры уже задержали. Сашка предусмотрительно спрятался за кучи каменного угля и стал наблюдать, что делается на станции.

А все из-за Людки… Замешкался…

Накаленный солнцем уголь жег босые ноги, а Сашка все смотрел, — не покажется ли Тимошка.

Когда перрон опустел, Сашка снова пробрался на станцию. Озираясь по сторонам, обшарил все углы, но Тимошки так и не нашел.

Куда теперь податься вольному, как ветер, Сашке? В этом городе, видно, беспризорникам не житье. С поездов их снимают и на станции ловят.

Увидел через окно в буфете разную соблазнительную еду, и его даже затошнило от голода. Где добыть хоть завалящий сухарь? Если попросить, в городе, конечно, ему подадут что-нибудь съестное. Но просить стыдно, а главное — поймать могут.

Он уже знал, что в летнюю пору безопаснее всего и вдоволь можно подкормиться на колхозных огородах, бахчах и в садах. В колхозе скорее и подадут что-нибудь. А колхозные угодья начинаются сразу за городом.

Сашка с предосторожностями в порожних грузовиках выбрался за город и побрел по берегу Днепра.

Глава II Вчерашний день

скоре шумный город остался далеко позади.

Тропка тянулась по берегу реки, то изрытому буераками, то поросшему колючей дерезой, кустарником. Голубая ширь Днепра почти недвижна, только вспыхивали на воде сверкающие солнечные блики. На курганах лениво кивали белые султаны ковыля. Порой ветерок доносил запахи истомленных зноем чебреца, шалфея и полыни. Все шире открывалась бескрайняя степь, уходящая в белесую дрожащую мглу горизонта. Сашка раньше часто мечтал о таком раздолье в степи, где когда-то запорожцы и кочевники, как буря, проносились на своих низкорослых лошадках. А теперь ему грустно и одиноко в этих необъятных степных просторах.

Накаленная солнцем земля жгла босые ноги. Он не раз уже припадал к студеным криницам[1], вырытым на берегу, видно пастухами, и жадно пил.

Еще сильнее томил голод. Сашка пробовал есть травы. Знал, что стебли копыря, козельца, листья конского щавеля съедобны. Но теперь, в конце лета, стебли купыря и козельца жестки, как веревка, а конский щавель шершав и горек.

Тоска по Тимошке все больнее щемит сердце. Где он теперь? Что с ним? И, главное, как теперь быть без него и куда податься?

Неужели, и правда, он теперь пропащий, как говорила о таких, как он, покойная бабуся? И в самом деле, утони он тут в Днепре — никто и не вспомнит. Один-одинешенек на всем свете.

А разве он виноват, что папку его убили? Бабуся говорила: в Днепропетровске на металлургическом заводе отца уважали. Лучший горновой был. Потому партия и послала его в самое трудное глухое степное село помогать крестьянам объединяться в колхозы. Куркули[2]за это и убили отца. А через два года умерла и мать. С горя умерла, говорила бабуся. Вот и остались они вдвоем. А как много интересных сказок знала бабуся! Век бы слушал. И про гусей-лебедей и про бабу-ягу. И про дудочку-сопилочку, что выросла на могиле матери и все пела про ее жизнь. А когда ходили смотреть на Днепрово половодье, бабуся рассказывала про его отчаянного прадеда — днепровского лоцмана, который не боялся самых бурных речных порогов и даже царских жандармов не боялся. Тогда и захотелось ему, Сашке, стать матросом, смелым и сильным, как прадед. Бежав из детдома, он первым делом обзавелся матросской тельняшкой. А когда бабуся провожала его в школу, приговаривала: «Хорошо, Сашуля, учись — человеком будешь…»

Эх, бабуся, прости-прости твоего Сашулю! Не выполнил твой завет, спознался с босяками…

Когда заболела бабушка и, видно, чуя свою смерть, все гладила его по голове обеими руками и приговаривала: «Сироту, как траву по дороге, притопчет кто хочет. А ты, Сашуля, не гнись. Не старое время, чтоб гнуться. Наступили на тебя, а ты не поддавайся!» Он и не поддавался. Когда хоронили бабусю, часто сдавливало ему горло будто железной рукой, а он не плакал. И директору детдома не поддался, сбежал куда глаза глядят…

Почему ты решил, Плук, что именно Сашка взял мед, и почему не поверил честному слову? Не раз думал об этом Сашка, ночуя где-нибудь под базарным ларем.

Хорошо, что встретился с Тимошкой. С ним сразу стало веселее и легче. А как впервые познакомились, — даже и теперь смешно вспомнить. Сашка бродил по городскому базару голодный и злой. Просить он еще стеснялся, а красть не умел. И вдруг его внимание привлекла странная картина. Смешной, веснушчатый, с кудрявой огненно-рыжей головой хлопчик лет десяти сидел на пригорке и баюкал завернутого в тряпье ребенка, хлопая его по задку и припадая к нему лицом. Ребенок, надрываясь, кричал: «Уа-а-а-а, у-а-а-а». И когда на минуту, будто захлебнувшись, затихал, хлопчик обращал к собравшимся вокруг людям мокрые от слез глаза и просил подать на молочко сиротке.

Люди щедро бросали, в шапку деньги.

Сашка смотрел с завистью на рыжего оборванца, прятавшего уйму денег за пазуху. Сашка решил выпросить или отнять у него сколько-нибудь, хоть на хлеб, и стал незаметно наблюдать за ним.

Вот, наконец, хлопчик встал, небрежно прижал к животу умолкшего ребенка и пошел. За ларями оглянулся по сторонам, быстро свернул ребенка в узел и понес под мышкой. Сашка сразу сообразил: никакого ребенка там нет. Но кто же так искусно вопил? Рыжий, насвистывая, купил себе пряников, конфет и пошел, запихивая их в рот. Сашка догнал его за ларями и схватил за узел.

— Ах ты, жулик! Как ты можешь так обманывать людей?

Паренек взъерошился, грозно блеснув зеленоватыми глазами, и поднял кулачок:

— Не чепляйся! Не подходи! Я есть сам Жак Паганель. Убью!

— Кто, кто? — рассмеялся Сашка, оглядывая щупленького шепелявого паренька с облупленным от загара носом. На голове его топорщились жидкие, запыленные рыжие волосы. Несмотря на угрожающий вид, Сашка схватил его в охапку и легко повалил на землю. — Тоже мне Жак Паганель! Я хочу есть. Дай пряников и денег.

— Так бы и говорил, а не дрался, — примирительно сказал паренек. — Подумаешь, — мне не жалко. А что я обманываю, так это, понимаешь, им самим приятно жалеть кого-нибудь.

Они поднялись, отряхнулись и через минуту уже мирно беседовали, жуя пряники.

— Где ж ты научился так ловко пищать?

— Чудак, я ж прошел театральный фикультет в промышленной академии.

— Как? Где?

— В промышленной… Промышлять, значит… Там смотря на какой фикультет попадешь — тяжелой чи легкой промышленности. Тяжелая — это которые замки и двери ломают, а легкая — моя. Там я и научился плакать, как дите, молитвы с постной рожей жалобно читать, — кое-каким бабам до слез это нравится, и они щедро подают, особенно на паперти. Птичий концерт можно представить… Потому, значит, как артист я и прозвание мне — Жак Паганель, а по-самделешнему — Тимошка Щукин.

— Ну ты ж и хлюст! А родители у тебя есть?

Тимошка махнул рукой:

— Матка есть, да вроде и нет… Хотя, говорят, разыскивает меня. — И свистнул: — Ищи ветра в поле…

— Не любишь ее, что ли?

— Матку люблю чи не люблю — не знаю, а Нечипура стерпеть не мог. Папка ж мой был в миллион раз лучше его. Слесарь-лекальщик, седьмой разряд. Понял? А когда папка помер, мать и привела того мордастого Нечипура. Самогоном и табачищем разит от него — спасу нет, а он все варнякает и варнякает, выхваляется перед мамкой. И на кого только променяла папку? А тут еще стал он меня воспитывать, за водкой и папиросами посылать, за уши драть… Потому что он мне слово, а я ему десять. Я и ушел в шайку Короля-Бурлая. Это тебе и есть промакадемия.

— Значит, оба мы с тобой пропащие.

— Чудак человек, — засмеялся Тимошка, — а мне, видишь, и пропадать весело…

Сашка и Тимошка решили крепко держаться друг друга.

На другой день Сашка был свидетелем его базарной славы. Поражая толпящихся вокруг зрителей своим искусством, Тимошка с особым блеском выполнял самый трудный номер своей программы, изображая птичий концерт, в котором участвовали соловей, ворона, аист, сорока, индюк и гусь. Маленький артист, с рыжей всклокоченной головой, смешно гримасничал и, шепелявя, подражал голосам птиц и давал пояснения.

Зрители хохотали до упаду, дивясь искусству разбитного паренька, и опять бросали в шапку деньги.

— Ну и смешной же, как клоун! Настоящий артист!

Сашке нравился худенький, но цепкий и смышленый Тимошка. С таким не пропадешь. К тому же он был великодушен и щедр, как и все умелые люди. Подружившись, он делился с Сашкой всем, что имел.

Но скоро их базарный «театр» кончился скандалом. Главарь шайки, Бурлай, решил извлечь двойную пользу от «театра» Тимошки. И когда тот изображал «плачущего ребенка», а Сашка наблюдал издали, вдруг на базаре поднялся переполох. Люди кричали, что у одних деньги из кармана вытащили, у других — часы, а у кого-то даже сало с мешком утянули. Чуя недоброе, Тимошка прекратил представление. Но одна недоверчивая тетя разгадала секрет Тимошки, дернула за одеяльце, в которое завернут был мнимый ребенок, и на землю упала неуклюжая тряпичная кукла. Тетя решила, что Тимошка и есть наводчик и пособник воровской шатии, закричала, чтоб поймали его. С большим трудом удалось тогда Тимошке и Сашке убежать от погони. После этого легкий заработок у них бывал редко и они часто голодали.

Да не такой Тимошка человек, чтобы растеряться. Однажды на берегу Днепра под опрокинутой лодкой он предложил:

— А давай махнем к Алмазной горе, на Памир! — Глаза его отчаянно сверкали. — Я знаю тайную дорогу к Алмазной горе! Дедушка мой все мне разъяснил. В пещере той горы, понимаешь, так много драгоценных камней, что люди, как только зажигают свет, сразу же слепнут от блеска самоцветов. Понял? Но дед научил меня, какой водой надо умываться, чтобы не ослепнуть в пещере. Понятно? Так что будет полный порядочек. Наберем драгоценностей, понимаешь, сколько захотим, а каждый маленький камушек стоит большие тысячи. Привезем эти камни в Москву, отдадим правительству и расскажем про Алмазную гору. Все газеты про нас напишут, портреты напечатают! Понял? Ученые нас признают и, понимаешь, как отчаянных следопытов, станут брать в дальние путешествия. Попадем на Кавказ, в Бразилию, в Сингапур!..

Со страхом и восхищением слушал Сашка о далеких краях, полных сказочных соблазнов и опасностей. Ему и раньше страстно хотелось путешествовать, подняться на заоблачные вершины Кавказа, Памира, увидеть горные озера и пустыню Кара-Кумы, океанские пароходы и непроходимые джунгли. Он с жадностью читал книги о знаменитых путешественниках.

Но Сашка не знал, как начать путешествие, чем питаться в пути, чтобы не умереть с голода. Да и милиционер мог поймать на любой станции и сдать в детдом. Но с Тимошкой Сашка смело покинул родной город. Тем обиднее теперь ему так неожиданно и нелепо потерять верного дружка.

Глава III Почему цветет мак

ашка брел, сам не зная куда.

Все сильнее припекало солнце. С завистью смотрел он на людей, едущих на пароходах, в баржах вверх и вниз по Днепру. С далеких полей доносился рокот комбайнов, косилок, слышались веселые голоса. Но Сашка обходил людей: они трудятся, обливаясь потом, стыдно у них попрошайничать. Да и не любят они шатающихся бездельников, особенно в горячую пору полевой страды. Не вернуться ли обратно в город?

Из-за косогора неожиданно открылся большой сад. Он широкой полосой протянулся вдоль Днепра. Истомленный мальчик обрадовался и побежал к саду. У глубокого рва он остановился, посмотрел в сад сквозь густые кусты боярышника — и замер от изумления. Перед ним открылось вдруг такое сказочное диво, что с минуту он стоял как вкопанный. Рябило в глазах от обилия яблок, груш, слив. Отягченные крупными румяными плодами, зеленые ветки клонились к земле, гнули подпорки или в изнеможении опирались о землю. Из сада веяло прохладой и запахами яблок, дынь, груш, меда.

Он прислушался. Тихо. Только жужжали пчелы, стрекотали кузнечики да изредка глухо стукалось о землю упавшее яблоко. Не в силах больше терпеть голод, Сашка протиснулся сквозь густую колючую ограду из кустов боярышника и оказался в саду. Впопыхах он схватил с земли яблоко, надкусил его. Оно было червивое. Сердце у Сашки сильно билось: и красть дело нелегкое. Злясь на себя за нерешительность, он с ожесточением тряхнул дерево. И с десяток больших груш с желтыми подрумяненными боками упало в скошенную траву. Торопясь, Сашка жадно ел сладкие, сочные плоды, совал их за пазуху.

— Стой, а то стрелять буду! — вдруг раздался хрипловатый строгий голос.

Седобородый дед в длинной холщовой рубахе и в соломенной широкополой шляпе-брыле стоял шагах в двадцати, направив ружье на мальчика.

Сашка замер, как зверек, застигнутый врасплох.

— Чей ты? — спросил дед.

— Ничей, — вызывающе ответил воришка.

— Брешешь! Знаю вас. Батько и маты есть?

— Нет. Я сам себе хозяин.

Дед усмехнулся:

— Ого, якый хозяин! От горшка два вершка. А чего не плачешь?

— Не умею… пустите, — осмелел Сашка, определив по дедовой усмешке, что стрелять тот не будет.

Но дед опять строго насупил сивые косматые брови:

— Ну, не растабарывай тут! Иди вон туда, до куреня. А я за тобою. Ты арештованный, понятно?

Еще чего недоставало — «арештованный»! Именно этого Сашка и опасался, И уже совсем глупо — быть арестованным этим дряхлым дедом. Надо вежливее просить его.

— Дидуся, ну пустите, что вам стоит? А то… а то все одно убегу!

Но дед твердо стоял на своем:

— Будешь тикать — стрельну! Чуешь, хлопче?

— А как не буду тикать?

Первое желание у деда было — выдрать за уши дерзкого мальчугана, чтоб не лазил в чужие сады, но хлопчик этот, смышленый и смелый, понравился деду, и жалость к нему тронула стариковское сердце: «Он же голодный, мабуть, як цуцык. И видно, такой же завзятый, як Петрик мой».

А для деда черноголовый внучек Петрик — может, самая большая отрада в жизни. Только деды понимают, как сильно можно любить внуков. И возраста Петрик, кажется, такого же. Да что там говорить! Ведь и этот замурзанный и драный хлопчик тоже чей-то внук.

И деду хочется скорей узнать, каким ветром занесло его сюда. Есть еще у деда неутолимая страсть: ему всегда хочется с кем-нибудь говорить о своем новом восторженном чувстве, обретенном на старости, а говорить не с кем. Колхозники давно перестали удивляться тому, что волновало деда. А с этим бездомным хлопцем можно наговориться вволю.

— Слухай, хлопче, не будешь тикать — до отвала нагодую тебя медом, дынями сладкими и всем, що сам тут бачишь. Нам не жалко. У нас всего вдосталь. Тильки воров, як тех паразитов и трутней, снистожаем… Иди до куреня!

— А после того, как нагодуете, чего со мной сделаете?

— Погомоню и отпущу! Верь совести, отпущу… А захочешь — заночуешь тут. Распалим костер, сказку расскажу. А зовут меня дед Макар.

Сашка колебался. Не задумал ли дед какую-нибудь злую шутку? Не отправит ли в тюрьму? Но надо пока слушаться деда, а то еще стрельнет. И сказал: «Верь совести»… Нельзя не верить совести. Да и есть хочется нестерпимо.

Мальчик шел под конвоем, жадно глядя на обилие фруктов и подозрительно косясь на деда.

В курене на сене лежали кучи яблок, груш, арбузов, большая надрезанная дыня с толстой сочной розоватой мякотью. Пчелы вились вокруг покрытого полотенцем кувшина с медом. Соблазнительные запахи кружили голову Сашке. Он все еще недоверчиво озирался, будто выжидая подходящей минуты, чтобы сбежать.

Хитровато улыбаясь, старик достал из подвешенной торбы белый пшеничный хлеб, кусок сала, завернутый в капустный лист, положил на разостланный перед гостем вышитый рушник[3] груши, яблоки, дыню. Нашлись у него в макитре[4] и жареные лини и караси, а в миске — белые пухлые пампушки.



Выставил он и глечики[5]: один — с медом, другой — с фруктовым соком. Мед — янтарно-золотистый, пахучий и прозрачный, какого Сашка никогда еще не видел.

— Ну, хлопче, — с улыбкой сказал дед, — приступай до пиршества. Ешь, що тебе больше нравится.

Что нравится?! Сашке так есть хочется, что разом на все набросился бы. Но он для солидности отвел глаза от соблазнительной еды.

— Я не голодный.

— Брешешь, по глазам бачу. Ешь, хлопче, на здоровье. Не стесняйся. Сам таким был. — Дед подвинул к нему миску и хлеб. — А звать же тебя як?

— Сашка.

— Так. Сашко, значит. Ну, угощайся, Сашко.

Сашка с минуту поупрямился из приличия, но, не в силах больше сдерживаться, накинулся на еду.

Дивясь странному виду незваного пришельца и тому, как жадно ест он, дед осторожно спросил:

— Где ж ты бывал, человече, и куда путь держишь?

— Путешествую, — нехотя буркнул хлопчик.

— Ого, путешественник! Ты, мабуть, такой путешественник, як то перекати-поле. Бурьян есть такой катучий. Ветер гонит его, а оно катится и катится невесть куда.

— И совсем не бурьян, — возразил Сашка и загадочно подмигнул. — Мы направляемся на Памир, к Алмазной горе…

Дед усмехнулся:

— Эге, большое дело задумал ты. По-моему, за такое путешествие на тебя надо воздействовать батогом по заду. Понял?

— Некому батогом воздействовать.

— А родители твои куда смотрят?

Хлопчик нахмурился и перестал есть.

— Я уже сказал: нету родителей. Не верите?

— Умерли чи покинули тебя?

— Ну и умерли. Вам не все равно?

Дед сразу смягчился.

— Так-так… Значит, сирота… А ты ешь, серденько, чего перестал? Ешь, ешь, бедолага. Сам бачу, драный ты, як та Сидорова коза. Може, и добра ты от человека ще не знал? Ишь, колючий какой, неначе тот ежак.

Сашке совсем не хотелось сейчас тратить время на разговоры о человеческих отношениях. Немало гоняли его, как соленого зайца. А сказать худо о людях, — старик еще обидится. Сашка и повторил подходящие к случаю чужие слова:

— Каждый только о своем брюхе думает.

Дед Макар глубоко вздохнул:

— Эге, ото ж я и говорю: растешь, як дичок в бурьяне, а так добра и не увидишь. Оно правда: к человеку, як та короста, липнет старое, плохое. А ты не суди про человека по его одежке, по его первому слову. Бывает, попервоначалу и поцапаешься с человеком, невзлюбишь его, а приглядишься, — он, как и ты, добра людям хочет. Значит, свой брат.

Сашка доверчиво посмотрел деду в синие простодушные глаза. Понравились ему дедовы слова. По всему ясно, что и его, Сашку, дед принимает не по одежке.

Дед взял огромный кавун[6], покрытый от хвоста до лобовины белыми и темно-зелеными полосами. Пощелкал его, определяя спелость. Кавун почти звенел, а от прикосновения ножа лопнул. Сахаристая мякоть его, красная, как жар, таяла во рту.

Сашка с восхищением думал: «Вот это дед! Не пожалел для меня лучший кавун разрезать».

— Сроду такого не ел, — сказал он, обеими руками держа скибку кавуна.

— Ну и ешь на здоровьечко, Сашко… Так ото ж и говорю… Я, дед Макар, мабуть, сто годов несчитаных прожил и знаю: жить надо так, щоб людям легче было оттого, що ты живешь. А ты красть хочешь. Тоже мени вор-горобец! По совести надо жить. Совесть — око народа, вот и служи народу по совести. Чуешь, Сашко?

— Чую, дидуся, — отвечал мальчик с полным ртом и широко открытыми от удивления глазами. — Чую… чтоб людям легче было, что ты живешь.

— Так добре ж запомни ци слова, Сашко. На них свет держится. За них люди на смерть шли.

— Запомню, дидуся.

— Ну и добре, серденько… А пить — квас будешь чи молоко? В кринице кубышку держу. Там родники, як лед. А может, винограду гроздочку поспелей найдешь…

Сашка так насытился, что не мог подняться. Склонившись на пахучее сено и вдыхая запахи фруктов, мяты, шалфея, душицы, он с удивлением смотрит в залитый солнцем сад. Все здесь необычно и красиво, как в сказке. Тихо, не шевельнется ни один листок. Слышно даже, как изредка какое-нибудь тяжелое спелое яблоко упадет на землю.

А вот села на ветку долгоносая птица, играя на солнце пестрым оперением.

— Как жар-птица, — шепчет Сашка, боясь спугнуть ее.

— Первый мой лютый ворог, — косится на птицу дед. — Щур. Пчел жрет.

В зелени ветвистой глуши мелькает золотисто-желтая птица и лениво вскрикивает, будто о чем-то спрашивает.

Дед передразнивает:

— «Де я його дила? Де я його дила?» Потеряла, так и шукай, хитрая птаха-иволга, и нечего самые сладкие груши клевать!

Где-то на высоком тополе дремотно воркует дикий голубь: «Ва-вва-уррр, ва-вва-уррр». Голубка ему отвечает: «Угу-у-у, угу-у-у». Синица-пастушок посвистывает: «Фить, фить, фить!»

— До чего ж хорошо тут, дидуся! — говорит Сашка. — А цветы, цветы какие!

Дед степенно называет цветы: чернобривцы, пивники, панычи, горицвет, золототысячник…

— Дивчата насадили. Кажуть, нехай, диду, и коло куреня квитки[7] будут, щоб и вы радовались. То-то ж дурни! Хиба моя радость тильки коло куреня? Моя радость безмежна, як небо… И ты веришь, Сашко, хочется, щоб все люди добре жили. — И, подумав, нерешительно добавил: — И щоб такие, як ты, хлопче, не блукали по свету, а жили добре… Гадаю так, що и ты ж человек не без роду-племени…

Самолюбие Сашки было задето. Тронула его и забота деда.

— Ясно, я не без роду-племени. — И он рассказал, кто был его отец, что и он хотел добра людям, за это и убили его. Рассказал о матери, о бабушке и задумался.

Плотно сжав губы, смотрел в сад, слушал перезвон птиц. Он вспомнил, как рабочие хоронили отца. Залитые солнцем цветущие акации так белели, что больно было смотреть. Друзья у могилы отца говорили речи. Плакали бабушка, мать — худенькая, голубоглазая, в белой, косынке. А он, Сашка, не плакал. Одна старушка сказала тогда про него: «Не понимает еще хлопчик, не плачет». А бабушка ответила ей: «У него сердце зашлось».

Вскоре слегла с горя и мать и уж больше не встала. Вернувшись с кладбища, Сашка долго стоял один у забора и смотрел на Днепр, на степные просторы, на далекие мглистые курганы. Он очнулся, когда подошла к нему бабушка и окликнула: «Не оглох ли ты, Саша? Кричу, зову тебя, а ты молчишь. Иди ужинать». И тут он особенно остро почувствовал, что остались они с бабушкой только вдвоем, и заплакал безудержно, судорожно. «Ничего, поплачь, внучек, поплачь, легче будет», — говорила бабушка — теперь самый дорогой на свете человек.

Дед Макар смотрел на хмурого хлопчика и не рад был, что заговорил о его родне.

— Ну, чего ж ты, Сашко, не ешь и молчишь? Може, дыни чи винограду хочешь? Ешь, серденько, а я тебе добру песню заспиваю.

Дед взял бандуру[8], пробежал заскорузлыми пальцами по звонким струнам и хрипловато, но с душой запел:

За Сыбиром солнце сходыть…

Хлопцы, не зивайте:

Вы на мене, Кармелюка,

Всю надию майте…

Сашка заслушался — он любил песни до самозабвения. Потом стал подтягивать деду.

Когда песня кончилась, повеселевший Сашка уже просил деда, с беспокойным удивлением глядя ему в глаза:

— Дидуся, а какую ж сказку вы знаете? Расскажите.

— Знаю, — усмехнулся дед. — Ты, бачу, до всего жадный. Одну маленьку можу рассказать.

Он подвинулся в тень груши, снял соломенный брыль, пригладил редкие сивые волосы на голове, точно готовясь к чему-то торжественному.

— Бач, як мы живем! Сами мы земельку распушили и сад цей насадили. И всего теперь у нас в колгоспе вдосталь. И человек стал добрей. А раньше як жили? Паны да куркули душили хлебороба. Известно, горе горбит человека. Грыжа моя ще доси болить с того часу, як у пана надорвался. Очи мои ще доси подслеповаты с того часу, як дым их ел в курной хати. Каганцем[9] и лучиною освещались, да и за нею в другую губернию ходили. А теперь у нас в каждой хати электро и радио, а в клуби, як солнце, лустры сияют.

Дед указал на яблоньку, облепленную краснобокими яблоками. Подпорки держали пышную красавицу и не могли удержать — гнулись под тяжестью ее сочных плодов.

— По-мичурински саженец выходил, прививку сделал, и ось дывысь, що робится — яблок сила-силуща. Так мы ж скоро засыплем весь мир фруктою разною да пшеницею, як будем робить по-мичурински! Так слухай, Сашко. Было на свете богато царей, князей, панов и всяких там закордонных богачей. А ить мы счастливей, чем те цари, князья и богачи. Верь совести, счастливей! А все через що? Ты знаешь, хлопче, вид чого у поли мак цвите?

— Не, дидуся, не знаю.

— Слухай, Сашко. Та добре слухай.

Дед расчесал заскорузлыми пальцами белую, как ковыль, бороду, задумчиво посмотрел в сад, пронизанный лучами солнца. Было тихо, только дремотно жужжали пчелы.

— Был колысь на свете такой человек — Данько. Страшно бедовал народ от панов-помещиков. Всему хозяин был пан, а простой человек, мужик, рабом у него был, дни и ночи, всю жизнь работал на пана, а сам с голоду опухал. И степь широкая — глазом не охватишь, а трудящий человек жил, як в тюрьме. Так вот той Данько и стал учить людей, як им царей и панов скинуть и волю та землю получить. И народ стал гуртоваться, подниматься бунтами.

— То запорожцы были, дидуся?

— Мовчи. Слухай… Данька, известно, паны в тюрьму посадили, долго мучили его и требовали, щоб он отрекся от народа, от правды народной. А Данько на своем стоит. И повели его на казнь. Ведут по степям зеленым та пахучим. Пташки разные под солнцем грают. А на теле Данька раны горят. Чуешь, Сашко?

— Чую, дидуся.

— И в останний час ему говорят паны: «Отрекись от народа — мы сделаем тебя богатым. Жить будешь в золоченых чертогах. Земель и мужиков тебе дадим богато. Всю жизнь в царском довольстве проживешь и николи с горем не спознаешься»…

А Данько на своем стоит.

«Ни, — говорит, не отрекусь от моего народа. Краше смерть за народ приму, а воли он сам теперь добьется, раз познал свою правду и силу».

И с лютою злобою заревели паны:

«Больней бейте его! Огнем палите!»

Тут не стерпела, заплакала Данькова мать:

«Паны-катюги убьют тебя, сыночек».

А Данько и говорит ей:

«Не плачьте, мамо. Вы ж сами учили меня любить народ и жить по правде. А правда сильней смерти».

И от слов таких зашаталась мать, як та калина от бури. И когда стала падать, люди подхватили ее под руки, сказали ей:

«Спасибо тебе, добрая маты, що такого сына вскормила и взрастила на людское счастье».

И поняла мать: не плакать, а гордиться ей надо таким сыном. И благословила его: «Иди, сынку, прими муки лютые за счастье людское»…

И ведут паны Данька по степи на казнь за народ и плетюгами стальными стегают, рвут его тело белое.

А Данько все идет и голову поднял высоко, будто глядит за горы, за тучи. Кровь его на землю часто-часто капает — кап-кап… И где упадет капля его крови, там и мак расцветает, такой же красный, як та кровь. Вот с тех пор и зачал цвести на полях мак, щоб люди не забували Данька. Так-то, хлопче…

Сашка, сдвинув тонкие изогнутые брови, зачарованно молчит.

Вспомнил и он свою мать. Вот, будто как во сне: тихо положила свою руку на его голову, нежно погладила: «Баю-бай, баю-бай. Тише, ветры, не шумите и Сашеньку не будите»… Может, и она так же сказала бы ему: «Иди, Сашенька, прими муки лютые»…

Он устремил ясные, внимательные глаза на деда:

— Дидуся, дидуся, а дальше что?

Дед Макар шевельнул белыми усами, приподнял нависшие седые брови. Глаза его по-детски блеснули:

— Вся, сынку, сказка.

— Ой, до чего ж хорошая сказка, дидуся! Верьте совести, хорошая! На всю жизнь ее запомню. Верьте совести, запомню, — и Сашка быстро вытер глаза.

Дед ласково взглянул в эти пытливые голубые глаза.

— Эге, хлопче, а казав, — плакать не умеешь.

— Я не плачу, дидуся… Как про него сказано! «И плетюгами стальными стегают, рвут его тело белое, а он все идет и голову поднял высоко… Кровь его на землю часто-часто капает… И где упадет капля его крови, там и мак расцветает, такой же красный, как та кровь»… И я бы вот так же, как Данько, все шел бы и шел… А как дальше, дидуся?

И Сашка все допытывался, повторяя слово за словом всю сказку.

Потом дед поднялся.

— Ну, добре. А теперь, хлопче, иди до Днипра, вымойся там, одежу свою постирай. И где ж ты тильки так замурзился? Иди скорей и вертайся, чуешь?

Сашка, точно проснувшись, удивленно спросил:

— Отпускаете? А как утеку?

— Ежели ты человек, а не хорь, то вернешься… Чи як?

Сашка подумал, потом твердо сказал:

— Вернусь, дидуся. Верьте совести, вернусь!

— Верю совести, — ответил дед. — Бери ось тутечки мыло. Иди. — И сам, не оглядываясь, пошел на пасеку.

Сашка растерянно постоял с минутку, глядя деду вслед, вздохнул:

— Ну и чудной же этот дед Макар! К Днепру отпустил. Да я ж могу сразу убежать!

Отяжелевший от сытного угощения, он медленно побрел к Днепру.

Но тут же он увидел близ куреня маленький круглый столик, на котором что-то блестело.

— Часы! — прошептал он, еле переводя дыхание и глядя на большие старинные серебряные часы. На столбике торчала стрелка, и вокруг нее — цифры. Он догадался: солнечные часы. Дед, видно, сверял с ними свои карманные и позабыл. Мальчик вздрогнул от заманчивой мысли, быстро оглянулся, и у него даже в глазах помутилось: у куреня стояло ружье, прислоненное дулом к стволу груши.

Смятение охватило Сашку. Часы и ружье! Только представить себе, что он, Сашка, может сделать, обладая этим богатством! С ружьем можно одному жить в лесу и охотиться на дичь. Это уже не рогатка разнесчастная. С ружьем можно никого не бояться. Часы продать — вот и деньги на хлеб, на билет. Можно смело ехать в Крым и на Памир. Можно…

Он схватил часы. Они будто ожгли руку.

«Верю совести», — вспомнил он последние слова деда, того деда Макара, кто так щедро накормил его, лаской согрел его сердце.

С минуту Сашка стоял, будто прирос к земле. Две силы боролись в нем, но все громче звучали в ушах дедовы слова: «верю совести», «верю совести». И мальчик, быстро положив часы на стол, побежал, сгорая от стыда и будто убегая от самого себя.

Он торопливо купался и стирал одежду в Днепре, боясь, чтобы дед не подумал, что он сбежал. Потом, в сырой еще тельняшке и веревочкой подвязанных штанишках, он подошел к деду — чистый, веселый.

— Диду, что вам помочь сделать?

— Помогай, — сказал дед. — Сбегай, шугни галок на винограднике. Ще и не поспел виноград, а клятая птица шкодит. — Но, всмотревшись в Сашкину голову, тут же спохватился. — Постой, Сашко, ты ж, мабуть, год нечесаный ходишь.

Дед протянул ему большой самодельный деревянный гребешок.

— На, расчешись, внучику.

Но Сашка никак не мог вогнать тупые зубья гребешка в свои запутанные волосы. Тогда сам дед стал причесывать его.

— Волосы у тебя, хлопче, сбились, як у цуцыка на хвосте.

А Сашке приятны ласковые прикосновения дедовых пальцев, его шутливый говорок. После матери и бабушки давно-давно никто так заботливо не прикасался к его голове. У него так хорошо было на душе, что он с подскоком побежал пугать галок.

Внук деда Макара — Петрик, увидев на винограднике чужого мальчугана с взлохмаченной головой, принял его за воришку-цыганенка. Свои, сельские ребятишки боятся красть в колхозном саду, а если уже кому приспичит, тот лезет в чей-нибудь приусадебный сад. Но когда поблизости располагается цыганский табор, то цыганята без разбору нахально лезут всюду.

Петрик затаился за кустом, а когда чужой хлопчик приблизился, схватил его за руку.

— Ага, поймался!

От неожиданного нападения Сашка вздрогнул, испугался. Опомнясь, разглядел противника: он был чуть выше его, из-под кепки торчала черная челка, на рукаве белой рубахи — узенькая красная нашивка. Невелика птица — можно и сдачи дать. Злясь на себя, что показал свою слабость, Сашка грозно потребовал:

— Пусти, сам ты поймался! — Он дернул было руку, но она оказалась зажатой крепко, как в тисках.

— Я поймался? — удивился Петрик. — Да кто ж ты такой герой?

— А ты кто?

— Я, может, хозяин тут.

— Подумаешь, хозяин — от горшка два вершка.

— А ты просто ворюжка.

Тут Сашка не стерпел оскорбления. Противник был явно сильнее его; тогда он применил свой надежный прием: внезапно головой боднул Петрика в живот. Тот сразу выпустил его руку, качнулся и чуть не упал. Тяжело дыша, Петрик угрожающе снова шагнул к Сашке:

— Как ты смеешь еще драться со мной, если я тут дома?

— И я тут свой, — твердо заявил Сашка.

— Брешешь.

— Меня дед Макар послал.

— Так это ж наш дед.

— Ну и мой, — не сдавался Сашка.

Петрик решил, что мальчуган врет, схватил его опять за руку:

— В таком разе пойдем до деда.

— Пойдем! — решительно сказал Сашка и тоже взял Петрика за руку: пусть видит дед, что и он, Сашка, помогает ему сторожить сад. Так и пошли, держась друг за друга.

Дед увидел их и довольно засмеялся.

— О! Так вы уже познакомились, внучики мои.

Недоразумение выяснилось. Смущенные Петрик и Сашка, насупясь, отошли было друг от друга. Но дед скоро помирил их.

— Ты, Петро, привечай Сашка, як и я. Он — мой гость дорогой. А ты, Сашко, ще не знаешь, за що Петрика хвалили в газетах? — И тут же погордился внуком: — О, Петрик удался в мою породу. Настырный. Так про него и писали газеты: Петро Антощенко больше всех пионеров колосков насбирал и ховрашков[10] поймал. Расскажи ему сам, Петро…

Мальчики постепенно разговорились. Сашке неловко было, что так недружелюбно встретил дедова внука. Он завидовал Петрику, что у него такой хороший дед; и первый начал расспрашивать Петрика, как он сумел так много выловить таких хитрых зверьков, как суслики. Петрик и сам не прочь рассказать, как он перехитрил зверьков своим ловким приспособлением, с помощью которого ловил их. Потом они вместе помогали деду, поочередно крутили медогонку, выкачивая мед, собирали по саду упавшие груши и яблоки.

Когда дед решил разжечь костер, чтобы сварить кулеш, и не мог найти спичек, Сашка протянул ему свой кремень и трут.

Дед и Петрик добродушно рассмеялись.

— Техника твоя — курам на смех, — сказал дед. — При царе Горохе ще ею пользовались. У нас Днепрогэс рядом, а ты мне трут даешь. И рук марать не стану. Пошарь, Петро, там в курене на полочке серники.

Скоро они ели вкусный, заправленный салом и пахнущий дымком, дедов кулеш.

Глава IV Днепровские огни

ечером Петрик ушел в село, а дед и Сашка обходили сад. Сашка вертел трещотку, рассыпавшую в тишине дробь, как пулемет. Дед рассказывал о повадках птицы и зверя. И чем больше над садом сгущалась темнота, тем ярче разгоралось на юге над Днепром зарево.

— То пожар какой, дидусь?

— Ни, то Днепрогэс. — Дед вдруг оживился. — Ой, хлопче, такие чудеса я там видел, що и думкою не постигну. Як ввели мене в называемый зал пульта, откудова инженеры управляют всем Днепрогэсом, я и обомлел. Подо мною блещит и надо мною блещит, и кругом все сияет, аж глазам больно. Снял я шапку и кажу: «Тут, — кажу, — краще чертога и храма». А инженер смеется. «Це, — каже, — диду, и есть храм науки». И кругом горят лампочки, лампочки, малюсенькие, як совиный глаз, — красные, зеленые, желтые. Под водою там, в железобетонных каморах, крутятся разные машины, а лампочки всё-всё говорят про них. Такое уже, хлопче, устройство: поверни рогулечку одним мизинцем, и внизу загудят, загуркотят машины. Днипрова сила гоняе поезда, за сотни верст на заводах круте станки, варе сталь, дае свет городам и селам. А ты видел на полях электроплуги? Без вола, без коня — сам плуг паше. Во сказка! А там, в ящичке, Днипрова сила, она и тягне. И чего ще додумались — коров электричеством доить… Видишь, як раздобрився старый Днипро: всю силу свою человеку дае! Так-то, Сашко…

Дед рад собеседнику. Чувствуя близкий конец своей жизни, старик тем больше любил все, что было в ней нового, а новое — в людях, в их делах — возникало каждый день.

Деду хотелось говорить о новом, а говорить было не с кем. Тогда он говорил сам с собой или обращался к деревцу: «Растешь, яблонько? Расти, расти та будь щедрая».

Дед всем говорил, что и он строил Днепрогэс, хотя был на строительстве просто сторожем материального склада.

— Днепрогэс — то чудо-богатырь света и силы, — вспомнил он слова одного инженера. — А ить я ж его самолично строил!

— И вы, дидуся?

— И я и увесь народ строил его. Вот же я и кажу: два года як пустили его в ход, а уже сколько дива кругом…

Они сели на траву. Дед охотно говорит о чудесах, рожденных Днепрогэсом, о мичуринских прививках и саженцах, о своем саде, который сам сажал.

— Так кто же мае такой сад, як наш колгосп «Червоный партизан»? Ить в нашем же саду все есть! А це ж мы годив за восемь такого дива добились. А через десять, двадцать годив якая жизнь стане?

— Дидусь, а может человек такую машину построить, чтоб управлять тучами и ветрами?

— Ишь ты, куда стребнул! — удивился дед. — Все вы такие, теперешние. Все вам знать и уметь хочется. Вот и Петрик все допытывается, як ты… Говоришь, управлять тучами и ветрами? — И, подумав, твердо сказал: — Эге, хлопче, може человек управлять всем. Человек все може… И мени, Сашко, умирать не хочется. Ой, не хочется!.. Трех царей пережив я, и косточки мои уже покривились, а умирать не хочу. Жизнь такая пошла — дивуюсь не надивуюсь. Глянь, якое диво: знаю я одного селянина — Дениса Лысенко. Селянин як селянин, — миллионы у нас таких. Так сын его Трохим академиком стал и на весь свет прославился, — чуешь? А колышняя панская батрачка Марыся Недоля, с которой батрачил я у пана Гергелая, теперь членом правительства стала. В московском Кремле засидае. Та що там казать… Наш учитель Мирон Иванович в реестрик записуе знатных людей, що з народу вышли. И скольки ж их таких, як той Трохим чи Марыся! Так я слухаю, слухаю про наших людей — и гордый становлюсь. Чуешь, в якую силу входим?.. Та ты, хлопче, мабуть, ще ничего и не разумиешь.

— Нет, разумею, дидуся.

— Главное що? — продолжал дед. — Человек становится краше и сильнее. К примеру, бедняк раньше всю жизнь свою бился из-за куска хлеба. И мы на панов, бывало, раньше робили так, що глаза на лоб лезли, а хвалы за то не было, та ще и урядники та стражники по зубам били. И черно было на душе. А зараз куды ни глянь — хозяин ты всему и радый всему. Так-то, хлопче. А скольки дива в садах буде годив через десять, если так будем робить, як Мичурин каже?

Мальчик думает о знатных людях, которые вышли из народа, — что ж, это касается и его семейной чести; пусть дед знает, что он не без роду-племени. Его прадед Матросов, рассказывала бабуся, был тут, на Запорожье, лучшим новокадацким лоцманом. Он ловко проводил суда через все пороги, даже самый страшный порог Ненасытец, где кипящие буруны в щепы разбивали корабли о гранитные скалы. Геройский был прадед! Сильный, как богатырь. И дело свое хорошо знал. Хозяином Днепра люди звали его, от него и фамилия их началась.

И еще был у них в роду знатный Матросов, который в революцию 1905 года вместе с революционером Матюшенко поднимал восстание на броненосце «Потемкин». И его тоже постигла та же доля, что и прадеда, — на каторге замучили. Что ж, и он, Сашка, может стать знатным человеком и добиться того, о чем говорит дед Макар.

— А я вот, дидуся, очень-очень хочу путешествовать. Вы слышали про Тибет или Памир? Нет? И про Алмазную гору не знаете? И на Кавказе и в Крыму не бывали? — Сашка вспоминает о Тимошке, и сердце его сжимается. — Вот и я хотел путешествовать, хотел и… дружка потерял и сам потерялся, — со вздохом говорит мальчик.

— Потерялся? — усмехается дед. — Ты человек, а не иголка. У нас человеку неможно потеряться… Ишь, путешественник! Говорю, не путешественник ты, а беспутное перекати-поле. А как будешь учиться и старших слухать, станешь и ты знатным человеком. Будь, як Данько, смелый и честный. Эге, таким будь!..

Зарево Днепрогэса охватило полнеба. По темным, точно бархатом покрытым, берегам широкой реки — сверкающая россыпь огней. Там — невидимые теперь села, куда тоже вошла сила Днепра. Местами по реке струятся золотисто-голубоватые полосы. От реки веет прохладой.

Кругом тихо-тихо. Только все еще дремотно стрекочут кузнечики да вскрикивают в полях перепела и чибисы у реки.

Вдруг над рекой поплыла песня, широкая, как Днепр:

Солнце низенько, вечир близенько.

Спишу до тебе, лечу до тебе,

Мое серденько…

Дед довольно усмехается:

— На човнах от стану до села плывут дивчата и хлопцы. Не хочут, ледащи[11], пешечком по пыльной дорози, так на човнах… Ну, ходимо, внучеку, до куреня. Костерок растопим, повечеряем, да и спатоньки в курене на сене ляжешь. Укрою тебя кожухом, мягенько, тепло буде.

Сашка задумчиво смотрит на Днепр. В лунном свете челны плывут, похожие на цветочные островки, оттого что у девушек в руках целые охапки цветов и на головах венки. Смотрит на бесконечную звездную россыпь и глубоко вздыхает. Нет, никогда и никто еще не говорил ему таких ласковых слов, как этот дед!

— Ой, до чего ж тут хорошо, дидусь!.. Не, я еще спать не хочу, поговорю с вами. Можно?

— Говори, серденько. Сам бачишь — я радый тому.

Но вдруг хлопчик, будто подхваченный бурей, вскочил:

— Ой, диду! Что ж я делаю? Мне-то хорошо, а про Тимошку забыл? Вот так друг! Пойду я, диду, пойду.

Ему теперь показалось, что он недостаточно хорошо искал Тимошку на станции. Может, он не уехал. Выпрыгнул из ящика и спрятался где-нибудь от милиционеров. А теперь, видно, ждет его, Сашку.

— Прощайте, дидусь…

— Постой, Сашко! — крикнул дед, всполошенный такой неожиданностью. — Чего ж тебе еще надо?

— Эх, дидусь! А Данько, а вы разве бросили бы друга в беде?

— Ой, лышечко, куда ж ты ночью? Утречком и пойдешь.

Сашка заколебался: в самом деле, ночью и заблудиться можно. А Тимошка, если и не уехал, то не будет же на станции торчать на виду. Спит где-нибудь в канаве.

Но и к куреню Сашка шел задумчивый, печальный, тоска по другу щемила его сердце.

Глава V Крутые повороты

а другой день из колхоза «Червоный партизан» отправляли ящики с фруктами — подарок подшефному детскому дому, который был тут неподалеку, на даче. Этому событию дед Макар придавал теперь особое значение.

Дед почти не спал в эту ночь. Сон у него был вообще, по его словам, чуткий, как у старого пивня[12]. В эту ночь деда обуревали тревожные думы. Вчера еще у него созрело решение — отправить бесприютного хлопчика в детский дом. Но он не знал, как действовать в этом тонком деле. Принуждать своенравного гостя нельзя — сбежит. Уговаривать? Но какими словами? И оставить бездомного малыша на произвол судьбы дед тоже не мог. В этом он был непоколебим.

Еще только чуть забрезжил рассвет, как дед надел кожушок, сел около спящего Сашки и просидел все утро, обдумывая свою затею и гадая, что ждет хлопчика в жизни. Дед взмахом руки отпугивал птиц, слишком громко щебетавших поблизости, и сам старался не кашлять, чтобы не разбудить этого чужого мальчугана, которого успел полюбить, как родного внучонка. Вот уже и первые золотые лучи солнца брызнули в курень, а дед все сидел, смотрел на безмятежно спавшего Сашку и вздыхал.

Когда стали нагружать на воз ящики с фруктами, дед осторожно разбудил гостя, помог умыться, расчесал своим самодельным деревянным гребешком его всклокоченные волосы. И лишь во время завтрака, начав издалека, осторожно заговорил о том, что так волновало его.

— Они там, басурманы, скачут себе и не знают, що мы гостинцы им готовим, — хитровато кивнул он на нагружаемый поодаль воз.

— А кому это, дидуся? — спросил Сашка, беззаботный, веселый.

— Да таким же сорвиголовам, як и ты, — детишкам, що в детском доме. Мы им туда и овощь разную, и фрукту, и мед, и виноград отправляем — нехай едят на здоровье. Зараз они, бачишь ты, на даче, як паны. Эге, я добре знаю, як жили паны. Так наши дети, що в детдоме, хочь и сироты, а живуть, як те княжата. У них там свои и яхты, и клубы, и оркестры, и театры… Та що там казать! Я вон и с родителями рос, а был чистый голодранец и за кусок хлеба водил слепцов-нищих, а в детдоме и харч сытный, и одежа чистая, и разным наукам там обучают.

Дед так увлекательно рассказывал о детском доме, что у Сашки завистливо заблестели глаза. Тут, улучив минуту, дед осторожно спросил:

— А чи не поехать, хлопче, и тебе туда?

Сашка мгновенно вскочил, как и вчера вечером.

— Что вы, диду! Мне сейчас надо идти Тимошку разыскивать, — резко возразил он, подозрительно косясь на старика. Ну и хитрющий этот дед! Ловко расставил ловушку! Потому и вчера отговаривал, чтобы сегодня в детдом отправить.

— Ты, Сашко, не ерепенься, послухай, — строго сказал дед. — Неволить не буду тебя, делай як хочешь. Только негоже отвергаться от людей, которые добра тебе желают. Чуешь? И твой татко[13] и маты, и бабуся сказали б тебе то, що я говорю. Все одно ты сирота, и приголубить некому тебя. Поезжай, серденько, с нашим председателем в детдом. Там и учиться станешь и подрастешь. А може, ще и ученым путешественником будешь, как вырастешь…

Сашка задумался: да, ловушки тут вроде и нет, а дед, видно, искренне добра ему хочет. И все, что дед тут говорил ему, Сашке, и делал для него, — так значительно, что пренебречь им нельзя. И упоминание о родителях решительно настраивало Сашку на другой лад. Ясно, родители посоветовали бы Сашке то же, что и дед.

Но, подумав, Сашка с огорчением покачал головой:

— Не примут меня.

— Як так не примут? — повеселел дед.

— Нет у меня никаких документов.

Дед Макар задумался: да, не легко без документов человека определить. Но тут же горячо возразил:

— А ты, хлопче, разумеешь, що такое рекомендация шефа? Бачу, — не разумеешь. Коли мы, колгосп, тому директору детдома скажем за тебя слово, то примут.

Сашка вздохнул: его все-таки угнетало беспокойство о потерявшемся Тимошке и манили разные пути-дороги.

— Дидуся, а мне ж очень хочется побывать в разных краях.

— И думать, Сашко, про то забудь, — с напускной строгостью сказал дед. — Трошки подрастешь, поумнеешь, тогда и помыкаешься по свету, а теперь загинешь, як травинка на битой дороге.

Сашка молчал, напряженно думая: что ж, он уже пробовал путешествовать. Но что это за путешествие в ящике под вагоном! Ясно, добрый этот дед Макао плохого не посоветует. А Тимошка? Где его теперь искать?

А дед уже наказывал председателю колхоза:

— Та скажи тому директору, що я сам, дед Макар, велел принять хлопца. Скажи: всем колгоспом рекомендуем.

Сашка попрощался с дедом, полез на воз и сел на сено позади ящиков с яблоками и грушами. Он испытывал разноречивые чувства: до слез было жаль покидать этот сад и деда, с которым пережиты незабываемые минуты, и уже манило, звало его то новое, неведомое, что ждало в детском доме.

Дед Макар, опираясь на палку, стоял возле воза и вздыхал.

— Ой, горенько ж ты мое, Сашко! Прирос до сердца мого, неначе родный внучек. Да смотри ж ты, орлику мой, держись добрых людей. А то забродяжничаешь опять, забудешь до мене дорогу и загниешь под чужим тыном.

— Не, дидуся, я никогда-никогда не забуду вас!

Дед снял брыль, разгладил бороду:

— Ну, в добрый час! Счастливой доли тебе, серденько!

И когда воз уже скрывался за косогором, дед все смотрел и смотрел на дорогу и с тревогой шептал:

— Удержится чи не удержится? Вернется чи не вернется?

Ехали по высокому берегу Днепра. По широкой, сверкающей под солнцем глади реки плыли пароходы, лодки, и оттуда доносились веселые голоса. Вдали поблескивали строения Днепрогэса. Теперь там все казалось низеньким, приземистым и тонуло в серебристой дымке. Не верилось, что ночью оттуда разливалось на всю степь море огня. Вокруг открывались бесконечные степные дали. Как и вчера, доносился рокот полевых машин — комбайнов, тракторов, жаток. Когда воз спустился в балку, поросшую кудрявым леском, обдало утренней прохладой, а веселый птичий щебет заглушил степные звуки.

Сашка смотрел вокруг и все больше успокаивался, настроение улучшалось. Он уже думал, как встретит в детском доме новых товарищей, как будет с ними дружить, играть, купаться, бегать по лесу. Теперь он станет жить совсем по-другому — по-хорошему, так, как советовал дед Макар.

Вскоре Сашка увидел в лесу лагерь детского дома: аккуратные дачи, украшенные ветками и цветами, белые палатки, ровные дорожки, посыпанные песком, воспитанников в белых майках и синих трусах. У него так радостно стало на душе, что он не вытерпел и спрыгнул с воза. Захотелось и самому быть чистым. И чтоб не позориться своим драным ватником, он сунул его под куст акации. Тельняшку аккуратно заправил в брюки.

Но, всмотревшись в ребят, Сашка вдруг остолбенел от удивления: да ведь это был тот же самый детдом, из которого он бежал! Значит, опять надо идти к ненавистному крикливому человеку с прокуренными рыжими усами. Это так неприятно, что даже ледяные мурашки побежали по телу. Потом испарина росинками проступила на лбу. С минуту Сашка колебался: не вернуться ли к деду Макару?

Но к нему со всех сторон уже бежали ребята:

— Сашка вернулся!

— Наш Матрос вернулся!

— Где ты был? Рассказывай!

Сашка отмахивался от вопросов. Сердце его сильно забилось.

А ребята все тараторили:

— Смотри, как у нас хорошо!

— У нас есть свой яхт-клуб, свои капитаны, свои штурманы!

Да, Сашке и самому здесь нравилось. Капитаном не прочь и он стать.

— А где Петр Лукич? — тихо спросил он.

Директор шел от реки, перекинув мохнатое полотенце через плечо. Лицо его уже загорело, пополнело, стало добродушнее, и прокуренные усы не казались такими страшными, как прежде, даже лысина поблескивала весело.

И Сашка приободрился. Орава ребят увлекла его навстречу директору. Сашка готов был вести себя здесь так хорошо, чтобы даже Петр Лукич не жаловался на него и все было благополучно.

— Здравствуйте, Петр Лукич! — по-родственному радушно приветствовал Сашка.

Но директор, пристально разглядев его, сразу помрачнел и сердито спросил:

— Ты откуда, беглец? Кто тебе позволил появляться тут? А какой лохматый, рваный! Еще заразу сюда принесешь.

— Какой есть, — потупясь, ответил Сашка, сгорая от стыда перед ребятами. И уже тихо, с трудом выговорил: — Я пришел проситься. Примите меня обратно!

— Обратно? Это мы еще посмотрим. Да и не могу я без районо… Ты, видно, и чужие карманы чистил?

А вокруг директора уже толпились ребята:

— Примите его, Петр Лукич! Примите!

— Ладно, — наконец согласился директор, попыхивая папиросой. — Сам похлопочу за тебя. Оставайся. Только ты должен извиниться передо мной, перед воспитательницей и всеми ребятами — на линейке перед строем.

Сашка даже вздрогнул от возмущения: значит, директор все прежнее помнит и по-прежнему несправедлив к нему. С самого начала злить директора было неразумно: «Может, он еще и примет…», но Сашка не сдержался и упрямо сказал:

— Мне не в чем извиняться…

Прокуренные усы Петра Лукича недовольно зашевелились.

— Ах, вот как! — угрожающе сдвинул он брови.

Но ребята опять атаковали его, со всех сторон подталкивали Сашку:

— Да согласись; что тебе стоит. И побежим на Днепр. Или хоть молчи…

Сашку все-таки приняли.

В лагере было так хорошо, что он скоро забыл свои огорчения. Он собирал для гербария растения, запоминая названия насекомых, птиц, рисовал Днепр; ему хотелось, чтобы вода на рисунке сверкала, как живая. Ему нравились пионерские зори, беседы, игры и песни у костра. Он готов был дни и ночи проводить на реке. В «военных» играх он командовал своим «торпедным катером», неожиданно налетал на противника, добиваясь от лодчонки особой быстроты и подвижности. С гордостью вспоминал он рассказы бабушки о знатных людях матросовского рода и мечтал стать моряком.

Потом детский дом вернулся в город. И там жилось неплохо. Правда, были у Сашки два больных места: самолюбивый и гордый, он остро переживал, когда кто-нибудь из ребят упрекал его в бродяжничестве. Тогда он замыкался и чувствовал себя одиноким. И сильнее одолевало беспокойство о Тимошке, пропавшем без вести. Но ребята скоро перестали вспоминать о прошлом Сашки; реже думал он и о Тимошке. А спустя год совсем успокоился и жил почти беззаботно.

И вдруг пустяковое, на первый взгляд, событие выбило его из колеи.

В столовой недосчитались плитки шоколада.

Директор вызвал Сашку в кабинет.

— Сознайся, что ты взял. Ты вертелся там.

Сашка помрачнел. Директор задел самое больное место: ну да, ему не верят, его все еще считают здесь чужаком, бродягой, способным на все…

— Я не брал, — глухо сказал Сашка. — Верьте совести, не брал, — раздельно произнес он слова деда Макара, которые стали для него значительными, как клятва.

— Зачем ты отпираешься? Не хочешь со мной быть откровенным, так придется сознаться в своей вине на линейке перед строем ребят. Пусть все знают, что ты за птица…

Сказал это директор и, как показалось Сашке, нарочно презрительно пыхнул в его лицо табачным дымом. И возмущение будто жаром обдало Сашку: значит, Плук по-прежнему несправедлив к нему.

— Как вы можете не верить совести? — крикнул он, и злые слезы брызнули у него из глаз. Презирая самого себя, что «слезу пустил», Сашка быстро повернулся и убежал.

Озлобленный, он долго бродил по улицам города. И когда два оборванца предложили ему ехать с ними на Волгу, он как-то бездумно согласился:

— Да, нам по пути. Где-то на Урале живет моя тетя.

После незабываемой встречи с дедом Макаром ему захотелось иметь свою родню. Он представлял себе тетю такой же доброй, какой была мать. А если не удастся разыскать тетку, — не страшно: детские дома ведь есть везде.

Когда на ночь Сашка не вернулся в детский дом, всех встревожило его исчезновение. Ночью некоторые воспитанники от возбуждения не могли уснуть. Нашлись и такие, которые стали готовиться к побегу.

Утром к директору пришла плачущая девочка.

— Петр Лукич, Саша не виноват… Я во всем виновата… Люблю до смерти сладкое! Я взяла шоколад, — говорила она, обливаясь слезами. — А Саша не такой… Вы его не знаете, — он гордый.

Ошибка воспитателя — самая страшная ошибка. Она может искалечить человека. Не одну бессонную ночь провел директор, вспоминая этот случай. Однако ошибку исправить было невозможно.

Сашу Матросова искали везде, но так и не нашли.

Глава VI Новая семья

го доставили в Уфимскую детскую воспитательную колонию в начале весны. Уже сильно пригревало солнце. Весело звенели ручьи. В оврагах дотаивал почерневший ноздреватый снег, а на пригорках уже ярко зеленела трава, желтели еще без листьев одинокие маленькие на тонких мохнатых ножках цветы мать-и-мачеха.

С высокого холма Сашка смотрел вокруг. За дощатым серым колонийским забором открывались далекие луга, леса, еще темные, но с еле заметными зеленоватыми оттенками, блестели от солнца разлившиеся реки — Белая и Уфимка. В синем солнечном небе — торжествующий перезвон жаворонков, манящие журавлиные зовы. Всюду в природе веселое весеннее возбуждение. Приподнятое настроение и у колонийских воспитанников, что проходят мимо и с интересом рассматривают его, новичка.

Только у Сашки тяжело на душе, и ни до кого ему нет дела.

Белолицый кургузый паренек в лихо сдвинутой набекрень фуражке, шагая важно вперевалку, остановился против Сашки. Расставив ноги, высокомерно осмотрел новичка — его кепчонку, из дыры которой на макушке торчали волосы, замызганный рваный ватник, подпоясанный веревочкой, стоптанные тапочки.

— Из какой Африки прибыть изволили? — насмешливо спросил он.

— У меня Африка одна, и дорога до нее не длинней твоего языка, — отрубил Сашка и отвернулся.

На пороге бани уже стоял высокий белобрысый парень.

— Иди, Брызгин, не приставай, — сказал он. — Сам ты был таким.

— Везет тебе, Чайка, — усмехнулся Брызгин. — В прошлое твое дежурство привели графа Скуловорота и рыжего клоуна, а сегодня этого…

— Еще не известно, где потеряешь, где найдешь, — сказал Чайка и обратился к Сашке: — Не обращай внимания на него. Заелся.

— А мне плевать, — важно сквозь зубы чиркнул слюной Сашка. — Все равно сбегу…

Он с тоской, и завистью еще раз взглянул на улетающих журавлей и пошел на «санобработку». Ой, не так все пошло в жизни, как он предполагал! Убежал из детдома с твердым решением разыскать на Урале тетю Аню, но так и не нашел. По дороге на Урал его увлекли с собой два лихих попутчика, такие же оборванцы, как и он сам. У них оказалось много заманчивых путей, и Сашка заколесил по свету.

Теперь он с горечью вспоминал вечер, когда милиционер задержал его в Саратове, на Чапаевской улице, сняв с подножки трамвая. Кто-то там еще хотел бить его и кричал: «Пора кончить это безобразие, этот дикий пережиток»!

Сашке все было безразлично. Из-за Волги надвигались сумерки. Вечер был свеж и чист. Изредка налетал из-за угла зябкий ветерок. Сашка дрожал от волнения и холода, постукивали зубы. Потрепанная одежда грела плохо. Только в отделении милиции немного согрелся.

Вот как получилось: хотел еще немного попутешествовать, увидеть новые места, но попал в милицию.

В колонии тоже все начиналось с неприятностей и все было ему не по душе.

Вот и этот белобрысый Чайка, который вначале даже понравился ему, теперь стал придираться.

Когда Сашка разделся, Чайка брезгливо подцепил кочергой его одежонку и поволок к двери.

— Куда? — спросил Сашка.

— В печку, — невозмутимо ответил Чайка.

— Не тронь! — грозно сказал Сашка и угрожающе прищурил левый глаз, чему научился от одного ухаря.

Чайка, тоже, вероятно, видевший виды, рассмеялся:

— Да что тебе, жаль этого фрака-лапсердака? — ткнул он в рваный и грязный ватник. — Или жаль эту вшивую тряпицу? — поддел он тельняшку. — Я тебе выдам весь комплект одежды. Все новое, чистое, стерильное. Понятно?

Сашка возмутился надругательством Чайки над его фамильной гордостью — матросской тельняшкой.

— Все бери, а тельняшку не тронь.

— Не могу! — твердо сказал Чайка. — Я дежурный и за все отвечаю. Понимаешь? А в каждой твоей тряпке — целый воз инфекции. Ребят еще заразишь…

Сашке казалось, что Чайка нарочно подбирает самые обидные слова. Он сжал кулаки, готовый постоять за себя.

— Говорю, все бери, а тельняшку не тронь! — крикнул он, часто дыша. — И зубы не скаль, когда с тобой говорят серьезно.

Чайка подошел ближе, взглянул на новичка. От гневного дыхания у того ходуном ходили лопатки. Видно, вдосталь хлебнул горюшка этот паренек. О, с ним, Чайкой, еще и не такое бывало!

— Ладно, шут с тобой, — добродушно засмеялся Чайка. — Возьми тельняшку, если она тебе так дорога, но выстирай ее и храни у себя, а белье наденешь чистое, как у всех. И пугать меня больше не надо — пуганый уже. А тебе придется выполнять все требования, иначе заклюют тебя сами же ребята. Договорились?

— А я ненавижу разных указчиков. Ясно?

— Ну добре, иди мойся хорошенько. Не спеши… — пропустив мимо ушей последнее заявление, сказал Чайка.

По пути в общежитие, одетый во все чистое, Сашка упрямо твердил себе: «Все равно убегу! Осмотрюсь и убегу. Никакие цепи меня тут не удержат. Помотаюсь по свету, погляжу на все, а потом сам пойду в детдом или поступлю на завод. Сам решу, куда мне идти! Сам!.. Не маленький, чтоб за нос водили»…

Решение бежать из колонии укреплялось с каждым днем, — возникали все новые к тому причины. Накапливались неприятности. Вечером с непривычки долго не мог уснуть в чистой постели. Хрустящие простыни сверху и снизу будто щекотали тело; мешали спать и разные думы и тусклый фиолетовый, будто недремлющий и всевидящий огонек. А утром, когда Сашка разоспался, — вдруг побудка. Все воспитанники повскакали со своих коек, засуетились. Ребята заправляли койки, бегали с полотенцами, бойко и весело говорили. И чего веселятся? Кто-то крикнул и Сашке, чтобы вставал, — довольно потягиваться и зевать: через сорок минут санитарный осмотр. И он оказался-таки в смешном виде, когда в спальне вдруг все стихло, умытые и одетые воспитанники выстроились каждый у своей заправленной койки и очкастый сутуловатый воспитатель с дежурным воспитанником-санитаром начали обход. А Сашка ничего еще не успел сделать. Он стал у раскрытой своей койки в одном белье.

— А это что за цирк? — спросил воспитатель, указав на Сашку.

Ребята хмыкнули каждый себе под нос, но громче смеяться над Сашкой не посмели, — видно, из уважения к воспитателю.

— Извините, Трофим Денисович, — сказал Брызгин, покраснев до ушей. — Правила внутреннего распорядка ему объясняли, но… но это такой ухарь из бродячего цирка… Никого не желает признавать.

— Не балагурь, — строго сказал воспитатель Брызгину, взглянул на Сашку своими карими острыми глазами и молча пошел дальше.

И сразу о Сашке будто все забыли. Это его взорвало:

«Плохой воспитатель! Даже не выругал за непорядки. Не сказал мне ни одного слова. Никакого внимания. Да лучше хоть ударил бы»…

Но о нем, оказывается, вспомнили: прибежал запыхавшийся и злой коротконогий Брызгин, накричал:

— Ты что позоришь весь наш отряд? Мы соревнуемся!.. Надо уже начинать уборку помещения, идти на зарядку, потом на завтрак, а ты все копаешься, как старуха.

— Убирайся! — огрызнулся Сашка. — И без тебя тошно…

Его направили в школу — учиться и в слесарно-механический цех мебельной фабрики — работать после уроков.

В школе Сашка сразу же решил показать себя перед ребятами смелым и независимым. Когда бродяжничал, ему казалось, что именно таких и побаиваются, даже выбирают вожаками. Не прочь он и здесь верховодить. Для начала никакой особой выходки он не придумал. Только когда вошла в класс учительница Лидия Власьевна и все уселись за парты, он ловко запустил бумажный самолетик. Белая птичка пролетела над головами и, закружившись штопором, упала у двери. Лидия Власьевна, сидя за столиком, сделала вид, что ничего не заметила. Она встала, пригладила седеющие волосы, окинула взглядом класс и в упор посмотрела на новичка.

— Ну, нашего полку прибыло, кажется. Кто у нас Матросов?

— Я! — нехотя, с мрачным видом буркнул Сашка.

— Встань, Матросов. У нас принято вставать, когда отвечаешь учителю. Родители у тебя, сынок, есть? — ласково спросила Лидия Власьевна. Сама она одинока: мужа-большевика в гражданскую войну замучили белые, а единственный сын Владимир недавно ушел добровольно в Красную Армию. И всю материнскую любовь и ласку она щедро отдавала воспитанникам. — Что же ты, Матросов, не отвечаешь?

Сашка молчал. Теперь он уже был не таким, как у деда Макара: огрубел, пока бродяжил, и к людям стал относиться с недоверием. Ему казалось, что все смотрят на него с жалостью и даже с презрением, как на пропащего. Решив бежать из колонии и не желая притворяться и кривить душой, он избегал откровенных разговоров. И непонятно было ему, почему учительница так ласкова с ним.

«Плохая учительница, — подумал он. — На салазках ко мне подъезжает, вместо того, чтобы меня за шкирку да в угол… Видно, сама меня боится. Веревочки вить из такой можно»…

— Чего пристаете ко мне? На что я вам сдался? — наконец ответил он вопросом на вопрос, не выдерживая пристального взгляда учительницы.

Лидия Власьевна тяжело вздохнула: не легко будет с этим новичком! Что ж, через ее руки немало прошло таких. Приходили они в колонию грязные, оборванные, грубили, а то и буянили, а уходили через несколько лет настоящими людьми. Каким же станет этот диковатый паренек с прямым и недоверчивым взглядом?

Она понимала, что именно от нее во многом будет зависеть это.

Скрывая свое волнение, твердо и требовательно сказала:

— Убери, Матросов, свой самолет. Зайдет кто-нибудь — всех осудит: в классе намусорено.

Сказала и опять уткнулась в классный журнал, будто уж и забыла о пустячном самолетике. Но сама сидела, как на иголках. Не захочет выполнить ее приказание — тогда что?

И вот, когда ее раздирали сомнения, она услышала напряженный шепот: «Что ж ты сидишь? Иди. Или кишка тонка?», «Или ждешь, чтоб мы за тебя убрали?»

Это были первые проблески торжества Лидии Власьевны: «Мы»… «мы»… Они и я — «мы». Они — мои, — мысленно твердила она. Потом услышала нерешительные, медленные шаги…

Лидия Власьевна подняла голову, когда он уже шел обратно. Счастливая от сознания, что все кончилось благополучно, она приветливо улыбнулась ему.

— Видишь, Матросов, какая еще несовершенная твоя авиатехника? И до порога не долетел самолет. Ничего, друг. Может, именно твой первый самолет и на другую планету полетит… — И обратилась ко всем: — Ну, что на сегодня задано?..

В цехе Матросов в первый же день поссорился с Брызгиным, к которому его определили подручным. Он не забыл, как Брызгин еще там, у санпропускника, насмехался над ним, а в цехе этот невзрачный, но заносчивый паренек, возомнивший себя начальником, стал высокомерно поучать его, как пользоваться молотком, зубилом, когда и какой подавать инструмент.

— Поучишься у меня, — может, и станешь похожим на человека.

Сашке казалось унизительным выполнять его приказы. И когда Брызгин упрекнул его, что он плохой подручный и только зря хлеб ест, он вспылил:

— Сам нос утирать не умеешь, а командуешь. Видали? Блоха в командиры лезет. Не буду слушаться! Ясно?

— Бродягой и останешься, — язвительно сказал Брызгин.

— Я? Я бродяга?

Сашка готов был тут же наброситься на Брызгина, но тот убежал и пожаловался мастеру.

Седой сухонький мастер слесарно-механического цеха, Сергей Львович Кудрявцев, подошел к Матросову:

— Что невесел? Может, кто обидел тебя?

Матросов не терпел покровительственного отношения.

О мастере ребята сказали ему: «Знающий, но строгий — хоть кого чище утюга выгладит». А Сашке именно и хотелось показать ребятам, что он никого не боится. Мог бы он, Сашка, в свою очередь пожаловаться мастеру, что ему трудно сработаться с чрезмерно заносчивым Брызгиным, но жаловаться — вообще ниже его достоинства.

— Пожалеть хотите? — вызывающе взглянул он на мастера. — Терпеть не могу жалости! Противно…

— Ерш какой! — с изумлением шевельнул седыми усами Сергей Львович. — Гордость ты имеешь, а невежественный гордец вроде мыльного пузыря. Сначала научись уму-разуму, тогда и гордись. А ты еще в трех соснах заблудишься. А?

Матросов отвернулся, буркнул:

— Нужна мне ваша учеба, как хомут ястребу! И так не пропаду.

Ребята у соседних верстаков засмеялись:

— Занозистый парень!

— Норовистый!

Мастер хмуро покрутил кончик уса, из-под насупленных бровей сурово взглянул на новичка и тихо сказал:

— Ну-с, вот что… Не жалеть — учить пришел тебя. Прямо тебе говорю — нянчиться, упрашивать не буду. Хочешь стать человеком — учись, работай честно, помогу во всем. Не будешь слушаться — выгоню из цеха.

«Заядлый старикашка», — подумал Матросов.

— Молотком владеешь? — спросил мастер.

— Это как? — подозрительно усмехнулся Матросов, думая, что мастер потешается над ним.

— Попадание молотком в определенную точку…

Ребята выжидающе смотрели на строптивого новичка.

Матросов не хотел ударить лицом в грязь.

— Подумаешь, «в одну точку». Пустое дело!

Но мастер сразу заметил, что молоток непослушен в руке новичка, и велел ему сначала бить деревянным молотком по деревянной колодке.

— Это насмешка! — вспылил Матросов. — Не буду!

— Вот он какой! Видали? — крикнул Брызгин.

Мастер посоветовал Брызгину и всем воспитанникам заняться своим делом, а сам сдержанно, но сурово стал разъяснять Матросову:

— Обучение твердости и точности удара, умение попадать в определенную точку — это не насмешка, а важное дело. Ну-с! Пробуй.

Нет, мастер, кажется, не издевается над ним. И Матросову теперь даже лестно, что мастер уделяет ему так много внимания. Некоторое время он ожесточенно ударяет молотком, косясь на ребят и прислушиваясь, не смеются ли они.

Но ребята увлечены своим делом. Лишь изредка Матросов слышит их непонятные слова. Брызгин особенно щеголяет ими. «Рейсмус»[14], «крейцмейсель»[15], «микрометр»[16],— то и дело говорит он. Сашка с ненавистью косится на Брызгина, в душе завидуя ему: тот так уверенно обрабатывает напильником деталь, время от времени обмеряя ее каким-то замысловатым инструментом.

Когда мастер вышел, Матросов сразу же накинулся на Брызгина: «Доносчик! Я так проучу тебя — век помнить будешь!» — и замахнулся молотком.

— Ты не очень-то расходись! — предостерегающе зашумели ребята. — Брызгин прав! С него работу спрашивают.

Тогда Сашка начал подтрунивать над Брызгиным:

— Строит из себя мастера, а сам-то без году неделю работает, еще не умеет нос утирать.

Но ребята и теперь не поддержали его. Кто-то язвительно спросил:

— А сам что умеешь? Только языком болтать?

— Он и деревянным молотком здорово кует подковы, — засмеялся Брызгин.

— А ты, Брызгин, в огонь масла не подливай, — серьезно сказал Чайка.

Матросов не стерпел, швырнул молоток:

— Не буду деревом по дереву бить! Нечего издеваться, насмешки строить.

Виктор Чайка — староста корпуса, куда поместили Матросова, — хотел шуткой успокоить его.

— Деревом по дереву, говоришь? — подмигнув, тряхнул он белесым вихром. — Это, брат, первая технологическая операция. Надо все по порядку. А ты больно прыткий. Не хочешь ли сразу взяться за циклоидальное зацепление?

— И ты насмешки строишь? — возмутился Матросов и гневным взглядом смерил обидчика.

Виктор Чайка выше его на целую голову; на верхней губе у него уже белеет пушок, и, видно, он гораздо сильнее. Но Сашка пригрозил ему:

— Гляди, чтоб я молотком не зацепил твой циклоедальный нос.

— Или пусть призму прямолинейную выпиливает, — сказал Брызгин, надув толстые щеки и прыснув со смеху.

От обиды у Матросова перехватило дыхание. Непонятные слова, казалось, произносили тут нарочно, чтоб больше унизить его и потешиться над ним.

— Ну, хватит шутить! — сказал Виктор Чайка, доброжелательно взглянув синими глазами на Матросова.

— А ты не кипятись и не задавайся. У тебя гонору, будто стал уже слесарем шестого разряда, а сам едва на дюйм выше верстака поднялся. Учись, поможем!

— Плевать мне на вас! И без вас обойдусь.

— Зачем ему помогать? — сказал Брызгин. — Его трудней научить слесарному делу, чем медведя песни петь. Его интересует совсем другая специальность.

— Какая? — безобидно спросил Чайка.

Брызгин насмешливо запел: «Бродяга, судьбу проклиная, тащится с сумой на плечах».

— Замолчи ты, шептун-задавака! — крикнул Матросов. — Вот он всегда мне этим глаза колет! Я не бродяга! Понятно? Я путешествовал! Ясно? Я Алмазную гору… — он убежал из цеха.

Чайка накинулся на Брызгина:

— Ты сам, Гошка, вредный человек. Зачем парня в самое больное место колешь? Тебя тоже драчевым напильником прочистить надо.

Глава VII «Осколок старого мира»

ечером, томясь от скуки, Матросов зашел в клуб.

Виктор Чайка задушевно играл на баяне, ребята замирали, слушая его.

Прислонясь к стене, заслушался и Сашка.

— Хорошо, Чайка! Здорово, Витька! — кричали гармонисту.

Потом Еремин, скуластый парень, отменный рассказчик, выдумщик и чтец, рассказывал сказки, представлял в лицах басни Крылова. Ребята хохотали.

А в другом углу Брызгин показывал ребятам на витрине рисунки:

— Вот бился, бился, никак не схватишь живую воду реки Белой, когда она, понимаешь, бликует на солнце. Ну, как у Айвазовского играет море или у Куинджи Днепр при луне! А снег на зеленых елках — здорово… Белый-белый, аж глазам больно!

«Что он там показывает? — думал Сашка. Ему тоже хотелось посмотреть рисунки Брызгина, но подойти к нему, недругу своему, Сашка считал унизительным для себя. — Наверно, мне пыль в глаза пускает. Завлекает». А сам с завистью приглядывался и прислушивался. Да, эти ребята, кажется, везде хорошо себя чувствуют: в цехе, в школе, в клубе. Только он, никому не интересный, никому не нужный, нигде места себе не находит. А когда-то и он рисовал Днепр и добивался, чтобы вода поблескивала, как живая.

Брызгин заметил его отчужденность и, к крайнему изумлению Сашки, запросто позвал, будто они и не ссорились:

— Чего там в углу притулился? Иди смотри наши рисунки.

Но Сашка резко ответил:

— Больно нужна мне твоя мазня! Детские забавы! — и повернулся к гармонисту.

Виктор Чайка играл на баяне и с улыбкой смотрел на ребят счастливыми глазами, как бы спрашивая: да понимают ли они всю прелесть звучания песни?! Смотрел он и на Сашку, на расстегнутый и лихо откинутый ворот его черной сатиновой рубахи, из-под которой выглядывала полосатая матросская тельняшка. Вызывающий вид его будто говорил: наплевать мне на вашу аккуратность! Но Виктору приятно, что Сашка так внимательно слушает музыку. Вот глаза их встретились, и Чайка, перестав играть, подмигнул:

— Будь как дома, парень. Что стенку подпираешь? Ближе сюда иди!

Сашка ничего не ответил.

Чайка, тряхнув чубом, припал щекой к баяну и снова заиграл, подпевая:

Выйду ль я на реченьку,

Выйду ль я на быструю…

«Да ведь это же любимая моя! — подумал Сашка. — Откуда он знает про это?» — И опять заслушался, склонив голову.

Вдруг раздался пронзительный свист. У двери появился высокий толстый парень с маленькими медвежьими глазками и вызывающей ухмылкой на широком рябом лице.

На него гневно зашумели ребята:

— Не мешай, Клыков! Не свисти!

Клыков, подняв кулак, пробасил:

— А ну дорогу! Графу Скуловороту.

Вперед выступил Виктор Чайка, тряхнул белявым чубчиком:

— Ну, ты, осколок старого мира, воспринимай культуру без мордобоя и свиста.

Все засмеялись. Видно, совсем не в почете здесь это чучело, именующее себя графом Скуловоротом. Но «граф» засопел и принял гневно-высокомерный вид.

— Нужна мне твоя культура, как шлея кобыле! Я сам из любого осколков наломаю. Граф Скуловорот еще никого не боялся. Верно, Жак Паганель?

— Верно, мы такие! — пропищал худенький рыжеволосый паренек, забежав вперед и заискивающе хихикая.

«Тимошка!..»

Сашка остолбенел от изумления, узнав своего прежнего дружка и спутника. Но ему было неприятно, что Тимошка так юлил перед Клыковым. Стоило ли из-за него так терзаться, когда потерял его?

А Тимошка уже бежал к нему:

— Сашка, друг, ты меня не признал? Вот здорово, что мы встретились! — И сразу спросил о том, что больше всего, видно, волновало его: — Нравится тебе в этой богадельне?

— Как в могиле, — поморщился Сашка.

— Вот здорово! — обрадовался Тимошка и, отчаянно прищурив один глаз, быстро и загадочно зашептал ему в ухо: — Значит, скоро улетим…

Он позвал:

— Эй, граф Скуловорот, сюда!

Клыков важно, вперевалку подошел к ним и до хруста сжал Сашкину руку.

— Терпи, — мрачно ухмыльнулся Игнат Клыков. — Железные тюремные решетки и ломы гну этими руками. И не родился еще на свет человек, кого б я боялся.

Тимошка опять заискивающе хихикнул:

— Он такой! Страшенная сила. Никого и ничего не боится. С ним можно хоть на край света… А ты, Сашка, как попал сюда?

Они отошли в угол.

Тимошка тряхнул своей огненно-рыжей головой и опять таинственно подмигнул Сашке:

— Так вот мы с ним все и обдумали… Подговорим еще с десяток хлопцев — и улетим, как те журавлики. — И руками, как крыльями, помахал: — Кур-лы, кур-лы… К Алмазной горе или на Амур, на Камчатку или куда захотим полетим…

Сашка вспомнил, как он сам с завистливой тоской смотрел на улетающих журавлей. Ну, просто думы его разгадал Тимошка. Что же тут еще раздумывать? Конечно, хорошо, что у него нашлись единомышленники.

Сашка уже не чувствовал себя таким одиноким. Не надо больше ему унижаться перед ненавистным зазнайкой Брызгиным и терпеть насмешки ребят.

— Ладно, попробуем… А то меня одного тут совсем загрызли.

Про себя Матросов решил: он будет у них вожаком, потому что Клыков малограмотен, явно глуповат, хотя и чрезмерно самоуверен, как и все неумные люди. А слабосильный, безвольный Тимошка и прежде шел у Сашки на поводу.

Заговорщики пожали друг другу руки.

— Значит, дружба и тайна.

— Башку отвинчу тому, кто тайну нарушит. Слово графа Скуловорота — кремень!

Они вышли из клуба.

Глава VIII Первая операция

снова Сашкой овладела неодолимая страсть к путешествиям. Всю ночь он ворочался с бока на бок и думал о самых заманчивых и трудных маршрутах, необычайных приключениях. Приятный дымок степных и лесных костров манил Сашку, и он с волнением ждал сигнала.

Днем в школе и в цехе он был рассеян, отвечал невпопад, ребят сторонился, грубил, из-за пустяка лез в драку.

В цехе не хотел приступать к работе. Когда подошел к нему мастер, он с залихватским видом сидел на верстаке и посвистывал.

— Ну-с, первую операцию освоил? — спросил мастер. — Да, — небрежно буркнул Матросов. Смешной старик! Зачем теперь ему, Сашке, эти нелепые упражнения?

— Так-так, — многозначительно сказал мастер, испытующе глядя ему в глаза.

Старик будто видел Матросова насквозь, со всеми его горькими думами и тайными затеями. «Понимаю, что врешь, — тем хуже для тебя. Много на своем веку я таких видел. Знаю вашего брата», — говорил взгляд старика. И Сашка отвернулся.

— Слезь с верстака и стань как следует! — строго сказал мастер. — Почему под ногами и на верстаке мусор? Почему молоток под верстаком валяется? Всякая вещь должна быть положена на свое место, а не брошена. Мне за тебя убирать?

«Придира!» — злобно подумал Сашка, но промолчал.

— Ну что ж, дело красит человека, — подумав, сказал мастер. — Принимайся за следующую операцию, если правда, что первую освоил. Рубка металла зубилом — вертикальная, горизонтальная, по уровню губок тисков.

Мастер обстоятельно объяснил, как это делается. Сашка слушал его с притворным вниманием. Когда мастер ушел, Сашка понял, что почти ничего не усвоил из его объяснений. Ему ведь все это не нужно: он твердо решил бежать отсюда и поработать лишь для отвода глаз.

Поглядев на Чайку, Матросов заметил, что трудится тот с большим увлечением и мастерством. И Сашке тоже захотелось работать без притворства. Но инструмент не слушался его: то зубило соскальзывало, то молоток попадал не по зубилу, а по рукам. Липкая кровь сочилась из пальцев. Матросов, кривясь от боли и все больше ожесточаясь на себя за неловкость, бил и бил молотком то по зубилу, то по рукам.

«Врешь, попаду, попаду!» — упрямо говорил он неподатливому зубилу, морщась от боли.

Но дело не ладилось, и он злился на себя все больше. Видно, и правда, он такой никчемный человек, что ничего путного не умеет делать. И зачем только врал мастеру, что освоил первую операцию? Надо было научиться деревянным молотком попадать в определенную точку, и не отшибал бы теперь себе пальцы. Получается, что он только теперь усваивает первую операцию и так трудно она дается.

Больно ударив себя по пальцу, он бросил это нелепое состязание с самим собой. Часто дыша, швырнул молоток и стал дуть на ссадину и кровоподтеки.

К нему подошел Виктор Чайка.

— Зачем калечить себя? В инвалиды захотел? Сергей Львович объяснял же тебе, как надо делать.

— Придира твой Львович. Ненавижу его! — выпалил Матросов.

— Как сказать: не суди о человеке по первому взгляду. Его бывшие ученики стали директорами заводов, профессорами, лучшими производственниками. Сам он был слесарем-лекальщиком и лет десять назад самоучкой на инженера выучился. Думаешь, это просто? Тут, брат, надо было упорством гору свернуть. Нет, Львовича мы все любим. Знающий, справедливый.

— Не агитируй, — чего пристаешь? Нужны вы мне все, как…

— «Хомут ястребу»? — засмеялся Виктор. — Видишь ли, мне рук твоих жаль. Удар у тебя неточный. Так без пальцев останешься. Ты зря не освоил первую операцию. Наше дело, брат, — большая наука. Тут надо ступеньку за ступенькой, прием за приемом одолевать.

— Чего пристаешь, говорю? — повысил голос Матросов. — Какое тебе дело, как я работаю?

— Наше общее дело, — невозмутимо ответил Чайка. — Дело чести всего цеха.

— Больно нужна мне ваша честь! Без нее обойдусь.

— А мы так и скажем на собрании, что тебе честь недорога, что без чести жить хочешь.

— Много вас тут указчиков, а я один. Без вас обойдусь.

— Без людей и без чести не обойдешься, Матросов. Попомни мое слово. Как птица без воздуха не летает, а рыбе без воды не плавать, — человеку без людей не жить. А ты чего ломаешься, отворачиваешься, когда тебе добра хотят?

В самом деле, глупо было дерзить Виктору, который искренне хотел помочь ему.

Все-таки он взял молоток и зубило и стал работать так, как советовал Чайка.

Но тут появился Клыков и насмешливо заглянул через плечо на его работу:

— Стараешься, Матрос? Кашу зарабатываешь? Уже перевоспитался? Вот не знал я, что ты такой ручной. Зяблика за орла принял.

Матросов поморщился и поспешно спрятал за спину руки в ссадинах.

— Потом увидим, кто орел, кто зяблик.

А из-за плеча Клыкова высунулась рыжая голова Тимошки.

— Бросай, Сашка, пойдем прохлаждаться, — гримасничая, сказал он.

На него угрожающе прикрикнул Брызгин:

— Отойди от Матросова, ты, компрачикос!

— Что? Как ты назвал? — грозно спросил его Тимошка и Клыков.

Брызгин боязливо попятился.

— Читайте Гюго «Человек, который смеется», — узнаете.

— Мы с графом Скуловоротом припомним тебе этого компрачикоса! — погрозил Тимошка, прячась за спину Клыкова.

— В самом деле, не мешайте Матросову работать, — сказал Виктор Чайка. — Уходите! Куда вы его тащите, бродяги бездомные?

Клыков вызывающе захохотал:

— Выходит, мы пропащие и Сашку развращаем. А мы обое-рябое, одинакие с ним.

— Не очень-то одинаковые. И мы не позволим тебе сбить Сашку с толку.

Матросову показалось унизительным покровительство Чайки. И в самом деле, не зяблик он, чтобы за него решали тут, с кем ему быть.

— Я тобой не купленный! — крикнул он Чайке. — Никто меня с толку не собьет! Своим умом живу.

— Плохо живешь, раз на веревочке за Клыковым идешь.

— Молчи, заступник! — Клыков схватил железный прут, как фокусник, согнул его в спираль и отшвырнул в сторону.

Но Чайка, видно, не испугался.

— Велика Федора, да дура, — весело сказал он. — А Сашку не тронь.

— Пошли, — сказал Клыков, положив тяжелую ручищу на плечо Сашки. — Пойдем, а то руки чешутся. Боюсь, и мокрого места не останется от этого учителя, — кивнул он на Чайку.

Сашка вдруг засмеялся, вспомнив, как называли ребята Клыкова: «Осколок старого мира»… Нет, не позволит он и Клыкову считать, что он, Сашка, у него на поводу. Матросов брезгливо сбросил со своего плеча руку Клыкова и вышел из цеха.

Глава IX Суд друзей

астер цеха, Сергей Львович, ночью долго не мог уснуть, думая о воспитаннике-новичке. Как вызвать интерес к труду, к учебе у этого дерзкого, бесшабашного паренька? Как и чем на него воздействовать? У Сергея Львовича немалый житейский опыт. Много таких, как Матросов, прошло через его руки; к каждому из них надо было придумать особый подход. Одного можно пронять властным окриком, другого, наоборот, — теплым словом, третьего — полным безразличием к нему. Как же повлиять на Матросова?

Утром Брызгин, по совету мастера, объявил Матросову:

— Можешь к работе не приступать. Без тебя справимся.

Матросов посмотрел на суровые лица ребят. Почувствовал недоброе в словах Брызгина, запротестовал:

— Так я тебя и послушал! Назло вот буду работать. Может, он и в самом деле принялся бы за работу, но опять вмешался Клыков. Он боялся потерять сообщника и сдержанно, чтоб не рассердить, но язвительно упрекнул Сашку:

— Сам набиваешься на работу, Матрос? Ну, дожили!

Сашка смутился: и правда, зачем ему работать, если решено бежать? И он опять пошел за Клыковым, но очень обеспокоился, когда вдогонку Брызгин крикнул:

— Вечером на цеховом собрании о тебе специальный вопрос будет!

Весь день Сашка томился от дурных предчувствий. Клыков советовал ему на собрание не идти. Сашка и сам считал, что собрание ему ни к чему. Но беспокойство угнетало его.

Вечером какая-то сила повлекла его на цеховое собрание. Неодолимо хотелось узнать, что о нем скажут люди.

Вначале обсуждался вопрос о рытье котлована для колонийского водохранилища. Все выступающие говорили, что работа предстоит длительная, очень тяжелая, и вместе с тем почему-то просились на эту работу. Матросову было непонятно, — что же привлекательного в этом изнурительном труде? И уже совсем удивило его выступление Виктора Чайки, который сказал:

— Пойдем рыть котлован. От имени ребят я прошу доверить это нашему отряду. Ребята за честь почитают выполнить работу, которая потрудней.

«В чем же тут честь? — не понимал Матросов. — Для кого и для чего они стараются? Разве им за это дадут ордена или много денег? Так об этом и помину нет… Скорее, скорее бы уж обо мне заговорили»…

Наконец Еремин, председатель конфликтной комиссии отряда, в котором был Матросов, поднялся, глубоко вздохнул и стал читать рапорт Брызгина мастеру цеха. Все притихли; в тишине четко звучало каждое слово рапорта. Брызгин просил убрать от него Матросова, недисциплинированного воспитанника, лодыря и грубияна, который только мешает работать.

Почувствовав на себе укоризненные, будто колющие взгляды, Матросов не стерпел и крикнул:

— Подумаешь, отказывается! Я и сам не хочу с ним…

— Воспитанник Матросов, я вам слова не давал, — резко прервал его председатель.

На собрании заговорили о том, что Матросов со всеми ссорится, сам лодырничает и мешает товарищам работать. Долго не могли решить, к какому же делу его приставить.

Никто не хотел с ним работать.

Матросов ерзал на месте, точно сидел на раскаленной плите, смотрел по сторонам, ища поддержки, защиты, надеясь, что хоть кто-нибудь скажет про него доброе слово, но от него все отворачивались.

Только Виктор Чайка сказал:

— Матросов — прямой и бесхитростный парень…

Матросов облегченно вздохнул: хоть один человек вступился за него! Недаром и раньше нравился ему этот белобрысый парень.

Но вот Виктор посмотрел на него в упор, и добродушные глаза его стали холодными, презрительными.

— … Но я не понимаю, — продолжал Чайка, — чего он хочет, чего он хорохорится? Знай, Матросов: хвастунам и зазнайкам у нас — грош цена. За честную работу человека ценим. А ты только и умеешь кашу есть.

«И этот заодно с Брызгиным, — подумал Матросов. — Ненавижу их!»

— Я считаю, что и Брызгин виноват, — говорил Чайка. — Нет у него нужного подхода. Предлагаю Брызгину снова взять к себе Матросова и сработаться с ним.

— Лодырь он, не хочу его! — выкрикнул Брызгин.

— Правильно, Брызгин! — зашумели вокруг. — Гнать лодыря!

Матросов вскочил, точно его укололи, взъерошился, как воробей, сжал кулаки: ну да, здесь все, даже этот невзрачный паренек, считают его пропащим. Но что он, Матросов, может возразить им всем? Да и язык его будто одеревенел.

И вот, как суровый приговор, прозвучал голос председателя:

— Есть предложение. Ввиду того, что с Матросовым никто не хочет работать, передать его в распоряжение начальника колонии.

Минуту длилась тишина. Потом со всех сторон раздались единодушные возгласы:

— Верно! Не нужен здесь такой.

Кто-то язвительно выкрикнул:

— Запретить ему работать и учиться — пускай, как барин, чужой хлеб ест!

Все засмеялись. Зашумели:

— Правильное наказание!

Матросов побледнел. Никогда в жизни он не слышал о себе ничего более обидного, чем на этом собрании.

«Ну и пусть, ну и пусть, — в смятении думал он: — Неважно, все равно убегу! И пропади все пропадом!»

Но все это было для него очень важно. Никогда еще так много людей, молодых и старых, не занимались им. Ему хотелось провалиться сквозь землю, чтобы не смотреть им в глаза. Неужели он, и правда, хуже всех, вредная помеха, от которой хотят поскорее избавиться? Да, выходит так, потому что все, все до одного человека, поднимают руки за предложение председателя. Кругом поднятые руки, руки, как лес. Натруженные руки, делающие множество полезных вещей и теперь грозно изгоняющие его прочь. От этих рук темнее стало в цехе. Или это темнеет в глазах?

И Матросов с ужасом почувствовал, что он один-одинешенек.

Может, еще не поздно; пообещать, что он обязательно исправится? Но ему сдавило горло, и он еле сдерживался, чтобы не расплакаться.

Это была самая горькая минута в его жизни.

Воспитатель Кравчук сидел молча, внимательно слушал выступающих, оценивая настроения воспитанников. Он не любил быть назойливым, не вмешивался в дела там, где они и без него шли хорошо. Но теперь, в решительную минуту, он что-то озабоченно шепнул Виктору Чайке.

Тот кивнул головой и встал.

— Товарищ председатель, прошу слова для внеочередного заявления.

Все насторожились и повернулись к Чайке.

Матросов слушал и ушам своим не верил. Чайка говорил:

— Товарищи, хотя и неудобно выступать по вопросу, по которому уже принято решение, но я хотел просить собрание… Я верю в Сашу Матросова и буду работать с ним. Прошу передать его мне в подручные.

Несколько мгновений все молчали, потом раздались голоса:

— Хорошо! Если ты веришь, то и мы верим.

— Пускай работает!

— Принимаем!

И точно взметнулась буря, загремели дружные аплодисменты. Все повеселели, чему-то обрадовались, посмотрели на Матросова как-то по-новому, радушно; глаза их будто говорили: «Верим тебе, Матросов, теперь дело за тобой»…

Брызгин хмуро взял со стола свой рапорт и со злостью изорвал его на мелкие кусочки.

В зале опять послышались возгласы:

— Правильно, рви эту кляузу!

У Матросова брызнули слезы из глаз, и, чтоб скрыть их, он стремглав убежал с собрания.

— Куда же ты убегаешь? — вдогонку крикнул Виктор Чайка.

Брызгин злорадно засмеялся:

— Попомните мое слово. Хватим еще горя с ним. Дикой!.. Зря порвал я свой рапорт на него.

— Да еще дружит он с этим графом Скуловоротом, — с сожалением сказал Еремин.

Поднялся, нахмурясь, Кравчук. Все сразу притихли.

— Сколько раз говорю: не Скуловорот, а Клыков… Забудьте, наконец, эти глупые прозвища. Пора вам, друзья, приняться и за воспитанника Клыкова. А то ходит, как буйвол, и бодается. Пора ему рога обломать, повоздействовать на него сообща.

— Таких обломаешь! — пробормотал Брызгин и обратился к Кравчуку: — Трофим Денисович, что ж мне теперь, писать на Матросова новый рапорт?

Трофим Денисович твердо ответил:

— Нет, последнее решение отменять не будем. Думаю, можно переходить к следующему вопросу повестки дня.

После собрания учительница Лидия Власьевна, мастер Сергей Львович и воспитатель Кравчук с тревогой говорили о странном поведении Матросова.

— Ох, много хлопот будет с ним! — вздохнула Лидия Власьевна. — Очень своенравный. Кроме того, он кем-то озлоблен.

— Его оскорбил Брызгин, — сказал Кравчук, — назвал его при воспитанниках бродягой. Это у Матросова, кажется, самое больное место. Я посоветовал воспитанникам окружить Матросова товарищеским вниманием, доверием… Он сам еще не знает, к какому берегу ему пристать. Надо всем нам помочь ему. Я уже знаю его стремление и его друзей. Необходимо постоянно держать их в поле зрения.

Глава X Легко ли бить друга?

ще до собрания Кравчук послал Клыкова на работу в подсобное хозяйство. Не видно было и Тимошки. Матросов томился один в укромных углах, стараясь не показываться людям на глаза. Виктор Чайка разыскал его и позвал в столовую ужинать.

За столом ребята, посмеиваясь, о ком-то говорили:

— Он ведь граф или лорд. Буржуйского роду, — сказал Брызгин.

— Барин, барон или баран, — шутил Еремин, — словом, лодырь, потому и не желает работать и учиться.

— Он, кажется, слабенький. Может, на курорт его надо?

— Ленью заболел! Хвороба самая тяжелая.

Все добродушно засмеялись.

— Ничего, одного дармоеда-лодыря сообща как-нибудь прокормим!

Ребята не смотрели на Матросова, будто его тут и не было, и он толком не знал, о ком они говорили, но их едкие замечания жгли, кажется, самое сердце. Он ел все медленнее, потом хлеб застрял в горле; он бросил ложку, пролез под столом и выбежал из столовой.

События этого дня так взволновали Матросова, что всю ночь он ворочался на койке и не мог уснуть. Будь что будет, — бежать, — скорей бежать надо отсюда, бежать хотя бы потому, что стыдно смотреть людям в глаза. И почему не возвращается из подсобного Клыков? Не показывается почему-то на глаза и Тимошка. Может, и он отвернулся от друга?

Как только Виктор Чайка согласился взять его, Матросова, к себе подручным, когда все уже отвергли его? Виктор ему не сват, не брат и не друг — никто. И почему люди на собрании захлопали в ладоши, когда Чайка высказал желание взять его в подручные? Значит, они не хотели от него, Матросова, отказаться? Но почему они все голосовали против него? А что было бы, если бы он учился и работал, как надо?

Но едва мысли Сашки прояснялись и приводили к какому-то решению, он вдруг опрокидывал все одним словом: «Убегу». Тревожные думы, как тучи, надвигались снова и снова. Впервые, кажется, он так серьезно обдумывал свою жизнь.

На работу утром Сашка вышел вовремя и, потупясь, сам подошел к Чайке. Виктор, будто ничего и не произошло, спросил:

— Ты почему вчера из столовой убежал? То ребята про графа Скуловорота говорили.

Сашке не легче оттого, что речь шла о другом. Слова товарищей явно относились и к нему.

— Скуловорот — мой друг, — буркнул он, — значит, все равно что и про меня говорили.

— Плохо же ты выбираешь друзей. А у нас ведь много хороших ребят. — И, помолчав, Чайка спросил: — Ты что, Сашук, все сторонишься? Ты тут — в своей семье. В кружок бы какой записался, что ли. Веселее жить будешь.

Матросов посмотрел на замасленную рубаху Чайки, на его огрубелые мозолистые руки, в кожу которых въелась металлическая пыль и мазут, загадочно усмехнулся:

— Поинтересней кружка дело есть. Такое дело, что и ты, может, пойдешь за мной.

— Бежать из колонии? — догадался Виктор. — Нет, я уже набегался. Бегал из четырех детдомов и трех колоний. Пора за ум браться, довольно бродить по свету, как бездомная паршивая собака, — поморщился Чайка и так взглянул на Матросова, что тот смутился и на секунду сам себе показался смешным.

— Не просто бродить, возразил Сашка. — Не бродить, а путешествовать. Ясно? — И рассказал про самую главную цель путешествия — таинственную Алмазную гору, где так много драгоценных камней, что люди слепнут от их блеска.

— А гномы там есть?

— Кто такие? — насторожился Сашка.

— Малюсенькие, с пальчик, подземные человечки. И волшебники и баба-яга, видно, есть? — Не сдержавшись, Виктор добродушно рассмеялся. — Сказок, чудак, я и сам много знаю. А у меня вот дела поинтереснее, чем сказки. Я уже тут кое-чему научился, освоил опиловку и рубку металла, знаю реечное сцепление, еще буду учиться и мечтаю изобрести такую интересную машину, что дух захватывает, — а ты мне про сказки!

Матросов нахмурился. Он уже сам мало верил в существование Алмазной горы, а насмешливое отношение Чайки совсем унизило его в собственных глазах. «Разговаривает со мной, как с мальчишкой глупым. Думает, совсем купил меня тем, что согласился работать со мной».

Он хотел нагрубить Чайке, уйти, но в глазах Виктора светилось такое искреннее сочувствие и доброе желание помочь ему, что Матросов смолчал.

Чайка подошел к верстаку, стал раскладывать инструмент.

— Ты, Сашук, носа не вешай оттого, что у тебя работа не клеится. Это у всех поначалу так бывает. Я тоже не умел даже молоток правильно держать. Известно, без навыка и щи в ложке мимо рта пронесешь, — весело подмигнул Чайка, зажимая в тиски железную пластинку. — И у тебя, друг, нет еще крепости в руках, нет точного расчета в ударе. Ну-ка, попробуем. Бери инструмент.

И Матросов спокойно и как-то незаметно перешел от разговора к делу. Он взял молоток, зубило и в каком-то радостном предчувствии удачи стал работать. Дело у него шло еще явно плохо. Молоток и зубило в нетвердых руках «вихлялись», но Чайка подбодрил своего подручного:

— Вот уже и лучше, чем вчера. Только постарайся еще точней. У тебя на кромке, видишь, зазубрины, горбинки, выемки, а надо по прямой линии, вот так, — и стал показывать, как надо рубить.

Матросов смотрел на ловкие движения рук Чайки, и вдруг ему неодолимо захотелось поговорить с этим веселым парнем, поговорить о чем-то очень важном. И не знал, с чего начать.

Матросов с искренним усердием принялся обрубать зубилом зажатую в тиски пластинку, как учил его Чайка, но, взглянув в окно, увидел своего дружка, Тимошку. Тот вел себя как-то подозрительно: идя с воспитателем Кравчуком, он забегал вперед, заглядывал в лицо Кравчуку, о чем-то взволнованно говорил.

«Неужели продался? — с тревогой подумал Сашка. — Тогда все пропало».

У Сашки сразу пропал интерес к работе. Томясь у верстака, он с нетерпением дождался обеденного перерыва, чтобы разыскать Тимошку. Тимошка сидел в скверике на скамье, уткнувшись в книгу.

Сашка подбежал к нему, сел рядом:

— Ну как, скоро в полет? — спросил он о том, что больше всего сейчас волновало его.

Тимошка замялся, попытался схитрить:

— Понимаешь, Сашка, такая книга, такая книга, что дух захватывает…

— Не заговаривай мне зубы, отвечай, — когда летим? — уже со злостью спросил Сашка.

— Не знаю, — сказал Тимошка, испуганно встал и попятился: — И вообще пусть тот летит, у кого хвост длинный…

— А ты? — почти вскрикнул Сашка, чуя недоброе, и вскочил на ноги.

— Я раздумал.

— Как так «раздумал»? — шагнул к нему Сашка, еще не веря его словам: может, Тимошка тоже решил пошутить, поиздеваться над ним? Теперь, после злополучного собрания, всякий может над ним издеваться, А Тимошка — известный артист-кривляка. — Ты мне, клоун несчастный, тень на плетень не наводи! — Сашка зловеще прищурил левый глаз. — Ты мне правду говори.

— Я правду…

Сашка понял: нет, не шутит он.

— Как ты посмел без меня решать? — глухо спросил Сашка, сжимая кулаки. — Как мог нарушить обещание? Да мы тебя со Скуловоротом в порошок сотрем!

— Все одно, — тихо, но упрямо сказал Тимошка, отступая, — убегать не стану…

С трудом сдерживая гнев, Сашка сделал последнюю попытку убедить Тимошку, напомнив ему, что именно он, Тимошка, всегда манил его своими рассказами и звал путешествовать в Крым, на Амур, на Памир.

— Да ты вспомни, как рассказывал про Алмазную гору!.. Мы ночи не спали, мечтали… От нас польза была бы людям, если б нашли ту гору…

— Я все врал, — сказал Тимошка и усмехнулся уголками губ.

— Да как ты посмел врать про такое? — с дрожью в голосе спросил Сашка. — Ты мечту убил!

В сущности, для него теперь было неважно, есть ли на самом деле Алмазная гора. В последнее время он и сам в это верил и не верил. Но хотелось верить, что она есть. Наверно, у каждого человека есть своя Алмазная гора.

Тимошка молчал.

— Значит, и дружбе нашей конец, — со вздохом вырвалось у Сашки.

Его ошеломила неожиданная и непонятная перемена в Тимошке. Что с ним произошло? Его будто подменили. Откуда взялась такая дерзость у этого тщедушного человечка, который всегда безвольно шел на поводу у более сильного товарища? Поступок Тимошки показался Сашке верхом вероломства, предательства. Сашка уже не мог сдержаться и сгоряча дал Тимошке подзатыльник.

Тимошка закричал во все горло.

На крик подошел воспитатель Кравчук.

— Что у вас тут случилось?

Тимошка не посмел пожаловаться, но Сашка сам выступил вперед.

— Это я стукнул его по шее! И не то ему еще будет.

— Вот и заработал десять суток изолятора, — тихо сказал Кравчук. — Но ведь Щукин будто твой друг? Как же у тебя поднялась рука на друга?

— А вы думаете… — Матросов тяжело дышал, — думаете, это легко?..

— Малый ты дерзкий и, видно, откровенный. Поговорим еще…

Матросова увели в изолятор.

Глава XI Пути к звездам

ервые двое суток он просидел в изоляторе бездумно: ел, спал, иногда даже напевал что-нибудь — и ждал. Вот-вот придет Скуловорот, откроет дверь и скажет: все готово, можно бежать. Но Клыков все не шел. Матросов стал задумываться. Пропал вкус к еде, сон. Ночью в изоляторе гнетущая тишина. Только изредка шальной весенний ветер гремел железом на крыше.

Матросова все больше угнетало одиночество. Иногда в ночной тиши чудился тихий ласковый голос матери: «Один растешь, Сашенька?» И будто крыльями опахнет его и улетит. Укор ли в словах матери или сочувствие? А на душе все равно тяжело. Вот и теперь, после такого сновидения, он думал до утра. И почему-то даже думы о побеге уже не давали никакого утешения. Ничего доброго, кажется, побег не сулил, но Сашка с отчаянием думал: «Все-таки уйду. Все равно мне тут не житье. Все меня здесь считают пропащим»…

Вечером стало еще тоскливее. Пошел дождь, и, кажется, затяжной. Ветер то и дело швырял в окно дождевые капли, и они монотонной мелкой дробью ударяли в оконные стекла. Вот уже и стемнело. Под потолком зажглась тусклым оранжевым светом электрическая лампочка. А за окном в темноте дождь все шумит и, видно, будет идти всю ночь. Только бы уснуть и ни о чем не думать! Хватит, не мало помучила Сашку бессонница в прошлую ночь.

Но вот сквозь дробь дождевых капель Сашка услышал четкое, редкое постукивание в окно, будто дятел клювом. Охваченный волнующим предчувствием, он вскочил с койки и подбежал к окну. Сквозь водяные потоки, струящиеся по стеклу, Сашка с трудом разглядел в слабом свете мокрое рябое лицо Клыкова. Изолятор был в первом этаже, и тот заглядывал в окно, приподнявшись на носки. С козырька кепки, с ушей, повернутых вперед, как у обезьяны, и по лицу Скуловорота стекала вода, но он весело улыбался, что-то говорил, касаясь толстыми губами стекла, кивал головой и делал руками какие-то знаки.

«Вот он пришел, мой новый друг и спаситель, — думал Сашка. — И дождя не побоялся ради меня»… По жестам, гримасам и обрывкам фраз Клыкова Сашка понял, что тот сделал для их побега что-то важное и теперь все в порядке.

Потом Клыкову, видно, помешали продолжать эту необычную беседу, и он скрылся.

В изолятор вошел воспитатель Кравчук. У порога снял фуражку, стряхнул с нее капли воды, повесил на гвоздь мокрый парусиновый плащ, аккуратно расправил спереди под поясным ремнем складки гимнастерки и потом уже скупо улыбнулся Матросову:

— Дождь-то льет и льет. Что ж, для нашего подсобного хозяйства и вообще для посевов это — золото. Все теперь быстро пойдет в рост. Особенно озимые.

«Зубы заговаривает», — подумал Матросов.

— А я вот навестить пришел тебя, — потирая озябшие руки, сказал Кравчук.

— Вот и зря стараетесь, — буркнул Матросов, не скрывая своей неприязни к гостю.

— Что «зря»?..

— Зря, говорю, под дождем мокнете.

— Почему же «зря»? Хочу узнать, как живешь.

«Пришел проверить, не убежал ли. Сам же загнал в эту кутузку да еще спрашивает, как живу. И чего они все пристают ко мне?» После встречи с Клыковым посещение воспитателя было тем более нежелательным.

— Хорошо живу, — холодно ответил он. — А вы пожалеть пришли?

— Да что тебя жалеть? Жалела Маша ежа, да сама накололась. Ты уже не маленький, сам за себя постоишь. Мне, знаешь, даже понравилось, что ты не юлил, не прятался в кусты, а прямо и честно признал свою вину. Я хочу об интересных делах с тобой поговорить.

Матросову приятно, что Кравчук признал его самостоятельность.

«Хитрый, да меня на удочку не подцепишь! — оживляясь, подумал он. — Пришел, наверно, поучать и воспитывать. Со скуки, пожалуй, поболтаю с тобой, а ты подозревать меня меньше будешь». Но о чем с ним говорить? Знает Сашка этих воспитателей. И Кравчук, наверно, как детдомовский Плук, будет подозревать, выпытывать, укорять и не верить. Известно, дело воспитателей — в свою сторону гнуть, а наше — не поддаваться. Они любят говорить об учебе, о серьезных книгах, ну и пожалуйста. Вот, к примеру, можно выяснить один казус, какой произошел с Сашкой позавчера. Он пришел в библиотеку. Библиотекарша предложила ему книгу про путешествия. Сашке это кстати: он ведь и себя считал путешественником. Но стал читать, как путешествовал Козлов, — и не понравилось: больно по-ученому написано, много непонятного. Почитал через пятое в десятое и бросил. Но ведь стыдно в этом признаться. Вот о нем и спросить Кравчука, об этом самом Козлове. А если воспитатель не знает, тем занятнее Сашке. Ихнего брата, воспитателей, только и можно «заморить» вопросами. Дело проверенное.

И Сашка тоном экзаменатора спросил:

— О Козлове знаете?

Кравчук присел к нему на койку.

— О городе, который называется теперь Мичуринском, или о путешественнике спрашиваешь?

Матросов испытующе взглянул на воспитателя:

— Ага, про этого самого… путешественника.

— Особенно интересно, по-моему, как Козлов разыскивал в пустыне Гоби таинственный мертвый город Хара-Хото. Знаешь об этом?

— Расскажите! — потребовал он.

— Когда-то в древности, — начал Кравчук, — в Хара-Хото жило много людей. Потом исчез этот город, вместе с ним исчез и целый народ «си-ся». Вот ученые и хотели узнать, что это за народ, как он жил, почему исчез с лица земли: если сам вымер, то отчего, если истреблен, то кем и почему. Понятно? Раскопки открыли бы ученым тайну этого города или, как тогда говорили, тайну Гобийской пустыни; но даже развалин мертвого города ученые найти не могли. Пустыня велика и страшна, а путь к городу неизвестен. Знали его только буддийские попы — ламы, но они нарочно обманывали ученых, посылали их совсем в другую сторону. И Козлов решил: «Чего бы это ни стоило, а Хара-Хото я найду».

— Нашел или нет? — нетерпеливо спросил Сашка.

— Да, можешь себе представить, сколько Козлову пришлось дум передумать, как трудно было искать Хара-Хото! И все-таки Козлов нашел мертвый город.

— Ух ты какой! — Сашка заерзал на койке. — Ну и что?

— Раскопки превзошли все ожидания. Было найдено множество древней утвари, рукописей, картин. Находки Козлова обогатили науку; о них написаны труды, исследования.

— Это здорово! Ну, еще говорите.

Кравчук усмехнулся.

— А как в Кашгарских пустынях Центральной Азии вел себя Козлов! Понимаешь, кругом бесконечные мертвые песчаные барханы. Обжигающий зной и песчаные бури валили людей с ног. Часто не хватало воды и ее делили каплями. Да надо было еще отбиваться от разбойников-тангутов. С неодолимым упорством Козлов достигал своей цели…

Сашка, слушая Кравчука, забыл о своем намерении притворяться равнодушным. Это ж только подумать: одиннадцать раз ходили в дальние и опасные разведки. Одиннадцать!

— Да зачем ему это было надо? — спросил Сашка. — Платили ему за это много или искал драгоценности?

— Изучал историю и быт народов, изучал растения, птиц, животных. Да его все интересовало, что полезно для науки, для людей. Из-за этого и старался. А платили ему совсем мало, а то и совсем не платили. Даже голодать приходилось.

Сашка вздохнул. В глазах его горел беспокойный огонек.

— Чудной какой человек!..



— Замечательный человек! — сказал Кравчук и задумался.

— Ну что ж вы замолчали, Трофим Денисович? Еще говорите. Только подробней, пожалуйста, — просил Сашка.

В общежитии свет уже погасили. И в изоляторе Кравчук выключил свет и подошел к окну.

— Ишь, красота какая! Весь Орион поднялся.

— Чего это? — не понял Сашка.

— Созвездие. Что-нибудь понимаешь в звездах?

— Нет. А что в них понимать? Бабуся моя говорила, что звезды посеял бог. Ну, понимаете, вручную, как горох до колхозов сеяли крестьяне. Посеял — вот и светят.

— Ну, это в сказках так, — засмеялся Кравчук.

— А вы, Трофим Денисович, можете сказать, с чего это они светят?

— Ну, смотри на ту вон звезду, в левом углу окна. Это звезда Бетельгейзе из созвездия Орион. Жара там — три тысячи градусов. Все кипит и клокочет. Ну-ка, подойди сюда. А внизу вон, справа, в том же созвездии — звезда Ригель. Тринадцать тысяч градусов. Понял? А вон туда смотри, — самую яркую звезду видишь? Ишь, переливается разными цветами, как бриллиант. Сириус это. И будто совсем близехонько от нас эта звезда — рукой достать, а она далековато. Ты только подумай: триста тысяч километров в секунду пролетает луч света, а от этой звезды до нас он доходит только через девять с половиной лет.

Сашка наморщил лоб, напряженно пытаясь понять то, о чем говорил воспитатель, но, пораженный необъятностью вселенной, воскликнул:

— Ух ты-ы, как далеко!

А Кравчук, размахивая руками, говорит еще более поразительные вещи. Будто большинство звезд еще дальше, чем Сириус, и что свет от них доходит только через миллионы лет. И что астрономы знают не только расстояние до многих звезд, но и их температуру, знают, из чего они состоят, и даже вес…

— Вот это — да-а! — с изумлением говорит Сашка. Но и сомнение не покидает его: ишь, как здорово Кравчук расписывает и завлекает! Ну и пусть! Все равно ему не удастся обмануть Сашку. Не на такого напал. Будет так, как решено с Клыковым. А послушать Кравчука можно. Главное — он нисколько не задается своей ученостью, говорит с тобой, как с товарищем. Оно и понятно: ребята говорили, что сам Кравчук бывший беспризорник, — значит, человек свойский.

— Трофим Денисович, а интересно быть звездочетом или этим, как его… гастрономом?

— Астрономом, — поправил Кравчук, усмехаясь. Ему нравится пытливость воспитанника. Значит, еще не все потеряно.

Кравчук быстро включил свет, вытащил из бокового кармана синюю записную книжку, вынул из нее золотистый засушенный веерообразный листок.

Сашка насмешливо подумал: «Серьезный человек, а как девчонка, пустяком интересуется».

— Смотри, называется гинкго, — говорит Кравчук. — Древнейшее дерево на земном шаре. Этот вид существует миллионы лет, понял? Просто чудо-дерево! — Глаза Кравчука блестят; он говорит с таким увлечением, что его волнение постепенно передается и Сашке. Неутомимо жадный к знаниям, воспитатель, видимо, сам еще удивляется сделанным открытиям и старается пробудить интерес к ним у диковатого хмурого новичка. — Гинкго, видишь ли, было еще до папоротниковых, из которых каменный уголь образовался. Это удивительное дерево. Некоторые восточные люди считают его священным, символом вечной дружбы. Занятно, а?

— Занятно! — качает головой Сашка.

Ишь, до чего докопается Кравчук. Символ вечной дружбы? Но разве возможна такая дружба? Вот и он, Сашка, дружил с Тимошкой; даже поклялись они однажды, соединив руки над степным костром, вечно дружить, а эта дружба чуть ли не раньше, чем зажили ожоги на руках, уже и лопнула, как мыльный пузырь. Дал Сашка обещание и Клыкову дружить с ним. Но это только потому, что их связывает одно задуманное дело. Какая же тут дружба?.. И Сашка с хитроватой усмешкой спрашивает воспитателя:

— И вы, Трофим Денисович, храните листок, наверно, на память о своей дружбе с кем-нибудь?

Странно: Кравчук почему-то смутился. Но, подумав, он улыбнулся и кивнул:

— Да, есть у меня друг. — И глаза его заблестели детски-простодушно.

Сашка насторожился: какая же такая может быть дружба у этого странного Кравчука?

— Расскажите о своей дружбе, — попросил Сашка.

— Нет! — решительно покачал головой тот. — Зря об этом не говорят.

«Утаил… считает меня еще малышом-глупышом или недостойным», — ревниво подумал Сашка.

Кравчук бережно вложил в записную книжку листок и заговорил опять прежним тоном:

— У нас гинкго — редкость. Я в Крыму всего три деревца видел. И там же видел мамонтово дерево. Оно, знаешь ли, до пяти тысяч лет живет.

— Ух ты! Как долго! — снова увлекся Сашка.

— А сколько разного дива в ботанических садах! Глядишь — и не наглядишься. Тысячи и тысячи разных растений. А вот наш Мичурин начал создавать новые виды фруктовых деревьев. Заставляет их расти там, где хочет человек, и приносить новые, невиданные плоды. На севере, знаешь ли, будут расти какие-то особенные персики, апельсины, лимоны. Да вот сам увидишь: скоро вся наша страна украсится садами и цветами. Попомнишь мое слово — они этого добьются, наши ботаники, преобразователи природы! Велика честь — украшать землю и в изобилии выращивать плоды и злаки.

— А они путешествуют, эти ботаники? — спросил Сашка.

— А как же! Они по всему свету путешествуют, изучают растения. Мы же говорили о Козлове…

— Вот бы стать ботаником! — решительно сказал Сашка, хлопнув себя по колену. — Я потому, знаете, чтобы путешествовать, и хочу убежать.

Кравчук сделал вид, что не заметил, как проговорился Матросов, и стал рассказывать, как один его дружок, геолог-разведчик, в вековечных тундрах за Полярным кругом нашел неисчерпаемые запасы каменного угля.

— Да с такой, знаете ли, топливной базой мы преобразуем весь северный край, настроим новых заводов, городов, электростанций. И какое же спасибо люди будут говорить этому простому человеку за его открытие!

Вот с какой пользой можно путешествовать, Сашок!.. Понимаешь?

— Понимаю, Трофим Денисович, — тихо ответил Матросов.

Воспитатель лукаво улыбнулся:

— Но почему же и ты так не путешествовал?

Матросов вспомнил свое горемычное бродяжничество и показался самому себе таким жалким и смешным, что стыдно было взглянуть в глаза воспитателю.

— Какое там оно мое… путешествие! — нахмурился он. — Сами вы все это хорошо знаете…

— То-то и оно, — сказал Кравчук. — От себя никуда не уйдешь. Самому надо другим стать. А беспризорничество не путешествие — чепуха, жалкое нищенство. Чего зря бродить по свету бездомной собакой, когда везде ты нужен и можешь пользу людям принести? Настоящий советский человек — гордый и на нищенство не пойдет. Он любит жизнь, как хозяин-преобразователь, а не как безучастный и беспомощный бродяга. Надо путешествовать для пользы науки, для пользы народа, как Миклухо-Маклай, Козлов, Пржевальский, как мой друг геолог.

— Так ведь то — ученые, а я, понимаете, как перекати-поле, — бурьян такой катучий, — как песчинка, как тот слепух-крот, — с горечью сказал Матросов.

Искреннее признание новичка тронуло воспитателя. Но излишнее самоуничижение так же дурно, как и высокомерие. Кравчук вспомнил завет своего колонийского учителя: человеку, понявшему беду свою, нельзя все время твердить, что он плох. Иначе он совсем потеряет веру в себя. Напротив, надо вызвать у него уважение к себе и веру в силы свои.

— Я и говорю: у тебя, Матросов, еще все впереди, только надо учиться. Я тоже был, как крот, когда беспризорничал. Так можно, знаешь ли, сто лет прожить, как сорная трава, и ничего не знать. А я поднатужился, сперва школу, потом педагогический институт окончил… Да и теперь продолжаю пополнять свои знания.

— Кто же помог вам стать другим?

Кравчук вздохнул, задумался. Да, в самом деле, кто же помог ему стать на ноги и указал правильную дорогу в жизни? Учителей-наставников было у него много. Но прежде всего представился ему человек с угловатым лицом, с глазами, проникающими будто в самую глубину души. Это был такой замечательный воспитатель и человек, имя которого знают теперь во всех школах и трудовых колониях, — Антон Семенович Макаренко. Явственно вспомнились кирпичные домики на поляне в сосновом лесу — колония имени Максима Горького близ Полтавы, куда когда-то привели грязного и еле прикрытого рваной дерюгой его, Трофима Кравчука, именуемого какой-то устрашающей кличкой. В гражданскую войну белогвардейцы расстреляли его отца и мать за то, что они, панские батраки, вместе с другой голытьбой организовали в панском имении коммуну. Подросток Трофим Кравчук убежал от расправы белых и стал беспризорником. Целые оравы таких же, как он, голодных, оборванных, бездомных сирот бродили тогда по стране. И не будь народной власти, может, и сгинул бы среди воров и убийц Трофим Кравчук.

Да, его воспитал Макаренко — замечательный педагог, замечательный человек.

Глава XII Необыкновенная ночь

атросов слушал Кравчука с замиранием сердца. Оказывается, в их судьбах много общего, и порой сдается, будто Кравчук говорит о нем, о Сашке, рассказывая о своих скитаниях и переживаниях. Только из колонии имени Горького Кравчук вышел уже совсем другим.

— А ваш друг, о котором листок тот храните на память, помогал вам?

Кравчук пристально смотрит Матросову в глаза: одинокий этот хлопец, видно, сам жаждет дружбы.

— А как же? Друг да не поможет…

Но Сашка, помня вероломство Тимошки, к удивлению Кравчука, заявил:

— А я не верю в дружбу.

— Ну, ты сам скоро убедишься, что неправ, — возразил Кравчук, зная цену скороспелым юношеским суждениям. — Сам поймешь, что не имеющий друзей — самый бедный человек, что дружба в жизни — великое дело. По себе знаю: когда дружишь, хочется перед другом стать лучше, чем ты есть. А это много значит. Например, нас с другом моим еще в горьковской колонии связала большая идея: мы дали обещание друг другу выводить на верную дорогу таких, какими были сами. Поэтому и учиться пошли в педагогический институт. Да что говорить! Настоящий друг всегда и во всем поможет, жизни своей не пожалеет за друзей. Так-то, Сашок.

Много есть примеров великой дружбы. Мне, может, особенно повезло: я видел и чувствовал, как много дала нам всем, колонистам-горьковцам, дружба моего учителя Макаренко и Горького.

— Правда?! — с изумлением спросил Матросов. — Ваш Макаренко дружил с Горьким? Ну, расскажите, пожалуйста!

— Да разве обо всем расскажешь? — взволнованно проговорил Кравчук. — Это же такие люди! Вот у кого нам поучиться знанию жизни, настойчивости и упорству.

Матросов глубоко вздохнул:

— Ну, так то ж — Горький и Макаренко! Люди особенные.

— Да ты слушай, вот что о себе сам Горький писал нам, колонистам: «Мне хотелось бы, чтобы осенними вечерами колонисты прочитали мое „Детство“, из него они увидят, что я совсем такой же человек, каковы они, только с юности умел быть настойчивым в моем желании учиться и не боялся никакого труда. Веровал, что действительно: „Учение и труд все перетрут“».

— Сам Горький это писал колонистам?

— Да, и письма писал, и даже в колонию нашу приезжал.

— И вы его видели? — привстал Матросов. — Ну, говорите же, Трофим Денисович, говорите!

Кравчук рассказал, как воспитанники до дыр зачитывали письма Горького, рассказал о незабываемой встрече с ним.

— Вот это да-а! До чего ж здорово! — повторял Матросов. Он то улыбался, то хмурился, о чем-то сосредоточенно думая.

А неугомонный Трофим Денисович, воодушевленный тем, что в сердце строптивого новичка «тронулся ледок», старается подогреть его еще больше.

— Важно только найти живое любимое дело. А известно, найти такое дело в наше время — стократ легче, чем было прежде. Чем плохо, например, строить новые здания, архитектурные ансамбли, красивее тех, какие есть в Москве, Ленинграде и других городах мира, строить целые города?

— Архитектором тоже хорошо быть, — говорит Сашка.

— Постой, хлопче, постой! — смеется Кравчук, потирая руки. — А разве плохо строить точнейшие машины, к примеру, обрабатывающие оптические, измерительные приборы с микроскопической точностью, или — гигантские блюминги, слябинги, гидроэлектростанции и управлять ими?

— Ой, правда, лучше быть инженером-электриком! — волнуется Сашка. — Или лучше механиком, — как думаете?

И Кравчук хохочет на весь изолятор.

— Ну и жадный ты! Может, захочешь еще и картины рисовать?

— И хочу, хочу! Не смейтесь, пожалуйста. Я уже рисовал Днепр…

— Постой, постой, Сашок! А разве плохо быть хозяином металла — сталеваром, токарем, слесарем?

Сашка поморщился, вспомнив свою незадачливую учебу у верстака, и вздохнул. Но потом снова заулыбался:

— Так и я ж на слесаря учусь. Ничего, дело идет! — Впервые он с удовольствием подумал, что и у него есть живое, настоящее дело.

Кравчук задумчиво посмотрел Сашке в глаза:

— А вообще, говорят, важно не кем быть, но каким быть…

Сашка нахмурился:

— Не думайте, пожалуйста, Трофим Денисович… С Брызгиным у меня вообще… И что на собрании, так это…

Кравчук посмотрел в окно. Вершина созвездия Ориона уже накренилась к западу.

— Эге, да уже, кажется, за полночь! — удивился Кравчук.

— Ну, прямо особенная какая-то ночь, — засмеялся Сашка.

— Да что ж это я? — вдруг спохватился Кравчук. — Шел по делу и разболтался тут зря…

Матросов испугался: сейчас Кравчук уйдет, — и поспешно спросил:

— А почему полевой мак цветет, знаете? Нет? Это сказка про Данько. До чего хорошая сказка! Если хотите, могу вам рассказать. От одного деда-садовника узнал. И дед сам — до чего ж хороший! — И рассказывает с увлечением, подпрыгивая на койке, размахивая руками. — Ну до чего же смелый был Данько! Понимаете, ему и золоченые дворцы, и богатую жизнь сулили паны, а он на своем стоял. Даже казни не побоялся!..

— Да, были такие! — вздохнул Кравчук, внимательно выслушав взволнованный рассказ, и про себя решил: видно, запала Матросову в сердце дедова сказка на всю жизнь, как доброе зерно, и дала росток. Однако его, этот росток, может заглушить любой чертополох, бурьян. Значит, нужен ему постоянный тщательный уход.

Кравчук опять присел на койку и неожиданно спросил:

— А ты сам, хлопче, почитываешь что-нибудь?

— А как же? — удивился Матросов такому вопросу. — Вот про Козлова, значит… Потом читал про собаку, про эту… как ее?… Баскетбильскую собаку…

— Баскервилльскую собаку? — догадался Кравчук. — Ох, уж эти сыщики, — покачал он головой. — Сто пудов книг прочти про них и потом все из головы, как ветром, выдует. Ничего путного не останется. Напрасная трата драгоценного времени… А ну-ка, хлопче, попробуй почитать эту вот… — протянул он Сашке книгу в красной обложке. — Про настоящих людей узнаешь…

Матросов поблагодарил и, решившись, смущенно спросил о самом главном и сокровенном, что волновало его.

— Мне еще одно хочется знать. Вот я в изоляторе и вообще такой… Все отказались от меня… А вы тут со мной возитесь. Почему?

Кравчук глянул в недоверчивые глаза паренька и понял, какие слова нужны ему.

— Почему вожусь? Значит, верю в тебя, Матросов, верю, что человек ты — нужный, способный.

— Я? Нужный? — привстал Сашка, вглядываясь в лицо Кравчука.

— А как же! Вот скоро постигнешь слесарное дело. И тебе интересно, и другим польза от твоей работы, — понятно? И еще вот что помни: должны мы заботиться друг о друге, должны! Ну, если б мы все только понимали, что товарищеская взаимопомощь — чудодейственная сила… И еще это… чем больше знать будет каждый из нас в отдельности, тем сильнее будем все вместе, вся наша страна. Понял?

Кравчук хотел рассказать еще и о том, какая великая радость найти в уличном оборвыше человека и указать ему новую, верную дорогу в жизни, и как это трудно!

Но ничего не сказал, — разве расскажешь об этом?

Следя за рассеянной улыбкой и задумчивым взглядом воспитателя, Сашка вздохнул:

— Мне, понимаете, тоже хочется учиться. Только духу не хватает — трудно очень.

— Трудно? — оживился Кравчук. — Да, конечно, трудно. Горький верно писал нам: терпение и труд — все перетрут. Упорство, воля ведут к цели, Сашок, ясно? Что говорят коммунисты? Нет таких крепостей, которых не могли бы взять советские люди! Ясно?..

Матросов и раньше слышал эти слова, но, к удивлению своему, только теперь стал понимать их глубину.

— Значит, все-все можно уметь? — растерянно спросил он.

— Надо только хотеть. Но вот что помни, Сашук: народ человеку дает эту силу, народу и служить надо от всего сердца. Понял?

— Понял, — вздохнул Сашка. — А вы коммунист, Трофим Денисович?

— Ясно, коммунист. А как же?

— Я так и думал, — тихо сказал Сашка.

Воспитатель помолчал и неожиданно стал суров.

— Ты мне, хлопче, вот что скажи… Мне это очень важно знать… — Он взял руку Матросова, сжал ее. — Скажи, кто готовится бежать из колонии?

Матросов вздрогнул и выдернул руку: так вот, оказывается, из-за чего Кравчук весь вечер напевал и прикидывался добреньким! Ишь, поговорил тут и решил, что купил парня. Нет, Сашка не предатель, не на такого напал! Но как он мог так легко поверить Кравчуку? Сашку охватило отчаяние. Разве не страшно извериться в человеке, которому сейчас открывал душу?

— Не могу сказать, — резко ответил Матросов. — Про себя вот говорил, а про других не могу. Лучше не спрашивайте.

Кравчук и сам уже понял по выражению его лица, что допустил ошибку. Матросов тверд в своих понятиях, хотя товарищескую честь он и понимает по-своему. Сейчас паренек по-своему прав, не желая выдавать своих единомышленников.

— Я понимаю тебя, Матросов, и не обижаюсь, — сказал Кравчук, искренне и прямо глядя в глаза собеседника. — Я спросил тебя потому, что желаю тебе добра, как дед Макар, гибели твоей не хочу, как старший брат, как отец. А теперь — хочешь верь мне, хочешь — не верь и поступай, как знаешь. Покойной ночи!

«Постойте, не уходите!» — хотел крикнуть Сашка, когда Кравчук скрылся за дверью, но смолчал, как-то сразу обмяк.

Он долго ворочался на жесткой койке и не мог понять, — что же произошло? Значит, Кравчук знает о предполагаемом побеге и, наверно, видел Клыкова здесь, у окна, потому и пришел. Чудак этот Кравчук, да разве может он отговорить от побега! Да их стальными цепями не удержишь, а ты хочешь словом…

Нет, теперь не уснуть Сашке, пока заново все не обдумает…

Сашка стал вспоминать, что говорили о Кравчуке и что пропускал мимо ушей, как не стоящее внимания. Рассказывали, как однажды пришел Кравчук вот так же в изолятор к воспитаннику Чайке, долго беседовал с ним, а когда уходил, Виктор сзади ударил его по голове тяжелой тарелкой. Тарелка разлетелась вдребезги. Кравчук зашатался. Обливаясь кровью, он повернулся лицом к хулигану. Тот думал, что воспитатель сейчас набросится на него, но Кравчук только сказал: «Спасибо. Это плата за то, что я добра тебе хочу».

Кравчук никому не пожаловался, но, узнав об этом случае, некоторые воспитатели считали, что он поступил неправильно, назвали его чудаком. Как бы то ни было, сам Виктор Чайка после признался ребятам: «Кравчук вывернул меня всего наизнанку. Всю ночь я не спал. Лучше бы он меня избил, чем такие слова… Я понял, что Кравчук в миллион раз сильнее и лучше меня. Я другими глазами на людей стал смотреть».

Вот почему Чайка и теперь готов в огонь кинуться за Кравчука.

Как-то, зайдя в сапожную мастерскую, Кравчук сделал замечание Еремину, что тот плохо тачает сапоги, нерадиво относится к делу. На это Еремин ехидно ответил, что, мол, замечания-то куда легче делать, чем сапоги тачать. После этого случая Кравчук стал по ночам упорно учиться сапожному ремеслу. Потом, работая рядом с Ереминым, сам сшил сапоги.

— Здорово! — удивился Еремин. — Да вы, Трофим Денисович, наверно, все умеете?

Говорили еще, будто Кравчук прочитал все книги, какие только нашлись в библиотеке колонии. Этому, пожалуй, можно верить. Да плохой ли человек мог сказать в глаза всю горькую правду?.. Что же, ну и пришел в изолятор, ну и спросил… Так он же, как и дед Макар, добра тебе желает, гибели твоей не хочет, как старший брат, как отец родной… Потому и зовет тебя на трудную, упорную, но осмысленную жизнь. Да и для тебя пришла пора выбора, житейских дорог, интересных дел. Куда же и на что ты тратил свои юные годы? Что было хорошего в твоей беспокойной, беспутной, бездомной жизни?

И поднялось из глубины души все хорошее, зароненное туда жизнью. Вот незабываемое: раздолье Днепра, речные струи, сверкающие на солнце днем и позолоченные огнями Днепрогэса ночью… Зовущие гудки пароходов… Колхозный сад, куда пришел, как жалкий голодный воришка…

«Дидуся, дидуся, что вы мне говорили тогда про жизнь, про людей, про полевой мак, — и слова ваши, дидуся, чуть не заросли бурьяном, полынью… Но я помню ваши слова…»

В ночной тишине ветер опять загремел железом на крыше.

Сашка замер, прислушался: может, Клыков идет сказать, что к побегу все готово? Значит, убежать? Куда? Зачем? Но ведь так было решено! Не может же он, Сашка, нарушить данное им слово!. А может, остаться?..

И он снова заметался на койке, ища решения: бежать — остаться, бежать — остаться…

Надо было все-все рассказать Кравчуку. Он бы правильно посоветовал. Своим душевным разговором он словно чудесный новый мир раскрыл, показал большие человеческие дела и безграничные возможности…

Что же делать теперь — бежать или остаться?

Спазма сдавила Сашке горло. И он, стыдясь самого себя, уткнулся разгоряченным лицом в жесткий, будто проволокой набитый, соломенный тюфяк.

Глава XIII «Трудно, но интересно»

огда утром в изолятор принесли завтрак, Матросов дремал, полусидя и прижимая к груди раскрытую книгу. После ухода воспитателя он начал читать — и забыл обо всем на свете. Со свойственным ему нетерпением он заглядывал в середину и конец книги, чтобы скорей узнать, как развернулись события, «чем все это кончилось», снова читал страницу за страницей и уснул только утром. Читал он весь день и вечер допоздна. Кравчук в этот день не зашел в изолятор. Увлеченный чтением, Матросов не обижался: хватает и без него у воспитателя хлопот. Много у Кравчука таких, как он.

На следующее утро завтрак в изолятор принес Тимофей Щукин. Оторвав от книги покрасневшие воспаленные глаза, Матросов удивился, почему завтрак принес именно Щукин. Видно, это была затея Кравчука. В другое время Сашка, может, дал бы Тимошке еще подзатыльник за его измену, но теперь молча усмехнулся, пристально посмотрев ему в глаза. Тимошка выдержал его пытливый взгляд: значит, чувствовал свою правоту. И в ту минуту, когда они смотрели друг другу в глаза, что-то еще неосознанное согрело их сердца.

— Ну, что уставился? — спросил Сашка.

— Меня прислали, — с достоинством сказал Щукин.

Сашке хотелось поговорить с ним. О чем? Он и сам не знал.

— Кравчука не видел? — спросил он.

— Видел… Хмурый ходит, сам не свой. — Тимошка загадочно усмехнулся и подмигнул: — Ты и Скуловорот ловко так стибрили? Да?

— Ты про что? — насторожился Сашка.

— Признайся, не бойся, — никому не скажу. Могила…

— Да в чем признаться? — помрачнел Сашка, чувствуя недоброе.

— Продукты из кладовой… Чистая работа…

Сашка растерялся. Значит, вот о чем говорил Клыков тогда, у окна. Но почему-то вступился за него:

— Ты, ябеда! — накричал он на Тимошку. — Опять допытываешься, чтоб донести своему Кравчуку? — И угрожающе шагнул к Тимошке. — Я с тобой не рассчитался еще и за прежнее.

— Я не виноват! — сказал Тимошка, пятясь назад, и ушел.

Сашку опять охватила тревога: вот почему Кравчук больше не заходил к нему. Он подозревает в краже Клыкова и его, Сашку. Раньше Сашке было, пожалуй, безразлично, кто и в чем подозревает его, но теперь мнение Кравчука очень важно для него. В самом деле, кого же больше и подозревать, как не его, Сашку, и Скуловорота? Хуже их и в колонии никого нет…

К счастью, Сашке не пришлось долго томиться в изоляторе со своими горькими думами. Он снова увлекся чтением, позабыв обо всем. А к обеду его выпустили из изолятора. Но — странно: выпустить его распорядился сам Кравчук. Или он не считает Сашку виновным в краже, или затеял какой-нибудь подвох?

Выйдя на залитый солнцем просторный двор, Сашка залюбовался расцветом весны. Держа под мышкой книгу, он остановился в сквере под серебряным пахучим топольком.

Яркая майская зелень покрывала все вокруг и будто улыбалась солнцу. Слабое дыхание ветерка несло с лугов тонкие запахи цветов. В дубовой роще за балкой Золотухой торжествующе перекликались птицы. Неугомонный соловей высвистывал замысловатые рулады.

Сашка смотрел на веселое весеннее раздолье и вздыхал. Как хорошо было бы, если б не терзали его горькие думы и спокойно было на душе!

Он увидел проходившего Тимошку, щупленького, слабого. Почему-то жалко его стало, и Сашка позвал:

— Эй, Жак Паганель, сюда иди!

Тимошка нехотя подошел, подозрительно глядя на Сашку.

— Я не Жак Паганель. Я Тимофей Щукин. Что тебе?

— Подумаешь, перевоспитался! Уже и не Паганель…

Сашка понюхал тополевый листок.

— Так бежать из колонии не будешь?

— Нет, — решительно покачал головой Тимошка.

— С тобой Кравчук говорил?

— Да, а что?

— Ничего. Со мной тоже говорил.

— Говорил, да? — повеселел Тимошка. Вот, оказывается, почему Сашка не лезет в драку! Тимошке вдруг захотелось оправдаться перед своим прежним другом, снова расположить его к себе откровенным признанием, и, не дожидаясь ответа, сам стал рассказывать взволнованно и доверительно:

— Ты, Сашка, только не сердись, — хорошо? Я, знаешь, спросил его: «Трофим Денисович, что такое „компрачикос“»? Это слово, понимаешь, как заноза, впилось в меня. А когда Трофим Денисович объяснил мне, что оно значит, мне еще больнее стало.

— А что такое «компрачикос»?

— Это страшное дело, Саша. Компрачикосами называли таких торговцев, что покупали детишек и калечили их: делали горбатиками, карликами, косоглазыми, карнаухими, — словом, чтобы посмешнее были. Потом продавали их королям, князьям и всяким богачам, которые, понимаешь, для смеху держали их, шутами делали. А Брызгин меня обозвал компрачикосом. Помнишь? Врет он, не похож я на компрачикоса!

— Ясно, не похож! — согласился Сашка. — Сам Брызгин больно задирает нос.

— Ага, вот и Трофим Денисович говорит: «Ну, какой ты, Щукин, компрачикос? Да я за это, — говорит, — взбучку Брызгину задам. Вот капиталистов, — говорит, — да, можно назвать компрачикосами: они и теперь торгуют людьми и калечат их душу и тело». А потом Трофим Денисович подумал и, понимаешь, говорит мне: «А вот шутовское, — говорит, — в тебе что-то есть. Ну, зачем ты все гримасничаешь, кривляешься, паясничаешь? Кому и за что, — говорит, — угождаешь, кого развлекаешь?» И потом, честное слово, так и сказал: «А ведь ты, Щукин, способный человек, и, если станешь учиться, из тебя большой толк выйдет. Можешь стать, например, инженером-конструктором или…» — Тимошка вздохнул. — Одним словом, взял он меня тогда в работу, ох и взял! Говорит: «Зачем гнуться и прислуживать? Обзаведись, — говорит, — Щукин своим характером. Ты, — говорит, — Щукин, человек, а не шут и не слуга. Будь самостоятельным, а мы тебе во всем поможем». И пообещал, знаешь, меня в город свезти к врачу, чтоб я не шепелявил…

Он умолк, сам еще не понимая, что же произошло с ним, но всем своим существом чувствуя, что Кравчук сбросил с него какую-то большую тяжесть, как сбрасывают с молодого деревца навал, который давил, гнул, уродовал, закрывал свет и мешал расти.

— А как же граф Скуловорот? — тревожно вспомнил Тимошка. — Мстить нам будет!

— Кому это «нам»? — улыбаясь, спросил Сашка. — Не думаешь ли ты, что я тебе все простил и с графом дружить перестал?

— Ага, думаю, Сашка, — с прежней веселой откровенностью сказал Тимошка, — думаю… Иначе ж быть не может, Сашка. Ты ж умней меня и сам должен понять. Я тебе, Сашка, вот что скажу: граф Скула и есть настоящий компрачикос, ей-богу, чтоб я лопнул!..

Сашка рассмеялся: это был прежний, преданный ему Тимошка, и приятно ему, что тот презрительно отзывается о Клыкове.

— Так ты ж юлил перед Скулой, дружил с ним.

— Не дружил я с ним. Я угождал ему; он медведь сильный потому что, и заступался за меня, когда хлопцы насмехались надо мной. Теперь ясно? Да? А тебе, Сашка, так скажу: имеешь зуб на меня? Да? Тогда избей меня, как Сидорову козу, всыпь мне по первое, но все-таки по-прежнему, как на Украине, дружи со мной, а? Согласен? Да? А графа Скулу брось, а?

— Ну и наговорил — гороху насыпал, — смеялся Сашка. — Ты подрасти еще, чтоб советовать мне. Своим умом живу — у людей не занимаю. А Скуловорота не бойся — заступлюсь…

— Ну ладно, — значит, все! — обрадовался Тимошка. — Теперь вижу, что и в кладовую не ты лазил и что корешок ты мой по-прежнему… А что это за книга у тебя?

— Вот это да-а, Тимошка! Вот это — книга!.. Смешней мокрых зябликов кажемся мы с тобой, когда читаешь эту книгу. Комбриг Котовский, матрос Жухрай или почти такие же хлопцы, как мы с тобой, — Сережка Брузжак и Павка Корчагин — вот это люди! Какие геройские дела делали! Семнадцать раз в день ходили в атаку под Новоград-Волынском, а своего добились, победили… — Сашка задумчиво вздохнул: — Да, вот про Павку верно сказано: «… не проспал горячих дней, нашел свое место в железной схватке за власть, и на багряном знамени революции есть и его несколько капель крови». А мы, как те слепухи, Тимошка…

— Ну, а дальше, дальше, — попросил Щукин.

…Вечером они вместе пришли в клуб.

Тимошку мучила обида, и он подошел к Брызгину.

— А ты, Гошка, соврал, знаю! Компрачикосы — это те, кто калечил детишек, а я ничуточки не компрачикос, — сказал он примирительно.

— Нет, не соврал я, — возразил Брызгин. — Такие, как ты, как Матросов и граф Скула, калечат себя и других. Вон и ты весь в шрамах, да еще и подлиза графа Скулы, и хихикаешь, кривляешься, как шут.

— А ты, как индюк, надуваешься и важничаешь, — сказал Матросов.

— Ну и что же! — заносчиво усмехнулся Брызгин. — Мои рисунки на городскую выставку взяли. Могу стать художником. Не то что некоторые…

Матросов сжал кулаки. Он боялся, что не сдержится и набросится на обидчика.

В обостряющийся разговор вмешался Виктор Чайка:

— Ты не очень-то задавайся, — строго сказал он Брызгину. — Чего нос дерешь? Эти ребята еще хорошими дружками нам будут!

— Я и не задаюсь, — понижая тон, ответил Брызгин.

— Вот и помирись с ними, — потребовал Виктор, — не то и я с тобой перестану дружить. Понял?

— Ладно уж, — нехотя согласился Брызгин.

Благодарный за поддержку, Матросов повернулся к Виктору Чайке, стал разглядывать его баян:

— А ты, наверно, музыкантом хочешь быть?

— Хочу лекальщиком, но не возражал бы стать и композитором, — улыбнулся Чайка. — Мне Лидия Власьевна сказала, что я мелодию здорово чувствую. Я танец маленьких лебедей из балета «Лебединое озеро» без ошибки играю.

— Ты тоже не очень хвастай, — заметил теперь Брызгин. — Подумаешь, только и вызубрил одно любимое местечко. А кому было сказано: «Учеба, учеба или — ничто»?..

— Важно, говорят, не кем быть, но каким, — с расстановкой сказал Матросов.

— Эге, правильно сказал, — одобрил Чайка, догадываясь, чьи слова повторил Матросов.

Матросов заметил, что и другие ребята с удивлением взглянули на него и, видно, подумали о нем: «Парень башковитый»… Вот что значит сказать умное слово!

— А у меня, ребята, психика раскалывается, — засмеялся Еремин. — Я вот и токарем хочу и не прочь стать великим артистом… Я наизусть всю «Полтаву» знаю. Ну-ка, проверьте меня! — Подняв рябое скуластое лицо, он с шутливой важностью стал декламировать:

Тиха украинская ночь.

Прозрачно небо. Звезды блещут.

Своей дремоты превозмочь

Не хочет воздух. Чуть трепещут

Сребристых тополей листы…

Чайка и Еремин были рады, что Матросова потянуло к ним, и старались, чтоб ему было хорошо. Им по душе пришелся этот паренек с ясным, прямым взглядом и трудной судьбой. Чайка, подмигнув ребятам из хорового кружка, развернул баян. Ребята под аккомпанемент баяна запели:

Степь да степь кругом,

Путь далек лежит…

Матросов каждый раз, когда слышал хорошее пение, вспоминал, как самозабвенно пели его мать и бабушка. По песне, грустной или веселой, он узнавал, какое у них настроение. «С песней и горе легче терпится», — говорила бабушка. Помнит Сашка и слова ее про деда, который, подвыпив, шутя говаривал: «Так люблю песню, что за нее и душу черту продал»… Песня жила в семье как самый дорогой душевный обычай; она рано стала потребностью души и у Сашки. Увлекался он пением в детдомовском хоровом кружке, часто пел охрипшим, простуженным голосом на своих трудных путях и перепутьях. С годами ему все дороже становились песни, которые напоминали про деда, мать и бабушку. Он мог, кажется, и человека полюбить за хорошее пение.

Матросов подтягивал сначала тихо, вполголоса, потом не вытерпел и стал петь во весь голос. Но вот беда! Раньше он пел альтом, теперь легче было петь тенорком, но неокрепший голос его порой срывался.

Вот он, увлекшись пением и забыв про все невзгоды и распри, всем на удивление, взволнованно обратился к певцам:

— Постой, ребята! Тут же надо терцией… Тут же задушевнейшая терция… Ну-ка, Еремин, ты вторь, а я первым… попробуем.

Пе-ереда-а-ай покло-он

Ро-одной ма-а-атушке-е.

Но на самом высоком взлете у Матросова голос вдруг сломался.

— Как у неоперившегося петуха! — засмеялся Брызгин.

— Ничего, ничего! — поспешил Чайка. — Зато как чудесно получается! Саша, а ты фальцетиком, тихонько. И ты, Еремин, и все — тихо. Ну, начали, три — четыре…

Матросов глядел на Виктора пристальными влюбленными глазами: «Да, парень — что надо». И сам не знал, за что больше полюбил Чайку — за то ли, что тот первый согласился помочь ему, или за песню, — а может, за то и другое.

Про меня скажи,

Что в степи замерз,

А любовь ее

Я с собой унес.

Когда последние звуки песни растаяли, Чайка, будто охмеленный пением, громко заявил:

— Эх, хлопцы, вот эту бы на музыку записать:

И песня и стих —

Это бомба и знамя…

Потом взял Матросова под руку, отвел его в сторону:

— Вот, Саша, мы, кажется, и спелись. Ну, прямо всю душу выворачиваешь… Хочешь, и тебя научу?

— Ой, страсть как хочу!.. — И, потупясь, тихо, сокровенно спросил: — А ты мне вот что скажи… На цеховом собрании, когда все отказались от меня, почему ты согласился работать со мной?

— Вот чудак! Что ж тут такого? — засмеялся Чайка. — У меня, видишь ли, правило: помогать товарищу в беде. А ты разве не помог бы?

— Не знаю, — Матросов покраснел.

— Ладно, не беспокойся, — сказал Чайка, — у нас дело пойдет.

Матросов не знал, что ему сказать. Хотелось побыть одному, чтобы скрыть свое волнение. Он вышел из клуба. Развешанные вдоль аллеи электрические лампочки раздвигали темноту ночи. В сквере свежий воздух был насыщен запахами распустившихся, еще липких тополевых листьев, цветущей жимолости. Он посмотрел на далекие синие звезды.

«Только бы не попасть на глаза Кравчуку и Клыкову!» — думал он.

В общежитии он долго лежал на койке с открытыми глазами. До хруста выглаженные и пахнущие мылом и почему-то снегом простыни и наволочки приятно холодили. Кто их стирал и гладил? Почему такие люди, как учительница Лидия Власьевна, старик-мастер, воспитатель Кравчук, так настойчиво и неутомимо возятся с ним? Казалось бы, получил свою зарплату — и ладно, а они стараются, ночи не спят из-за него. Да кто он им всем — родной, что ли?.. «А я для кого и для чего живу? — раздумывал Сашка. — И что из меня выйдет? Ни богу свечка, ни черту кочерга, — как говорил дед Макар…»

Утром он вовремя вышел на работу. Томясь у верстака, с тревогой ждал мастера, с которым еще не говорил с тех пор, как самовольно убежал из цеха. Что-то скажет мастер? Может, с позором выгонит его?

Наконец мастер появился в цехе, хмурый и недовольный. Поодаль Брызгин и Чайка, поглядывая на Матросова, о чем-то спорили. Мастер подошел к ним:

— В чем дело?

Теперь Матросов слышал, как Брызгин, кивнув на него, ответил мастеру:

— Таких разгильдяев надо в тиски покрепче зажать!

Матросова бросило в жар от этих слов. Опять сами собой сжались кулаки.

Но мастер внушительно ответил Брызгину:

— Помочь ему надо, а не отталкивать. Товарищеским словом подбодрить… Виктор правильно поступил, что согласился работать с ним…

Матросов замер. Нет, оказывается, не придира, а душевный человек этот мастер.

И когда мастер подошел к нему и спросил, почему он не работает, Матросов, волнуясь, тихо сказал:

— Вас поджидаю, Сергей Львович. Хочу это… извиниться. Хочу сказать… буду стараться…

Сергей Львович понял и оценил его волнение, и седые усы мастера шевельнулись от отеческой улыбки.

— Вот и хорошо! — И обратился к Чайке. — Что ж, теперь ему, — кивнул он на Матросова, — можно доверить и посерьезнее работу. Перейдем к опиловке плоскостей. — Подавая Матросову железные квадратные пластинки, он тихо предупредил: — Но если еще раз бросишь работу, будешь горько раскаиваться.

Сашка густо покраснел и ничего не ответил.

Когда мастер стал показывать, как надо работать, Матросов понял, что ничего не умеет делать: не умеет правильно деталь зажать в тиски, держать напильник, даже стоять у тисков как следует не умеет. Стыдно было вспомнить, как он раньше хорохорился. Но Сергей Львович больше не хмурился, — добродушно покручивая усы, он терпеливо учил новичка.

Оставшись один и злясь на себя за нерасторопность, Матросов горячо принялся за работу. Ему хотелось показать Сергею Львовичу свое старание, умение, свою выдержку. Но без привычки работать было трудно. На руках от напильника набухали и лопались кровавые мозоли. Обливаясь потом и кривясь от боли, он неистово нажимал на напильник, стыдясь поднять голову, чтоб никто не заметил его смущения, особенно Клыков, который мог вернуться из подсобного хозяйства.

Виктор Чайка с тревогой поглядывал на него. Такие, как Матросов, работают неровно, рывками: азартно принимаются за дело, но быстро остывают. Не ушел бы опять Матросов из цеха, не сбежал бы из колонии…

Но Матросов работал упорно, сосредоточенно, молчаливо. Правда, нередко возникает непокорная мысль и словно парализует мышцы и волю: «Напрасно стараешься, все равно ты не сможешь». Но Сашка подавлял эту мысль; сейчас важнее всего доказать этим зазнайкам брызгиным, а главное — доказать самому себе, способен ли он на что-нибудь путное. «Могу ли заставить себя, смогу ли делать то, что они делают? Человек я или муха?» Он ожесточенно продолжал работать. Только когда ручка напильника прилипала к тому месту ладони, где была содрана кожа, и острая боль обжигала его всего, он шипел:

— Врешь, собака, не поддамся! Посмотрю, на что годишься, — душа из тебя вон, — и яростнее нажимал на напильник.

Лишь один раз он оторвался от работы.

Брызгин, проходя мимо, заглянул через его плечо и ехидно заметил:

— Уже, уже запорол деталь! Я так и знал. И говорил, что ничего из него не выйдет.

Тогда Матросов, точно его ожгли, быстро обернулся и замахнулся на Брызгина напильником.

— Уйди, — прошипел он, — уйди, пока цел!

Виктор Чайка серьезно пригрозил Брызгину:

— Будешь дергать Сашку, — конец нашей дружбе! А еще и по загривку съезжу. Понял? Отойди от него.

Перед обеденным перерывом к Матросову подошел мастер, молча осмотрел готовую продукцию нового слесаря. Это была неказистая, неумелая работа. Кромки пластинок он опилил не точно по линейке: на них остались и выемки и горбинки. Но опытный старый мастер знал, что нельзя окриком расхолаживать новичка.

— Вот и молодчина. Для начала дело идет хорошо, — похвалил он.

Матросов даже вздрогнул от неожиданности. Пряча руки за спину, он подозрительно взглянул на мастера, — не издевается ли Сергей Львович? Нет, глаза у него добрые, смотрел он сочувственно. И Матросову захотелось, чтоб услышали, как хвалит его мастер, — Трофим Денисович и Лидия Власьевна, Чайка, Еремин и особенно ненавистный Брызгин. Пусть знают, что он, Сашка, не такой уже никчемный.



— Человека дело красит, — сказал Сергей Львович. — Вижу, стараешься. Только помни: много делает тот, кто хорошо делает.

Матросов понял намек мастера и молча кивнул.

Но мастер уже заметил и другое:

— Постой, да этак ты, прежде чем научишься, калекой станешь. Не прячь, дружок, руки, не стыдись! Это и у меня поначалу было: неправильно держал напильник. Надо так, — и взял напильник, — вот так ладонь клади, вот так держи пальцами. Надо понимать и чувствовать, когда и с какой силой нажимать на напильник, чтобы опиловка шла точно по линейке.

Начался обеденный перерыв. Мастер пригласил Матросова в свой кабинет и, чтобы не задевать его профессионального самолюбия, не послал в санчасть, а сам теплой водой промыл его руки, смазал какой-то желтой мазью и забинтовал.

— Ничего, — отечески подбадривал Сергей Львович, — у тебя, вижу, дело пойдет хорошо. Вот так же, как ты, начинал известный инженер-конструктор Косов. Не слыхал о нем?

— Нет, не слыхал.

— Теперь он директор большого машиностроительного завода на Урале. Тысячи разных машин завод выпустил под его руководством. А ведь этот Косов после того, как белые убили его родителей-партизан, беспризорничал, потом воспитывался в детском доме. Упорный был, настойчивый. Бывало, до кровавых мозолей натрудит руки, сто раз перепробует какую-нибудь операцию, а своего добьется!

Матросов слушал вначале хмуро, потом невольно улыбнулся. Дорога ему, очень дорога похвала скупого на слова мастера. Что ж, такому можно вполне довериться, многому от него научиться можно. Он знает все машины, по звуку на ходу улавливает, в чем неисправность; механизмы повинуются ему, как хозяину. Видно, не зря прозвали его ребята хозяином машин.

— А сейчас пока тебе, вижу, трудно, — сказал мастер, забинтовывая руку ученика.

— Трудно, Сергей Львович. Очень трудно! — признался Матросов. — Трудно, но интересно…

Сергей Львович сразу повеселел, лицо его необычайно посветлело от широкой улыбки.

— Интересно? Вот это по-моему! Вначале, конечно, трудно, а потом придут ловкость, сноровка. Почувствуешь себя хозяином инструмента, металла, хозяином машины. Захочешь потом сам придумать какую-нибудь машину, — а? Ведь это именно вы, наша молодежь, и будете творцами невиданных машин, — а?

Матросов молчал, смущенно потупясь. Наверное, не ему первому мастер говорит такие хорошие слова. Скольким ученикам он терпеливо объяснял все это! Видно, и сам он сильно любит умелый труд и людей любит, если так неутомимо и заботливо учит новичков!

Растроганный заботой Сергея Львовича, Матросов поблагодарил eh), но уходить не спешил. Ему хотелось еще поговорить с ним. Рассказывали, что единственная дочь мастера недавно умерла, и Матросову хочется выразить свое сочувствие мастеру:

— Вам тоже трудно, Сергей Львович. И вы ведь одиноки… безродны, как я?

— Да, тяжело терять близких людей, — ответил мастер. — Но мы с тобой не одиноки. У нас много друзей. Только тщательно выбирать их надо. Если друзья не помогают человеку развиваться, больше знать, становиться лучше, а тянут назад, к дурному, — их надо бросить.

«Намекает, — подумал Матросов, — думает, я крепко дружу с Клыковым». — И, вздохнув, сказал:

— Да, как раз и трудно-то выбирать друзей… Вот бы мне друга… вроде вас…

— Что ж, можно дружить и со мной, — усмехнулся Сергей Львович. — Но я хочу тебе добра и потому буду строг.

— Да это ничего, Сергей Львович, — повеселел Матросов. — А если будете мне рассказывать, как делаются разные машины, то… страсть как люблю слушать, Сергей Львович!

— Постараюсь. А будешь, говорю, хорошо учиться, — сам можешь стать конструктором машин.

Матросов доверительно взглянул ему в глаза.

— Я вот давно хочу спросить… Можно ли построить тучелов?

— Что, что-о?

— Ну, это… машину, которая ловила бы тучи и направляла их туда, куда захочет человек. К примеру, поля орошать… Или, к примеру, дует ветрище — аж деревья гнутся и трещат, а ты нажал кнопку или повернул рычаг — и подул он в другую сторону. Это, понимаете, до чего ж здорово!

— Ого, да ты большой фантазер, дружище, — засмеялся Сергей Львович. — Думаю, что со временем будем мы ветрами и тучами управлять. А пока тебе надо хорошо изучить рубку, опиловку металла. А потом — шабровка, шлифовка, притирка, сверление, резание металла да мало ли что! Все это «трудно, но интересно», — сказал мастер, лихо подкрутив седые усы.

Матросов просиял: мастер повторил его слова!

Провожая Сашку из своего кабинета, Сергей Львович вдруг предложил ему сделать ключ к дверному замку.

— Не попробуешь ли? Вот эту болванку надо обработать и подогнать…

Сашка оторопел от неожиданности. Не догадывается ли мастер, кто сломал замок в кладовой, и не считает ли Сашку сообщником того взломщика? И почему именно ему поручает эту работу, с которой может справиться только квалифицированный слесарь?

— Что, испугался? — спросил мастер, видя растерянность Матросова. — Тут ничего сложного: три ступенчатых коленца на бородке — и все дело…

Сашка успокоился, и к нему вернулось прежнее хорошее настроение. Старый замок и болванку ключа он взял из рук мастера бережно, как драгоценность, и вышел из кабинета.

Великое дело — хорошее настроение. С таким настроением человек способен сделать, кажется, самое невозможное.

Сашка так старался, что почти не замечал, как росинки пота с мокрого чубчика скатывались на брови, на ресницы. Напильник будто чувствовал верную руку хозяина и был послушен, как смычок искусного скрипача. Ну, еще бы! Довольно издеваться и подшучивать над ним! Если на то пошло, он докажет всем друзьям и недругам, что умеет оправдать оказанное ему доверие! Постоять за первую свою рабочую честь!..

И верно, Сергей Львович был искренне изумлен успехом нового слесаря, получая от него выполненный заказ. Правда, опытный глаз мастера заметил кое-где и неточности на какие-то десятые или сотые доли миллиметра, но эти неточности не мешали исправно работать замку. Мастер понял, что новичок вложил в свой труд все свое умение, весь жар своего сердца; и хотя речь шла о простом замочном ключе, сделал это событие праздничным. Что ж, иные его питомцы, теперь прославленные инженеры, не лучше начинали, чем этот новичок. И возможно, когда-нибудь инженер Александр Матросов будет так же радоваться пуску стотысячной турбины, как этому ключу.

— Эй, Чайка, Брызгин, подите-ка сюда! — позвал мастер и, когда ребята подошли к верстаку Матросова, обратился к ним: — А ведь Матросову надо посерьезнее дело дать. Смотрите, какой он молодец!..

Мастер несколько раз повернул ключ в замке. Замок, щелкая, чуть позванивал, а в ушах Сашки будто пели колокола.

— Поздравляю, Саша, с первым производственным успехом, — сказал Сергей Львович. — Тебе уже можно было бы и разряд назначить, но мы еще повременим, еще подучимся…

А когда мастер ушел, Матросова окружили ребята, пожимали руки, поздравляли.

— Ты мне, Саша, просто удружил, — встряхивал белесым чубом Чайка, — оправдал мое это, как его…

— Об этом даже в стенгазету можно… — говорил Еремин.

— А я что говорил? — смущенно усмехался Брызгин. — В общем и целом по-моему вышло…

— Помним, что ты говорил, да не в том сейчас дело, — смеялся Чайка.

Матросов рукавом спецовки вытирал потное сияющее лицо и не верил ушам своим.

— Хлопцы, только не смейтесь… Я не дурак, сам понимаю, что работаю еще плохо, что вы просто подбадриваете меня… Но, верьте совести, я это, как его…

Сашка повеселел, стал разговорчивым и общительным. Когда шли в столовую, моросил дождик, а он вдруг засмеялся:

— Я, братва, сегодня проголодался, как черт. Или потому, что сегодня такая великолепная погода, а?

— В душе твоей солнечно потому что, — сказал Тимошка. — Значит, и дождик нипочем.

И ребята дружно засмеялись:

— Верно, Щукин.

И когда Александр один возвращался в общежитие, его не покидало это новое радостное чувство первой победы и близости доброжелательных людей. Вот Сергей Львович похвалил его и назвал другом. И, конечно, такие же друзья-доброжелатели и воспитатель Кравчук, и учительница Лидия Власьевна, и ребята — Чайка, Тимошка, Еремин. Раньше ему казалось, что эти люди только зря пристают к нему, мешают жить, теперь чувствовал потребность в их дружеском слове: «Они все верят мне, а я, как барсук, прятался от них…»

И, как бы в подтверждение этих мыслей, Кравчук дал ему в этот вечер поручение, которое показалось Сашке до головокружения важным. Вечером в клубе Кравчук с улыбкой пристально посмотрел в глаза Матросову и пожал руку:

— Очень рад я за тебя, Сашок. Поздравляю с первой производственной удачей.

Матросов благодарно взглянул в глаза воспитателя и почему-то не выдержал его взгляда. После беседы с Кравчуком он чувствовал, что между ними установились какие-то необъяснимые, сокровенные отношения. С нечистой совестью трудно смотреть ему в глаза. А он, Сашка, скрывает от воспитателя совсем немаловажные дела. И Кравчук, вероятно, вот-вот заговорит о краже из кладовой. Нет, не сможет Сашка сказать ему всю правду. Если бы и хотел, — нельзя: связан честным словом, данным Скуловороту.

Но Кравчук, будто нарочно выворачивая наизнанку его душу, говорит:

— Хочу предложить тебе поработать завтра на перевозе: на лодке через реку перевозить людей по мере надобности. А то в подсобном хозяйстве — спешка. Вовремя сев надо закончить. Сумеешь грести веслами?

— Сумею, — тихо ответил Сашка, сдерживая голос, чтобы не выдать своего волнения. Его не только отпускают на реку, но и доверяют лодку! И снова вспыхнула затаенная мысль: «Вот когда можно бежать!» Теперь уже этот вопрос надо решать окончательно.

Глава XIV Тяжелое испытание

утра на реке было много работы. Матросов перевозил ребят, разные инструменты. Но часам к двенадцати ему уже нечего было делать. Причалив лодку к дубовой коряге, он сидел на берегу и, поглаживая шелковистую прохладную траву, щурясь от солнца, любовался молодой березкой: «Кудрявая какая!» Видно, и покойная мать пела о такой же березоньке кудрявой, что одна во поле стояла.

Ярко-зеленые густые ветви березки струились книзу, как расчесанные девичьи косы. Вся в цветущих сережках, освещенная солнцем, она выступала на берег реки — нарядная, праздничная, будто хотела взглянуть в голубое зеркало широкой реки, что лежала в зеленых берегах, как в малахитовой оправе, взглянуть на красоту весны и себя показать.

И так тихо кругом, безветренно так, что не шевельнется ни один листик, ни одна сережка. Только птицы щебечут наперебой, и перезвон их торжествующе разливается по всему лесу.

«Хорошо как!» — подумал Сашка, потягиваясь.

Кажется, впервые в жизни у него было на душе так хорошо.

И вдруг эту радость омрачила неожиданная встреча с Клыковым.

Кравчук, видимо, с умыслом отправил Клыкова на весенние работы в подсобное хозяйство. В колонии Игнат появлялся редко. Сашка и не искал встречи с ним. Теперь он, услышав голос Клыкова с другого берега, вздрогнул от неожиданности: Клыков звал перевозчика, и Сашка обязан был подать ему лодку. Что же будет дальше? И зачем только принесла сюда нелегкая этого Клыкова!

Матросов отвязал от коряги лодку и погнал к другому берегу.

Еще издали узнав в перевозчике Сашку, Клыков стал бурно выражать свой восторг. Он сбросил с плеча мешок на землю и стал размахивать руками, подпрыгивая и гримасничая, как дикарь.

Когда же лодка подошла к берегу, он, оглянувшись по сторонам, таинственно заявил:

— Матрос, друг! Сам аллах подстроил такое… Да лучшего ж и не придумаешь! Гляди, у меня полный мешок: сахар, масло, хлеб, консервы. Месяца на три продовольствия. У тебя — лодка. Да мы с тобой катнем сейчас, знаешь куда?

Матросов молчал, тяжело дыша.

— Ну, чего ж ты молчишь? — спросил Клыков. — Язык проглотил, что ли? Или не рад? Не раздумывай теперь, лови момент, пока никого поблизости нет. Пускай ищут потом ветра в поле.

— Плавать умеешь? — спросил Матросов:

— Как топор плаваю, — засмеялся Клыков. — Чудак человек ты. Да зачем мне плавать, когда лодка есть?

— Грузи!

Клыков, пыхтя и обливаясь потом, схватил в охапку тяжелый мешок и шагнул в лодку. От тяжести его тела и мешка лодка закачалась и чуть не зачерпнула воды.

— Садись на корму! — сказал Матросов.

Клыков покорно сел и самодовольно захохотал, потирая руки.

— Ай да мы! Дождались! Всех облапошили!.. Гони сразу на середину реки, чтоб не догнали нас… А меня, знаешь, заставили тащить из колонии в подсобное харчишки и говорят: «Ты, Клыков, скорей лошади домчишь»… Мне ребята сказали, что ты на перевозе. Я и те продукты прихватил, что из кладовой стибрил. Иду, знаешь, верю и не верю — аж ноги подкашиваются, аж дух захватывает. А оно, оказывается, что ты здесь. Ну, пусть же они теперь подождут графа Скуловорота!

— Граф — персона важная, — с иронией усмехнулся Матросов.

— А я, знаешь, Матрос, обрадовался, еще когда увидел тебя в изоляторе. Пускай, думаю, посидит, — значит, еще злей станет, мой будет, мой!..

— Я тобой не купленный, — брезгливо поморщился Матросов.

Клыков понял обиду спутника: не время о старшинстве говорить; спросил:

— Матрос, а как скажешь, куда нам лучше податься — вверх или вниз по реке?

— Думаю, вниз… На Каму выйдем, потом на Волгу…

— Ну и расчудесно! Как атаманы, заживем!

— Еще лучше атаманов.

— Прощайте, все колонийские замухрышки, — презрительно сплюнул Клыков за борт. — Чахните, дуракам закон не писан…

— Уж это верно: дуракам — не писан…

— Постой, а куда ж ты лодку гонишь?

— К берегу.

— Ты что, Матрос, хочешь надо мной шутки шутить? — вытаращил глаза Клыков.

— Может, на берегу часть продуктов оставим ребятам? Голодать ведь будут.

— Ты, Матрос, не юли! — помрачнел Клыков. — Мне до твоих ребят дела нет — пусть хоть поздыхают все. Понял? Правь лево руля, не то я тебя, как щенка, утоплю.

— Не ерзай, граф Скуловорот, а то лодку опрокину — ко дну сам пойдешь.

— Да ты что, супротив меня?

— Не реви зря, корова! Мне свои вещи на берегу надо взять.

— A-а, так бы и сказал, — облегченно вздохнул Клыков. — Фу, черт, душу вымотал. Ладно, правь. Только живей шевелись, а то нагрянет кто-нибудь.

— Я и так скоро.

Матросов, и правда, торопился. Даже волосы на лбу стали влажны от пота.

Вот нос лодки зашуршал по песку и уткнулся в берег. Матросов быстро взял весла, взбежал на высокий берег и скомандовал:

— А теперь, граф, бери мешок и тащи в подсобное.

— Полундра! — взревел Клыков. — Как так — в подсобное? — Он выпрыгнул из лодки, сжал кулачища. Одутловатое, рябое, в синяках и шрамах, лицо его побагровело. — Значит, правда, что ты нарушил нашу дружбу и тайну?

Матросов с отвращением смерил взглядом Клыкова. Куда он зовет, этот беспутный бродяга? Ведь он туп и слеп, как пень. Ничего не знает и знать не хочет. И совести у него никакой нет: пусть ребята трудятся для него, голодают, — он готов украсть их продукты и сбежать. Чувствуя за собой поддержку новых друзей, глядя Клыкову прямо в глаза, Матросов ответил:

— Да, правда! Я и Тимошка не хотим бежать из колонии. Не хотим больше бродить, как бездомные собаки. Но твою тайну не выдадим. Можешь бежать сам! А теперь топай в подсобное ножками, ножками…

Глаза у Клыкова налились кровью. Тяжело дыша, он шагнул к Матросову.

— Так я тебя, мурашку, одним ударом пришибу!

Матросов поднял весло.

— Не подходи!

— Ну, запомни, — задыхаясь от злобы, сказал Клыков. — Не я буду граф Скуловорот, если не изведу дотла тебя и Тимоху!

— Проваливай, проваливай, — усмехнулся Матросов, — а угроз не боюсь. Нас теперь много!

Из-за кустов показался Кравчук.

Клыков поспешно взвалил на спину мешок и пошел, оборачиваясь и грозя Матросову кулаком.

А Матросов сел в лодку, и все тело его вдруг ослабело, словно он сейчас гору сдвинул.

«Вот и не друзья мы больше, а враги, — подумал он. — Да он и не был мне настоящим другом».

Но все же эта встреча оставила у Матросова горький осадок и смутную тревогу.

Глава XV «Только вперед!»

атросов дежурил по корпусу. Закончив осмотр помещений, он вышел, сел у двери на скамеечку. Предзакатное июньское солнце еще заливало зеленые луга и леса. Воздух был напоен запахами цветущих трав. В роще звенел неугомонный птичий щебет. На душе у Сашки как-то тревожно, и трудно ему разобраться в противоречиях. Ему нравилась спокойная, разумная жизнь в колонии, но почему так неодолимо влекут его путешествия? И еще одна мысль угнетает его: да, он не хотел бежать с Клыковым, но и обманывать его было не по-товарищески, бесчестно. И зачем только связался с ним? Может, на лодке надо было бежать вдвоем с Тимошкой? Но тогда бы обманул Кравчука! А этого Матросов тоже не мог сделать.

Хорошо, что в библиотеке есть много интересных книг. Читая, он забывал о своих житейских невзгодах, находил в книгах ответы на многие свои вопросы. С нарастающей жаждой он читал все новые и новые книги, а кое-что из них, чтобы лучше запомнить, записывал. Открыв свою тетрадь, он прочел:

— «Итак, да здравствует упорство! Побеждают только сильные духом! К черту людей, не умеющих жить полезно, радостно, красиво!»

Подняв голову, он посмотрел в солнечную даль… «Полезно, радостно, красиво…» И, вспомнив Клыкова и своих прежних спутников бесцельного бродяжничества, с отвращением тряхнул головой.

— Довольно! К черту колебания! Куда они тянули меня?

— Ты с кем ругаешься? — спросил Кравчук, выходя из-за угла.

— Сам с собой, Трофим Денисович. — Матросов смущенно встал.

— Сиди, сиди, — сказал Кравчук. Он сел рядом, вытер потный лоб.

— Парит как. Видно, к грозе.

— И до чего же хорошо сейчас, Трофим Денисович! — повеселел Матросов. — Чувствуете запахи? Только я не пойму, чем пахнет. В огородах ли что цветет, или травы на лугах? Раньше я не примечал такого.

— Это хорошо, — кивнул воспитатель. — Хорошо, когда человек умеет чувствовать и понимать жизнь. Бывают, знаешь, люди на вид зрячие, а на деле — слепцы, жизни всей не видят. И со мной так было. Ну, а скажи, путешествовать тянет?

Матросов чистосердечно ответил:

— Ой, страсть как тянет! Иногда, понимаете, даже сдержать себя трудно. Дымком, знаете, запахнет, и сразу примерещится тебе костерок где-нибудь в степи или в лесу. И — летел бы туда. И везде побывать и все посмотреть хочется…

— Сашок, да ты же путешествовал в ящике под вагоном, — хитровато улыбнулся Кравчук, — а что видел, К примеру, на Украине?

— Как «что»? Ну, Днепрогэс видел.

— И внутри был? Гидротурбины видел?

— Не пустили, а то бы и посмотрел…

— Завод «Запорожсталь» видел?

— А как же? Видел, конечно.

— Что именно видел?

— Трубы высокие видел.

— А домны, мартены, слябинг?..

— Ну-у, туда не пустили…

— И в Донбассе был?

— Был.

— В шахты спускался? Не пустили, — засмеялся Кравчук. — Да так сто лет будешь бродяжничать и ничего не узнаешь.

— Не смейтесь, пожалуйста. А вот ведь Горький тоже бродяжничал.

— Нет, брат, — возразил Кравчук. — Помнится, Горький сам про себя так говорил: — Хождение мое по Руси было вызвано не стремлением к бродяжничеству, а желанием видеть, где я живу, что за народ вокруг меня. — А книги, книги потом какие написал он!..

Матросов глубоко вздохнул, задумчиво шевеля палочкой зеленую траву.

— Ну что ж, и я учиться сначала буду. Дед Макар правильно говорил: слепухом жить неинтересно.

С минуту они помолчали.

Кравчук понимал, что рано еще обольщаться своими успехами, но, как садовник, радовался первому цветению посаженного им деревца и чутко оберегал его.

— Значит, учиться хочешь? — серьезно заговорил воспитатель. — Да, Саша, ты поотстал; тебе надо крепко поднатужиться, чтобы наверстать упущенное. Вот на учебе и проверь себя, есть ли у тебя упорство в достижении цели. Если есть, — человеком будешь.

Саша задумчиво кивнул головой.

— Побеждают только сильные духом.

— А кто это сказал?

— Николай Островский.

— Да, верно! — подтвердил Кравчук. — «Побеждают только сильные духом». Как верно и то, Сашок, что самое страшное для советского человека — сознание своей бесполезности. А чем больше будешь учиться и знать, тем и пользы от тебя людям больше. Понял? Только никогда нельзя зазнаваться. Верно говорят: умного надо искать среди скромных, а глупого — среди хвастунов и бахвалов. Самодовольный хвастун — конченый человек; умный преодолеет любые трудности, а цели своей достигнет.

— Это да-а, — сказал Матросов. Многое из того, что говорит Кравчук, даже записать хочется. До чего же башковитый воспитатель! Но ведь и сам Кравчук не так уж давно был таким же неучем, как он, Сашка.

Кравчук пристально взглянул на Матросова.

— Вот еще золотые слова Островского: «Только вперед, только на линию огня, только через трудности к победе!» — говорил он молодежи.

— Вот это здорово сказано! — вздохнул Матросов: — «Только вперед… через трудности к победе…» Эх, Трофим Денисович, если правду сказать, — и мне очень хочется быть лучше. Помогите мне, — а? Требуйте от меня, не жалейте! Требуйте, чтобы я все делал, как надо. А? Да не я буду, если не добьюсь своего. Верьте совести, добьюсь! А то ведь стыдно людям в глаза глядеть, честное слово…

Воспитателя обрадовало и это признание. Но он понимал, как далеко от слов до дела. А Матросов еще так неустойчив. И Кравчук ответил ему сдержанно:

— Дело серьезное, Саша. Помогу тебе стать лучше, но с условием: говори мне всю правду, что тебя тревожит, что мешает. Согласен?

— Согласен, — ответил Матросов и тут же с тревогой подумал: «Но как же я скажу ему правду о Клыкове? Я же слово дал…»

Вскоре и другие события показали, как трудно было ему выполнять это условие.

Кравчук решил вовлечь Матросова в общественную работу; по его совету Александра избрали председателем санитарной комиссии.

Вернувшийся из подсобного хозяйства Клыков стал мстить Александру и Тимошке за их отказ от побега.

Председатель санитарной комиссии Матросов старался прежде всего сделать образцовым девятнадцатое общежитие, где жил сам. Именно там особенно и безобразничал Клыков. Вот с утра Матросов делает осмотр, придирчиво проверяет, чисто ли убраны спальни, аккуратно ли заправлены койки, в порядке ли у воспитанников одежда, вымыты ли руки, причесаны ли любители носить «чубы». Ребята стоят каждый у своей койки. Все будто в порядке. Но, когда они возвращаются из школы или с работы, нередко видят разбросанные всюду перья, вытряхнутые из чьей-нибудь подушки, окурки. Матросов догадывается, чья это работа, но изобличить хулигана не удается.

Издевался Клыков и над Тимошкой: то щипал, то дергал за уши. Как-то раз, в клубе, потешаясь над Тимошкой, Клыков облепил его курчавую голову цепким, колючим репейником.

Сашка вступился за друга:

— Если еще раз хоть пальцем тронешь Тимошку, худо тебе будет!

— Нашелся защитник! — презрительно усмехнулся Клыков. — Да я тебя в бараний рог скручу!

— Посмей только тронуть Сашку! Все заступимся!

— Дадим тебе жару!

Матросов оглянулся. Тут были Еремин, Чайка, Брызгин. Клыков, ругаясь, отошел.

Тимошка Щукин отвел Сашку в сторону и, преданно глядя в глаза, сказал:

— В огонь за тебя пойду! Спасибо, что заступился!

Сашка хорошо знал цену этому признанию слабосильного Тимошки.

— Ничего, в обиду тебя не дам, братишка.

Растроганный Щукин схватил его за руку:

— Будешь вроде братишки моего? Да? Дружба наша, значит, еще крепче! Да?

Клыков, наблюдая за ними издали, грозил кулаком.

Он был противен Матросову. Самодовольный, тупой, неряшливый, постоянно что-нибудь жующий, Клыков со всеми воспитанниками вел себя вызывающе. Когда ребята готовили уроки, он шумел, мешал им. Днем он спал где-нибудь, а ночами шумно ворочался на скрипящей под ним койке, громко кряхтел, зевал с подвыванием, потом вставал и, грохая сапожищами, бродил по общежитию.

Однажды Клыков хотел избить Щукина. Испуганный, взъерошенный Тимошка бегал по общежитию, ловко, как зверек, увертываясь от огромных ручищ Скуловорота, а тот, рассвирепев, гонялся за ним, опрокидывая тумбочки и стулья.

— Стой! — вдруг преградил ему дорогу вошедший Матросов. — Не смей Тимошку трогать!

Но Клыков легко оттолкнул его в сторону и снова бросился за Тимошкой. Видя, что глаза Клыкова налились кровью и он может искалечить Тимошку, Матросов подставил под ноги преследователя половую щетку. Клыков споткнулся и с грохотом покатился вниз по лестнице. Ребята неудержимо захохотали.

Клыков свалился прямо под ноги Кравчука.

— Что с тобой, Клыков? — спросил воспитатель. — В полетах тренируешься?

Ребята засмеялись еще громче, довольные шуткой воспитателя. Взявшись за живот, смеялся и Матросов.

— В чем дело? — нахмурясь, обратился Кравчук к ребятам. — Что здесь происходит?

Все молчали. Ждали, что обо всем скажет сам Матросов, но и тот молчал.

— Убили! — простонал Клыков, задыхаясь от бессильной ярости. Хвастуну и силачу, ему стыдно было признаться, кто его обидел, и он прикинулся еле живым. Его отправили в санчасть.

После этого случая Матросов стал избегать встреч с Кравчуком. Ему казалось, что воспитатель недоволен им. Это было мучительно для Александра. «Он все знает и ждет, что я сам сознаюсь. Ведь я слово дал ему говорить правду… — И тут же утешал себя: — Но ведь он же не спрашивает меня. Спросит, тогда и скажу…»

Так он терзался несколько дней, потом решил сказать Кравчуку всю правду.

Вечером в сквере он отозвал Кравчука в сторону:

— Трофим Денисович, что я вам скажу…

— Послушаю.

— Правда ли, что художника Куинджи звали Архип Иванович?

— Правда. Но ты не об этом хотел сказать, Александр.

— Да… — И Матросов быстро заговорил, будто стремясь скорее освободиться от своей вины. — Трофим Денисович, получилось нехорошо… Это я тогда свалил Скуловорота…

— Клыкова, — поправил Кравчук.

— Я свалил… Но жаль только, что стекла разбили, а его не жаль. Сам он — лентяй, драчун, дармоед, да еще, понимаете, сбивает с толку слабовольных ребят, зовет к бродяжничеству.

— Постой, постой, — прервал его Кравчук. — Так ты что, извиняться решил или обвинять? По-моему, расправляться боем можно только с врагами на войне, а Клыков ведь не враг. И мы его тут держим, чтобы воспитать из него хорошего человека, — понятно? Так если ты сознательный, — помоги нам в этом. А ты что делаешь?

— Да нет, я виноват, конечно. Виноват, что стекла побил и что… что Скуловорота…

— Клыкова, — опять поправил Кравчук и недовольно заметил: — И потом, знаешь, не нравится мне, что ты его за глаза порочишь. Надо иметь мужество в глаза говорить человеку о его недостатках. Кто тебе помог спустить его с лестницы?

— Я один.

— Опять неправда. Он пятерых таких, как ты, сомнет.

Матросов рассказал, как было дело.

— Я один виноват, меня и наказывайте!

— За откровенное признание вину твою прощаю, но знай: если ты на словах только хочешь быть лучше, а на деле будешь поступать по-прежнему, нам с тобой не сговориться. Не люблю пускать слова на ветер. Говорят, хорошее слово веско и ценно, как золото, а пустое — летит по ветру, как шелуха…

Матросов молчал, опустив глаза.

— Не понимаю, из-за чего ты враждуешь с Клыковым, — сказал Кравчук. — Вы же будто дружили?

— Сказать правду, Трофим Денисович, я сам с Клыковым поступил подло…

— Да-а? В чем же, не секрет?

— Был секрет, конечно, теперь — дело прошлое… Я дал ему обещание и нарушил его. Хорошо ли это?

— Плохо, конечно. Какое обещание?

— Бежать из колонии решили мы, а я помешал. Вот он и бесится.

— Ах, вот оно что! — улыбнулся Кравчук. — Так ты, брат, хорошо поступил.

Матросов обиделся:

— Вам смешно, Трофим Денисович. Говорите: то «плохо» я поступил, то «хорошо», — а как же будет верно?

— Да ты не сердись, Александр, — серьезно сказал Кравчук. — Конечно, в этом случае ты хорошо сделал, что нарушил ошибочно данное тобою слово, предотвратил беду — свою и товарища.

Матросов облегченно вздохнул: хорошо, что воспитатель снял с него тяжелую обузу.

Но трудности только подстерегали Матросова. Они порой складывались будто из мелочей, но все-таки нелегко было преодолевать их.

На другой же день Кравчук заметил ему:

— Что же ты, Александр? Председатель санитарной комиссии должен быть примером чистоты и аккуратности, а у тебя вид, прямо скажем, неряшливый. Пуговицы на спецовке оборваны, тельняшка будто у трубочиста…

Александр нахмурился. Самолюбие его задето, но он промолчал. Как скажешь воспитателю, что сегодня в очередной схватке с Клыковым он испачкался и отлетели пуговицы? Матросов недовольно подумал: «Будет он теперь меня всегда утюжить, раз я сам на себя добровольно хомут надел…»

— По-моему, правильно говорят, — уже мягче сказал Кравчук, — что воспитание характера начинается с мелочей. Пренебрегая малым, не сделаешь и большого. Как думаешь?

— Вроде так…

В обеденный перерыв Александр привел в порядок одежду, сам в пруду выстирал тельняшку.

Когда шел от пруда, встретил Тимошку, накинулся на него:

— Да ты, Тимошка, прямо позоришь меня! А еще другом называешься! Вид у тебя неряшливый. Пуговицы оборваны, на рубахе — дырка, лицо, как у трубочиста.

— Так ведь с графом сражалися! Забыл? — подмигнул Тимошка. — А я, понимаешь, не умею ни мыть, ни шить.

— Эх ты, неумелка горькая! Ну, снимай рубаху!

Тимошка доставлял ему немало огорчений. То он углем или сажей разрисовывал себе усы и бороду, то чернилами пачкал лицо, и казалось, что оно в синяках и кровоподтеках. Ребята хохотали; не мог удержаться от смеха и Матросов. И верно, уж очень смешно все получается у Тимошки. Пусть потешает ребят. Какое ему, Сашке, дело до Тимошки? Но Сашка вспоминал прошлое, и его передергивало: вот так же Тимошка паясничал на базарах, потешая зевак. И здесь, кажется, не больше уважают Тимошку за его чудачества. Брызгин прямо считает его никчемным пустомелей. «Но ведь Тимошка — друг мой? — думал Сашка. — Вместе когда-то хлебнули горюшка… Честь друга — и моя честь». И Сашка отводил Тимошку в сторону, злился:

— Ты мне брось этот базарный пережиток! Зачем опять разукрасился, как шут гороховый, и кривляешься?

— Чтоб смешней было, чудак, — невозмутимо отвечал Тимошка. — Не понимаю, — чего ты воздействуешь на меня?

— Кулаками по ребрам воздействовать буду на тебя, если не перестанешь паясничать. Понял?

— Чего пристаешь? — удивлялся Тимошка. — Не могу я с постной рожей ходить. Кому я худо делаю? Сам я веселый и ребят веселю.

— Я тоже веселый, а не кривляюсь.

— Все придираешься, а еще друг, — обижался Тимошка.

— Потому и придираюсь, что друг. Ясно?

Сашка выстирал Тимошке рубаху, пришил пуговицы. Потом даже подарил ему складной ножик.

Благодарный Тимошка взволнованно предложил ему:

— Хочешь… хочешь я стащу для тебя на кухне сахару? Хочешь?

— Тогда совсем откажусь от тебя, — помрачнел Матросов. — Забыл уговор?

— Ну, не сердись… не буду.

Матросов вошел в общежитие веселый, с сознанием хорошо выполненных обязанностей, но увидел там хмурого Кравчука и насторожился. И верно, воспитатель опять недоволен:

— На столе и на тумбочках разбросаны разные вещи, — ворчит он, — а каждая вещь должна быть не брошена, а положена на свое место. Понятно? На полу валяются клочки бумаги; а под ноги даже на улице ничего бросать нельзя, — ясно? А вчера вечером ты громко стучал сапогами, когда товарищи уже спали, а надо было пройти на носках, оберегая их покой. Чутким надо быть, — понятно?

Матросов поднял с пола клочок бумаги, мрачно сдвинул брови: упрекам Кравчука, видно, конца не будет.

— Вы просто придираетесь ко мне! — резко сказал он. — Все не так! Не угодишь никогда вам…

— Нет, не придираюсь, а требую. Ясно? А ты, видно, еще не хозяин своего слова. Сам ведь просил требовать…

— Ничего у меня не получается, — с отчаянием заявил Матросов, — хоть пилой накрест перепилите меня…

Но Кравчук уже подмигивает лукавым глазом:

— Ты, брат, не прибедняйся. Захочешь — все получится. Человек ты или муха? Как думаешь?

От шутки воспитателя повеселел и Сашка.

— Вроде бы человек, — усмехнулся он.

— А человек все может, вот и докажи. Будь хозяином своего слова.

— Хорошо, не дите малое! — сказал Матросов, упрямо вскинув голову. — Буду хозяином своего слова. Сказал буду — и буду!

Когда Кравчук вышел, Сашка с ожесточением смял поднятый с пола клочок бумаги и по старой привычке опять швырнул его под ноги. Клочок упал на видном месте между койками. Сашка тут же спохватился: надо было бросить этот клочок в урну, — она всего в пяти шагах. Но наклоняться и поднимать бумажку уже не хотелось. Подумаешь, пустяк: землетрясения не произойдет, если он и не поднимет эту бумажку. Но эта скомканная синяя бумажка (видно, с тетрадочной обложки) будто издевалась над ним, проклятая, была словно укором совести. Сашка оглянулся вокруг: не смотрит ли кто на него, — и со злостью поддал бумажку ногой. Скомканная бумажка, словно шарик, полетела под кровать — к стене.

«Но ведь это такая мелочь!» — оправдывал он себя. А что сказал бы Кравчук? Ну да, значит, у него, Сашки, нет воли и настолько, чтобы заставить себя поднять эту бумажку. И, проклиная этот синий клочок бумаги, он полез на четвереньках под койку, стукнулся лбом о ее железную перекладину, достал злополучную бумажку и бросил в урну. И — странно — сразу на душе стало легче.

Но хотя Сашка и навел в общежитии порядок и с Кравчуком они расстались дружелюбно, плохое настроение у него было до конца дня. В самом деле, всегда у него какая-нибудь проруха!

Вечером он пошел в библиотеку.

— Пришел? — приветливо встретила его библиотекарь, Евгения Ивановна. — А тут есть свежие журналы — «Огонек», «Наука и техника».

Саша дивился неутомимой подвижности этой уже немолодой, с виду слабенькой женщины, так умело управляющей волшебным миром книг, и проникался все большим уважением к ней.

Вошел Клыков, как всегда, шумно и небрежно швырнул на стол библиотекаря растерзанную книгу. Евгения Ивановна с мучительным выражением на лице тотчас же подхватила книгу, как ушибленного ребенка. Ей показалось, что корешок с полуистертыми следами золотого тиснения сейчас только лопнул.

— Я тебя оштрафую, я тебя накажу! — говорила она Клыкову, листая книгу, бережно расправляя загнутые углы. Голос ее дрожал, глаза блестели от слез. — Ну да, так и есть! Целые страницы вырваны, папиросная бумага, прикрывавшая иллюстрации, вырвана. Книгу могли почитать еще сотни людей, а ты изуродовал ее! Я не дам тебе больше ни одной книги…

— Нашли, чем стращать, — засмеялся Клыков. — Не хлеба лишаете. Проживу и без ваших книжонок.

Евгения Ивановна, утирая глаза, ушла за стеллажи.

Матросов вскочил, подбежал к Клыкову, маленький в сравнении с ним, взъерошенный, как еж:

— Я тебе глаза выцарапаю! Деревянный истукан! Извинись перед ней. Сейчас извинись, а то поздно будет. Знаю, ты на цигарки вырывал листы.

— Умолкни, пичужка, — насмешливо обернулся Клыков к Матросову. — Что ты супротив меня можешь? Подстерегу и придавлю, как мышонка.

— Уйди прочь, обормот! — закричали ребята на Клыкова, когда Матросов схватил железную кочережку.

Клыков попятился к двери.

— Боже мой, что тут происходит? — удивилась Евгения Ивановна, выйдя из-за книжных полок. — Сейчас же садитесь по местам, а ты, Клыков, уйди. После разберемся.

Клыков ушел. Матросов сел за стол сконфуженный. Опять проруха. Еще недоставало, чтобы и Евгения Ивановна считала его драчуном, хулиганом! Стыдно теперь ей в глаза глядеть. А давно ли был разговор с Кравчуком?.. «Только вперед, только на линию огня, только через трудности к победе!»

Матросов зажал голову руками, уткнулся в книгу и задумался.

Глава XVI Урок истории

то был долгий зимний вечер. Стемнело рано, когда трудовой день едва закончился. Гулять во дворе было холодно. Воспитанники спешили в клуб, где уже бурлило безудержное веселье. До начала кинофильма еще целый час. Тимошка Щукин бегал по клубу, спрашивал, не видал ли кто Матросова. Без дружка у Тимошки и веселье — не веселье.

Сашка сидел в ленинской комнате, склонясь над раскрытыми книгами и тетрадями, когда ворвался запыхавшийся Тимошка.

— Сашка, ну чего ты один киснешь тут?

— Не кисну, — уроки готовлю, — хмуро ответил тот. — Какие там уроки? В клубе так весело, — всё каруселью кружится. Еремин, понимаешь, надел вывернутый тулуп и медведя изображает. Все до упаду хохочут. Чайка с ребятами новую песню разучивает. Велел и тебя тащить — не хватает, видишь, тенора в хоре. Ну, идем же скорей, Сашутка!

— «Идем, идем», — недовольно проворчал Сашка, — а уроки ты за меня сделаешь? Очень весело будет, если получу двойки по географии и по истории древнего мира. Завтра спросят, а я еще и не читал.

— Да зачем двойки? У меня выписаны все имена и даты. — Тимошка вытащил из-за пазухи клочок бумаги. — Хватит и этого. Лишь бы начать, а потом кривая вывезет. Пошли. Уроки, понимаешь, не уйдут, а представление кончится.

Сашка заколебался: ему и самому очень хочется попасть в клуб; с ребятами веселей. «Идем», — согласился он.

Они вышли во двор. Из клуба уже доносился веселый шум. Тимошка, задорно присвистнув, от нетерпения завертелся волчком:

— И-ие-эх!.. Побежали скорей!.. — И схватил дружка за руку, чтобы стремглав помчаться к клубу.

Но Сашка вдруг остановился, нахмурился. Ему вспомнились слова Кравчука:

«Если не хочется работать, заставь себя…» И представил себе его укоризненную усмешку: «Эге, не можешь, хлопче…» Сашка озлился на самого себя: «Я ж ему обещал, — и опять слова на ветер. Так есть у меня это упорство или нет? Ведь я уже немного подтянулся, и все стали лучше ко мне относиться. А вчера опять ребята похихикивали, когда схватил двойку по математике и краснел, как рак вареный. Нет, хватит пыхтеть и мямлить на уроках или „плавать“ с Тимошкиными датами. Не буду посмешищем в классе!»

— Я не пойду в клуб, — резко сказал Сашка. — Хватит двойки получать, позориться!

Тимошка рассердился, снова стал доказывать, сколько удовольствий ждет их в клубе, даже пригрозил, что кончится их дружба.

— Ты сухарем стал. С тобой от скуки засохнешь.

— Я и тебе советую заниматься сейчас со мной.

— Это мне страдать тут, когда все веселятся? Да? Надоели мне все указчики. Я веселиться хочу. Понятно тебе? Не сходимся мы с тобой характерами, если ты уже такой дряхлый старик. Найду и других дружков. Сиди, кряхти, а я бегу развлекаться, — выпалил Тимошка и побежал. Он нарочно и обидные слова говорил Сашке, надеясь, что тот все-таки пойдет за ним.

Сашку взорвало. Нет, видно, неисправим этот Тимошка. И как только удалось Кравчуку оторвать его от Клыкова? Было время, когда он, Сашка, Тимошка и Скуловорот изощрялись в классе, кто остроумнее нагрубит старой учительнице — Лидии Власьевне. Сам он, Сашка, до того было вошел в глупую роль отчаянного парня-ухаря, что учительница, входя в класс, косилась на него выжидательно, какой он «номер выкинет». А когда он стал посерьезнее, Скуловорот так и потешался над ним: «Думали, он отчаянный парень-ухарь, а он мокрица…» Что ж, если Тимошку интересует такая дружба, то Сашке она теперь не нужна.

Матросов снова склонился над учебником истории древнего мира. Но слова, строчки бежали мимо его сознания. Он почти ничего не понимал, невольно думая о соблазнительном веселье в клубе: представлял себе Еремина, изображающего медведя, Виктора Чайку. Какую песню он там еще нашел? Как хочется побыть там! А уроки подготовить можно бы и после клубных занятий. Все равно он зря теряет время — читает, и ничего в голову не лезет.

Он с отчаянием захлопнул учебник и встал. И нечего было ссориться с Тимошкой. А то он по глупости, и правда, опять переметнется к Скуловороту.

Но у двери он снова спохватился. «Да кто же я — человек или муха? Ну, просто размазня какая-то. Не буду больше думать о клубе, не буду! На своем поставлю».

Он отгонял посторонние, назойливые мысли, и все в книге стало понятнее. А скоро он так увлекся, что и совсем позабыл о клубе.

Из мглы веков перед его воображением вставали судьбы народов, выдающихся людей. Вот несметные сокровища египетских фараонов. Вот измученные жестокостью хозяев и голодом бесправные рабы и крестьяне восстают против своих угнетателей, громят царские чертоги. Но рабы не умеют и не могут устроить свою жизнь, отстоять свободу, — их снова заковывают в цепи. Вот возникают и потом гибнут целые государства: Египет, Ассирия, Вавилон…

Увлекшись, Матросов читал страницу за страницей, и перед ним все шире открывались жизнь и борьба народов. Он уже постиг прелесть познания, когда каждая страница книги, каждый час, каждый день открывали перед ним что-нибудь новое, волнующе интересное, и все больше овладевала им жажда знаний. Теперь ему не терпелось скорее узнать, как в древности жили люди Индии, Китая, Греции. Хотелось почитать и поэмы — «Илиада» и «Одиссея», о которых рассказано в учебнике. Он читал, задумывался: «Ой, как прав был дед Макар, когда говорил, что на земле было людей много, как песку морского; жили они, боролись за свое счастье, умирали, но никто из них не знал настоящего счастья, доступного только советскому человеку!» Сашка нетерпеливо, забегая вперед, перелистывал учебник, искал наиболее интересные места и снова с жадностью впивался глазами в книгу.

Когда в коридоре зашумели ребята, возвращаясь из клуба, он читал уже о восстании Спартака. Услышав шум, Сашка вздохнул с сожалением, что не побывал в клубе, но тотчас же успокоился, решив, что и он не зря просидел тут. Скоро стало тихо. Видно, все спать улеглись. Он продолжал читать.

Учительница Лидия Власьевна за полночь увидела свет в ленинской комнате. Она вошла туда и удивилась: Матросов, положив голову на раскрытый учебник, спал сидя.

Она часто помогала Матросову. Порой, одолевая трудности учебы, он отчаивался и терял веру в свои силы. Лидия Власьевна всегда умела найти нужное слово, чтобы подбодрить павшего духом ученика, вновь и вновь зажечь его сердце страстью к знанию. Она любила детей всем сердцем своим. Но любовь ее была требовательна, взыскательна.

И теперь, заглянув в учебник, Лидия Власьевна недовольно нахмурилась:

— Почему спишь на книге, а не на подушке? — спросила она, когда Матросов, проснувшись, виновато взглянул на нее.

— Уроки готовлю.

— Подготовил?

— Ой, нет, — спохватился он, — не успел еще по географии широту и долготу… а по русскому — суффиксы.

— Нельзя так бессистемно заниматься, — строго сказала Лидия Власьевна. — Уроки не подготовил, а уже читаешь то, что в следующем классе проходят. Да еще в неположенное, ночное время.

Он с отчаянием махнул рукой.

— Ничего у меня не получается. Совладать не могу с собой. Вот зачитался, а времени не рассчитал. Да еще уснул.

Учительница подбодрила его:

— Зря так говоришь. Ты уже многого добился. Но еще не умеешь разумно распределять свое время и силы. Ладно, иди спать.

Он ушел, недовольный собой: учительница, видно, плохо теперь подумает о нем.

Тем больше он был удивлен, когда на следующий день Лидия Власьевна на собрании класса предложила избрать его классным организатором. И совсем растерялся, когда ребята заспорили: достоин ли он избрания.

— Он задира! — говорили одни.

— Зато всю правду в глаза говорит, — возражали другие.

— Уж очень горяч, как спичка вспыхивает.

— И язычок у него больно острый, как перец.

— Выдержки нет. Вечно с кулаками ходит.

— Да ведь это, ребята, раньше с ним было. Теперь посмирнел.

— Зато с двойками дружит! Получше его есть!

Тут показалась огненно-рыжая голова поднявшегося Тимошки Щукина. Он энергично взмахнул рукой, точно ловил муху:

— Так тоже нельзя, ребята. «Двойки»! Не больно зарекайтесь. Двойка, как блоха, к любому заскочит.

Ребята засмеялись.

— Будешь знать предмет, — не заскочит.

— Чего спорить? Матросов старается во всем. Он и товарищ верный, и в цехе работает хорошо, и по учебе в школе многих обгоняет.

Матросов краснел, ерзал, поеживался. Ох, как неприятно, когда на собрании во всеуслышание говорят о твоих недостатках, да еще при учительнице! Даже выступление Тимошки в его защиту больше огорчило Сашку, чем обрадовало: похвала не уважаемого людьми человека — хуже хулы.

Матросов с нетерпением ждал, что скажет Лидия Власьевна. Конечно, теперь она тоже будет против его кандидатуры. Еще бы, — столько наговорили плохого о нем! А ведь если честно подумать, — ребята говорили правду. Ну, может, несколько и преувеличивали (кое в чем он действительно подтянулся).

Вот, наконец, Лидия Власьевна поднялась, поправила волосы на виске. Так знакомо ее лицо, — ее карие глаза, то ласковые, то укоризненные, гладко причесанные седые волосы, синяя вязаная кофта. Все знакомо, как у родной матери. Тем более горек будет ее упрек.

— Будьте же и к себе требовательны, как к Саше Матросову, — сказала Лидия Власьевна, чуть улыбнувшись. — Тот, кто ищет в человеке только дурное, сам дурной человек. Хороших людей гораздо больше, чем нам кажется. Но хорошим надо стать, решительно вытравляя в себе все дурное. Что же касается Матросова, то тут говорили правильно: он старается быть лучше, и я надеюсь, что он исправится, подтянется и поработает классным организатором.

— Верно! Годится! — зашумели ребята.

Большинство одобрило его кандидатуру, и он был избран.

Тогда Лидия Власьевна обратилась к Матросову:

— Доверие товарищей — это самая большая награда для человека. Ведь доверяют только честным людям. Оправдай это доверие в любых обстоятельствах.

Его взволновали эти слова.

Вскоре на уроке истории древнего мира учительница спросила Тимошку:

— Ну, Щукин, что ты знаешь об ассиро-вавилонской культуре?

Тимошка встал и, несмотря на вчерашнюю ссору с Сашкой, умоляюще взглянул на него, чтобы тот подсказал. Но Сашка опустил голову. «Значит, сердится, — подумал Тимошка, — и помочь не хочет. Пропал я теперь…»

— Ну, что ты знаешь о культуре Двуречья? — спросила Лидия Власьевна. — Кто ее создатели? Кто такие шумеры? — доброжелательно задавала она наводящие вопросы.

Щукин промычал что-то и умолк.

— Что называется Двуречьем? Какая долина между Тигром и Евфратом?

Тимошка в смятении пыхтел, переступая с ноги на ногу, стреляя глазами по сторонам, в поисках подсказки. Даже выписанные им на шпаргалке «имена и даты» вылетели из головы.

В классе послышался шепот, потом тихий говорок. Кое-кто поднял руку. Матросов сочувственно взглянул на незадачливого друга и поспешно отвернулся.

— Ну, Щукин, от кого и чему научились ассирийцы и вавилоняне? Была ли у них письменность и какая? — спрашивала учительница.

Щукин молчал. Не поднимал головы и Матросов.

Лидия Власьевна, заметив необычайно унылый вид Матросова, спросила его о фараоне Хеопсе. И Матросов с увлечением бойко заговорил.

Его слушали внимательно, с интересом, что было признаком успеха. Приободрившись, он добавил от себя, что, мол, фараоны на костях многих тысяч людей по глупому капризу, чтобы возвеличить себя, возводили гигантские бесполезные сооружения, затрачивая несметную человеческую силу, какой хватило бы на строительство оросительных каналов для всей страны, изнывавшей от безводья.

Лидия Власьевна остановила Матросова:

— Довольно. Молодец. Ставлю «пять».

И он сел, взволнованный, сияющий. Пусть знают ребята и учительница, что неплохо начал он оправдывать их доверие. Потом взглянул на Тимошку. Тот, уткнувшись в парту, смахивал слезы. Сразу померкла и радость Александра.

— Почему ты мне тихонько не подсказал? — накинулся он на Матросова на перемене. — Теперь я пропал с этой проклятой двойкой. На весь год позор. А еще братишкой называешься. По-дружески это — не выручить, когда товарищ погибает?

— Не развлекался бы в клубе, а читал — не погибал бы.

— Ага! Ты мстил мне. Но почему ты даже писульку не подсунул? Жалко было? Да? Сам выскочить хотел?

— «Почему, почему»!.. — рассердился Матросов. — Потому, что я и сам не знал!

— Ах, ты не зна-ал, — ехидно усмехнулся Тимошка, втайне радуясь такому открытию. — Ты не знал, но у тебя пятерка, ты отличник! А я все хорошо знал, кроме этой несчастной ассиро-вавилонской культуры, а у меня — двойка. Петля на шее. Честно это, по-твоему? Да?

— Но ведь подсказывать нельзя. Понятно тебе?

— Врешь, другу тайком можно!.. Это ты никчемный такой друг… Да что толковать, раз ты и сам не знал, отличник липовый, — язвительно твердил Тимошка.

Горе Тимошки так угнетало Матросова, что он был сам не свой. И верно, прав Тимошка: несправедливо получилось. Удача Александра — случайная удача, и отличную отметку он получил незаслуженно, даже бесчестно, скрыв от всех свое плохое знание предмета; значит, он обманул и товарищей, и любимую учительницу.

На следующем уроке, к удивлению ребят, Матросов поднял руку и заявил Лидии Власьевне:

— Я не заслужил пятерки по истории! Меня спросили о том, что я хорошо знал, а остальное я знал плохо. А Щукин, наоборот, все знал хорошо, не знал только то, о чем его спросили. Верьте совести, Лидия Власьевна, это правда. Я прошу пересмотреть оценки.

Учительницу растрогало это необычное заявление. Она, правда, пожурила Щукина и Матросова, что они оба, как выяснилось, плохо готовили уроки.

— Что ж, хорошо, что ты, Матросов, сам признал свою недостаточную подготовку и хлопочешь за товарища. Так и быть, я снова спрошу вас обоих.

На перемене ребята, озадаченные поведением Александра, обступили его:

— Вот же чудак! Ну, чего тебе еще надо было! Получил пятерку — и помалкивай! Кто бы знал, что ты не подготовился?

А когда Лидия Власьевна переспросила их и Щукин получил оценку — три, а Матросов — четыре, некоторые ребята стали злорадствовать:

— Достукался, Сашка? Вот чудак, сам на рожон полез!

Ребята заспорили, правильно ли поступил Матросов. В спор вступили и ученики других классов.

А Матросов и повеселевший Тимошка расхаживали вдвоем и мирно беседовали.

— Ну, и чудной же ты, Сашка! — твердил Тимошка. — Ну, прямо сразил ты меня своим заявлением.

— Ничего, — отвечал Сашка. — Отметку я еще исправлю.

И ребята, как ни спорили о нем, сходились на одном: прямой он и верный товарищ, и слово его не расходится с делом.

— Я хитрый, — подмигивал он порой Тимошке, — всех слушаю, а беру то, что мне надо. — И верно: почуяв силу в себе, он с помощью Лидии Власьевны, Трофима Денисовича и Сергея Львовича наверстывал упущенное время, учился с завидным упорством.

В цехе ему помогал Виктор Чайка. Как настоящий друг, он охотно, без зазнайства и насмешек, учил Александра. Виктору можно, не стыдясь, задавать любые вопросы. Александр делал пока простые дверные замки, по уже начинал постигать сокровенный смысл перехода от простого к сложному, от замка к машине, ощущая радость успешного овладения мастерством, радость творчества.

— Механика простая — замок, — взволнованно говорил он Тимошке. — Но тут можно установить важный принцип реечного сцепления. А по нему делаются и сложные машины.

Но часто омрачал жизнь Клыков. Вот и вчера, к примеру, стащил он у Матросова из ящика инструменты — напильники и штанген-циркуль. Матросов догадывался, чья это проделка. Ему опротивела уже глухая, непрекращающаяся вражда с Клыковым, а жаловаться на него не хотелось, — он считал это малодушием.

В цехе к Матросову подошел Сергей Львович. Мастер был доволен старательным, пытливым учеником, но видел еще и немало недостатков в его работе. По опыту зная, когда надо похвалить, а когда повысить требовательность, Сергей Львович добродушно проворчал:

— Да, не вижу я у тебя настоящей культуры труда. На верстаке и стеллаже — непорядок: нужный инструмент должен лежать под рукой, чтоб не терять времени на его поиски, а все лишнее надо убрать. У тебя же все разбросано. Ты делаешь ненужные, непроизводительные движения, а время надо беречь. Долю секунды сэкономишь на каждом движении, а к концу дня получится много. Секунда час бережет. Из мелочей большое складывается. — Сергей Львович пригляделся к опиливаемой детали. — Так, а вот здесь можно бы уже не драчевым, а личным напильником, а блеск навести, — бархатным.

Матросов насторожился: «Может, Сергей Львович знает, что у меня украдены эти напильники? Сказать ли ему, что я подозреваю Клыкова? Нет, повременю. А то начнутся расследования, разговоры. Лучше сам дознаюсь и с ребятами взбучку дадим ему».

— Что ж, — продолжал мастер, — можно тебе дать работу еще посложнее. Надо больше любить свое дело, тогда и порядок будет у тебя во всем… А теперь, Александр, поздравляю тебя. Начальник объявил благодарность некоторым воспитанникам за хорошую работу. Среди них и ты.

— Ой! Правда? — просиял Матросов. — Спасибо, Сергей Львович…

Александр с уважением смотрел на сгорбленную спину уходящего мастера. Душевный старик! Но какой хитрюга! Все ворчал, ворчал и только напоследок сказал.

Александр ощутил такой прилив сил, он чувствовал себя полезным, нужным и уважаемым человеком. Потому он был постоянно весел, общителен, жизнерадостен.

Потирая руки от удовольствия, он подошел к Виктору Чайке.

— Трудно, зато интересно! — подмигнул Александр, блестя озорными глазами, полный молодой задорной силы.

Глава XVII Война

едро пригревало июньское солнце. В синем небе таяли белые облака, отражаясь в зеркале пруда. Прибрежные ивы свесили к самой воде зеленые расчесанные косы.

Но вот к пруду шумной веселой гурьбой подбежали ребята, со смехом и возгласами:

— А ну, Саша, покажи класс! Давай кролем!

— И алябрассом!

— Да лучше «уточкой», Сашка!

А что тут показывать? Это вам не днепровские просторы, где Саша впервые одолевал приятнейшую мальчишечью науку ныряния и плавания. Но и здесь Еремин и Чайка дивились его умению плавать любым стилем, а Брызгин и Клыков готовы лопнуть от зависти, когда Сашка ныряет «уточкой», «штопором», «с кольцами»… Тимошка же просто захлебывался от восторга, любуясь искусством дружка, считая его колонийским лидером водного спорта.

Ребята купались, пока не посинели губы. Потом стали греться на солнце. Сегодня воскресенье, и торопиться никуда не надо. Впереди еще много удовольствий. Вот дождутся воспитателя Кравчука и с ним пойдут на реку кататься на лодке. И денек сегодня на редкость тихий, солнечный.

Лежа на спине, Александр нюхает молочно-розовый цветок тысячелистника и смотрит на белые облака.

— Вон орел за тучу залетает, — говорит Брызгин, — это беркут.

— Нет, белохвост, — отзывается Еремин.

— Что вы, гриф! — поправляет Александр.

Сощурив глаза, он смотрит в бездонную синюю высь и не может понять, куда деваются бесследно тающие там облака.

Вдруг он привстает и с беспокойным огоньком в глазах говорит о своей излюбленной мечте:

— Ребята! Ребята! Вот хорошо бы изобрести такую машину, чтоб с ее помощью человек управлял ветрами, тучами!.. Тучелов, что ли. А?..

— Вечно, Сашок, что-нибудь придумаешь! — смеется Виктор Чайка.

— Ну, это до чего ж интересно, аж дух захватывает! — продолжает Матросов. — Повернул рычажок — и тучки наплывают, наплывают со всех сторон, сгущаются. Потом — трарарах! — электроразрядка. Грянет гром, сверкнет молния, и польется дождик на поля… Или дует сильный ветер, а ты нажмешь кнопку и — подул он в обратную сторону…

— Это может быть! — подтверждает Тимошка. — Управляют же самолетом на расстоянии!

— Конечно, может быть, — убежденно говорит Матросов. — Только вот кто и когда это сделает? Эх, я бы хотел…

Он молчит, думает. Этой весной он окончил шестой класс и переведен в седьмой. Многое постиг и в слесарном деле. В колонии он подрос, окреп, старался теперь вести себя, как взрослый, хотя еще остались у него мальчишеские повадки: хочется побежать с кем-нибудь наперегонки, побороться или промчаться по двору с подскоком… Но все чаще Александр задумывается теперь о жизни, и ему хочется все больше и больше знать. Будто шире открываются на мир глаза и видят все больше ранее не виданного, чудесного, а понять и объяснить многое он еще не может.

Радиоволны каждодневно несут со всех концов страны волнующие вести о победах советских людей. По вечерам и за полночь он с ребятами засиживается в клубе, с увлечением читает газеты, журналы, участвует в жарких спорах.

Сбывались слова воспитателя Кравчука: у Александра все вызывало хозяйское удовлетворение — и насаждение новых лимонных и апельсиновых рощ в субтропиках, и строительство промышленных городов, и закладка мичуринских садов в Заполярье. Всемогущий советский человек побеждал, преобразовывал природу, раскрывал сокровища земных недр. И неспроста Саше полюбилась песня, в которой говорится:

«Посмотри, как цветет без края, вся в сиянье страна родная».

Приятно сознавать, что и он сам по праву входит в великую трудовую семью.

Кравчук подошел к ребятам, весело размахивая руками, улыбающийся, праздничный, в белой украинской вышитой рубахе. Им особенно нравился воспитатель, когда он был в хорошем настроении. Они вскочили, заулыбались.

— Ну, орлы, чем занимаетесь тут? — спросил он.

— Да вот Матросов тут говорил о такой машине, — за всех ответил Виктор Чайка, — чтобы управляла ветрами и тучами. Как думаете, Трофим Денисович, будет такая?

— Знаю об этой мечте его. Хорошо, что не оставляешь ее, Саша. Что ж, ребята, думаю, что может быть такая машина. — Кравчук довольно потер руки, подмигнул: — Как верно и то, хлопцы, что именно вы будете строить эти невиданные машины и управлять ими. К примеру сказать, стало же у нас обычным делом — изменять русла рек, создавать новые моря, орошать и озеленять пустыни. А придет время, — кликну: «Эй, Тимошка Щукин, а подбрось-ка меня, хлопче, на своей ракетке на Луну или на Марс…»

Даже незаметно, когда он шутит, когда говорит всерьез, Трофим Денисович. Но как ребята любят этого курносого очкастого человека в те минуты, когда он вслух мечтает вместе с ними!

— Ну, да что ж это мы разговорились о серьезных делах, когда такая погода!.. Что приуныл, Александр?

— Ой, что вы, Трофим Денисович! — встрепенулся Матросов. — Я просто слушаю и думаю. А вообще мне очень хорошо! — Он посмотрел вокруг, любуясь точно впервые замеченной красотой окружающего мира. — Ох, так хорошо здесь, Трофим Денисович, что даже петь хочется!

— Что ж, запевайте, а я подтяну.

— Какую? — спросил Чайка, растягивая мехи баяна.

— Хочется такую, — разводит руками Матросов, — такую широченную, как… как небо…

— «Степь»? — догадался Виктор Чайка.

— Ага, «Степь», — довольно кивнул Матросов. — Он закинул голову и запел:

Ах ты, степь широкая…

Все дружно подхватили песню.

Где-то далеко над рекой, над лесами и лугами поплыло, переливаясь, многоголосое эхо.

Все задорнее и теплее звенел голос Матросова:

О, да не степной орел

Подымается…

И в разгар песни показалась Лидия Власьевна. С мучительно искаженным лицом, спотыкаясь, она торопливо шла к ребятам:

— Дети, война!.. Дети, война!.. — задыхаясь, кричала она.

Песня оборвалась, хотя Лидию Власьевну не сразу поняли. Может, она шутит?

— Молотов… по радио говорит… — остановись, уже шепотом сказала она.

Горе отражалось на ее измученном, почерневшем лице: единственный сын ее Владимир был в армии и, может быть, уже вступил в смертельный бой с врагом.

На минуту все оцепенели: слишком неожиданной была страшная весть в этот солнечный благоухающий день. Ребята бросились к клубу. Тимошка на бегу снял с головы венок из цветов и отбросил в сторону. Александр бежал впереди. Теперь ни к чему эти тающие белые облака, ни к чему и тучелов. Неведомое, но грозно надвигающееся событие заполнило сознание.

Тяжело дыша, Александр прижался к бревенчатой стене клуба. Сюда, к громкоговорителю, сбежалась вся колония. Лица воспитанников суровы.

До этого часа жизнь в колонии шла весело, бурно, осмысленно. Радостный труд, волнующие надежды враг оборвал грубо и нещадно… Страшная опасность угрожала всему самому дорогому и близкому, угрожала жизни народа.

Солнце палило нещадно, и Матросов, прищурив глаза, стоял недвижно и думал: как же помочь Родине?

На митинге в клубе, после выступления учителей и воспитателей, попросил слова и Матросов.

— Товарищи, — сказал он, — война касается всех нас. Вот нас учат, бесплатно дают нам и пищу, и одежду, и жилье. Кто это делает? Она, мать наша — Родина. И мы в обиду ее не дадим никому и никогда. У всех советских людей одна забота, одно дело кровное — побить фашистов. Верно я говорю?

— Верно! Правильно! — зашумели ребята.

— О себе так скажу, товарищи… Верьте совести, буду работать как могу лучше!

Глава XVIII Все для фронта!

того часа все пошло по-иному.

Ребята стали серьезнее, будто сразу повзрослели на несколько лет. Мебельная фабрика колонии все больше получала новых заказов. Воспитанники поднимались в шесть часов и работали допоздна. Вечером они жадно слушали радио, читали и обсуждали военные сводки.

В первые дни Матросов ходил задумчивый, работал до изнеможения, но все был недоволен собой. Как-то он обратился к Кравчуку:

— Трофим Денисович, уважьте мою просьбу.

— Какую?

— Верьте совести, не могу тут киснуть, когда фашисты к нам лезут… Похлопочите, чтоб меня отпустили на фронт.

— Нет, не стану хлопотать!

— Почему, почему? — горячась, спросил он. — Вон Павел Корчагин в мои годы уже на какие большие дела шел! Не подведу и я, верьте совести, не подведу!

— Если ты тут киснешь, — спокойно возразил Кравчук, — то на фронте и подавно захнычешь. Нашей фабрике дали срочные заказы. Работой своей будем помогать фронту. Вот тут и проверь себя: годишься ли ты на трудные дела? Да и не возьмут тебя на фронт — годы не вышли.

Александр смирился.

…Колония изготовляла ящики для снарядов, гранат и патронов, учебные винтовки, маскировочные сети. Воспитанники вступили в соревнование и старались друг перед другом перевыполнить норму. Матросову в слесарно-механический цех то и дело приносили точить пилы — поперечные, циркулярные, ленточные, ручные ножовки и другой инструмент. Александр понимал: чем скорее и лучше он выправит, наточит инструмент, тем скорее пойдет работа в цехах.

Вначале он неохотно перешел на эту работу, по сути простую и однообразную. Ему хотелось работы посложнее, но приходилось делать то, что было нужно. И он, помня слова Кравчука, проверял себя на выдержку, старался работать как можно лучше, как можно скорее.

Три заветных слова — «Все для фронта!» — волновали, звали на трудовые подвиги. В цехе на стене появился плакат, на котором боец-фронтовик показывал на тебя пальцем и спрашивал: «Что ты сделал для фронта?» Матросов, склоняясь над тисками, представлял себе: в затемненных цехах заводов и на колхозных полях, в шахтах и кабинетах ученых — всюду советские люди с предельным напряжением дни и ночи трудятся для фронта.

Александр Матросов тоже старался внести и свою долю труда. Он уже выполнял норму на сто пятьдесят процентов. Но Виктор Чайка и Георгий Брызгин обогнали его. У Александра быстро тупились напильники. Тогда он обратился за советом к Сергею Львовичу, и тот научил его выбирать напильники по твердости закалки и форме насечки самые лучшие. Дело пошло быстрее. Изо дня в день он повышал нормы выработки — сто пятьдесят, двести процентов.

Мастер довольно поглаживал седые усы:

— Молодец Матросов! Орел! Рад за тебя.

— Вам спасибо, Сергей Львович, вы научили.

Но этот старый добрый ворчун, кажется, всегда боится перехвалить.

— Ну-с, а это, брат, нехорошо, что ты после работы инструмент бросаешь в ящик навалом, кое-как. А утром теряешь время, роешься, ищешь нужное. Есть золотое правило: всякое дело надо доводить до конца и делать как можно лучше — будь то большая производственная операция или какая-нибудь мелочь.

Заметив унылое выражение на лице Матросова, мастер спросил:

— А почему в последнее время ты стал хмурый, невеселый?

— Так ведь война, — что ж тут веселого?

— Именно потому, что война, нельзя нос вешать. Надо быть бодрым, веселым. Тогда и жить легче и работа спорей идет. Ну-с? У нас ведь все ясно: за верстаком, станком получше работай, в бою крепче лупи врага. — И шутливо подмигнул: — Ведь орел ты, а не чижик, а? По ухватке вижу…

Матросов повеселел: дорога ему похвала взыскательного и чуткого мастера. «Утешает, а и самому, наверно, не очень весело».

Вечером после работы Сашка вбежал в клуб веселый, быстрый, как ветер. Уставшие ребята жались по углам.

— Почему тихо? Чего приуныли? — воскликнул он, оглядываясь вокруг.

— Больно веселый ты, — отозвался Брызгин. — А нам не до веселья, когда война…

— Тем более нельзя нос вешать. От этого легче не станет, — сказал Сашка и озорно подмигнул: — Хлопцы, да орлы вы или чижики? Эй, Виктор, давай баян, заводи песню!

Лица ребят просветлели. Виктор Чайка заиграл на баяне. Матросов впервые с начала войны запел, ребята подтянули. И скоро песне стало тесно в стенах клуба.

С партийного собрания зашел в клуб Кравчук. Матросов повернулся к нему, на его лице смущение:

— Извините, Трофим Денисович… Ну, до чего же люблю песни! Может, и некстати сейчас, в такое суровое время? А?

— Ничего, песня всегда нужна!

Александр отошел с Кравчуком в сторону.

— Ну, как, Трофим Денисович, что о нас говорили на собрании? Было что-нибудь важное?

— Конечно, было! Вот некоторые наши ребята доказали, что метод соцсоревнования можно и нужно ввести во все виды нашего производства. Вот и ты, например…

— И обо мне упоминали на партсобрании?

— А как же! Хвалили. Начальник обещал премии выдать некоторым стахановцам. И тебе…

Матросов благодарно посмотрел на Кравчука.

— Если получу премию, первый раз в жизни на свои заработанные деньги куплю себе хороший костюм! — сказал он мечтательно, представляя себя в новеньком костюме. — Поможете выбрать, да?

— С удовольствием помогу.

— Вот спасибочки… А еще что на собрании, а?

— Вот еще говорили, как бы помочь нашим солдаткам, — продолжал Кравчук. — Возьмите Стешу, повариху нашу. Муж на фронте, у нее трое ребят. А ведь солдаткам и детям фронтовиков каждый из нас может чем-нибудь помочь.

— Злая очень стала тетя Стеша, ворчливая, — заметил Александр, вспомнив, как однажды повариха накричала на него, вообразив, что он хочет стащить котлету. — Ну, а что о фронтах говорили?

Их уже обступили воспитанники и тоже стали расспрашивать Кравчука, как идут дела на фронте.

Через неделю, когда выдали зарплату и денежные премии, Кравчук заметил, что Матросов о чем-то таинственно шепчется с ребятами по углам.

«Не бежать ли собираются? — забеспокоился Кравчук. — Теперь ведь все рвутся на фронт».

Но ребята замышляли другое. Вечером того же дня повариха обнаружила в кармане своего ватника пухлый конверт. Дрожащими руками она взяла его, думая, что это положил ей кто-нибудь письмо с фронта от мужа. Но в конверте были деньги и записка: «Дорогая тетя Стеша, спасибо вам за вкусную пищу. Просим принять скромный подарок. Не старайтесь узнать, кто мы, — все равно не узнаете. Скажем только, что мы — ваши повседневные кашееды».

«Кашееды, — усмехнулась повариха, смахивая слезу и пересчитывая деньги, которых было в пять раз больше ее месячной зарплаты. — Кто же они, эти кашееды? Видно, постеснялись, а то и побоялись в руки конверт дать».

Она сама знала свой крутой характер. Может, кого в сердцах и черпаком стукнула.

С того вечера повариха стала добрее ко всем воспитанникам: поди разбери, кто из них «тот кашеед»! А нельзя обидеть никого из тех, кто свои трудовые рублики вложил в конверт.

В сенях поварихи появились аккуратно сложенные дрова, к на верхнем полене красным карандашом было выведено: «Тете Стеше от кашеедов».

Воспитанники-малыши, дети фронтовиков, в спальнях под своими подушками стали находить карандаши, краски, блокноты для рисования, книги, конфеты и записочки: «От твоих старших однокашников» или: «От деда Макара».

Ребятишки радовались подаркам и гадали, кто эти таинственные деды Макары и однокашники.

Среди воспитателей начались разговоры. Некоторым не нравилась эта тайная работа, но видавший виды Кравчук твердил:

— Добро как ни посей, — оно стократ уродится.

Он догадывался, кто эти однокашники и кашееды. Как-то он спросил Матросова:

— Кажется, ты собирался на премию справить костюм? Когда же пойдем в магазин?

— Э, не хватило денег! — смутился Александр. — Надо заработать больше.

Кравчук усмехнулся лукаво:

— Не пойму, — зачем эта тайна? Без нее разве нельзя?

— Нельзя, Трофим Денисович, — убежденно сказал Матросов. — Люди наши больно гордые. К примеру, та же тетя Стеша разве примет помощь от меня или от Тимошки? Обидится да еще черпаком огреет. А от организации примет.

— Организация! — засмеялся Кравчук. — Кашееды…


В колонию пришла телеграмма, в которой говорилось, что фронту срочно нужны боеприпасы, а отгрузка их задерживается: не хватает ящиков.

В колонии всех охватила тревога; на фабрике выросла гора ящиков, но вывезти их невозможно, — осенние дожди размыли дорогу.

Долго этот вопрос обсуждался на собрании.

Мастер Сергей Львович развел руками:

— Ни машина, ни телега не пройдет по этим ухабам. Есть только один выход из трудного положения — носить ящики до шоссейной дороги.

— Что мы, ишаки, что ли? — вызывающе крикнул Клыков.

Собрание зашумело: одни зашикали на Клыкова, другие стали защищать его.

Матросов был в задних рядах. Чтобы увидеть стол президиума, он приподнимался на цыпочки. И будто на него одного в упор смотрели с плаката зоркие глаза того бойца-фронтовика, что спрашивал: «Что ты сделал для фронта?» В этом взгляде Александру почудилась укоризна, его охватило беспокойство. Как может Клыков отказываться от работы? Почему он прекословит старому, всеми уважаемому мастеру и сбивает других с толку?

Не в силах больше молчать, Матросов протиснулся вперед, попросил у председателя слова.

— Дело, товарищи, ясное. Продукция наша нужна фронту. Верно сказал Сергей Львович, — надо носить ящики до шоссейки, а оттуда их повезут на грузовиках.

Некоторые воспитанники переглянулись с Клыковым и засмеялись: предложение казалось им несбыточным, — от фабрики до шоссейной дороги было больше километра. Клыков опять крикнул:

— Машину и лошадку Сашка заменит! Пущай!

Матросов любил шутку, но теперь брови его сурово сдвинулись; маленький, в стеганом ватнике, он решительно шагнул вперед.

— Да, машина не может, лошадь не может, а мы сможем! На фронте враг лезет. Наши пушки снарядов ждут, а их нельзя переправить без наших ящиков. Подумали про это? А слабосильные пусть отдыхают и сладенькой кашкой питаются, — презрительно взглянул Александр на Клыкова. — Без них справимся!

Все засмеялись.

— Трудно по лужам и грязи носить ящики, да бойцам на фронте куда трудней, — заключил Александр.

— Правильно! Верно! — раздались голоса.

Друзья поддержали Матросова. Предложение его приняли, и на другой день после работы на фабрике воспитанники по лужам и рытвинам понесли на плечах ящики к дороге. Впереди всех шагал Матросов. Трудно было ему с непривычки нести первый ящик. Угол железной обивки врезался в плечо. Ноги хлюпали в воде и увязали в размокшем глинистом грунте. Хотелось спустить с плеч хоть на минуту этот проклятый ящик. Но только попробуй это сделать, пожалуйся, что тебе тяжело, как Клыков тут же станет издеваться: сам агитировал и первый захныкал. Да, собственно, и другим было не легче.



Но вечером, когда несли последние ящики, забрызганные грязью, еле переставляющий от усталости ноги Матросов задорно крикнул отстающим:

— Эй, братва, подтяни-ись! Орлы мы или чижики? — и улыбнулся Кравчуку и товарищам: — А все-таки ух, как здорово получается, когда в общем деле все дружно участвуют и стараются один перед другим!

— На том стоим, Сашук, — ответил воспитатель. — В единении сила и дружба! — И подумал о том, как изменился Матросов.

Саша учился всему у старших, перенимал их сноровку. А ему подражали товарищи. Им нравились его прямота, смелость, умение и ловкость в работе. Люди любят смельчаков-умельцев. Но кто скажет, что эти качества приобретены им не здесь — в колонийской семье?

Вот и Виктор Чайка доволен им.

— Он у нас, Трофим Денисович, и на работе первый, и товарищ верный, и всегда верх возьмет если не силой, так умом и ловкостью. Верно я, хлопцы, говорю?

— Верно, — согласились ребята.

— Хватит тебе, Витька, расписывать меня, — обиделся Александр. — Слушать противно! Вон сам ты, хитрюга, уже делаешь измерительные инструменты — кронциркули, угольники, нутромеры, мастером опиловки плоскостей и фигурных поверхностей считают тебя. А по чертежам работает все-таки лучше всех нас Гошка Брызгин. Скажете, — нет? Ну то-то ж… А ты про меня… А я только и умею, что полегче да попроще. Драчевым напильником и зубилом еле-еле орудую…

— Ну, про себя ты, Сашка, тоже неверно…

Вечером, когда ребята, до предела усталые, но довольные, пришли ужинать, всеведущий Тимошка по секрету на ухо сообщил Сашке, что добавку сахара, которую начальник разрешил выдать ребятам по случаю исключительно тяжелой работы, Клыков у тети Стеши украл.

Матросов пришел в ярость:

— Ну и ворюга! Бессовестный ворюга! У кого украл! Люди стараются для фронта, а этот волк — для своего брюха. Нет, горбатого только могила выправит… И чего ты, Тимошка, шепчешься? Какой тут может быть секрет? Надо, чтобы об этом все знали. Надо решать, что нам с Клыковым делать. Что с ним делать?..

Глава XIX Прощай, дорогой человек!

адвигалась первая военная зима, лютуя вьюгами и морозами. С фронтов доходили грозные вести: гитлеровцы подошли к Москве, блокировали Ленинград, осаждают Севастополь.

По вечерам Матросов и его дружки подолгу засиживались в ленинской комнате. В обледенелые окна вьюга швыряла жесткую снежную крупу, завывая в водосточных трубах. Поеживаясь от холода, ребята с тревогой читали сводки Совинформбюро, обсуждали фронтовые события. Матросову многое было непонятным. Ну почему, к примеру, подпустили фашистов к Москве? Теперь он чаще обычного забрасывал Кравчука разными вопросами.

Воспитателю все труднее было отвечать на них: вопросы Александра становились все серьезнее. Порой Кравчук не знал, что и сказать, как ответить; он рылся в книгах, чтобы удовлетворить любознательность Матросова, которую сам же пробудил.

Как-то Матросов пришел к Кравчуку и с обычной доверчивостью начал свои расспросы.

— Последний разок побеседуем с тобой, Саша, — начал было Кравчук и вдруг спохватился: — Да что ж это я, совсем забыл! Знаешь новость о себе?

— Нет, — насторожился Матросов. — Случилось что?..

— Пойдем со мной, — оживился Кравчук. — Пойдем сию минуту. Это, брат, наш с тобой праздник. Да еще какой!

Он подвел Матросова к Доске почета. На ней среди фамилий лучших стахановцев, только что написанных еще не высохшей белой краской, Александр прочитал: «Матросов Александр Матвеевич — 300 %».

— Видал, Сашок? Триста процентов нормы выработки по металлу!

Он обнял и расцеловал Матросова.

— Молодец! Оправдал мое… это… как бы сказать… — Глаза его стали влажными.

Кравчуку не привелось иметь свою семью, своего сына. Его лучший друг, с которым они оба дали торжественное обещание воспитывать таких же, какими они были сами, — Галина Васильевна, Ганнуся, — заканчивала учебу в педагогическом институте (впрочем, кому до этого дело?..). Но чем же не сын ему Саша Матросов?

Разве не бывает так, что воспитатель становится роднее родителя? Кто же не знает, что хорошего учителя люди вспоминают благодарным словом всю свою жизнь!

— Вы поставили меня на ноги, Трофим Денисович, — тихо сказал Матросов.

— Если бы не военное время, — сказал Кравчук, — мы отпраздновали бы торжественно твою победу — в клубе, всем коллективом. А то, брат, теперь не до этого! — И озабоченно вздохнул: — И мне надо торопиться…

— А вы куда?

— Сегодня отправляюсь в военкомат, потом — на фронт.

— Вы? На фронт? — вскрикнул Матросов. И что за человек этот Кравчук! Минуту назад радовался успеху своего воспитанника и скрывал, что сам уходит на фронт, что расстаются они, может, навсегда.

Кравчук увидел в глазах своего ученика такую тревогу, что ему захотелось объяснить свой поступок:

— Видишь ли, Саша, мне кажется, что в такое время каждый честный человек должен отдать Родине все, что имеет. А я, кроме самого себя, ничего не имею. Вот и иду добровольцем на фронт.

Матросов задумался. Добровольцем? Что ж, Трофим Денисович так и должен поступить: слово воспитателя не может расходиться с делом. Но как жаль расставаться с этим душевным человеком, который стал роднее отца!

— Возьмите меня с собой, — тихо, но требовательно попросил Александр. — Возьмите, Трофим Денисович.

— Нет, не имею права, — твердо сказал Кравчук.

— Но верьте совести, Трофим Денисович, мне в горло кусок не лезет! Я спать по ночам не могу, когда узнаю, что фашисты занимают наши города. Как я ни стараюсь работать, — вижу, что все равно этого мало. Возьмите с собою, возьмите!

— Нельзя, — понял? — ответил Кравчук, дивясь настойчивости своего воспитанника. Кто мог подумать, что в этом, с виду беззаботном и веселом, пареньке таится такое беспокойство!

— Твоя пора еще не пришла. Здесь ты должен заработать аттестат зрелости. Понятно? Теперь во всем тебе будет помогать новый наш воспитатель, Четвертов. Ну, я спешу. — И порывисто обнял его. — Надеюсь на тебя, Сашок. Прощай…

— Прощайте, Трофим Денисович… — Голос Александра дрогнул. — Верьте совести, стыдно за меня вам не будет. И напоследок скажу еще: если бы вы тогда, в изоляторе, не поговорили со мной, не поверили в меня, я непременно убежал бы. Что ж бы тогда со мной сталось?.. Никогда я вас не забуду, никогда…

— При чем тут я? — возразил Кравчук. — В нашей стране человеку пропасть невозможно. Это за рубежом такие оборвыши, каким был ты, гибнут от голода или томятся в тюрьмах. А у нас дорога перед тобой широка, только сам с нее не сворачивай.

Кравчук отправлялся в город в рабочее время. Он, видно, сам пожелал уехать незаметно, чтобы проводами своими не отвлекать людей от дела. Но Матросов из цеха видел, как Трофим Денисович, в колонийской шинельке, с вещевым заплечным мешком, влезал в кузов попутного грузовичка. В тощем своем мешочке воспитатель увозил на фронт все свое убогое имущество, какое имел на этой планете.

Прощай, прощай, дорогой человек!

Глава XX Учительница Лидия Власьевна

атросов тосковал по Кравчуку. Вспоминалось все, связанное с ним. Хотелось во всем быть похожим на Трофима Денисовича. На политинформациях, когда Лидия Власьевна рассказывала о героях войны, Александр думал о Кравчуке и просил учительницу рассказывать еще и еще.

Как-то Лидия Власьевна, идя из библиотеки, встретилась с ним во дворе.

— Саша, ты любишь слушать о героизме наших воинов. Попробуй сделать альбом героев войны. Сам их узнаешь хорошо и другим ребятам будешь рассказывать. Их ведь много… героев… — И вдруг Лидия Власьевна всхлипнула, отвернулась, махнула рукой. — После поговорим… — И быстро пошла по двору.

Александр удивленно посмотрел ей вслед. Обиделась, что ли? Иные ребята считали ее строгой, жаловались, что она будто занижает оценки. И Александр замечал, что Лидия Власьевна в последнее время стала сурова и скупа на ласковое слово. «Стала какая-то нелюдимая», — заключил он. Но тут же заметил, что Лидия Власьевна, еще не очень пожилая женщина, идет и спотыкается, как старушка.

Матросов расспрашивал товарищей, что с ней. Никто ничего не знал. Может, заболела? Но говорили, что она стала еще больше работать. Да он и сам видел, как она помогала грузить снарядные ящики, подносить лесоматериал. А по ночам долго-долго мерцал тусклый огонек в ее обледенелом окне: она сидела, склонившись над тетрадями учеников, над учебниками, потом вязала варежки для фронтовиков.

Вскоре был урок русского языка. Лидия Власьевна заменяла больную учительницу. Александр внимательно смотрел на нее. Правда, лицо ее осунулось, но ничего особенного не заметно. Кто же не похудел во время войны? Только вот веко левого глаза у нее чуть припухло и нервно подергивается.

Лидия Власьевна ходила по классу и диктовала: «Мужественный человек не гнется ни перед какой… бедой»… — Матросов хотел вспомнить правило: в каких случаях надо писать «не» или «ни», но Лидия Власьевна перед словом «бедой» опять всхлипнула, как тогда, во дворе, и он ясно увидел, как она на миг зажмурилась, и крупная слеза, блеснув на лету, упала на раскрытый учебник. Лидия Власьевна быстро его закрыла и стала пристально смотреть в окно, хотя за окном ничего не было.

Александр был потрясен: ему казалось невероятным, что эта суровая с виду учительница плачет при всех. Что же с ней?

Но вот Лидия Власьевна повернулась, и, как ни в чем не бывало, спросила:

— Ну, написали?.. «ни перед какой бедой»… — И продолжала диктовать по-прежнему четко и твердо.

Александр не мог успокоиться, пока не узнал причину странного поведения учительницы: воспитатель Четвертов сказал ему по секрету, что вот уже второй месяц, как Лидия Власьевна получила с фронта извещение, что ее единственный сын Владимир погиб в бою.

— Только не любит она разных сетований, соболезнований, — предупредил Четвертов, — потому и не говорит людям о своем горе. А зачем говорить? Всем теперь трудно живется. Жаловаться — значит, еще больше людей расстраивать…

Матросов и его друзья немало дивились выдержке и стойкости Лидии Власьевны. Она учит ребят быть бесстрашными и мужественными, а у самой такая беда.

— И за работу всякую берется, чтобы забыться, — говорил Матросов. — Вот это — человек!.. Ребята, а какие письма, какие замечательные письма она получает!..

Да, воспитанники знали, что Лидия Власьевна получает от своих учеников письма со всех концов страны. Ее бывшие ученики стали инженерами, сталеварами, врачами, знатными производственниками, учеными, членами правительства. На всю жизнь запомнили эти люди свою учительницу, ее добрые слова. Ее ученики уже имеют десятки и сотни своих учеников — строителей новой жизни. Круг их ширится. Тысячекратный урожай приносит самоотверженный труд учительницы, а она, незаметная, простая и скромная, по-прежнему отдает людям всю силу своей души.

— Вот что, ребята, — заявил Александр товарищам. — Надо что-то сделать. Раз она не хочет, мы и прикинемся, будто ничего не знаем, а сами будем делать так, чтоб ей легче жилось. Всем лучше учиться — это первое! Что еще?

И тут же стали предлагать: не сердить ее, помогать отстающим ученикам, не шуметь на уроках…

Со следующего дня в классе пошла незаметная для непосвященных упорная работа. Разве что какой-нибудь не в меру шумливый ученик получал от своего же соседа щелчок или подзатыльник, а то во всем был отменный порядок. Теперь уже сама Лидия Власьевна замечала перемену к лучшему и в учебе и в поведении ребят. Она радовалась, ища разгадки. Может, она долго бы искала причину этого странного превращения, если бы ей довольно таки неуклюже не подсунули конверт с деньгами. Тогда она, уже не в силах сдержать волнения, заявила всему классу:

— Милые ребята, я получила из полка, где служил мой сын, сразу шесть денежных аттестатов. И приславшие их друзья сына просили меня считать их своими сыновьями и рассчитывать на их постоянную помощь… Нет, мне их деньги, как и ваши, не нужны. Пока сама зарабатываю, да и государство помогает… Но какие вы все…

Воспитанники поняли Лидию Власьевну. Выражая их чувства, Матросов крикнул:

— Мы ваши ученики!

Все захлопали в ладоши, а Лидия Власьевна смотрела на них заблестевшими от слез глазами и улыбалась.

Глава XXI Дружба

очь. За окном в черной темени воет вьюга. Кажется, что в спальне все воспитанники крепко спят. Но если вслушаться, можно различить еле уловимый шепот. Это друзья — Брызгин, Еремин, Чайка и Тимошка Щукин — ждут Сашку. Он всегда расскажет что-нибудь новое, интересное. Известно, где задержался он, неугомонный. Каждую свободную минуту уделяет альбому героев войны. Даже по ночам при тусклом свете коптилки все сидит над альбомом: листает газеты и журналы, вырезывает портреты и очерки, подклеивает их.

Вот, наконец, он на ощупь пробирается по темной комнате к своей койке.

— Мы тебя ждем, братишка, так ждем! — шепчет Тимошка.

— Иди сюда, в серединку, — зовет Еремин.

— Ребята, а давайте сдвинем койки — ближе будем, — предлагает Чайка.

— Ну что вы! А если зайдет кто… Ведь не положено, — возражает Брызгин.

— Да кто там зайдет? — говорит Тимошка. — Все спят, как куры. — И ему не терпится скорее похвастаться. — Саша, я сегодня сам уже сделал нутромер. Честное слово, сам… Сюда, сюда иди…

Койки все-таки сдвигают, правда, тихо, со всеми предосторожностями. Хорошо друзьям! Еремин, или, как его дружки звали, — Еремка, хоть и плутоват, зато какой затейник и говорун! Никто лучше его не расскажет про капитана Немо, Уленшпигеля, про Гарибальди и матроса Кошку. Александру нравилось, что у Еремки победителями всегда оставались смелые, ловкие, умные, а глупцы, лентяи, растяпы высмеивались.

А про Виктора Чайку что и говорить! Сколько раз Саша заслушивался его чудесной игрой на баяне и задушевными песнями! Он и Матросова подучил немного играть на баяне.

Тут и Брызгин, умелый рисовальщик. Хочет стать вторым Репиным, Александр и прозвал его — Нерепин. Труднее, чем с другими ребятами, шло сближение с заносчивым Брызгиным. Но и тот понял, что Матросов бесхитростно и щедро проявляет к людям добрые чувства. Нет, Александр не заискивал, не угождал с корыстной целью. Рано осиротев и натерпевшись бед, он научился ценить заботу о нем, добрые чувства, проявленные к нему людьми, сам теперь льнул к людям и в стократ более был к ним чуток.

Александр быстро разделся и лег.

— Ну, говори, — торопит его Тимошка.

— Про Игарку слыхал?

— Это девочка? — не понимает Щукин.

— Ну, какой ты, Тимоня… Это новый город за Полярным кругом, — говорит Александр. — Вот где мы с тобой еще не бывали! Удивительные места: вечная, понимаешь, мерзлота. Даже летом только на метр земля прогревается, но и там уже поспевают яблоки, ягоды… Мичуринцы и там работают… Здорово? А?

— Эх, вот и махануть бы туда!

Ребята терпеливо молчат, понимая, что главный разговор — впереди.

— А что такое Хара-Хото? — спрашивает Тимошка.

— Мертвый город.

— Расскажи.

— Да ведь говорили же.

— Ну тогда — что такое чудесная Лхаса?

— Сердце Тибета.

— Эх, вот куда бы махнуть, хлопцы!

Александр решительно возражает:

— Ну что ты, Тимошка! Не интересно бродить по свету, как бездомная собака. Хорошо путешествовать, как Пржевальский, Козлов, Миклухо-Маклай быть участником научных экспедиций. Тут польза и народу и себе.

— Ну, хватит тебе, дите малое, — недовольно говорит Тимошке Брызгин. — Не ты один тут. Надо менять пластинку.

Матросов рассказывает о том, что записал сегодня в свой синий блокнот.

— Понимаете, какой это человек? Сидел в каземате в Петропавловской крепости и, может, казни ждал, а писал книгу «Дети солнца»: звал людей от дикой жизни — к правде, к революции.

— Кто? Кто? — спрашивает Еремин.

— Да Горький. В Трубецком бастионе. И Чернышевский в той крепости книгу писал «Что делать?» А Ленин в шалаше около Сестрорецка писал книгу про то, как советское государство создать, когда кругом шпики искали его. Буржуи, видишь, убить его хотели…

— Люблю про таких людей слушать, — говорит Еремин. — Вот и капитан Боско про такого революционера сказал: «Жизнь его угаснет, но огонь, который он зажег в сердцах людей, не угаснет никогда…»

С минуту все молчат. Над крышей, гремя железом, гудит вьюга. От ее ударов звенят и стонут заиндевелые оконные стекла, еще приметные в темноте по голубоватым лунным отсветам.

— Ну, говорите еще! — просит Тимошка.

— Про комсомолку Лизу Чайкину в газете прочитал, — волнуясь, говорит Александр. — Вот девушка! В тылу у немцев ходила по деревням, доклад Сталина о годовщине Октябрьской революции читала, звала в партизаны. Шестнадцать деревень прошла. А когда попала в лапы эсэсовцев, то, сколько ее ни мучили, — ничего врагам не сказала.

— Вот это комсомолка настоящая, — говорит Брызгин. — Но как же она попала к фашистам?

Матросов рассказывает о Лизе Чайкиной, о последних сводках Совинформбюро. Взрослые почему-то всегда оберегают ребят, не всё говорят им. А им все хочется знать и чувствовать. И нередко фронтовые грозные вести сдавливают им дыхание, обжигают сердца. Да, трудны дела на фронте.

— Вот они говорят все — и Лидия Власьевна и Сергей Львович.: «Больше выдержки, больше спокойствия», — горячится Матросов. — А как же можно быть спокойным, когда фашисты занимают нашит города и села, убивают, вешают, живьем сжигают или закапывают советских людей?..

Ребята молчат, слушают.

— Помните, читали по истории… О жестокости разных там завоевателей. Так эти же цивилизованные зверюги-фашисты своими «фабриками смерти» в тысячу раз превзошли жестокость Сарданапала, Тамерлана и адские пытки средневековой инквизиции.

Снова тишина. Только вьюга по-волчьи злобно завывает за окном, точно грозясь молодому золотоголовому месяцу, чуть выглянувшему из-за черной толщи туч.

Виктор Чайка, вздохнув, по праву старшего рассудительно разъясняет Матросову:

— И все-таки, Сашка, Лидия Власьевна и Сергей Львович правы насчет выдержки. Конечно, на войне и сила нужна, и оружие, и все такое, но выдержка — главное, по-моему… Вот смотрели мы позавчера кинокартину про Чапаева. Встретились Фрунзе и Чапаев. Фрунзе и спрашивает: скажи, мол, Василий Иванович, по душам, — побьем ли мы белых? Задумался Чапай. Трудно побить беляков: у них ученые генералы, им помогают четырнадцать капиталистических государств… Подумал Чапай и твердо ответил: «Побьем беляков, Михаил Васильевич. Мы — народ, мы — сила, нас никакими страхами не застращаешь…»

— Это верно, верно, — соглашаются ребята.

Все оживляются. Каждому хочется сказать что-нибудь интересное из того, что за последние дни узнал из книг и газет.

— А помните, ребята, что старый Тарас Бульба сказал? — спрашивает Тимошка (пусть не думают, что он еще несмысленыш!) — «Нету такой силы, которая бы русскую силу пересилила…»

— Да! Какие люди были! — говорит Еремин. — А вот, к примеру, Котовский, Щорс, Дундич — смелые, храбрые..

— Говоришь, Еремка, «были»? А теперь разве мало таких? — говорит Матросов. — А вот наш летчик комсомолец Виктор Талалихин пошел на таран фашистского самолета! Это ж какой героизм! Главное — знал, что сам погибнет, если пойдет на таран, — и пошел… А еще… Помните, в газете писали про партизанку Таню, которую повесили фашисты в селе Петрищеве? Это московская школьница Зоя. А Таней назвалась потому, что в гражданскую войну была такая героиня — Татьяна Соломаха. Белые как ни мучили ее, но товарищей своих она не выдала. Вот и Зоя все пытки вынесла, на виселицу пошла, но ничего врагам не сказала.

Тимошка шумно вздыхает:

— И я ничего не сказал бы фашистам.

Александр строго замечает:

— Ты, Тимошка, такие слова на ветер не бросай. Дело серьезное. Дал обещание — выполни.

— А я не выполняю? Да? — обиделся Тимошка. — Вот сделал же я сам нутромер! Обещал освоить — и освоил. И личным напильником такой блеск навел — ну, просто сияет…

— Сравнил тоже — нутромер и война, — снисходительно усмехается Брызгин.

— Да я во всем слово сдержу. Ты мне все не веришь, да? — допытывается Тимошка. — Я, может, и смешной с виду… Клыков не дает мне проходу и завсегда дурачит меня, потому что…

— Он же друг твой.

— Сказал тоже. Клыков такой же мне друг, как сиамский король тебе брат. Есть у меня настоящий друг, да не он.

— Опять сцепились петухи, — недовольно замечает Чайка. — Разговор серьезный, а вы все о пустяках…

— Дружба, по-твоему, пустяки, да? — обижается Тимошка. — Саша, скажи ему — пустяки, да?

Матросов вздыхает, думая о своем:

— Лежим вот, лежим на чистых простынках, а девушки воюют. Эх, стыдно-то как, хлопцы!..

— Конечно, стыдно, — говорит Еремин. — И на фронт не берут…

— Ты, Тимошка, зря горячишься, — говорит Матросов. — Виктор и сам знает, дружба — это великое дело. Вот и нам надо крепко дружить!

— Верно! — подхватил Тимошка. — Во всем помогать друг другу.

— Ну, а ты как понимаешь дружбу? — обратился Виктор Чайка к Александру.

— Как я понимаю? Дружить — это, по-моему, жизни своей не пожалеть для друга, говорить ему правду в глаза, слов на ветер не пускать, обещания выполнять. И чтобы слово не расходилось с делом. Понятно? Дружить — это значит самому становиться лучше, чтобы друзья мои гордились мною.

— Много на себя берешь, — усомнился Брызгин.

— Нет, не много, — сказал Виктор. — Именно так и надо дружить, как Саша говорит.

— Одобряете, да? — голос Александра дрогнул.

— Хлопцы мои, вот и будем так жить и дружить, хотите?

— Ясное дело — хотим, — отвечают ребята.

— И держаться один за всех, все за одного, — предложил Чайка.

— Правильно. И говорить всю правду в глаза, — добавил Брызгин.

— Согласны.

Александр взволнованно продолжает:

— А еще дед Макар хорошо сказал, — жить надо так, чтобы людям легче было, оттого, что ты живешь. Здорово? И если придется, будем такими же, такими смелыми, как Лиза Чайкина, как Зоя…

— Обещаю, — горячится Тимошка.

— Обещаем, — отвечают ребята тихо, но твердо, как клятву.

— Теперь нам, братки, во всем будет легче, во всем…

Но есть еще что-то нерешенное, и это беспокоит Александра.

— Ребята, а что, если принять и Клыкова в нашу компанию? Он же одинокий, как барсук в норе своей! Он и бесится оттого, что один и все от него отворачиваются.

— Что ты! — возражает Тимошка. — Уж больно ты подобрел ко всем. А ты забыл, как мы воевали с ним? Да граф Скуловорот — это самый ржавый осколок старого мира! Все ходит с кулаками и грозит всем, что он силач — один против всех. Да на что он тебе сдался?

— Но ведь он же какой ни есть, а нашего поля ягода. А может, и из него выйдет толк. Нет, надо обязательно что-то придумать! — настаивает Александр.

— Верно говорит Саша, верно, — поддерживают его Еремин и Чайка.

— Ну, а если пакостить будет, — сообща отколотим его, а? — шутит Матросов.

Уже за полночь. Александр спохватывается:

— Да что ж это мы, братки? Спать пора.

И когда все уже спят, он слушает ночную тишь. Сонный Тимошка что-то забормотал и сбросил одеяло. Может, и во сне воюет он с Клыковым. Александр тихо поднялся и бережно укрыл его. Тихо-тихо, только вьюга гудит за окном.

Глава XXII Срыв

тбушевала лютая зима. Тихий и теплый апрельский ветер несет первые тонкие запахи весны, разбухающих древесных почек, прелой листвы. Овраги и пади еще завалены снегом, но на солнечном пригреве уже рокотали ручьи, а на проталинах зеленела первая трава.

Хмурый Александр шел по огромному колонийскому двору и мял пальцами пахучую липкую тополевую почку. В эту пору первого пробуждения природы у него всегда было хорошее настроение, как ни старался он подавить его в суровое военное время. Особенно в эту весну с каждым днем он все больше ощущал, как мышцы наливаются молодой здоровой силой. Главные житейские трудности, казалось, — позади, жизнь его в основном устроена. Но сегодня хорошее настроение испорчено.

На днях в колонию прибыли дети из осажденного Ленинграда. Пока дети проходили карантин, их держали в особом корпусе.

В колонии не хватало воспитателей. Матросова назначили помощником воспитателя к ленинградским детям.

— Нашли ж кого назначить, Семен Борисович! — с отчаянием пожаловался он Четвертову, которому теперь, после ухода Кравчука на фронт, старался во всем подражать. — Сам я еще на обе ноги хромаю.

— Ничего. Поможем. Поработай там. Так надо!

— Надо, надо, а не хочется…

Он пришел к новым колонистам злой, сразу же нашел у девочек непорядки и накричал на них:

— Почему одежда на койках разбросана? Почему на полу мусор? Почему не причесаны?

К нему подошла светловолосая девушка в белом халате и строго сказала:

— Не кричите на них. Они из самого пекла. Обещаю, мы наведем порядок. — И добавила, насмешливо смерив его взглядом: — Такой молодой начальник, а сердитый.

Александр по-своему понял новые обязанности. До сих пор он только повиновался другим, теперь же, когда ему дана власть, он думал, что его должны беспрекословно слушаться.

— Я пришел сюда не нюни разводить с разными девчонками, — понятно? — повысил он голос.

Насмешливый взгляд этой девчонки возмутил Александра. Видно, она ни в грош не ставила его как воспитателя. Он придумывал самые веские и едкие слова, чтоб внушить ей уважение к себе, но, пока он собирался с мыслями, девушка спокойно заговорила:

— «С разными девчонками»? Нет, мы не разные девчонки. Мы — ленинградки. И как бы вы ни кричали, мне ни чуточки не страшно!

Александру показалось, что она нарочно злит его. Он хотел резко оборвать девушку, но она продолжала:

— Да, не страшно, только смешно, если хотите знать. Мне страшно было, когда первый раз тушила бомбы-«зажигалки». Бывало, ночью упадет на дом такая бомба, крышу пробьет — и на чердаке во все стороны летят брызги горящего термита. Подойти к бомбе страшно, и медлить нельзя ни секунды: дом загорится, а в доме — сотни людей. Вот видите, — она закатала рукава халата. Рука ее была в шрамиках, будто ее хищная птица клевала. — Это ожоги. А потом привыкла, тушила и не боялась. К вам мы ехали, как к родным, а вы тут накидываетесь…

Матросов растерянно посмотрел на девушку, не зная, что сказать.

— Ладно, наводите тут порядок, — наконец глухо проговорил он и ушел, красный от стыда.

При встрече с Чайкой Александр рассказал ему о ссоре с ленинградкой.

— Возмутительно! Понимаешь, я ей дело говорю, а она мне — хиханьки… Я ее и оборвал. «Не нюни, говорю, пришел разводить…»

— Да, трудно будет тебе сработаться с ней, — сказал Виктор, — если при первой же встрече поссорились… Ну, шут с ней, дальше видно будет… Ты уже изучил гамму на клавишах баяна?

— Кажется, изучил. Уже простенькие мелодии подбираю… Главное, еще ершится, говорит: ничуточки не страшно от моих слов…

— Ты про что?

— Ну, про эту самую… Я их, вертихвосток, вообще терпеть не могу, а тут еще работать с ней…

— A-а, ты все о том же! — засмеялся Виктор. — Значит, ясно: с первого взгляда любовь не получилась — и никогда уже не полюбишь такую.

— Конечно же нет, — убежденно сказал Александр.

— Ладно. Нечего попусту время терять. Я вот хотел тебе сказать: если всерьез хочешь научиться играть на баяне и петь, то ноты знать надо хорошо. Вот вечером возьмемся за бемоли, диезы, потом за ключи — мажорный, минорный…

— Еще бы, конечно надо! Без музыки и пения никак не могу. Да еще, понимаешь, насмехается. Говорит: «Такой молодой начальник, а сердитый».

— Смотри ж ты, как она тебя за живое задела, — смеясь, удивился Виктор.

— Нет, не буду с ней работать! Не буду.

Лидия Власьевна, узнав, как неприязненно Александр говорил с девушкой, сухо спросила:

— Зачем ты грубил ей?

— А что с этой девчонкой — нежности разводить?

Учительница, как всегда, тихо, но сурово сказала:

— Запомни: этих детей города-героя мы должны окружить заботой и лаской, заменить им отцов и матерей, братьев и сестер. Мне, конечно, совестно уже воспитывать тебя, воспитателя, но вспомни: разве я с тобой когда-нибудь так грубо обращалась, как ты с девочками?

Александр, смущенно опустив глаза, стал поправлять поясной ремешок. Верно: никто из учителей на него не кричал — ни Лидия Власьевна, ни Трофим Денисович, ни Сергей Львович. Помрачнев, он с отчаянием махнул рукой:

— Я знал, Лидия Власьевна, что не гожусь на это дело. Ну какой я воспитатель? Курам на смех. Не буду, не хочу!

— Постой, не горячись, — сказала учительница. — Давай-ка присядем тут, обсудим.

Они сели на скамейку в скверике под молодым топольком.

— Говоришь — «Не буду, не хочу», — продолжала Лидия Власьевна. — Но ты не имеешь права отступать перед трудностями. Да и вопрос уже решен: раз доверили тебе это ответственное дело, — значит, надеются, что ты справишься! Теперь надо думать о том, как лучше оправдать доверие. А срыв у тебя произошел, по-моему, вот отчего: когда человек получает власть над другими и еще не осознает своей ответственности, эта власть кружит ему голову, и он с высокомерием относится к подчиненным. А надо помнить: чем выше начальник, тем больше он на, виду. Вот и ты, наверное, серьезно не подумал, как себя вести в роли воспитателя, а просто возомнил о себе. Верно?

— Верно, — сознался Матросов, краснея.

— Да, Саша, — по-матерински напутствовала Лидия Власьевна, — воспитателю особенно надо быть сдержанным, тактичным в обращении с людьми. У нас так и говорят: воспитатель, будь сам воспитан. Надо продумывать и взвешивать каждое слово, прежде чем сказать его. Человека нужно уважать и верить ему.

Они долго еще говорили.

На другой день Александр снова пошел к девочкам. Было все-таки приятно сознавать, что он — начальник. Обычно по двору он бежал, подпрыгивая от избытка задорной силы. И теперь ему по привычке захотелось пробежаться во весь дух, но он сдержался и пошел степенно, важно: неприлично начальнику бегать.

Светловолосая девушка встретила его на крыльце и, улыбнувшись, сказала:

— Посмотрите. У нас полный порядок.

Дети окружили их.

— Вы кто тут? — спросил он девушку.

Малыши зашумели, прижимаясь к ней:

— Это наша сестричка!

— Мама наша!

— Из Ленинграда нас вывезла.

Александр, взглядывая то на девушку, то на детей, спросил:

— А сколько же этой маме лет?

— Семнадцать, — улыбнулась девушка и уточнила: — без девяти месяцев семнадцать.

— О, я старше, — засмеялся он. — Мне только без семи месяцев восемнадцать. А звать как?

— Лина, — смутясь, ответила она. — Санитарка и медсестра — словом, все делаю.

— Лина? — переспросил Александр. — Я о вас слышал.

— И я знаю о вас.

Это о ней говорили воспитатели: «Если бы не было с ленинградскими детьми Лины, половина их, может быть, и не доехала бы до Уфы». Она в дороге ухаживала за ними, была медсестрой, прачкой и швеей, добывала продукты.

«Только почему ее называют девочкой? — подумал Александр. — Она уже совсем взрослая».

— А вы откуда обо мне знаете? — спросил он.

— Как же, на Доске почета… Ваша фамилия среди лучших стахановцев.

Он пристально посмотрел на нее: «Дошлая, до всего ей дело».

— Что так смотрите? — спросила Лина, слегка прищурив глаза, и детски-простодушное выражение их стало насмешливым. — Говорят, вы, товарищ воспитатель, забияка-драчун! Это правда?

— Кто такое говорит? — сразу помрачнел Александр.

— Ну, этот… силач ваш. Он не назвал своей фамилии. Сказал только, что она на Доске почета выше вашей.

Александр сразу догадался, о ком она говорит. У него по привычке сжались кулаки, но он сдержался и смолчал.

Лина почувствовала что-то неладное и сама нахмурилась.

— А ну, ребята, марш по местам! Каждому встать у своей койки. Смотр сейчас будет.

Дети разбежались. Александр и Лина осмотрели помещение. Лина ни разу не возразила в ответ на его сдержанные замечания. Потом проводила его к выходу и на крылечке заговорила:

— Вот и вся моя родня — эти братишки и сестренки. Знали бы вы, что они терпели в Ленинграде под бомбежками и обстрелами, вы бы на них не кричали, — вздохнула она. — Родители их погибли — кто на заводе у станка, кто на строительстве дзотов. — Девушка вдруг отвернулась, видимо, вспомнив что-то тяжелое. Помолчав, продолжала: — У многих из этих детей родители живы, да и те на фронте. — И опять улыбнулась, блеснув влажными глазами. — Так-то, Сашенька, надо быть чутким.

«Сашенька?» — удивился Матросов. Ему показалось странным, когда она назвала его на «вы», а теперь он не знал — возмущаться ли ее фамильярностью или благодарить за ласковое слово. Он пристально посмотрел на девушку.

Задумавшись и глядя куда-то вдаль, Лина стояла перед ним серьезная, чем-то озабоченная.

«Вот она какая! — подумал Александр. — Много видела, много знает; и пережила, видно, много тяжелого эта смелая ленинградская девушка… Но неужели, неужели ей нравится тот истукан — Клыков?»…

Уходя, Матросов робко спросил, не надо ли ей чего для ребят.

— Спасибо, ничего не надо, — не оборачиваясь, ответила девушка.

Глава XXIII Сердце заговорило

ревога снова охватила всю колонию. Военный завод срочными телеграммами требовал все больше снарядных ящиков, изготовляемых колонией. А производство этих ящиков почти приостановилось: не из чего было делать их, запасы древесины кончались. Все понимали, какая ответственность ложилась на колонию за несвоевременную доставку снарядов на фронт. Но где взять доски для ящиков? Достать бы бревна и распилить их на своей пилораме! Но быстро доставлять их из леса при ледоставе на реках, при весенней распутице и нехватке транспорта — дело невозможное.

Выход был один. Еще осенью по реке Белой пригнали для колонии плоты. Бревна тогда не успели вытащить из воды. Это и был тот самый лес, который сейчас, как хлеб, нужен колонии.

Но как взять этот лес? Плоты за зиму так вмерзли в толщу льда, будто были накрепко забетонированы. Попробовать применить взрывчатку? Но бревна были бы испорчены. Выдалбливать же их изо льда топорами и кирками — дело столь же трудное, как и рискованное.

Вечером в клубе на собрании и предстояло решать этот вопрос.

Александр шел в клуб, беспечно посвистывая, будто его и не касались трудности колонийской жизни. Днем сильно пригревало солнце и растопило снежок в незатененных местах в сквере. Кое-где блестели чуть розоватые лужицы, освещенные огненно-малиновым закатом и чуть прихваченные тонкой корочкой вечернего заморозка. Но ясно, что от этих корочек при первых же лучах утреннего солнца не останется и следа. На ветках сирени уже разбухли и зазеленели почки. Весна идет.

Александр всей грудью жадно вдыхает чистый воздух и думает не о том, ради чего люди идут на собрание, а о Лине: придет ли она в клуб и останется ли на концерте художественной самодеятельности, что будет после собрания? Почему о ней думает, — сам не знает. Может, потому, что его вообще тянет к людям.

Но неожиданно настроение у Александра испортилось. У дверей спортивной комнаты стоял Клыков и, как жонглер, ловко играл тяжелыми гирями-пудовиками, легко подбрасывая их и хватая на лету. Его окружали ребята, восхищаясь его силой и ловкостью:

— Ух, как здорово!

— Вот это силушка богатырская!

— Зря талантище пропадает. В борцы бы шел, что ли!

И самое неприятное для Александра было то, что здесь же стояла Лина и, судя по ее удивленному лицу, тоже, видимо, любовалась Клыковым. Александра охватило смятение. Теперь ясно, ради чего Клыков показывает свою удаль. Как могла Лина увлечься таким обормотом? Как мог понравиться ей именно этот вид спорта? Девичье ли это занятие — гири? Значит, они оба одного поля ягоды. Видно, все девчонки легкомысленны, и нечего переживать из-за нее. Какое ему до нее дело?

И Александр нарочно медленно прошел мимо Лины с гордым, презрительным выражением лица. Пусть знает, что он все это видел и оценил по-своему. Он остановился около Виктора Чайки, невольно почему-то все-таки поглядывая на девушку.

На собрании, как и в прошлый раз, когда надо было отправлять готовые снарядные ящики, опять бурно спорили, как добыть лес для пилорамы. Одни предлагали, чтобы военное ведомство доставило древесину, другие советовали изготовить ее в лесах самим и раздобыть где-нибудь транспорт. Но даже на одни хлопоты для осуществления этих предложений потребовалось бы много времени. Мастер Сергей Львович, учительница Лидия Власьевна и воспитатель Четвертой настоятельно советовали попробовать все-таки самим вырубать плоты изо льда реки.

— Мы уже имеем хороший пример того, как наши воспитанники умеют преодолевать трудности, — говорила Лидия Власьевна. — Я уверена, что и в этой трудной работе они сделают все возможное. Да, у советских людей и невозможное бывает возможно. Киров так и говорил: «Технически невозможно, а коммунистически возможно». Для нас преодоление любых трудностей — школа мужества. Наши воины на фронте жизни свои отдают за нас. Воинам гораздо труднее, чем нам на любой работе…

— Так пущай нам и харч солдатский дают! — громко выкрикнул Клыков.

На него со всех сторон зашикали ребята, возмущаясь его нахальством.

— А чего бузите? — вызывающе поднялся Клыков. — С пустым брюхом не наработаешь. И так уже совсем отощали — еле ноги волочим. И не стальные зубы у нас, чтоб тот лед грызть.

Матросов вскипел. Как посмел этот наглец прекословить старой учительнице, потерявшей на фронте единственного сына! Как не стыдно ему говорить о своем брюхе и врать, что совсем отощал! Александр поднял руку, прося слова, и, к удивлению своему, увидел, как шла к трибуне худенькая, со впалыми щеками, белобрысая девочка. Он не сразу узнал Лину. В синем беретике и коротком пальтишке, перехваченном пояском, она казалась меньше и тоньше. Матросов замер в ожидании; что же она скажет? Тоже, наверное, будет хныкать и поддерживать Клыкова?

Но ее почти детский голос зазвенел сурово:

— Вот тут Клыков жаловался, что он совсем ослабел, и требовал солдатского пайка. А перед собранием ребята видели, как этот тощенький парень подбрасывал тяжелые гири, как мячики. Богатырем его называли. Как вам не стыдно, Клыков, смотреть людям в глаза?

Александр остолбенел: никак не ожидал он услышать от нее такое. Теперь у него все мысли перепутались.

— Правильно, ленинградка! — крикнул кто-то.

Девушка, приободрясь, продолжала:

— Почему же вы, Клыков, не идете за солдатским пайком на фронт? Ленинградцы в блокаде были бы очень рады и здешнему вашему пайку. Да и последними крохами они делятся с фронтовиками, только бы не пустить в город врага… В общем, ребята, если среди вас еще найдутся такие слабосильные, как Клыков, то вместо них я с детишками своими пойду работать на реку.

— Хорошо сказала! — кричали ребята.

— Молодец ленинградка! — крикнул и Матросов.

— Нам, конечно, стыдно за Клыкова, — заявил он с трибуны, — но, к счастью, он у нас — редкое чудо-юдо. Не головой, а брюхом думает. И если ему харчей мало, то таких, как он, можно подкармливать и соломой…

Послышался взрыв ребячьего хохота. Не выдержав, совсем по-мальчишечьи прыснул со смеху и сам оратор.

Клыков с покрасневшими от ярости глазами двигал челюстями, видно, собираясь что-то сказать. Но Матросов уже опять заговорил:

— Правильно Лидия Власьевна сказала насчет мужества… Мы пойдем на выгрузку бревен и постараемся сделать, что можем. Попытка — не пытка. Верно я говорю, ребята?

— Верно! Правильно! — дружно зашумели вокруг.

Клыков, наконец, выкрикнул с опозданием свою угрозу, взмахнув кулаком: «Я тебе покажу солому!» Но возглас его потонул в общем шуме.

Решено было с утра начать выгрузку бревен.

Начался концерт. Программу его Виктор Чайка подготовил вместе с Матросовым, Ереминым и другими дружками. Матросов был доволен, что ребята пели те песни, какие были ему больше по сердцу, — протяжные, широкие, как степь, как море: «Ой да ты калинушка», «Рябина», «Ах ты, степь широкая», «Вниз по Волге-реке»…

Да вот запала в сердце новая песня «Про черноокую». Девчонок он терпеть не может, — всеем так и говорит, — но песня так хороша, что сердце замирает.

А когда ребята поют, он все просит:

— Только без крику. Надо петь душевно.

Он поет и почему-то все ищет глазами в зале Лину и не находит. Не видно и Клыкова, Может, они где-нибудь вместе?

После концерта, возвращаясь из клуба, Матросов неожиданно встретил Клыкова.

— Честь имею — граф Скуловорот! — вызывающе представился Клыков, преграждая дорогу.

— Какой ты граф, Игнат? До каких пор будешь кривляться?

— А, тебя уже обработали? Перевоспитали? — насмешливо спросил Клыков. — Все учишься, в отличники лезешь!

— Да, учусь, чего и тебе желаю.

— Мне абы каши поболе, а на твои науки наплевать, — брюхо ими не набьешь. Меня конфеткой не заманишь и пай-мальчиком не сделаешь. Я человек — кремень.

— Да, я верю, что ты каменный. Но чего тебе от меня надо?

— Ага! Трусишь? Боишься — башку откручу?

— Не посмеешь. Нас много.

— Я силач и один против всех иду. Ясно? Всем скулы сворочу!

— Руки коротки. — Матросов хотел идти.

— Стой! — схватил его за руку Клыков. — Уговорил ребят идти на реку и радуешься? Ничего! Я тебя там скорей под лед спущу, чтоб знал, где раки зимуют. Разом расплачусь с тобой за все.

— За что?

— А за то самое!.. — Клыков задыхался от злости. — Сам все выхваляешься, возносишься, а меня в грязь топчешь перед той белобрысой подлюгой!

И будто пламя ударило в лицо Александру и опалило всего.

— Как ты смеешь позорить хорошую девушку?

— Ага-а! Ты еще заступаешься за нее? — Клыков схватил Матросова за грудки.

Тогда Александр тем ловким приемом, каким Павка Корчагин сшиб гимназиста, со всей силой ударил Клыкова, и тот полетел в темноту.

Глава XXIV Закалка

тром воспитанники подошли к реке Белой. Огромное багровое солнце выкатилось из-за горы. Стояла неустойчивая апрельская погода. Днем шумели ручьи, а ночью их сковывал морозец. И теперь в оврагах под ногами скрипел ноздреватый почерневший снег, но весна чувствовалась во всем. Жемчужно-сизый пушок ракиты весело маячил среди черных стволов клена и вяза. Зеленела озимь, и пробивалась яркая трава на пригорках. Чистый воздух с тончайшими запахами весны опьянял, как вино.

Александр остановился на высоком берегу реки и, точно желая обнять ее ширь, покрытую льдом, розовеющим в утренних лучах, раскинул руки.

— Ух, здорова речища!

— Постой, она тебя уломает, — подмигнул Еремин, кивнув на плоты.

И верно, уже с первого взгляда видно было, какая предстоит тяжелая работа. На поверхности льда чернели, как горбы дельфинов, лишь немногие оттаявшие бревна, остальная же масса древесины была закована в толщу льда. Местами у берегов лед вздулся, отделился от земли, и там плескалась голубая вода. Чувствовалось, что вот-вот не сегодня — завтра полая вода поднимет, сломает ледок и унесет его вместе с плотами.

— Смешное дело, — нахмурился Брызгин. — Эти бревна и динамитом не вырвешь изо льда, а мы хотим руками. Трудно будет. Вымотаемся зря.

— Да, трудновато будет, — согласился Матросов. Ему самому стало немного страшно. А вдруг, и правда, не под силу будет вынуть из реки бревна! Тогда — подзор; ведь храбрился… Но и поддакивать сомневающимся нельзя. Сомнение охватит и других ребят, ослабит их волю. — Ничего, попробуем, покажем себя.

— Ты на ветер слов не бросай, — сказал Тимошка.

— Он только хвастать умеет, — мрачно пробурчал Клыков, остановись поодаль, — а у самого силы, что у мухи.

Матросов доволен, что Клыков заговорил с ним. Значит, не желает, видимо, чтобы ребята знали о вчерашней их стычке. Александру захотелось даже пошутить с ним:

— И от буйвола пользы мало, если он совсем ленивый.

— А ты, зяблик, хочешь чужими руками жар загребать! Что ты супротив меня можешь? — презрительно сморщился Клыков; нет, он не простил вчерашнее… Ведь засмеют ребята, если узнают, что его, силача, Сашка сшиб одним ударом. И тихо, чтоб слышал один Матросов, он пригрозил: — Вот незаметно пихну тебя под лед — лови ершей…

— Ты меня не пугай, пугало! — вспылил Матросов. — Кто других стращает, — сам боязливый.

Подошли воспитатель Четвертов и Лина с санитарной сумкой через плечо. Ребята замолчали и подтянулись. Четвертов распределил инструмент. Ребята принялись вырубать длинные бревна изо льда и вытаскивать на берег. Вначале довольно дружно в звенящий лед вонзались ломы, топоры, кирки. Сверкая на солнце, как осколки хрусталя, разлетались льдинки. Бревна волоком тащили на высокий берег под команду:

— Раз, два-а — взяли! Еще-е — крепче!

Однако вытаскивать обледенелые тяжелые бревна на берег было еще труднее, чем вырубать их изо льда. Пригрело солнце, валенки размокли, ноги скользили. Работа замедлилась.

— Надрываемся, а зря, — угрюмо сказал Клыков.

— Конечно, зря, — согласился Еремин, пошатываясь от усталости. — Все одно не успеем. Снесет.

— «Зря, зря»! — передразнил Александр, косясь на Клыкова. — Закаркали, как худые вороны. Хныкать легче всего. По-вашему, если трудно, так, значит, не надо работать? Да настоящий человек — хоть кровь из носу, хоть руки до костей изодраны, а нужное дело не бросит.

— Правильно, Сашок, — поддержал его Виктор Чайка. — Известно, сталь от закалки делается крепче.

— О! Здорово ты сказал, Виктор! — сразу повеселел Матросов, которому, и правда, хотелось испытать себя в трудном деле. — А ты, граф, — повернулся он к Клыкову, — не сбивай ребят с толку. Ты только и умеешь работать языком и ложкой. Сила бычья, а ухватка мокричья.

Он сдвинул на затылок ушанку, рукавом ватника отер пот с лица. И правда, работа тяжелая. У него у самого уже все тело ныло, порой голова так кружилась, что трудно устоять на ногах. Известно, за время войны ребята похудели от скудного пайка. Но что же получится, если все тут расхнычутся, бросят работу? А ведь бревна-то во что бы то ни стало вытащить надо! Иначе унесет их вода и ящики для снарядов не из чего будет делать. Матросов снял ватник и швырнул на бревна. Расстегнул ворот черной сатиновой рубашки. Разгоряченную грудь подставил ветру. Как облегчить эту изматывающую работу?

— Хлопцы, а что, если нам попробовать накатом? — Он окинул всех быстрым взглядом.

— Каким там еще накатом? — рассердился Еремин.

— А скатить его самого в прорубь! — крикнул Клыков, что-то жуя. — Блоха в командиры лезет! — Он давно бы уже бросил работу, но стыдился Лины.

Александр даже не взглянул на него.

— Не шуми, Еремка, — сказал Матросов сдержанно. — Хочу, чтобы всем лучше было. Понятно?

Еремин вспомнил ночь, когда они клялись в дружбе, и вздохнул:

— Да я не против работы, — но как лучше?

Все заинтересовались предложением Александра. Подошел и воспитатель Четвертов.

— Как говоришь — накатом?

Это было совсем просто. Положить параллельно гладкие бревна и по ним катить. Двое сверху за веревки тянут, двое с кольями подталкивают и поддерживают бревно. Попробовали, и, на удивление, дело пошло быстро.

Чайка задорно свистнул:

— Да таким манером раз в десять быстрей!

— И как раньше-то не додумались!

— Всякий додумается, — усмехнулся Александр. — Пустяк дело.

В следующую ночь мороза не было. На льду появились лужи. Вода покрыла лед вдоль берега. Работать стало труднее. Но ребята уже «втянулись» и работали дотемна.

На третий день работать стало еще труднее. Под водой лед был очень скользкий, ноги не слушались; всюду хлюпала вода и заливала с трудом вырубленные изо льда бревна. По оврагам и ерикам в реку с шумом бежали мутные ручьи.

В полдень Еремин споткнулся, упал и выругался:

— Это мука, а не работа!

— Бросай! — сразу же подхватил Клыков. — Кончен бал!

Работа приостановилась. Александр взглянул на Еремина, стоящего в воде на четвереньках, не выдержал и, закрыв рот варежкой, прыснул со смеху.

— Еремка, опять медведя изображаешь? — Но сразу же стал суров. — Хлопцы, чего приуныли? Орлы вы или чижики? А на фронте, думаете, легче? Ведь дорога каждая минута! — Он задорно подмигнул. — А ну, братки, давай, не кисни, давай! — И подложил шест под бревно. — Раз, два-а — взяли!

Воспитанники заторопились, покачиваясь от усталости.

Солнце уже близилось к закату. Вздувшийся лед стонал, потрескивал. Но вот вся его масса вздрогнула и чуть заметно двинулась.

Клыков поскользнулся, взмахнул руками, упал в полынью и сразу скрылся под водой. Потрясенные такой неожиданностью, все оцепенели.

— Утонул! — закричал Щукин.

— Веревку ему! Где веревка? — забегал Виктор Чайка.

Но вот вода в полынье плеснулась. На миг показалась голова Клыкова, без шапки; мокрые волосы до половины закрывали лицо. Клыков вцепился было в кромку льда, ртом хватая воздух. Но товарищи не успели еще помочь ему, как руки его соскользнули и он опять скрылся под водой. Снова всплеснулась вода, снова показалась голова. Клыков упрямо цеплялся за жизнь.

— Багры, давайте багры! — кричали ребята.

— Веревку! Шесты!

— Затянуло опять. Тут быстрина!

Все бегали, искали и впопыхах не находили того, что надо.

Лина стала разматывать бинт, думая, что он заменит веревку.

Матросов бросил поперек полыньи доску и сам склонился над водой. Через секунду он поймал в ледяной воде руку Клыкова и молча силился подтащить его к доске.

— Клыков и Сашку затянет под лед! — крикнул Щукин, с ужасом глядя на друга. — Да держите же его!

Александр и сам побелел, как полотенце: долго ли сорваться? Он клещом вцепился в доску, уперся о льдину и тащил барахтавшегося Клыкова. Тот захлебывался, ловил ртом воздух и уже ничего не соображал.

Александру всегда противен был Клыков, постоянно жующий, неряшливый, самодовольный невежда, существующий, казалось, только для того, чтобы делать людям пакости. Теперь Александр видел его полные ужаса глаза, смотревшие раньше на людей нагло и презрительно, держал за руку, которая всегда могла ударить невинного человека.

Но Матросов думал только о том, как спасти тонущего человека, даже с риском для своей жизни.

Вот, наконец, Клыков окоченевшими пальцами схватился за доску. Матросов держал теперь его под руку. Тотчас же товарищи окружили полынью со всех сторон, тащили Клыкова за одежду, кто-то заарканил его веревкой, кто-то «подваживал» шестом. И как только вытащили его на пригорок, он, совсем обессиленный, сразу растянулся пластом, хотя и пробыл в полынье не больше двух минут.

Лина давала ему что-то нюхать, что-то вливала в рот, чем-то растирала его.

Александр ревниво косился на нее, хотя и понимал, что она делает то, что обязана делать.

Ребята быстро переодели Клыкова в сухую одежду. Он очнулся, сел. Его затрясло.

— Дрожит! — обрадовался Еремин. — Значит, все в порядке!

— Бегай, Клыков, бегай, грейся!

— Домой сам дойти сможешь? — спросил воспитатель Четвертов. — Или отвести?

Клыков, ничего не отвечая, по-бычьи косился по сторонам. Увидев Матросова, он тяжело поднялся. Александр уже стоял с шестом наготове, чтобы продолжать работу. Клыков, шатаясь, как пьяный, смешной в чужой короткой и узкой одежде, подошел к Александру, молча протянул окостенелую руку. Не понимая, в чем дело, Матросов отпрянул. Тогда Клыков прохрипел:

— Д-дай руку! Н-н-на мои пять!

Александр важно пожал его ледяные растопыренные пальцы.

Ребята повеселели, заулыбались. Послышались их одобрительные возгласы:

— Молодец Саша! Человека спас!

Мимо Александра, будто невзначай, прошла Лина. Глаза их на секунду встретились. По улыбке, по сияющим ее глазам Александр понял: она довольна им. Это и была для него самая большая награда. И он, застыдившись, усмехнулся и весело крикнул:

— Ну, хлопцы, сеанс окончен! Даешь работу! А то вон солнце уже садится.

— Какая теперь работа? — зашумели снова ребята.

— Ясно, бросать! А то и мы, как Игнат, под лед угодим.

— Щук кормить!

— Там еще часа на три работы, — примиряющим тоном сказал Чайка. — Совсем угробят нас эти бревна, — добавил он тихо.

— И верно, — согласился Александр, — за три часа угробят.

— Значит, все! — обрадовались ребята. — Бросаем!

— За три часа — ясно, угробят, — продолжал Александр. — Я предлагаю не мучиться еще целых три часа…

— Верно! — зашумели ребята. — Бросай!

— …предлагаю вытащить, — сказал Александр, — эти проклятые бревна за полчаса.

— Сбиваешь с толку! Хитрый!

Все понимали: работать дальше опасно, и уже темнеет, — значит, будет еще опаснее. А лед держит еще не менее тридцати кубометров ценного леса.

Александр посмотрел на Четвертова. Тот, видно, тоже колебался: не прекратить ли работу? А Еремин и Брызгин уже сидели на пригорке и, сняв валенки, выливали из них воду, тихонько поругиваясь.

Матросов подошел к воспитателю.

— Я так думаю, Семен Борисович, — сказал он, — правда, опасно работать, и ноги горят в ледяной воде. Только если мы сейчас не выгрузим лес, его ночью унесет со льдом. Разрешите продолжать, пока не совсем стемнело. — И повернулся к ребятам: — Чайка, Брызгин, Еремка, Тимошка, дружба моя, пошли?

Он первый ступил на лед. У берега вода была по колено. Александр поскользнулся, и ледяная вода обожгла живот. Он быстро поднялся. Усталость валила с ног. Какая-то сила тянула его обратно, к берегу, но он шагнул вперед, ворча на себя:

— Я тебя заставлю… Слов на ветер не бросать! Павлу Корчагину было куда трудней! Бойцам под огнем куда страшней! Человек я или муха?

За ним пошли трое и снова принялись за работу. Туда же, качаясь, пошел и Клыков.

— Куда ты? — зашумели на него. — Тебе надо согреться. Беги домой!

— Согреюсь… н-на… р-раб-боте… — ответил он, цокая зубами.

Поодиночке стали подходить и другие.

Не вытерпел и Еремин и кивнул на Матросова:

— Ребята, да что он, букашка, нам нос утирает? А мы что, хуже? Пошли и мы утопать!

Александр засмеялся.

— Утопать, говоришь, Еремка? Не стоит! Еще здорово поживем! Шагай, шагай живей сюда! Ну-ка, ломиком под это бревно. — Теперь он уже хозяйничал, веселый, шутливый. — Давай, ребята, вагу под концы. Так, разо-ом — взяли! Крепче-е — дружно! Эй, орлы, подтяни животики, штурмуй эту коряжину!

Александр и сам дивился тому, что ребята послушны ему.

Его слушались даже здоровяки. Ребята незаметно посмеивались, когда Клыков, который был на две головы выше Матросова, быстро поворачивался, выполняя его команду:

— Муха слоном командует!

Клыков, не слушая разговоров, молча и хмуро брал в охапку огромные бревна и таскал их на берег.

Уже полная луна показалась из-за деревьев, когда воспитанники, барахтаясь в воде, вытащили на берег последнее бревно. Дрожа, они выжали воду из портянок.

— Ну, братушки, теперь бегом домой сушиться! — весело крикнул Матросов, потирая окоченевшие руки.

Глава XXV Любовь

есколько дней Александр избегал встреч с Линой, но безотчетно искал случая повидать ее хотя бы издали. В корпус к детям он шел только тогда, когда знал, что она в санчасти. Случалось, Лина, окруженная детьми, выходила на крыльцо или шла по двору, и тогда Александр смущенно прятался. Но если он целый день не видел девушку, то вечером, тоскуя, не находил себе места.

Его терзали сомнения: то она ему не нравилась, и он находил в ней множество недостатков — слишком она важничает, слишком синие у нее глаза и слишком светлые волосы. Вот она бросила под ноги клочок бумаги — значит, неаккуратная. И главное — зачем она улыбается Клыкову? Ну и улыбайся, сколько хочешь, всем ребятам. Но зачем Клыкову? Кто он ей?

Но потом он представлял себе Лину такой, какой видел там на крылечке, думал о том, как мужественно она вела себя в блокадном Ленинграде, как оберегала детей в дороге, как хорошо выступила на собрании, — и менялся весь строй его мыслей и чувств.

Нет, Лина не важничает, она умеет держаться с достоинством. Александр проникался к ней еще большим уважением и думал: «Нет, довольно! Пойду к ней просто, по-товарищески, и скажу все… Скажу, что она лучше всех на свете. Нет, не то… Скажу, что я никогда-никогда ни единым грубым словом ее не обижу, и пусть она считает меня своим лучшим другом».

Вечером он пришел к ленинградским детям по делу и с твердым намерением поговорить с Линой. Но дети, видя, что Лина хорошо относится к Александру Матвеевичу, осмелели, стали охотнее и доверчивее рассказывать ему о себе. Говорила о них и Лина. Тяжелые воспоминания так угнетают детей, что они до сих пор по ночам кричат во сне, вскакивают с кроваток, зовут родителей. А родителей у одних совсем уже нет, у других они на фронте. У Зины Ветровой отец погиб в бою под Невской Дубровкой, а мать убита на Пулковской горе, где рыла окопы. У Веры Гаенко отец и мать воюют на фронте, а бабушка, с которой жила Вера, умерла от голода, отдавая свой скудный паек внучке. Вначале они совсем не улыбались, были молчаливы, с неподвижными, точно окаменевшими лицами. Только теперь, окрепнув и поздоровев, малыши оживились, повеселели.

Сама Лина избегала раньше смотреть в зеркало — таким изуродованным казалось ей лицо ее. Зато теперь она заглядывает в зеркало часто и сердится, что так медленно сходят с лица следы ожогов.

Александр наслушался рассказов детей, и ему стыдно стало говорить Лине о своем сердечном расположении к ней. И не хотел, чтобы считали его назойливым. Ему казалось, что и Лина стала сдержаннее с ним. Но не видеть ее подолгу он уже не мог.

Он бывал в столовой нарочно в то время, когда туда приходила Лина. Однажды он лицом к лицу столкнулся с девушкой. Она молча кивнула ему и прошла мимо, прямая и гордая. Александр готов был броситься за ней следом, но не навязываться же, если она сама не говорит ему ни слова. Раньше, бывало, он не очень-то стеснялся и даже за косы дергал девчонок, но Лине почему-то не может сказать ни слова.

Лина, ждала, что он заговорит первый, и, не дождавшись, окликнула его:

— Саша, почему не заходите к нам?

— Незачем, потому и не захожу.

— Чего вы сердитесь?

— Я не сержусь, но мне просто некогда, — замялся Александр. — Иногда, знаете, всю ночь до рассвета приходится работать, — сказал он и хотел уйти.

Но Лина загадочно продекламировала:

Одна заря сменить другую

Спешит, дав ночи полчаса…

— Без намеков, пожалуйста, — обиделся Александр. — Я и так могу сменить разговор. Даже уйти.

— Все понятно. Если не знаешь, так лучше убежать, — задорно сказала девушка.

— Чего «не знаешь»? — не понял он.

— А вот чьи это стихи? Из какого произведения?

Александр не знал, и это еще больше раздражало его.

— Некогда, знаете, мне тут балагурить, — с достоинством сказал он. — Нечего меня экзаменовать. — И пошел, неторопливо и широко шагая, чтоб казаться посолиднее.

Весь вечер он рылся в книгах, разыскивая стихи, прочитанные Линой, и злясь на себя, что опять нагрубил ей. «Не знаю, чьи стихи, так надо было признаться в этом, а не грубить».

На другой день он все же узнал от Еремина, чьи это стихи, и хотел сразу побежать к ней, но сдержался.

Лина первая заговорила с ним, как бы случайно встретясь во дворе. Они остановились под кудрявым топольком, маленькие, едва распустившиеся ярко-зеленые листья которого слегка теребил легкий ветерок.

— Саша, говорят, вы поете в хоре? — спросила она.

— А ты… вы… поете?

— Плохо пою. А почему спрашиваете?

— Так. Думаю, что нельзя любить человека, который не поет и не любит песен.

— А если голоса нет?

— Все равно. Хороший человек хоть по-вороньи, да поет.

— По-вороньи? — засмеялась она. — Лучше совсем не петь.

Он предложил:

— Приходите сегодня вечером в клуб. Послушаете наш хор.

— Хорошо, приду.

Но Александру показалось, что она согласилась нехотя и ответила холодно. А ему хотелось, чтобы она пришла во что бы то ни стало, будто от этого для них обоих будет зависеть очень многое. Он повторил:

— Обязательно приходите, Лина. Ждать буду.

— Приду, Саша, обязательно приду… А за что вы попали на Доску почета?

— Да так, — смутился он, охваченный радостным чувством: девушка, видно, неспроста интересуется им. Сказать ей правду, подумает еще, что он хвастается. — Ну, работал, старался сделать больше и лучше, — просто ответил Александр.

— Это хорошо, — тихо сказала девушка. — Очень хорошо, когда тебя ценят.

И теперь уже будто само собой сорвалось у него с языка:

— Недавно я придумал новый способ закалки напильников, крейцмейселей, зубил и другого инструмента. Думаю, это немного повысит производительность работы.

— А что, уже применили этот способ?

— Нет еще. Вот расскажу мастеру.

— Так зачем же прежде времени хвастаться? — добродушно усмехнулась Лина.

Он растерялся, но тут же возразил:

— Да нет, я верю, что дело получится.

— Желаю вам удачи, — искренне сказала она.

Вечером он упрашивал Чайку:

— Витя, браток, ты сегодня играй так хорошо, как никогда еще не играл, — понял?

— Нет, не понял.

— Ну, чудак, а еще друг! Я объявил ребятам, что петь будем. Так петь, чтоб аж до неба песня летела…

— Все сам понимаю, Саша, — засмеялся Виктор. — Нечего скрытничать, это и слепым видно…

— Верно, Витюнчик, — смутился Александр, — нечестно скрывать от друга… Но я все-таки не понимаю, какая любовь правильная — та, что начинается с первого взгляда, или та, что после ссоры.

— Вот у тебя, кажется, та, что после ссоры, а вообще…

Подошли ребята, и разгорелся спор о том, существует ли любовь с первого взгляда:

— Ну как же, — восторженно рассказывал Еремин. — Конечно, с первого взгляда!.. Встретил я в прошлом году девушку на вокзале. Она взглянула на меня и будто всего обожгла, даже мурашки по телу пробежали… Вот это, думаю, она, судьбина моя. И не знаю, братцы мои, что было бы, если бы она не вскочила в вагон отходящего поезда… Уехала она, а я еще долго стоял, пока сундуком не задел меня один дядька. И вот все больше думаю о ней, да не знаю, на каких широтах и долготах она затерялась…

— Ерунда! — возразил скептик Брызгин. — Мешок соли надо съесть, пока не распознаешь девчонку. Они ж хитрые и коварные, как ведьмы. А ты, Еремка, сам выдумал себе ту принцессу. Может, она спекулянтка…

— И ты, Гошка, тоже не прав, — сказал Виктор. — Есть чудесные девушки, и такую сразу по глазам узнаешь…

Спор затянулся, потому что никто из спорящих так и не мог доказать свою правоту. Только Александр прямо признавался, качая головой, как хмельной:

— Ничего, хлопцы, не понимаю, только знаю, что она — есть, есть…

Когда Лина вошла в клуб, Александру показалось, что сразу стало здесь и светлее и торжественнее. Ему хотелось, чтоб при ней никто дурного слова не сказал и чтоб все вели себя хорошо, точно она будет судить о нем по поступкам его товарищей.

— Давай любимую, — кивнул он Виктору Чайке. — Про черноокую…

Чайка тряхнул выгоревшим на солнце белым чубом и заиграл.

Александр, точно поднимаясь на облаках, с замиранием сердца запел:

Что затуманилась, зоренька ясная,

Пала на землю росой?

Что пригорюнилась, девица красная,

Очи блеснули слезой?

Лина пристально смотрела на певца. Он взглянул на девушку, и глаза его сказали: «Это я только тебе пою, про тебя и себя пою».

Ночь начинается, фонари качаются,

Филин ударил крылом.

Налейте мне чару, налейте глубокую

Пенистым красным вином.

Лицо его то хмурится от смущения, то озаряется. Но вот он выпрямился. Первое смущение прошло. Голос становится сильнее и увереннее. Вот он, прислушиваясь к баяну, подхватывает звонким тенорком:

Много за жизнь я свою одинокую,

Много себя я губил…

Я ль виноват, что тебя, черноокую,

Крепче, чем жизнь, полюбил.

Но вот голос певца замирает. Стихает баян. А ребята все еще молча и удивленно смотрят на Александра. Смутившись, он не знает, что сказать, и, смеясь, с напускной беззаботностью спрашивает:

— Почему тихо? Да что вы все приуныли? Орлы вы или чижики? А ну, грянем партизанскую. — И первый затягивает:

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед…

Пели и про калину, и про степь широкую, и про рябину. Александр стеснялся на людях подойти к Лине, но каждый миг чувствовал ее присутствие и старался, чтобы пели стройно, чтобы Лине было хорошо и радостно с ними.

Потом он все-таки подошел к девушке с альбомом героев войны.

— Вот посмотрите наш альбом. Сами делали. О героях войны… Вот это настоящие люди! И сколько их! Ведь они простые, как все мы, — да? А какие храбрые! Вот смотрю я на Тимошку. Как воробей — маленький и чудной. А может, завтра он-то и будет героем, — а?

Лина кивнула:

— Учитель наш, помню, сказал: «Великие всегда простые».

— Правда, правда, Ли-на, — с расстановкой произнес Александр имя девушки, наслаждаясь его звучанием. — Хорошо он сказал!

Он задумчиво смотрел на ее щеки со следами ожогов, на голубую жилку под золотистым пушком на левом виске, и в ясном взгляде его — уважение и нежность к этой заботливой и смелой девушке.

— Вот и мне, Линуся, страсть как хочется хоть капельку, хоть чуть-чуть быть человеком… ну… стóящим…

— Зачем? — лукаво улыбнулась она.

— Ну, чтоб от меня людям польза была, чтоб… — он вздохнул и тихо добавил: — Чтоб тебе нравился.

— Заче-ем? — тоже тихо и с придыханием спросила она.

Он смутился, стал теребить свой поясной ремешок, снял какую-то пушинку со своей белой рубашки.

— Ну, как же «зачем»? Думаю, каждый человек должен стараться быть лучше, чем он есть.

— Ого, какой вы серьезный! — чуть насмешливо сказала она и подумала: «И хорошо, что он такой. И хорошо, что он и серьезный, и веселый, и быстрый, как ветер».

— Да, правда, хочется быть лучше. А то иногда подумаешь о себе и возненавидишь себя. Так много еще всякой дряни увидишь! Будто в зеркало смотришь на себя, а видишь ежа, — и первый засмеялся.

Лина весело спросила:

— Почему ежа? Правда, недостатки есть у всех нас, но ежа… — И она тоже засмеялась.

— Ага, верно, есть. И ты, Линочка, не стесняйся, пожалуйста, режь мне всю правду в глаза, если заметишь у меня что плохое.

— Хорошо, Саша. Я уже кое-что замечаю.

— Что? Что? — насторожился он.

— Волосы на голове надо причесывать, а то они у вас торчат, как у ежа.

— Да ты не шути, Линка! Волосы — верно, а еще что?

— Воротничок рубашки не разглажен.

— А еще? Похуже что?

— А еще — сам вы иногда грубоватый и колючий, как еж.

Он глубоко вздохнул:

— Да ты просто придираешься ко мне.

— А сам просил говорить все.

— Хотя… хотя, может, и правду сказала. Грубоватый. В колледжах или как там… не учился.

Им хорошо было вдвоем: они запросто могли говорить о чем угодно, шутить. Александру хотелось побыть с ней подольше. Но к ним вразвалку подошел принаряженный и напыщенный Клыков.

Александра охватило беспокойство: может, Клыков ей нравится? Конечно, он с виду куда представительнее его, Матросова.

Но Лина сама не хотела, чтобы кто-нибудь посторонний вторгался в хорошее их чувство, о котором они оба стеснялись еще признаться самим себе и друг другу, и заторопилась:

— Ну, я пойду. Уже поздно. Спокойной ночи.

Александр даже не пошел провожать ее, чтобы никто ничего дурного не подумал о ней. Ночью он долго не мог уснуть, взволнованный большим, счастливым чувством и беспокойством, почему все-таки он так и не сказал то, что думал сказать. Его охватило неодолимое желание увидеть девушку снова. Хотелось сказать ей или сделать для нее что-нибудь особенное, выдающееся. Он ощутил в себе небывалую силу, казалось, можно горы сдвинуть.

Перед рассветом он уснул вдруг неожиданно и крепко. Но встал раньше всех и начал свою обычную работу, стараясь не думать о Лине. Потом пошел в слесарно-механический цех посоветоваться с мастером о новом способе закалки инструмента.

— Рад за тебя очень, — встретил его мастер, пожимая руку. — Доверили тебе воспитательство. Это, брат, великое дело, когда человеку доверяют. Только смотри, механику не забывай! — и ласково погладил станок.

Александру вдруг захотелось откровенно поделиться с мастером своими переживаниями. Он хорошо знает жизнь и людей, все поймет, не осудит и даст добрый совет.

— Да что механика, Сергей Львович! У меня несчастье, — сказал Александр печально.

— Что такое? — встревожился мастер. — Идем в кабинет.

Матросов сел против мастера, возбужденно блестя глазами.

— Выручайте, посоветуйте… И говорить вам стыдно и не знаю, что делать. Вот хожу, будто сам не свой, хотя знаю, — глупости все это.

— Да ты про что?

— Про девушку одну… Только она, понимаете, совсем не такая, как все. Я таких… таких хороших еще не видел. Это, знаете, как в сказке…

Сергей Львович улыбнулся:

— Несчастье, говоришь? Вот чудак, несчастье… Ну-с? Да это, брат, и есть величайшее счастье, — добавил он задумчиво.

— Да вы не смейтесь! — взмолился Александр. — Я себя ненавижу. Раскис, спать не могу, как мальчишка.

— Старик! — засмеялся мастер.

— Правда, зло берет! И понять все трудно… Раскис я, но в то же время мне хорошо, так хорошо, как еще никогда не было. И работал бы, как зверь, и плакал бы от радости. Понимаете, петь хочется! Вчера за день я перевыполнил норму на триста пятьдесят процентов. Скажи она: «Саша, сдвинь гору Золотуху!» — и сдвину. Мне хочется стать лучше всех, — понимаете? А как увижу Лину… ту девчонку, — с горечью пояснил он, — и стою, как вкопанный, как дурак, глаз отвести не могу. Словом, нюня… В общем, извините, я по делу, насчет закалки…

— Постой, постой, давай по порядку! — прервал его Сергей Львович. — Все понимаю. Я рад за тебя, Александр. Рад, — понял? Хочется стать лучше, чем есть? Резон. Вот всегда так и поступай, будто за тобой наблюдают глаза любимого человека, тогда и будешь все делать хорошо, по совести.

— Ну, спасибо. Ох, и спасибо ж вам, Сергей Львович! Теперь о закалке… — И Матросов рассказал о своем изобретении.

Мастер одобрил новый способ закалки инструмента.

Матросов вышел из цеха солидно, не спеша, но во дворе не выдержал и пустился бегом… Сомнения его исчезли, он был счастлив.

В обеденный перерыв Александр прибежал в общежитие, заправил свою койку и койки товарищей, подмел пол, одернул занавески. Надев чистую тельняшку, тщательно разгладил складки на рубашке. Проходя сквер, подобрал клочки бумаги, расправил кем-то примятые на клумбе цветы: ему хотелось, чтобы всюду было чисто и празднично.

После обеда, выйдя из столовой, он встретил Лину.

— Понравилось тебе вечером в клубе? — спросил Александр.

— Да, очень, — тихо ответила девушка.

— И мне было очень, очень хорошо…

Лина улыбнулась, глаза ее засияли.

Александру больше ничего и не надо.

— Пойдем к пруду, — предложил он и, не дожидаясь ответа, сорвался с места и по-мальчишески, с подскоком, побежал.

У пруда лег в тени под ракитой, щекой припал к траве и замер, ожидая: придет или не придет? Он не знал, долго ли пролежал так, потом, еще не видя ее, почувствовал: она шла к нему. Он встал. Его охватило небывалое ликование. Еще никогда так ярко не светило солнце. Еще никогда не было таким бесконечно-просторным небо, не расстилались бескрайным пахучим ковром луга. Это ему и ей кивают зелеными верхушками кудрявые березы. Это их зовет в дальний полет крылатый орел, скрываясь за белыми облаками.

Лина спускалась по зеленому пригорку, светловолосая, в белоснежном халате, вся освещенная солнцем. Такой ослепительно чистой он и запомнил ее на всю жизнь.

Александр быстро пошел к ней навстречу.

— День-то, день сегодня какой!

— Да, да… Как хорошо тут!

Взявшись за руки, еще стесняясь друг друга, они стоят рядом, слушая биение сердец.

Еле заметно плывут отраженные в зеркале пруда редкие белые облака. С высокого холма открывается огромный, необозримый простор. В прозрачной дымке зеленеют леса; между ними, извиваясь, сверкают реки Белая и Уфимка. На лугах волнообразно струится серебристый ковыль. Легкий ветер несет оттуда запахи медоносных трав; точно застыли в дреме высокие взгорья и овраги, поросшие вязом, дубом. А вдали под сивой шапкой паровозного дыма и пара — станция Дема. Широкую реку Белую перепоясал, будто синей ажурной мережкой, железнодорожный мост. Вон виднеется переправа через реку на Цыганскую поляну, окруженную дубами-великанами. Там летом, в башкирские праздники сабантуя, веселые, шумные гулянья.

Александру все здесь любо: и близость Лины, и травы, и пруд, и ракиты, и редкие белые облака, и этот смешной желтоголовый длинноногий одуванчик. Столько вокруг прекрасного, что он дивится, как раньше не замечал его, точно мир преобразился только сегодня.

— Как хорошо! — Он раскинул руки, как крылья. — Сколько простора, свободы — полететь хочется! Вот если бы не война…

Лина грустно улыбнулась:

— Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день за них идет в бой… Это из «Фауста».

— Ох, здорово сказано! Конечно, борьбой все достигается. Смотри, Лина, тут кругом исторические места. Пугачев тут воевал. А вон там, за поворотом реки, — Чапаев против белых высаживал десант. А там шли на Урал первые рудокопы…

Волнуясь, он говорил о сказочных сокровищах, какие открывает земля советскому человеку.

— А там — большие города. Страсть как хочу скорей попасть в Москву, посмотреть мавзолей, Кремль… Пойти в Третьяковскую галерею.

— А у нас в Ленинграде — Русский музей, Эрмитаж и много других музеев. Хочешь в Ленинград?

— Хочу… Я знаю, Линуся, чьи стихи про белые ночи: «Одна заря сменить другую спешит…»

— Постой, не надо… — вдруг сказала она, строго сдвинув брови.

— Что? — испугался он.

— Не надо про Ленинград… Там погибли мои отец и мать.

Она рассказала о том, как фашисты каждый день обстреливали город. Четыре раза снаряды пробивали каменные стены цеха, где работал отец Лины, разбивали железобетон, кромсали металл, но отец все-таки работал. Когда остановились трамваи, он ходил пешком с Петроградской стороны до своего завода — километров пятнадцать. Потом стал приходить домой все реже и реже, и однажды утром его нашли в обледенелом цехе у токарного станка совсем окоченевшим.

Мать строила оборонные укрепления и тоже пешком ходила рыть окопы, строить дзоты за Невской и Нарвской заставами. А в январе сорок второго года однажды принесли Лине одежду, зарплату матери, паек и сказали, что на Средней Рогатке мать убита осколком снаряда и уже похоронена. Завод взял Лину в свой стационар, где она и пробыла до эвакуации.

Александр слушал девушку, и его мучила совесть: ему тут хорошо с Линой, а в Ленинграде по-прежнему люди в железном кольце блокады, а на фронте идет смертельная борьба.

«Подам заявление в военкомат. Пусть меня добровольцем отправят на фронт. Пора. Сказать ли об этом Лине? Но она подумает, что хвастаюсь. А меня, может, еще и не примут».

— Почему же ты мне до сих пор ничего не рассказывала о родителях? — спросил он девушку.

— Зачем? Хныкать и повсюду говорить о своем горе — это плохо.

— Твои родители — герои! А ты мне еще родней стала.

— Правда? — улыбнулась она, и влажные глаза ее заблестели. — Значит, мы друзья?

— Навсегда-навсегда, — твердо сказал он.

— Вот и хорошо, — вздохнула Лина, — очень хорошо! — И тихо запела тоненьким синичьим голоском:

Ночью и днем только о нем

Думой себя истерзала…

Она пела, глядя куда-то вдаль, а сама с детской настороженностью и любопытством ждала, что еще скажет и как поведет себя Саша. Вот он опять своей рукой коснулся ее руки, взял сначала один ее палец, потом другой, и каждое прикосновение и движение казалось полным значения и смысла.

— Нет, Лина, ты меня дождешься, если захочешь, — сказал он, как бы отвечая на то, о чем пела Лина.

— А ты, Сашок, можешь понять, что говорят мои глаза? — неожиданно спросила она, пристально взглянув на него. — Ведь можно говорить глазами, — а?

— Да, понимаю, — ответил он. — Сказать?

— Скажи, — покраснела она.

— Ты меня спрашиваешь: «Это у нас настоящее? Да?».

— Ой, как здорово угадал! — искренне удивилась она. — А ну-ка, угадаю ли я, что отвечают твои глаза? Ты мне отвечаешь: «Да, это настоящее — и навсегда…»

— Ой, правда, Линуся! — сжал он ее руку.

— Да-да-да! Как хорошо, Сашок! — сказала она с сияющими васильковыми глазами. И, помолчав, спросила: — А кем ты хочешь быть?

— Кем? — смутился он. — Да я хочу быть инженером-механиком. Хорошо бы и астрономом, и ботаником тоже не плохо.

— Хватит! — засмеялась она. — Думала, ты серьезно.

— Нет, ты не смейся! Мне еще хотелось бы построить такую машину, чтоб управляла тучами и бурями…

— Ого, какой!

— Да я и музыку люблю. Вот по радио слушал ноктюрн Шопена! Ох, до чего ж хорошо! Мы с Виктором на баяне хотели… Не получается… Люблю я и живопись, и книги. Все-все люблю. И теперь кем захочу, — тем и стану. А Циолковский, Мичурин, Лысенко, думаешь из кого вышли? Только учиться надо! Знаю, учиться трудно, но до чего ж интересно! Только представь себе: институт или университет, аудитории, лаборатории, кафедры, профессора, академики… Каждый час перед тобой открывается что-нибудь новое, да такое, что дух захватывает. И я обещаю тебе — учиться буду много-много, Линуся.

Лина смотрела на него испытующе и ласково:

— А где ты был до колонии?

Он сразу померк:

— Не спрашивай, после скажу.

— Почему не сегодня?

— Сегодня у меня праздник. Особенный день. Понимаешь?

— И вечер вчера?

— И вечер был особенный. Теперь у меня все особенное…

Он хотел еще что-то сказать, но произнес только одно слово:

— Ли-ну-ся…

Не в силах дольше выдержать напряжения счастливой минуты, он вдруг спохватился:

— Ну и чудак же я, честное слово, чудак! Заговорился. А ведь мне надо срочно в сушилку — паровые трубы осмотреть. Ну, до вечера, Линусенька. — И помчался.

Она глубоко вздохнула, глядя ему вслед.

— Какой странный и… и хороший!

На следующий день Александр подал заявление в военкомат.

Глава XXVI «Прости-прощай»

аконец сбылась беспокойная, страстная мечта Александра: комиссия признала его годным, Родина зовет и его в бой. Что же, постоять грудью за мать Родину — выше и чести нет! Только жаль расставаться с Линой, будто самое кровное отрываешь от сердца.

Они стоят у пруда в эти последние минуты перед его отъездом в военкомат. Зябкий сентябрьский ветерок рябит свинцовую гладь студеной воды. В небе — тревожный крик запоздалых птиц. Кружась на ветру, летят пожелтевшие листья тополя и ракиты.

Александр, стройный, по-военному подтянутый, в черной шинели с блестящими пуговицами. Лина с грустной улыбкой смотрит на него. Вот и конец их встречам и песням.

— Сашенька, как же мы теперь будем?

— Я так думаю, Линуся, будем ждать друг друга… Потом вернусь с победой, и все будет хорошо.

Она строго смотрит ему в глаза:

— Не утешай. Сама все понимаю.

Он опустил глаза, уголки губ его дрогнули.

— Но ты не волнуйся, — продолжала Лина. — Иди и помни: дни и ночи тебя ждать буду. — Она дает свою фотографию. — Возьми и помни меня.

Александр вынул записную книжку, бережно положил туда карточку и вчетверо сложенный лист бумаги.

— А это что? — спросила Лина.

— Характеристика. Расписали меня тут — спасу нет! — И протянул бумагу.

Она прочла вслух:

— «Матросов, Александр Матвеевич, 1924 года рождения, уроженец города Днепропетровска, происходит из семьи рабочего, образование семь групп, русский. В Уфимской детской трудовой колонии зарекомендовал себя исключительно с положительной стороны. Работал на мебельной фабрике в качестве слесаря систематически стахановскими методами. За хорошую работу на производстве, отличную учебу в школе и поведение Матросов А. М. с 15 марта по 23 сентября 1942 года был в должности помощника воспитателя. Кроме этого, был избран председателем центральной конфликтной комиссии. Активная работа в учебно-воспитательной части и личное желание Матросова окончательно подготовили его к самостоятельной жизни. Тов. Матросов выдержан, дисциплинирован, умеет правильно строить товарищеские взаимоотношения. Характеристика дана для представления в РККА».

— Так вот какой ты у нас! — ласково и в то же время печально сказала Лина.

— Ну, сама понимаешь, хватили через край…

— Нет, они тебя еще мало знают. Хоть и правду написали, но этого недостаточно. Ты лучше, гораздо лучше!

— Хватит, Лина, а то поссоримся на прощанье… Эх, жаль, что я мало учился и мало знаю! Один мудрец сказал, что и двадцатилетний человек может принести народу такую пользу, что его никогда не забудут, и можно, понимаешь, сто лет прожить без пользы, как гнилушка. Здорово сказано, — а? И я мог бы уже среднюю школу окончить, в армии был бы полезней, а после армии сразу в институт или в университет. А я что делал? Вспомнить противно.

Он умолк. О чем бы еще самом нужном не позабыть сказать? Но чувств и мыслей так много, что трудно выбрать из них главные. А секунды текут, и волнение растет.

Белые облака, прозрачные и чистые, быстро плывут на юг, чуть прикрывая солнце. Тихо шумят, качаясь, длинные, свисающие к воде полуоголенные ветки ракиты. Но вот слышится нарастающий рокот автомобиля. Александр и Лина переглянулись и пошли к машине. Его окружили товарищи, пришедшие проститься. Вот они, друзья испытанные: Чайка, Брызгин, Еремин, братишка Тимоня Щукин.

— Вот какая большая семейка теперь у меня, — говорит Александр Лине. — А был когда-то один-одинешенек.

С озабоченным лицом Четвертое смотрит на ноги Александра.

— Ну, яловые все-таки сапоги взял? То-то, а хотел франтить в хромовых. На войну, брат, — не на бал…

В последние дни он отечески заботился о снаряжении новобранца. Были заказаны сапоги яловые, а сапожник взамен их предложил Александру франтоватые хромовые. Четвертое запротестовал: яловые на фронте куда удобнее!

— Я вас послушался, Семен Борисович.

Александр растроганно оглядел друзей.

Друзья, друзья! Здесь, в колонии, он обрел вас, вместе с вами учился, работал, мечтал о большой и хорошей жизни. А сколько светлых минут пережито здесь! Да, это он хотел бежать отсюда и думал, что никакие цепи его тут не удержат. А вот разумное, душевное человечное слово оказалось крепче цепей и удержало его. И трудно теперь уйти от этих родных людей.

— Вот, Саша, и сбылось твое желание, — говорит Виктор Чайка. — Все рвался на фронт, вот и дождался. А нам что же? Как там в песне поется: «Ты прости-прощай, зоренька ясная…»

Лина отвернулась, прикусила губу.

Взволнованный Александр решительно обрывает минуту горького расставания:

— Ну, друзья, до свиданья!

К нему подходит Лидия Власьевна, протягивает ему собственноручно связанные варежки:

— Вот тебе, Сашок, мой подарок на память.

— Самый дорогой подарок, Лидия Власьевна, — говорит Александр. — Руками в этих варежках крепче винтовку буду держать.

Она кладет руку на его плечо:

— До свиданья, Сашенька. Воюй, сынок, за Родину так, чтобы нам, твоим учителям, не было совестно за тебя. Трудно нам, матерям, провожать вас на войну, но еще трудней… — Она запнулась, но тут же овладела собой: — И нет слов таких, — продолжала Лидия Власьевна, — чтобы выразить горе материнское, когда вы не возвращаетесь с поля боя. Но только вы, сыновья наши, можете и должны отстоять нашу Родину. Так пусть же мое материнское слово придаст тебе силы в бою и закалит бесстрашием твое сердце. Иди, сын мой, и побеждай!

Александр целует ее сухонькую, шершавую трудовую руку.

— Обещаю вам, Лидия Власьевна, как родной матери, и вам всем, друзья мои, обещаю защищать Родину, не жалея ни сил, ни жизни. Дружбы нашей не посрамлю, и стыдно вам за меня не будет.

Он порывисто обнимает Тимошку:

— Хорошо учись, братишка. Будь человеком. Да альбом героев не забудь, пополняй.

Тимошка мигает глазами. Он хотел улыбнуться, но по щеке скатывается слеза.

Александр обнимает всех по очереди. Лину задерживает чуть дольше, чем других. Потом вскакивает в машину. Рванувшись вперед, машина быстро несется к городу.


Загрузка...