город Краснохолм Александр ехал с радостью. Его назначили в военное пехотное училище: быть ему офицером. Раньше об этом он даже и мечтать не смел. Это он-то, бывший «уркаган»[17] будет офицером! Он то и дело вытаскивал из кармана и перечитывал командировочное удостоверение. Правда, из-за училища он не сразу попадет на фронт, зато, обученный, принесет больше пользы.
В училище Александр с волнением надел военную форму: суконную гимнастерку, синие диагоналевые полугалифе, сапоги, шинель, шапку-ушанку — все новенькое и еще пахнет нафталином.
— В этой форме даже и в Москве щегольнуть не стыдно, а? — спрашивает он шутливо тезку своего, Александра Воронова.
Воронов тоже охорашивается.
— Точно! А иная девушка увидит — сразу влюбится.
— Ну уж и влюбится!.. — Матросов краснеет: нет, ему бы только Лине хоть на миг показаться.
С Вороновым он познакомился в поезде. Вначале этот высокий стройный весельчак с чуть раскосыми насмешливыми черными глазами не понравился Матросову. Александр считал, что все красивые и развязные люди глуповаты. Потом оказалось, что Воронов не развязен, он общителен от избытка жизнерадостности. Да и поучиться у него было чему. Воронов окончил десятилетку, был начитан. Он неплохо разбирался в музыке, живописи, истории и мечтал стать философом.
— Жаль, война помешала, — говорил Воронов, — а то я уже студентом был бы. Десятилетку окончил хорошо, подал заявление в вуз, и вдруг — осечка! Будто снег на голову — повестка из военкомата…
— Студентом, говоришь? — с завистью спросил Матросов.
— Да, уже слушал бы лекции, научные дисциплины изучал. Это абсолютно точно… Что ж, старик, повоюем, а?
— Вот какой ты!..
Нравилось Матросову и то, что Воронов, как и он, любил песни, знал знаменитых путешественников. Матросов все чаще заговаривал с ним.
Однажды во время чаепития Матросов поднял жестяную кружку и сказал запросто:
— Ну, веселый философ, выпьем за нашу дружбу, — а?
Воронов охотно чокнулся задребезжавшей посудиной.
Потом Матросов подружился еще с Макеевым и Дарбадаевым.
Александр Макеев хмур, ворчлив, тщедушен, внешне мало привлекателен, но дружбу ценил выше всего. Только за это Матросов и мирился с его строптивым характером. И когда Воронов посоветовал не дружить с Макеевым, Матросов возразил:
— По-моему, правильно кто-то сказал: «Кто ищет друзей без недостатков, тот рискует остаться без друзей». Посмотрим, а настоящая испытка — в бою.
Воронов не стал возражать ему.
Башкир Михаил Дарбадаев плечист, высок, подвижен, и глаза у него смелые и быстрые, как у его земляка Салавата Юлаева, на которого Михаилу хотелось походить. Его большие жилистые руки комбайнера всюду искали работы.
— Это подходящий, — сказал Матросов Воронову.
Щедро сердце на дружбу в юную пору, когда оно переполнено горячими чувствами и жизнь только начинает открываться, когда цель у друзей одна и дорога общая.
Александр вообще не мог жить без друзей. Но каждого нового человека он разглядывал пытливо: а ну, каков он? Чему может он научить, на что способен, что из него выйдет?
— Вот уже и есть у нас команда, — шутил Матросов, довольно потирая руки. — Везет мне на друзей. В колонии много их осталось, а тут уже двух Сашек и Мишку подкинуло.
— Сам виноват, — смеялся Дарбадаев. — Совсем свойский парень.
Но дружба их вскоре подверглась испытанию.
Друзей назначили в стрелковую роту.
Матросов, получив автомат, сразу разобрал его до последней детали. Только подумать, у него в руках настоящее оружие! Давно ли он вооружался рогаткой и деревянными мечами и саблями? Теперь он не просто человек с таким хорошим оружием, но воин, защитник Родины! И хотелось показать, что это оружие ему по плечу, что разобрать автомат для него, слесаря, не так уж трудно.
Макеев насмешливо изумился такой дерзости:
— Больно прыткий ты. Оно, скажем, разобрать-то всякий умеет. А соберет — дядя?
— Сам соберу! — сказал Матросов и весело подмигнул. — Ну и машинка же! Эта не подведет!
— Да подвести-то может не она, — намекнул Макеев.
Матросов значительно взглянул на него и стал собирать автомат.
Сроки учебы ускорены. Программу училища надо одолеть в пять раз быстрее, чем в мирное время. Фронту нужны командиры. Время грозное: в боях решается судьба отчизны.
Подразделения Курсантов соревновались в учебе. Успех подразделения зависел от каждого курсанта.
На стрельбищах Макеев и Дарбадаев плохо стреляли. Матросов недовольно хмурился. Он подал заявление комсоргу роты о вступлении в комсомол и старался, чтоб не только у него, но и во всем подразделении все шло хорошо, а друзья портили дело. Он не вытерпел, язвительно заметил:
— Автомат — не лейка, мишень — не огород; что льете зря?
— Да мне куда легче бить фашиста оглоблей по башке. Автомат, понимаешь, как перышко. Я его в руках не чувствую, — оправдывался Дарбадаев.
Макеев злобно накинулся на Матросова:
— Какое тебе дело, как я стреляю? Чего взъелся? А еще друг.
— Потому, тезка, и взъелся, что друг. Роту назад тянете, что же мне — веселиться, что дружки мои всех назад потянули? Да?
— Невыносимый ты человек! — выпалил Макеев. — От тебя и в казарме нет покоя. Замучил своими правилами: громко не говори и сапогами не стучи, когда спят, будто тут дворяне. Под ноги не плюй и ничего не бросай, листы книги не загибай, каждую вещь положи на свое место. Все делай так, чтоб после тебя не переделывали. Словом, придира и въедливый, как перец.
За Матросова вступился Воронов:
— Что же, тезка, эти правила полезные.
А Матросов уже смеется, потирая руки и вспоминая, как и он сам когда-то называл колонийского мастера придирой.
— А все-таки ты, Макеша, запомнил правила, запомнил! Жаришь их наизусть! Вот еще одно забыл: заправлять койку надо так, чтоб и она улыбалась.
— Ты сам не умеешь делать повороты на ходу! — злорадно упрекнул Макеев. — На смотре ты опозоришь всю роту.
— А это верно, тезка, — сознался Матросов. — Не я буду, если не подтянусь.
— Мы себя еще покажем, — не унимался Макеев. — Не робкие, в пух и прах будем фашистов бить.
— «Не робкие»! Этого мало, — опять не стерпел Матросов. — Командиры говорят, что успех только тогда обеспечен, когда смелость и отвага сочетаются со знанием дела. Ясно, Макеша? Значит, пользы от нас больше, если лучше владеем оружием. Верно? Значит, интерес у нас общий и дружба должна помогать во всем. А плохую дружбу — по шапке.
— Дело хозяйское, — проворчал Макеев.
— Да чего ты злишься? — нахмурился Матросов. — Или мне надо было тебя похвалить, что плохо стреляешь? Нет, тезка, по-моему, друг должен помочь другу стать лучше, чем он есть, и говорить в глаза беспощадную правду. Так я понимаю.
— Правильно, — засмеялись Воронов и Дарбадаев.
Макеев надулся и до вечера не разговаривал с ними. Друзей это не удивило. Иногда, дуясь, он мог не разговаривать по нескольку дней.
Вечером Матросов получил хорошие письма из колонии и стал весело рассказывать Воронову и Дарбадаеву о колонийских дружках.
Макеев ходил поодаль, громко кряхтел, сопел и шумно вздыхал. Как и все слабовольные люди, он падал духом в минуты неприятности, горя. По ночам он мешал спать соседям своими вздохами, стонами и кряхтением.
В часы самоподготовки Матросов склонился над книгой и тетрадкой и сидел дольше других. Потом, позабыв про ссору с Макеевым, обратился к нему:
— Тезка, бьюсь, бьюсь и не пойму. Помоги, Макеша. Вот азимут[18]… Какое расстояние звезды от меридиана? Угловое?.. И как пользоваться азимутом в лесистой местности при тумане?
Макеев недоверчиво косится, но, увидев ясный, бесхитростный взгляд Александра, смущенно отвечает:
— Не знаю.
— Ладно! Сбегаю к дяде. В третьей роте — агроном-топограф. Душевный усач, знающий!
— Ну, что ты! — не глядя на Матросова, говорит Макеев. — Не ходи! Если что в башку мою не лезет, я бросаю. В другой раз пойму, да и совестно к соседям бегать из-за всякого азимута. Завтра преподаватель разъяснит.
— Все равно не усну. Дело не довел до конца.
— Ну и непоседа же! — дивятся друзья. — Вчера ходил в первую роту спрашивать физика, можно ли использовать атомную энергию для полета на другие планеты. Третьего дня разузнал у инженера в шестой роте об устройстве паровой турбины. Прямо непоседа!
Вскоре Матросов возвращается, весело размахивая газетами.
— Ну и народ, какой народ! Вот про нашу Чкаловскую землячку напечатано! Вот она как пишет, наша колхозница Зубкова Агафья Ивановна: «…Муж мой сражается на фронте, а я хочу ему и нашей Красной Армии помочь быстрее разбить врага. Все свои сбережения, заработанные честным трудом в колхозе, я отдаю на строительство танковой колонны имени Чкалова. Я внесла в Госбанк сто тысяч рублей наличными деньгами. Пусть танк, построенный на мои трудовые средства, беспощадно истребляет фашистов и несет освобождение нашим сестрам и братьям»… Понимаете, вся газета заполнена такими письмами! Вот это здорово! Как одна большая семья…
— Неугомонный, спать ложись! — говорит Воронов.
— Ну, понимаешь, до чего ж здорово! — раздеваясь, продолжает Матросов. — В третьей роте газеты достал, о применении азимута узнал…
— Прямо одно беспокойство с тобой, Сашка, — примирительно усмехается Макеев. — Сам петушишься и людей баламутишь. То ты бегаешь за советом, то к тебе бегут…
— Спешу, Макеша, подучиться. На фронте некогда будет, а воевать надо умело, чтоб скорей побить фашистов. — И, помолчав, будто про себя, добавил: — Будь он проклят, этот Шикльгрубер![19] Сколько горя людям принес!..
А учеба давалась подчас так трудно, что курсантам хотелось скорее попасть на фронт, будто там было легче. И верно, вначале Матросов плохо делал в строю повороты на ходу. Его это очень угнетало. В свободное от занятий время он один, подавая себе команду, шагал, делал повороты, упорно добиваясь четкости движений, пока не научился держаться в строю образцово. Но «это были цветики», как потом говорил он, посмеиваясь над самим собой.
Особенно изматывали занятия по тактической подготовке, проводимые в условиях, похожих на фронтовые. Увязая в сугробах при двадцати- и тридцатиградусных морозах, делали перебежки, стреляли, подолгу лежали в снегу. Надо не только себя правильно вести в бою, но и умело руководить доверенным тебе подразделением. А для этого нужны знания, опыт, личные боевые качества. Не знаешь топографии местности, не умеешь читать карту, без которой командир, как человек без воздуха, — значит, не сможешь примениться к местности или заведешь подразделение не туда, куда следует, погубишь себя и людей, судьба которых доверена тебе. Да надо еще изучать уставы, историю военного искусства с древних времен и до последних дней и другие науки.
В училище большая библиотека. Матросов жадно читал и записывал в свои конспекты все услышанное на занятиях и вычитанное в учебниках. Он настойчиво изучал военное дело.
По вечерам он часто расспрашивал участника многих сражений, преподавателя капитана Пахомова о его боевых делах.
— Знание, умение, отвага — вот основа успеха, — любил повторять Пахомов. И рассказывал о многих случаях, когда бойцам его разведгруппы в самых трудных условиях помогали именно эти качества.
— Буду разведчиком! — возбужденно говорил Матросов. — В тылу врага такие дела можно развернуть, что любо-дорого…
Капитан хмурился и терпеливо разъяснял:
— Подвиг — не озорство, а хладнокровный, тяжелый и умелый труд…
После таких бесед Александр еще настойчивее изучал боевую технику, военные уставы и наставления. И при первых неудачах и когда было особенно трудно, он твердил себе: «Надо вырабатывать в себе упорство, выдержку, закалку. Эти качества не раз помогали мне и в колонии». Да, многое из колонийской выучки помогло ему здесь, в деле военном.
Начальник училища полковник Рябченко просматривал списки курсантов — отличников боевой и политической подготовки — перед занесением их на Доску почета.
— Это который Матросов? Одиннадцатой роты?
— Точно, товарищ полковник, — отвечает начальник учебной части.
— Отличный будет командир!
У Доски почета толпятся курсанты:
— Ого, здесь и Матросов!
— Это какой?
— Да тот, что в нашей роте про азимут спрашивал.
— Это наш, — гордо возглашает Дарбадаев. — Дружок мой!
В училище Матросов находил время для участия в клубной самодеятельности: хлопотал о спектаклях, пел в хоре. Там он обрел еще одного друга — Петра Антощенко. Этот медлительный чернобровый украинец пел так задушевно, что Матросов заслушивался. Как-то он спросил Петра:
— Ты про что думаешь, когда поешь?
— Про Лесю, жинку, — ответил Петр.
— А какой ты области?
— Та Запорожской же. Недалечко от Днепрогэса живу. Ты, може, и сам слышал — в Москве на сельскохозяйственной выставке наш колхоз «Червоный партизан» золотую медаль получил.
— «Червоный партизан»? — вскрикнул Матросов. — Петро, да я же там был!.. А ты про Данько слышал?
— Про кого?
— Сказка такая… Отчего полевой мак цветет…
— Смотри ж ты! — удивился Петр. — Та дидуся наш мне рассказывал…
— А как деда звать?
— Та Макар же.
— И это мы с тобой в саду дрались?
— Та вже ж, — засмеялся Антощенко.
Матросов порывисто схватил руку Антощенко и сжал ее до хруста, потом крепко обнял его:
— Петро, запомни, друг ты мне по гроб! Родней брата! Ну как же это мы не узнали друг друга? Смотри, и усики чернеют уже. — Помню, дед гордился тобой: ты пионером больше всех колосков насбирал и ховрашков поймал. А как дед? Я, Петрусь, деда твоего в сердце ношу… Жив он?
— Та живой… был живой… а теперь, може, и нет, — ответил Антощенко, до глубины души растроганный нежданной встречей. Потом рассказал: он с отцом бежал от фашистов с Украины, а мать, братишки Василько и Олесь, жена Леся и дед остались. Теперь там враги хозяйничают, и от родных нет вестей.
И Матросов, волнуясь, рассказал Петру о памятной встрече с дедом Макаром у Днепра, в колхозном саду.
— Век буду помнить его. Это замечательный дед, верь совести! Людей понимать и любить он меня научил, Петро!..
— Смотри ж ты, где встретились! — изумился Антощенко. — Ну, как же я тебя раньше не признал? Через дидусю мы с тобой прямо-таки родня. А с родней же всегда легче. Отвоюемся, поедем к нам, Сашко. Я тебя закормлю кавунами та виноградом и песен наспиваемся вволюшку.
— Обязательно поедем, Петрусь.
Петро Антощенко вдруг нахмурился, пристально посмотрел Матросову в глаза, вздохнул и тихо, доверительно сказал:
— Эге, Сашко, про Лесю вот и спиваю… Ох, Сашко, коли б ты знал, какая у меня жинка Леся! Краше ее по всему Поднепровью не было. Первая песенница! Заспивает она — и замрет сердце твое… Неначе и звезды слушают ее, и степь, и Днепро… Эх, Леся, Леся!.. А теперь, може, палачи-катюги рвут ее тело белое або в неметчину в рабство погнали ее. Сам знаешь, как враг лютует. По всей Украине руины и виселицы. — Он мучительно скривился. — А я тут с тобою песни спиваю… Спиваю, Сашко, песни, а сердце мое горит — стерпу нема. Спиваю и плачу кровавыми слезами…
Матросов порывисто обнял его, как брата:
— Не надо, Петро, терзать себя. Не надо. У меня, друг, тоже… Лина есть, и высказать не могу, как тоскую по ней…
Антощенко гордо вскинул головой:
— Та чего я тут развел тоску-кручину! Только зря тебя расстраиваю.
— Нет, Петрусь, ты мне все-все говори. А я — тебе. Хорошо?
Так началась эта дружба.
Вскоре Антощенко писал домой письмо. Он мало верил, что оно дойдет до родных, но не писать не мог. Впрочем, был слух, что наши летчики отправляли солдатские письма партизанам, воюющим в тылу врага, а партизаны как-то доставляли эти письма адресатам.
«Дорогие дидусю, — писал он, — у меня здесь есть друг, такой же боевой, верный и кровный, каким всегда был и есть для вас дид Панас. Правда, вы прошли со своим боевым другом всю гражданскую войну и били немцев, петлюровцев, белогвардейцев, а мы дружить только начинаем, но я верю: и наша боевая дружба будет такая, что в огонь и воду пойдем один за другого. А главное — друг мой есть тот самый Сашко Матросов, который бродячим хлопчиком забрался до вас в сад, а вы, дидусю, рассказали ему сказку „Від чого мак цвіте“… Так тот мой друг Сашко добрую память о вас, дидусю, носит в своем сердце»…
о вот пришла долгожданная пора. Комсомольское собрание обсуждало заявление Матросова о принятии в комсомол. Александр волновался: впервые он должен говорить о себе, о жизни своей перед таким большим, многолюдным собранием.
Волнения и тревоги Александра возросли, когда уже был назначен день и час собрания, на котором его будут принимать. Сколько он мечтал об этом часе! А вдруг его не примут? Последнюю ночь он почти не спал, думал:
«Ленинский коммунистический союз молодежи… Ленинский!.. Это значит — быть в первых рядах борцов за счастье людей на земле… И вот вступаю… Но что я скажу им? Как я скажу этим хорошим людям, что я до колонии, вместо того чтобы учиться, бродяжничал и пропадал? Я скажу им всю правду…»
Александр хотел произнести на собрании такую горячую, проникновенную речь, которая открыла бы всю глубину его сердца. Но говорить на собрании оказалось труднее, чем он предполагал.
Он прошел раньше всех, сел в задних рядах и вдруг почувствовал себя тут совсем затерявшимся, незаметным и был удивлен, когда на весь притихший зал прозвучала его фамилия.
— Матросов!..
Его вызвали к столу президиума. Поднимаясь по ступенькам на эстраду, Александр споткнулся, смутился еще больше. Ему предложили рассказать о себе.
— Родился в семье рабочего, в Днепропетровске, — начал Матросов. — Перед призывом на военную службу воспитывался в Уфимской трудовой колонии. А как жил до колонии, — стыдно вспомнить. Как крот в черной норе…
Он опустил глаза, умолк. Воротник, словно тиски, сжимал горло. Нестерпимая тишина торопила его, а он не знал, что еще сказать.
Послышался ободряющий голос Петра Антощенко:
— Смелее говори, Сашко! И мы не графы какие, — все в горе купаны.
— Если б можно было все повернуть назад, я жил бы по-иному, да жаль, — нельзя. Вот и время упустил для учебы, прямо волосы на себе рвал бы, так жаль… Всеми силами стараюсь наверстать упущенное и вижу — это вполне возможно, только сам не ленись. Одно я твердо знаю, что меня, как траву придорожную, затоптали бы в любой зарубежной стране…
Он рукой стер со лба пот.
— Почему вступаешь в комсомол? — спросили его.
Матросов даже удивился такому простому вопросу. Но тут же он понял, как трудно на него ответить: в ответе должен содержаться весь смысл жизни.
— Как почему? — смутился он. — Чтобы стать лучше, чтоб сделаться активным борцом, чтобы…
— Смелей, смелей, товарищ!
— Я так понимаю: комсомол — первый помощник партии. А партия руководит борьбой за коммунизм и счастье всех трудящихся. Пусть партия, комсомол и меня считают надежным бойцом. Верьте совести, не подведу!
— Почему до сих пор не вступал в комсомол?
— Не имел права, — ответил Матросов. — В комсомол нельзя идти с плохими показателями. Комсомолец — передовой, а я отставал. Теперь я немного подтянулся и, верьте совести, буду стараться все делать по-комсомольски.
— А как у тебя идет боевая и политическая подготовка? — спросил комсорг. — И что, по-твоему, сейчас самое главное для советского воина?
Матросов смахнул ладонью пот со лба.
— Самое главное — овладеть воинским мастерством, воевать умело, бесстрашно и победить врага.
Больше вопросов не было.
Первым в прениях выступил Антощенко:
— З мене оратор, як з пробки пуля, а молчать не можу. Я так понимаю: як сирота плаче, нихто не баче. Натерпелся и Матросов, когда бродяжил. Теперь сознание у него есть, и гадаю — боец будет добрый. Предлагаю принять.
Попросил слова Макеев:
— Больно характерец у Матросова колючий. То он языком, как шилом, колет, а тут и говорить не может.
— По существу говори! — крикнул Воронов.
— Он в строю плохо держится. Повороты на ходу…
— Ай-ай, какой ты человек, Макеев! — с места выкрикнул Дарбадаев. — Зануда человек… Слыхали уже про повороты…
Быстро поднялся Воронов.
— Мне разрешите… — И взмахнул кулаком. — Товарищи, я понимаю, дело очень серьезное. В боевые свои ряды принимаем нового товарища. И я думаю о главном: достоин ли Матросов быть в наших рядах? Можно ли на него положиться? Не подведет ли в бою? Не опорочит ли комсомол? Нет, я верю, Матросов не подведет, и готов с ним идти на самое опасное дело. Мне нравится его прямота, честность, искренность. Он тесно связан с коллективом, у него много друзей. Он всегда подтянут, аккуратен. Усиленно учится. Конечно, ему, как и всем нам, надо еще много учиться. Что же, комсомол будет ему хорошей школой. Предлагаю принять.
Матросова приняли в комсомол единогласно.
Вскоре в политотделе ему вручили комсомольский билет. Выйдя из политотдела, он долго с волнением рассматривал маленькую светло-серую книжицу, перечитывал написанное в ней, вдумываясь в каждое слово: «Комсомольский билет № 17 251 590. Матросов Александр Матвеевич. Год рождения — 1924. Время вступления в ВЛКСМ — ноябрь 1942 г. Наименование организации, выдавшей билет, — политотдел Краснохолмского ВПУ. 30/XI 1942 г.». А вверху на первой странице — ордена: Боевого и Трудового Красного Знамени. Ордена, заслуженные комсомолом в боях и в труде.
И будто ничего особенного не произошло и он, Матросов, оставался прежним, но вместе с тем произошло многое. Он словно повзрослел, стал серьезнее относиться к себе, к людям, к своим обязанностям. Теперь ему еще больше хотелось активно участвовать в большом деле, скорее попасть на фронт.
В середине января училище получило приказ: часть личного состава отправить на фронт. Это была самая напряженная пора в ходе войны: завершалась решающая великая Сталинградская битва, готовилось наступление на всех фронтах.
Матросова не включили в маршевую роту. Он очень огорчился и подал рапорт с просьбой послать и его на фронт.
Начальник училища вызвал Матросова к себе.
Печатая шаг, Александр подошел к начальнику, вытянувшись, стукнул каблуками и вскинул руку:
— Товарищ полковник, курсант Матросов по вашему приказанию прибыл.
Полковник Рябченко хмуро полюбовался его выправкой и строго спросил:
— Ну, в чем дело? Без вас у меня хлопот хватает. На фронт хотите? А чем вы лучше других? Все хотят.
Матросов растерялся было, не ожидая такого вопроса. Конечно, он не лучше других; как же теперь убедить начальника?
— Разрешите доложить… Я так понимаю обстановку, товарищ полковник: Сталинград отбили, на всех фронтах сломили гитлеровцев, теперь только их бить и бить не переставая, чтобы с них перья летели! Нельзя давать им передышки. И на фронте сейчас каждый боец важнее, чем после. Включите меня в маршевую роту, товарищ полковник, прошу вас, очень прошу…
Начальник слушал внимательно, взвешивая слова Матросова. Потом лицо его прояснилось.
Матросов почувствовал себя увереннее.
— Каждый советский человек хочет что-нибудь сделать, чтоб скорее побить врага. Везде, на заводах и в колхозах, люди дни и ночи работают. Верьте совести, я не подведу.
— Добро, Матросов! Я вас понимаю и верю, что меня не подведете и комсомольскую честь не уроните… А меня, думаете, не тянет туда? — спросил полковник. — Старик, думаете? И я бы так фашистов бил, чтоб с них перья летели! — И, скупо улыбнувшись, решил: — Хорошо. Включу вас в маршевую роту. Идите! Желаю боевых успехов.
Через несколько дней маршевые роты курсантов Краснохолмского военного пехотного училища стройно шагали на станцию. Над глубокими и чистыми январскими снегами гремела призывная грозная песня:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой.
В звонких голосах запевал слышался и голос Матросова:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна.
Идет война народная,
Священная война.
ыстро мчится воинский эшелон. Играет баян, летит солдатская песня навстречу бескрайним заснеженным полям и лесам, деревням и селам. Стремительно пролетает эшелон полустанки и станции, запруженные людьми, вагонами, машинами.
И солдату сдается, будто все раздвигается перед ним, уступая дорогу.
Приглядишься — и видишь: спешат на запад, на фронт, груженые поезда, везут боеприпасы, продовольствие, одежду. На платформах, в чехлах под брезентами, как мамонты, опустили грозные хоботы орудия, танки. Дни и ночи поезда бегут на запад, на фронт.
В этом великом напряжении всей страны, в движении машин и людей — неукротимое стремление миллионов человеческих воль, спаянных и направленных к единой цели всеобъемляющим разумом партии.
Матросов задумчиво смотрит в окно, мысленно повторяя мудрые слова: «Великая энергия рождается для великой цели». Да, Родина, партия пробудили великую силу в народе и указали ему благороднейшую цель освобождения страны и всего мира от фашистского варварства. И поезда мчат фронту снаряды, одежду, хлеб — все, что сделали для победы натруженные руки советских людей.
На стыках рельсов стучат колеса. Тусклый свет пасмурного дня едва проникает сквозь обледенелые стекла. Уже перепеты все песни, угомонился вихрастый гармонист Пашка Костылев. Бойцы в полумраке с увлечением играют в шахматы, домино. Только Петр Антощенко, сидя у окна против Матросова, все еще тихо поет грустные украинские песни.
Перед Матросовым — книга. Он уже прочел ее и теперь листает, просматривая особенно понравившиеся места, думает. Ему хочется поделиться своими мыслями с Антощенко, но, взглянув на него, Матросов невольно улыбается.
Петр, завороженно глядя куда-то вдаль и покачивая головой, шепчет:
Ой, сердце все лыне в той гай золотый,
Де Леся спивала про щастя и долю.
Ой, витре, мий брате, мий виснык крылатый,
Леты ж ты по морю, по чистому полю,
Скажи моий Леси, що вирно люблю.
Заметив, что Матросов внимательно слушает его, Петро замолк и опустил глаза.
— Чьи это стихи, Петро?
— Та ничьи.
— Как ничьи? Хорошие — и ничьи?
— Та не сердься, друже, мои вирши.
— Ох, Антошка, да ты поэт!
— Та не смийся… То я про Лесю нарочно так гладенько складаю слова, щоб их спивать можно было.
— Ну, еще читай!
— А ты, часом, не шуткуешь?
— Вот чудак! Да просто ж хорошо! Читай!
Антощенко читает стихи о Лесе. Глаза его влажнеют, блестят, губы по-детски вздрагивают. Кончив, он отвернулся.
— Ну, что ж ты, Петрусь? — участливо спросил Александр. — Такие хорошие стихи, а ты насупился!
— Знал бы ты, Сашко, як важко сердцу… — тихо говорит Антощенко. — Чую, фашист-зверюга издевается над Лесей, над семьей моей… А може, и замучили уже, а я тут вирши складаю.
Матросов опускает глаза, думает. Какие найти слова, чтобы утешить друга?
Поезд подходит к большой станции, забитой эшелонами и людьми.
— Где чайник? За кипятком пойду.
— Не твой черед, Сашка, — мой, — говорит Костылев.
— Ничего. Доброе дело можно делать и вне очереди.
Матросов любит ходить на станцию: можно увидеть много незнакомых людей, узнать последнюю оперативную сводку, добыть газеты.
С чайником он бежит к вокзалу. У витрины — толпа. Люди читают сводку. Он приподнимается на носки, чтобы лучше видеть. Но толпа довольно уже гудит: «Прорвана блокада!.. Прорвана блокада Ленинграда!»… Прочитав сводку, Матросов улыбается соседу:
— Хорошо! Освобождают Ленинград, и на всех фронтах разворачиваются большие дела!
Довольный, он подбегает к кубу с кипятком, но тут непорядок. В клубящемся облаке пара толпятся люди, отталкивают друг друга, обжигаясь, проливая кипяток.
Матросов с минуту смотрит на все это и, не вытерпев, вмешивается. Он еще под впечатлением сводки: и как эти люди не понимают, что надо все делать организованно, дружно?
— Ну-ка, военные, покажем пример, — властно говорит Александр. — Так дело не пойдет. Кипятку не возьмем и ошпарим друг друга. Стройся в очередь! Ну, кому говорю? Становись в затылок.
Матросов быстро наводит порядок. Люди благодарят его, унося кипяток.
— Молодец! Это по-нашему, по-военному, — одобряет девушка в ватнике, туго затянутом ремнем. Обожженное морозными ветрами лицо ее светится улыбкой, а в черных глазах — веселый огонек.
Матросов вздрагивает от удивления: где он видел этот вздернутый нос?
— Мы с вами будто где-то встречались?
— Я из Ленинграда, — отвечает девушка.
— Из Ленинграда?
— Ну да, я же сказала, — из Ленинграда.
Порывисто сдвинув шапку-ушанку на затылок, девушка делится своей радостью:
— Сводку знаете? Войска Волховского и Ленинградского фронтов прорвали блокаду Ленинграда! Теперь бьют фашистов в Синявинских болотах. Вот хорошо-то.
— Знаю: я только что прочел сводку, — улыбнулся Матросов и, подумав, спросил: — Скажите, как вас зовут?
— Людмила Чижова.
— Люда? — почти вскрикнул Александр.
— Ну да! — засмеялась девушка. — Сержант ОЗАДа. Понимаете? Отдельного зенитно-артиллерийского дивизиона. Вон вагоны в конце вашего эшелона. Чего так уставились? Не видали девушек сержантов, что ли?
— Видать-то видал, да не таких… А вы, товарищ сержант, не были на Днепропетровщине?
Девушка всмотрелась в Матросова, вдруг просияла и обхватила его шею руками:
— Сашка! Сашенька! Да я ж думала, что ты совсем пропал. Да как же я тебя сразу не узнала? Помнишь, как мы с тобой в детдоме альбом разрисовывали?
— Ну вот, — стыдливо и осторожно отстраняется Матросов от Люды, — а говоришь «я из Ленинграда».
— А как же, Сашенька? Ведь я студентка Ленинградского университета. Понимаешь?
Они настолько увлеклись воспоминаниями, что и не заметили, как подошли к вагонам. Друзья спешили поговорить обо всем, боясь, что судьба, так щедро наградившая их этой неожиданной встречей, так же быстро и оборвет ее.
— Ну, какой же я индюк! — смеется Александр. — Как же я не заметил, как же я не почувствовал, что к нашему эшелону прицепили ваш ОЗАД и что ты, Людка, едешь со мной в одном поезде! Говоришь, — студентка? Но почему же ты тут?
— Да я бы ни за что не уехала из Ленинграда, как бы ни бомбили его, как бы ни обстреливали… Жаль, понимаешь, жаль оставлять его! Только надо было, заставили эвакуироваться.
Александр слушает ее, жадно ловя каждое слово. Но вот уже свистнул паровоз.
В черных глазах Люды искрится ласковый огонек:
— Ты ж скорей приходи к нам! Девчата рады будут, ой, как рады! Петь будем, чай пить. Сухари у нас мировые. Ох, и запируем, Сашенька!
— Спасибо, приду.
— Может, в Москве будем, по музеям вместе походим, — говорит девушка. — А в Ленинграде после войны встретимся — весь город обойдем, Сашенька…
Эшелон, дрогнув, тихо тронулся.
— Не прощаюсь, — махнула Люда рукой. — Увидимся на следующей станции. Ждать буду, приходи! — И побежала к своему вагону.
Матросов вскочил в вагон, запыхавшийся и радостный.
— Почему тихо? Дружки мои, ну и хорошую же я сводку читал!
— Сводка сводкой, — усмехается Воронов, — мы боялись, что совсем приворожила тебя эта черноглазая в ушанке, с наганом на боку. Думали, отстанешь.
— Э, да у него и кипяток ледком покрылся.
— Какая девушка, хлопцы! — восторгается Матросов. — Какая девушка! Смелая, обстрелянная! Настоящая ленинградка! И, оказывается, моя старая знакомая. Приглашала к ним в вагон.
— Тебя одного или всех? — спросил Дарбадаев. — Что ж, пойдем, — согласился он, подумав. — Только и моя Магрифа не хуже. Эх, на коне летит, как птица! У нас нет плохих девушек…
— А Люда песни спивает? — спросил Антощенко.
— Еще как!
— Можно и с ней поспивать, — вздохнул Петро. — Хотя наперед знаю: никто на свете не может петь краще моей Леси. Бывало, на човне плывем по Днепру, поем, и песня летит на всю степь, и ту песню слушают звезды и Днипро.
Матросов снял ушанку, потер лоб ладонью.
— Слушай, хлопцы, сводку. Сообщение Совинформбюро.
— Сталинград как? — не вытерпел Воронов.
— Там наши добивают окруженных гитлеровцев. А в Ленинграде прорвана блокада.
Все вскочили с полок, окружили Матросова, зашумели в радостном возбуждении. Кто-то крикнул «ура».
— Везде наши наступают и бьют фашистов, — взволнованно говорит Матросов. — На Юго-Западном фронте наши заняли Белую Калитву, Каменск, форсировали Северный Донец. Под Великими Луками фашистов тоже сбили и погнали; бьют и гонят на Северо-Кавказском и на Воронежском. Заняли города Валуйки, Уразово. Полностью окружена вражеская группировка в районе Каменка — Россошь. Сейчас она уничтожается. А в тылах у гитлеровцев везде орудуют наши партизаны. Скорей бы на фронт! — потирает он руки.
Неудержимо мчится эшелон. Часто стучат колеса на стыках рельсов. Вот поезд проскочил несколько станций и полустанков. «Может, так без остановки доедем до фронта?» — думает Александр. Укрепив на столике зажженную свечу, он садится писать письма Лине, воспитателю Четвертову и Тимошке.
Перед отъездом из училища он получил письма от Брызгина и Чайки. Они уже в армии. Еремин стал мастером на фабрике. «А как там Тимошка, Тимоня? Эх ты, братишка мой курносый, писал, что стал теперь стахановцем… И что делает сейчас Лина? Думает ли обо мне?»
Дробно стучат на стыках колеса. Мчится эшелон, огнями рассекая черноту ночи. Склонясь у свечи, пишет Александр.
Костылеву не спится, он ворочается на жестких досках.
— Ты все пишешь? — спрашивает он. — Так на станции пойдем к твоей ленинградке? Сам знаешь, Саша, нет у меня девушки, которая сказала бы мне ласковое слово.
Поезд замедляет ход. Люди прильнули к окнам. Световые вспышки выхватывают из темноты огромные черные силуэты заводских труб, корпусов. Вот эшелон остановился, и бойцы кинулись к выходу. Первым спрыгнул с подножки Костылев.
— Где же зенитный дивизион, Сашка?
— Тише ты, индюк! Это военная тайна.
Костылев нетерпеливо схватил Матросова за руку, и они быстро пошли в конец эшелона.
иний тусклый свет фонарей слабо освещал рельсы, вагоны. Станция, видно, большая: много эшелонов, разноголосые гудки паровозов. В конце поезда, куда Матросов вел своих друзей, играл баян. В синем полумраке навстречу шла девушка в ватнике. Матросов сразу узнал ее:
— Люда!
— Саша, ну скорей же! — подбежала Люда.
— Это какая станция?
— Станция Фили. Вон Москва, Сашенька, — кивнула она.
Замедлив шаг, Александр посмотрел в том направлении, куда кивнула девушка. Москва, Москва! Как много мечталось о ней, и вот — она!.. Но город тщательно затемнен, и ничего там не видно, только слышится отдаленный гул да изредка голубые трамвайные вспышки выхватывают из темноты никогда не виданные им, но почему-то знакомые очертания города. Матросову хотелось остановиться, поговорить о Москве, насмотреться на нее хоть издали, но Люда тянула его за руку:
— Пойдем, пойдем скорее, ждут!
Вокруг баяниста в слабом синем свете фонаря пели и танцевали, пристукивая о мерзлую землю. Люда вбежала в круг и на минуту затерялась среди танцующих.
Потом вынырнула откуда-то из круга, схватила за руку Матросова и втянула в бурлящий водоворот пляски.
Танцевали уже и друзья Александра — Воронов, Дарбадаев, Макеев, а белый вихор Костылева, высокого, но верткого, мелькал всюду, — Павел хотел понравиться Люде. Только Антощенко стоял, хмуро насупясь. Матросов подошел к нему.
— Петро, что нос повесил, когда все веселятся? Иди в круг, кажи товар лицом.
— Эй, гармонист! — отчаянно крикнул Антощенко. — Давай гопака! Да такого, щоб земля гнулась!
Вначале с ним танцевало с десяток парней и девушек в солдатских шинелях. Потом в круге становилось все просторней, — Антощенко так стремительно вертелся, приседал, подпрыгивал, загребал и выстукивал каблуками, что только полы шинели мелькали, как крылья огромной птицы, и снежная пыль разлеталась кругом.
— Гоп-гоп! Гоп-гоп! — приговаривал и присвистывал он, прося гармониста: — Ще жару! Дай огня!
— Ну и Антоша! — смеясь, дивился Матросов. — Не знал его таким. Вот и пойми его: то неповоротлив, молчалив, неуклюж, то быстрый, как вихрь.
В кругу остались только двое: Люда и Петро. Теперь они, уже не суетясь, старались показать свое мастерство. То он «навпрысядки» рыл каблуками землю, крутил замысловатые кренделя, вскидывая ноги выше головы, а она вокруг него плыла павою; то оба неслись по кругу в буревом неистовстве.
Наконец гармонист устал, и танцоры под одобрительные возгласы вышли из круга, раскрасневшиеся и довольные.
Костылев дернул Матросова за рукав:
— Скорей познакомь с Людой.
Матросов представил ей своих друзей, а девушка познакомила их со своими подругами.
— Вот потанцевали вместе, — засмеялась Люда, — и знакомство крепче будет.
Костылев смотрел на Люду со стороны, стесняясь заговорить.
— Ну, расскажи, Люда, про Ленинград, — попросил Матросов.
— Что ж говорить? — улыбнулась Люда, все еще находясь под впечатлением пляски. — Меня раз-таки чуть не ухлопали проклятые фрицы, честное слово. Наш отряд рыл траншеи на Марсовом поле. А я, знаешь, из учетного бюро по набережной Невы несла девушкам продовольственные карточки. И только дошла до Фонтанки, начался обстрел. И так бьют, что вода в Неве от снарядов бурлит и фонтанами летит выше домов. Осколки так и свистят! Я бегу вдоль Летнего сада, думаю, — проскочу! А моряки с корабля кричат мне: «Ложись, девушка, сшибет!» А я так бегу, что дух захватывает. Мне бы только до Лебяжьего мостика, там за домом — укрытие. Слышу — зазвенело: осколком вырвало кусок железа из ограды Летнего сада; будем в Ленинграде — покажу тебе, Саша: за девятой гранитной колонной. Я бегу, а моряки надрываются, кричат: «Ложись, родненькая! Падай, проклятая! Убьет!» А я как засмеюсь: «Родненькая, проклятая…» А один моряк покрутил пальцем у виска: дескать, она уже рехнулась. А я все бегу и морячкам рукой помахиваю…
— А почему не переждала?
— Нельзя было. Голодные девушки хлебных карточек ждали. А голодный — какой работник? Они и так еле ноги волочили. А обстрел мог и до вечера продолжаться… Вот соберемся, бывало, дрожим от холода и при коптилке мечтаем: неужели снова настанет время, когда мы вволюшку будем есть картошку и хлеб, этот черный, ржаной, пахучий хлеб? Неужели опять будем слушать оперы, танцевать в карнавалах на Масляном лугу в Кировском парке? Как не умели мы ценить нашу мирную жизнь! И вот так помечтаем, потом озлимся, примемся за работу и до упаду работаем. Хорошие у нас люди, Саша!
— Что верно, то верно, товарищ сержант, — заговорил стоящий позади Люды боец. — Панфиловцы, например… На параде в ноябре сорок первого участвовали. Своими глазами видел я…
Все повернулись к нему. Это был белорус Михась Белевич из соседнего вагона — высокий, синеглазый. Он сразу оказался в центре круга и очень смутился.
— Да я-то что ж! Я к тому… Не боязливы люди: для Родины на все готовы, вот что…
— Да ты говори, говори! — подбодрил его Матросов.
Белевич сдвинул набок ушанку, поправил поясной ремень, одернул полу шинели и показал варежкой в сторону города, где в темноте, как всполохи, время от времени освещали небо голубые вспышки.
— В ночь на седьмое ноября мы спать не могли. О параде еще не знали, но чувствовали: будет. Чистим винтовки, пришиваем подворотнички, начищаем сапоги, — словом, готовимся. А все-таки и тревожились: враг в двух переходах от Москвы. И слух был такой, будто Гитлер все бесится и требует от своих генералов, чтоб те как можно скорей Москву взяли. Да и фашистская авиация могла налететь…
Часов в пять нас повели на парад. Еще темно было, а москвичи заполнили улицы, приветствовали нас. Шел снежок, белели баррикады из мешков с землей. Обошли мы танки и танкистов. Снегом залепило их порядком. Мимо Исторического музея вышли на Красную площадь.
Построили нас на площади. Рассвело уже, и белым-бело кругом от снега. Мавзолей, кремлевская стена, елочки у стены — все в снегу! Была команда «вольно», но мы стоим недвижимо, будто вкопанные, смотрим на трибуну мавзолея, на Спасские ворота, шепотком переговариваемся. Неужели все-таки настоящий парад будет? Ждем.
Тут раздалась команда: «Равняйсь!» — и такое «ура» загремело, что я кричал и своего голоса не слышал. Это на трибуну вышло наше правительство…
Белевич умолк. Он, видимо, не впервые рассказывал об этом, но и теперь заново переживал волнующую минуту. С таким же волнением будет он, видно, рассказывать о ней своим детям и внукам.
— Ну, продолжай, продолжай, Михась, — просит Матросов.
— А потом замерли мы, и стало так тихо, что слышно было, как шумел ветер в знаменах. Тогда и сказал нам Сталин: «Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина»… И вспомнили мы, как и в гражданскую войну под этими ж знаменами батьки наши воевали и побеждали. И самим захотелось скорее в бой.
А когда уходили мы с площади, сводный оркестр грянул ту песню, что в гражданскую войну еще пели: «Приказ голов не вешать, а глядеть вперед». Мы подхватили ее… Век того не забуду!..
Ну, хлопцы, а потом пошли мы прямо в бой и так влепили фашистам, что десятки километров они мордой землю ковыряли.
— Михась, — вдруг придвинулся к нему Матросов и, точно позабыв, что кругом люди, страстно сказал: — Дай руку, Михась. Ты мне друг по гроб. Верь совести! Что ж ты раньше не сказал, что в панфиловцах был? Почему молчал?.. Люда, где ты? — поискал он глазами и, увидев девушку, взял ее за руку. — Познакомься с Михасем. Дружки вы мои…
Два прожекторных луча вдруг полоснули над Москвой по серым низким тучам, как гигантские голубые мечи, уперлись концами в одну точку темного неба. Люди посмотрели туда, на минуту умолкнув: прожекторы напомнили о неутихающей военной грозе.
Костылев развернул мехи баяна. Ему хотелось показать Люде свое искусство. Все рады были продлить веселую минуту. Михась Белевич, польщенный вниманием Матросова и его друзей, крикнул Костылеву:
— Ну-ка, играй «Лявониху» либо «Крыжачка»! Знаешь?
…Когда раздалась команда «По вагонам!», все удивились, что так быстро кончилась стоянка в Филях.
— Люда, хорошо, что мы встретились! — говорил Матросов. — До свиданья, до утра!
Костылев дольше других пожимал руку Людмиле и вскочил в вагон уже на ходу поезда.
Рано утром, когда эшелон остановился на какой-то глухой станции, Матросов с друзьями побежал в конец состава, но Люды-зенитчицы уже не было. Вагоны зенитного дивизиона ночью где-то отцепили:
— Адрес?! — с отчаянием вскрикнул Костылев. — Мы даже не записали адреса!
— Адрес у всех общий — фронт! — вздохнул Матросов.
Так снова затерялась на военных дорогах черноглазая Люда.
Эшелон, миновав Ржев, Оленино, Нелидово, домчался до станции Земцы. Тут и закончился долгий путь поезда.
ысыпай, братки, домой приехали! — шутит Матросов, выскакивая из вагона.
Возбужденные солдаты весело прыгают за ним на железнодорожное полотно, осматриваются. Кажется, эта станция Земцы затерялась в лесной глуши. Но и здесь видны следы войны — оборванные телеграфные провода, воронки от взрывов снарядов и бомб.
Послышалась команда «Становись!», и у вагонов вытянулись стройные шеренги и по команде «Смирно!» замерли. Серые вещевые мешки на спинах аккуратно подтянуты.
Вдоль строя медленно идут командиры, пристально вглядываются, оценивая новое пополнение.
Матросов ловит их взгляды, всматривается в обветренные лица. Вот они, настоящие фронтовики, — обстрелянные, испытанные, герои, о которых знал лишь из газет и слышал по радио. Вот они — его новые учителя и друзья по оружию, овеянные пороховым дымом и боевой славой.
— Вольно! — охрипшим басом командует огромный, с длинными седыми или заиндевелыми усами старшина Кедров, в шапке-ушанке и полушубке с опаленной полой. На широкоскулом лице его расплывается добродушная улыбка.
Матросов кивает Воронову, любуясь могучей фигурой старшины:
— Вот это гвардия! Как из камня высечен.
— Сибиряк, одно слово!
Вперед вышел старший лейтенант Артюхов. Белый полушубок на нем туго затянут ремнями, цигейковая шапка-ушанка чуть сдвинута набок. Артюхов вытянулся перед строем — коренастый, прямой, собранный.
— Товарищи, я отбираю в роту автоматчиков самых смелых и смекалистых. — Карие глаза его быстры, пронзительны. — Предупреждаю: трудно будет у меня. Автоматчикам придется выполнять самые сложные боевые задачи — десантом врываться на танках в гущу неприятеля, воевать в фашистских тылах. — Он подумал и сурово добавил: — И еще имейте в виду: буду требовать беззаветной храбрости и презрения к смерти. Кому это не по плечу, — лучше помолчи. Ну, есть желающие в мою роту?
Секунду длится тишина. Потом раздается звонкий тенорок:
— Есть такие!
Артюхов окидывает взглядом ряды и останавливается на задорно поблескивающих голубых глазах ничем не приметного улыбающегося паренька.
Артюхов на секунду задержал на нем взгляд.
Матросов смутился, но выдержал пристальный взгляд командира. Нет, не сразу он ответил ему: «Есть такие!» Подумал, способен ли выполнить все требования, и решил: должен выполнить эти требования! Теперь его глаза с чуть заметным озорным огоньком подтверждают: «Это я сказал».
К Матросову подошел сразу запомнившийся скуластый капитан; на молодом, почти юношеском лице его выделялись седые виски.
— Комсомолец? — спросил он.
— Так точно, товарищ капитан.
— Добро. Так я и подумал, — довольно усмехнулся командир.
Артюхов пристально оглядел ряды курсантов. Сам он недавно окончил Тюменское военное пехотное училище и сразу отличил их образцовую выправку.
— Все ребята как на подбор, — шепнул он капитану. — Глаза разбегаются, не знаешь, кого и брать! — И кивнул командиру взвода, безусому краснощекому лейтенанту Кораблеву: — Запиши сначала добровольцев.
Кораблев шагнул вперед:
— Ну, кто желает в автоматчики? Два шага вперед!
Снова недолгое молчание. Тишина.
Вот шагнул вперед один.
— Фамилия? — спросил лейтенант.
— Матросов.
Вслед за ним шагнули вперед Воронов, Антощенко, Дарбадаев, Макеев, Костылев, Белевич… Комвзвода теперь не успевает записывать.
— Автоматчики — толковые ребята, — говорит Матросов. — Пишись, братки!
Отбор закончен. Новых автоматчиков ведут в часть. В лесу они идут вольным шагом. Узкую дорогу обступает густой заснеженный зеленый ельник. Монотонно похрустывает снег под ногами. Матросову хочется заговорить с кем-нибудь из командиров, но заговорить первым он стесняется. Да может, это и не положено. И когда старшина Кедров обратился к нему, он очень обрадовался.
— Это ты первый шагнул вперед?
— Так точно, я, товарищ старшина.
— То-то я тебя заприметил сразу. Хоть у нас в Сибири и нет таких дробных, но ты, видно, сибиряк?
— Нет, я из Уфы, товарищ старшина, но нужно ж было кому-нибудь первому. Я — комсомолец, мне иначе нельзя.
— Люблю смельчаков!
Матросов просиял.
— Да я, товарищ старшина, собственно говоря, мечтал в разведчики. Разведчиком в тылу у врага можно такие дела развернуть, что любо-дорого! Но в автоматчиках — тоже неплохо.
— Ясно, неплохо. В самый раз угадал.
Кедров испытующе смотрит на Матросова. Что-то девичье было в его с виду озорных голубых глазах, а разлет бровей — резкий, орлиный. Золотисто-русые густые ресницы и такой же пушок на верхней губе.
— Годков-то сколько?
— Девятнадцать, — не сразу ответил Матросов. Ему хотелось казаться старше перед этим усатым сибиряком, но прибавлять года неудобно.
— Это не беда, что мало. Считают не по годам, а по ухватке.
Матросов давно уже познал прелесть добрых отношений с новыми знакомыми. Теперь у него глаза разбегались: хотелось скорей узнать командиров своей части, которые, по слухам, немало прославились в последних боях на Калининском фронте.
В сторонке мелькнул, как живой снежный ком, заяц-беляк.
— Эх, мать честная! — вдруг преобразился Кедров. — Вот бы душу отвести, поохотиться!
— Вы охотник, товарищ старшина?
— И не говори, хуже пьяницы! Пропадал бы в лесу… Да гляди ж ты, вон клест пролетел. Ишь, как звонко крикнул! До чего же, брат, занятная птица! Гнездует клест, выводит птенцов даже в такое неположенное время, как теперь, в трескучий мороз.
— А это какие? — указал Матросов на стайку пичужек с черной маковкой.
— Синички-гаечки… А вот та, на снежку под елкой, — голубая лазоревка. Тут обязательно должен быть и дятел-долбун. — И Кедров ищет глазами. — Ну да, вон прилип, рябой, к стволу сосны и кует себе, вон, вон, черно-белый, малиновое брюшко. Дело ясное: где дятел, — там и синицы. Он выдалбливает в коре жучков короедов, а синицы подбирают, лакомятся.
— Вы все про птицу, оказывается, знаете.
— Да, я все повадки звериные и птичьи изучил.
Кедров щурится на собеседника: этот шустрый паренек чем-то сразу вызвал у него к себе отеческие чувства. Может, тем, что этому безусому юному солдату, и правда, нужна здесь отцовская опека.
— Гоже, что и ты любишь природу. Мне как раз такие вот по душе. Я тебя еще на станции приметил. Глаза, вижу, зоркие, как у беркутенка.
Матросов совсем осмелел в таком «не служебном» разговоре.
— Товарищ старшина, у меня к вам большая просьба. Можно в наш взвод перевести Белевича? Михась Белевич, белорус.
— Родня, что ли?
— Нет, но это такой человек! Словом, панфиловец. Москву защищал, понимаете, участвовал в параде на Красной площади.
— Так и я там бывал.
— Где?
— В Кремле, на совещании стахановцев. И меня, значит, как кузнеца-стахановца вызывали в Кремль…
— Вот повезло! А еще кто был?
— Да кто? Стаханов сам, колхозница Маруся Демченко, кузнец Бусыгин, трактористка Паша Ангелина, — много было.
Старшину позвали к командиру роты, и он, обернувшись, пообещал:
— А насчет Белевича спрошу.
Матросов с улыбкой смотрел на богатырскую спину старшины.
— Антошка! — окликнул он шагающего впереди Антощенко. — Ну и везет мне на людей, ну и везет! Понимаешь, этот старшина.
— Да ты сам везучий. Видишь, примечают тебя.
Друзья были довольны назначением. В один взвод лейтенанта Кораблева попали Матросов, Воронов, Макеев, Дарбадаев, Антощенко, Костылев и Белевич. Они были довольны и своей новой воинской частью.
Девяносто первая бригада добровольцев-сибиряков, сформированная осенью сорок второго года, входила в состав шестого стрелкового корпуса сибиряков. В октябре бригада была уже на Калининском фронте и в ноябре вступила в горячие бои в районе Красный стан — город Белый. И скоро о славных боевых делах сибиряков узнали на всех фронтах. После трудных, но успешных наступательных боев бригада была отведена для пополнения.
Новичков разместили в землянках. Матросов вошел в землянку с волнением: тут начиналась подлинная фронтовая жизнь, о которой так много думал.
— Вот они, наши хоромы! — усмехнулся он и хозяйским взглядом окинул новое жилье. Сквозь маленькое оконце скупо проникал серый дневной свет. Пахло увядшими березовыми листьями, слежавшимся сеном. Александр сразу заметил непорядки, которые легко можно было устранить: печурка полуразвалена, стекло в оконце внизу сдвинуто, в дыру дует ветер, даже залетает снежок, на поду валяются сухие ветки.
— Братки, да этот дворец мы можем сделать еще уютнее, — сказал Матросов и, сбросив вещевой мешок и шинель, стал засучивать рукава гимнастерки. — А то мерзнуть в лесу вроде стыдно. Ну-ка, хлопцы, за дело!
Через несколько минут землянка была выметена, дыра в окошке заделана, а сам Матросов заканчивал обмазывать печку, беззаботно и звонко напевая что-то веселое.
За этой работой и застал его старшина Кедров.
— Кто пел? — спросил он, вглядываясь в полумрак.
Матросов смутился: может быть, тут петь не положено? Или старшина не любит песен?
— Это я пел, товарищ старшина, — виновато сознался он. — Извините.
— Чего извиняешься? — засмеялся Кедров. — Не осудить, похвалить хочу тебя. Песня — это, брат, хорошо. Песня — краса человека. Человек без песни — что птица без перьев. Песня — у нас на вооружении, как непобедимая душевная сила.
— Ой, хорошо сказали, товарищ старшина! — просиял Матросов. — До чего ж люблю песни!
— Значит, ко двору пришелся, — довольно подкрутил усы Кедров. — Да ты и печку никак уже оборудовал? Специальность твоя печник, что ли?
— Нет, слесарь. Да ведь солдат должен все уметь, товарищ старшина. Верно?
— Это правда, — кивнул Кедров и, помолчав, сказал: — Ну, товарищи, кто член партии, — заходи ко мне в землянку. Вот тут справа, под старой сосной. Я парторг роты.
ечером в натопленной землянке — тепло. В тусклом оранжевом свете коптилки, сделанной из снарядной гильзы, лица бойцов, окружающих Кедрова, кажутся медными. Попыхивая у печки трубкой, старшина, пришедший к новичкам, с гордостью говорит:
— Прямо вам скажу, — ваше счастье, что попали к нам. Народ у нас крепкий. Словом, сибиряки, а значит — не пугливые. Двадцать шесть контратак отбили. Земля под ногами горела, а ни один не струсил. А потом, значит, выдержали мы характер, измотали прытких фашистов и как трахнули им по башке — тридцать семь километров гнали их и все били: в хвост и в гриву! Освободили до сорока населенных пунктов. Разбили полсотни фашистских танков, шестнадцать артбатарей; захватили сотни автомашин, много пушек и другого оружия, трофеев разных набрали уйму! Вот они какие, сибиряки!.. Оно, правда, еще маловато. Вот подформируемся, подправимся — сильней трахнем. Теперь уже надобно гнать гада до самой его берлоги, а там уже отрубить ему хвост по самые уши…
Трубка его засопела. Матросов протянул ему кисет. Вынули кисеты и другие бойцы.
— Моего покурите, товарищ старшина.
— Мой крепче, за печенку берет.
— А мой уфимский, пахучий.
Кедров, чтоб никого не обидеть, по щепотке взял из каждого кисета, набил трубку.
Матросов в знак особого уважения поднес к его трубке горящую тростинку. С волнением спросил:
— А в бою поначалу было страшновато?
— Как же не страшно? Любая букашка жить хочет, а человек и подавно. А ты его зубами стиснешь, страх этот, и поступаешь, как надо. Он ведь слепой, страх. Ты над ним хозяин… Опять же трудности… Хныкать всякий хлюпик умеет, а ты сам не хнычь и другого подбодри, вот тогда ты фронтовик. Да теперь и воевать куда ясней. Знаем, за что воюем. А вон в царскую войну, к примеру, под Тарнополем гнали меня в бой, голодного и почти безоружного, гнали на верную погибель. А за что я должен был воевать? За наживу заводчиков и купцов-барышников? Или за то, что царь замучил моего отца на каторге, а я остался безродным подкидышем? — сердито спросил Кедров, шевеля седыми усами.
Все придвинулись ближе и затихли. Но старшина только сопел трубкой, ковыряя палочкой угольки в печке, и молчал.
Наконец Матросов не вытерпел:
— Ну, расскажите, товарищ старшина. Пожалуйста. Почему подкидыш и сын каторжника?
Кедрова еле упросили рассказать о себе.
— Владимирка, — вздохнув, начал он, хмурясь. — Дорога такая начиналась от Москвы. Теперь шоссе Энтузиастов. По Владимирке в самую Сибирь гнали в кандалах революционеров. Так угнали и моего отца, когда я был еще сосунком…
Кедров старался говорить спокойно, но усы его часто подергивались, медное лицо морщилось.
— Мать, видно, крепко любила моего отца, потому что со мной, грудным ребенком, пошла вслед за конвоем, который гнал отца по этой бесконечной Владимирке. И дошла до самой Иркутской каторги. Кормилась, видно, тем, что люди подавали из милости. Мало я знаю про своих родителей. С тех пор, как помню себя, я жил в богатой кержацкой семье. Меня часто пинали, как щенка, кормили объедками, называли подкидышем. Лет шести я уже понял, что я в этой семье чужак. Одна сердобольная старушка про мать мою рассказала и объяснила мне горький смысл слова «подкидыш». Никто не знал имени моей матери, не знали, как звать и меня, несмысленыша. И потому, что подобрали меня под кедром и в месяце марте, назвали: Мартын Кедров. Полая вода вынесла на берег реки труп неизвестной пришлой нищенки. Думаю, то и была моя мать…
Кедров засопел трубкой, жадно вдыхая табачный дым. Все выжидающе смотрели на него.
— Не под силу мне было у кержака, — продолжал он, — замучил меня бородач работой, да все с богом да с укором. Подрос я малость и сбежал от него. Но попал из огня да в полымя. Принял меня в учение один хозяйчик, владелец кузницы. Тут за все давали подзатыльники. Переступишь — бьют, недоступишь — бьют, мало сработал — бьют и много съел — опять бьют… Так вот я и рос и мыкался по свету, а потом в восемнадцать лет забрали меня в солдаты…
И Кедров рассказал, как в окопах во время прошлой мировой войны тайком читал большевистскую газету «Окопная правда» и как после революции пришлось отстаивать молодую советскую республику.
— Ой, жарко нам было! Со всех сторон, как шакалы, лезли на нас колчаки, деникины, юденичи и с ними вся нечисть капиталистическая. У них была лучшая по тому времени техника, а мы бились чем попало…
Комсорг батальона лейтенант Брагин вошел незаметно в землянку и стоял у входа все время, пока Кедров рассказывал, потом пробрался к печке, потирая руки. Ему радушно уступили место.
— Э, да вы, хлопцы, хорошо устроились, — весело подмигнул Брагин, окинув землянку довольным взглядом. Лицо его было такое приветливое, что всем показалось, будто они уже давно знакомы с этим белокурым юношей. — Ага, — хлопнул он себя ладонью по колену, — так вы, сдается, уже и о боевых традициях части заговорили? Что ж, наша часть хоть и молодая, а героев у нас уже много. Взять хотя бы нашего капитана Буграчева, помощника начальника политотдела по комсомолу. Надеемся, звание Героя Советского Союза присвоят ему. Да вы, наверное, приметили его на станции. Молодой, а виски седые. В деле таком побывал, что поседел. Орел, скажу вам!
Все приготовились было слушать, но к Брагину быстро подошел связной и, козырнув, доложил:
— Товарищ лейтенант, в штабе вас ждет капитан Буграчев.
— Легок на помине, — засмеялся Брагин. — Что ж, товарищи, в другой раз поговорим.
Но, как только Брагин и связной ушли, Матросов и его друзья стали упрашивать Кедрова, чтоб он рассказал о Буграчеве.
— Ну что ж, расскажу, — согласился Кедров. — Известно, капитан — это настоящий комсомольский вожак. Лейтенант, конечно, заговорил о нем не случайно, хотя героев у нас много. К примеру, наш командир роты Артюхов или командир батальона Афанасьев, или рядовой Щеглов! Да и про самого лейтенанта Брагина есть что рассказать. А Буграчев — это да, это орел!
На войне жизнь человека — у всех на виду. На фронте судят о человеке по его делам, быстро узнают о подвигах и хранят их в памяти. Старшина не раз слышал о Буграчеве: накануне войны капитан отлично окончил Тимирязевскую сельскохозяйственную академию, начал было научную работу, но в первые же дни войны добровольцем ушел на фронт.
В августе сорок первого года, когда часть, в которой служил Буграчев, отошла с тяжелыми боями в Эстонии на новый рубеж, раненый комсорг батальона Буграчев оказался в тылу у противника. Восемь дней полз он по лесам и болотам к своей части, полз без медицинской помощи и пищи, утоляя жажду болотной водой. По пути он осматривал убитых бойцов и командиров, уничтожал их документы, а партийные и комсомольские билеты забирал с собой. И на девятый день, когда Буграчев, наконец, добрался до своих и сразу впал в беспамятство, у него нашли пятьдесят семь партийных и комсомольских билетов.
— Дело понятное, — пояснил Кедров. — Попадись он фашистам с такими документами — верная гибель.
А когда бригада вступила в бой под городом Белым и в самый разгар боя комбат был тяжело ранен, комсорг батальона Буграчев принял командование батальоном, умелым, решительным фланговым ударом разбил противника и занял шесть населенных пунктов. Бригаде был открыт широкий простор для дальнейшего наступления. За эту операцию, шел слух, он и представлен командованием к званию Героя Советского Союза. Ему присвоили звание капитана и назначили помощником начальника политотдела бригады по комсомолу.
Матросов слушал Кедрова, и непонятный холодок пробегал по телу. Он попал в огромную семью героев, и это волновало его, радовало и — обязывало.
Старшина Кедров заметил входящих в землянку Буграчева и Брагина, быстро встал, хотел скомандовать «смирно!», но Буграчев махнул рукой:
— Не надо.
Сняв шапку, он запросто сел у печки, пригладил волосы и всмотрелся в лица солдат.
Матросов глядел на него, не сводя глаз. Да, именно этот вот человек, израненный и обескровленный, восемь дней и ночей сознательно рисковал жизнью, сберегая партийные и комсомольские билеты в тылу врага. Видно, очень трудно и страшно ему было, раз так побелели его виски. Но он преодолел страх и достиг своей цели. Это и есть настоящий человек — отважный советский воин.
Матросов смотрел на Буграчева, ожидая, что вот капитан скажет сейчас что-нибудь особенное, но Буграчев потер ладонью лоб и спросил о самом обычном:
— Хлопцы, а как у вас портянки, валенки и вообще одежда, в порядке? А то, видите ли, на войне никогда не знаешь, что завтра делать прикажут… Может, тактические учения, а может, долгий марш или бой.
Он вгляделся добродушными, грустными серыми глазами в лица людей. Темная прядь волос, смоченная потом, прилипла ко лбу, уже пересеченному тремя тонкими морщинками. Когда он снял шапку, у него особенно стали выделяться белые виски и широкие скулы. От его полушубка пахло овчиной и дымом.
Матросову раньше казалось, что герой и внешне чем-нибудь отличается от всех людей, — может, каким-то особенным, рыцарским поведением, одухотворенным взглядом. Но Буграчев прост, как все, даже, кажется, угрюм и скучен. Вид у него тоже самый обыкновенный, и заговорил сразу о портянках. И все же, несомненно, он — герой. Для него, Матросова, полны нового значения простые слова Буграчева о готовности к маршу и бою. Значит, величие духа и умная простота в герое — нераздельны.
Буграчев достал из кармана кисет:
— Закуривайте, кто хочет.
Капитан свернул толстую цигарку, и несколько человек протянули ему огонь, — кто горящую лучинку, кто спичку. Он не спеша затянулся, синей вьющейся струйкой пустил вверх дым и говорил о фронтовой жизни, о предстоящих боях. Потом окинул повеселевшими глазами людей, низкий бревенчатый потолок землянки и распахнул полушубок.
— Хлопцы, а ведь мы только начинаем жить! Впереди ждет нас такая прекрасная жизнь, о какой и не мечтал человек. Это про нас в песне поется: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью»… Ведь начали же мы создавать новые моря, изменять направление рек, рыть каналы, орошать пустыни, превращать их в сады и плодородные пашни, выращивать новые, невиданные растения. Да, мы по усмотрению будем изменять и климат и направление ветров… — И глубоко вздохнул, сдерживая взлет собственной фантазии.
Солдаты смотрели на него выжидающе: что скажет еще этот молодой ученый в военном полушубке? Но Буграчев молчал, задумчиво глядя в потолок землянки, будто слушая шум ветра и потрескивание хвороста в печурке. Посветлевшее от улыбки лицо его теперь было приветливым, добродушным.
Матросов упрекнул себя: ошибся он, подумав вначале, что Буграчев скучен, угрюм. Неукротимая буйная сила светилась теперь в мечтательно горящих глазах этого молодого, но уже поседевшего человека. Матросову раньше казалось, что фронтовики, претерпевшие ужасы войны, — люди суровые, озлобленные, мрачные. Тем удивительнее, что здесь, в уютной землянке, затерявшейся в лесных дебрях, так детски-простодушно и взволнованно Буграчев говорил о будущем нашей страны. Он, видно, много знает такого, что заслушаешься.
— Товарищ капитан, — не вытерпел Матросов, — ну, пожалуйста, расскажите — как это изменять направление ветров, рек?..
Буграчев посмотрел на этого паренька с бойкими, пытливыми глазами.
— А так! — оживился Буграчев. — Правда, это только начало, но у нас уже есть Московское море, есть озеро Ленина, поднятое плотиной Днепрогэса. А ученые наши уже планируют еще большие водохранилища.
Антощенко толкнул Матросова под бок, кивнул на Буграчева.
— Оцей капитан для мене — ходячая академия. Я ж на агронома хочу учиться, а он все знает.
Буграчев окинул взглядом придвинувшихся к нему солдат и заговорил о том, что, видимо, всегда волновало его:
— Мы только на одной Волге построим такие гигантские гидроэлектростанции, в сравнении с которыми Днепрогэс будет малышом. Да, да. Мощные плотины поднимут новые моря, воды которых хлынут по оросительным системам в иссушенные зноем степи. Мы зальем светом города, заводы, колхозы. Мы с избытком снабдим электросилой всевозможные машины и все жилища, облегчим и украсим жизнь человека.
— А если воды не хватит? — спросил расчетливый колхозник Михась Белевич. — Гидростанции остановятся?
— А Каспий лужей станет? — недоверчиво заметил Макеев.
Матросов посмотрел на Буграчева: сможет ли он ответить на каверзные вопросы? Но Буграчева они будто даже обрадовали.
— А мы заставим северные реки, впадающие в Ледовитый океан, повернуть свои воды на юг, куда нам потребуется.
— Как это так? — изумился Матросов.
— К примеру, на верховье Печоры создадим водохранилище, в несколько раз большее, чем Московское море. Это будет огромный резерв воды, которую по мере надобности будем пускать в Каму. Воды величайших рек в мире — Оби, Енисея, Лены, если понадобится, мы перебросим через каналы в бассейны Аральского и Каспийского морей, попутно оросим огромные пустыни. Аральское море мы сможем опреснить и из Аму-Дарьи через пустыню Кара-Кумы проведем канал до самого Каспия. Мы оросим бескрайние вековечные пустыни, превратим их в цветущие оазисы. Изменим климат. Никогда уже суховеи не будут угрожать нашим полям. А в Сибири мы построим гидроэлектростанции еще более грандиозные, чем на Волге. Наступление на тайгу откроет нам неисчерпаемые богатства. Засверкают огнями и там новые города, дворцы культуры, на тысячи километров раскинутся фруктовые сады… Да что говорить, товарищи? Мы ведь на пороге применения атомной силы, которая двинет наши поезда, пароходы, новые машины, межпланетные самолеты…
Вдруг Буграчев умолк, слушая отдаленный орудийный гул. Нахлобучил на голову шапку, пропахшую горьким дымом фронтовых костров и пороховой гарью, поморщился так, точно острая боль пронзила сердце.
— Да… — вздохнул он, глядя в землю, и сквозь зубы продолжал тихо, будто про себя: — Ох, если бы не фашистская черная чума!.. — Он поднял глаза и посмотрел на бойцов, тоже нахмурившихся. — А сейчас, товарищи, самое главное для нас — учиться бить фашиста, бить гада, пока не издохнет. И помнить: от дисциплины — шаг к победе… Желаю комсомольцам из пополнения скорее сдружиться, сродниться с нашей фронтовой комсомольской семьей. Надеюсь, что автоматчики пойдут впереди по всем показателям боевой и политической подготовки. На днях у нас будет батальонное комсомольское собрание. Будем обсуждать наши очередные дела. Прошу вас подготовиться к собранию.
Бойцы переглянулись. Каждый подумал о себе: как-то он будет выполнять пожелания капитана?
И как только вышли из землянки Буграчев, Брагин и Кедров, Матросов сказал дружкам:
— Видали? Вот это — да! Настоящие люди. Фронтовики! Ну, прямо повезло нам, хлопцы. Тут, братки, подкачать нельзя.
В землянку быстро вошла, точно вкатилась, маленькая кругленькая сандружинница Валя Щепица. Светлые пушистые пряди волос выбивались из-под серой цигейковой шапки-ушанки, закрывали уши. У нее были полные румяные щеки с ямочками и сердито надутые пухлые розовые губы. Валя казалась не девушкой, а капризным холеным подростком, наряженным в шинель; тем удивительнее было ее внезапное появление в этой землянке.
— Инфекции или натертости ног, или еще какие заболевания есть? — строго спросила Валя.
Все молчали. Только Дарбадаев спросил:
— А чем лечить, товарищ доктор, тоску по жене?
— Риванолевая примочка к носу помогает, — так же строго сказала Валя. — Или горчичник на язык.
Все засмеялись. У Вали лишь дрогнули уголки губ.
— Объявляю: полковой медпункт — землянка под березой, — сказала Валя и вперевалочку вышла.
— Ну и девчонка! — покачал головой Костылев. — Ну и сестренка! Заметили у нее медаль «За отвагу»?
Бойцы переглянулись, и каждый вспомнил свою далекую семью.
Матросов, обрадованный, что узнал сегодня номер полевой почты своей части, предложил писать письма. Все придвинулись к коптилке с тетрадями, блокнотами, а думы уносили бойцов далеко, в разные концы страны, к самым близким, любимым…
«Я на пути к заветной цели», — с волнением писал Матросов Лине. Глаза его лучились. Он доволен, что сбылась, наконец, его давняя мечта и он попал на фронт. О многом он хотел сказать Лине, давнему дружку своему Тимошке Щукину и всем колонийским товарищам — о своих встречах с настоящими фронтовиками, о новых друзьях и первых фронтовых впечатлениях. Здесь он почувствовал еще большую ответственность бойца, защитника страны, но сознание этой ответственности не тяготило, не пугало, а радовало его.
«Помнишь, Линуся, — писал он, — как мы стояли на холме и, держась за руки, смотрели вокруг, и было нам так хорошо, и был кругом такой солнечный простор, что полететь хотелось? А сколько такого счастья у нас еще впереди! Только верь мне: всегда буду поступать так, как велит комсомольская совесть, как велит Родина».
Антощенко, откинув голову к глинистой стене землянки, смотрел на счастливое лицо Матросова и тихо пел:
Враг напал на нас, мы с Днепра ушли.
Смертный бой кипел, как гроза.
Ой, Днипро, Днипро, ты теперь далек,
И вода твоя, как слеза.
Матросов взглянул на Антощенко и понял его горе: опять думает о Лесе. Александр придвинулся к нему и, будто по ошибке перепутав слова, запел конец песни:
Ворог воду пьет из твоих стремнин,
Захлебнется он той водой.
Славный час настал, мы идем вперед
И увидимся вновь с тобой.
Антощенко подхватил песню, и в черных глазах его блеснула надежда.
ревога была объявлена ночью. Свет зажигать не разрешили. В землянке — непроглядная темень. Бойцы на ощупь быстро находят одежду, оружие, вещевые мешки. А снаружи уже слышится голос командира взвода, Кораблева:
— Выходи строиться! Становись!
Голос старшины Кедрова неузнаваемо строгий, требовательный:
— А ну, живей! Кто там копается?
Матросов никак не может разбудить Антощенко. Петр спросонья трет кулаками глаза, не совсем еще понимая суровый смысл слова «тревога». Матросов злится на него, говорит, что последний раз нянчится с ним, а сам помогает одеваться. Выбегают они из землянки почти последними. Старшина укоризненно замечает:
— Хвосты тянешь, Матросов. Не ждал от тебя! Упрек нестерпим, но Матросов молча становится в строй.
В темно-серой мгле бушует вьюга, качая деревья, швыряя в лицо колючий снег. Кто-то говорит, что времени — четыре ноль-ноль.
Командир роты Артюхов коротко объявляет боевую задачу: батальон идет на штурм укрепленной полосы противника, потом поведет бой в глубине его обороны; остальные распоряжения — на исходном рубеже.
Походная колонна идет с охранением, со всеми предосторожностями. Но солдаты, поеживаясь от холода, даже не знают, — продолжение ли это занятий по боевой подготовке, или они идут в настоящий бой и в землянку больше не вернутся?..
Бригада находилась в резерве фронта, пополняясь людьми и вооружением. Каждый час был использован также для боевой и политической учебы.
Это была пора долгожданного перелома в ходе войны. На всех фронтах наши войска наступали, и бои становились все напряженнее. Уже была прорвана блокада Ленинграда, и заканчивалась великая битва под Сталинградом. В любой час бригаду могли бросить в бой.
На занятия подразделения поднимали еще затемно, иногда по тревоге и ночью. На тактических учениях, увязая по пояс в снегу или ползая по незамерзшим болотам, бойцы штурмовали опорные пункты «противника», прорывали его оборону, наступали по открытой и лесисто-болотистой местности. Порой шинели обледеневали, в них трудно было поворачиваться, а приходилось еще долго бегать по лесу, по колючим кустарникам, прыгать через траншеи, болотные лужи, преодолевать проволочные и минные заграждения. Возвращались бойцы в землянки поздно вечером — усталые, в мокрой и промерзшей одежде. Но коммунисты и комсомольцы шли еще на партийные и комсомольские собрания, выполняли партийные поручения и помогали в учебе отстающим.
— Эх, выспаться бы где-нибудь в теплом углу! — потирал задубелые руки Матросов.
Трудно приходилось ему и его друзьям на военных занятиях. В Краснохолмском училище Костылев и Дарбадаев вышли в отличники по стрельбе, а тут вначале стреляли плохо. Костылев сам на себя злился: его искусные пальцы молниеносно летали по клавишам баяна, выводя самые замысловатые переборы, а во время стрельбы коченели и были непослушны, как деревянные.
На исходном рубеже, в непосредственной близости «противника», за несколько минут до штурма укрепленного пункта простуженный Макеев стал так отчаянно чихать и кашлять, что вызвал справедливые нарекания командиров.
— Потерпи, — просил его Матросов. — Грохаешь, как полковая пушка. Огонь «противника» вызовешь, все дело погубишь.
Макеев, сдерживаясь, смешно кривил лицо, шапкой закрывал рот, но кашель был неукротим.
После преодоления болота и проволочного заграждения, во время решительных коротких перебежек Антощенко вдруг пополз по глубокому снегу, неуклюже поднимая зад. Взводный Кораблев, возбужденный близостью рукопашного боя, раскрасневшийся, раздраженно зашипел:
— Кто там ползет, как черепаха?
Матросов оглянулся: так и есть, опять что-то неладное с горемычным дружком.
— Беги и падай скорей, Петро! Чего, как баржа, плывешь?
— Та хоч ты не гырчи, — отозвался Антощенко. — Причина есть…
— Какая?
— Не скажу, — тихо, но сердито ответил Антощенко.
— У Петра, наверно, какой-нибудь пустяк, а вот у меня — кашель, — сказал Макеев. — И вообще не понимаю, зачем здесь так много всяких занятий и даже политграмота?
— Тяжело на ученье — легче в бою, Макеша. А без политграмоты боец, как без души, как пушка без снаряда.
Во время трудных тактических занятий яснее раскрывались характеры людей. Матросов приметил: чем больше человек устает, тем раздражительнее делается. Но один умеет сдерживаться, а иной не имеет выдержки. Макеев стал еще более ворчливым, придирался к товарищам, а Воронов больше отшучивался и усмехался.
Понятнее становились и характеры командиров. Подчиненные — первые судьи своих начальников. Солдаты между собой отмечали хорошее в поведении командиров, что и перенять можно, и едким смешком порицали дурные черты характера.
Комбат Афанасьев, обычно молчаливый и хмурый, сразу преображался даже в этих учебных боях. Он становился задорен, горяч и красив в своей стремительной подвижности. Он увлекал на лихие дела и требовал решительных и быстрых действий.
И сегодня, когда рота Артюхова залегла в ожидании сигнала к штурму укрепленного пункта, комбат сердито спросил:
— Ты что, чай с пирожными распиваешь, Артюхов? Почему не атакуешь?
— Сейчас, товарищ капитан, третий взвод ударит с фланга, а я в лоб ударю, — тихо, с невозмутимым спокойствием отвечал Артюхов, только дрогнувшая щека выдала его волнение.
Любитель обстоятельных бесед и задушевных песен, старшина Кедров «на службе» был суров и нещадно требователен, но говорил тихо, сдержанно, веско, отчего слова его становились еще убедительнее. В батальоне вспоминали случаи, когда Кедров проявил свою каменную выдержку. Как-то командир батальона несправедливо распекал его за то, что он не обеспечил роту горячей пищей. Кедров тихо возразил: походную кухню в пути разбила мина, а люди часом позже уже были накормлены. Но комбат продолжал отчитывать старшину, ехидно намекая на его возраст: надо было, мол, на печке сидеть, а не на войну идти. Кедров тяжело дышал и молчал. Только могучие железные руки его за спиной свертывали в трубку, как бумагу, подвернувшуюся алюминиевую тарелку. Комбат, наконец, сделал замечание старшине: зачем тот держит руки за спиной, перестал браниться, выслушал Кедрова и, убедившись, что тот не виноват, удивился: «Почему ж ты молчал и мял эту дурацкую тарелку?» Кедров усмехнулся: «Виноват. Стало быть, у меня выдержки не хватило, раз тарелку мял. Шут ее поднес!»
В боях под городом Красный Стан, когда командир штурмовой группы выбыл из строя, старшина принял на себя командование. Семнадцать контратак противника отбила группа Кедрова. И когда противник уже был достаточно измотан, Кедров повел солдат в атаку:
— За мной, сынки, вперед!
Группа выбила гитлеровцев из укрепленного пункта и погнала дальше.
Кедров смеялся редко, но, когда смеялся, вытирая по-детски кулаками глаза, все его широкоскулое усатое лицо расплывалось и делалось таким добродушным, что у всех теплее становилось на сердце.
А командир взвода Дубин в трудных случаях суетился, кричал на подчиненных, бранился. Его боялись, но не уважали. Как-то Кедров смотрел, смотрел, как этот безусый лейтенант «власть свою показывает», и, не вытерпев, шутя заметил:
— Плохой хозяин и хорошую лошадь задергает, норовистой сделает. А людьми управлять куда трудней! Спокойней держись.
Дубин и на него накричал:
— Кажется, я по званию старше, и нечего мне указывать!
Матросову нравилась твердость характера и выдержка Афанасьева, Артюхова и Кедрова.
Здесь трудно было не только новичкам из пополнения, но и опытным фронтовикам. Закаленный вояка старик Кедров как-то пошутил:
— Думали, в Земцы на отдых пришли, а тут не легче, чем на передовой. Да ничего не поделаешь, надо.
— Не хнычь, — твердил Матросов ворчливому дружку Макееву, когда тот жаловался на трудную учебу. — Вон старые фронтовики — и те учатся воевать, а нам и подавно надо.
К полудню батальон выполнил учебную задачу. Людям разрешено было поесть. Бойцы уселись на поваленные деревья, на пни, на еловые ветки. Сухари и консервы казались необыкновенно вкусными.
Кедров начал было свой обычный осмотр: все ли у солдат в порядке — оружие, одежда, обувь?
Тут появился из-за ольшаника заместитель командира батальона по политчасти, капитан Климских, и позвал его к себе.
Матросов смотрел вслед старшине. Кедров шел сначала вразвалку, потом, приближаясь к замполиту, зашагал четким строевым шагом и в трех шагах от него вдруг остановился, одновременно стукнув валенками, и отдал честь, прямой и неподвижный, будто в землю врос. «Вот это выправка», — восхитился Матросов; он слышал, как замполит говорил парторгу Кедрову:
— Меня вызывает комбат, а ты сейчас проведи политзанятия. Партийцев и комсомольцев расставил по взводам и отделениям?
— Так точно, товарищ капитан.
— Надо выделить агитаторов из пополнения. — Он стряхнул с полушубка снег, упавший с еловой ветки. — Большевистским словом, Кедров, надо закалить сердце каждого солдата. Особо займись с бойцами из пополнения.
Кедров почтительно слушал замполита, глядя, как подергивается его лицо: Климских еще не избавился от последствий контузии.
Замполит ушел, а Кедров вынул книгу из своей полевой сумки, набитой уставами, брошюрами, деловыми бумагами, и, прислонясь к стволу сосны, стал листать ее.
Да, трудновато старику. Он и парторг роты, и старшина. Нелегка упряжка, — будто гору везешь. У него всегда тысячи дел. Никто не видит его спящим: он раньше всех поднимается иг позже всех ложится. Это его повседневная забота, чтобы солдаты его роты были вовремя и хорошо накормлены, аккуратно одеты. И надо следить за тем, как изучают бойцы воинские уставы, как содержат оружие и боевую технику. Да и политинформации, беседы, политзанятия проводить надо. Обеспечить солдат всем необходимым во время занятий по боевой и политической подготовке; боеприпасами — в бою, ниткой и иголкой — в быту — тоже его забота. Старшина — первая опора командира.
Бывалый, умелый воин, Кедров обучал солдат искусству штыкового рукопашного боя, того искрометного неукротимого боя, какого не выдерживал еще ни один враг. А в трудную минуту находил он нужное слово, чтоб утешить солдата, подбодрить, поднять его дух. Требуя от солдат молодцеватого, бодрого вида, неутомимый старшина разучивал с ними новые строевые песни. И роту его еще издали узнавали по чеканному строевому шагу, по удалой песне.
Порой старик так уставал, что все тело его болело. Но разве он имел право кому-нибудь пожаловаться на свою усталость? Он ведь сам учил коммунистов всегда и везде служить примером. Слово его не могло расходиться с делом.
«Вот бы мне его силу и выдержку, — думал Матросов. — А я перед ним слабый, как чижик перед орлом. Надо подтянуться, чтоб не ударить лицом в грязь».
И когда Кедров сел перед бойцами на пень и стал по-хозяйски раскладывать на коленях брошюры, блокноты, Матросов нетерпеливо ждал, что скажет старшина, спросит ли его, и о чем.
По обыкновению начал старшина с будничных дел.
— Прямо сказать, выучка еще слаба у нас, товарищи. Подкачали на тактических Антощенко и Макеев, Тебе, Антощенко, надо было бы продвигаться то короткими перебежками, то ползти по-пластунски. А ты как полз? Трудненько с непривычки?
Антощенко хмуро молчал, глядя в землю.
Макеев не вытерпел, пожаловался:
— Измотались мы, товарищ старшина. Спим на ходу. То по шею в сугробах карабкаемся, то брюхо по болоту волочим. Лучше б уж в бой скорей.
— У тебя, вижу, много амбиции, да мало амуниции, — безобидно усмехнулся старшина. — Хорош будешь неучем в бою. Любая жаба тебя забодает.
Старшина окинул взглядом солдат, подкрутил усы, сдвинул на затылок ушанку:
— Да, слов нет, трудновато, а от неуменья и непривычки — и подавно. Да ничего не поделаешь, надо учиться воевать. Верно говорил Суворов: «Трудно на ученье — легко в бою». Необученный солдат в бою, как овца, шарахается, погибает зря. А смелый да умелый — побеждает. К примеру, в приказе номер триста сорок пять прямо говорится: «Мы можем и должны очистить советскую землю от гитлеровской нечисти». Но что для этого надо делать? Кто скажет?
Он посмотрел на поднятые руки бойцов, кивнул Антощенко:
— А ну, скажи ты.
Антощенко встал, растерянно посмотрел на бойцов, но тут же овладел собой.
— Поперше всего надо всеми силами изматывать врага, — с жаром заговорил он и, палимый чувством ненависти, стал рубить кулаком в такт словам. — Истреблять его живую силу, сничтожать его технику. Словом, як я понимаю: дубасить гада так, щоб с него шкура клочьями летела.
Когда пришла очередь говорить Матросову, он выпрямился и хотел ответить четко и точно. Приказ номер триста сорок пять он знал хорошо.
— От упорства и стойкости советских воинов, от их воинского умения и готовности выполнить свой долг перед Отчизной зависит разгром врага, — начал он, но тут заметил, что замполит Климских, остановившись поодаль, слушает его, и смутился. Мысли полетели вскачь, смешались, и он умолк. Сколько раз он внушал себе: не теряться, когда говорит на людях, владеть собой — и опять сорвался.
Матросов еще больше встревожился и был озадачен, когда после политзанятия замполит приказал ему:
— Вечером зайди ко мне в землянку.
— Слушаюсь! — ответил Матросов, с волнением думая: «Зачем зовет? Наверно, будет взбучка»…
этот день до вечера занимались тактической и стрелковой подготовкой. Бойцы преодолевали в лесисто-болотистой местности укрепления, подобные вражеским, штурмовали дзоты, учились мастерству маневра. Стремительно обходили, охватывали «противника», барахтаясь в сугробах, атаковали его. Или в лесных зарослях расчищали проходы, окапывались в снегу или мерзлом грунте.
Возвращались в лагерь уже в сумерки. Но и этот обратный путь комбат Афанасьев и комроты Артюхов решили пройти с пользой — проверить, научились ли автоматчики ходить ночью по азимуту. Каждая группа имела свой маршрут движения по азимуту. Нелегкое дело — продвигаться по темному лесу без видимых ориентиров. Только стрелка и визир компаса заостренными светлячками указывали путь.
Дружки Матросова вернулись в землянку, когда уже стемнело, и забеспокоились: Саши среди них не было. Не заблудился ли он в лесу? Только Макеев, завидуя Матросову, пробурчал:
— Не пропадет он. Видел я его в лагере.
Автоматчики успокоились. Окоченевшие за день, усталые и обрадованные; что вернулись опять в землянку, они дали отпотеть оружию, почистили его и сразу притихли, укладываясь на нарах.
Воронов пошутил было, потирая руки:
— Тепло, не дует и уютнее, чем в хоромах.
Но Макеев злобно оборвал его:
— Язык твой, что овечий хвост, треплется. Не до шуток.
— Жаль, нет Сашки, — вздохнул Костылев, — он отбрил бы тебя… И как это в жизни бывает? С иным человеком веселей живется и легче дышится, а иной так тоской уморит.
Все нахмурились, умолкли.
А Матросов шел к землянке замполита Климских, тревожно гадая, зачем его сюда позвали.
Замполит, парторг Кедров и комсорг Брагин уже сидели в землянке и говорили о нем.
— Парнишка прелюбопытный! — рассуждал Кедров. — Со смешком эдак обо всем допытывается — почему да отчего. Поначалу даже удивлял меня: экий, думаю, почемучка! А среди солдат — одному подмигнет, над другим подшутит, а иному поможет в чем. Эк, думаю, неугомонный мальчишка. А бойцы льнут к нему, как пчелы на цветок. Нравится он им.
— Льнут, как пчелы? — засмеялся Климских. — Это хорошо!
— В чем тут, думаю, штука? Пригляделся к нему ближе. А он — веселый, ну просто удержу нет. Смех будто распирает его. А веселых любят люди. И спрашивает про все: про людей, про птицу и зверя, и запоем читает, потому — жадный до всего; интерес ко всему имеет серьезный.
— Жадный к знанию — это хорошо.
— Известно, умелый и веселый человек — самый богатый. И на службе Матросов аккуратен.
— Годится, — решил замполит.
Когда Матросов вошел в землянку, замполит сказал, кивнув на собеседников:
— Мы тут говорили о тебе, Матросов. Ты много читаешь, но читаешь только для себя. А ты вот разъясняй бойцам, выясни кто чем интересуется, а мы тебе поможем.
— Как это? — встревожился Матросов. — Вроде агитатора?
— Чего испугался? — отечески улыбнулся Кедров. — Подтянешься, то и сможешь. Птице — простор для полета, а добру молодцу — рост и сила.
— Так у нас же много бойцов грамотнее меня.
— И тем найдется дело.
— Да я не знаю, как и говорить с людьми…
— А говори так же просто, как и с нами говоришь, — посоветовал капитан. — Только побольше бери из жизни хороших примеров. Да ты не сомневайся; если трудно будет, мы тебе поможем.
«Уговаривают меня, как мальчишку безусого», — подумал Матросов и для пущей солидности басовито кашлянул. Опустив голову, задумался: все-таки страшновато браться за совсем незнакомое дело. Не осрамиться бы перед товарищами. Но Александру было приятно сознавать, что доверяют ему и парторг, и замполит, и комсорг. Он впервые испытал это в колонии, когда выбирали его классным организатором. Когда тебе доверяют, чувствуешь себя сильнее и хочется быть лучше, чем ты есть.
Задержав Матросова у выхода, Брагин предложил ему выступить на комсомольском собрании. К этому тоже надо подготовиться.
Возвращался от замполита Матросов веселый, возбужденный.
Вот он, откинув обледенелую палатку, заменявшую дверь, влетел в землянку, и вьюга ворвалась вслед за ним. Язычок коптилки затрепетал и чуть не погас. Матросов стряхнул с одежды снег, потер у печурки озябшие руки, оглянулся по сторонам и удивился: спать еще рано, а тут унылая тишина. Только ворчит Макеев, натягивая на голову шинель: «Ходят и холоду напускают!»
— Почему тихо? — не вытерпел Матросов. — Братки, что приуныли? Орлы вы или мухи? До отбоя ведь еще далеко.
— Да и я про то говорю, — приподнялся Воронов.
— Так что же, по-твоему, нам кадриль танцевать? — злобно проворчал Макеев. — Все тело занемело.
— Тезка, — встряхнул его за плечи Матросов, — что ты мне закатил тоску-кручину? Мне петь хочется. Даже отдыхать нельзя с таким кислым настроением, как у тебя. Ты микробом скуки уже всех заразил. Ты рассадник инфекции, — понял? Так и Вале нашей скажу.
Макеев хмуро съежился:
— Чего липнешь ко мне? Мы ж поссорились.
— Ой, да я и забыл, что между нами прерваны дипломатические отношения! — рассмеялся Матросов. — Ну ладно, ладно, Макеша, — тормошил его за плечо Александр. — Развеселись. Скучать солдату не положено, — а?
Макеев примирительно ухмыльнулся:
— Да я что ж? Кабы не уморился…
Но Матросов уже тащил за ногу лежащего на нарах Костылева.
— Паша, бери баян, играй. Ну, уважь, друг!
Матросов, как и все, устал за эти дни, похудел; резче обозначились у него в межбровье две складки, потемнел пушок на верхней губе, лицо обветрилось. Он возмужал, повзрослел. Но по-прежнему он весел, шутит, и, хотя старается быть степенным, порой прорывается у него мальчишеская резвость. И теперь, задорно тряхнув головой и блеснув глазами, Александр сказал Костылеву:
— Играй «Калинку», Паша!
Костылев заиграл на баяне, Матросов запел «Калинку-малинку» и пошел по кругу, подрагивая плечами и хлопая в ладоши. Вот подтянул Воронов; не вытерпев, запел и Антощенко. Всем стало весело, даже Макеев ухмыльнулся.
Эта землянка была самая веселая. Сюда вечерами собирались любители попеть, поговорить. Пришли и в этот вечер «душа коллектива» Брагин, сандружинница Валя Щепица и старшина Кедров.
Валя, как всегда, пришла «по делу». Стряхнув снег с золотистых кудряшек, еще у входа строго спросила:
— Инфекции, натертости, заболевания есть?
Все хором ответили: «Есть» — и пригласили девушку к печке погреться. Только Антощенко поерзал на месте, — видно, всерьез хотел пожаловаться Вале на что-то, но, оглянувшись по сторонам, смолчал.
— Да у вас тут точно клуб, — снисходительно улыбнулась она, и пухлые щеки ее зарумянились.
Солдаты заулыбались, подвинулись, чтобы освободить ей место.
Костылев, покраснев, отчаянно тряхнул чубом, залихватски пробежал ловкими пальцами по клавишам баяна и с готовностью спросил:
— Какую, Валя, играть? Не стесняйся, говори, буду хоть до утра.
— «Под горой росли цветочки» — знаете?
Все с огорчением сознались, что не знают. Костылев смущенно опустил глаза.
— Ну, вот эту. — И запела свою любимую:
Проводила я миленка,
Он ушел фашистов бить.
Я прощалась — обещалась
Одного его любить.
— До чего ж хорошая песня! — воскликнул Матросов, вспомнив Лину. — «Одного его любить»… — повторил он. — Еще, Валюта.
— Еще, еще пой, — просили ее и другие солдаты.
Валя с волнением продолжала; ей уже подтягивали:
Проводила я миленка,
Он уехал, дорогой.
Помахал он мне платочком,
Я одна пошла домой.
На минуту она задумалась, вспоминая далекую свою Кочубеевку на Полтавщине и прощанье с чернобровым Иванком. И опять тихонько запела о вишневом садочке, где соловейко на заре поет.
Стали разучивать эту песню. Лица солдат посветлели. Песня будит воспоминания о доме, о том, что было лучшим в жизни.
Вошел Кедров, прислушался, расправляя заиндевевшие усы. Он предложил спеть давние революционные песни и начал хрипловатым баском про колодников, про звон кандальный и путь сибирский дальний, по которому товарища на каторгу ведут.
Когда песня кончилась, Матросов и Брагин попросили старшину еще спеть.
Но старшина, взволнованный воспоминаниями и тем, что его песня всем понравилась, молодо встал и решительно сказал с порога:
— Спать, спать! Солдатская ночь — птичья!
Уходит и Валя.
Матросов спохватился: ему обязательно сегодня же надо прочесть брошюру, — чего доброго, оскандалишься перед замполитом. Он сел у столика на снарядный ящик.
Макеев посмотрел через его плечо на разложенные перед ним брошюры.
— Вот чем ты занимаешься!
— А как же, Макета? — пошутил Матросов. — Я уже тертый, что твой луженый солдатский котелок.
Все улеглись спать, а он склоняется у коптилки над блокнотом, на открытой странице которого уже записано:
«Я верю в бессмертие честных людей».
В народе тот не умирает,
Кто за отечество умрет.
Он задумался и, вспомнив, поспешно записал услышанные от Брагина слова Маяковского:
Быть коммунистом — значит
Дерзать, думать, хотеть, сметь.
Матросов раскрыл брошюру и приготовился читать, но к нему подсел Антощенко и таинственно зашептал:
— Сашко, не серчай, посоветуй мне… Видишь ты, какая закорючка. Я на тактике тебе не сказал, а теперь и сам не знаю, как быть. Кожу на ноге дюже содрал я, когда преодолевали заграждения. А сандружиннице сказать боюсь, — в санбат отправит. А время, сам знаешь, какое: часть в бой пошлют, а меня — в тыл царапину лечить.
— Покажи.
Антощенко нехотя показал: нога ниже колена распорота колючей проволокой, штанина и портянка окровавлены.
— Чудак, надо Вале сказать. Пусть скорее перевяжет.
— Я ж и говорю тебе: не хочу, боюсь. Попаду в санбат — хлопцев потеряю.
Матросов сам перевязал ногу Петра.
— Ты никому ж не говори про это, — попросил Антощенко. — Будь другом, не говори. Обещаю: как на цуцыке, заживет. И на занятиях не отстану, роту не посрамлю.
Успокоенный другом, Антощенко засыпает, а Матросов, сдвинув брови, опять погружается в чтение.
Лицо его сурово, и он выглядит старше своих лет. Он не замечает, как, накинув шинель, подсаживается к нему Михась Белевич.
— Не спится что-то, — шепчет он. — У меня, видишь, дело такое, что при людях не хочется говорить — настроение им портить. А тебе все-таки ж скажу. На Полесье семья моя у фашистов — отец, мать и жена с ребенком. А може, и нет уже никого живого. Замучили… Вот я и думаю: а что, як бы написать так: «Москва, Беларусь, Калинковичи» — и дальше по порядку. Дойдет письмо? — И замер насторожась.
Матросов смущен: такой рослый, плечистый человек советуется с ним, безусым пареньком. Он хмурится, думает и уверенно говорит:
— Думаю, через Москву куда хочешь дойдет. Ведь наши партизаны везде есть. Из Москвы летчики свезут к партизанам, а те доставят…
— Ой, — облегченно вздыхает Белевич, — як бы так и сбылось! Все-таки ж ты молодец! Ну, напиши адрес. У тебя почерк ясный.
Вскоре уснул и Белевич, уснул с отрадной надеждой, что Москва во всяком деле поможет.
Матросов опять склоняется над брошюрой и блокнотом. Тихо. Только слышно, как шумит лес. И Матросову не тягостно, а приятно думать: все-все в землянке спят, а он готовится, чтоб лучше выполнить доверенное ему дело.
а другой день Кедров, Матросов и Воронов шли к землянке замполита Климских.
Кедров, шагая впереди, по обыкновению что-то тихо напевал. Матросову очень нравилось, когда тот пел. Будто кругом становилось теплее, уютнее. И откуда у старика эта неодолимая потребность петь? Он, видно, в такие минуты совсем выключался из обычных дел и думал о чем-то своем, хорошем, сокровенном, и взгляд у него был детски-ясным, простодушным, добрым. Голос у старика — глухой дребезжащий басок, но Кедров так умело владел им и пел так тепло, что нельзя было не заслушаться.
И когда старшина спел «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе», Матросов заговорил:
— Как хорошо, товарищ старшина, что вы всегда поете!
— А как же, чудачок? — отозвался Кедров. — Меня ведь негорюха родила, нетужиха повила, потому и пою.
— Как, как? Негорюха и нетужиха? — переспросили Матросов и Воронов.
— Они самые, — хитровато усмехнулся старик. — Без песни человек — что птица без крыльев. — И шагнул в землянку.
Связной замполита Зыбин встретил их холодно.
— Нету капитана, — сердито сказал он и снова стал усердно зашивать полушубок, лопнувший по шву на его широкой спине. В глазах связного Кедров прочел упрек: «Все ходят и ходят сюда. Ни днем, ни ночью покоя от них».
— Мы по важному делу, — строго сказал старшина, думая, что тот хитрит.
— Капитан в политотделе на учебе, — уже мягче ответил связной.
— Так-с, ученый учится, значит, — с удивлением сказал Кедров, домовито садясь у покрытого газетой столика, на котором лежали книги. Он предложил сесть и солдатам.
Внимание Матросова привлекли три необычные книги. Листы и обложки книг были покорежены, пробиты мелкими осколками, испачканы суглинком.
— Почему так попорчены книги, товарищ старшина? — спросил Матросов.
— Эти книги — ветераны, — значительно ответил Кедров. — Такие книги у нас на вооружении, и сильней они, чем винтовки и пушки. Да, книги — бойцы. И ранены вместе с капитаном… Не знаете, почему капитан, когда волнуется, часто моргает? То-то вот. Страшный случай был.
И старшина стал рассказывать.
Это было под городом Белым. Взрыв снаряда грянул у самой землянки, в которой занимался замполит. Землянка обрушилась. Капитана Климских завалило землей и бревнами. Когда его откопали, он, растерзанный, изможденный, долго был в беспамятстве. Потом, придя в себя, стал требовать заплетающимся языком, чтобы разыскали его книги. Книги были так же истерзаны, как и он. В госпиталь ехать капитан отказался: на Калининском фронте шли жаркие бои. Повалявшись с неделю в медсанбате, он вернулся в батальон. Но сильная контузия, видно, на всю жизнь покалечила его и часто дает о себе знать. С книгами же своими капитан так и не расстается.
Матросову очень хотелось потрогать, посмотреть эти книги. Разрешит ли старшина? А Кедров продолжал с увлечением рассказывать о замполите.
— Ишь, учится… До чего же цепкий человек! До войны учителей будущих учил, а сам и теперь учится.
— Как не учиться? — отозвался связной, перекусив зубами нитку. — Там начполитотдела полковник Богатько такой знающий — заслушаешься. Говорят, профессор.
— Эх, я упустил время для учебы! — с сожалением вздохнул Матросов.
— Что ты! — даже обиделся Кедров. — Я вот старик, а только теперь начинаю по-настоящему понимать, что к чему. Учиться никогда не поздно. И здесь все учатся — и солдаты, и командиры, большие и малые. На партийных и комсомольских собраниях учатся, на лекциях, на курсах, на семинарах.
— Даже чудно, — усмехнулся Матросов. — Будто не фронт здесь, а какая-то академия.
— Академия и есть, — оживился старик. — Даже наивысшая. Партия наша, она, брат, как сталь, выверяет сердце каждого солдата и закаляет его наибольшей наукой — большевистской правдой. Это им, тем фашистским дикарям, даже выгодней, чтоб их солдат был бездумным истуканом, чтоб легче было его обжулить. А наш человек, чем больше постигнет правду, тем сильней станет.
Матросов нетерпеливо придвинулся к столу.
— Что ж это за книги? Разрешите посмотреть?
— Непоседа, — отечески проворчал Кедров, косясь на Матросова. — Посмотри скоренько, а то не нагрянул бы капитан.
Матросов стал бережно смотреть израненные осколками снарядов книги: томики Ленина, Сталин — «О Великой Отечественной войне», брошюры, журналы. Тут же лежал лист бумаги, исписанный косым, летящим вперед почерком. Вверху подчеркнут заголовок: «Морально-политический облик советского воина». Много книг было в углу землянки на полке из неотесанной доски от снарядного ящика.
Листая одну из книг, Матросов вдруг обратился к Кедрову:
— Товарищ старшина, что тут отмечено? Что? — показал он подчеркнутые синим карандашом слова.
— Вот настырный! — проворчал Кедров. — Ну, одно беспокойство с тобой!
Возвращаясь, капитан Климских услышал в своей землянке возбужденные голоса, остановился у двери.
Кедров, увидев замполита, быстро поднялся и смущенно скомандовал:
— Встать, смирно!
Матросов вытянулся, растерянно мигая глазами и пряча книгу за спину.
Он с тревогой смотрел на удивленное лицо замполита и ждал: вот капитан сейчас отчитает его за то, что без разрешения рылся на полке.
На замполит Климских рассмеялся, видя замерших, смущенных людей.
— Вольно, вольно!.. А что — не ждали? Ладно уж, ладно!
Он шагнул к повеселевшему Матросову.
— Что подчеркнуто, спрашиваешь? А вот, например, что Клаузевиц пишет: «Мужество никоим образом не есть акт рассудка, а представляет точно такое же чувство, как и страх». Как думаешь, прав он, этот ученый немецкий генерал?
— Да как же это — мужество не от рассудка? — удивился Матросов. — Ведь именно сознательно идет наш боец на любую опасность, даже на смерть, потому что любит свой народ…
— Ясно, не прав он. Они, эти буржуазные авторитеты для гитлеровцев — Клаузевиц, Мольтке, Шлиффен, Бисмарк и другие идеологи и военные теоретики — не поняли, проглядели главную силу — сознательного человека. Потому-то для гитлеровцев солдат — дрессированная скотина, заводная бронированная кукла. Разве понять им, кто такие Лиза Чайкина, Зоя Космодемьянская, Николай Гастелло?.. Ну, садитесь, садитесь, — чего стоите?
Вскоре землянка наполнилась людьми. Замполит начал беседу с агитактивом, и Матросова сразу же заинтересовала и увлекла эта необычная беседа.
— Вот шел сюда и вспомнил я одного молодчика, — говорил замполит. — По снабжению работал в нашем батальоне. Сержант Зыков. В батальон пришел Зыков — залюбовались им. С виду — герой человек, высокий, статный, лихо подкрученные черные усики, сам чертом глядит. А начнет рассказывать про свои подвиги — заслушаешься. Он и столько-то танков подорвал, и целую роту фашистов один гнал, и в одном только колхозе тридцать девчат любили его. Словом, герой на все руки. И в батальоне проворен был — из-под земли все достанет.
Матросову хотелось скорее узнать, — почему замполит говорит о Зыкове? Он и спросил об этом старшину.
— Постой, — ответил Кедров, — замполит подведет под нужное дело. Башковит человек.
Замполит Климских окинул опытным взглядом собравшихся: все слушали его внимательно. Он подумал и продолжал:
— И вот, помню, пришел к нам с пополнением один паренек — Суслов. Прямо из десятого класса. Маленький, хилый и слабый с виду, как былинка. Его такого и в армию, наверно, не взяли бы, забраковали. Так он добровольцем в ополчение пошел. Да еще шинель была у него не по росту — длинная, широкая, и он был в ней, как в мешке. Наш красавец Зыков и поднял Суслова на смех: «Что за кикимора! Что за букашка?» — спрашивает Зыков. Суслов отвечает ему: «Что же, бывает корова и с большим брюхом, да толку от нее никакого».
И случилось Зыкову и Суслову быть в одном бою. Зыков к тому времени проворовался — известно, такие ухари любят жить на широкую ногу, — его и послали рядовым в ту роту, где Суслов был комсоргом. Бойцы любили комсорга. Держался Суслов скромно. Беседы проводил толково. На любой вопрос мог ответить. А главное — слово с делом не расходилось у него. В походе ли, в бою, как ни трудно, сам ни единым стоном не пожалуется и товарищу такое слово скажет, что у того силы прибавится. И вот в одном жарком бою, когда тяжело был ранен командир, встал испачканный землей Суслов, поднял винтовку над головой и крикнул: «Товарищи, слушай мою команду! За мной, вперед!» И в словах его люди почуяли такую веру в свои силы, что будто перед ними встал не маленький, слабый парнишка, а богатырь, подобный Илье Муромцу. И бойцы без колебаний ринулись за ним и заняли укрепленный пункт.
— А как же Зыков, разрешите спросить, товарищ капитан? — не вытерпел Матросов.
— Имей терпение, скажу по порядку, — заметил капитан и продолжал: — Вот заняли высоту, а враг опомнился, в контратаку лезет. Одну отбили, другую, третью контратаку… Боеприпасы на исходе, а враг все лезет. Тут и вспомнили, что за патронами еще до атаки послали Зыкова. Что с ним? Верно, убит бравый солдат. И вот нашли его в одной воронке, лежит лицом вниз и голову под корягу спрятал. Так он со страху, как очумелый баран, и пролежал в воронке часа три. Когда спросили, почему он не выполнил приказа, Зыков, трясясь и заикаясь, ответил, что у него насморк и нос его не переносит порохового дыма.
В землянке все засмеялись. Усмехнулся и замполит, подергивая бровью.
— Вот Зыкову после того случая бойцы проходу не давали. Не знал он, куда и деваться от насмешек. Хорошо, что попал в штрафной батальон, а то не житье было б ему. А Суслов и в других боях вел себя геройски. Сейчас он в госпитале. Пишет, что просится в наш батальон. Может, скоро и увидите его. Так что тысячу раз прав Владимир Ильич Ленин: о людях надо судить по их делам, а не по словам. А на войне — прямо скажу — настоящую цену человеку узнаешь в бою. И агитатор лучший тот, у кого слово с делом не расходится.
Капитан говорил так естественно и просто, будто в своей домашней обстановке, среди близких ему родных людей.
— Великую силу имеет правдивое слово агитатора, — говорил он. — Такое слово сильней снаряда и динамита. Оно может поднять человека на любой подвиг. Великий писатель Горький говорил, что наша народная армия сильна не только потому, что у нее хорошие штыки, но, главное, потому, что ее вооружили непобедимой правдой. И вы должны использовать каждую возможность для того, чтобы рассказать солдатам последнюю сводку Совинформбюро, прочитать свежие газеты, провести беседу. Партия ведет народ к победе. Вы идете в авангарде. С вас во всем берут пример. Помните об этом всегда.
Валя Щепица смотрела на замполита пристально и хмуро, запоминая его слова. Заметив взгляд Матросова, чуть улыбнулась и вздохнула. Александр понял ее душевное состояние. Валя, как и он сам, думала об ответственности, о которой говорил замполит.
Но Матросова отвлек восхищенный взгляд Кедрова. Старик будто спрашивал: «Ну, каков замполит? Хорош? То-то, учись у него».
Матросову хотелось о многом спросить замполита. Но, когда тот кончил говорить, Александр не решился первым обратиться с вопросом. Ведь спрашивать надо толково и умно. Он помнил поговорку, что один дурак может задать такой вопрос, что и сто мудрецов не ответят.
Молчание длилось недолго.
— Товарищ капитан, разрешите спросить? — поднял руку Воронов. — Патриотизм советских людей — это понятно: любовь к социалистической Родине. А в чем, собственно говоря, истоки патриотизма русских людей, которые шли на подвиги за Суворовым, Кутузовым?
Матросов завистливо покосился на Воронова: «Ишь, прыткий какой! И слова-то у него какие — „истоки патриотизма“… Умнющий парень. Куда мне до него!» Но тут же сам спросил:
— Товарищ капитан, а правда ли, что в здешних местах проходит великий древний путь… как его… «из варяг в греки»?
Замполит, ответив на вопросы агитаторов, посоветовал, кому и какие беседы провести. Воронову поручил рассказать солдатам о полководцах Суворове и Кутузове.
— А Матросов, — сказал замполит, — проведет беседу о важнейших исторических событиях, какие произошли в этих местах, где мы находимся.
Матросов покраснел от волнения. Его охватила тревога: «Как это у меня получится? Ох, не осрамиться бы!»..
Когда уходили, его еще больше смутила Валя.
— Приду тебя послушать.
— Да что ты, Валюша, я и так провалюсь!
Но Валя озабоченно заговорила о другом:
— Ой, попало мне от парторга! Не вовремя выпускаем боевой листок. А какой из меня редактор? Теперь много ребят из пополнения куда грамотней меня.
Ему приятно, что эта молчаливая гордая девушка так необычно приветлива с ним.
— Сашечка, — вдруг ласково сказала она, — приходи вечером ко мне в землянку. Мы скоренько сделаем этот боевой листок. Слышала: ты рисуешь хорошо; насчет тебя и с парторгом я уже договорилась. Придешь, серденько, а?
И он неожиданно для себя сразу же согласился:
— Приду.
Повеселевшая Валя махнула варежкой и убежала.
Когда Матросов проводил свою первую беседу с бойцами, случилось именно то, чего он опасался.
План беседы был им продуман, и он уверенно начал рассказывать о главнейших исторических событиях, происшедших в северо-западной части страны, где и теперь шли жаркие бои.
Его слушали внимательно. Только Макеев все кряхтел, ерзал и сопел недовольно.
Матросов, с тревогой косясь на Макеева, говорил о немецких псах-рыцарях, как они разоряли дотла и сжигали русские города и села и как их разгромил Александр Невский на льду Чудского озера.
Матросов говорил и примечал: чем больше он волнуется, тем хуже владеет речью своей. Слова или набегают одно на другое, или теряются, мысли летят вразброд, язык деревенеет. Он старался скрыть свое волнение.
— А какая погода хорошая! — услышал он хриплый голос Макеева.
Матросов сдержался, будто и не слышал замечаний Макеева. Ничего. Он выдержит характер.
От нервного напряжения по лицу его катились крупные капли пота, точно он выполнял сейчас тяжелую физическую работу.
И еще Александр приметил за собой: когда он говорил заученными фразами, часто не мог вспомнить их, и речь прерывалась, а когда своими словами рассказывал, получалось лучше.
Вдруг Макеев звучно зевнул и ехидно спросил:
— Ребята, и чего он турусы на колесах разводит?
На него зашикали.
— А ты, коли знаешь, помолчи, — строго сказал Белевич.
Матросов метнул ненавидящий взгляд на Макеева.
— Ты, Макеев, может, лучше меня знаешь, тогда говори.
— Не знаю и знать не хочу, — резко ответил Макеев.
— Ну и дундук! — удивился Антощенко. — Не знаешь, — так чего ж не слушаешь?
— Даже вон замполит учится, — сказал Белевич.
— Да чего пристали? — крикнул Макеев. — Стерпеть я не могу, чтоб меня тут поучал всякий пескарь. Смешно даже! Тоже мне лектор. Из одного котелка едим кашу…
— Не буду! — вспылил Матросов и бросил блокнот на столик. — Пусть он сам.
— Сашко, и чего дурака слушаешь? — встал Антощенко.
— А чего он скулит? — голос Матросова дрогнул, глаза заблестели.
— От я ему зараз ребра посчитаю, — взмахнул кулаком Антощенко.
В это время вошли в землянку Кедров и Валя. Кедров изумился:
— Что за кулачная дискуссия? Думал, беседу проводят, а тут дело до драки дошло.
Матросову так стыдно стало, что он кинулся на нары и уткнулся лицом в вещевой мешок.
Это уже было совсем не солдатское поведение, и Кедров хотел скомандовать: «Встать! Смирно!», но не скомандовал, только с усмешкой покачал головой. «Ну, совсем еще мальчишка. И смех и горе с ним»… Выяснив, в чем дело, старшина сурово сказал Макееву:
— Не знал я, что ты такой ученый. Известно: только неуч думает, что он много знает. А вот один профессор мне говорил, что он учится у всех уму-разуму: у академика и рабочего, у инженера и сапожника, у молодого и старого… Дисциплинарное взыскание налагаю на тебя за срыв беседы.
В этот вечер в землянке стояла тишина. Матросов был задумчив, а когда все улеглись спать, он снова склонился над книгой и блокнотом. Колеблется от дыхания оранжевый язычок коптилки. За окном поскрипывает от ветра старая ель. Сдвинув брови, Александр торопливо пишет: «Гитлер говорит, что немцы должны завоевать весь мир, и требует в первую очередь истребить славянские народы. Гитлеровцы уже истребили и истребляют миллионы славян и других народов. Советский Союз объединяет семьдесят национальностей и народностей, скрепленных такой любовью и дружбой, какой не было на свете. И трудовые люди всего мира с надеждой глядят на нас. Гитлеровские генералы учат своих солдат: „Уничтожь в себе жалость и сострадание — убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик“… А днепровский колхозник дед Макар говорил мне: „Жить надо так, чтоб людям легче было оттого, что ты живешь. Совесть — глаза народа. Служи народу по совести“.
Какая красивая душа у нашего человека! Какая черная, звериная душа у фашистского мракобеса!»
В ночной тиши шумит ветер над землянкой. Стонет седая обомшелая ель. Друзья спят, но Александру спать не хочется. Хорошо, что он теперь в кругу отважных, испытанных людей, но ему еще во многом надо подтянуться, чтобы быть достойным их. По стрельбе обгоняют его Белевич и Антощенко, а Воронов гораздо лучше его отвечает на политзанятиях. Но ему, Александру, все-таки везет; у него много друзей и каждый охотно поможет.
Над землянкой завывает вьюга. Она, видно, бушует над всей землей. Заметает в окопах солдат.
И опять он припадает к блокноту и торопливо пишет:
«Великое счастье быть сыном народа, который идет впереди всего человечества. Завидная доля выпала нам, комсомольцам, быть в боевых рядах нашего народа!»
а комсомольском собрании Александр не воспользовался своими записями. Его увлекли волнующие выступления других комсомольцев. После доклада комсорга Брагина о дисциплине сразу же заговорили о том, как содержится оружие, о выполнении приказов, о поведении в бою. Комсомольцы приводили примеры, взятые из быта подразделений, называли имена лучших бойцов. И Матросов решил: тут все уже продумали, прочувствовали и знают то, что он с такой ясностью впервые понял и записал прошлой ночью, что ему полезнее послушать других.
— Я предлагаю привлечь к ответственности комсомольца Суслова за недостойное поведение в бою, — сказал вдруг солдат Щеглов, коренастый, крепкий, покрасневший от возмущения.
Собрание насторожилось. Щеглов стоял в заднем углу большой землянки, именуемой клубом, и все обернулись к нему. Капитан Буграчев только что хвалил бойцов — Щеглова, подбившего три немецких танка в бою под городом Белым, и Суслова, раненого на том же рубеже. Похвалил именно за то, что они оба хорошо выполнили свой долг, отбив контратаку целой роты фашистов, и этим дали возможность ему, Буграчеву, заменявшему тогда комбата, решительно ударить по врагам с фланга и опрокинуть их.
— Как же? — встревожился Матросов. — Этого Суслова замполит в пример ставил, героем называл. Неужели и замполит ошибся?
Суслов только сегодня утром вернулся из госпиталя. В штабе батальона он весело заявил: «Ну, теперь я дома!» — и рассказал, с каким трудом ему удалось выпроситься в свою часть. И здесь, до начала собрания, сияющий Суслов всем, знакомым и незнакомым, крепко пожимал руки, довольный, что снова вернулся в свою боевую семью. Теперь он, потрясенный обвинением Щеглова, растерянно смотрел по сторонам, еще не совсем понимая, в чем его обвиняют, но уже страшась слов «недостойное поведение в бою».
— В самую горячую минуту, — продолжал Щеглов, — когда к нам подходил фашистский танк, Суслов метнулся по ходу сообщения назад и был ранен. Почему комсомолец Суслов показал врагу спину?
Солдатам нравился Суслов, тоненький, как былинка, веселый паренек, и никому не хотелось верить, что он преступник и трус.
— А ты почему до сих пор молчал? — спросили Щеглова.
— Я привык правду говорить в глаза, — обиделся Щеглов. — Чего же я зря говорил бы, если он был где-то в госпитале да, может, и не живой уже…
Дело принимало серьезный оборот. Гневные лица повернулись к Суслову:
— Чего же притаился? Говори, Суслов!
Суслов поднял руку:
— Товарищ председатель, разрешите… Товарищи, да мне страшней боя и смерти слышать такие слова. — Голос его задрожал. — Патронов у меня не стало и последнюю гранату бросил. Я и метнулся за гранатами, вспомнил, что они на дне окопа в уголке лежат. Ну тут меня ударило в плечо, и я упал.
Его прервали:
— Сзади и ударило? Значит, спиной к танку был?
— А почему у меня гранату не взял? — спросил Щеглов.
— Ну, может, с испугу не сообразил, — искренне сознался Суслов.
— «С испугу»! А мне, думаешь, не страшно было? — уже мягче сказал Щеглов. — Главное, один танк подбил, другой тоже, а третий прет прямо на меня, а я попасть в него никак не могу. А тут Перепелкину осколком голову снесло. Сысоев упал, и ты метнулся. Жарко мне было так, что пятки горели, да пересилил себя, ловчей прицелился и подбил.
— А как это патронов не стало? — придирчиво спросили Суслова из задних рядов.
— И почему раненый ушел, раз так трудно было на рубеже? Может, не тяжело был ранен и еще помог бы?
— Честное комсомольское, товарищи, — сказал Суслов, и глаза его заблестели от слез, — я вообще не думал уходить, а кинулся за гранатами, и раненый не ушел, а потерял сознание, и меня санитары вынесли.
— А чем докажешь?
Председатель поднял руку:
— Спокойнее, товарищи, больше порядка!
Матросов, Костылев и Антощенко сидят в задних рядах, слушают. В словах фронтовиков много поучительного. Бойцы и командиры рассуждают здесь о смерти в бою, как о чем-то совершенно обычном, простом. О страхе говорят, что его вполне можно преодолеть. Боятся и теряются в бою чаще всего необстрелянные новички, над которыми потом подшучивают товарищи. В бою страшно, конечно, всем, но настоящий боец подавляет, преодолевает страх, потому что страх помрачает разум, сковывает волю, силу, ведет к гибели. А главное в бою — умело, точно, с честью выполнить боевой приказ. Поэтому всех так взволновало дело Суслова.
— Ох, скорей бы в бой, что ли! — говорит Матросов. — Проверить себя.
Костылев и Антощенко, переглянувшись, усмехнулись. Известно: Матросову всегда хочется поскорее все узнать, все изведать.
— Успеешь, Саша, повоевать. Затем и приехали сюда.
Буграчев предложил отложить дело Суслова для доследования.
— Зачем же откладывать? — взмолился Суслов. — Как же я товарищам в глаза смотреть буду с таким обвинением? Я прошу сейчас же вызвать Козлова, санитара.
Собрание решило вызвать Козлова.
Огромный рыжебородый Козлов уже спал в теплой землянке и, когда его будили, долго не мог понять, зачем его вызывают. На собрание он спросонья пришел злой и, узнав, кто обвиняет Суслова, накинулся на Щеглова:
— Да ты что, очумел? Зачем на парня напраслину возводишь? Ты, значит, и не видел, как я Суслова полумертвого под кромешным огнем утащил? Не видел, — спрашиваю?
— Не до бороды твоей там было, — смущенно отозвался Щеглов.
— То-то и оно-то, не видел, а зря говоришь!
— А я видел, как он метнулся назад.
— Метнулся! Он бы кровью изошел, кабы не я.
В землянку вошел замполит Климских. С улыбкой он подошел к столу президиума, что-то тихо сказал Буграчеву и Брагину; те широко открыли глаза и тоже заулыбались. Все взгляды выжидающе устремились к президиуму. Козлова уже не слушали. Главное он уже сказал: Суслов не виновен.
Тогда Климских шагнул вперед и, волнуясь, объявил:
— Товарищи, разрешите сообщить вам великую радость. По радио передали приказ Верховного Главнокомандующего об окончательном разгроме окруженных под Сталинградом вражеских войск.
Все, как по команде, разом встали. От громких рукоплесканий и возгласов, казалось, раздвинулась над головами промерзшая насыпь землянки.
Замполит сообщил, сколько тысяч из огромной отборной гитлеровской армии под Сталинградом убито, взято в плен, какие захвачены трофеи.
— Трудно было нам в сорок первом, когда вооруженный до зубов и уже опрокинувший с десяток государств враг внезапно кинулся на нас и дошел до Москвы, до Ленинграда, а в сорок втором и до Сталинграда, — говорил замполит, и лицо его от волнения подергивалось. — Но фашистский зверь сломал себе зубы. Мы устояли. Устояли, и теперь бьем, и добьем врага, обязательно добьем, потому что нас вела и ведет коммунистическая партия — ум, честь и совесть народа.
— Ум, честь и совесть народа, — повторил Матросов, постигая глубокий смысл этих слов, и насторожился: заговорил его любимец Буграчев.
— Да, устояли, а теперь начинаем окончательно изгнание и разгром самого сильного, самого коварного и жестокого врага, какого еще не знала история.
Буграчев говорил тихо, но слова его тяжелы, как металл, и в суровом взгляде — стальной блеск.
— Наш советский человек — самой чистой совести, самой высокой нравственной культуры, самых светлых идеалов, и в этом наша несокрушимая сила. Фашисты сжигают на кострах книги передовых мыслителей, хотят поработить и отбросить человечество на века назад. Почернела от руин и пепла наша земля, где прошел враг. И теперь особенно враги ждали нашей гибели. Они кичились своей первоклассной техникой. Но техникой можно уничтожить заводы, города, но нельзя убить душу народа, правду народа. На место одного сраженного у нас становятся тысячи. Мы устояли да еще вооружились новой техникой и вот ударили под Сталинградом. Фашистам теперь уже не подняться. А мы только плечи разворачиваем. Сила советского народа неисчерпаема. Много впереди еще трудных боев, но только наша армия спасет мир от фашистского рабства.
Опять грянули рукоплескания и возбужденные голоса:
— Скорее и нас ведите в бой!
— Ведите на врага!
Замполит поднял руку, требуя тишины. И когда все замолкли в ожидании, торжественно объявил:
— Рад сообщить вам, товарищи, что желание ваше идти в бой совпало с приказом командования. Есть приказ — выступать.
— Ура-а! Ура-а! — снова загремели возгласы.
Но замполит энергичным жестом водворил тишину и продолжал:
— Но предупреждаю: поход предстоит очень трудный. По бездорожью, через леса и болота. Надеюсь, все трудности марша преодолеете с честью. Дальнейшие распоряжения и инструкции получите от своих командиров.
— Дождались, дождались! — возбужденно говорил Матросов дружкам, довольно потирая руки в предчувствии манящей и пугающей неизвестности.
На обратном пути из «клуба» Матросову было так хорошо от ясности душевной, что он затеял игру в снежки, забрасывая друзей комьями снега и ловко увертываясь от них.
На другой день был проведен боевой смотр. Результат короткой, но трудной учебы оказался хорошим. Пополнение неразличимо слилось с колоннами фронтовиков. Когда стройные шеренги солдат шагали перед командованием бригады, Матросов уловил довольную улыбку седого генерала. Потом он говорил друзьям:
— Хорошо, когда начальник улыбается. Увидел я, как генерал улыбнулся, и, понимаете, сами ноги еще крепче шаг припечатывают. Командир доволен, и тебе хочется еще лучше сделать. Ну, братки, теперь скоро.
— Та вже ж скоро, — усмехнулся Антощенко.
Вечером автоматчикам выдали на руки патроны, гранаты, продовольственный «неприкосновенный запас», и бригада выступила в поход.
ригада шла форсированным маршем выполнять важное задание командования. Уже гремели наступательные бои на всех фронтах, от Баренцева до Черного моря. Разбитые под Ленинградом, Сталинградом, на Дону и на Кавказе, гитлеровцы отчаянно цеплялись за новые рубежи, пытаясь удержаться, но все шире развертывалось наше наступление — фашистов изгоняли из пределов советской страны. Развивались решительные бои и на Калининском фронте.
После небольшой передышки бригада должна была быстро проделать двухсоткилометровый марш, имея общее направление на город Торопец и населенные пункты Стрельцы, Демидово, Клюково, Шилово и Махай на реке Ловать, севернее Великих Лук, где предполагался район сосредоточения бригады. Потом бригаде предстояло быстро развернуть наступление в районе города Локня, выйти на линию железной дороги Локня — Насва и перехватить эту важную магистраль.
Второму батальону было приказано выполнить особую задачу: с ротой автоматчиков во главе достигнуть деревни Чернушки, во что бы то ни стало разгромить мощный укрепленный пункт противника, открыв тем самым дорогу для дальнейшего успешного наступления бригады.
Солдаты идут с полной боевой выкладкой: на них — автоматы, запасные магазины, гранаты, лопатки, вещевые мешки с продовольствием и прочим походным солдатским имуществом. Третьи сутки уже идут они днем и ночью, часто по пояс увязая в снегу; идут и не знают, далеко ли еще идти.
Чем дальше, тем хуже дорога; в сугробах все чаще застревают машины, и растет ноша на плечах бойцов. Все больше вводится предосторожностей. Ночью передается по цепи предупреждение: «Не курить, громко не разговаривать». Днем все чаще в небе стали появляться вражеские самолеты, и тогда летели предостерегающие возгласы: «Воздух!», «Воздух!».
Еще стояла суровая зима, но морозы вдруг сменила предвесенняя февральская ростепель и чувствовалось дыхание весны. Лопались коричневые почки ивы, и на голых красноватых ветках серебрился нежный пушок. Днем иногда подтаивало. Солдатские валенки промокали, и в них хлюпала вода. А ночами опять крепчали морозы, и валенки промерзали и стучали, как каменные. Или валил снег, выла вьюга, сбивала с ног, слепила глаза, закидывая снегом неверные тропы, наметая сугробы в рост человека.
Была только одна дневка; редко устраивали привалы.
Быстрота марша решала успех ответственной боевой операции. Бойцы сами неудержимо рвались вперед. Начался решительный перелом в ходе Великой Отечественной войны. В дымном зареве нарастающих боев уже явно чувствовалась долгожданная победа. Каждому хотелось вложить и свою долю труда в великое дело освобождения Отчизны.
Матросов шагает с ротой автоматчиков впереди колонны. Автоматчики первыми протаптывают дорогу.
Утро морозное, румяное, звонкое. На рассвете, когда переходили реку Торопу и сворачивали с Великолукской дороги на север, Матросов почувствовал во всем теле ноющую усталость, и ему так хотелось спать, что он боялся уснуть на ходу. Петр Антощенко, тоже до предела уставший, шагал рядом, прихрамывая и клюя носом.
Но утро разгорелось такое хорошее, что сон прошел, усталость забыта. Справа, за рекой Торопой, сначала вспыхнула багровая заря, и сквозь запушенные снегом деревья заблестело, как начищенная медь, вытянувшееся по горизонту облако. Потом малиново-золотистое пламя от восходящего солнца брызнуло и залило весь заснеженный лес, и синие тени на снегу стали голубыми.
Матросов повеселел. Он умел настраивать себя на веселый лад даже в минуты грусти, но теперь хорошее настроение пришло само собой. Хорошо, что нескончаемо тянутся леса, и тут он узнает много нового о зверях, птицах, о растениях. Хорошо, что сбывается его мечта и он идет на фронт, к заветной цели. Хорошо, что у него есть Лина, такая родная, близкая, что он всегда как бы чувствует ее рядом с собой.
Охваченный воспоминаниями, Матросов глядит вокруг и не наглядится. Часто меняются краски леса. Вот уже поднявшееся над деревьями солнце пронизало и осветило золотисто-розоватыми лучами огромные зеленые сосны и ели, белогрудые березы и черные рябины, облепленные сверху мягкими хлопьями снега чистейшей белизны. Вековые деревья обступают движущуюся колонну, как рать седых великанов. Повисшие ветви ивы и березы, покрытые инеем, вспыхивают на солнце сверкающими искрами. Дятел крылом задел ветку, и плоские звездообразные снежинки, легкие, как пух, опускаются, плавно и медленно кружась и поблескивая цветами радуги. Тишь. Не шелохнется ни одна ветка. Лес в снежном убранстве, будто насторожась, торжественно ждет чего-то необычного. Кругом сияет слепящая первозданная чистота.
— Ты глянь, Петро, — кивает Матросов другу, — ну до чего же хорошо!
— Та вже ж хорошо, — морщится Антощенко: у него болит нога, и, когда он ступает на нее, каждый раз ему кажется, будто впивается в нее нож.
Одна дорога у солдат, а думы разные. Матросов думает о лучших днях своей жизни. Вот они с Линой стоят на высоком зеленом холме; оба они еще только на пороге большой жизни, но уже чувствуют себя ее хозяевами и вслух мечтают, кем они будут и какие небывалые совершат дела…
Тихо хрустит под ногами снег. Трудная и долгая солдатская дорога. Но хороших дум у Александра хватит на любую дорогу. И на душе чисто и ясно, как в этом солнечном заснеженном лесу.
Мерно шагают бойцы, шурша снегом и вслушиваясь в глухой отдаленный гул орудийного грома. Колонна так растянулась, что даже на открытой местности не видно ее конца, только где-то далеко покачиваются длинные стволы противотанковых ружей.
Старшина Кедров обгоняет Матросова и подмигивает:
— Ишь, лес какой!
— Ой, до чего ж хорошо, товарищ старшина!
— Хорошо! — замедлил шаг Кедров. — Ну, а студеный цвет знаешь?
— Нет, какой это?
— Да вот лес белый, будто сад в цвету. Это и есть студеный цвет.
Матросову приятно, что с ним заговорил Кедров.
— Вот, товарищ старшина, говорят еще: плакучая береза. А она совсем не плакучая, а веселая. Глядите, товарищ старшина, она, как девушка с распущенными косами. А весной, когда в сережках, просто не наглядишься. Помните у Некрасова: «Белая березонька с зеленою косой». Хорошо!
Кедров понимающе усмехнулся:
— Я вот, знаешь, приглядывался к людям, и сдается мне: кто красоту примечает и любит, душа у того будто красивей… Ну, брат, некогда мне. — И быстро зашагал по обочине в голову колонны.
Матросов хотел спросить его, почему он так торопится, скоро ли привал или дневка, и постеснялся: без него много разных хлопот у старшины. «Студеный цвет!»… Ну и занятный старик! Всегда у него в запасе есть что-нибудь интересное… Александру не терпится продолжить разговор, хочется, чтобы все почувствовали красоту этого лесного утра и чтобы у всех на душе было так же хорошо, как у него.
— Петро, гляди, как здорово кругом!
— Здорово, — вяло соглашается Антощенко, не желая обидеть друга своим невниманием.
— Смотри, вон-вон снежок розоватый, как от солнца играет на ветках!
Хмурый Антощенко молча кивает головой. Ему не до красот. Рана на ноге растерта, кажется, до кости. Идти мучительно больно. Но даже другу не хотел он пожаловаться.
— Думаю, рушник, что Леся вышивала, выкинуть, — сказал он. — Дуже важко. Хочешь — возьми.
А Костылев предложил Матросову флакон одеколона, что купил еще в Краснохолме.
— Не возьмешь — выброшу. Иголка будто пуд весит.
— Даже голову на плечах нести невмоготу, — хрипло сказал Макеев.
— Да что это вы, хлопцы? — удивился Матросов.
— А что? — обиделся Костылев. — Казенное нельзя, а свое личное можно и бросить.
Матросов понял: совсем, значит, устали друзья, если Антощенко решается бросить такую дорогую память, как Лесин рушник, а франт Костылев — одеколон. А вчера возник спор из-за баяна. Одному Костылеву нести его было трудно. Матросов предложил нести по очереди. Макеев советовал бросить баян: «Сухари и те тащить трудно», — говорил он. Матросов воспротивился: «А я скорее сухари оставлю, чем баян!» — Все-таки решили нести баян по очереди. Его чаще других несут Дарбадаев, Матросов и Воронов.
Александру тоже тяжело, как и другим. Проклятая лямка вещевого мешка впилась в левое плечо, но он помалкивал: не легче ему будет оттого, что пожалуется, а Макеев только позлорадствует и потом еще больше расхнычется. Но Петру и Пашке, видно, тяжелее… И Матросов берет у Петра вещевой мешок и вскидывает его через правое плечо за спину, а у Костылева — одеколон:
— Ладно, свой магазин «Тэжэ» открою.
— Еще и шутишь! — грустно усмехнулся Костылев, завистливо косясь на Матросова. — И где только силы берешь?
— У земли, Паша, у земли сила. Знаешь про Антея?
Они идут молча. У Матросова не сходит с лица изумленная улыбка. Но вскоре она гаснет.
Все чаще встречаются следы войны. Вот колонна второй раз уже пересекает бывшую линию фронта: иссеченные осколками деревья, заброшенные и засыпанные снегом блиндажи, окопы, шалаши из веток, разрушенные и сожженные лесные деревушки. Вон висит полусрезанная осколком снаряда крона березы, склонив до земли заснеженные кудри. А вот дальше целое кладбище изуродованных боевых машин. Гигантские танки с зияющими пробоинами в стальных боках, пушки с развороченными, изогнутыми и задранными вверх дулами. А вокруг обезглавленные к обожженные деревья. Сдается, что еще совсем недавно здесь гремел бой стальных мамонтоподобных чудовищ. Потом налетел железный ураган и смял все. А люди, где же люди? Да, были и люди. Вон из-под сугроба торчит рука в рукаве эсэсовского мундира. Окостенелые желтые пальцы растопырены, точно эсэсовец торопился скорей схватить что-то. И не успел. Настигла его неумолимая кара.
Вот слева на снежном сверкающем фоне чернеют трубы выжженной дотла деревни. У дороги — фанерный щит прибит к обугленной сосне. На щите, будто свежей кровью написанные, горят слова:
«Советский воин!
На месте этих руин была цветущая деревня Отрадное. Был колхоз-миллионер „Рассвет“. Привольно и счастливо жили здесь советские люди. Фашисты-изверги сожгли деревню за то, что часть ее населения ушла в партизаны. 24 человека — мужчин и женщин, стариков и детей — закопали живыми. 17 повесили. 48 парней и девушек угнали в рабство.
Воин! Отомсти врагу за муки и смерть советских людей, освободи скорей из неволи порабощенных! На тебя с надеждой смотрит вся страна!»
Солдаты замедляют шаг, читают, стискивают зубы и молча идут дальше. Много таких щитов встречают они на своем долгом пути. И каждый боец мысленно отвечает на призыв: «Иду!»
Старшина Кедров говорит бойцам:
— Читай, запоминай, готовься и голову держи выше. Уже с полчаса колонна идет густым лесом. Над узкой, заваленной снегом дорогой местами сплетаются ветки высоких деревьев и закрывают небо.
Вдруг люди оживляются. По всей длинной цепи бойцов летит приказ:
— Командиров рот — в голову колонны!
Командиры рот, увязая в снегу, по обочине обгоняют колонну. Бойцы, идущие по четыре в ряду по протоптанной уже дороге, сочувственно смотрят на командиров и связных, которых часто вызывают в голову колонны.
Через несколько минут командиры рот стоят на обочине, пропуская мимо идущих, каждый ждет свою роту.
Вскоре объявляется привал. Колонна, растянувшись вдоль дороги по опушке леса, располагается на отдых. Люди шутят над своей усталостью и тут же валятся на мягкий снег.
— Вот это перина, Антошка! — усмехается Матросов, вытягиваясь на снегу. — Даже твоя жинка такую не постелет.
Антощенко, скрывая боль, хочет казаться веселым.
— Та вже ж! И тебе, Сашко, так мягко дома спать не приходилось.
— Ноги тяжелые, как чугунные, — говорит Костылев.
Беспокойный Матросов не унимается, озорно подмигивает:
— Мишка, друзья-солдаты, идите до гурта, закурим. Хата моя — табак ваш.
— Хитрый, свой табачок бережешь, — отозвался Дарбадаев.
К Матросову подходят Дарбадаев, Воронов, Белевич. С этим веселым и разбитным пареньком веселее отдых. Матросов хорошо знает, как вести себя на марше, когда и сколько пить воды, как лучше обертывать портянками ноги, как на привале надо ложиться, чтоб лучше отдохнуть.
Макеев сидит в стороне, хмурится. И ему хотелось бы посидеть вместе с дружками, но с Матросовым он в ссоре.
— Макеша, — зовет его Матросов, — а ты чего там один? Иди до гурта.
Макеев смущенно подходит.
— Прошу всех до хаты, — приглашает Матросов гостей, кивнув на свой вещевой мешок, висящий на сучке ели, а сам, подтянув рукава шинели и ватника, быстро умывается снегом. — Уж извините, с туалетом припозднился. — Вытащил из вещевого мешка аккуратно сложенное полотенце, вытерся, и, надев варежки, хлопает ими, согреваясь. Потом подошел к Костылеву и незаметно сунул ему флакон с одеколоном. Костылев удивился:
— Я же насовсем тебе отдал. Все равно выбросил бы.
— Я и без него красив, — пошутил Матросов.
— Да, может, опять его бросать придется…
— А ты лучше Вале подари.
— И верно, — веселеет Костылев. — Только бы пришла. Ох, и друг же ты, Сашка!.. Ну, дай водички попить: в горле пересохло, а моя вода в фляге замерзла.
— А воды не дам сейчас.
— Да жаль тебе, что ли?
— Не жаль, а не дам. Чайку — можно, а холодную сейчас вредно: разгоряченный, и лежишь на снегу. На марше можно пить холодную воду только перед подъемом.
— Ты, как старик, все знаешь, — смеется Дарбадаев, разминая ноги и встряхивая открытой потной головой, от которой валит пар.
— Да всем же объясняли! — оправдывается Матросов. — А ты, Мишка, не храбрись, надевай шапку.
— Да мне жарко, чудак. Голову в снег сунул бы.
— Вот потому и надень.
Дарбадаев послушно надевает шапку.
— А за это вот тебе хороший табачок, — смеется Матросов.
Закурив, друзья ложатся на снег, вытягивают затекшие ноги.
Несколько минут они лежат недвижно. У каждого так ноет отяжелевшее, будто свинцом налитое тело, что трудно шевельнуть пальцем.
Но вскоре начинается бойкая бивуачная жизнь. Люди еще издали увидели синий дымок походной кухни и оживились:
— Думали, она, матушка, в сугробе завязла, а она следует. Любит солдата.
Завтракали вместе, усевшись в круг.
— Ну, и кулеш добрый! — щурился от удовольствия Антощенко, хлебая из котелка густой жирный суп. — Сроду не ел такого!
— И хлеб, как пирожное, тает во рту, — сказал Матросов, грызя мерзлый хлеб. Потом опустил его в дымящийся пахучий суп. — Ну и пир, братки! Честное слово, вкусней ничего не едал.
— Пройдешь двести километров, так и обгорелое полено копченой колбасой покажется, — хмуро замечает Макеев. — А кто, ребята, знает все-таки, далеко ли еще шагать?
— Далеко ли? — усмехнулся Дарбадаев. — У нас в Башкирии так говорят: хороший конь — до деревни семь километров, а плохой — семьдесят семь. Понял, Макеша?
— Молчи, заноза! — сердится Макеев. — Не до смеху тут.
— Ну, заплачь, — советует ему Воронов. — Надоело всем твое нытье. Не солдат — мамалыга какая-то.
— Сосочку ему с молочком, — предлагает Костылев.
— Идите вы все к шуту! — шипит Макеев. — Вы еще увидите, какой я солдат.
Матросов добродушно подмигнул ему:
— Слушай, Макета. С виду ты парень геройский, а все прибедняешься. Постой, я тебя, ледяного, чайком согрею. Братки, уж пировать, так пировать! Набивай котелки снегом!
Матросов находит в кустах сушняк, вытаптывает в снегу местечко и разжигает костер — быстро и аккуратно.
— Если бы мне надо было выбирать невесту, — говорит он, подвешивая над костром котелок со снегом, — я сначала испытал бы характер девушки на трудных маршах или в экспедициях.
Сидя на корточках, он шевелит костер, щурясь от едкого дыма, и думает, чем бы хоть немного развеселить дружков своих.
— Хотите, ребята, расскажу вам, как мы с Тимошкой — братишкой моим — на базаре промышляли, когда беспризорничали? Уморушка одна…
— Говори, говори, чего тут спрашивать! — говорит Воронов.
— Тимошка был настоящий артист, хотя и было ему лет одиннадцать. Была, значит, у беспризорников своя промышленная академия с факультетами…
Матросов опускает все неприятное и тягостное из своих похождений с Тимошкой и говорит только о веселых приключениях, и дружки от души смеются.
— Промышленная академия, говоришь? — смеется повеселевший Костылев. — Фикультет!.. Ха-ха-ха!..
— Это, хлопцы, вроде того, як ведьма била дядьку Прокопа, — начинает Антощенко, хотя это было совсем не «вроде того». — Значит, гулял Прокоп с жинкою на свадьбе одной, и приглянулась ему одна бабочка — вдовица-красавица, прямо краля писаная, а жинка у Прокопа, Прыська, — сущая лахудра: рябая, дробненькая, рыжая и злющая, ревнюща, як мартовская кошка. Вот хватил Прокоп горилки и стал атаковать вдовицу-красавицу, не жалеючи словесного боезапаса — усищи свои чуть ли не за уши закручивает, бровями двигает и все выхваляется, що не боится он ни черта, ни бога и никакой нечистой силы и що не родился на свет человек, который испугал бы его чем-нибудь. Прыська, готовая лопнуть от злости, предупреждала мужа: ой, Прокопе, прикуси язык, а то не было б лиха. А сама уже замышляла разные козни. А известно: ревнючая жинка готова на все, даже в ложке дегтя утопить собственного мужа, так говорит наш дидусь Панас. И вот ночью вышел Прокоп из хаты по известному делу, а темнота — хоть глаз выколи. И вдруг будто с хатней крыши — прыг ему на плечи щось лохматое, все в шерсти, як корова, и завыло по-совиному: «у-у-у…» Прокоп сразу обомлел: это ж, думает, она, проклятая ведьма, мстит ему за то, що он выхвалялся. Упал Прокоп на четвереньки, кричит не своим голосом: «Рятуйте, люди добрые!» А ведьма уже сидит на нем верхом, держит его за усищи, як коня за поводья уздечки, и хрипит в ухо: «Вези меня, такой-сякой, до Ерусалиму!..» А Прокоп свое: «Ряту-уйте, люди!..» Открылась дверь из хаты, полоса света упала на Прокопа, люди выбежали к нему, а он уже полз на четвереньках до хаты и все хрипел: «Рятуйте». Схватили его под руки, втащили в хату, а он с перепугу на ногах не стоит, падает. Словом, и смех, и грех. Стали допытываться у Прокопа, что случилось, а он, до краю перепуганный, мычит одно слово: «Ведьма… ведьма…»
И тут одни люди дрожат от страху, других смех разбирает. В то время и вошла в хату Прыська, в руках почему-то держит кожух, свернутый шерстью наружу. Потом бросила кожух и кинулась до мужа: «Ой, Прокопчику мой, що ж это такое подеялось с тобою, мой герой бесстрашный?..» А люди — ну просто со смеху падают, догадались, как надругалась проклятая баба над собственным мужем…
Смеется и Матросов, кулаками трет глаза, слезящиеся не то от едкого костровского дымка, не то от смеха. Хохочут его дружки и обступившие их солдаты. Только все еще хмурится Макеев. Матросов, смеясь, протягивает ему кисет с табаком:
— Закуривай, Макеша. Не дуйся, как сыч, когда всем весело.
— Не до смеху тут, ежели плохое настроение, — ворчит Макеев, скручивая цигарку. — И ноги вон одеревенели, и писем все нет; может, и не будет.
Матросову хочется развеселить и Макеева.
— Настроение, говоришь? Поддайся ему только, настроению, оно тебя в болото заведет. Я сам настроение настраиваю, как хочу.
— Это верно, — говорит Воронов. — Регулировать настроение можно.
Они пьют чай, смеются и спорят.
Слышится строгий голос старшины:
— Эй, Суслов, чего шапку снял? И на снегу потный не лежи. Перегрелся — походи тихонько, потом и отдыхай.
У Кедрова лицо озабоченное, осунувшееся. Матросов приглашает его:
— Товарищ старшина, чайку попейте с нами! И табачок есть хороший. Споем вам что-нибудь.
— Спасибо, некогда, — говорит Кедров на ходу, значительно заметив: — Курите, пойте, пока запрету нет. А скоро и нельзя будет.
Матросов спешит воспользоваться пока еще доступным счастьем и, прислонившись спиной к стволу сосны, тихо запевает:
Ой, да ты, калинушка…
Песню сразу же подхватывают Антощенко, Воронов, Дарбадаев. Высоко взвивается тенорок Матросова:
Ты малинушка!
Ой, да ты не стой, не стой
На горе крутой…
Не вытерпел и Костылев, поднимается, берет баян, играет. Подходят комсорг Брагин и комвзвода Кораблев, тихо подсаживаются к костру и тоже поют.
Матросов поет самозабвенно, глядя куда-то на верхушки сосен, будто за ними и открывается эта калинушка на горе крутой. Александр поет и думает о Лине. Так всегда: волнующая музыка, песня, все прекрасное напоминает о ней. Любовь! Как хорошо ощутить в сердце эту вечно молодую силу. Большая любовь рождает и большие дела.
Ой, да ты не стой, не стой
На горе крутой…
Широкая, как степь, как вешняя Волга, льется песня.
Сандружинница Валя Щепица, чтоб не помешать певцам, стала поодаль, у корявой ели, и заслушалась.
В голове колонны, слушая песню, приподнялись командиры — Афанасьев, Климских, Артюхов и Кедров.
— Мои автоматчики поют, — гордо усмехается Артюхов. — Матросов запевает. Мои орлы!
— Ишь, соловей, залился, — подкручивая седые усы, подмигнул Кедров, когда тенорок Матросова зазвенел на высокой ноте. Прислушиваясь, подняли голову бойцы всей колонны, растянувшейся по опушке леса вдоль дороги. И в самом конце колонны бойцы третьего батальона узнали:
— Автоматчики поют… Матросов.
А песня летит все шире и шире:
Ой, да корабель плывет,
Аж вода ревет.
Ой, да как на том корабле
Два полка солдат…
Ой, да два полка солдат,
Молодых ребят…
И когда замерли последние звуки песни, автоматчики, еще переживая ее очарование, переглянулись. Воронов заметил необычный блеск влажных глаз Матросова.
— Сашок, что с тобой?
— Да ну тебя, тезка! — смутился Александр и, рукавом шинели утерев глаза, просиял: — Дымок от костра в глаза… Ой, хорошо! Ну до чего ж хорошо! Поешь и будто видишь всю нашу землю — поля, леса, березку у плетня, и моря, и горы… Песня — сила! Жизнь и душу украшает. Хорошо сказал старшина: человек без песни — что птица без крыльев. Ох, и люблю песни!
Антощенко вздохнул:
— И Леся моя так хорошо спивает, — аж сердце млие.
Вдруг друзья умолкли, насторожились: послышался плач ребенка. Это было совсем неожиданно в лесных дебрях.
атросов быстро встал и пошел в лес, откуда слышался детский плач. За густым ольшаником, поодаль на поляне, он увидел женщину с детьми. Закутанная в тряпье, она сидела на груде битого кирпича у черной закопченной трубы, оставшейся от сгоревшей избы. Трудно было определить ее возраст: она была так худа, что скулы, обтянутые сине-желтой кожей, торчали, как у скелета. Прижимая ребенка, она совала в его рот искусанную, тощую, как тряпица, грудь. Изможденная девочка жалась к колену матери.
— Здравствуйте, мамаша, — сказал Матросов. Женщина подняла на него суровые синие глаза и хрипло ответила:
— Здравствуй, сынок… Хлебца дай…
Ей, видно, трудно было говорить.
Пообещав быстро вернуться, Александр побежал за вещевым мешком и скоро возвратился, вынул из мешка завернутый в газету кусок хлеба и протянул женщине. Она приняла его дрожащей рукой. Девочка сразу же схватилась за руку матери, жадно глядя на хлеб.
— Вот еще сахар, — подал Матросов сверток. В мешке рука его нащупала банку консервов. Он быстро вскрыл ее большим ножом и протянул женщине. Жуя и глотая, она говорила медленно и деловито:
— С дитем бедую. Молоко в груди присохло. Да теперь мы дома, — кивнула она на пепелище. — Это наша деревня Замошье, — слыхал? А мы от немца, видишь, сегодня пришли сюда.
Матросов разглядел засыпанное снежком пожарище. На месте прежней деревни торчали из развалин черные трубы, обгорелые деревья, валялись обломки домашней утвари.
Подошел Дарбадаев.
— Ты что тут, Матросов?
— Да вот, видишь, мамаша домой вернулась и бедует.
Хромая, подошел Петр Антощенко.
— Теперь бы мужа дождаться, — говорила женщина. — Только не отпустят — замучают, проклятые… Спалили деревню и погнали нас в Германию, когда уже наши подходили. У меня, видите, эти маленькие. Как идти? Ихний обер-унтер долговязый прикладом по спине меня бьет. Потом наши пушки начали стрелять. Унтер, видно с испугу, погнал нас еще скорее. Я упала, он оттолкнул меня сапогом в канаву, стрельнул, да мимо. Троша, мой муж, схватил его за руку, а долговязый ударил его автоматом по голове, пригрозился застрелить и погнал, погнал… Может, вы, родненькие наши, догоните их и освободите наших, а?
Матросов пристально смотрит на женщину. Она сует жеванку в ищущий рот ребенка и, радуясь, что вернулась домой, к своим, говорит охотно. Кивнув на молодой сосновый борок, раскинувшийся по холму, поясняет:
— В песке там зарыто девятнадцать душ из нашей деревни. Отказались идти в Германию. Поначалу гитлеровцы из зондеркоманды СС в черной одеже, с вышитыми накрест человечьими костями и черепом, согнали старого и малого со всего села. Как лошадей на торгу, стали отбирать тех, кто поздоровее. А когда отобрали, объявили, что поедут в Германию. Тут люди закричали, бабы и детишки заголосили. Опять все смешались в одну толпу, разбегаться стали. Эсэсовцы разозлились, схватили кого попало. Старшим проволокой руки скрутили и погнали, детишки побежали за родителями, так их всех и расстреляли. Перед смертью иных долго мучили, выпытывали, где партизаны…
И она говорит о замученных, повешенных, заживо закопанных или на кострах сожженных односельчанах и людях окрестных деревень, называя мучеников по именам.
— Смерть люди принимали, а не сдавались. Мы вас так ждали. Так ждали!.. Прошлой зимой ходила тут по деревням девушка-провозвестница…
— Какая провозвестница? — насторожился Матросов.
— Так у нас прозвали комсомолку Лизу Чайкину.
— И здесь она была? — взволновался Матросов. — Вы ее видели?
— Да как же! Мы же Лизу прятали, когда фашисты ее искали и много денег за нее обещали.
— Что же она говорила? Что?
— Она всю правду говорила народу. Не покоряйтесь, говорит, врагу. Бейте, как можете. Скоро наши придут, скоро победа. И люди шли в партизаны. Только с малыми детишками оставались. Фашисты лютовали и дотла сжигали целые деревни. Люди терпели, верили, ждали. А когда эсэсовцы мучили ее, чтоб сказала про партизан и про Красную Армию, она им только и ответила: «На свете нету таких мук, каких не стерпит советский человек, а совесть свою не продаст!» А потом уже, голубка, молчала, как ни мучили ее. Только когда на расстрел привели и, чтоб запугать ее, стали так стрелять, что пули над самой головой в стенку били, Лизонька крикнула, голубка: «Да здравствует Сталин!» Тут фашисты не стерпели и выстрелили ей прямо в сердце.
Матросов, закусив губу, молчал. Потом тихо спросил:
— Еще что про нее знаете?
— А еще люди про нее такое сказывали, — вздохнула женщина. — Когда девочкой вступала в комсомол, сказала матери: «Для народа жить хочу». И такой будто был матери сон: стали советоваться между собой небо, земля, солнце и самый умный на свете человек — Ленин, как наградить девочку за ее любовь к людям. Небо и говорит: «Я ей дам синие-синие и глубокие глаза, такие же, как я». А земля говорит: «Урожаем жив человек. Я дарю ей волосы золотые, как венок из спелых колосьев». А солнце говорит: «Я согрею сердце ее так, что оно никогда не остынет». Тогда сказал Ленин: «А я такой правдой закалю ее сердце, что никогда и никто на свете не испугает его». Она, видишь, такая и была: и глаза синие, и волосы золотые, и сердце горячее, и бесстрашная..
На поляну из-за кустов вышли беженцы. Исхудалые и оборванные, они шли, еле передвигая ноги, опираясь на палки и держась друг за друга. От группы отделилась старуха, раскинула руки, упала лицом вниз, обнимая землю, заголосила.
— Ишь, убивается Макариха, — говорит женщина. — Сына-партизана фашисты замучили. Глаза выкололи, звезду на груди вырезали… А мужа, Макара, повесили; одна осталась. А жили хорошо до войны. На агронома сына выучили.
— Ото ж и по всей Украине такое, — вздохнул Антощенко. — Порубал и спалил ворог наши сады и хаты.
Он вынул из вещевого мешка хлеб и тоже отдал женщине.
Она слабо улыбнулась:
— Спасибо.
— А як же вы, мамаша, тут жить будете?
— Дойти б до района. Власть не оставит, поможет.
Дарбадаев, развязывая мешок, пошел к другой толпе беженцев.
Матросов, сдвинув брови, не сводя глаз, смотрит на женщину, на багровый кровоподтек под ее правым глазом и думает о Лизе Чайкиной, о тысячах и тысячах советских людей, замученных фашистами в городах и селах. Много он читал и слышал о фашистах; теперь он сам видит их черные дела.
Послышалась команда:
— Вста-ать! Подъем!
Матросов, Антощенко и Дарбадаев поспешили к колонне.
Теперь колонна, сокращая путь, движется по узкой просеке. И бойцы идут гуськом, держась протоптанной тропы, чтобы не увязнуть в глубоком снегу.
Матросов задумчив, неразговорчив: «Как же эти люди до лета проживут?»
Молчит он долго, наконец говорит друзьям:
— По той земле идем, по какой Лиза Чайкина ходила. — И, помолчав, тихо, будто про себя, замечает: — Много, много у нас таких… Антошка, — слышь? Вот вспомнилось. Когда-то я записал в своем блокноте такие слова, чьи, — не помню: «У большевика нет более высокой и благородной цели, как служение народу и борьба за его счастье. И только вместе с народом можно быть по-настоящему счастливым…» Ох, какая это правда! К примеру сказать, нельзя быть веселым и счастливым, глядя на беженцев. Согласен?
— Та вже ж правда. И дидуся все говорил: кто хочет жить против народа чи за счет народа, тот должен погибнуть. Только чего ты, Сашко, все мудруешь? Нельзя ж одному все горе людское пережить.
Матросов вздохнул и, не ответив, спросил:
— Антошка, черт, что у тебя с ногой? Еще больше ковыляешь.
— Та мовчи, не спрашивай. Пустяки! — И шепотом сказал: — Так больно, точно на нож ступаю. Только никому не говори, а то Валя дознается, — беда будет.
— Вот и пусть Валя перевяжет!
— Эге, «перевяжет»! Валю ж я и боюсь больше тигра. Причепится и в санбат отправит. Тогда що? Хлопцев потеряю.
На следующем привале Матросов сел в сторонке, прислонясь к сосне и съежившись, как воробей. Друзья сразу заметили: приуныл неугомонный весельчак, шутник и песенник. Это было совсем не похоже на него.
— Притомился, видно, соловей, — вздохнул Воронов.
Дарбадаев накинулся на Костылева:
— Прямо скажу, это не чутко. Перед девушками гоголем ходишь, а тут навьючили вы с Антощенко свое добро на Сашку, как на верблюда. Совсем надорвался паренек.
Воронов, Антощенко и Дарбадаев подошли к Матросову.
— Устал, тезка? — сочувственно спросил Воронов.
— Да нет, не то, — поморщился Матросов. — И устал, конечно… Но думаю вот… Понимаете, хлопцы, вот закрою глаза, и чудится, будто тысячи и тысячи вот таких, как та женщина и ее девочка, что видели на привале, протягивают к нам руки и просят помочь…
— Мовчи, Сашко, и мне часто сдается, будто кричат и кличут на помощь маты моя и Леся…
— Вот, Петро, и вспоминается та сказка, что говорил дед Макар. «Почему цветет полевой мак»…
— Да-а, — вздохнул Воронов, — много таких еще ждет нас, чтоб скорее освободили!
Задумались друзья.
— Чай остынет, — сказал Дарбадаев. — Идем, Сашок, что-то не клеится у нас без тебя.
пять бушует вьюга, крутит перед глазами облака снега. Снегом завалены все дороги и тропы — ни проехать, ни пройти. Порой даже угадать трудно, где тут, в лесных дебрях, пролегала дорога.
Уже от Торопца началось бездорожье, и грузовой транспорт бригады все больше отставал; только выносливые маленькие сибирские лошадки, надрываясь, тащили груженые повозки и розвальни. Но вот стали сдавать и они. Когда повозки и сани увязали в снегу, лохматые изнуренные лошадки, с намерзшими под брюхом сосульками, становились на дыбы, мотали кудлатыми, обындевелыми мордами и, как бешеные, рвали постромки. Иные падали и уже не вставали. Все, что нужно было, теперь несли люди.
В небе стоит почти непрерывный гул советских эскадрилий, летящих на запад. Наступление ширится. Выполнить боевой приказ спешат и пехотинцы девяносто первой бригады, преодолевая заваленные снегом болота и лесные чащобы. Длинной цепочкой идут бойцы, жмурясь от летящего в глаза снега и ногой нащупывая протоптанный след. Хрустит снег под ногами. Глухо брякают котелки, лопаты. Путь солдатский — долгий, и думы, как тропки в снегах, бесконечны. А главная дума у всех одна: как ни трудно, а приказ надо выполнить точно и в срок. Никто не должен отстать в пути.
Вечером — привал в разрушенной деревушке. Усталые люди, как пьяные, валятся на снег. Но мороз крепчает, леденит самое нутро, и на снегу долго не улежать. Согреться бы где, кипятку хлебнуть, но уцелела только одна изба, да в ней окна выбиты, печь развалена.
— Печенки будто примерзли; все болит, а есть хочется, — удивляется Антощенко, лежа на снегу около избы и грызя мерзлый хлеб. — Тай дурень же я был, хлопцы! У нас в колхозе дыни такие большие, як поросята. Разрежешь ее, и мякоть розовая, сладкая, во рту тает, як пирожное. А кавуны были какие! Пудовые, ей-богу! И чуть дотронешься ножом до него, он и треснет, а в середке як жар горит красная сахарная мякоть. Целые бочки с медом стояли, корзины с виноградом. А я ж, дурень, того не любил, а любил тарань с цибулею[20] и кислый квас.
— Да замолчи! — плаксиво ворчит Макеев. — И так в животе мутит. Слышь, хохол?
— Ни, я без очков не слышу, — невозмутимо отвечает Антощенко.
— Верно, Петро, — смеется Матросов. — Рассказывай! Хорошее приятно и вспомнить.
Слушая Антощенко, Матросов вспоминает его деда. Давно он видел и слышал деда Макара, но неизгладимо живет в сердце дедова сказка.
Поеживаясь, Матросов окинул взглядом избу и обратился к друзьям:
— Братки, а что, если палатками завесить окна, печь исправить и затопить? Тут тебе будет и кипяток, жареное и пареное, а сколько народу попеременно погреется!
— Надоел прямо, — ворчит Макеев. — Тут месту рад, пальцем пошевелить больно, а он лезет с выдумками. Не до печки тут.
Матросов молча засучивает рукава и, посвистывая, идет заделывать печь. Потом Воронов, Костылев и Дарбадаев приходят ему на помощь и работают тоже молча.
Макеев смущенно косится на них, жуя мерзлый хлеб.
— Минутку быть нам тут, а вы зря возитесь.
— Минутки-то и должно хватить, — усмехается Матросов.
Вскоре в печке разгорается пламя, и в нее со всех сторон суют набитые снегом котелки, кружки, куски мерзлого хлеба. В избу до отказа набились бойцы. В самый темный угол пробрался и Макеев. Отогревшись и повеселев, люди едят разогретые консервы, пьют чай.
— У солдата домов — что кустов и холмов, а любая хата и дворца краше, — смеется Матросов, снимая с печки котелок с кипящей водой. — Держи кружку, браток! — подмигивает он Макееву.
Макеев сконфуженно бормочет:
— Мы ж лодыри, мы ж не строили дворцов.
— Ну, не ершись, тезка, наливай, грейся!
— Знаешь, Сашка, — пристально смотрит ему в глаза Макеев, — хоть ты часто и сердишься на меня, а все-таки ты друг настоящий.
Воронов язвительно заметил:
— Выходит, Макеев, твою дружбу за кружку кипятку или за табачную понюшку купить можно.
— А что? Дружбу, как и брюхо, подкармливать надо.
— Ерунда! Настоящий друг даже на смерть пойдет за друга. Как смотришь, тезка?
— Братки, да это трудно сразу, — смутился Матросов. — Помню, кто-то сказал: если ты ищешь друга без недостатков, рискуешь остаться без друзей. Это верно, по-моему. Но это не значит, что друзья — все без разбора. Для меня друг — это тот человек, которому хочется сделать что-нибудь хорошее. И я в нем вижу хорошее.
— Больно много у тебя хороших!
— Их много и есть. Да не всегда скоро в человеке разглядишь хорошее. Иногда сцепишься с человеком, обозлишься на него, а приглядишься — душевный он человек. А чем больше друзей, тем лучше, — ясно? Жить легче, в бою порука и душу отвести есть с кем.
В избу вошли взводный Кораблев и старшина Кедров. В мигающем свете горящих лучин люди, звеня кружками, пили чай, оживленно беседовали.
— Э, да у вас тут настоящий ресторан! — подмигнул Кедров.
— Богато живете, — одобрительно кивнул взводный. — А у всех ли порядок, не стер ли кто ноги?
Никто не жалуется. Антощенко опускает глаза.
— Матросов, я куницу видел, — весело говорит Кедров, срывая ледяшки с усов. — Гналась за белкой! Понимаешь, с дерева на дерево, ну, лётом летит проклятая! Насилу удержался. Ух, как хотелось подшибить ее! Еще видел, как шныряли в рябиннике и клевали подмороженную красную рябину хохлачи-свиристели. Занятные птицы…
Матросов рад приходу Кедрова.
— Товарищ старшина, садитесь поближе… У нас тепло. Чайку попейте. Табачком снабдим. Расскажите нам, как охотились в тайге.
— Некогда, Матросов, после расскажу, после.
Когда взводный и старшина ушли, усталые бойцы притихли. Лучина погасла. Кое-кто уже спал, лежа или сидя. Только в углу кряхтел Антощенко.
— Антошка, что с тобой? — спросил Матросов.
— Та ничого.
Но в голосе его что-то недоброе. Матросов пробрался к нему, допытывается, что случилось.
— Та шо говорить — сердится Антощенко. — Ну, коли пристал як репьяк, то скажи: ты мне друг, Сашко?
— Вот чудак, еще спрашивает!
— Я до кости растер ноги, на портянках кровь заскорузла, а сказать кому — боюсь, бо меня в медсанбат отошлют.
— Не солдат ты, Антошка, а дите малое.
— Побачим, хто солдат, — обиделся Антощенко. — Не кажи гоп, поки не перескочишь. Сукно трет, — понимаешь?
Матросов порылся в вещевом мешке.
— Возьми, вот мягкие портянки. Фланель.
— Оно коли б такие онучи, як дома, — кряхтит Антощенко, обертывая ногу. — У Леси холстына мягче ваты. Чуешь, Сашко?
Но Матросов уже крепко спал, неловко склонясь набок и держа сухарь в руке. Антощенко осторожно подложил под его голову вещевой мешок.
Через несколько минут, отвернув палатку, в окно заглянул Кедров и с суровой хрипотцой скомандовал:
— Встать! — и тихо, отечески добавил: — Вставай, сынки, подымайся. Дома выспимся.
Матросов зевнул, поднялся и строго потребовал:
— Давай, Антошка, твоего «сидора» я понесу.
— Ну, бери.
Антощенко, благодарный, шагал за Матросовым, не отставая.
— Ну, Сашко, и накатаемся ж на човне по Днепру и наспиваемся ж, когда отвоюемся!
Ночью вьюга стихла. Небо прояснилось. В большом оранжево-голубом круге показалась ущербленная луна. В серебристом прозрачном мареве выступили, как в сказочном уборе, облепленные снегом деревья, и низкие звезды словно повисли на их седых кронах.
Люди идут тихо. Слышен только глухой скрип снега. Иногда по рядам летит суровое предупреждение: «Не курить!», «Громко не разговаривать!»
Следующий привал был перед рассветом. Люди сразу же повалились на снег и заснули.
Матросов отдал Антощенко вещевой мешок, автомат и, вытягиваясь на снегу, спросил его, болят ли ноги.
— Та ничего. Занемели, боли не чую.
Они сразу же уснули. Матросову казалось, что спал он очень долго, когда пронизывающая все тело зябкая дрожь разбудила его. Но спал он всего несколько минут. Мороз пощипывал лицо. Матросов хотел повернуться на бок, свернуться в комок, согреться и снова уснуть, но его что-то держало: оказалось, шинель примерзла к коряге. Александр осторожно отодрал ее и встал.
«И хорошо, что проснулся, а то совсем закоченел бы».
Он с тревогой окликнул спящих на снегу людей. Не чувствуя холода во сне, они могут простудиться, заболеть, замерзнуть. Он идет от одного бойца к другому, будит их, требует повернуться на другой бок.
Некоторые спросонья недовольно ворчат.
— Вот пристал, как оса! — трясет головой Воронов. — Ни минуты покоя от тебя.
Матросов разложил маленький костер, протянул растопыренные пальцы над колеблющимся оранжевым языком пламени.
— А ну, братки, кто замерз, — грейся.
Темнота вокруг сгустилась. Из темноты выходят люди, окружают костер, греют руки, закуривают.
— Молодчина, Сашка, что разбудил, — говорит Воронов. — А то будто живот уже обледенел.
Макеев хочет встать — и не может.
— Да кто меня держит? — злится он. — Олух, не до шуток тут!
Воронов и Матросов берут его за руки и поднимают. Оказалось, и его одежда примерзла.
Суслов, отогревшись у костра, рассуждает:
— До войны, бывало, дома босиком зимой по полу походишь — и зачихал: насморк. А тут в октябре я переплывал речку — ледок уже ломался. Ну, думаю, простужусь. А побегал, градусного хлебнул — и хоть бы что!
Раскачиваясь, выходит из темноты великан Дарбадаев и хрипит простуженным басом:
— А ну, у кого табачок, угощай!
Все молчат: табачок на исходе, приберечь надо.
— На, прожора, — протягивает кисет Матросов.
— Да у тебя тут, Сашутка, всего на закурку.
— Бери, бери, я себе всегда добуду. Мне, спасибо, не отказывают.
Ему нравилось угощать других, и он делился всем, что имел. Матросову платили тем же.
Снова растянувшись в лесной чащобе и сугробах, торопливо идет колонна. Опять Матросов несет вещевой мешок Антощенко. Он сам уже устал и пошатывается. Дарбадаев берет у него вещи Петра.
— И верно, понеси, Миша, до привала. Ты ведь здоровей верблюда.
— Не говори, и я качаюсь; ноги будто не мои.
Взошло над лесом и пригрело февральское солнце, и утренний привал был особенно желанным. Под теплыми лучами так сладостно вздремнуть! Сон теперь был милее всего на свете. Даже про еду люди забыли, расправляя под солнцем ноющее тело. Матросов, лежа на спине, с удивлением увидел на ветках ракиты сизо-серебристый пушок распускающихся почек. Еще больше удивил его тончайший цветочный запах. Откуда он? Почудилось, что ли? Он принюхался: ветерок нес запах молодого тополя, что стоял шагах в двадцати. Матросов не вытерпел, встал, сломал веточку тополя, размял липкую от зеленоватого, густого, как смола, сока почку, понюхал и повеселел. Вот она, жизнь! Еще кругом белым-бело от снегов, и ночью он примерз, а почки уже наливаются соком, набухают. Значит, весна уже идет. Он прячет ветки тополя и ракиты в карман ватника, чтоб показать их Кедрову.
Улыбаясь, Матросов ложится, чтобы хоть немного подремать, но, увидев Антощенко, настораживается. Петр уединился за сосной и, воровски озираясь, снимает валенок. Матросов, вздохнув, направляется к нему. Антощенко прикрывает ногу.
— Покажи, — требует Матросов.
— Та чего тут показывать? Не театры, — сердится Антощенко и нехотя открывает окровавленную ногу. — Вот натер. Только будь другом, никому не говори.
Матросов хмурится:
— Ну, ты, Петро, прямо балда балдой. Побить тебя мало. Нет, кончу я с тобой дружить. Довольно возился. Ну, что это? Хлястик оборван. Искалечил себя — значит, неловкий, неумелый боец, не знаешь, как нужно ноги обернуть. Сам себя из строя выводишь, когда каждый боец на счету… Ну, кому все это на руку? Врагу, вот кому. А еще комсомолец! И на собрании обещал быть примерным.
Антощенко смутился. Он знает: Матросов аккуратен до щепетильности. Непорядка в его одежде еще никто не видел.
— Та не бурчи, Сашко. Мне ж и так тошно. И нога горит, и хлястик пришить не можу: пальцы задубели, иголку не держат. Хоть в петлю лезь!
Матросов сразу смягчился.
— Уже и раскис. При чем тут петля? Вот что надо…
Он вскрыл индивидуальный пакет, чтоб забинтовать Петру ногу, но увидел на икре глубокую кровоточащую рану с обсохшей по краям кровью и опустил руки.
— Врешь, Антошка! Ты не натер ногу, тут дырка.
— Ну, нехай дырка, — усмехнулся Антощенко. — Тебе веселей, що дырка? А все-таки и натер — показал он на растертую щиколотку. — Не дуйся, Сашко. Я уже тебе говорил: на тактических учениях напоролся на проволоку. Це ж оно и есть, только растер. Да никому ж не говори, а то, знаешь, какие у нас языкастые хлопцы — сразу донесут Вале, а та в санбат вернет меня.
— Ладно, плакса, — сказал Матросов.
Когда Александр прикладывал к ране вату и потуже закручивал бинтами, почувствовал братскую нежность к этому большому, скромному и беспомощному парню.
— Ты, Антошка, не сердись, что нашумел. Сам знаешь, какой я горячий, но и отходчивый. У меня в Уфе есть братишка — Тимоня. Ну, точь-в-точь вроде тебя неумелка. Ты его и обмой, ты его и обшей. А все-таки я его больше всех люблю.
Антощенко растроганно отозвался:
— Так и я ж тебя, черта, больше всех… Больше нема у меня таких, как ты. Иной, видишь, дружит, пока ему выгодно, а как друг в беде — моя хата с краю, ничего не знаю. — Хмурое лицо Петра прояснилось.
— Без дружбы, Петро, нельзя! — говорит Александр. — Не имеющий друзей — самый бедный человек. Ну, снимай шинель.
Матросов вынул из вещевого мешка узелок, где были иголки и мотки разных ниток, и стал пришивать хлястик.
— Знаешь, Антошка, Горький в повести «Мать» говорит: наступит время, когда люди станут любоваться друг другом, когда каждый будет, как звезда, перед другим… То, думаю, Горький про наше время и говорил. Разве не такие Лиза Чайкина, Гастелло, Зоя Космодемьянская?
— Такие… На такое дело шли.
Огрубелые пальцы Матросова соскользнули с иголки, застрявшей в толстом сукне; он зубами вытащил иглу.
— Нет, Петрусь, нам хныкать никак нельзя!
— Ясно, нельзя.
— На нас ведь народ глядит. Вот разобьем фашистов — все люди заживут хорошо. А разобьем обязательно! Фашист — это дикарь с бронированной дубиной.
Валя Щепица, завидя их, пошла к ним напрямик, с трудом вытаскивая из нетоптаного снега большие валенки, балансируя и взмахивая руками. На боку ее, как всегда, — огромная парусиновая сумка с красным крестом, набитая медикаментами, с которой она, как с личным оружием, никогда не расстается.
Подойдя, она строго спросила Антощенко:
— Ты чего хромаешь? Натертость, что ли?
— Да нет… — нехотя ответил Петр.
— Врешь! Профилактику против инфекции проделал? Нет? Снимай валенки.
— Да нема там ничого. Смотри ж ты, глазастая какая, приметила, що я шкандыбаю[21]. Ничого, Валюшечко, иди ты отсюдова, иди, дивчинка.
Валя рассердилась; круглые щеки ее вспыхнули румянцем.
— Ты мне, знаешь, голову не морочь! Наживешь гангрену — возись потом с тобой. Из строя выйдешь. Армия бойца потеряет через наши любезности. Не дозволю этого. Давай перевяжу. Видела, на левую припадал. — И, не дожидаясь согласия, стащила с ноги валенок.
Оторопевший Антощенко растерянно смотрел то на Валю, то на Матросова.
— Ох жулье, ох, пройдоха! — заворчала Валя, разглядывая рану. — Так и есть. Икроножное ранение. Да какой дурак тебе еще перевязку делал не по правилам? Нет, я тебя немедленно эвакуирую в медсанбат.
— Да, Валя, не кричи ж, а то почует кто, — просит Антощенко. — Не отсылай меня в санбат, не разлучай с хлопцами…
— Даже слушать не хочу. А инструкция что гласит? Что, я из-за тебя инструкцию буду нарушать? По-комсомольски это? — Промывая и забинтовывая рану, Валя покачивает головой. — Ну и пройдохи! Ишь, сами вздумали перевязки делать. Видали? Да вы что — курсы, мединституты кончали? Да разве есть у вас риваноль, скипидар и марганцовка? То-то и оно-то! Умники! — Но голос ее становился все мягче. Наконец, заканчивая перевязку, она вздохнула: — Эх вы, хлопятки, и смех, и горе с вами!..
Тут Антощенко, улучив минуту, взмолился:
— Ну, Валечка, ну сестричка родненькая, не отрывай меня от дружков, не гони в санбат!
— Ладно, пущу тебя еще на один переход, а там посмотрим, что ты за герой. — И прямая, гордая, Валя Щепица зашагала прочь.
— Валюша, — сказал вдогонку благодарный Антощенко, — може, Пашке привет передать?
— Не люблю посредников, сама передам, — не оборачиваясь, ответила девушка. — Скажи ему, чтоб меньше ругался, а то я ему такой привет задам, — три года чихать будет.
Довольная улыбка расплылась по обветренному лицу Антощенко:
— Смотри ж ты, Сашко. Думал, она деревянная формалистка, а она душевная, ценит солдатскую дружбу.
— Ну и отчитала нас, просто чудо-девушка! — засмеялся Матросов, продолжая пришивать хлястик.
Подошел старшина Кедров, пристально поглядел на немудреную работу Матросова, расправил усы.
— Это по-моему! Солдат все должен уметь. Заплатать, зашить, из топора кашу сварить, из земли дом сделать. А дружку подсобить — так и вдвойне хорошо.
— Да это сможет всякий, товарищ старшина.
— Не скажи. Как там… Рожь и пшеница летом родится, а хороший человек всегда пригодится. В бою да в беде друзья познаются… Вот гляжу на тебя, Матросов, — артельный ты, брат, человек!
— Я хитрый, товарищ старшина, — смеется Матросов. — У меня такой расчет: чем крепче каждый в отдельности, тем сильнее мы все вместе.
Старшина вдруг прислушался, значительно взглянул на Матросова, как смотрят на ребятишек, которых хотят удивить чем-нибудь приятным, и глазами показал вверх, где дятел старательно долбил корявый сук старой сосны.
— Слышишь? Вот она, дятлова кузница. Засунул шишку в щель, рябой, и выклевывает семена. Ишь, наработал! — Кедров показал на расклеванные сосновые шишки, разбросанные по снегу. — Каждая тварь, видишь, приспосабливается, свои повадки имеет. Бывало, выйдешь в лес — и заглядишься. Тут видишь, как беляк по снегу петлял, там выдра-каналья с горки каталась, а то, глядишь, следок, будто цепочка на снегу — по две лапки все, а левая чуточку впереди, — значит, горностай или ласка прогуливалась… Ну, отдыхай, ребята, подъем скоро!
Вскоре раздалась команда продолжать путь, но изнуренные, пригретые солнцем люди, казалось, не в силах были подняться. Воронов спросонья никак не мог обмотать портянкой ногу. Макеев несколько раз привставал и снова валился, засыпая.
Кедров лежал на снегу, положив голову на низкий трухлявый пень. Все изможденное тело его болело. Старик поймал себя на мысли, что и ему страсть как хочется положить голову не на пень, а на пуховую подушку, отдохнуть и выспаться в тепле. Но, услышав команду «Встать!», он сам себе скомандовал: «Встать, встать, старина! По тебе другие равняются».
И, когда впереди колонна тронулась, он уже стоял на обочине дороги, под сосной, подтянутый, бодрый.
Матросов поглядывал на старшину. Он тоже чувствовал себя настолько уставшим, что трудно было пошевелить пальцем. Даже после команды о подъеме ему хотелось еще хоть несколько секунд полежать. Но, как только старик поднялся, Матросов тоже сразу встал.
Кедров увидел нахмуренные лица солдат и, лихо подкручивая седые усы, задорно крикнул:
— Эй, песельники-запевалы, давай песню повеселей!
— Есть песню повеселей! — отозвался Матросов и запел:
Пролетают кони да шляхом каменистым,
В стремени привстал передовой.
И поэскадронно бойцы-кавалеристы,
Подтянув поводья, вылетают в бой.
Друзья — Воронов, Антощенко, Дарбадаев и Костылев — подхватывают:
Не разбил в боях нас да
Враг в былые годы,
И дружны, как прежде, мы с клинком.
Мчится кавалерия,
И в бои-походы
Танк несется вместе с боевым конем.
Хмурь и дрема сходят с лиц бойцов. Стараясь шагать в ногу, один за другим все дружно подхватывают песню.
селе Михаи, у реки Ловать, была последняя дневка этого трудного марша. Линия фронта близко. Из-за Большого Ломоватого бора уже слышен орудийный гул. Трудный марш позади.
Шесть дней и ночей шли люди, останавливаясь только на короткие привалы. Часто менялась погода. Порой крепкие морозы сдавливали дыхание. Порой пригревало солнце, на ветках блестели капли, и веселым птичьим перезвоном наполнялся лес. Потом бушевала вьюга, заваливая сугробами тропы, слепя глаза и сбивая человека с ног. Но и в этой частой смене февральской погоды уже угадывалось приближение весны.
Теперь двухсоткилометровый поход заканчивался.
В село еще втягивался хвост колонны, а в штабах бригады уже шла напряженная работа.
Штаб второго батальона разместился в одной из уцелевших изб на краю села. Автоматчики расположились здесь же по соседству, в сараях. Бойцы рады, что хоть несколько часов проведут под крышей, и сразу валятся на раскиданное по сараю порыжелое сено.
Матросов, довольно растянувшись на сене, подмигнул дружкам:
— Не сарай, а спальня с пуховиками.
Но из-за туч выглянуло солнце и так пригрело, что с крыш часто закапало. Из «спальни», где под тонким слоем сена была мерзлая земля, бойцов потянуло погреться на солнце. Снег стал мягкий, как вата. Вышел и Матросов.
Открылась дверь в штабной избе, послышался сердитый голос комбата Афанасьева:
— Что я их, на горбу понесу?
И тихий, но твердый голос замполита Климских:
— Сам знаешь, Алексеич: если надо, то и на горбу!
Дверь захлопнули. Там шло совещание.
Батальон получил боевую задачу: быстро пройти Большой Ломоватый бор, на рассвете овладеть деревней Чернушки и продвигаться дальше в своей полосе наступления. Это была часть общей задачи корпуса. Но выяснилось, что выполнение задачи, поставленной батальону, усложняется. Деревня была мощным укрепленным опорным пунктом противника, со сложной системой дзотов и других огневых точек, а из-за лесного и болотного бездорожья туда сейчас невозможно продвинуть нашу тяжелую технику, которая, к тому же, где-то отстала. Решался вопрос, как подтянуть хотя бы две полковые пушки.
Солдаты еще не знали о боевой задаче, о предстоящих трудностях. Они грелись под теплыми лучами ласкового солнца, старались как можно лучше использовать каждую минуту отдыха. Кое-кто уже крепко спал. Но вот всех сразу взбудоражил возбужденный крик с улицы:
— Почта! Письма!
Известно, с каким волнением фронтовики ждут писем. Удивительно, что даже на таком долгом и трудном марше полевая почта не отстала от движущихся частей. Но сомнений не было.: невзрачный и шустрый батальонный почтарь — «Окопная радость» — Ефим Гусев, поводя раскосыми смеющимися глазами, раздавал письма, и вокруг него, забыв усталость, толкались люди. Гусев лучше других знал, с каким нетерпением бойцы ждут писем, и одному ему известными путями разыскал и перед боем доставил письма. Теперь он доволен собой, обласканный приветливыми словами и благодарными взглядами бойцов.
Матросов не ждал писем: мал срок, чтобы они успели прийти по новому адресу, да еще на марше. Тем больше он обрадовался, получив сразу три письма — от Лины, Тимошки и от Еремина. Отойдя в сторону, он стал читать письмо Лины. Она писала о напряженной трудовой жизни колонийского коллектива. Многие воспитанники на фабрике выполняют по две — три нормы. Александр несколько раз перечитывал то место, где она писала, что теперь только по-настоящему поняла, какое это счастье, когда они были вместе. «Говорить о путешественниках, об открытиях науки, вместе слушать музыку, мечтать — у меня дух захватывает, когда об этом думаю. Не умели мы ценить! Ты говорил, Сашок: хорошо, когда человеку хочется стать лучше, чем он есть. Вот и я хочу быть более полезной, поэтому решила вернуться в Ленинград. Там блокада уже прорвана, но враг еще у стен города. Я стану за тот станок, на котором работал мой отец, или, если разрешат, возьму в руки оружие. Там я и к тебе ближе буду, может, и увидимся скорее… Воюй же, как надо, Сашенька, и возвращайся с победой. Помни: где бы я ни была, — я тебя жду, жду, жду»…
Точно горячей воздушной волной охватило Матросова. Лина… Милая…
Тимошка Щукин писал, что его имя занесено на Доску почета. Альбом героев Отечественной войны он значительно пополнил, а на днях поместил туда вырезанный из газеты портрет колонийского однокашника, а теперь летчика Георгия Брызгина, который в боях за Сталинград сбил три немецких самолета. Вот каков Гошка Брызгин! Еще Тимошка мельком обмолвился, что изучает английский язык и следующее письмо, может, напишет по-английски. Матросов довольно рассмеялся, представив себе Тимошку, говорящего по-английски.
Еремин писал коротко: работает мастером столярного цеха, и работы так много, что он днюет и ночует в цехе. Впрочем, все много работают. Силач Клыков, например, чтоб не отвлекать других от дела, один выносит из мастерской изготовленные снарядные ящики, работая за пятерых.
И странной казалась Матросову смешная и забытая теперь кличка Клыкова — «граф Скуловорот». И еще Еремин сообщал, что получил письмо от Виктора Чайки, который учится в военном училище, и заканчивал письмо так: «Как видишь, все слово держим и нашей дружбы не посрамим».
«Не посрамим! — улыбается Матросов. Эх, дружки, дружки! Много пережито с вами хорошего и плохого, веселого и грустного, но все испытания выдержала наша дружба, и как отрадно гордиться другом своим!» Легко у Александра на душе, и он идет со своей радостью к фронтовым друзьям. Они уже собрались в веселый кружок у плетня и оживленно говорят о новостях, что принесли письма с разных концов страны.
К автоматчикам подходит Буграчев.
— Ну, че-пэ есть, хлопцы?
— Совсем наоборот, товарищ капитан, — смеется Дарбадаев и первый рассказывает о полученном письме. Его Магрифа стала бригадиром-полеводом. Хотя в колхозе остались одни старики и женщины и работать им трудно, все-таки урожай собрали больше довоенного. Теперь уже наверняка Магрифа быстро, как птица, летает на коне по полям.
Костылев получил письмо от сестры-геолога из-за Полярного круга. В вековечных тундрах найдены неисчислимые запасы каменного угля и уже строится новый юрод Воркута. И хотя там стоят шестидесятиградусные морозы, люди согреты дерзновенной мечтой, людям жарко от спешной работы: Донбасс временно захватили гитлеровцы, а стране нужен уголь.
А Воронову пишет девушка из Сухуми. Там сейчас так тепло, что цветут мушмула и миндаль.
Из Магнитогорска Макееву пишет брат Герасим, сталевар. У него почернела кожа на лице от бессменной работы у мартеновской печи, но он готов еще больше трудиться, только бы скорее прогнали врага. Так работают и думают все рабочие завода.
И еще Макеев не вытерпел, похвастался, что написала ему, наконец, и жена Анка: любит, ждет его; значит, — все хорошо!
Буграчев внимательно слушает, хитровато косясь на бойцов. — он знает, какое значение имеют для них письма.
— Получил, товарищи, и я письмецо, — говорит он. — Такой у меня есть друг, Володя Яковенко. Думаю, таким другом и погордиться можно. Пишет мне из госпиталя. Знаете, ему ногу до самого бедра ампутировали, а он не хнычет — напротив, готовится сдать экзамены за весь третий курс института. Так и пишет: «Не хочу в госпитале зря времени терять и кашу есть». Вот он какой!
Беседа, возникшая внезапно, могла продолжаться часами, и у всех бы нашлось, о чем рассказать.
Комсорг Брагин, который всегда хочет знать все горести и радости комсомольцев, спросил, где Антощенко.
— И он как будто тоже получил письмо?
Матросов кинулся разыскивать друга.
В стороне, у сарая, надвинув на глаза шапку, сидит на бревне Михась Белевич и поет грустную песню про «перапелачку», у которой «грудка балить, хлебца няма…»
— Михась, не получил письма? — спросил Матросов.
— Жду все… Да чи дождусь? — махнул он рукой.
— Жди, Михаська, не унывай, — ласково сказал Матросов. — Антощенку не видел?
Антощенко сидит один за сараем на пне спиленной сосны, задумчиво смотрит в лес.
Увидев Матросова, он отворачивается и, быстро мигая полными слез глазами, подает ему письмо.
— От Леси, — доверительно говорит он дрожащими губами и тяжело вздыхает. — Ты, Сашко, тильки послухай, что она пишет. — И стал читать: «…Ище пишу тоби, Петрику любый, про наших дидусю Макара. Коли их эсэсовцы вешали в саду на груше, дидуся крикнули так, що аж залунало[22] по-над Днипром: „Брешете, вороги, все одно не одолеете нашу землю, народною кровью политую, а сгниете, як та черная чума под солнцем“. А повесили дидусю за то, що ходили по селам с бандурою и сказку говорили про то, вид чего польовый мак цвите, и в партизаны селян кликали».
Матросов слушает и мрачно глядит в землю. Совсем отлетела его радость, еще минуту назад наполнявшая сердце. Не может он радоваться, когда кругом горе, а гибель деда — это и его печаль. Дидуся, дидуся! Давняя встреча с тобой там, в саду, так взволновала его, бездомного хлопчика, глубиной твоего человеколюбия, что не забудется никогда! Не разошлось у тебя слово с делом, дидуся. Ты умер за людей так же, как герой сказки твоей — Данько. Как утрата самого близкого человека, потрясла Матросова гибель деда. Но молчит Александр, чтобы не усугублять горе друга.
— «А ище пишу тоби, любый Петрику, що я теперь калека, — читает Антощенко, задыхаясь, точно слова застревают в горле. — Гнали нас, дивчат и молодиц, в неметчину, мы падали, целовали землю, плакали, прощались. А комендант Друцкер кричит: „Шнель![23] Вперед, марш!“ И як дотронулся он до меня, я не стерпела, плюнула ему в рыло, потом схватила каменюку и ударила его по голове… Началась потасовка. И неначе на всю степь я закричала: „Утекайте все в лес до партизан!“ И все побегли. А мене подстрелили. Дивчата Крутою Балкою несли мене до самого леса. Теперь партизанский врач лечит мене. Нога перебита, и, може, хромой буду. А все село наше вороги спалили, а колхозный сад порубали…»
Длинными путями кочевало это письмо, сложенное треугольником, пока дошло сюда. Советский летчик доставил его из партизанского края в Москву, отсюда оно пошло в Краснохолмское училище. Там в судьбе его, видимо, принял участие начальник училища полковник Рябченко и дал ему дальнейший ход. И вот теперь этот листок бумаги, казалось, еще хранивший теплоту десятков человеческих рук, поведал неизбывную печаль именно тому, для кого она наиболее мучительна. Антощенко уже несколько раз перечитывал письмо и все не мог оторвать от него глаз.
Александр крепко сжал его дрожащую руку и сквозь стиснутые зубы проговорил:
— Мы им за все отплатим, Петруся! А ты не горюй, этим не поможешь. Почему ты прячешься?
— Та не хочу на хлопцев тоску нагонять.
— Чудак! Наоборот, всем ребятам надо почитать это письмо. Пусть знают, что люди терпят… Пойдем к ним, Петрусь, пойдем, браток.
— Та що я — артист? Не пойду, — упрямо заявил Антощенко.
Матросов понимающе взглянул ему в глаза и не стал принуждать.
омандование отбирало самых расторопных бойцов из разведвзвода и автоматчиков. Матросову очень хотелось скорее проверить себя в опасном деле. У него дух захватывало, — так хотелось побывать в разведке. Еще в пору своего бездомного детства и потом за школьной партой в Уфимской трудовой колонии он мечтал о таких лихих делах, какими славились разведчики легендарных дивизий Чапаева, Щорса и Конной армии Буденного. В военном пехотном училище и в роте автоматчиков на учениях его хвалили за выполнение разведочных операций.
Он побежал к командиру роты автоматчиков, Артюхову:
— Разрешите и мне в разведку, товарищ старший лейтенант. Ну, прошу вас, разрешите. Верьте совести, не подведу!
Артюхов вначале отказал ему.
— Разведка — не прогулка с веселыми приключениями, а трудное и опасное дело. Разведгруппе поставлена очень ответственная задача, и посылают в разведку самых опытных людей.
На лице Матросова выразилось такое огорчение, что Артюхов даже отвернулся. Видно, что неугомонный паренек теперь не успокоится. Артюхов поразмыслил и признал свои доводы несправедливыми: Матросов достаточно серьезен и понимает важность предполагаемой разведки, да и расторопный, не хуже других.
— Ладно, разрешаю тебе идти в разведку, — сказал Артюхов. — Только смотри, не подведи. Отвечаю за тебя.
Когда все необходимые приготовления уже заканчивались, партийные, комсомольские билеты и другие документы были сданы на хранение, старшина Кедров особо напутствовал разведчиков деловыми советами и напомнил, как во время опасности должны вести себя коммунисты и комсомольцы. И он строго предупредил Матросова:
— Ты смотри, не подкачай, — и поправил на нем маскировочный халат.
«Все поучает меня, как мальчишку-несмысленыша», — недовольно подумал Александр и вместе с тем чувствовал за внешней суровостью старшины его отеческую заботу.
Вечером разведгруппа углубилась в лес. Взволнованный Матросов настороженно смотрел вокруг и следил за каждым движением опытных разведчиков.
В лесу стемнело раньше обычного. Плотные сизые облака будто непроницаемым пологом окутали лес. Зашумели, качаясь, верхушки высоких сосен, повалил снег, и вскоре поднялась такая вьюга, что все потонуло в снежной кипящей мгле и за несколько шагов ничего не стало видно.
Командир разведгруппы лейтенант Вагин все чаще смотрел на компас со светящимся циферблатом и торопил людей. Он волновался, хотя и скрывал это, стараясь казаться спокойным. Под прикрытием вьюги легче было пробраться к переднему краю противника, но вьюга же могла и погубить разведчиков, скрыв от них какую-нибудь хитрую ловушку, минное поле или проволочное заграждение с условной сигнализацией. Вагин не раз ходил в ночной поиск и считался опытным разведчиком, но теперь данные наблюдения за противником и вообще всю подготовку поиска он считал недостаточным, а более тщательно подготовиться было некогда.
Матросов, как и другие разведчики, непоколебимо верил в способности лейтенанта Вагина и в удачный исход дела. Озабочен он был лишь тем, как ему самому лучше выполнить свои обязанности. Александр знал свою скромную роль в этом поиске: в случае надобности он вместе с Сизовым и Лыковым будет огнем прикрывать отход группы захвата. Мысленно он представлял себе, как воплотится в действие та тщательно расчерченная на листе бумаги схема, которую разъяснил Вагин.
Пока все шло не так, как он предполагал раньше, воображая себя разведчиком. Не было приподнятой романтической взволнованности, и он вовсе не чувствовал себя отчаянным и лихим героем. Напротив, он ловил себя на том, что вздрагивал, когда в окружающей кромешной тьме вдруг раздавался треск и глухой шум падающего дерева, поваленного бурей, или из-под ног вдруг со свистом и странным хрипом взлетала какая-то большая птица, или на голову падал сорвавшийся с ветки ком снега. Ныло плечо от автоматного ремня, на левой ноге сбилась и терла портянка, и все тело, точно свинцом, наливалось усталостью. Идти было трудно: часто ноги глубоко проваливались в снег, цеплялись за коряги. От нервного напряжения шумело в ушах. Путь казался нескончаемо долгим.
Наконец они вышли на передний край, долго шли траншеями, в темноте натыкаясь на сидящих там людей. Потом разведчики остановились, потянув Матросова за полу шинели.
— Садись. Привал, — прошептал Сизов.
Это было расположение боевого охранения, исходная позиция разведгруппы. На переднем крае тихо. Лишь изредка где-то, будто сонный клекот диковинной птицы, раздавались короткие тупые пулеметные очереди да вспыхивали ракеты. А на участке, где были разведчики, стояла зловещая тишина. Только слышались завывания вьюги и шум деревьев.
Лейтенант Вагин шепотом сделал последние распоряжения и еще раз предупредил:
— Ползти бесшумно, действовать решительно, быстро и смело!
Они прошли еще метров с полсотни по траншее, выведенной в глубь нейтральной зоны. Вагин о чем-то пошептался с дозорным, и разведчики выбрались из траншеи на голую кочковатую поляну, за которой начинался вражеский передний край. На поляне темнота была сероватая, сквозь вьюжную мглу еле проступали контуры леса, ветер налетал порывами и захлестывал глаза снегом.
Когда Матросов в группе прикрытия полз по снежной целине, то невольно думал о разнообразных минах — минах натяжного и нажимного действия; все чудились проклятые усики особо чувствительных немецких противопехотных мин («чуть заденешь усик — и взрыв»); и от холодка, проникающего будто в самое сердце, у него перехватывало дыхание. Но Александр упрямо полз вперед, гоня мысли о минах, и плотнее прижимался к земле.
Вдруг он услышал: справа кто-то промычал и сразу стих. Опять звенящая в ушах тишина да шум ветра. Он с напряжением вгляделся в темноту и увидел, как «группа захвата» волокла «языка», и чуть не вскрикнул от радости.
Но внезапно его ослепил яркий свет вспыхнувшей над поляной ракеты. Лихорадочно затрещал пулемет. Припав лицом к снегу, Матросов решил: «Надо действовать!»
Открыв глаза, он увидел: Сизов и Лыков, отползая, били короткими автоматными очередями по вражескому пулемету. Александр тоже дал несколько очередей из своего автомата.
Огонь пулемета был перенесен на группу прикрытия.
Сизова ранили, он упал и не мог ползти. Матросов кинулся к Сизову, стал было тащить его. Но тотчас же увидел совсем близко частые пулеметные вспышки. Пулемет бил прямо по ним. От его огня могли погибнуть все трое.
— Я его заставлю замолчать! — сказал Матросов Лыкову. — Я обману фашистов, отвлеку огонь на себя, а ты скорей тащи Сизова.
Так оно и вышло. Матросов отполз в сторону, залег за кочкой, и после его третьей короткой автоматной очереди вражеский пулемет смолк. Потом снова заработал, пули полетели в сторону Матросова. Александр этого и добивался. Лыков утащил раненого. Скрылись в траншее разведчики. Убедившись, что все ушли, побежал было и Матросов.
Но над самой его головой опять ослепительно вспыхнула ракета. Поднялся страшный треск и грохот от разрывов снарядов и мин. Александру казалось, что каждый снаряд, каждая мина и пуля летят в него. За каждым кустом и деревом ему чудился враг. Оглушенный взрывами, Матросов прыгнул в глубокую воронку, зияющую вывороченным суглинком, как свежая рана, припал щекой к вздрагивающей, теплой, еще дымящейся земле, пахнущей гарью.
Огонь и вьюга бушевали на всей поляне нейтральной зоны. Кипела снежная предрассветная мгла, разрываемая вспышками взрывов.
Не утихал оглушающий орудийный и минометный грохот, лихорадочный пулеметный треск, зловещий свист осколков и цветных трассирующих пуль, пронизывающих мутную мглу.
Гитлеровцы неистовствовали: наши разведчики из-под носа у них увели «языка» — часового-эсэсовца 285-й пехотной дивизии. Теперь они старались плотным огнем накрыть и уничтожить разведгруппу вместе со своим незадачливым часовым.
Но били они наугад: снежная муть поглощала мертвенный бледно-зеленый свет ракет и цветные нити трассирующих пуль.
Матросову трудно было понять: беснующаяся вьюга или взрывные волны швыряли в лицо тучи колючего снега, слепили глаза. Тяжело падали на каску комья мерзлого суглинка. Оцепенев, некоторое время он лежал бездумно, инстинктивно желая одного — плотнее прижаться к земле, укрыться от огненного вихря.
Спохватился Матросов, когда уже рассвело и фашисты перенесли огонь дальше. Он вспомнил, что в тот момент, когда прыгнул в воронку, прикрывающие отход разведчики, пригибаясь, побежали к траншее, к опушке леса. Все разведчики, видимо, благополучно вернулись к своим. Ему тоже надо было скорее покинуть поляну и укрыться в лесу.
«Струсил!» — сознался он со свойственной ему прямотой, и щемящая тоска сжала сердце.
Как же теперь он доберется до своих? Сидя на дне воронки, он видел на фоне прояснившегося утреннего розоватого неба верхушки сосен и елей желанного Большого Ломоватого бора, где были свои. Хотелось немедленно бежать туда, но он не решался: враги так близко, что слышны их голоса. На этой открытой поляне фашисты могут легко подсечь его огнем и взять в плен. Но оставаться в воронке тоже опасно: и здесь они могут захватить его.
Он решил не обнаруживать себя, пока не придумает выхода из этого трудного положения. Затаив дыхание и напрягая слух, он прижимал к груди автомат и наготове держал в руке гранату. Если фашисты полезут, он будет отбиваться до последнего дыхания, а если попытаются взять живьем, гранатой подорвет их и себя.
Все тело дрожало от озноба и нервного напряжения. Но страшнее беснующегося вокруг огня было сознание совершенной непростительной ошибки. Так долго и упорно он готовил себя к боевым делам, так настойчиво просился в разведку — и вот в самую решительную минуту не выдержал испытания. Сам себя посадил в эту гибельную западню.
Как-то в Краснохолмском военном пехотном училище он с азартным волнением и горящими глазами стал говорить участнику многих боев, офицеру-преподавателю, какие отважные дела он, Матросов, мог бы совершить, если бы стал разведчиком.
«Романтика, — с улыбкой сказал капитан. — Все гораздо проще и труднее. Каждое движение должно быть обдумано и рассчитано до сотой доли секунды. Подвиг — не озорство, а хладнокровный умелый труд».
«Да, да. Я растерялся, прозевал эту сотую долю секунды и решил не так, как надо. А надо было, несмотря на огонь, короткими перебежками скорее добраться до леса, а не прыгать в воронку и не сидеть тут».
В полдень ветер стих, небо очистилось, пригрело солнце. Затих и огонь. Матросов, полусидя, все держал наготове автомат и гранату, не смея пошевелиться и высунуть из воронки голову. Руки затекли, онемели. Окоченевшее тело мучительно ныло. Время тянулось нестерпимо медленно.
От нервного перенапряжения, бессонной ночи и солнечного тепла ему неодолимо хотелось спать. Веки отяжелели, сами собой слипались, трудно было открыть глаза. Все в сознании куда-то плыло. Уснуть, уснуть и забыться хоть на одну секунду.
Но уснуть — значит погибнуть. Враги могли нагрянуть в любую минуту и захватить его. Он ненавидел себя, свое тело за его немощи. Ведь немало он, черт возьми, учился у других выдержке, самообладанию, упорству, а тут раскис, когда каждую секунду угрожает смертельная опасность.
Порой ему хотелось бежать отсюда, бежать без оглядки, несмотря ни на что. Но ни бежать, ни даже ползти было нельзя. В испачканном глиной маскировочном халате он сразу был бы обнаружен на снежной поляне. До боли стиснув зубы, он терпел, дожидаясь ночи.
Когда сгустились сумерки и он с трепетом теперь уже отсчитывал минуты, готовясь покинуть ненавистную воронку, случилось то, чего он опасался: к воронке подползли фашисты. Сначала послышался тихий хриплый и настороженный голос еще невидимого эсэсовца:
— Рус, капут! Сдавайсь!
Матросов молчал, повернув ствол автомата туда, откуда слышался голос.
— Ганс Эркель! Ганс! — помолчав, позвал солдат кого-то, может быть часового, уведенного нашими разведчиками.
Матросов ждал. И, едва показалась голова фашиста, дал короткую очередь. Тут мелькнула мысль, что солдат не один и воронку могут забросать гранатами. И молниеносно вспомнилось, как учили его вести себя в таких случаях: на лету схватить летящую к тебе гранату и мгновенно послать ее обратно тому, кто ее бросил. А упустишь нужное мгновение — погибнешь. Но лучше предупредить эту опасность. Матросов выскочил из воронки и бросил гранату в другого эсэсовца, залегшего метрах в десяти. Взрыв гранаты Матросов услышал, когда бежал уже туда, откуда выходили в разведку.
…Друзья его еще не спали, когда Матросов вернулся в землянку. У него, охмеленного радостью освобождения от страшной воронки, было хорошее настроение, когда шел по лесу, и ноги, казалось несли его сами. Но, входя в землянку, Александр вспомнил свой позорный, как ему казалось, поступок на поляне, и сердце захолонуло от стыда. Что скажут командиры и друзья? Легче было сквозь землю провалиться, чем показаться им на глаза.
Произошло же нечто неожиданное. Увидев его, испачканного, изнуренного и хмурого, все обрадованно кинулись навстречу, стали тискать, обнимать, пожимать ему руки. Его считали погибшим.
— Вернулся наш Сашка! Пришел-таки!
— Молодец! Герой, не сдрейфил!
— Хватит издеваться! — вдруг крикнул Матросов, и злые слезы блеснули в глазах. Он считал себя виновным, ждал презрения и насмешек и не верил в искренность друзей.
Но вот вошел комроты Артюхов и тоже стал хвалить его. Матросов не вытерпел:
— Товарищ старший лейтенант, лучше накажите меня, чем насмехаться.
— Чего ты кипятишься? — спросил озадаченный Артюхов. — Устал, что ли? Ведь ты действовал хорошо. Сознательно отвлек на себя огонь противника, способствовал удачному исходу, разведки. И верно, герой! Я даже думаю тебя представить к награде.
Командир говорил серьезно, и Матросов, наконец, поверил в искренность его слов. Что же, он ведь, правда, помог товарищам, а об его минутной растерянности, из-за которой попал в воронку, здесь никто не знает. Можно успокоиться, доложить командиру о замеченных огневых точках противника, об убитых им фашистах и, чувствуя себя героем, вместе с товарищами порадоваться общей удаче.
Но Матросов вспомнил, как, просясь в разведку, он сказал: «Верьте совести, не подведу». Десять лет уже пуще глаза дорожит он этими словами. Тем более теперь комсомольскую совесть свою запятнать он никак не может.
— Не разведчик я, а растяпа, — сердито сказал Матросов. — Рано меня хвалить и награждать. Я растерялся, да, растерялся и с испугу кинулся в воронку, там и просидел весь день.
атальон вступил в лес, когда стемнело, и даже бывалые солдаты сразу почувствовали необычайную трудность этого перехода. Проваливаясь по пояс в снег, бойцы все необходимое для боя несли на себе: пулеметы, противотанковые ружья, пулеметные ленты и диски, цинки с патронами, гранаты, мины, вещевые мешки с продовольствием.
Станковые пулеметы и тяжелые минометы тащили на волокушах, но это было, пожалуй, не легче: волокуши проваливались, глубоко бороздили рыхлый снег, опрокидывались. В лесу было темно, люди натыкались на сучья, ветви; на их головы падали комья снега. И трудно было освободить зацепившуюся за сук одежду: каждое лишнее усилие мучительно. Ноги глубоко под снегом попадали в болотные лужи, увязали в грязи.
— Хоть бы погромче ругнуться — душу облегчить, — прошептал Матросову Дарбадаев.
— В кулак, Мишка, про себя, — тоже шепотом отвечал Матросов.
В лесу тихо. Батальон шел кратчайшим путем с большими предосторожностями. Нельзя громко говорить, курить, стучать. Слышалось только непрерывное шуршание снега, да порой доносился откуда-то волчий вой.
Теперь командиру батальона Афанасьеву ясно, что не только танки, пушки-самоходки, тягачи, «катюши» и прочую технику, но даже простую повозку протащить невозможно в болотах этой лесной чащобы. Но позади все же тащили полковые пушки, впрягаясь в них целыми подразделениями.
Полный, добродушный комбриг Деревянко обычно говорил с людьми мягко, с улыбкой, но перед началом этого перехода, подчеркивая важность предстоящей операции, хмуро и строго напомнил капитану Афанасьеву:
— Боевой приказ во что бы то ни стало выполнить точно и полностью.
Горячий, вспыльчивый Афанасьев даже покраснел — видимо, его обидело это настойчивое напоминание.
— Слушаюсь, — сказал он сдержанно, только ноздри его нервно дрогнули.
Теперь он, преодолевая глубокий снег, так быстро пробирался в голову растянувшейся колонны, что за ним еле поспевал связной. Капитан заботливо советовал, как удобнее нести тяжести, как выбирать твердый, не проваливающийся снег. Обогнав колонну, он останавливался, пропускал ее мимо себя, подбадривал бойцов, потом снова обгонял их, следя за движением каждого человека.
Вскоре немного прояснилось. В небе засверкали звезды, над лесом поднялась луна. На белом снегу обозначились темные тени деревьев.
Матросова удивляла неутомимая подвижность комбата Афанасьева. Забегая вперед и возвращаясь назад, он удлинял свой трудный путь вдвое, втрое, всей душой отдаваясь делу. Вот он, взволнованный, торопится назад. С пригорка видна растянувшаяся колонна. Сзади почему-то остановилась минометная рота. А дальше в лощине тащили и не могли вытащить увязшую в болоте пушку. Там же возбужденно размахивал руками замполит Климских. Теперь ясно, что на дневке комбат сказал именно о пушках: «Что я их, на горбу понесу?»
Матросов увидел отстающего Антощенко, махнул ему рукой, будто говоря: «Поднатужься, иди вперед, помогу».
Но тут же автоматчикам было приказано вернуться к минометчикам и помочь им нести минометы.
Матросов с другими бойцами подошел к заместителю командира минометной роты по строевой части — лейтенанту Курташову. Он впервые увидел лейтенанта несколько часов назад в селе Михаи и проникся уважением к нему.
После тяжелого ранения в ногу Курташов лечился в московском госпитале и, боясь, что потеряет свою часть, не долечившись, поехал ее разыскивать. От Торопца трое суток, дни и ночи, припадая на больную ногу, Курташов шел, догоняя свою часть. Он отлично знал, что часть, преодолевая трудности, торопилась в бой, и боялся опоздать.
Матросов видел, как в селе Михаи Курташов крепко обнимал и целовал людей своей роты. Было ясно: в этом с виду неповоротливом сероглазом казаке из станицы Цимлянской жила упрямая, страстная солдатская любовь к своей части, к своим боевым друзьям.
И теперь, распределяя между бойцами ношу, он был особенно подвижен, хотя от него, разгоряченного, шел пар и мокрые от пота пряди волос прилипли ко лбу. Глаза его так и поблескивали, будто говорили: «Вот я и дорвался-таки до настоящего дела!»
— Это разрешите мне, товарищ лейтенант, — сказал Матросов, схватившись за плиту миномета.
— Что ты, брат! В ней девятнадцать килограммов, — возразил Курташов. — Ты мал, надорвешься. Пусть кто покрупнее.
— Ничего, я попробую. Потом с Дарбадаевым буду чередоваться.
И Матросов взвалил плиту на спину.
Колонна снова двинулась вперед, вытянувшись в цепочку. И опять всех обогнал комбат со связным. С застрявшими пушками он оставил замполита Климских, а сам: вел батальон вперед. Дорога каждая минута. Всякое промедление пагубно для успеха операции, — эта мысль не покидала его и воплощалась в каждом его движении, поступке. Это чувствовали бойцы и подтягивались.
Теперь все были нагружены ношей, даже офицеры. Старшина Кедров был обвешан вещевыми мешками, а под мышкой нес бумажный мешок с сухарями.
— На поляне волчий след я разглядел, — поравнявшись с Матросовым, шепнул он. — Знаешь, след будто один, а вижу — шел целый выводок, голов шесть — семь. Это они так идут за вожаком, ступка в ступку. А вечером видел поползня. Кургулый такой остронос, будто в голубом плаще. Ползет, понимаешь, по дереву головой вниз и поклевывает кору. Смехота! Жаль, тебя близко не было; тут на виду так и шныряют белки, зайцы, тетерева, а стрелять нельзя! Вот обида!
Неусыпная страсть охотника или желание развлечь людей заставляло этого седоусого сибиряка говорить о зверях и птицах.
— Эх, мне бы на охоте с вами побывать, товарищ старшина! — сказал Матросов, сгибаясь под ношей.
Старшина, и правда, на несколько минут отвлек его от беспокойной мысли. Сбилась вниз портянка и жмет левую ногу. Нельзя переобуться, шагая в общей веренице по тропе, глубокой, как канава, нельзя и свернуть с тропы: справа и слева заснеженная чащоба. Да и что получится, если бойцы начнут сворачивать в сторону? И он старается шагать, ставя ногу ступней внутрь, чтобы не терла портянка.
Александр растрогался, когда Дарбадаев сам осторожно снял с его спины минометную плиту.
— Скоро ли хоть привал? — спросил Макеев.
— Лучше не знать, когда привал, — ответил Матросов. — Когда знаешь, трудней всего идти последние километры, даже метры.
— Вообще лучше скорей в бой, чем это, — с раздражением говорил Макеев. — Что это за война? Как ишак навьюченный, из последних сил выбиваешься.
Матросов снимает с его плеч минометный ствол.
— Это, Макеша, и есть война — испытание во всем: кто выносливее, у кого крепче нервы, выдержка. Слов нет, тяжело, а я доволен. Пришел, значит, наш час, и можно показать, что мы настоящие солдаты. Верно, тезка? — обратился он к Воронову.
— Правильно, — ответил тот.
— Привал, привал! — вдруг полетело по цепи желанное слово, и люди опустились в снег кто где стоял.
— Эх, покурить бы! — вздохнул Костылев.
— Можно изловчиться, в рукаве потягивать.
Антощенко все время молчал, и Матросов спросил его, переобуваясь:
— Как нога, Антошка?
— Молчи! Нехай хочь як жар пече, — стерплю.
— Ого, какая сила воли! — сказал Воронов.
— Воля? — отозвался Матросов. — Мне вот кажется: делай все, как надо, — вот тебе и воля. Вовремя пришить хлястик, почистить оружие и смело идти на опасность — это и есть воля. И вообще от дисциплины до героизма — один шаг. Верно я говорю, тезка?
Но Воронов уже спал, сидя с нераскрытым кисетом в руке; спали Дарбадаев и Макеев. Смыкались глаза и у Матросова. Он откинулся назад на вещевой мешок и хотел вздремнуть, но к нему подсел Белевич.
— Перед боем в партию хочу вступить, — одобряешь?
— Это, Михась, очень, очень хорошо, — сразу оживился Матросов.
— Да вот одной рекомендации не хватает.
— А ты попроси у Кедрова. Замечательный старик. — И, помолчав, добавил: — Настоящий коммунист!
Взволнованные, они оба задумчиво смотрят на синие звезды, мерцающие между лапчатыми ветвями елей и сосен.
то был последний привал батальона перед выходом на исходный рубеж. Еще переход, и кончится Большой Ломоватый бор, а за его западной опушкой — враг.
Предрассветная белесая муть окутала лес. Бойцы наскоро привели в боевой порядок вооружение и повалились на снег. От усталости, бессонных ночей и тяжелой ноши ныло все тело, слипались глаза.
Матросов, пошатываясь от переутомления и дорожа каждой секундой, вытоптал себе ямку под старой елью, бросил туда несколько еловых веток и лег, подложив под голову вещевой мешок. Было зябко. Он втянул шею в поднятый ворот шинели и, чтоб скорей согреться, свернулся калачиком, как в детстве. По телу разлилась ноющая истома, и сразу же сладостная дрема сомкнула веки.
Он, кажется, крепко уснул, но его разбудил знакомый голос комсорга:
— Комсомольцы, вставай! Живенько — на собрание. «Снится или взаправду?» — в полусне подумал Матросов. Неодолимое желание продлить сон еще хоть на секунду покорило его, и, забыв обо всем, он опять крепко заснул.
Но неусыпная сила сознания, что довела его и до этого привала, помогла ему открыть отяжелевшие веки. «Меня ведь это зовут! Идти надо! Надо!»
Разминая ноющее и будто свинцом налитое тело, он поднялся. Зябкая дрожь пронизала его с головы до ног. Болят ступни, болит каждый сустав. Нестерпимо надоел постоянный холод, а кругом опять снега, снега, снега…
— Как медведи живем, — тихо пробормотал Макеев, натягивая на лицо плащ-палатку.
Поодаль в серой мгле среди деревьев Матросов разглядел группу людей. Туда же подходят комсомольцы, поеживаясь от холода и дивясь, что так рано назначили собрание.
— Мать честная! — потирая руки, сказал Воронов. — Совсем память проспал: мы ведь именинники! Завтра двадцать третье февраля. Годовщина Красной Армии! Может, потому и собрание: именинникам подарки дадут.
— Верно, тезка, — сказал Матросов, уже подтянутый и бодрый, — завтра великий праздник. Только я так понимаю: не нам подарки, а от нас полагается подарок матушке нашей Родине, верно?
— Так выходит, — ответил Дарбадаев. — Верно!
Подошли Артюхов, парторг Кедров и комсорг Брагин. Все притихла. Артюхов, как всегда, аккуратно затянутый ремнями, выступил вперед и обратился к собравшимся:
— Товарищи, завтра двадцать пятая годовщина героической нашей Красной Армии. Она отстояла наше молодое государство в великих боях гражданской войны. Она, как нерушимая — скала, четверть века стоит на страже нашей Родины. И теперь в жестоких боях изгоняет врага, посягнувшего на священную нашу землю.
Артюхов сдвинул на лоб шапку-ушанку и быстрым взглядом окинул бойцов.
— Нам выпала великая честь — ознаменовать славную годовщину нашей армии боевыми делами. Товарищи, я имею важный приказ командования. Мы должны занять деревню Чернушки, и для выполнения этой ответственной задачи мы выступаем через несколько минут.
Матросов и Воронов переглянулись: «Вот и подарок матушке-Родине!»
— Я уверен, — продолжал Артюхов, — что все трудности, какие возникнут перед нами, мы преодолеем и приказ выполним. Враг считает, что места эти непроходимые, а мы их прошли. Гитлеровцы настроили тут разных укреплений и думают, что они неприступны, а мы их опрокинем. Деревню Чернушки во что бы то ни стало надо взять, и мы ее возьмем. Мы возьмем любые крепости, потому что мы солдаты большевистской закалки!
Артюхов объяснил, как следует решать боевую задачу, подчеркнул, что только быстрота, молниеносный удар обеспечат успех операции.
— Надеюсь, что коммунисты и комсомольцы и в этих боях, как всегда, будут служить примером для всех! — закончил он.
Командир, конечно, знал больше, чем сказал на собрании. Успешное наступление под городом Локня и выход на железнодорожную линию Локня — Насва открывали широкий оперативный простор. Но первое большое препятствие перед батальоном — деревня Чернушки.
— Кто хочет выступить? — спросил Брагин.
Матросов считал, что на собраниях он горячится, говорит нескладно, и неохотно выступал, но на этом собрании попросил слова одним из первых. Он сказал то, о чем много раз думал. На дорогах войны он видел много руин и людского горя. Александр с этого и начал, выйдя в круг:
— Что ж тут говорить?.. За что фашисты убивают наших людей? За что?..
Он помолчал. Поправил на груди автомат. Посмотрел на сидящих и стоящих бойцов, сурово сдвинул брови, и глаза его зажглись гневом.
— Только за то фашисты убивают нас, что мы — русские, советские, что любим нашу землю, Родину. Великая правда озарила наш созидательный, вдохновенный труд, нашу счастливую жизнь. Рабство и смерть несет нам враг. Значит, священная наша обязанность — беспощадно бить фашистов, освободить от них родную землю.
Он еще подумал, переступая с ноги на ногу, крепче сжал автомат и продолжал раздельно и взволнованно, точно произнося присягу:
— Пришел наш час, и мы отомстим врагу за все муки наших людей. Приказ командования мы выполним! И за нашу Родину, за наш народ, за вечный мир и счастье на земле я буду бить врагов по-комсомольски, буду бить, пока руки мои держат оружие, пока бьется мое сердце. Верьте совести, товарищи, драться буду, презирая смерть.
— Верно сказал! — послышались голоса.
— Презирая смерть!..
После собрания его окружили друзья. Обычно холодновато-насмешливые глаза Воронова заблестели, когда он крепко сжал руку Матросова:
— Саша, хорошо ты сказал! Мне даже вспомнилось: «и сердце его пылало так ярко, как солнце…»
Матросов оживился. Обветренное лицо его посветлело:
— «…ярко, как солнце, и даже ярче солнца…» Хорошо-то как сказано!.. А ты слышал, почему полевой мак цветет?
— Ты рассказывал в землянке.
— Тише, — шепнул Матросов, показав глазами в сторону.
Под ветвями огромной ели, как под шатром, шло партийное собрание.
Парторг Кедров, выпрямившись, читал заявление Михася Белевича:
«Ленинская наша партия ведет народ к победе, и я хочу в бой идти коммунистом…»
— Молодец Михась! — шепнул Матросов.
Парторг сам дал Белевичу недостающую рекомендацию. И хотя теперь дорога была каждая минута, партбюро поставило вопрос о приеме Белевича на общем партсобрании. Он был принят единогласно. Кроме Белевича, на этом собрании в партию были приняты еще семнадцать автоматчиков, пожелавших в бой идти коммунистами.
Когда двинулись на исходный рубеж, подул предутренний ветер. С деревьев падали комья снега.
Бойцы шли молча, вслушиваясь в отдаленный орудийный гул. Под ногами монотонно хрустел снег, и сами бойцы в маскировочных халатах теперь белели, как снег.
Дарбадаев шел за Матросовым. Обладая большой физической силой, он завидовал внутренней собранности и душевной силе друга.
— Ты вот на собрании сказал, Саша: «пока бьется сердце…» — сильно сказал. А если, к примеру, танк на тебя одного пойдет?
— Ну и что ж? И танк человек сделал. Значит, человек и сильней. Постараюсь подшибить танк, вот и все.
— Так-то оно так… А если не подшибешь?
— Глупости говоришь, — нахмурился Матросов. — «Если да если», — хоть и «распроесли», а не убегу! Придумаю что-нибудь, выстою. Да я понимаю, Михаил, куда ты клонишь… Думаешь, мне жить не хочется? Чудак! Да я очень хочу жить! Сам прикинь: меня ждут Лина, Тимошка… Учиться я хочу… Да что толковать? По-настоящему только начинаем жить-то. Помню, инженер один сказал мне, что человек будет управлять даже ветрами и тучами. Понимаешь, как это интересно? Я, может, инженером буду…
— А я хочу агрономом, — сказал Антощенко. — У нас земля такая жирная, родючая, что, коли умело обработать ее, весь мир пшеницей засыплем.
— А как твоя нога? — тихо спросил Матросов.
— Молчи, Сашко. Часом так больно, что в глазах мутится. А как сгадаю про Лесю и дидусю, то и не чую боли: в душе больней.
— Ничего, Петро, крепись. А ногами своими ты и до Берлина еще дойдешь.
У Матросова приподнятое настроение. Хочется каждому сказать что-нибудь хорошее. Он рад, что участвует в большом деле.
Рота автоматчиков идет впереди колонны.
Комроты Артюхов чувствует приближение важных событий. Ему нужен расторопный и смелый связной. Он решает взять Матросова. Парень в общем неплохо вел себя в разведке. По душе ему и выступление Матросова на комсомольском собрании.
Артюхов посоветовался со старшиной, и Кедров одобрил его выбор:
— Гожий вполне, — вся рота любит его.
— Вызвать его ко мне.
— Слушаюсь.
Матросов идет впереди автоматчиков. Кедров хочет сам передать приказание ротного и догоняет его:
— К ротному, живо! С повышением тебя…
— С каким, товарищ старшина?
— Иди, иди, узнаешь.
Кедров усмехается: воинский устав велит называть солдата по фамилии и обращаться на «вы», а он никак не может говорить этому безусому пареньку «вы».
Матросов сошел с тропы и остановился, поджидая ротного.
Артюхов, подходя, тихо окликнул:
— Матросов!
— Я, товарищ старший лейтенант.
— Будешь моим связным. Иди за мной.
— Есть идти за вами!
На рассвете батальон вышел на опушку Большого Ломоватого бора. За поляной начинались вражеские укрепления.
серой рассветной мгле комбат Афанасьев, комроты Артюхов и его связной Матросов увидели за поляной в заснеженных кустарниках холмы дзотов и густо нагроможденные на опушке Черной рощи снежные глыбы, имеющие форму треугольников, обращенных острием к поляне. Эти сооружения, видно, были выложены из снега и, облитые водой, обледенели. Правее, где разведгруппа была в ночном поиске, таких сооружений не было. Афанасьев разгадал их назначение. За этими неуклюжими глыбами находились огневые точки. Разведчики донесли, что дзоты были и перед деревней Чернушки.
Кругом стояла зловещая тишина. Противник или еще не заметил передвижения наших подразделений, либо заметил, но выжидал выгодной для себя минуты, чтобы разом обрушить огонь всей своей лесной крепости на наших людей.
Комбат Афанасьев недовольно хмурился: батальону приказано взять деревню Чернушки с ходу на рассвете; уже начинало светать, а пушки застряли где-то в болоте и не все подразделения еще вышли на исходный рубеж. Время может быть упущено, медлить нельзя ни минуты. И комбат принимает смелое, рискованное решение: напасть на противника внезапно, стремительно ворваться в Черную рощу, затем подавить с тыла расставленные на опушке рощи огневые точки противника и двигаться дальше, к деревне Чернушки.
Автоматчики, готовые каждую секунду вступить в бой, тихо и настороженно двинулись за боевым охранением вперед по узкой поляне, а за ними потянулись другие подразделения. Чтоб лучше руководить боем, с автоматчиками идет и Афанасьев. Идти трудно. Ноги увязают в глубоком нетоптаном снегу. Невзначай можно напороться на минное заграждение. А комбат молча машет рукой, торопит: «Скорей, скорей!»
Люди ускоряют шаг. Автоматчики, пересекая поляну, уже подходят к кустарникам.
Вдруг впереди лихорадочно застучал пулемет, взвилась ракета, заливая поляну бледно-зеленым мертвенным светом. И сразу кругом поднялся оглушительный грохот. Частые ослепительные вспышки возникали кругом; пули, осколки мин и снарядов, трассирующие пули, казалось, летели со всех сторон.
Фашисты, видно, не ждали наступления на этом участке фронта, защищенном многокилометровыми лесами и болотами, и подняли тревогу лишь в тот момент, когда автоматчики приблизились к дзоту. Зато теперь ошалело заработала вся сложная система огня. По вспышкам было видно, что ожили и неуклюжие ледяные треугольники.
Где-то совсем близко послышались возгласы:
— Ауфштеен![24] — приказывал один голос.
— Цетер! — взвизгивал другой. — Цетер! О, майн готт, цетер![25]
Третий командовал:
— Цу мир!.. Фор! Фор![26]
— Скорей! Скорей! — уже кричал комбат Афанасьев. — Ура-а!
И многоголосое «ура» смешалось с грохотом взрывов. Автоматчики ворвались в Черную рощу.
Огонь усиливался с каждой минутой, особенно бушевал он позади вышедших на поляну подразделений. Тут, на болотной низине, не было траншей и обычного расположения боевых порядков противника. Судя по огню, вдоль поляны полукругом густо насажены дзоты и снежными глыбами возвышающиеся треугольники, из-за которых били пулеметы.
Командир батальона быстро разгадал замысел врагов. Отсечным огнем они хотели отрезать путь к отступлению и уничтожить подразделения, вырвавшиеся вперед.
Комбат приказал командиру роты автоматчиков Артюхову быстрее втягиваться в рощу, расширяя ворота прорыва, а сам со стрелковой ротой стал продвигаться рощей направо, чтобы потом развернуть для боя выходящую на поляну часть батальона.
Оставшаяся группа во главе с Артюховым быстро приняла боевой порядок.
Матросов бегал по роще и поляне, передавая приказания Артюхова командирам взводов, минометчикам. Раньше он много думал и готовился к опасности и преодолению страха. После ночного поиска он уже считал себя обстрелянным, бывалым. Но здесь в первые минуты его снова потряс оглушающий грохот боя, и было опять так страшно, что подкашивались ноги и сами несли в сторону. Гулкое лесное эхо многократно повторяло каждый звук, а винтовочный выстрел казался пушечным. Зловеще свистя, все чаще пролетали снаряды, от взрывов которых, как живая, вздрагивала земля, часто рвались мины, огненными разноцветными струями проносились трассирующие пули. Но теперь Матросов увидел, как хладнокровно работали в бою, именно работали, бывалые солдаты, и овладел собой.
— Оглушай «лимонкой» и выковыривай их оттуда! — кричал кому-то Кедров неузнаваемо строгим басом, окружая с группой автоматчиков один из треугольников, и голос его звучал властно, по-хозяйски.
Лицо Матросова стало напряженным, брови гневно сдвинулись, глаза глядели зорко. Он следил за каждым движением командира роты, готовый в любую секунду выполнить его приказания. И когда вел по гитлеровцам огонь из автомата или бросал гранаты, боялся, как бы не проглядеть какой-нибудь жест, сигнал Артюхова.
Автоматчики отбивали треугольники один за другим и втягивались в рощу. Все понимали: в этом жестоком бою они сами хозяева своей судьбы. Смерть можно победить только хладнокровием и стойкостью. И люди дрались упорно и сосредоточенно.
Утром Артюхов уже хорошо изучил вражеские укрепления. Треугольники, сложенные из бревен в две стены, внутри стен и снаружи были засыпаны землей, обложены снегом. Снег, политый водой, превратился в лед. А на каждой высотке стояли дзоты. Дзоты находились и за рощей, на подступах к деревне Чернушки. Это была лесная крепость со сложной системой огня — одно из сильных укреплений врага на этом важном участке.
И вот, когда противник был выбит из нескольких дзотов и треугольников, в самый разгар боя ранило Артюхова. Пуля пробила кисть правой руки, и пистолет упал на снег. Но Артюхов левой рукой зажал правую выше простреленной кисти и продолжал руководить боем.
— Разрешите, перевяжу, — предложил Матросов.
— Курташова ко мне! — не слушая его, приказал Артюхов.
Матросов побежал по опушке рощи к минометчикам. Увидев в кустах сандружинницу Валю — девушка забинтовывала голову автоматчику, — Александр сказал, чтобы она скорее сделала перевязку командиру роты. Когда же он с Курташовым вернулся к Артюхову, за командиром уже гонялась Валя, упрашивая:
— Разрешите, а то заражение будет, гангрена!
Артюхов быстро повернулся к Курташову:
— Подави мне скорее вон те огневые точки!
— Слушаюсь!
— Ну, разрешите, перевяжу! — просила Валя.
— Постой, постой! — увертывался от нее Артюхов и, будто забыв о ране, из которой лилась кровь на одежду, на снег, давал указания, пока Курташов с минометчиками устанавливали минометы. — Снег разгреби, чтобы лучше плита легла. Живей, живей!
«Неужели ему не больно? — дивился Матросов. — Терпит».
— Расчеты к бою! — торопливо командовал Курташов. — По пулемету! Заряд — основной. Угломер — тридцать два сорок. Прицел — шесть ноль-ноль. О готовности доложить!
Матросов смотрел на возбужденные глаза Артюхова, и ему казалось, что команда Курташова слишком длинна.
— Первый! — отозвался командир первого минометного расчета и, повторив всю команду Курташова, крикнул: — Готов!
Так же заявил о свой готовности и командир второго расчета.
«Как они долго, как долго!» — думал Матросов.
— Первому! — командовал Курташов. — Одна мина — огонь!
Мина не долетела до треугольника, откуда бил пулемет. Курташов волновался:
— Придел шесть двадцать!
— Разрешите перевязать, — с бинтом в руке топталась Валя около Артюхова, не обращая внимания на пролетающие пули и осколки. Но Артюхов следил за полетом второй мины Курташова. Он довольно усмехнулся, увидев, как мина рванула снег у самого треугольника.
— Стрелять взводом! — повеселел Курташов. — Три мины — беглый огонь!
Мины подавили огневую точку.
— Давай огонь туда! — указал Артюхов Курташову, и сам теперь протянул Вале простреленную руку, устало садясь на пень. Но тут же заметил, как из рукава шинели у Курташова потекла кровь.
— Скорей перевяжи ему, — зло сказал он. — Ишь, разгорячился, не заметает!
Курташов, обычно тихий, застенчивый и неуклюжий, теперь, как ветер, носился от миномета к миномету, уверенным, твердым голосом указывал расчетам данные на подавление огневых точек врага. И когда к нему подошла сандружинница, закричал на нее, сверкая глазами:
— Не путайся тут. Не на танцах!
Тогда Артюхов строго прикрикнул:
— Чего петушишься? Ишь, прохлаждался тут, как на бульваре, не берегся, пока не ранило. Пусть перевяжет!
Курташов сердито глянул на Артюхова. Не берегся? Он мог бы этот упрек вернуть самому Артюхову, но вытянулся и хотел вскинуть руку ко лбу.
— Слушаюсь, — сказал он, а руку так и не смог поднять. Весь пронзенный острой болью, охнув, он тихо опустился на колени.
Матросов успел поддержать его.
Валя разрезала сукно на рукаве шинели Курташова и, перевязывая, сказала, что должна эвакуировать его.
— Куда? — злобно спросил Курташов. — Что я, из госпиталя добирался сюда, чтоб только сутки повоевать и опять в госпиталь?
— Оставь его пока, — сказал Артюхов Вале. — Все равно эвакуировать некуда.
Курташов продолжал свою работу. Иногда он ложился на снег, минуту лежал в оцепенении, потом, опираясь на здоровую руку, приподнимался, всматривался вперед и подавал команды.
Бой продолжался весь день. К вечеру было подавлено десятка два огневых точек, враги вытеснены из половины рощи. Теперь невозможно было продвинуться ни вперед, к Чернушкам, ни назад, к бору, на соединение с остальными подразделениями батальона, отрезанными бушующим на поляне огнем.
Уже накапливались раненые, кончались боеприпасы, а фашисты все усиливали огонь, видно, готовясь к контратаке.
ечером враг пошел в контратаку. Днем он, видимо, собирался с силами, подтягивая подкрепления, и теперь с лихорадочной торопливостью ошалело лез со всех сторон, окружая рощу, где находились подразделения батальона. Местами красноармейцы отбивались врукопашную, дорожа каждой пулей, каждой гранатой, которые были на исходе.
Порывистый, горячий капитан Афанасьев не мог усидеть на командном пункте и неожиданно появлялся в разных местах рощи, руководя боем. Лицо его было озабоченно. В людях он уверен, но приказ пока не только не выполнен, большая и лучшая часть его батальона находилась под угрозой.
Капитан подошел к Артюхову. С виду Афанасьев был спокоен, но вздрагивающие бледные губы выдавали его волнение.
— Рощу я обратно не отдам, но и к нашим скорей пробиться надо. Как думаешь?
— Если рощу держать…
— А как же? — вспылив, перебил его капитан. — Роща теперь лучший плацдарм к броску на Чернушки.
— Я и говорю, — ответил, поморщившись, Артюхов, — если рощу держать, нельзя отвлекать людей на прорыв обратно: противник сильно жмет. Надо скорей установить живую связь.
Пули просвистели над головами.
— Что такое? — удивился Афанасьев, глядя на царапины, прочеркнутые пулями на коре осины. — Сверху откуда-то бьет.
— Очевидно, с колокольни, что за Чернушками, в деревне Черной, — сказал Артюхов. — Надо живую связь во что бы то ни стало. Пусть четвертый батальон ударит слева. Тут легче пробить брешь.
— Но кого послать?
Матросов вскинул руку к ушанке:
— Мне разрешите, товарищ комбат. Я проберусь!
Командиры переглянулись.
— Ты мне нужен, — отрезал Артюхов.
— У меня своих молодцов хватит, — сказал капитан и поспешно отошел, заслышав учащенную стрельбу в другом конце рощи.
А через несколько минут к Артюхову прибежал запыхавшийся связной Афанасьева в изодранном осколками маскировочном халате.
— Разрешите доложить… тяжело ранен комбат, в бок и бедро.
Артюхов мучительно скривился.
— Жив? — почти крикнул он.
— Жив, но сразу упал, хрипит, — говорил связной все тише и, бледнея, клонился набок. — Фашисты наседают, — с трудом промолвил он и упал лицом в снег. Стала видна его окровавленная спина.
— Возьми двух автоматчиков, — приказал Артюхов Матросову. — Беги туда. Спасти комбата во что бы то ни стало!
— Есть спасти комбата!
Когда Матросов, Воронов и Антощенко кинулись к раненому Афанасьеву, туда уже бежала всюду успевающая Валя Щепица.
Но вот между ними и Валей разорвался снаряд, и она потонула в вихрящемся облаке дыма, только взвилась вверх, как оторванное крыло птицы, пола ее шинели.
Автоматчики на секунду остановились: их испугала мысль о гибели веселой краснощекой песенницы.
— Валя, Валя! — страшным голосом крикнул Костылев в надежде, что она откликнется.
Но внимание автоматчиков отвлекло другое событие: фашисты нажали с фланга и стали теснить взвод Дубина, приближаясь к тому месту, где лежал раненый комбат. Автоматчики побежали на помощь.
И неожиданно в дыму показалась во весь рост Валя Щепица. Взмахнув автоматом, выхваченным из рук тяжело раненного солдата, она закричала:
— За мной, вперед! — Перебегая от дерева к дереву, от куста к кусту, она стреляла, падала, стреляла лежа, опять бежала и стреляла из-за дерева, взъерошенная и юркая.
— Молодец, Валя! — крикнул Матросов. — Так их!
Но впереди Вали, слева, уже строчил из автомата Костылев, время от времени поглядывая на нее.
Матросов, Антощенко и Воронов опередили Валю и вместе с другими автоматчиками погнали врагов назад. Тогда Матросов и крикнул ей, чтобы скорей делала перевязку комбату.
Будто очнувшись от забытья, сандружинница тряхнула опаленной челкой и подбежала к Афанасьеву.
Он лежал на снегу в зарослях багульника.
— Отбили? — хрипло спросил он, тяжело дыша.
— Отбили, товарищ капитан.
— Орлы! — улыбнулся он побелевшими губами.
Но похвала не радовала Валю. Раны у комбата тяжелые и опасные. Кровью смочена одежда и снег под ним. Валю терзало сомнение: она считала себя виноватой в том, что не сразу принялась за перевязку, а сгоряча побежала с автоматом, но было бы еще хуже, если бы сюда прорвались враги.
К ней поспешил Матросов и помог втащить комбата в воронку.
Перестрелка опять приближалась. Десятка два фашистов пробивались правее автоматчиков. Лицо Матросова на миг просветлело, когда он увидел, как Антощенко по-оленьи быстро перебежал от сосны к сосне и точной автоматной очередью скосил четырех вражеских солдат.
«Да у него ж нога до кости растерта!» — удивился Матросов. К Антощенко пробрались Воронов и Костылев. Но фашисты стали окружать их. Матросов побежал к друзьям.
— Держись, ребята! — крикнул он и, прислонясь к дереву, дал из автомата очередь — одну, другую; несколько фашистов упало, остальные скрылись в густом кустарнике.
У Антощенко росинками покрыла лоб испарина. Матросов усмехнулся:
— Так их, Антошка! Пришла наша работа!
— Даю им жару, — сквозь зубы ответил Петр.
А вражеские пули летели все гуще. И все чаще шевелились кусты ольшаника, где накапливались вражеские солдаты. Их уже было в несколько раз больше, чем автоматчиков.
— Держись, братки! — повторял Матросов, и те держались, не отходя ни на шаг.
Со стороны Большого Ломоватого бора послышалось, наконец, долгожданное грозное «ура!»: то пробивался на помощь четвертый батальон. Враг ослабил нажим на рощу.
— Вытащим теперь комбата из-под огня, — сказал Матросов и вместе с Вороновым под огнем поволок на волокуше Афанасьева. Валя и Антощенко прикрывали их огнем автоматов. В безопасном месте Матросов сдал комбата сандружиннице и вернулся к Артюхову.
Жизнь комбата была отвоевана.
Артюхов принял командование батальоном и руководил боем.
Теперь у него слева был надежный сосед — четвертый батальон.
Противника за ночь выбили из рощи и прогнали за открытую лощину. Но со стороны Чернушек автоматчики были встречены таким плотным огнем, что открытую лощину пересечь стало немыслимо, и они закрепились на западной опушке рощи.
На рассвете Артюхов увидел за лощиной заваленные снегом три мощных фашистских дзота. Они охватывали полукругом лощину, прикрывая видневшуюся на пригорке деревню Чернушки, вернее, то, что осталось от нее: две — три разбитые избы. Но пробиться к деревне было трудно. Амбразуры дзотов изрыгали такой яростный огонь, поливая поляну свинцом, что дальше двигаться было невозможно. Наступление приостановилось.
агряные лучи восходящего солнца хлынули на заснеженные верхушки леса. Дохнул морозный легкий ветерок. Затрепетали позолоченные солнцем тонкие корочки на стволах сосен, потом лучи его пробивались все ниже сквозь облепленные снегом лапчатые ветви и ложились на снегу светло-голубыми пятнами. Синий в тени, снег на поляне уже искрился, слепя глаза сверкающей белизной. Предутренний снегопад прикрыл следы ночного боя.
Матросов и в это минутное затишье глядел вокруг удивленно-пытливыми глазами на волнующую красоту зимнего лесного утра. Ночью ему удалось соснуть часок-другой под какой-то корягой, а утром подкрепиться и согреться чайком с сухарями. Теперь снова он повеселел, и ему хотелось, как всегда, все приметить, узнать. Он вспоминал и не мог вспомнить: кто же из художников изобразил зимний лес таким, каким он его видит в эту минуту? «Все музеи осмотрю, а дознаюсь обязательно».
Поеживаясь от холода, он усмехнулся: две желтозобые синицы сели на сосну совсем рядом, смахнув крыльями снежную пыль, и, испуганно оглядевшись, начали бойко цвикать, перекликаясь.
«Смелые пичужки!»
Но, взглянув на суровое, озабоченное лицо Артюхова, на его раненую руку, Матросов сам нахмурился, сдвинул брови.
Артюхов, лежа возле Матросова на еловых ветках, неловко оперся на локоть правой руки, приподняв забинтованную кисть. Намокший от крови бинт обледенел. Матросов дивился терпению командира, который будто не замечал своей раненой руки.
— Товарищ комбат, разрешите, я скоренько вам перевяжу, — предложил Матросов. — У меня есть индивидуальный пакет. А то еще гангрена или…
— Не до нежностей, — сердито проворчал Артюхов.
Да, боль все острее жгла его застуженную рану, но во сто крат мучительнее сознание невыполненного боевого приказа. Артюхов нарочно выполз сюда, на самую опушку рощи, чтоб лучше разглядеть укрепления противника. Он неотрывно смотрел сквозь кусты на огромные снежные холмы, под которыми легко угадывались три больших дзота на подступах к деревне Чернушки. Это их бешеный огонь мешал продвижению. Дзоты сейчас молчат и похожи на безобидные сугробы или снежные горки, с каких на салазках катаются детишки.
Артюхов стиснул зубы от щемящей обиды: вот они перед носом, проклятые дзоты! Из пушки в пять минут можно бы разбить их прямой наводкой, а батальон вторые сутки из-за них пройти не может. При малейшем движении наших бойцов дзоты покрывают огнем всю поляну, где ими пристреляна каждая точка. А подавить дзоты нечем. Пушки, видно, и теперь все еще тащат, одолевая лесное бездорожье. И вызвать на дзоты огонь дальнобойных батарей нельзя: слишком сближены с противником боевые порядки. А фашисты зловеще умолкли, — видно, готовят контратаку или подтягивают подкрепления.
Артюхов повернулся к Матросову. Лицо командира за эти дни сильно исхудало.
— Матросов, живо узнай у старшего адъютанта, — мажет, подтянули хоть одно орудие?
— Есть, товарищ старший лейтенант, — ответил Александр и пополз назад. Начинается новый трудный день.
Он чуть задел ветку; с нее полетели хлопья снега, и сразу же гулко затукал вражеский пулемет, захлопали в ветвях разрывные пули. Желтозобые синицы сорвались с веток. Одна упала на снег, другая заметалась меж сосен. Матросов на минуту замер, потом пополз, глубже врываясь в снег и стараясь не задевать веток.
Скоро он вернулся. Нет, ни одного орудия не подтянули и едва ли скоро подтянут.
— Еще адъютант старший докладывает… Звонил «хозяин», очень сердится и требует, чтобы мы скорее выполнили боевой приказ. Говорит, что мы задерживаем весь ход наступления.
Артюхов поморщился, кусая губы.
Всегда такой выдержанный, теперь он заметно нервничал, не находя выхода из тупика. Он добровольно принял на себя командование батальоном, когда был тяжело ранен комбат Афанасьев; принял, как велел устав. Теперь от решительных действий его батальона зависит успех всей части.
Матросов выжидающе смотрел на командира. Он, как и все бойцы, был уверен в опытности Артюхова и знал, что зря он не пошлет на погибель ни одного человека.
Но Артюхов избегал смотреть в глаза своему связному, который не раз слышал, как он говорил подчиненным, что безвыходных положений нет. Что ж придумать, чтобы с наименьшими потерями и скорей выполнить боевой приказ?
Командир батальона, наконец, принял решение. Он приказал штурмовым группам автоматчиков блокировать сначала фланговые дзоты — они ближе среднего, и к ним кустарниками легче добраться. Атаковать сперва левый дзот и, когда противник сосредоточит здесь огонь, рывком броситься к правому, а потом штурмовать центральный.
Но едва бойцы двинулись к левому дзоту, как сразу же опять застучали пулеметы всех дзотов.
Матросов с волнением смотрел, как по снегу в кустарнике ползли автоматчики его роты. Некоторые из них недвижно замирали на снегу, остальные ползли все быстрее и быстрее. Вот Щеглов и Суслов вскочили, перебежали под огнем несколько метров, упали, потом уже, несмотря на шквальный огонь, продвигались вперед короткими перебежками, будто вперегонки. За ними следовали, другие автоматчики. Почти у самого дзота Суслов взмахнул автоматом и упал. Но Щеглов уже подбежал к дзоту сбоку и бросил в его амбразуру гранату. Поднялся и раненный в ногу Суслов. Сильно хромая, он взбежал на дзот и бросил гранату в дымовую дыру. На дзот вскочил и Щеглов. Они что-то кричали бойцам, окружавшим дзот.
Матросов увидел в дыму на умолкшем дзоте Щеглова и Суслова и взмахнул варежкой:
— Молодец, комсомол! Здорово, братки!
Улыбнулся и комбат, кривя губы.
Левый дзот умолк, но бойцы залегли под бушующим огнем.
Артюхов приказал штурмовать правый дзот.
Матросов встал на колени; глаза его горели. Ему хотелось туда, в бой. После того как он отбил раненого капитана Афанасьева и сам видел, как враги падали от его пуль, им овладело чувство солдатской удали, отваги; его не покидало приподнятое настроение. Когда бой затянулся у правого дзота, он не вытерпел:
— Товарищ старший лейтенант, разрешите мне туда, — кивнул он на дзот. — Там надо бы перебежками в обход…
— Сиди, не кипятись, — строго взглянул на него Артюхов. — Нужно будет — сам пошлю.
Но вот несколько бойцов сделали именно так, как думал Матросов: перебежками обошли дзот справа, забросали его гранатами. Через минуту уже бойцы овладели и правым дзотом. Быстрота и ловкость привели к успеху.
С бешенством обреченного неистовствовал только центральный дзот. Его три амбразуры били одновременно по фронту и флангам и не давали бойцам продвинуться вперед. Группа лейтенанта Кораблева несколько раз поднималась на штурм дзота, но сильный огонь косящим свинцовым веером покрывал поляну и валил людей, едва они успевали сделать несколько шагов.
За час бойцы продвинулись кустарниками всего на несколько метров. Теперь их отделяла от дзота снежная поляна метров на полсотни, где была пристреляна каждая пядь.
Двигаться дальше было невозможно, и на месте оставаться нельзя. Каждая секунда промедления уносила человеческие жизни. Но не отступать же! Нет, отступление теперь было бы равно позорной смерти. Ярость бойцов усилилась. Они снова и снова кидаются в атаку, но, неся тяжелый урон, падают и залегают на снегу.
Артюхов, разгорячась и забыв про опасность, ползет в кустарнике вперед, правее залегшей цепи Кораблева, чтоб лучше руководить боем. За ним ползет и его связной Матросов. Они залегли за старой обомшелой елью. Дзот уже близко. Хорошо видны его амбразуры, изрыгающие огонь.
Артюхову трудно что-нибудь придумать. Он убедился, как тяжело брать эту лесную крепость. Все чаще бьет вражеская артиллерия, и снаряды ложатся все ближе. За деревней Чернушки поодаль виднеется деревня Черная, и оттуда, из двери церкви, бьет пушка, а с колокольни строчит пулемет.
Артюхов чувствует возрастающую ответственность за исход операции, за судьбу лежащих под огнем людей, которыми он командует.
А минуты текут, время идет, и растет угроза: если приказ сейчас не будет выполнен, потеряют смысл и трудный поход и боевые усилия батальона. И эта неудача и напрасная гибель людей, как знать, может, повлекут целую цепь неудач по фронту.
Вот небо уже заполнено гулом от летящих наших эскадрилий. Вторые сутки журавлиным треугольным строем летят и летят они на запад. Все время доносятся с вражьей стороны раскаты бомбежек. Впереди, справа и слева слышен громовый говор «катюш» и многочисленных орудий. Этот неумолчный гул заметно отдаляется, — наша техника огнем своим все крушит и сметает на пути, наступление развивается. А под Чернушками — заминка, тупик.
Командир батальона нервно кусает губы, прислонившись разгоряченным виском к обледенелой коре ели. Может, его решения ждут штабы дивизий, армий, ждет Кремль? Каждая секунда промедления несет неотвратимую и непоправимую опасность. Что делать?
Матросов понимающе смотрит на командира и с замиранием сердца ждет. Если бы только он мог помочь чем-нибудь этому отважному человеку…
Артюхов принимает решение.
— Шесть автоматчиков ко мне.
Матросов кинулся выполнять приказание. Он еще не знал, что задумал Артюхов, но его обрадовал твердый голос командира, его ободряющая решительность.
Примечая, куда летят и где хлопают разрывные пули, посланные в него, Матросов ползком и перебежками быстро и ловко добирается до залегшей цепи солдат.
— Ну и жара, хлопцы! Прямо, как ящерка, от пуль увертываешься. — И в который уже раз вслух с благодарностью вспомнил трудные тактические учения в Земцах. Хорош бы он был тут, под огнем, без той спасительной выучки!
Подобравшись к взводному Кораблеву, Матросов передал ему приказание комбата. Кораблев, сидя в воронке, перебинтовывал себе задетую осколком шею.
— Сам отбери людей, — сказал он Матросову. — Знаешь ведь всех.
Да, Матросов хорошо знал людей своей роты и решил отобрать самых умелых и храбрых коммунистов и комсомольцев. И принято ведь так, что в трудных случаях боя командиры говорят: «Коммунисты и комсомольцы, вперед!» Но когда отбирал, произошла минутная заминка.
— Куда, Сашко? — спросил Антощенко, обиженный, что его Матросов не позвал.
— На особое, задание.
— Ну, а я ж, по-твоему, инвалид, чи шо? Бери и меня.
— Нельзя, Петро, у тебя нога ранена.
— Та чи ты сдурел? — вспыхнул Антощенко. — Я тымы ногами ще до Берлина дойду!
— Понимаешь, нельзя, — строго ответил Матросов, досадуя, что тратит время на разговоры.
— Так друг же ты мне чи не друг? — почти крикнул Антощенко, и злые слезы блеснули у него на глазах.
Матросов пристально взглянул на друга, понял его неутолимую, жгучую жажду мести за Лесю, за деда Макара, за Украину. Это она, месть, давала ему силы терпеть боль. Что ж, он достоин быть избранным в число шести.
— Ладно, Петро, беру, — отрывисто сказал Матросов. Антощенко улыбнулся:
— Добро, Сашко. Я буду по-комсомольски…
Воронов, Дарбадаев тоже потребовали, чтобы Матросов взял их.
— Не могу, — рассердился Александр. — Приказано только шесть человек…
Артюхов напряженно ждал, считая секунды. Когда автоматчики подползли, он приказал троим:
— Подползите к дзоту вон там, справа, и гранатами — по амбразуре.
— Есть, товарищ старший лейтенант, — ответил Михась Белевич и пополз впереди Костылева и Антощенко.
Автоматчики из штурмовой группы Кораблева, готовые каждый миг ринуться вперед, затаив дыхание смотрели на ползущих товарищей и ждали. Туда же, на друзей, с волнением смотрел и Матросов. Справа, впереди всех полз Костылев, быстро загребая руками, в середине — Петро Антощенко. Он полз, опираясь на колени и приподнимая ступни: нога, видно, причиняла ему острую боль. Но вот Костылев взмахнул автоматом и замер на снегу. Антощенко покосился на него и поспешно пополз дальше. Склонив голову в снег, остался недвижим и Белевич. Теперь полз один Антощенко. Он торопливо забрасывал вперед руки и полз то вправо, то влево, видно, обманывая пулеметчика, и приближался к дзоту.
Матросов ежился от ледяного холодка, охватывающего самое сердце, и ему хотелось всю свою силу влить в каждое движение друга.
Но вот и Антощенко неловко завалился на правый бок, взмахнув рукой, как пловец для нового броска в волны, — и замер. Рука упала на снег.
«Петро, Петро! — мучительно сморщился Матросов, крепко стиснув зубы, чтобы не крикнуть. — Как же я напишу твоей Лесе?»
Теперь все три бойца в светлых маскировочных халатах неподвижно лежали на чистом снегу, окрашивая его кровью.
Смолк и вражеский пулемет, будто выжидая.
Артюхов на секунду закрыл глаза: люди у этого дзота пока гибнут зря. И миновать нельзя это проклятое место.
Но бледное лицо Артюхова опять приняло упрямое выражение. Он повернулся к ожидающим бойцам.
— Приказ ясен?
— Ясен! — ответили все трое.
— Ползите еще правее. И живо!
— Есть ползти! — разом сказали три комсомольца.
Макеев даже чуть подмигнул Матросову: знай, мол, наших, — чем совсем озадачил Александра. Пойми его! То все хныкал, ворчал, жалуясь на трудности, а теперь охотно идет на опасное дело. Макеев и пополз впереди других, видно, торопясь скорей выполнить приказ. Матросов с надеждой пристально смотрел теперь на него.
— Правее, Макета, правей! — страстно шептал Александр.
Но Макеев почему-то полз напрямик, на виду у гитлеровцев.
— Что он делает? — возмутился Артюхов. — Хочет, чтобы все его видели? Кому нужна такая дурацкая храбрость?
Матросов даже вздрогнул от страшной догадки: Макеев хочет доказать, что он совсем не такой, каким его все считали, что в минуту опасности он — герой.
Опять яростно заревел вражеский дзот. Макеев даже вскочил было и побежал к дзоту, но тут же был скошен пулями и упал.
— Дурак! — мучительно простонал Артюхов.
Через несколько минут были сражены и остальные два бойца.
Дзот не утихал. Фашисты-пулеметчики точно злорадствовали. Неумолчно хлопали пули, все чаще раскалывалось небо, и раскатисто ревел бор от взрывов.
Артюхов и Матросов переглянулись. Холодные росинки пота проступили на лбу командира. Он сдвинул на затылок сивую цигейковую ушанку, и от виска до виска лоб пересекли морщины, которых раньше Матросов не видел. Ноздри и запекшиеся губы комбата вздрагивали.
Матросов часто дышал, будто ему не хватало воздуха, глядел на командира и с трепетом ждал. Все понятно: настала самая решительная минута боя. Командира и связного угнетала одна мысль: приказ не выполнен, бесцельно гибнут бойцы, под угрозой и жизнь остальных.
Матросов нахмурил темные брови. Суровая решимость легла тенью на его юное обветренное лицо.
— Теперь мне разрешите, — сказал он тихо, но требовательно.
Артюхов взглянул на Матросова без обычной командирской строгости. Лице его даже посветлело от теплой отеческой улыбки, и на миг он забыл про окружающий адский грохот. Он никогда не думал, что так трудно будет оторвать от себя этого шустрого паренька, который стал роднее сына.
«Что смотрите? — говорили чуть прищуренные ясные глаза Александра. — Опасно, да? Могу не встать, как и те шесть? Знаю. Но ждать больше нельзя — и я иду».
И командир молча кивнул ему:
«Иди, Сашок. Надо».
Матросов пополз еще правее, кустарниками, точно бы и не к дзоту. Плотно припадая к снегу, он ловко загребал руками и быстро двигался вперед.
Старшина Кедров узнал Матросова в этой быстро скользящей по снегу фигуре в белом маскировочном халате и удивился:
«Куда, куда он один, если не может весь батальон?»
За движением Матросова с волнением следили десятки людей, лежащих под огнем и готовых броситься вперед при первой возможности. Только бы дополз! Доползет ли? Или упадет на снег, как те шесть?
Он и сам понимал и чувствовал: на него с надеждой смотрели все друзья, бойцы, командиры — его фронтовые учителя: и любимый командир Артюхов, и старый большевик сибиряк Кедров, и комсомольский вожак Буграчев, и Воронов, и Дарбадаев. И еще смотрели на него все, кто в жизни чистой рукой коснулся его сердца, поверил в благородство его души: и днепровский пасечник дед Макар, и учительница Лидия Власьевна, и воспитатель Трофим Денисович, и синеглазая Лина. Ему казалось, что сама Родина смотрит сейчас на него.
Вот он уже прополз полпути. Фашисты или не замечали его, или нарочно подпускали ближе. Пулемет их бил куда-то влево.
Матросов мельком взглянул туда и чуть не вскрикнул от удивления, радости и тревоги: окровавленный Антощенко тоже полз к дзоту. По нему и бил пулемет. Движения Петра были неловки, он все заваливался на бок, падал лицом в снег, но, осыпаемый пулями, без каски и без автомата, упрямо полз вперед. Весь израненный, он, видно, и сам не верил, что доползет до дзота, но полз и полз на виду у врагов, презирая их огонь.
Какая сила, какие помыслы влекли вперед этого простого солдата? Он ведь, кажется, уже сделал все, что мог. Что он еще может противопоставить встречному огню, израненный и безоружный?
Изумленное лицо Матросова просветлело: «Петро, ты идешь на гибель, чтобы отвлечь на себя огонь вражеского пулемета, чтобы помочь мне и всем нам в общем деле! Петруся, друже верный…»
Александр стал ползти быстрее. Еще метр, еще два. Вот доползти бы до той маленькой елочки, что под снежной шапкой. Там начинается мертвое пространство, где пули уже не заденут его. Помоги, друже, еще немного.
Но гитлеровцы повернули дуло пулемета к Матросову, и пули стали решетить снег то впереди него, то позади. Матросов замер, выжидая. Вот-вот могут задеть, проклятые. Если б была у него броня из крепчайшей стали, — напрямик пошел бы, а то у него такое же тело, как у тех друзей, что полегли на снегу.
Матросов совсем окоченел; его усталое, обессилевшее от напряжения тело дрожало. Как трудно оторвать голову от земли! Может быть, отползти за кусты и переждать опасность?
Но он тут же подавил эту мысль. Люди лежали под огнем на снегу и ждали его помощи. И он поможет им, чего бы это ни стоило.
Александр стал хитрить с фашистскими пулеметчиками. Когда струю огня отводили от него, он, чуть приподняв автомат, быстро полз вперед; когда пули ложились близко, он замирал, чтобы сойти за одного из убитых.
Жесткий комочек снега с задетой ветки упал за воротник и неприятно холодил тело, но стряхнуть его нельзя. И на задубелые пальцы подышать некогда. Каждый миг, может, равен векам. Раньше он много думал, кем быть. В эту минуту ему хотелось стать быстрокрылой птицей, чтобы скорей налететь на врага.
Дзот уже близко — на бросок гранаты; и Александр, лежа на боку за кочками и кустиками можжевельника, вытащил гранаты; став на колено, бросил их одну за другой. Они взорвались у самого дзота. Пулемет на минуту смолк, потом опять заработал. Но Александр был в выигрыше: пока рвались гранаты и длилась заминка, он сделал несколько прыжков вперед и снова упал на снег. Он только на миг увидел уже недвижно лежавшего на снегу иссеченного пулями Антощенко с откинутой рукой, вспомнил его улыбку и слова: «Я буду по-комсомольски…»
Александр сжался в комок, замер. Он тоже будет идти на врага по-комсомольски. Теперь надо действовать еще осмотрительнее. Только не оледенели бы совсем коченеющие пальцы на правой руке. Он мельком взглянул на облепленную снегом варежку и вспомнил Лидию Власьевну, В прощальную минуту, когда учительница дарила ему эти самодельные варежки, она сказала: «Воюй, сынок, за Родину так, чтобы нам, твоим учителям, не было совестно за тебя.» И почудилось ему, будто она находится тут же, рядом, склоняется над ним и спрашивает: «Тяжело тебе, Сашенька?» И он мысленно отвечает: «Тяжело, Лидия Власьевна. Очень тяжело. Но я все исполню, как надо…»
Неизъяснимая теплота согрела все тело Александра. И снова пополз он, увертываясь от огня, прячась за низкими кустиками и кочками, пополз так быстро и ловко, как учил его старшина Кедров.
Дзот был уже совсем близко.
Александр приложился к автомату и дал по амбразуре длинную очередь. В дзоте грянул взрыв, и густой дым хлынул из амбразуры. После узнали: взорвалась мина от попавших в нее пуль.
Александр поднялся во весь рост, вскинул над головой автомат и крикнул лежащим на снегу и нетерпеливо ждущим атаки бойцам:
— За Родину! Вперед! — и сам рванулся к дзоту.
Бойцы мгновенно вскочили и тоже бросились вперед.
— Ура-а! Ура-а! — загремело над полем боя.
На поляне приподнялся на руках тяжело раненный Белевич. Он не мог ползти, но горящие глаза его тоже были устремлены вперед.
Умолкший было пулемет в дзоте опять заработал и заставил бойцов снова залечь. Упал Матросов. Но, видно, прежней уверенности и крепости в руках пулеметчика уже не было.
Александр лежал впереди сраженных товарищей так близко от дзота, что его обдавало пороховым дымом. Теперь он был особенно осмотрителен. Малейшее необдуманное движение могло погубить его, но и медлить опасно. Он должен действовать только наверняка.
Под правой щекой таял колючий снег, и ледяной холодок проникал в сердце. И билось оно так сильно, словно вздрагивал весь мир.
Трудно Александру одному на этом открытом смертном поле. Почти на виду у врагов он лежал тут, на этой заснеженной поляне, перед огнедышащей, как пасть чудовища, амбразурой дзота. Любая пуля теперь могла скосить его.
И пронеслись ясные и быстрые, как блеск молнии, мысли о том, что наполняло беспокойным, но счастливым светом всю его жизнь. Он вспомнил сказку, отчего цветет полевой мак; вспомнил солнечный пахучий простор на училищном холме, синеглазую девушку — Лину.
Еще помнил Александр: сотни глаз с надеждой устремлены на него и ждут. Ждут города и села, ждет народ…
И торжествующей отвагой зажглось его сердце, неодолимой силой налились мышцы.
Он выждал момент, когда фашист отвел от него пулемет. Пулеметчик стал бить по залегшим бойцам.
Александр вскочил, мгновенно обшарил свое боевое хозяйство, но у него уже не было ни одной гранаты и опустел автоматный диск. Что делать, как скорее и лучше исполнить свой воинский долг?
Обветренное, почти детское лицо его озарила богатырская решимость. Теперь он был сильнее огня, сильнее страха смерти.
Стремительными прыжками он побежал вправо, как бы мимо дзота, потом, почти поравнявшись с ним, резко свернул влево и, подавшись вперед, подбежал к задымленной, черной, изрыгающей огонь амбразуре и грудью своей закрыл ее.
Пулемет захлебнулся. На миг стало так тихо, что слышно было, как шумят сосны да звенит в ушах только что утихший грохот боя.
Бойцы замерли в оцепенении, дивясь величию подвига собрата по оружию ради их жизни и победы. Потом они вскочили и, как по команде, хотя команда не успела последовать, бросились вперед, к дзоту. Теперь путь к нему был открыт.
И нечем стало дышать Александру Воронову. Он рванул ворот гимнастерки и на бегу закричал:
— Впере-о-од!
На все поле боя раздавался голос Дарбадаева:
— За Матросова — вперед!!
Все стремительно бежали к дзоту. Туда же полз, часто падая, и окровавленный Михась Белевич и тоже хрипел:
— Вперед! Вперед!
Через минуту в дзоте закончилась рукопашная схватка, и враги лежали на куче гильз, среди обломков оружия.
Бойцы устремились к деревне Чернушки, выбили фашистов и оттуда погнали их дальше — на запад.
К дзоту подбежали капитан Буграчев и парторг роты старшина Кедров.
Александр Матросов лежал у амбразуры, и кровь его под солнцем алела на снегу ярко, как полевой мак, о котором когда-то рассказывал ему дед-пасечник. Буграчев стиснул вздрагивающие губы и стал выполнять суровое воинское правило: расстегнув белый маскировочный халат сраженного комсомольца, из левого бокового кармана гимнастерки он вынул то, что у самого сердца носил Александр Матросов, — комсомольский билет с именем Ленина. Буграчев, став на колено и расправив на полевой сумке комсомольский билет, наискось написал на нем:
«Лег на огневую точку противника и заглушил ее, проявил геройство».
Потом стали искать остальные документы. Вытащили из кармана фотокарточки девушки со светлыми волосами и неизвестного паренька — может, названого брата Тимошки. Еще вынули из кармана телогрейки две ветки с распускающимися почками — тополевую и ракитовую. В походе Матросов все хотел спросить старшину, почему они распускаются в такую раннюю пору.
Ветки попросил старшина. Нюхая пахучие тополевые почки и гладя серебристый пушок ракитовых, Кедров глухо сказал:
— Жизнь любил Сашок…
И положил ветки под каску, чтобы не сломались.
Потом, поправив усы, он взял могучими руками тело Александра и, как любимого сына, бережно положил его лицом к небу на плащ-палатку, разостланную на сугробе.
— Солдату, сынок, на снегу, как на лебяжьем пуху.
И, наглядевшись, осторожно закрыл огрубелыми пальцами его недвижные голубые, как небо, глаза.
ота автоматчиков выстроилась, чтобы отдать воинские почести герою. Люди только что вышли из боя. Одежда их испачкана глиной, изодрана осколками, пулями и пропахла копотью и пороховой гарью. Еще слышен гул боя и земля вздрагивает от взрывов. Но воспаленные суровые глаза друзей неотрывно смотрят в эти последние секунды на Александра Матросова. Выражение его просветленного тихой улыбкой лица будто говорит: «Ну вот, я сделал все, что смог».
Тяжело шагая, подходит Артюхов с подвязанной рукой и молча смотрит на своего связного. Не видно ни капельки крови, — смертельная рана тщательно прикрыта. Рана сердца, ибо сердцем своим Александр заслонил друзей от гибельного вражеского огня. И сдается, скажи этому, будто уснувшему пареньку: «Есть важное, но опасное задание», — и он, неустрашимый, сразу проснется, блеснет быстрыми голубыми глазами: «Мне разрешите…»
Тяжело дышит командир; трудно ему начать свое краткое прощальное слово.
Белоснежные редкие облака плывут и плывут над головой. На истоптанном снегу недавнего поля боя валяются обломки оружия. Воронки с вывороченным суглинком зияют, как раны. Но там, где не было боевых схваток, сверкание снега под солнцем слепит глаза.
Наконец командир заговорил, и голос его тверд, как в бою. Он говорит о великом подвиге, совершенном рядовым Александром Матросовым.
— Сегодня двадцать пятая годовщина нашей славной Красной Армии, единственной армии в мире, которая всегда боролась за освобождение человека, за его мирный созидательный труд и теперь в жестокой борьбе отстаивает нашу Родину, ее великие идеалы, мировую культуру от фашистского варварства… В день годовщины нашей армии товарищ Матросов принес ей самый драгоценный дар — свою жизнь. Грудью, сердцем своим закрыл он от врага своих друзей, всех нас.
Потом говорит седоусый парторг Кедров, и голос его дрожит:
— Погиб пламенный советский патриот — Матросов… Его вскормила, вспоила и научила наша партия, мать-Родина… Научила любить народ больше своей жизни. И такой веселый был парнишка… — вдруг сбился старик с торжественно-мужественного тона, губы его задрожали, и он умолк.
Говорят друзья Александра — комсорг Брагин, Воронов, Дарбадаев, и каждый клянется, что будет таким же беззаветно преданным сыном своей Родины, как Саша Матросов, и так же, как он, будет бить врага бесстрашно, по-комсомольски, по-матросовски.
На опаленной щеке сандружинницы дрожит слеза, но Валя стоит в строю с высоко поднятой головой.
Недолго солдаты говорят у могилы: надо в бой.
Вся рота становится на колени, прощаясь с героем.
Троекратно гремят ружейные залпы.
Воины засыпают могильный холмик землей и чистейшим снегом и снова идут в сражение.
Только один боец вернулся в Большой Ломоватый бор: посыльный нес в политотдел донесение о подвиге рядового Александра Матросова. А ночью полевой телеграф, наряду с боевыми оперативными сводками, сообщил об этом событии штабам корпуса, армии, фронта.
Журнал боевых действий заполнялся скупыми строками:
«В районе Западной Двины, в Земцах, получили пополнение из курсантов Краснохолмского пехотного училища. В их числе прибыл рядовой Матросов. 23 февраля 1943 года во взаимодействии с другими соединениями корпуса перешли в наступление под городом Локня с задачей выйти на линию железной дороги Локня — Насва. В результате этих боевых действий были разгромлены и частично уничтожены: 2-я авиадесантная пехотная дивизия немцев, 19-я, 93-я и 41-я пехотные дивизии, 20-я танковая дивизия, 113-й полк 285-й пехотной дивизии СС. В этих боях совершил великий подвиг мужества и героизма красноармеец 42-го батальона 19-летний комсомолец Александр Матросов. Второй батальон имел задачу наступать на деревню Чернушки и овладеть ею. Противник из дзота открыл сильный пулеметный огонь, не давая продвигаться нашей пехоте. Товарищ Матросов, получив приказ уничтожить укрепленную огневую точку противника, подполз и своим телом закрыл амбразуру дзота. Пулемет врага замолчал. Пехота пошла вперед и овладела Чернушками. Товарищ Матросов погиб смертью храбрых в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками…»
До сердца необъятной страны, до Кремля, долетела скорбная и гордая весть о подвиге рядового советского воина.
Президиум Верховного Совета Союза ССР посмертно присвоил Александру Матросову звание Героя Советского Союза.
Батальон, где служил Матросов, стал гвардейским полком.
На весь Советский Союз прозвучали слова приказа:
8 сентября 1943 г.
г. Москва.
23 февраля 1943 года гвардии рядовой 254 Гвардейского стрелкового полка 56 Гвардейской стрелковой дивизии Александр Матвеевич Матросов в решающую минуту боя с немецко-фашистскими захватчиками за дер. Чернушки, прорвавшись к вражескому ДЗОТу, закрыл своим телом амбразуру, пожертвовал собой и тем обеспечил успех наступающего подразделения.
Указом Президиума Верховного Совета СССР от 19 июня 1943 г. гвардии рядовому тов. Матросову посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Великий подвиг товарища Матросова должен служить примером воинской доблести и героизма для всех воинов Красной Армии.
Для увековечения памяти Героя Советского Союза гвардии рядового Александра Матвеевича Матросова приказываю:
1. 254 Гвардейскому стрелковому полку 56 Гвардейской стрелковой дивизии присвоить наименование:
«254 Гвардейский стрелковый полк имени Александра Матросова».
2. Героя Советского Союза гвардии рядового Александра Матвеевича Матросова зачислить навечно в списки 1-й роты 254 Гвардейского полка имени Александра Матросова.
Народный Комиссар Обороны
Маршал Советского Союза
И. Сталин.
Гвардейцы-матросовцы перед новым алым шелковым знаменем, на котором золотыми буквами вышито имя их однополчанина, поклялись воевать по-матросовски. И многократно в боях они сдержали эту клятву.
…Жаркий бой идет за высоту, господствующую над местностью. Три раза отважные гвардейцы поднимаются на штурм высоты, и каждый раз враг прижимает их огнем к земле. Тогда встает друг Матросова комсорг полка Александр Воронов:
— Товарищи, если кому станет трудно, если кому станет страшно, вспомните Матросова. За мной, друзья, вперед!
И все как один поднялись гвардейцы на штурм и сбили фашистов с высоты — по-матросовски.
…Вражеский танк идет прямо на пулеметчика матросовского полка Павлова. Фашисты бегут за танком и сидят на нем. Павлов пулями косит гитлеровцев. Будто ветром их сдувает с танка. Как гора, танк наплывает на матросовца, но он, не дрогнув, до последнего вздоха все бьет и бьет из пулемета — по-матросовски.
…Бои идут за Пушкинский заповедник на Псковщине. Село Михайловское, Тригорское, парки — здесь каждый куст и каждая пядь земли освящены памятью великого поэта. Вот уже прорвана оборона врага, наступление ширится. Но на одном участке высоты бьет фашистский пулемет и не дает продвинуться. Тогда к пулемету бежит гвардеец Трошин и, ловко увертываясь от пуль, петляет, падает, встает и, подбежав на двадцать метров, гранатой взрывает огневую точку.
— За Матросова, вперед! — кричит он.
Гвардейцы рванулись вперед, обогнали Трошина. Смахнув рукавом пот, заливающий глаза, бежит с ними и Трошин, бьет врага — по-матросовски.
…Гитлеровцы идут в атаку во много раз превосходящими силами. Кропачев сдерживает их огнем своего «максима». Вот уже отбиты четвертая, пятая атака. Но судорога вдруг стала сводить тело пулеметчика. Кровь от раны заливает одежду; мутится в глазах гвардейца, но Кропачев знает: если утихнет пулемет, трудно станет его товарищам, и продолжает бить из пулемета.
Шесть атак отбили гвардейцы. Но вот осколком выведен из строя пулемет Кропачева. Теперь враги могут смять гвардейцев. Кропачев, безоружный, окровавленный, встает и кричит:
— Матросовцы, вперед!
И бросаются за ним на врага люди, сбивают и гонят фашистов. Подобрав в бою ручной пулемет, бежит и Кропачев и бьет из пулемета. И еще раз раненный, он бежит и стреляет, пока гвардейцы выполняют боевую задачу, — по-матросовски.
…Гвардеец Дубницкий с несколькими бойцами пробрался в тыл противника и занял важную высоту, парализовав вражескую оборону на этом участке. Четыре дня и ночи пытались гитлеровцы взять эту высоту обратно — и не могли. На высоте под конец остался в живых только Дубницкий и держал высоту один. И когда была установлена с высотой радиосвязь, командир стал благодарить защитников высоты:
— Спасибо, гвардейцы! Держитесь, шлю подмогу.
— Благодарю за помощь, — ответил Дубницкий. — Но мы, комсомольцы, держимся крепко.
— А сколько вас?
— Матросов да я.
Уфимской детской трудовой воспитательной колонии присвоено имя ее бывшего воспитанника — Александра Матросова, и в альбом героев войны Тимофей Щукин поместил портрет своего названого братишки. Все воспитанники колонии поклялись учиться, работать и, когда придется, воевать — по-матросовски.
…В цехах заводов и фабрик, на колхозных полях необъятной страны комсомольцы в труде и борьбе берут пример с Матросова.
…Под знаменем с его именем гвардейцы-матросовцы били врага под Ельней, Смоленском, Оршей, освобождали от фашистских захватчиков Белоруссию, Латвию. На руках неся пушки, они прошли считавшиеся непроходимыми болота и топи, лесные чащобы Лубанской низменности, взяли Ригу, сбросили гитлеровцев в море.
В день Победы, в день всенародного ликования, по Красной площади перед древними стенами Кремля, перед мавзолеем Ленина, с чьим именем армии шли к победе, торжественно пронесли однополчане Матросова свое победоносное гордое знамя.
Кремлевские куранты отзванивают вечерний час. И в это время каждый день во всех частях и подразделениях Советской Армии люди выстраиваются на поверку.
По сигналу горниста «повестка» выстраивается на поверку и первая, матросовская, рота. Вот солдаты замерли в строю. Старшина называет первое имя в списках полка:
— Герой Советского Союза гвардии рядовой Александр Матросов.
Тихо. Так тихо, что слышно дыхание бойцов. И в торжественной тишине звучит твердый голос правофлангового:
— Герой Советского Союза гвардии рядовой Александр Матросов пал смертью храбрых в бою за свободу и независимость нашей Родины.
Так вечно будут вспоминать в полку благородный подвиг рядового Матросова. Да, его нет на поверке, но в светлых помыслах, в сердце каждого солдата живет его бессмертный образ. О нем знают в народе стар и мал. Художники пишут его портреты, поэты воспевают его в поэмах, композиторы — в симфониях, кантатах. Его имя присвоено кораблям и поездам, дворцам культуры и паркам, школам и улицам, пионеротрядам и рабочим бригадам. Ему воздвигают памятники. Легенды и песни о нем слагает народ.
Далеко за пределами нашей Родины — в Китае, Корее, Вьетнаме, Малайе и всюду, где народы боролись и борются за свою свободу и независимость, верные сыны этих народов берут пример с простого советского юноши Александра Матросова и воюют так же, как он, умело, отважно, бесстрашно, а если того требует дело, — повторяют его бессмертный подвиг, как сделали это «китайский Матросов» Хуан Цзи-гуан, кореец Ким Чон Квор и вьетнамец Тран Ку.
…Яркий летний день. Слепящие лучи солнца заливают мирные поля и леса. Дремотно шумит под солнцем Большой Ломоватый бор. Воздух напоен запахами трав, цветов и сосновой смолы. Лесными тропами и дорогами от разных городов и сел, далеких и близких, идут к деревне Чернушки отряды молодежи, идут и поют песни о голубоглазом пареньке, рожденном днепровскими просторами, о юноше, отдавшем свою молодую прекрасную жизнь за мир и счастье людей на земле:
И когда тяжело нам будет,
Враг захочет нас вспять повернуть,
Вспомним мы, как Матросов грудью
Проложил нам к победе путь.
И друзей его, старых и новых,
Враг не сможет упорство сломить.
Мы в любую минуту готовы
Его подвиг святой повторить.
Песня затихает. Девушки и юноши в праздничных нарядах подходят к зеленому холмику с красной звездой над алым обелиском и кладут на холмик цветы и венки. Много цветов кладут они, и цветочный холм растет, растет… И каждый юноша и каждая девушка дают здесь нерушимую клятву — в труде и в бою быть такими же, как был Саша Матросов.
Шумит лес. И летит под солнцем вечно молодая песня.