ПОСРЕДИ ЛЕСА СТОИТ ЧУТОЧКУ ГОРОДА

1


Угораздило же нас из огромного города в маленький переселиться!

Эта мысль не давала покоя с тех пор, как мы с отцом пересекли границу, и, вроде бы, должна начаться новая жизнь. Скажете, в новой жизни можно было забить себе голову чем-то поинтереснее? Нет, город, в который мы переселились, был таким крохотным, что мыслей серьёзнее просто в голову бы не пришло. К тому же, я долго не понимала, для чего вообще люди мотаются с места на место. А главное, зачем было переселяться из маленького города в большой? Представьте, что все люди вдруг взяли моду переселяться из больших городов в какой-нибудь маленький? Маленький город просто взорвался бы, ушёл бы в песок, лопнул бы от переизбытка желающих…

Не помню, делилась ли я этими мыслями с папой. Но припоминаю, как он сказал мне, что другого большого города поблизости нет. А может и не говорил. Вообще-то, на сборы оставался один день, и раздумывать, какой город больше подходит, было решительно некогда.

Сейчас я уже почти ничего не помню и готова со всем соглашаться. Но всё равно, версия адвоката Фрайданка о похищении в полном беспамятстве не канает. Чёрт побери, меня вовсе не похищали в беспамятстве. И уж никакой родительской опеки меня точно никто не лишал. Рядом постоянно бегал и суетился мой папа.


Зовут меня Аной. Второе имя тоже запомните – Ананас. Настоящая фамилия тоже имеется. Но её-то я как раз вспоминать не хочу. Если Ананасом меня зовут теперь все, пускай так на всю жизнь и останется.

– Эх, и угораздило же нас уехать из большого города в маленький, – повторяла и повторяла я эти слова, ещё совершенно не подозревая, что скоро буду повторять их на новый лад: – Эх, и угораздило же нас уехать из маленького города в большой! Эх, и угораздило…

Я ещё многого в то время не понимала. Да и папа не то, чтобы прям уж совсем быстро соображал. По крайней мере, точно не знал заранее, чем наш переезд обернётся. Так что начну я, пожалуй, с того, что помню сама. Пускай это называется «с самого начала».

Маленький город, о котором я говорю – это где-то на севере. Не то, чтобы совсем глухомань, но и на карте мира его не увидишь. Я тоже была пузатой мелочью в те времена. Было мне семь с половиной лет. Говорят, в таком возрасте сменить место жительства – раз плюнуть. Всё равно ты не помнишь из прошлого ничего… ну, скажем, почти ничего.

Помнить «почти ничего» – это, наверное, помнить то, что только вчера перед тобой были автомобили и набережные. А потом вдруг, бац, ты открываешь глаза. И вокруг тебя один сплошной лес! И посреди леса стоит чуточку города.

2


Новый город был не только маленьким. Он был холодным как замороженный сок. Заснеженным, как самая запущенная морозилка. Не сказать, что до этого мы жили сильно южнее. Но не думаю, что без курток в апреле здесь было холоднее, чем раньше.

Разница между маленьким городом и большим не так уж и сильно бросается в глаза, когда ты сама ростом с валенок. Что-то, конечно, бросалось… Машин в старом городе было побольше, а неба поменьше! А воды вокруг было хоть и полно, да только она была совсем не такой, как та, прежняя. Вот и всё, что я помню о том большом городе, где я родилась – вода и машины. Зато с момента переезда я начала запоминать окружающий мир так, будто мне в каждый глаз вшили по фотообъективу. И помнила все, плоть до мельчайших подробностей.

Сейчас я могу вспомнить каждую ракушку, вбитую в бетонные стены таможенного домика, одиноко стоящего в лесу. Помню то, что место было битком набито полицейскими и ту тесноту тоже помню. Помню, что пахли полицейские кофе. Такого откровенно вонючего кофейного запаха я больше нигде припоминаю, вот так.

Помню, каким важным казался на фоне этих полицейских папа. Он казался очень взволнованным. А я вот не волновалась ни капельки. Лежала себе на широченном кожаном кресле, валялась поперёк, смотрела, как люди в форме заполняют всякие бумаги, а те, знай себе шелестят.

Увидев, что я проснулась, лысый полицейский в голубой форме отсыпал мне целую горсть чёрных, похожих на черноплодку, конфет. Подмигнув, он скорчил фигу из четырёх пальцев и махнул рукой – спи! Знаете, до чего я обрадовалась, что можно спать дальше! Тут же принялась досыпать, не вынимая чёрных конфет изо рта, завернувшись в чью-то чёрную куртку. Чувствовала себя в тот момент прекрасно. Мне казалось, теперь дела пойдут куда лучше, чем раньше. К тому же, я чувствовала, что в связи с переездом никакой старой школы в моей жизни не будет. И все последующие жизненные неприятности собиралась пережить очень легко. Думала – бац, теперь всё в ажуре! Лишь бы не ходить в свою старую школу. Лишь бы железный звонок не дребезжал по утрам. Лишь бы будильник на телефоне не свистел противной папиной песенкой.


После пересечения границы папин телефон лишился всех старых настроек и папа сменил будильник на телевизор. Теперь он просыпался только под новости. А я просыпалась в школу под звуки коров. Коров было две – одна пегая, вторая гнедая. Проходя под нашим окном в семь утра, они звякали колокольчиками так сильно, что будильник заводить уже было бессмысленно. Запах навоза будил ничуть не хуже. Коровы прошли мимо и всё – в носу на весь день запах навоза, а в голове звон колокольчиков.

Я морщила нос, не понимая, зачем коровам тащиться в поле сквозь город. Можно же по железной дороге пройти. Всё равно летом эта дорога зарастала по пояс травой. А зимой превращалась в снежную горку и блестела под фонарями как кусок автомобильного бампера.

В конце концов, я привыкла, что коровы у меня теперь вместо будильника. Какая, в конце концов, разница, под что просыпаться в школу?

Новая школа понравилась мне с первого взгляда. Звонок там звенел так же противно, как в старой. Дверь была такой же скрипучей. А грязный потрескавшийся линолеум казался ещё потресканей и грязней. Зато на каждом уроке в новой школе звучала музыка – приглушённая, льющаяся из ниоткуда. И я с удивлением обнаружила, что кроме папиной музыки существует что-то другое. Например, ритмическая гимнастика. Или современный металл. Или техно в двести ударов в секунду (их невозможно было сосчитать, не сбившись, поэтому включали техно только на математике).


В моей старой жизни, была лишь одна папина любимая магнитофонная кассета. Цветом она была точь в точь как бок у недожареной курицы, зрелище на редкость неубедительное. Но папа ничего не слушал, кроме неё. К шести годам, я знала эту кассету наизусть, изредка поражаясь тому, что помимо этих шестидесяти минут, на свете существует что-то иное. Называлась кассета «Добро пожаловать в хард-рок кафе», а на нашем с папой языке – просто «Добро пожаловать».

Каждое утро папа ставил «Добро пожаловать» и не выключал допоздна. К шести годам я уже не просто знала всё наизусть, а могла пересказать на двух языках смысл песен. Это было просто. Ни в одной из них особого смысла не было. Вначале пелось, что рок-н-ролл послан с небес. Потом чей-то голос пищал про сияние славы. К этому моменту я уставала от глупостей, и папа по моей просьбе проматывал – до самой крутой песни на этой кассете. Самая крутая песня называлась «Ветер перемен». Там только свистели. Это мне нравилось уже по-настоящему. Я могла высвистеть все наизусть. Конечно, если папа не стоял над душой и не просил ему просвистеть всё ещё раз, помедленнее.

Потом снова шли песни, которые папа обожал переводить вслух. Вначале я путалась, стараясь уловить общий смысл по-русски. Потом, мне показалось, что по иностранному всё-же понятнее. В конце концов, я сделала вывод, что вся музыка на белом свете должна быть свистом про ветер перемен и белибердой про сияние славы.

Сейчас пришло время рассказать вам о маме.

Когда папа ставил свою музыку дома, мама была от нас далеко. Она работала по вечерам. Она была среди актрис какой-то там балериной. Кажется, мама и сама была чуточку актрисой. И слегка балетмейстером. Поэтому музыку она терпеть не могла. Вообще никакую. Особенно терпеть не могла мама папин свист про «Ветер Перемен» и всё к нему прилагалось.

Когда мама возвращалась с работы, папа тигром прыгал на наш магнитофон и выключал наше «Добро пожаловать», пряча провод в кармане. Делал он это с грохотом, достойным сиянья славы. Поэтому музыка у нас с папой была одна на двоих – мама в ней ничего не понимала.

– Блеейз о глори!!! Сияааание слааавы!

Долгое время я представляла себе это «Хард-рок кафе» в виде большого полупустого помещения, где на столах пасутся глупые сказочные единороги. Где-то в глубине сердитые старушки раздражённо визжат друг на друга под аккомпанемент солирующей электрогитары! А потом вперёд выходят суровые дядьки. С хриплыми голосами. Эх! И всё это в сиянии славы! Эх! Сияние славы у меня ассоциировалось только с папой. Потому что мой папа был абсолютно такой же глупый, сказочный единорог!

3


Имя Аня – отнюдь не такое уж редкое.

Можно штук сто Ань найти за минуту, просто подходя к каждому на улице и спрашивая, как тебя зовут. Таких Ань в нашем классе набралось на шесть человек. По всей школе если посчитать, то, наверное, вышла бы целая тыща Ань, а раз так, то считалось, что все Ани у нас одинаковые.

Понимая, что они в чём-то и вправду все одинаковые, Ани между собой не общались. Даже не поздоровались ни разу. Просто затравленно переглядывались, стараясь не смотреть в глаза, а главное, надеялись, что в ближайшую минуту никто не произнесёт имя Аня. В конце концов, мне стало казаться, что я растворяюсь как сахар среди остальных Ань. Если бы не фамилия Романова, которую учительница считала красивой, то я, пожалуй, растворилась бы в этих Анях по-настоящему.

Конечно, фамилия тут не причём. Просто в большом городе было слишком много народу; прямо как в маленькой стране, а может быть и большой. В одной только школе было народу как в маленьком городе. И странно, что при таком количестве народу, одиночества было хоть ложкой черпай.

Переехав в чуточку города, стоящего посреди леса, мне пришлось привыкать к одиночеству иного рода. Новая школа была частью города и тоже располагалась посреди леса. Это сразу же настраивало на лесной и дремучий лад – не школа была, а настоящая ведьмина избушка, пряничный домик. Стены были из бетона с вкраплениями цветного стекла. Не обратить внимания на разноцветную школу, стоящую в глухом лесу было нельзя. Табличка, оповещающая о начале занятий, выглядела яркой и праздничной – просто какая-то цирковая афиша, а не табличка. При входе было написано огромными пряничными буквами – «Первая школа Южной Карелии – обучение с 1833-го года». Рядом вставлены в вечную рамку фотографии первых учеников: сын крестьянина Амундсена и сын крестьянина Эка. Никто не знал, какими были из себя эти крестьяне Амундсен с Эком, но их сыновья выглядели точь в точь, как вампиры, только в миниатюре. У обычных вампиров рост ведь, вроде как, выше среднего должен быть? А эти двое были совсем маленькие, точно больные. Эдакая пара нахохленных летучих мышей в сюртуках, рядом с огромными как слон воспитателями.

Поначалу я шарахалась от каждого нежданного стука в дверь. Думала, это крестьянин Эк с крестьянином Амундсеном приходят по мою душу. Но потом привыкла и к этому. А стучали в двери вороны.

На первом уроке, я с удивлением выяснила, что с 1833-го года учащихся так и не прибавилось. В классе, по-прежнему, училось двое учеников – я и ещё одна девочка, которую звали Яна. Представляете, как мне повезло? Яна – это же не просто Яна, это Аня наоборот! Разве не совпадение?

Чёрт бы с этими совпадениями, если бы совпадали только наши имена. Фамилия Яны была той же, что у двухсотлетнего крестьянина – Эк!

Поначалу это совпадение нагоняло страх. Но, в конце концов, Яна Эк стала мне лучшей подругой. Внешне она напоминала одетого в шорты лося. А ещё она была единственным человеком, с которым я могла говорить. Прочие жители города посреди леса не обращали на меня внимания. Думаю, лосей, желающих пообщаться со мной, можно было встретить значительно чаще.

Яна Эк была наполовину финской национальности, а наполовину шведской. Характеры половинок тоже разнились. Финская половина Яны Эк была сделана из обычной девочки. А во второй половине то и дело просыпался отчаянный мужчина швед. Швед этот был древним-предревним. Он плохо помнил, что было после битвы при Гёйле. В моменты пробуждения древнего шведа в Яне Эк, моей задачей было нажать тревожную кнопку на телефоне и Яну оперативно убирали с глаз долой. Говорят, её везли в специально оборудованный санаторий. Там её шведской половине устраивали шикарную жизнь, полную мармелада и мультиков. От такой беспечной жизни древний швед бунтовал. Он рвал на себе пижаму с цветочками и бросался в окошко. Но при виде мятных пастилок в обёртке от шведского флага он слегка успокаивался. Пастилки были действенным средством от безумия шведа, но настоящую причину болезни Яны такими пастилками было не победить.

Воспитательница Ярвинен часто рассказывала отцу, что лишь я одна способна подружиться с обеими половинами Яны Эк. Конечно. Разве можно отказываться, когда с вами пытается подружиться грозный шведский головорез? Что ещё, спрашивается, оставалось делать, кроме как подружиться?

Подружиться, то мы подружились. И с Яной и с её древним викингом. Но как я с этими половинками разговаривала, не зная, ни шведского, ни финского языка – не могу вспомнить. Говорите, пела ей про сияние славы? Да, наверняка. Наверное, это меня и спасло.

Короче, мы стали подружками. Яна была непредсказуемой. Аня русскоговорящей. В школе с нами возились, как с двумя престарелыми хомяками. Так прошло несколько месяцев. Всё это время мы с отцом ждали маму. Но она не приехала.

4


Чуточку города посреди леса за это время как стояло себе, так и стояло. Казалось, ничего на свете не может сменить картинку, каждое утро открывающуюся из окна. На картинку были коровы и озеро. Озеро было похоже на огромный плевок. Дальше шёл лес, начинающийся сразу от горизонта. По ночам в воздухе парило несколько летучих мышей с лицом крестьянина Амундсена. Теперь они меня уже не пугали, а развлекали.

Чувствовалось, всё, что было видно из окна, простоит здесь ещё пару тысячелетий. И пускай города посреди леса было всего на чуточку. Зато свободных мест для людей хватило бы еще на миллион таких же семей, как моя.

Правда, это мне лишь казалось.

В просторной квартире (которую в маленьком городе выделяли сразу на несколько приезжих семей) мало-помалу становилось тесно. Уверена, что теснее всего здесь стало после нас с папой. Наши соседи – целая африканская деревня – те даже чемоданы не распаковывали, спали кто, на чём горазд. Один лишь папа обосновался здесь так, будто собрался провести в этой квартире всю жизнь. Вещей у него все прибавлялось и прибавлялось. Помимо чудом вывезенной папой стопки журналов «Керранг» размером с пень, ветер перемен приносил папе всё новые и новые предметы. Пней из журналов постепенно скопилось два, потом три, а потом мы и вовсе перестали считать эти пни, потому что нам надоело…

Дело даже не в том, что в нашем маленьком городе, папа умудрялся кое-чего покупать. Дело в том, что однажды он съездил по делам в большой город. И там с папой что-то произошло. Вернувшись, он часами насвистывал свой «Ветер перемен» вместо того, чтобы говорить по-нормальному. Наконец, он признался, что побывал на настоящей гаражной распродаже. С тех пор, каждая гаражная распродажа приносила нам новые вещи. Иногда это был книжный улов, иногда пластиночный. Иногда это было и вовсе не пойми что или мусор из коробки «Бесплатно». Африканская деревня, жившая с нами нос к носу, страшно сердилась и часто спрашивала, когда мы уедем. А папа всё ждал и ждал. Он ждал, когда приедет мама и со всем разберётся.

Наконец, папе надоело ждать.

Однажды, сходив в туалет, он поскользнулся на стопке журналов и сильно ушиб ногу. С утра папе позвали врача. После врача он сказал:

– Все, Анька. Хватит. Теперь мы будем делать что захотим. И жить где захотим будем тоже!

На этих папиных словах африканская деревня весело засмеялась и зааплодировала. Через неделю папина нога прошла. За это время, он действительно собрал барахло в чемодан. Говоря точнее, для этого потребовалось сразу три чемодана. А главное, он заказал с существенной скидкой билеты на самолёт. Вот какой он был у меня молодчина.

Наступил день отъезда. Африканская деревня окончательно поверила в сказку. Маленькие кучерявые дети, тёти с арбузными задницами и мужчины в вышитых рубашках махали папе, высовываясь из форточек, и кричали – «Спасибо тебе, Ветер Перемен!». Редкие прохожие на единственной улице в городе смахивали слезы. Яна Эк бежала за автобусом до аэропорта с водопадом соплей на щеках. Упираясь руками в стекло автобуса она кричала что есть сил: «Приезжайте опять! И запомните меня на всю жизнь! Меня зовут Яна Эк, древний викинг».

Несмотря на то, что с заказом билетов папа не сплоховал, улететь «куда захотим» не получилось.

В аэропорту места вдруг оказались заблокированными через компьютер. На выходе из аэропорта, папу встретила фрёкен Ярвинен, моя воспитательница. Она приехала на красивом лаковом мотороллере. Я даже не знала, что она водит такую лаковую красоту. Обняв нас с папой так, как будто мы только что прилетели, фрёкен Ярвинен сказала, что так дела не обтяпываются.

– Хватит валять дурака. Хватит изображать из себя ещё одного древнего викинга, – громко орала она. – Хватит с меня Яны Эк! К вам здесь хорошо относятся. Вы только вдумайтесь, Яна Эк, сроду ни с кем не дружившая, теперь ходит с куклой. На кукле спичками выжжено её имя наоборот. Это пойдёт в краеведческий музей! Вы должны быть благодарны за решение таких сложных задач нашим муниципалитетом. Не говоря уже об уважении моих личных амбиций воспитательницы. Помните, я – та, что желает всем только добра!

Желания фрёкен Ярвинен не расходились с делом. Оторопев с трёх папиных чемоданов, каждый объёмом с грузовое такси, фрёкен пообещала выделить нам под жильё свою комнату, и я очень обрадовалась за африканскую семью. Вот только папа начал надменно капризничать. В нём тоже иногда просыпался древний викинг. Точнее, единорог. Эх! Впрочем, голос воспитательницы Ярвинен был убедительным и папа покаялся. Он принялся трепетно ждать. Ждал он ещё полтора года.

5


Выйдя через полтора года из самолёта, папа повертел головой, втянул носом воздух и страшно обрадовался.

– Вот где простор! – сказал он. – Вот где галактика!

– Это взлётная полоса, – сказали ему пилоты.

– Всё равно, – заупрямился папа. – Это просторный простор. И ещё эти башенки на горизонте!

Однако, центр нового города ему не понравился.

– Интересно, куда подевались все ёлочки? – недовольно спросил папа, не вынимая изо рта сигареты.

Действительно, ни одной ёлочки в центре города не было.

В предыдущем маленьком городе ёлочками было усеяно практически всё. Собственно, он и стоял прямо посреди леса. А здесь, вместо леса, было много деревьев. Высажены они были прямо на тротуар, кадками. Между кадками шаталась куча туристов с фотоаппаратами. За каждым туристом следовала стая ворон. На углу хорошие люди продавали заранее намазанные маслом булочки к кофе. Люди покупали их и жевали прямо на ходу. Крошки потом разбирали вороны. При этом, ни те, ни другие, между собой не ругались. Вот такая была эта аллея. Я так и сказала папе – шик, блеск, красота! Просто невероятная красота, особенно если сравнивать с той скучной чуточкой города, стоящего посреди огромного леса. А папа посмотрел на меня внимательно, купил про запас сигарет в табачном ларьке и сказал:

– Ну, тогда вперёд! С песней!

Мы засвистели про ветер перемен и направились вперёд по пешеходному тротуару.

Когда закончился пешеходный тротуар, и началось пространство, частично заставленное автобусами с такси, над головой появилось что-то огромное, с маленькой башенкой. Огромное здание! Честно сказать, картинка была немного знакомой. Сердце прямо заныло от нахлынувших воспоминаний. А папа чертыхнулся и отставил в сторону чемодан

.

Город был чем-то похож тот прежний, большой, откуда мы приехали в первый раз. Такие же набережные. И никакого тебе леса на горизонте.

Собственно, города здесь было вовсе не чуточку. С непривычки всё вокруг казалось каким-то большим. Всё кипело, жужжало, кусалось или старалось нас укусить. Людей вокруг было непривычно много. Между домами и церквями текла жизнь не похожая ни на две предыдущие. Одну из церквей кто-то пытался небезуспешно сломать. Другую ободрали аж до самой кирпичной кладки. Зато на набережных оказалось полным полно лебедей, уток и прочих прекрасных птиц. Я тут же помчала к ним с недоеденной булочкой наперевес.

Папа заморщился. У него была аллергия на птиц. Правда, не на лебедей с утками, а на перья от попугайчиков. Но и с лебедями у него отношения тоже не складывались. Просто, если вокруг тебя сплошные птицы, то рано или поздно и до попугайчиков может дойти. Сам не заметишь, как наглотаешься аллергических перьев. Или съешь кого-нибудь из них по случайности, едва успев открыть рот.


Наглядевшись, как я кормлю булочкой лебедей, папа приуныл окончательно. Хотя он и объяснял, что загрустил просто так, от навалившихся вдруг обстоятельств, мне показалось, причина папиного уныния не в этом. Он приуныл, потому что вспомнил слова фрёкен Ярвинен – никаких перспектив! На волшебной денежной карте папы лежала пара сотен евро выездного пособия, но перспектив у нас не было никаких. Любой бы сдался на нашем месте. Но только не папа. Такой уж он был человек. Вряд ли мы оказались бы здесь, если бы он давал слабину и расстраивался по любому поводу.

Вместо того, чтобы расстраиваться понапрасну, папа начал пристально всматриваться в окружающих. Скоро начали происходить чудеса. К папе подошёл дядька с седыми усами. Он был таким толстым, что у нормального человека его усищи дошли бы до пят, а у него лишьдо пояса. На каждом пальце сверкало два жестяных перстня. Там, где его усы сходились в один, торчала опасная запонка в виде старинной бритвы.

– Майн херц блут, папа, – пропел толстяк моему папе. – Таких раздолбаев, как ты, я узнаю из тысячи.

От смущения папа понял его слова. На немецком! Том самом языке, который он целых два года учил под руководством воспитательницы Ярвинен. По крайней мере, слово «раздолбай» он точно узнал!

Удивительным было то, что я понимала всё лучше папы. Не потому ли, что два года учила в школе язык, мешая шведский с немецким? Когда выяснилось, что я учу шведский вместо немецкого и наоборот, воспитательница Ярвнинен (а она по образованию лингвист) сказала, что так тоже бывает и разрешила мне продолжать.

Жалко, что толстяк не был лингвистом. Поэтому не особенно понял моего папу. Папа объяснял это тем, что его немецкий был слишком хорош и культурен для этого города. Вот он и не мог подобрать нужных слов! Поэтому он просто пропел в ответ: «Майн херц блут, папа…».

А этот с запонкой поднял вверх палец и закивал.

Он располовинил усы щелью доброй улыбки и доброжелательно пробурчал:

– Прима! Им принцип – я! Армянское радио!

Папа на всякий случай переспросил:

– Прима?

А бородач сказал:

– Толь.

– Вы случайно не армянин? – на всякий случай задал вопрос папа.

А бородач вместо ответа помотал бородой.

И папа тоже бородой помотал.

Вместе они стояли друг против друга такие похожие, но объясниться между собой не могли.

6


Толстяк с запонкой поперёк шеи был соломинкой, за которую нам обязательно надо было держаться. И папа держался за эту соломинку как мог. Он долго подбирал слова по-немецки. Но усач в ответ ему только и мог сказать:

– Прима!

А потом, неопределённо махнув рукой, он пригласил следовать за ним. Мы втроём почесали куда-то, за черту города, за лес, за парки, за объездную дорогу, одним словом куда-то совсем далеко, в страшный лес.

Папа нервничал. И я нервничала вслед за ним. Не могу сказать, чтобы мы чувствовали опасность. Но когда перед глазами вдруг замаячили ёлочки, папе стало не по себе. Слишком похоже на то, что мы нарезаем круги вокруг леса. Видимо, папа решил, что нас снова отправят туда, где посреди леса стоит чуточку города.

Но бородач поминутно оборачивался. Он улыбался до ушей и показывал большой палец вверх, то и дело твердя: «Прима, папа, прима!». А папа с каждым шагом становился всё более молчаливым. По спине, сквозь рубашку бежал летний стремительный пот. На дворе стоял календарный ноябрь. На небе сходились две серые тучи.

Странно, но там, куда мы пришли, ситуация радикальным образом переменилась. Тучи развеялись, показав солнце. Солнце было какое-то бледное, совершенно седое. Зато при виде этого седого солнца, усач сделал ноги на ширине плеч и расслабленно потянулся в разные стороны.

– Репербан, – просто сказал он.

Вот это да! Перед глазами папы стояла родная картинка. Невероятная, до боли знакомая, картинка цвета жареной курицы: цвета той кассеты, которую папа называл «Добро пожаловать» и слушал, сколько я помню себя.

– Да это же хард-рок кафе! – завопил папа. – Хард-рок кафе! Он выглядел совершенно счастливым.


Довольный собой, бородач с запонкой ещё раз поднял палец вверх, а потом сел на непонятно откуда взявшийся мотоцикл и испарился. Мы опять остались одни. Но на сей раз папа уже чувствовал себя увереннее. Лицо его перестало обтягиваться фартуком из морщин. Когда оно стало гладким и сияющим как фольга, он начал приставать к прохожим, спрашивая, где можно продать свой музыкальный инструмент. Музыкальным инструментом папе служила старая, осклабившаяся ржавыми отверстиями губная гармошка.

В процессе продажи губной гармошки мы выяснили главное – здесь к папе относятся хорошо. Все, с кем бы папа не заговаривал, общались с ним запросто, иногда с песней. Думаю, это не только из-за хард-рок кафе. И дело тут вовсе не в губной гармошке. Просто, за версту было видать, что люди эти бодного поля ягоды с моим папой.

Всё новые и новые бородатые толстые дядьки в банданах с изображением черепов обступали папу и принимались хлопать его по спине совершенно по-свойски.

– Майн херц блут, паппа! – орали они в ухо папе непонятные слова – Раннинг Вайлд, паппа! Сан Паули, паппа! Веттер Перремен! Веттер Пррремен!

– Прима! – храбро защищался мой папа.

Он всё пытался продемонстрировать им татуировку с «ветром перемен» у себя на спине. Но жизнь потрепала его спину так, что там остались лишь какие-то потертые от непрерывного шелушения буквы. Буквы эти вызвали скорее смех, чем восторг у бородачей. Но смех этот был доброжелательным и добродушным. В конце концов, один бородач треснул папу по спине особенно сильно и по-заговорщицки сообщил:

– Мы тебя ждали.

А потом добавил загадочно:

– Кавабунга!

7


Кавабунга!

Снежный ком не успел бы скатиться с горки быстрее, чем я поняла, что теперь мы живём в сумасшедшем доме, под названием Репербан.

Место не было похоже на чуточку города посреди леса, там, где мы прожили два года. Не было оно похоже и на водоворот машин на фоне одетой в гранит раскисшей речки, где я родилась. От других улиц города этот Репербан отличался, как включенная лампочка отличается от перегоревшей. Вокруг было полным-полно светящихся вывесок, расплывчатых, как альбом с акварельными рисунками. Улица, составлявшая большую часть района, наполовину служила проезжей частью. Но столпотворения машин не наблюдалось. Светофор будто брал тебя под руку, приглашая проходить через дорогу. А машинам наоборот приказывал тормозить. Чем дальше ты шёл, тем больше казалось, что идёшь по ковбойскому городу – с вывесками и распивочными на каждом углу. Люди были одеты в бороды и сапоги. Не только мужчины, но и женщины тоже. Кроме того женщины носили кожаные шляпы. Ещё чаще – кожаные трусы, одетые на голое тело. Поскольку на дворе стоял, между прочим, ноябрь, большая часть женщин одевалась в мохнатые пушистые разноцветные сапоги. Почти все вокруг громко смеялись. Все вокруг пили. Но злыми и пьяными вроде бы не были.

Удивительно, что мы с папой даже не приспосабливались к жизни на Репербане. Просто поплыли как все, по течению и всё. Даже в школу меня умудрились записать чуть ли не в первый день. Директор школы оказался занудным, но свойским. Он носил джинсовую жилетку с леопардовым воротником, а ещё кепку, как у клоуна, только кожаную. При его виде я засмеялась. Он выглядел как представитель хорошей племенной породы собак. Усы директора были тщательно расчёсаны и доставали до конца галстука. А весь кабинет был завешен картинками с футболом и черепами. Мне показалось, директор держал наготове ручку, едва только мы вошли в кабинет с документом в руке. Вторая рука его уже шарила в ящике стола в поисках печати. Всё, что нам следовало сделать, это поставить подпись и унести учебники домой. Но папа вдруг некстати смутился. Он попросил директора немного подержать учебники у себя. С тем, чтобы унести учебники домой обстояли далеко не так просто. Шататься туда-сюда по улицам с учебниками в руке было неудобно.

– Подождите, пожалуйста, мы скоро придём, – пообещал папа.

– Приходите, конечно, – беспечно ответил директор.

Придти поскорее не получилось. Следующие два дня мы провели сиднем на улице. Под попы клали красивый, расписанный черепашками чемодан. Чемодан этот был найден чуть ли не на помойке. Зато к нему была приторочена дружелюбная подпись «Забирайте, не бойтесь. С вами Иисус».

– А вдруг здесь подвох? – забеспокоился папа. – Может, Иисус не хочет быть с нами?

Он нервно разглаживал головной платок, украшенный черепом; тоже на улице подобрал. Я пожала плечами.

– По крайней мере, ему уже удалось уберечь тебя от болячки.

С утра папа подобрал ещё и забытый кем-то пивной бокал и машинально допил содержимое. Я уже чувствовала, что привычка подбирать всё на улице приведёт его к появлению болячки на губе, а та будет мешать играть на губной гармошке. Но сегодня с нами и вправду был Иисус. Болячки не появилось. Под попами был прекрасный чемодан, найденный на помойке. Вот только крыши над головой по-прежнему, не было.

Тогда мы отправились навестить те чемоданы, что так и стояли в одиночестве у «Хард-рок кафе». Хозяин «Хард-рок кафе» прямодушно сказал, что раз уж они и так здесь стоят, то и нам место хватит. Так мы стали жить в «Хард-рок кафе». На ночь стелили скатерть вместо белья, а с утра заваривали пиво как кофе. Редкие посетители взяли за правило кидать нам бумажные десятки. Но папа всё равно думал о своём.

– Дело в шляпе, – всё твердил он.

Но где такая шляпа была – непонятно. В конце недели папа отдал все десятки хозяину. В десятках у нас нужды пока не было. А вот в крыше над головой была.

В понедельник пришла пора возвращаться в школу.

Директор школы уже беспокоился, боялся, что службы опеки надавят на него, и он окажется дерьмом в их глазах. Собственно говоря, проблемы в том, где жить, директор не видел. Ведь до того, как стать директором, он и сам жил на улице тридцать лет. Точнее, в машине. Теперь он начал папу туда идти жить подбивать.

– Жить в машине, это тоже своего рода школа, – приговаривал директор, – такая школа, что не приведи Господи.

Он любил размышлять вслух:

– Всё же вам надо найти жильё для девочки. Иначе службы надзора сломают мне дверь. И перегрузят школьный почтовый ящик. Понимаете?

Папа не понимал. В конце концов, он даже рассердился слегка. Разумеется, на себя. На меня-то он сроду никогда не сердился. А на директора школы и сердиться было не за что.

– То есть, если мы найдём жилье, – переспросил папа, – школьный почтовый ящик не перегрузят?

– Как повезёт, – вздохнул директор. – Очень сложно найти сейчас жильё на Репербане. Очень сложно…

Но нам повезло и на этот раз. Это всё потому, что мы с папой были на пару везучие.

8


Начнём с того, что на Репербане, действительно, редко сдаются квартиры внаём. К тем, кто ищет жильё, относятся как к нарушителям спокойствия. Обзаведясь жильём, мы с папой будем точно так же считать, но пока мы торчали на улице. Мыкались тудасюда, не зная, что делать.

Ситуация была на редкость дурная. Папа уже без пяти минут как работал в шикарном «Хард-рок кафе», а я, тоже почти без пяти минут, числилась ученицей самой настоящей гамбургской ганцтагшуле. Но жителями Репербана нас пока никто не считал. А нам очень хотелось стать именно жителями. Пусть территория вокруг школы была заставлена палатками и вагончиками на колёсах, а директорская жилая машина сияла в самом центре путеводной звездой, нам требовалось жильё настоящее, чтобы похвастаться им перед органами опеки. Вообще, эти органы придумали мудрый закон. Иначе все дети начинали бы жизнь с того, что на первый же свой день рождения просили вагончик, палатку и спальный мешок впридачу.

Так вот, теперь каждый день папа сидел в интернет-кафе и расплачивался коричневыми монетками, которые дал ему на счастье директор школы. Поиски квартиры в Интернете к успеху не приводили. Хозяин кафе, уставший от бесконечной коричневой мелочи, посоветовал почаще обращать внимание на объявления в супермаркетах. Но там не сдавали квартиры. Гораздо чаще продавали ненужные вещи. Ненужными оказывались либо лыжи, либо катер либо старинный мопед. А на другой день снова – либо мопед, либо катер, либо старинные лыжи.

Мы обошли все супермаркеты, но объявлений о сдаче комнаты не нашли. Папа вконец занервничал и ушёл смотреть на воду. Просто так, лишь бы успокоиться. В конце концов, папа досиделся на набережной до того, что в руках у него оказалось маленькое объявление, написанное мелким почерком, на клетчатой бумаге. Маленькую, замерзшую, уставшую летать взад-вперёд бумажку принесло к папе ветром. На первый взгляд это был лишь обычный листочек в клеточку и папа отшвырнул его сапогом. Он ещё недостаточно верил в сказку.

Зато я в сказку верила. Я поймала листочек в клеточку раньше, чем ветер унёс его в сторону противоположного берега. Текст на листочке был таким: «Готова сдать комнату. Только тем, кто не говорит по-турецки».

Ниже был указан телефон и адрес. Прямо на Репербане!

Когда папа понял, о чём идёт речь, он плюхнулся в лужу от радости. Как же нам повезло, что по-турецки мой папа совершенно не разговаривал!


Пока папа названивал в дверь, я присела на чемодан. Помоечный чемодан уже давно треснул пополам от плохого обращения. Вещи рвались наружу. Отступать было некуда.

Сперва дверь приотворилась на щёлочку. Потом на цепочку. Потом сразу настежь – видно, по ней долбанули ногами. Из дверного проёма сурово глядела немолодая женщина с лопатой наперевес. Видок у неё, как, впрочем, и у нас, был слегка озадаченный.

– Здрасьти, – сказал папа. – Это я. Тот, что не говорит по-турецки.

Он путано объяснил, почему он по-турецки не говорит.

В ответ женщина нехотя кивнула.

– Я Лиза, – сказала она, продолжая держать лопату наперевес. – Я из Москвы.

Но в Москве уже давно не живу. Живу здесь. Но чаще живу в Калифорнии.

В ответ на это папа церемонно раскланялся и пропел.

– Майн херц блут паппа…

Хозяйка долго глядела на поющего папу, сжимая лопату в руках, как будто раздумывая – может, бить сразу? Но, в конце концов, улыбнувшись, она пригласила нас идти следом за ней. Лопату из рук хозяйка не выпускала.

Поднимаясь на второй этаж, мы успели пропахнуть запахом серы и синюшной мази, которой лечат ссадины и синяки. Во всём остальном, дом был в превосходном состоянии. Комната напоминала автобус, разве что только без кресел. Окна были по всей стене. Обоев в комнате не было. Каких-нибудь приятных обиходных бытовых мелочей тоже. Половину потолка занимала огромная самодельная вытяжка. Под ней была расположена маленькая газовая плита. Из-за вытянутой наружу и наверняка сломанной ручки, плита выглядела как старый патефон. Всё, вместе с ушастой вытяжкой, напоминало огромный доисторический граммофон с рупором. Вместо кресел на пол был брошен старый, уписаный в кесю матрас и вязанка раздёрганных соломенных пуфиков. На стене был ковёр. Под потолком болтались дамские веера. Они были похожи на веера, что обычно бывают под задницей у павлинов.

Входя в роль опытного квартиросъёмщика, папа подёргал за давно не стираную занавеску. Занавеска тут же отвалилась и продемонстрировала романтический вид на типичные репербанские красные фонарики. Глядя, как папа мыкается, хозяйка приободрилась. Сейчас она выглядела почти доброжелательной. Сев на стул, она сказала с какой-то особенной теплотой:

– Я то что? Тут, на Репербане сплошные Бармалеи. И я их страшно боюсь. Оттого у меня в руках лопата.

Она взмахнула своей лопатой так, что комната немного проветрилась.

– Бармалеи… – пробормотал папа, прислонившись спиной к стене.

Отступать в такой маленькой комнатке было некуда.

– Да! – Хозяйка отставила лопату в сторону. – Бармалеев я не люблю. Но вы, кажется, какой-то особенный Бармалей. Не такой, как все. Оставайтесь. Вы это заслужили. Будете меня защищать, когда я приеду из Калифорнии.

Но, знаете что? Она так и не приехала из своей Калифорнии, эта Лиза. Замуж вышла или ещё что-то. В силу вступили какие-то немецкие законы и правила. И мы стали жить в этом маленьком закутке, радуясь, что не остались зимой на улице.

Улица называлась фамилией какого-то Оннезорга. «Оннезорг» – по-немецки значит «без забот». И жили мы, надо сказать, с тех пор, без забот, то есть в своё удовольствие.

9


Уж что касается Бармалеев, то тут Лиза была совершенно права. Бармалеи окружали нас со всех сторон, куда ни посмотришь. Скоро я научилась выделять репербанского Бармалея на фоне толпы. А уж когда стала взрослой, это помогло мне в жизни несколько раз, и навряд ли то же самое можно было бы сказать, перепутай я Бармалея с небармалеем.

Как же я отличала Бармалеев от остальных? Сложно сказать. Как отличить их, скажем, от Лизы, которая была настроена против Бармалеев так, что уехала в Калифорнию. Кто-то скажет, мол, у репербанского Бармалея есть борода. А у кого из взрослых её нету? Говорят, джинсовые куртки они носят без рукавов, а кожаные без капюшонов? Но ведь на папе была точно такая же куртка – джинсовая, а в рюкзаке кожаная. Говорят, радушие и дебиловатость написаны на бармалейском лице? Вот это уж точно. Бармалеи с таким лицом стояли почти на каждом углу, готовые, если что, моментально прийти на помощь.

А ещё Бармалеев со всего мира тянет на Репербан как магнитом. Остальные, небармалеи расселяются по другим странам. За пределами Репербана не так уж и часто получается настоящего бармалея повстречать. А небармалеев, наоборот, тянет сюда как магнитом. От небармалея на Репербане за километр несёт торопливостью, желанием фотографировать все вокруг или найти общественный туалет, который не смотрится как пластмассовый. И, на наш взгляд, выглядели эти туристы как дураки. Впрочем, репербанские Бармалеи выглядели ещё хуже, стоило им ненадолго покинуть родные края. Никто из них даже в центр города не выбирался. На туристов, Бармалеи посматривали свысока и немного печалились об окружающем мире. Они знали о мире лишь то, что Бармалеям там приходится плохо.

Но как же всё-таки выглядит настоящий гамбургский бармалей с Репербана. Вида он донельзя странного, как будто ему недавно стукнуло лет сто пятьдесят. При этом, он старается выглядеть моложаво. Сложно представить? Тогда поскорей представляйте себе лесного ужа с бородой Деда Мороза. Сверху прилепите ему усы в форме подковы. Добавьте морщин. И уберите всю элегантность, которая только может быть заложена в человеке. Пускай Бармалей общается, хлопая всех подряд по плечу. Получилось?

А теперь самое главное. Хоть Бармалей и выглядит зверски, он в жизни он не обидел и мухи. Поэтому, вместо того, чтобы от его вида заплакать и убежать, хочется уткнуться в Бармалея, как в плюшевого медведя. Прямо как в папу иногда. Папа и был самый настоящий Бармалей. Первый Бармалей в моей жизни!

Ни в одной стране нет ничего похожего на репербанских Бармалеев. И если вы все таки где-то углядели странного лесного ужа с бородой Санта-Клауса в каких нибудь далёких краях, имейте в виду – это маленький заплутавший, запутавшийся в жизни Бармалей с Репербана.

Некоторые считают, что Бармалеев по миру хоть пруд пруди. Но иногда человек с таким видом запросто может оказаться, скажем, священником. Рано или поздно священник перевесит в нём Бармалея. Тайный Бармалей может сидеть в долго не возвращавшемся из рейса, рехнувшимся в пути моряке. Но едва только моряк возвращается, он сразу же перестанет быть Бармалеем. Часто встречаются Бармалеи среди рокмузыкантов. Но по ним судить точно нельзя. Музыкант может быть Бармалеем лишь внешне, а внутри им не быть. Разобраться можно только вблизи. Настоящего Бармалея должно быть видно издалка, за километр.

Мама давно говорила папе, пытающемуся найти работу не хуже её – «приведи себя в порядок, чтобы на Бармалея похожим не быть». Папа сопротивлялся, как мог. И теперь он, выходит, сам среди Бармалеев живёт. А мама нас, получается, бросила.


Не могу сказать, что все эти Бармалеи быстро со мной подружились. Это только мой папа сразу стал Бармалей! Получив комнату и перезнакомившись со всеми подряд, он обрёл уверенность в завтрашнем дне, слился с толпой и стал совершенно неотличимым от тех, кто живёт здесь всю свою жизнь. Я же была не Бармалеем, а девочкой. У меня не было бороды и дела в отношении моего бармалейства обстояли не очень.

Впервые выйдя на улицу без папы, я слегка ошалела от такого количества бородатых ужей вокруг. Правда я думала, что такое здесь каждый день, а оказалось – это был такой бармалейский мотоциклетный парад. Парад Гнева для мотоциклистов! Мотоциклист это, конечно, тоже не совсем Бармалей! Но когда проезд по городу стоит ощутимых денег, каждый Бармалей будет в душе чуточку байкером.

– Ана! – обрадовался первый байкер в шеренге. – Возьми себе!

Он протянул мне какую-то тряпку, похожую на шарф (всё-таки больше она походила на тряпку).

– Привет, Ана, – заорал, проезжая мимо второй Бармалей. – Смотри не обкакайся! Зацени, какой я сегодня! Страшный-престрашный!

Страшный! Стало смешно! Я хмыкнула, а следующий, проезжавший мимо байкер снял шлем и пошевелил бровями и ушами в разной последовательности.

– Привет Ана! – прохрипел он, теперь уже без всяких комментариев.

Тогда я набралась храбрости и построила своё первое предложение на немецком языке:

–Привет!


Давно уже это было…


Когда я возвратилась домой, началось что-то невероятное.

У дверей нашей квартиры дежурил парень. Кажется, он ждал меня. Уши у него были, что ручки у ночного горшка на старых картинках. Это был начинающий Бармалей. Бороды, как и у меня, не было. Но на лесного ужа со своими ушами парень уже был похож – будьте здоровы.

«Ну и уродец», – решила я.

А парень с ушами сказал:

– Привет, Ана, – и добавил нарочито низким голосом, – не вы ли потеряли этот прекрасный байкерский шарф?

– Найн! – огрызнулась я. И прошмыгнула к себе в квартиру.

А там уже – чего скрывать – радостно ойкнула, присела на стул и едва не расплакалась. Чёрт побери, это было приятно!

10


Как же давно это было!

Помнится, вселившись в квартиру, мы вымыли всё вокруг так, что пузыри поднимались наверх к потолку ещё целую неделю.

Соседи хмыкнули и пришли в гости. Собирались на пиво, хоть их приглашали на чай. Зато пиво они принесли сами. Кроме того, они оставили на столе мелких денег, чтобы покрыть расходы на имбирные сухари. С собой у них было несколько кусочков оранжевого имбиря дополнительно, «экстра». Соседи пили с ним пиво вприкуску. Дурацкий имбирь оказался ядрёным и обжигал рот. Это было как, если бы вам пришло в голову лизнуть зажжённую спичку.

Среди наших соседей была настоящая бабушка-бармалей по фамилии Шпиннеманн Шапошникова, а звали её Дульсинея Тобольская. Работала Дульсинея в местной полиции. Родилась она в русском городе Тобольск. Правда это было жутко давно, и никаких родственников у неё не осталась. Но таинственная кличка приклеилась на всю жизнь – Дульсинея фон Тобольск! Бабушка-бармалей ей ужасно гордилась.

Как только имбирь на столе закончился, Дульсинея ловко вытащила из кармана кулёк сухофруктов. Я просто в осадок выпала. Господи, подумала я – неужели никто здесь не есть нормальных конфет? И от волнения свалила из комнаты под благовидным предлогом.

Теперь-то мне уж совсем смешно с того, что когда-то я желала всем этим незваным гостям хорошенькой смерти. А о некоторых и вовсе думала нехорошо.


Была среди наших гостей одна длинная-предлинная тётка. Она пила пиво так, будто гвозди глотала. Выглядела она как самый настоящий кованый гвоздь. Худая была на редкость и носила плоскую кепку поперёк головы. А лицо у неё было таким, будто древние вавилонцы выбивали его по доске клинышками. Одеждой тётка напоминала червяка в трауре. Странно, что одежда её была пёстрой. Но пестрота эта выглядела какимто обманом. Тётку-гвоздь я сразу отметила как самую неприятную личность. Должно быть, потому что тётка не сводила глаз с отца. А когда папа спросил, почему она это делает, та сказала, что он похож на трёх бывших мужей и на дедушку Генриха одновременно.

Услышав такое, папа заметно напрягся. Особенно с дедушки Генриха. Хотя и с двух бывших мужей тоже. А тётка-гвоздь продолжала пить пиво, хлопая пробками, перемешивая с пивом имбирь, сухофрукты и острые язвительные замечания.

– Так-так, – сказала она, когда я появилась в комнате, устав сидеть в туалете. – Вот это выражение лица! Поглядите-ка на ЭТОТ сухофрукт! Не понимаю, как мы не встретились с этой мрачной фигурой раньше.

Между прочим, я тоже не сразу поняла, как можно напоминать своим видом мрачную кочергу с приклеенными глазками и быть такой въедивой тёткой!

– Кем вы работаете, фрау Берта? – сбил тётку с толку вопросом отец. Он понял, что пришла пора бежать мне на помощь.

Оказалось, Берта Штерн работает тёткой в меховых сапогах. Стоит себе рядом с кинотеатром «Спарта». Она очень радовалась тому, что в её жизни всё сложилось именно так. О такой работе можно только мечтать и так далее. Во-первых – свежий воздух. Тот самый морской свежий воздух, который превращает людей в костлявую кочергу, если не прикладываешь усилий, чтобы этому воспрепятствовать. Другие меховые тётки в её возрасте пьют антиобветривающие таблетки и едят по три сырых яйца в час – ну, а ей хоть бы хны.

– Кроме того, я любопытная, – продолжала Берта Штерн. – Мне страсть как есть дело до того, что происходит вокруг. Очень люблю наблюдать. Целыми днями за всеми наблюдаю. Да и с девчонками нашими общаться мне тоже нравится.

– А с мальчишками? – насмешливо спросила бабушка полицейский-бармалей по имени Дульсинея.

Берта пропустила её вопрос мимо ушей

– Смотреть за людьми – почти как кино смотреть. Чаще всего просто так стою, всех разглядываю, – шепнула она папе и подмигнула.

По её стремительно удлиняющемуся носу было видно, что врёт наша Берта с три короба.

11


Бездельничать на Репербане не принято. Помню, как папа обрадовался своей новой работе. Явился он на неё, конечно же, в первый же день и, разумеется, вовремя. Дёрнув за дверь, папа отметил, что внутри никого нет, а сама дверь закрыта.

Он подёргал дверь, подождав полчаса. Всё ещё было заперто. Проходивший мимо Бармалей посмотрел на часы и успокоил папу, что наверняка в том есть особенная причина. Оказалось, и правда была – хозяин вышел покурить. При этом не сигарету, а трубку. И, не куда нибудь, а на стадион «Миллернтор» – смотреть, как идёт подготовка к матчу футбольной команды «Санкт-Паули».

О хозяине и одновременно папином первом работодателе можно рассказывать бесконечно. Этот первый папин работодатель – звали его херр Павловский – носил тот же набор футболок, как и отец. Они потом долго сравнивали и удивлялись. Набор полностью совпадал, несмотря на разделявшие их многие годы, сотни километров и некоторый языковой барьер. Оба они носили дурацкие бороды. Свою бороду херр Павловский заплетал в косу, а косу заплетал в другую косу повторно. Таким образом, получался небольшой канатик. За него Павловский дёргал, когда на него нападал возрастной склероз. Выглядело это очень комично.

В свой первый выход на работу, папа немедленно принялся делать также, – просто чтобы ему понравится. На такое херр Павловский смущённо сказал, что копировать его специально – это уже чересчур. Они и так слишком похожи. Папа тут же сделал неутешительный вывод. Там где он жил раньше, «уж чересчур» – означало «вали отсюда».

– Что же мне делать, чтобы остаться на этой работе? – взмолился тогда папа и погладил вместо бороды небольшой шильдик с надписью «Хард-рок кафе». – Я очень хочу здесь остаться!

В тот момент я приготовилась реветь, решив помочь, чем могу. Ведь всё это было и в моих интересах. Но тут произошло неожиданное. Опередив меня, херр Павловский сам вдруг стал рыдать, будто слон, которому не дали сахара. Скоро к нему присоединился школьный директор, зашедший на кружку пива (сахара ему тоже не дали, впрочем, по этому поводу он особенно не рыдал).

Павловский говорил, что ждал такого работника уже давно. А директор добавил – пусть мы и не хотим жить с ним в машине, но он всё равно докажет всем что русские во время войны ему ничего плохого не сделали. Ни во время холодной, ни той, что раньше была.

Тогда папа треснул обеих изо всех сил по спине. И запел по -немецки про русскую тройку. А директор, поднатужившись, подтянул ему песенкой про первую двойку в дневнике – тоже на чистом, немного ломаном русском.

Закончилось тем, что Павловский выключил всё электричество из розетки и объявил перерыв. Такой уж он был хороший человек, этот херр Павловский.


С тез пор задачей папы было обслуживание клиентов «Хард-рок кафе». Он был аккуратен в этом деле и талантлив как чёрт. Странно, что через несколько месяцев «Хард-рок кафе» разорилось.

Херр Павловский, почесав пузо, очень удивился. Он сказал, что разориться на таком туристическом месте можно лишь, расстаравшись как никогда (кафе стояло в аккурат рядом со спуском к воде, куда ходят толпы туристов). Впрочем, к тому и шло уже несколько лет, признал он. Меньше надо было пить пиво, закрывая кафе в самый разгар слёта байкеров.

– Кавабунга! – махнул волосатой рукой херр Павловский. – Мы откроем другое кафе. И это будет уже не кафе, а водка-бар. А это безобразие спишем за долги к чёртовой матери.

Через неделю папа уже вёз на велосипеде огромную светящуюся вывеску размером с праздничный транспорант. На ней было написано – «Кавабунга». Это было любимое слово Павловского.

А спустя ещё несколько дней херр Павловский вдруг умер. Никто по нему особенно не горевал. Наоборот – все веселились так, будто это был городской праздник. Только редкие посетители «Хард-рок кафе» из тех, кто был с ним незнаком, смахивали слезу, когда господина Павловского хоронили.

Похороны Павловского проходили по высшему классу. Свидетельство о смерти было написано на шести нескреплённых между собой листах и заверено у дьявольского нотариуса, который работал в магазине «Мелочь для Хэллоуина». Магазин принимал посетителей один лишь месяц в году. Всё остальное время нотариус занимался такими вот дьявольскими свидетельствами.

Следуя указаниям из дьявольского завещания, Бармалеи положили Павловского в лодку. А потом превратили её в погребальный костёр. Из распахнутых дверей «Кавабунги» играла песня про русскую тройку, на которой надо в большой город въезжать. И ещё про первую двойку в дневнике, с которой налегке шагать вовсе невесело. Огонь горел аж до самого неба. Под конец, приехали пожарные и принялись со всеми ругаться. Чуть ли не до самого заката ругались. А на закате лодка с херром Павловским вдруг сам собой поплыла куда-то далеко-далеко. Пришлось потом конвоировать её обратно вместе с буксиром.

12


Встав во главе водка-бара «Кавабунга!» вместо херра Павловского, папа окончательно влился во все события, происходящие на Репербане. По крайней мере, можно сказать с уверенностью, что он вписался в пейзаж нашей улицы, став её полноправной деталью.

Без херра Павловского всем стало скучно, и папа как мог его заменил. Сейчас мне даже странно, что когда-то всё вокруг происходило без папиного участия.

Господин Романов стоял у спуска к набережной и курил в точности, как херр Павловский. Проходившие мимо туристы вынимали фотаппарат, едва только его заприметив. А папа небрежно выбивал трубку и кивал бородой на табличку – там висел прейскурант; папа с трубкой – пятьдесят центов, папа за работой – шестьдесят или больше.

Одновременно с выколачиванием трубки, папа принимал пустые бутылки. Он лихо метал их точно в цель – в пластмассовые ящики рядом с кассой. Здесь, в Германии, все магазины обязаны принимать бутылки. Однако многим это делать попросту лень. Не такая уж это почётная профессия в Германии. Куда менее почётная, чем эти бутылки находить и сдавать, например.

Узнав о том, что тут в ходу приём бутылок, папа сразу сказал «Боже, как это прекрасно». И решил посвятить этому занятию большую часть рабочего дня. Это тоже стало частью его профессии. Бутылки смотрелись красиво. Они были маленькие и пузатые. На этикетке был изображён якорь. Он, вроде как торчал из нарисованной попы. Но под попой была надпись «Астра». И я всё время ломала голову, при чём тут цветок.

Вечером папа делал из бутылок «Астры» пепельницы и свечки для антуража кафе. По утрам их мыли, отскабливали засохший воск и отдирали приклеившиеся снизу чинарики.

Всякая ерунда из четырёх чемоданов тоже пошла на украшения. Советская ёлочная мишура, например. Некоторые Бармалеи специально приходили сюда подёргать повешенных за бороду дедов морозов.

Когда папе ещё писала письма мама, он постоянно раздумывал, как ей ответить, чем же он теперь занимается.

Сейчас она перестала писать.

Жаль!

Теперь на вопрос мамы, кто он теперь, папа он мог ответить с гордостью – владелец кафе «Кавабунга», Гренадирштрассе дом шесть!

И это была действительно правда.

13


Надо вам сказать, что кафе на Репербане называют не кафе, а «водка-барами».

Собственно, это и есть настоящий бар с водкой. Что, впрочем, не означает, что только водку там продают. Просто «водка» и «бар» было стандартным понятием для всех заведений на Репербане. Всё равно, что какие-нибудь «соки-воды» на родине.

Днём в водка-барах полным-полно детей. Для них был предназначен пузырчатый чай, весело закипавший в маленьких вазочках. Торговать пузырчатым чаем страшно невыгодно по сравнению с водкой. Но папа, скрипя зубами, продолжал покупать невероятные приборы для кипячения пузырей, потому что был детолюбом.

Ещё папа был благодарен судьбе, что может вот так запросто хозяйничать в собственном заведении. Поэтому был готов продавать непопулярный пузырчатый чай себе в убыток. Впрочем, вечерами случалось и так, что завзятые Бармалеи стояли на улице с тем же пузырчатым чаем. Это считалось нормальным, но не особенно популярным занятием.

Гораздо большей популярностью пользовались на Репербане «маленькие проказники». Иногда их ещё «хлопальщиками» называли. «Проказник» или «хлопальщик» – милипусечная бутылочка с весёлой рожицей и надписью «хлоп». Внутри бутылочки налита водка с запахом зубной пасты. Её примерно столько, сколько уксуса вы отлили бы себе в винегрет – совсем мелочь, но всё-таки Бармалеям было приятно.

Разновидностей «хлопальщиков» и «проказников» было не перечесть. Можно было найти и с ягодным вкусом и с жвачечным и даже со вкусом какого-то блевантоса. И конечно баров с «проказниками» на нашей улице было ещё больше – около ста. Все хозяева баров друг с дружкой дружили, не говоря уж о посетителях.

Таким вот нехитрым образом, вписавшись в пейзаж Репербана, папа одновременно обзавёлся и новыми друзьями. Когда папу спрашивали, с какого момента он здесь живёт, он искренне пожимал плечами и загадочно бормотал: – «Кажется, что я жил здесь всегда. Не помню, что было до этого». Друзья уверенно хлопали «хлопальщиками» в подтверждение.

Отпетых Бармалеев в друзьях у папы теперь было штук сто, и это едва ли меньше чем конкурирующих баров. Если про всех буду рассказать, то история запутается окончательно. Перечислю лишь основных Бармалеев – самых закоренелых.

Наибольшим почётом на Репербане пользовался сын херра Павловского. Он занимался жонглированием на автостраде, шнырял между машин на оживлённом перекрёстке под двумя уходящими в небо башнями. Звали его Траурный Эммерих. Траурный – это по-немецки грустный, хотя не припомню, чтобы Эммерих при мне таковым был. Не был он и на Бармалея внешне похож. Только подойдя и заглянув в глаза, можно было провалиться в них как в колодец и добыть на дне этот опознавательный знак – Бармалей реппербанский отъявленный!

Раньше Эммерих служил профессиональным жонглёром из цирка «Ронкалли». Он любил показывать, как жонглируют в цирке по настоящему, а не только на автостраде.

А уж жонглировать по-настоящему он умел всем, что можно поднять в воздух хоть на долю секунды – хоть апельсинами, хоть обойными гвоздиками, в общем, дофига чем! Например, визитными карточками. Например, на ветру, когда ветер вырывает из рук карточки и уносит. Выглядело это очень красиво.

За разговором Эммерих мог оборвать тебе пуговицы на пальто. А потом, пожонглировав пуговицами с полчаса, пришить всё обратно. Листьями осенними жонглировать он умел, жонглировал часами на пару с деревом! Ну а коронным номером Эммериха было жонглирование кошкой и тойтерьером Тобольской Дульсинеи одновременно!

Почему-то для заработка на автостраде, Эммерих выбрал наименее зрелищный из всех своих трюков. Он жонглировал тремя невзрачными, обтянутыми изолентой палками. Жонлировал быстро, уверенно. Но те, кому довелось увидеть, как Эммерих обойными гвоздиками жонглирует, а потом начинает вдруг теми же гвоздиками фехтовать, всегда спрашивали почему он жонглирует на публике двумя скучными палками. Эммерих объяснял это просто. С тремя палками у него оставалось больше времени на то, чтобы обойти все машины с полиэтиленовым мешком и собрать в него побольше денег. А аплодисменты непрофессионалов его не интересовали.

Каждое утро Эммерих занимал своё место у перекрестка, тощий, седоволосый, уверенный, будто и вправду на страже нашего Репербана стоял. Иногда он начинал изо всех сил драться палками сам с собой. А как только включали красный свет на проезжей части, он уверенно выходил к машинам. И если Траурный Эммерих не запутывался в свисающем клочьями драном шмотье, он на тридцать секунд становился полноправным хозяином автострады. Пусть на тридцать секунд, зато настолько полноправным, что случайно споткнувшись о камешек, подметал асфальт, будто пол. Туристы видели его, едва только появлялись на Репербана. А когда уходили, Эммерих в шутку напоминал, что он тут на страже. И таким образом получал с каждого центов по двадцать.

Так что грустить по-настоящему Грустному Эмериху было некогда. Поговаривали, что траурным его называли вовсе не из-за грустей, а из-за столкновения с похоронной процессией. В тот день он жонглировал так хорошо, что покойник вылез из гроба и побежал через проезжую часть аплодировать.

В друзьях у папы ходил некий профессор Петерманн, продававший свою честь и то, о чём лучше не спрашивать. С этим профессором мало кто мог общаться больше пяти минут, но папа за разговорами, бывало, провожал его прямо до дома. Кстати или некстати, он подружился с ужасными кожаными близнецами Сачковскими, а также трансгендерным немецким голландцем по имени Миша Аугенбах. При звуках имени «Миша», сердце папы дрогнуло – он вспомнил, что лучшего друга из прошлой жизни тоже Мишей зовут!

Но здесь имя Миша оказалось голландским. И голландец Миша Аугенбах, привыкший к тому, что с ним никто не общается, честно предложил все отношения прекратить. Но папа прекращать отношения отказался. Он был настоящий друг из тех, что поётся в песнях, мол не разлей вода и можно пойти на медведя.

Из странных папиных знакомых ни на минуту нельзя забывать о предводителе банды мотоциклистов, которого, впрочем, не звали никак. Внешности он был самой заурядной. Вовсе не бармалеевской. Определить его возраст было невозможно. С лысыми Бармалеями это иногда происходит. На вопрос как же его всё-таки звать, предводитель байкеров отвечал хриплым насмешливым карканьем. Похоже, что у всех местных были разные версии на его счёт – иногда даже немного обидные.

Папа стал называть его дедушкой Фантомасом и обращался на вы. Дружба неожиданно наладилась. Я даже скажу вам так – мало что у папы ладилось также хорошо, как дружба с предводителем байкеров. Предводитель банды байкеров стоял за отца горой. Поэтому папа выделил ему специальный, фантомасовский столик в кафе «Кавабунга».

Короче, друзей у папы появилось так много, что я ему даже поначалу завидовала.

У меня-то по первому времени и вовсе не было здесь друзей. Должно быть, потому, что я старалась специально понравиться всем кому не попадя. Думала, у меня это получится так же ловко, как плевать наугад и стрелять из рогатки. В конце концов, я поняла, что на Репербане надо вести себя как пират на захваченном корабле, а не как десятилетняя девочка.

14


При внимательном рассмотрении, обитатели Репербана делились как бы на две категории. Те, что из первой, мечтали уехать отсюда, как только подешевеют дома хотя бы в паре километров от нашей улицы. Их так и называли – «дети за пределами Репербана».

Их родители одной ногой крепко держались за Репербан. Другой будто нащупывали мелкие места в каталогах недвижимости. Некоторые, конечно, уезжали. Но далеко не всегда.

Вторая половина ни о чём не жалела и не сомневалась, что останется здесь навсегда. Из них получались настоящие Бармалеи. Всё же, как ни крути, на Репербане жить было выгодно. В первую очередь, это социальный фонд и соответствующий уровень жизни. Социальный фонд без социального лифта. Так говорили не мы, а родители. Но дети повторяли за ними как попугаи. Поэтому я запомнила всё наизусть. Означало это то, что для жителя Репербана был гарантирован свежий воздух в избытке, бесплатная мебель с помойки, три многоуровневых супермаркета с названием «Крохобор» и возможность парковать спортивную яхту недалеко от квартиры. Конечно, если такая яхта у кого-то была.


С детьми «за пределами Репербана» я так ни разу и не пересеклась – за одним небольшим исключением, о котором я расскажу позже. Зато мне часто приходилось наблюдать, как в школе эти дети держатся друг дружку и выходят из класса шеренгой.

По мнению родителей таких детей, Репербан был переполнен криминального вида взрослыми. С одной стороны, они были правы. Могло показаться, что места для обычных детей тут нет. Но в том-то и дело, что это только на первый взгляд так казалось.

На улице таких детей не увидишь. Вместо того, чтобы гулять по улицам, серьёзные не по годам мальчики «за пределами Репербана» отправлялись вниз по реке, держа в кармане удостоверения рыболова и удили рыбу телескопическими удочками. А нарядные девочки «за пределами Репербана» сидели день-деньской дома и коллекционировали всякие шибздики. Если же детям за пределами Репербана приспичивало погулять по настоящему, они спускались с родителями в метро. Там, под землей, не выходя на воздух, они пересаживались на электричку и выходили в тех предместьях Гамбурга, где уже ни о каких Бармалеях не слыхивали. В пригородах типа Оттензена, жили отставные капитаны (точнее, те редкие гамбургские капитаны, в которых не наблюдалось ничего бармалейского).

Жизнь «за пределами Репербана» проходила в глубине кварталов, в аккуратных домах с табличками «не бросать рекламный мусор». Если дом не сильно уходил во дворы, и фасадом всё-таки косил в сторону Репербана, взрослые зашторивали жалюзи и отгораживались от неоновой рекламы. Вечерами обитателей таких домов увидеть было нельзя даже в окошко. Очень жаль. Ареал их обитания нас очень интересовал.

Нельзя сказать, что я часто ломала себе голову над вопросом, что это за дети такие – за пределами Репербана, нечего мне было искать в их компании. Ловить рыбу я не умела. Собирать дурацкие шибздики от медового и имбирного печенья у меня не хватало терпения (честно говоря, предназначенное для коллекционирования печенье попросту терпеть не могла). В бутылочках от «маленьких хлопальщиков» я ни черта не понимала. «Хлопальщики» были для меня на одно лицо. Их собиратели, составившие некогда самый модный клуб «за пределами Репербана» тоже были какие-то одинаковые. Просто не дети, а бутылки от «хлопальщиков».

Единственный человек, с которым я общалась постоянно – Рената Колицер. Впрочем, она мне никакая не подруга была и подружились мы совершенно случайно.

Живя «за пределами», Рената Колицер никогда не гуляла по Репербану одна. Лишь однажды она сунулась на ночной Репербан по веской причине. Дескать, в полнолуние её всегда тянуло на свет. В ту ночь было как раз полнолуние, которое, впрочем, не задалось, и луна светила недостаточно ярко. В результате Рената попёрлась на не тот свет. Свет исходил от красных фонарей Репербана. Далеко не все заведения у нас круглосуточные, как многие считают, но всё же некоторые из круглосуточных можно найти, если идти на свет от красных фонариков.

Папе тоже не спалось в эту ночь. Он отправился на поиски окурков. Дело в том, что когда ему не спалось, то всегда страшно хотелось курить. Курить папа как раз бросал, но всё же, иногда, в полнолуние выбегал за окурками.

Место, где они встретились с Ренатой, было довольно окурочное. Орудуя под красным фонарём, где полным-полно света, папа рассчитывал на солидный улов и приготовил под свои окурки молочную кружку. Но вместо окурков он обнаружил воющую на фонарь девочку.

К этому моменту, папа мой наконец выучил, где на Репербане нельзя появляться маленьким детям. От ужаса он сделал глоток из кружки, в которую окурки собирал. И, поскольку долго не мог отплеваться, перепоручил Ренату мне, вызвонив из дома в три часа ночи. Я не стала отказываться. Всего-то и нужно было перевести Ренату через дорогу и сдать в полицейский участок.

Конечно, столкнувшись с тем, что имею дело с ребёнком «за пределами Репербана», я постаралась сделать всё так, чтобы комар носу не подточил. Пока мы сидели на ступеньках «Вахты Давида», Дульсинея Тобольская вынесла нам чаёк и крендели. А напарник Дульсинеи телефонным звонком вытащил из кровати Ренатиного отца.

– Какой ты благоразумный человек, Ана. Приходи к нам чаще, – сказал отец Ренаты, подтягивая пижаму и, помолчав, добавил шёпотом: – Это пойдёт нашей жеманной дуре на пользу.

Я сдержала своё слово и стала приходить чаще.

Надо сказать, наше общение действительно пошло Ренате на пользу. Если бы я с этой сумасшедшей Ренатой не познакомилась, то она наверняка рехнулась бы в одиночестве. Превратилась бы в маленького злобного лепрекона, чахнущего над сокровищами в темноте.

О сокровищах Ренаты Колицер следовало бы завести отдельный разговор. Желательно с психиатром.

Была у неё острая форма помешательства на всём маленьком. То, над чем она чахла годами, было не так-то просто разглядеть с первого раза. Сперва её сознание поработили милипусечные куклы. Потом на смену пришли маленькие игрушечные пирожки в маленьких игрушечных печках. Потом маленькие бутылочки из-под «хлопальщиков». В потом всё что угодно, лишь бы оно было маленьким. Это маленькое она держала в маленьких коробочках. Некоторые коробки были побольше, некоторые поменьше, но больше спичечного коробка не было ни одной.

Бутылочки от «хлопальщиков» Рената одевала, шила им комбинации из резиночек для волос. Потом рассаживала их в порядке и разыгрывала сцены, которым позавидовали бы Барби, Кен и Человек-муравей, если только бы их познакомили вместе.

Родители Ренаты могли позволить купить ей детский электромобиль, но Рената предпочитала играть в бутылочки. В конце концов, она по уши увязла в новой штуке – общественном Интернете. Там-то она и выискивала новые виды бутылочек, уменьшающихся в сторону полной милипусечности и увеличивающихся в цене. За одних лишь «хлопальщиков» сороковых годов можно было купить четыре детских электромобиля. Детский электромобиль, между тем, у неё тоже был. Он стоял в прихожей, заменял тумбу для зонтиков.

Родители Ренаты Колицер были врачами. Они работали по очереди на огневых рубежах и могли позволить не только детский электромобиль, но, скажем так, ещё и небольшой танк или скорую помощь. Раньше они работали с гуманитарной помощью в России. Оттого, всякий раз, когда я приходила в гости, они забрасывали меня шоколадом и клюквой в холодном сахаре. Это были остатки гуманитарной помощи. Запасы помощи казались бесконечными. К клюкве Рената была равнодушной, а шоколад ей было нельзя.

Играя в милипусечные куклы, мне часто хотелось повесить Ренату к люстре за конский хвост её волос, закатав в комбинацию из толстой резины. А ещё лучше, если бы пришёл кто-нибудь нормального размера и подавил бы здесь всё это маленькое. С хлопаньем, как грибы сорта «дедушкин табак». Я постоянно вспоминала викинга Яну

Эк и жалела, что такой подруги нет со мной рядом. Именно так она бы и поступила с этой Ренатой – повесила бы за волосы и подожгла. А милипусечные игрушки утопила бы в Альстере или Эльбе.

Папа на это сказал, чтобы я поменьше думала. Жизнь – штука преходящая и скоро я забуду свою Яну Эк. А может – только подумайте – может, когда-нибудь тоже начну собирать шибздики вместе с Ренатой. И всё, то, что было раньше, забудется. Именно таким образом папа забыл нашу маму. Такую же Ренату, к слову сказать. Впрочем, может и не Ренатой мою маму звали. Я уже была ни в чём не уверена.

15


Поглядывая, как папа, с трубкой в зубах подвешивает под потолок здоровенную керосиновую лампу, я понимала, что шансов на то, чтобы стать полноценным ребёнком у меня нет. Жизнь, конечно полна сюрпризов. Но ведь и от судьбы не уйдёшь. Вероятно, у каждого из нас есть какая-то своя жизненная загогулина. Не стоит лепит свою жизнь с папы. Тем более новую. Если я буду брать с него пример во всём, то у папы вырастет дочь с бородой и в бармалейской бандане!

Носатая Берта Штерн, сказала, что с одной стороны я, безусловно, права. А с другой, посоветовала мне следовать тому, что подскажет мне сердце. Потом она показала мне своё. Сердце Берты Штерн было вытатуровано синей краской на её левой сисе. И я сделала вывод, что Бертино сердце в порядке. Моё же орало из своей клетки как невоспитанный попугай. Особенно, когда я представляла себя похожей на Ренату!

Обладая могучим примером папы-бармалея перед глазами, я обожала смотреть на поведение бармалейских детей издалека. На первый взгляд оно казалось простым и безмятежным. Перенимай не хочу! Делай что хочется! Но в том-то и загвоздка была! Переплюнуть бармалейских детей в простоте и беспечности было невероятно сложно. Обычное «проще некуда» – это совсем не про них. Всегда можно сделать проще, чем кажется поначалу. Вот они и старались переплюнуть друг друга в том, чтобы быть проще. Вместо книжек у бармалейских детей была роликовая доска. Это считалось социальной проблемой. Но с другой стороны, это заменяло репербанским детям и телефон и общественный Интернет.

Здесь, на Репербане, в этот Интернет я первый раз вышла в шестнадцать лет от роду. А вот на скейтборд меня поставили быстро, объяснив, как можно уехать подальше. Уехала на нём чёрт знает куда. В Гамбурге на улицах всегда ветрено. И правду говорят, что на скейтбордах кататься опасно.


Шаг за шагом я училась вести себя как потенциальный испорченный Бармалей. Адаптироваться толком не получалось. Ведь одно дело, когда ты бармалеишь по свойски с родными, друзьями по школе и просто знакомыми. И совсем другое, когда ты ведёшь себя безмятежно в одно, как говорится, рыло, исключительно для себя!

Нельзя сказать, что бармалейские дети от меня прятались. Проблем с общением не было. Они легко шли на контакт. Но узнав кто я такая, церемонно раскланивались и исчезали. Видимо в моем характере их что-то смущало. Целый год я пыталась угадать что. Я избавилась от всего розового в гардеробе. После визитов к Ренате я научилась использовать папин суровый одеколон (у Ренаты Колицер вечно пахло принцессиным платьем с отдушками). Это привело к тому, что местные начали ко мне принюхиваться. Это давало надежду, что я меняюсь в сторону бармалеистости не по дням, а по часам. Чтобы это проверить наверняка, один из самых маленьких, и злобных Бармалеев на Репербане – его звали Ходжа Озбей – специально столкнул меня вниз с парапета. А его лучший друг по имени Олли Нож-для-Огурцов подхватил меня снизу и закружил в ритме танго.

Во время этой процедуры я орала как сумасшедшая. Маленькие Бармалеи сказали, что это было боевое крещение. А ещё сказали: «Добро пожаловать на Репербан».

Впрочем, после этого ничего не изменилось. Олли и Ходжа пошли своим путём, по своим делам. А я по своим. Я ведь и так жила на Репербане. Уже почти год. И ни в каком их «добро пожаловать» уже давнымдавно не нуждалась.


В отличие от большинства эмигрантов, опасавшихся выйти на улицу без немецких разговорников, с языком проблем у меня не было никаких.

Учить язык? Вы это серьёзно? Язык учится сам по себе. Просто вызубриваешь несколько слов в день, а потом слушаешь, о чём говорят на улице. Наконец, поднатуживаешься и заговариваешь с первым встречным. А если трудно, то представляешь себе, что ты на сцене. Будто спектакль играешь. И заготовленные где-то внутри слова выпрыгивают из твоего организма сами собой.

Особенно хорошо мне удавались всякие немецкие поддакивалки. Я могла общаться со всеми, пользуясь одним лишь словом – wirklich. Но общаться с помощью одного слова быстро наскучило. И я выучила от скуки ещё несколько слов. А потом ещё и ещё. Наконец немецкий язык окончательно вошёл в мою голову.

Стать репербанским Бармалеем оказалось гораздо сложнее, чем выучить язык. Учить языки по сравнению с этим делом – какая-то ерунда на верёвочке.

Как я уже и говорила, я не умела играть ни в скат, ни в петанк, ни в «Братец не сердись, а то я тресну тебя палкой». Этому тоже пришлось учиться, и я научилась.

Сложнее обстояли дела с фамилией. Моя красивая фамилия, Романова, как не переиначивай её на немецкий лад, в Романофф, приносила одни неприятности. Дошло до того, что меня стали рисовать на стенках в костюмах царей. Папа, которого, между тем, уже давно называли Николаем Веттер-перемен, а никаким не Романовым, лично попросил это прекратить. По крайней мере, что-то придумать по этому поводу. На Репербане с фамилией русских царей – это совсем не по бармалейски.

Узнав, о том, что на Репербане можно обходиться без документов, папа пошёл вабанк. Он навеки записал себя в истории города, как Николай Веттер-перемен, сделав это официально, через ратушу. Звучало даже похлеще чем царь Николай Романов. Но Бармалеям понравилось.

Я немедленно захотела поменять имя на такое же идиотское. Но папа сказал, что эти финтифлюги мне не подходят, ведь документов у меня всё равно пока нет. Службы опеки не простили бы издевательств над именем несовершеннолетнего. Поэтому я оставалась для всех Аной Романовой. Зато уже с одним «н».

Ситуация немного улучшилась, когда вдруг по Репербану пополз слух, что у меня криминальное прошлое. Все немедленно захотели со мной дружить. Я гордилась этими слухами, хотя не совсем понимала, о чём идёт речь. Даже не знала толком что это – криминальное прошлое!

Потом снова появился Олли Клингер. Тот самый, который тогда кружил меня в танго на набережной. Он был ужасный ребёнок и разумеется Бармалей разбармалейнейший. Слово «домашний» и Олли настолько не вязались между собой, будто это были две веревки намыленные. Олли был настолько антисоциален, что иногда даже дома не ночевал – а где ночевал неизвестно. Из домашних животных у него был игрушечный заводной карась в ванной. И ещё раскрашенный в цвета футбольной команды хомяк. Хомяком он владел напополам с папой.

– Какое же у тебя криминальное прошлое, если у тебя и клички-то нет? – презрительно спросил однажды обладатель домашнего карася, поигрывая картами с голыми тётеньками.

Олли носил кличку Нож-для-Огурцов. Родители называли его ласково «огурчиком».


Следовало ли мне и дальше оставаться просто Анной Романовой? Или, может быть, Аной, как здесь говорят – с одним «эн»? Но здесь, на Репербане, Ан вроде как хватало и без меня. И Анн – с двумя «эн», как меня называли до переезда. И просто Энн по английски. И даже Анна Энкидус у нас тут была одна, из старинного рода шумеров. Даже Ан, с одной «эн» здесь нашлось бы, по меньшей мере человек сто пятьдесят. Была в нашем доме, например, соседка Ана, которую называли Анчоусом. И была ещё одна Ана, бедная школьная учительница. Бедная, потому-что звали её Ана Мария Берта Аннегрет Винегрет и это не сокращалось.

Количество знакомых Ан с одной «н» вокруг меня стремительно увеличивалось. Однажды в разговоре между этими Анами промелькнул первый намёк на прозвище – Ананас!

– Ананас в ванной! – завопила одна турецкая дама, увидев, как я топаю вниз по лестнице без одежды, обернувшись одним полотенцем – Ананас! Пользуйтесь другим туалетом. Ах Хотценплотц! Ах лесной разбойник! Ананас в ванной! Ананас в ванной!

Чтобы вам было понятно, Хотценплотц – это тот же Бармалей. Только по-немецки. Ну, а почему Ананас? Непонятно. Наверное, перепутала меня турецкая дама с кем-то другим.

Но главное не это. Главное то, что теперь Ананасом меня стали называть все, даже те, кто не знал, что я Ана.

– Чёрт с вами. Ананас так Ананас.

Мне понравилось. Я уцепилась за свое новое прозвище обеими лапами.

И вот с этого момента-то и всё пошло как по маслу.

Я прижилась здесь, на Репербане и стала Аной Ананасом на всю оставшуюся жизнь. Как будто песочные часы перевернули и время пошло заново. Не вспять, а по какой-то совершенно непредсказуемой траектории. Может быть, это и совершенно неправильно – переворачивать песочные часы своей жизни в одиннадцать лет. Но меня это почти не волновало. Главное – чтобы папа был счастлив. А папа был счастлив как никогда.

Загрузка...