ПЕРЕСТРОЙКА

О перестройке (Ответы на вопросы журнала «Страна и мир»)

Отвечу на ваши вопросы конспективно.

К нынешней перестройке я отношусь очень серьезно. Независимо от того, как она замыслена, и независимо (не совсем зависимо) от пределов, до которых она дойдет, последствия ее будут глубокими.

Я вовсе не думаю, что в результате постановлений высших органов власти советское общество скоро станет идеальным или хотя бы нормальным. Такого не может быть при однопартийной системе (причем, как называется партия, совершено неважно). Однако, я думаю, что попытки сделать систему более жизнеспособной несомненно приведут к некоторому ее Очеловечиванию, что (может быть, в очень отдаленной перспективе) подготовит почву для перехода к демократической форме правления.

Разумеется, вся эта перестройка не может пройти безболезненно, она опасна разными осложнениями, а может быть, и неприятностями, для которых следует подобрать более сильное определение. Поэтому шаги в направлении перестройки будут отличаться половинчатостью и непоследовательностью ее сторонников и сильным сопротивлением или даже саботажем ее противников.

Ситуация кажется одновременно и трагической, и комической (но не трагикомической), потому что, приступая к перестройке, некоторые ее сторонники сами же боятся ее не меньше, чем противники и поэтому сами ей противятся. Конкретно ей противятся не только разные звенья парт– и госаппарата, но даже Политбюро. И даже Горбачев противится сам себе. В его оправдание надо добавить, что трудно представить себе человека, который (желая вывести страну из тупика, а не ввергнуть в состояние хаоса) на месте Горбачева вел бы себя иначе.

Сторонники перестройки призывают к тому, чтобы сделать ее необратимой. Для этого еще ничего конкретно не сделано. Тем не менее она уже необратима (в истории обратимых шагов не бывает).

Перестройка, до каких бы пределов она ни дошла, возбудит многие надежды и честолюбивые замыслы, вызовет желание активно действовать и усилит стремление активно противодействовать. Она безусловно отразится на литературе (я жду появления не только новых книг но и новых писателей), на диссидентском движении, вызовет брожение в «братском» лагере и приведет к серьезным внутренним и международным осложнениям. На каком-то этапе система будет сильно дестабилизирована и эволюция ее к нормальному обществу станет возможной только при последовательном реформировании сверху и без безумных крайностей снизу. Короче говоря, последствия начинающейся перестройки будут или благоприятные или даже ужасные, но в любом случае через несколько лет советское общество будет сильно отличаться от того, каким мы его привыкли видеть.

В предвидении решительных изменений советской системы, я с одной своей знакомой держал не очень лестное пари, поставив 10 английских фунтов против ее дома в Лондоне. Установленный мною пятилетний срок истек, и я согласен считать себя (с оговорками) проигравшим. Но, будучи человеком предусмотрительным, я совсем недавно заключил следующее пари с немецким профессором, что в течение следующих 5-ти лет радикальные перемены все-таки произойдут. На этот раз я поставил 100 немецких марок против 100.000, так что мои надежды на перестройку покоятся и на материальной основе.


1985

Праздные размышления в игрушечном магазине

В 1976-м году еще находясь в пределах родных границ мы с моей трехлетней дочерью зашли в подмосковный поселковый магазин. С чем зашли, с тем и вышли. И дочь сказала: «Папа, это магазин игрушечный». И тут же пояснила, что имела в виду: «Игрушечный не потому, что в нем игрушки, а потому что в нем ничего нет. В него играют».

Это определение мне понравилось своей применимостью к разным явлениям советской жизни и я ввел в свой обиход такие понятия, как игрушечная литература, игрушечная демократия, игрушечное правосудие и т. п.

И в самом деле. Возьмем для примера игрушечные выборы. Важного вида люди сидят за длинными столами, раздают бумажки, которые называются бюллетенями. В бюллетене указана фамилия единственного кандидата и любезно разъяснено, что остальные фамилии (которых нет) можно вычеркнуть. Другие люди чинно, торжественно и серьезно подходят, берут бюллетени, складывают их вдвое, опускают в щелочку. Потом игрушечная комиссия приступает к подсчету, хотя счет известен заранее. Типичная детская игра в магазин, когда играющие расплачиваются за несуществующие товары клочками бумаги, обозначающими купюры разных достоинств. Так же советские люди играют в соцсоревнования, встречные планы, в собрания, митинги и демонстрации, посредством которых участники выражают единодушное игрушечное одобрение или справедливый, но тоже игрушечный гнев.

Но при этом не следует забывать, что игра есть игра. Правила ее просты и понятны всем, как правила игры в дурака. Поэтому, нарушая правила, не пытайтесь кого-нибудь убедить, что вы их не знали. Переигрывать не следует ни в ту, ни в другую сторону. Допустим, вас пригласили играть в стихийную демонстрацию у американского посольства против чего-нибудь. Надо помнить, что стихия эта от начала до конца должна бушевать в предписанных игрой направлении и пределах. Если, например, вам по роли указано гневно расколотить о стену пузырек с чернилами, не вздумайте разгневаться всерьез и запузырить в окно булыжником. Подобный поступок выглядел бы выходящим за рамки правил так же, как если бы на сцене Отелло задушил Дездемону не понарошку.

Собственно говоря, одна общая игра состоит из многих больших и малых. В некоторые мы играем постоянно. Другие, устарев, упраздняются, но вместо них вводятся третьи. На моей памяти даже в детских играх произошла революция. Мое поколение в свое время играло в Чапаева, скакало на палочке верхом и размахивало деревянными шашками. Теперь дети с помощью электронных автоматов расстреливают реактивные бомбардировщики, топят атомные подлодки и отражают нападение пришельцев из других миров. Мне лично приходилось играть в войну с применением игрушек даже более интересных, чем электронные автоматы. Когда я служил в истребительной авиации, мы играли в атомную войну, которую солдаты называли Хиросимой (может быть, теперь ее называют Чернобылем). Проводилась она таким образом. Посреди летного поля закапывалась железная бочка (200 литров) с бензином. С помощью бикфордова шнура бочку подрывали, она давала потрясающей красоты столб пламени, после которого возникало грибовидное облако. Два дежурных истребителя взмывали в небо, а возле остальных слонялись без дела техники и механики в противогазах. Однажды во время игры меня и моего приятеля назначили дозиметристами. Выдали нам по деревянной коробке с пустыми пробирками, при помощи которых по приказу начальника штаба полка мы должны были неизвестным нам способом определить степень воображаемого радиоактивного заражения местности.

– Слушаюсь! – прокричали мы и пошли.

Мы сходили в казарму, сыграли в шашки, постирали портянки, стащили в офицерской столовой банку сгущенного молока и, вернувшись к месту боевых действий, доложили, что местность проверена.

– Какова степень зараженности? – озабоченно спросил начштаба.

– Незначительно! – решительно доложил мой напарник.

– Молодцы! – похвалил нас начальник. – За отличное несение службы объявляю вам благодарность.

– Служим Советскому Союзу! – прокричали мы, ухмыляясь совершенно нахально.

Во что мы только не играли! Ловили шпионов, разоблачали вредителей, задерживали нарушителей границы, возвращались к ленинским нормам, перегоняли Америку, работали «за того парня» (для работы за себя времени не оставалось) и для поколений будущих игрушечных следопытов замуровывали в бетон рапорты о наших нынешних игрушечных достижениях.

Теперь в Советском Союзе развивается некий процесс, который называют перестройкой, ускорением, обновлением и даже революцией. Процесс этот находится в самом начале. Одни люди к нему относятся с надеждой, другие со скептицизмом. Я принадлежу одновременно и к тем и другим. Я надеюсь, что этот процесс действительно в конце концов приведет к положительным результатам и одновременно боюсь, как бы он не оказался очередной игрой. А многие из слов, которые всегда произносились всуе, приобретут реальное, а не игрушечное значение. Например, слово «гласность».

В чужеземной печати это слово пишут по-русски латинскими буквами: «glasnost». Немцам следовало бы добавить к этому слову еще одно "S", иначе и приведенном написании оно звучит, как «глазность». Оказывается, в иностранных языках (по крайней мере в некоторых) точного перевода этого слова нет. На английский оно переводится, как openness – открытость или publicity, что скорее означает «публичность» или даже «реклама». В немецком примерно та же картина, а о других языках судить не буду, не полиглот.

Поэтому так и пишут русское слова латинскими буквами. Что дало Е. Евтушенко повод, выступая по западногерманскому телевидению, сообщить, что слово «гласность» вошло в иностранные языки, как слово sputnik.

Со спутником наш поэт от времени слегка приотстал, слово это, как вошло в языки, так и вышло. Сегодня мировая печать, сообщая о вращающихся на орбитах объектах, называет их сателлитами или другими словами из собственных словарей. А вот слова «гласность» у них нет.

А у нас?

Слово-то вроде есть, но удовлетворяющего меня толкования я в русских словарях не нашел. Например, в словаре Даля, сказано, что гласность это «известность, общеизвестность чего, оглашение, огласка». Я бы сказал иначе: гласность это правда, которую высказывают громко, то есть гласят.

Не случайно слово «правда» тоже часто употребляется. Высокие товарищи и с трибун гласят и в печати партийной пишут, что нам (то есть им) полуправда не нужна. «Нам нужна полная правда» написал недавно Егор Лигачев в журнале «Театр». Читая такое, я лично даже порой пугаюсь: зачем же сразу полная? С половинки бы начать, с четвертинки, с осьмушки хотя бы. А если полная правда нужна, то зачем обращаться к драматургам, они ее не знают. Она, горькая, в некоторых недоступных драматургам архивах и сейфах в опечатанном виде лежит, вопия молчаливо. Если уж она так нужна, вот бы и начали ее выкладывать постелено. Постепенность в этом деле очень необходима. Это как со слепорожденным, которому сделали операцию. Если ему сразу снять повязку, он снова ослепнет. Но если не снять ее вовсе, он так и не прозреет. Однако тут-то речь идет, видимо, все-таки об игре, и поэтому делают вид, что снимают повязку, сделав вид, что произвели операцию. И к правде Лигачев призывает к игрушечной. Чтобы она не сводилась, как он говорит, «к негативному, отрицательному». То есть, чтобы была одновременно и полная и исключительно позитивная. И чтобы она не обошла своим вниманием «глубокие образы коммунистов». Если бы разговор шел не игрушечный, то откликаясь на него, драматургам следовало бы вывести на сцену в полный рост таких видных коммунистов, как Шараф Рашидов или Николай Щелоков. При неигрушечном разговоре я мог бы предложить и свои услуги, так как над разработкой образа коммуниста работаю давно и упорно, и к числу своих удач на этом пути отношу созданный мною в соавторстве с прототипом образ коммуниста Сергея Иванько.

Вообще, сегодняшняя перестройка на внешнего наблюдателя производит странное впечатление: что-то как будто куда-то идет, а завершающего движения не происходит.

В одном закрытом бассейне я видел такую картину. На десятиметровый трамплин поднялся молодой человек могучего телосложения. Прошелся по нему, размялся, поиграл бицепсами, подошел к самому краю и слегка попрыгал, проверяя упругость трамплина. Публика затаила дыхание. Двое мальчишек рядом со мной шепотом заспорили, будет спортсмен прыгать «ласточкой» или «солдатиком». А тот встал в позу, выгнулся, выгнул руки (вот она «ласточка»!), подумал, разогнулся, спустился вниз по лесенке и пошел в раздевалку.

Я это вспомнил, когда читал выступление Бориса Ельцина перед московскими пропагандистами. В отличие от Лигачева, этот оратор как раз ратовал за негативную (то есть за настоящую) правду. И сам продемонстрировал преданность ей, рассказав про нехватку жилья, про алкоголиков, про наркоманов – и даже сколько стоят его ботинки (отечественного производства) не утаил. Широко размахнулся, далеко разбежался, а закончил чудно. Идите, говорит, и все, что вы здесь слышали, нашим людям подробнейше расскажите. Чтобы народ наш узнавал правду не от Би-Би-Си, а прямо от вас. Как будто нет в стране печатных станков, микрофонов и телекамер. Само собой, пока эти ходоки, ботинки дешевые стаптывая, народ обошли, тот обо всем опять-таки от Би-Би-Си уже знал. Или по радио Свобода слышал.

Нынешнее торжество игрушечной гласности еще раз показало, что «они, – как выразился Пушкин, – любить умеют только мертвых». Некоторых начинают любить вскоре после похорон, другим дают отлежаться подольше. Пастернака печатать стали сразу после смерти, но о полной реабилитации и об издании «Доктора Живаго» речь всерьез зашла через двадцать шесть лет. Гумилев подобной милости ожидал чуть ли не втрое дольше. На его фоне Набокова можно считать реабилитированным досрочно.

Мертвых выкапывают и ставят на пьедестал. И в этом контексте не случайно сейчас одна из самых нашумевших сенсаций: разоблачение Вознесенским (через журнал «Юность») кладбищенских мародеров.

Реабилитация писателей и их книг, хотя бы посмертная, все же лучше, чем никакая, но в некотором смысле тоже смахивает на мародерство. Тем более, что идет на фоне прежнего гробового молчания о живых. Я имею в виду не только писателей, художников и музыкантов. Если бы гласность была не игрушечная, то стоило бы реабилитировать прежде всего тех, кто за нее ратовал не играя.

А то что же получается? Сравнительно недавно Юрия Орлова вывезли на Запад. Я рад не только за Орлова, но даже и за себя, потому что меня лично его судьба травмировала. Но с его освобождением принципиально ничего не изменилось. Принципиально было бы Орлова без всяких условий освободить, полностью реабилитировать, извиниться, выплатить возможную компенсацию за потерянные годы и утраченное здоровье, предложить работу по специальности, но сначала предоставить длительный отпуск с правом выезда за границу и возвращения. А тех, кто его сажал (хотя бы судью Лубенцову, но не только ее), напротив – арестовать и судить открыто, гласно, с предоставлением полного права на защиту.

Мне скажут: эк, куда хватил! Да, хватил далеко, но не дальше здравого смысла. А ближе (если гласно говорить полную правду) просто не получается.

Гласность, как многие сейчас совершенно правильно говорят, бывает или полная, или никакая.

Если есть хоть один человек, не доступный критике, это не гласность. Если есть хоть одно событие, о котором нельзя говорить, это не гласность. Если в тюрьме сидит хоть один человек заведомо невиновный, это не гласность. Если есть хоть одна запрещенная книга, это не гласность. Если есть хоть одно имя, которое нельзя упоминать (Сахаров или Брежнев – неважно), это не гласность. Если нельзя подвергать сомнению колхозный строй или однопартийную систему, это негласность. Если за правду не то, что сажать, а хотя бы объявлять выговор по работе, это не гласность.

А без гласности (это тоже правильно говорят) дело с места не сдвинется.

Погода, как и прежде, для рекордных урожаев будет крайне неблагоприятной. Падеж скота не уменьшится. Шахтеры угля будут давать много, но мелкого. Цветные телевизоры будут давать ломаное черно-белое изображение, ботинки будут залеживаться на складах, а упомянутый мною выше поселковый магазин останется таким же игрушечным, как десять лет назад, когда моя дочь была еще маленькой.


Начало 1987

Электронный враг народа

Пару лет назад в городе Чикаго зашел я в гости к своему другу, американскому писателю. Он как раз закончил работу над очередной книгой и вносил в нее последние поправки. Причем делал это не гусиным пером, не карандашом, не авторучкой и даже не на пишущей машинке, а на компьютере – весьма незамысловатом на вид агрегате, похожем, как многие, вероятно, знают, на какой-то гибрид телевизора с пишущей машинкой. Рядом с этой штукой стоял еще какой-то ящичек, размером не больше чемоданчика типа «дипломат». Друг мой нажимал на кнопки, и на экране возникала страница только что законченной рукописи. Друг исправлял опечатки прямо на экране. Где-то убрал восклицательный знак, где-то вставил запятую.

Какую-то часть текста он решил напечатать курсивом, нажал кнопку, и нормальные прямые буквы на экране немедленно превратились в наклонные. Какую-то строчку решил выкинуть, нажал кнопку – и строчка исчезла, а другие строки подтянулись, подравнялись, и как будто ничего не случилось. Захотел вставить новый абзац – вставил. И сразу текст всей его довольно большой рукописи в памяти компьютера передвинулся должным образом.

_ Все, – сказал мой приятель, – хватит. Теперь пойдем попьем кофе, а он пускай пока сам поработает.

Мы пошли на веранду, попили кофе, поговорили о том, о сем, а когда вернулись, рукопись моего приятеля объемом примерно в триста страниц аккуратнейшим образом перепечатанная лежала на столе рядом с закончившим свою работу компьютером.

Я заинтересовался, стал расспрашивать приятеля, как он на этой штуке работает, не раздражает ли его необходимость видеть свои слова не на бумаге, а на экране и, конечно, спросил, сколько это примерно стоит. Он сказал, что вообще компьютеры бывают разные и стоят по-разному. Его компьютер вместе с печатным устройством обошелся ему в две тысячи долларов.

– А как ты думаешь, сколько может стоить такой компьютер в Москве? – спросил меня он.

– Ну, в Москве, – сказал я, – цены, как известно, стабильные на все и на компьютеры тоже. Такой компьютер стоит, я думаю, не меньше трех и не более десяти лет заключения.

Этот разговор я припомнил сейчас, когда узнал, что в Советском Союзе принято постановление о широком внедрении компьютеров и о том, что обучать работе с ними теперь будут уже в школе. А незадолго до того я следил за дискуссией, или, вернее, псевдодискуссией, которая развернулась на страницах «Литературной газеты» на тему, что такое персональный компьютер, нужен он или не нужен советскому человеку. Участники дискуссии как будто в основном сошлись во мнении, что компьютер, в общем-то, нужен, и перечисляли некоторые его возможности. Все возможности такого компьютера участники дискуссии не перечислили, да и не смогли бы перечислить даже при очень большом желании. Дело в том, что возможности этих маленьких ящиков поистине безграничны. С их помощью можно прокладывать курс кораблей, наводить на цель ракеты, варить сталь или борщ, производить любые математические вычисления, ловить преступников или честных людей, играть в шахматы и так далее. Кажется, нет уже теперь ни одной области человеческой деятельности, где можно было бы без них, обойтись.

То есть, обойтись, конечно, можно не только без компьютеров, а и без многих других достижений современной цивилизации. Можно и сейчас писать гусиным пером при сальной свече, ездить на перекладных, таскать воду из колодца и ходить до ветру. Может, так оно даже и романтичнее. Но прогресс есть прогресс, от него никуда не денешься. А поскольку советское общество -самое прогрессивное в мире, оно в достижениях современной техники очень нуждается. И в компьютерах нуждается тоже. Потому что сейчас эти электронные негодяи заняли в жизни такое место, что та страна, которая отстанет в их производстве, отстанет вообще во всем. В промышленности, в сельском хозяйстве и, что совсем обидно, в производстве самого совершенного оружия.

И поэтому людям, которые руководят советским государством, очень хочется, чтобы в Советском Союзе было много самых совершенных компьютеров и достаточно специалистов, которые могли бы на них работать. Но с одной стороны – хочется, а с другой стороны – колется. Потому что у этих самых компьютеров, кроме очевидных достоинств, есть еще и ужасные, я бы сказал, недостатки. Дело в том, что эти компьютеры слишком много знают и своими знаниями охотно делятся. И будучи политически незрелыми, говорят только правду. Не только ту правду, которая нам нужна, а и ту, которая нам не нужна совершенно.

Я помню, еще на заре развития этих чудовищ, когда самое маленькое из них было размером с четырехэтажное здание, в ЦК КПСС обсуждались достоинства и недостатки этих волшебников. И тогда, академик Митин сказал, вроде бы, так: «Я слышал, что если в электронно-вычислительную машину заложить „Капитал“ Маркса, то она, эта машина, может точно сказать, правильное это учение или нет. Но мы, – сказал Митин, – конечно, никогда такого эксперимента не допустим». Ну и правильно! Это говорит не только о том, что академик Митин чувствовал себя недостаточно стойким марксистом, но и о том, что машина никакого почтения перед авторитетами не испытывает и любого из них, хоть Митина, хоть самого Маркса может вывести на чистую воду. Чем вам не диссидент?

Это было давно, машины были большие, их было мало, возле каждой можно было приставить начальника секретной службы со взводом автоматчиков.

Но положение меняется к худшему. Электронные правдолюбцы со временем становятся все совершеннее. Размеры их уменьшаются, способности увеличиваются, а цены на них падают. Они так плодятся, что в мире их стало уже больше, чем в Австралии кроликов. И могут они не только читать или считать. Они умеют кое-что еще. И это кое-что кое-кому очень не нравится.

Вернусь опять к этой дискуссии в «Литгазете». Участники дискуссии обсудили вопрос, нужен или не нужен советскому человеку персональный компьютер. Подошли к опасной черте и задались вопросом: а можно ли пользоваться компьютером в нашем сочинительском деле? Корреспондент газеты, проявляя очень большую эрудицию, цитируя Анатоля Франса, Байрона и какого-то английского ученого, который жил за четыреста лет до появления первого компьютера, выражает свои сомнения так: «А как литератору работать в „мире быстрых мыслей“? Как поспевать за компьютерным веком с прежней мозговой мощностью? Да еще под диктовку: короче! точнее! конкретнее! Что останется от искусства в этой спешке? Не слишком ли мы торопимся?».

А собеседник-специалист по этим самым компьютерам, вместо того, чтобы спросить корреспондента, что за чушь вы, извините, плетете, тоже демонстрирует свою эрудицию, цитируя некстати Козьму Пруткова и какого-то канадского журналиста. И хотя он как-то, вроде бы мямлит, что персональный компьютер дело все-таки не такое ужасное, но и прямо на вопрос не отвечает.

А впрочем, прямо на этот вопрос ответить нельзя, потому что он задан неправильно, некорректно, в самом вопросе заключена попытка поставить отвечающего на ложный путь. И в самом деле, какую картину рисует эрудированный корреспондент? Он изображает несчастного литератора, который сидит перед мерцающим экраном и пытается изложить свою прозаическую или поэтическую мысль в виде логарифмов, которые он забыл еще в школе. А этот электронный нахал еще понукает: давай, мол, побыстрее, да покороче.

На самом же деле все выглядит вовсе не так трагично. Компьютер устроен сложно, в его конструкции может разобраться не каждый. Но ведь, если правду сказать, далеко не каждый из нас знает, как устроены электрический утюг или кофемолка. А еще есть всякие там стиральные машины, холодильники, телевизоры, телефоны, об их устройстве мы тоже порой имеем смутное представление. Но зато почти все мы знаем, что, если нажмешь такую-то кнопку, возникнет такой-то результат. Точно так же дело обстоит и с компьютером. Возможности его безграничны. Если вы математик, вы можете оперировать большими числами. А если вы в этом деле не самый большой специалист и хотите пользоваться им как пишущей машинкой, он и в этом вам охотно поможет. Между прочим, самого процесса творчества он не облегчает. Если вы пишете роман или поэму, компьютер ни одной строки за вас не придумает. Вам самому вашим собственным пальцем придется нажать на клавиши компьютера ровно столько раз, сколько букв и знаков содержит ваша поэма или роман. Его возможности велики, но вам с ним соревноваться вовсе не обязательно. Если вы можете написать в день тысячу страниц, он вам охотно перепишет всю тысячу. Но если вы, по совету Юрия Олеши, пишите только одну строчку в день, он вам перепечатает одну эту строчку. А если вы вообще писать ничего не хотите, он и в этом случае от вас ничего не потребует. Стоит, молчит, каши не просит.

Возможно, когда-нибудь компьютеры сами будут писать романы. Но пока что, к счастью, до этого они не дошли. Они не писатели, они переписчики. Но переписчики идеальные.

И в самом деле, Не будем вспоминать времена, когда, скажем, сидел монах в своей келье и годами переписывал один экземпляр «Слова о полку Игореве». После изобретения Гутенберга в такой работе необходимость отпала. Но все-таки и сейчас, прежде чем сдать рукопись в печать, надо перепечатать ее на машинке раз-другой-третий. Я сам пишу свои книги на машинке и могу сказать, что дело это тоже достаточно хлопотное. Написал один раз, вычитал, почеркал, что-то вставил, что-то выбросил, опять перепечатал. Потом еще раз и еще. Нет, тут не может быть двух мнений: компьютер – наш идеальный помощник. Вы вносите исправления, подтягиваете строчки, меняете имена и, нажав кнопку, печатаете столько экземпляров, сколько вам нужно. Что можно сказать плохого об этом замечательном изобретении? Если бы меня пригласили на эту дискуссию, я бы так просто все и сказал. Но в том-то и дело, что не так просто.

Конечно, в любой нормальной стране от этих чудо-переписчиков никакого вреда нет. Если не жалко денег на бумагу, перепечатывай все, что тебе вздумается. Но как быть с ними в стране, где за листовку, написанную на листке ученической тетради, можно получить срок, где пишущие машинки конфискуются и где большинство населения никогда не видело простой копировальной машины? Как в такой стране можно мириться с появлением подобных машин? Пока они, как я сказал, имеются только в самых секретных заведениях и охраняются самым строжайшим образом. Но, повторяю, их становится все больше и больше. А размеры их уменьшаются, а в изготовлении они все проще и проще. Недавно я видел электронное печатное устройство размером не больше коробки сигарет. И стоит оно не так уж дорого. А работает так тихо, что если даже у вас за стенкой живет очень чуткий стукач, то и он ничего не услышит. И в связи со всем этим вот что я думаю.

Советское общество, как известно, построено на строго научной основе. Науку оно всегда ценило превыше всего. А также научный прогресс. И вот этот самый научный прогресс прогрессирует. Происходит пресловутая научно-техническая революция. И бороться с ней становится все трудней и трудней.

Новые средства информации все больше и больше вступают в вопиющее противоречие со всей советской системой. Вот уже лет двадцать советские люди, не дожидаясь разрешения цензоров, «издают» на своих магнитофонах миллионными тиражами песни Окуджавы, Высоцкого, Галича. Вот уже появились и все больше плодятся новые распространители идеологической заразы – видеомагнитофоны (но о них полна тревожных и лирических раздумий советская пресса). Уже жители Восточной Германии, Чехословакии, Венгрии и даже советских прибалтийских республик смотрят западное телевидение, которое тоже развивается. Уже сегодня и в Мюнхене, и в Лондоне, и в Париже, и в Нью-Йорке можно, присоединив довольно-таки нехитрую, но пока еще дорогую антенну, смотреть Москву. А значит, и в Москве можно, при некоторых усилиях, смотреть Мюнхен, Лондон, Париж и Нью-Йорк. Скоро все так и будет, потому что все эти средства коммуникации развиваются бурно, не по дням, а по часам. Ничего не скажешь, хоть только научно-техническая, а все-таки революция.

Нет слов, советское государство выдержало много испытаний.

Оно устояло перед натиском стран Антанты, разгромило белогвардейские полчища, сокрушило гитлеровский вермахт. О внутренних врагах и говорить нечего, с ними советское государство справлялось всегда. Кулаков, троцкистов, художников-абстракционистов, ученых вейсманистов-морганистов, генетиков и кибернетиков, которые, кстати, и придумали вот эти зловредные компьютеры, полчища так называемых диссидентов, вооруженных автоматическими ручками и пишущими машинками, – всех разгромила советская власть.

Но этот новый враг, по моему мнению, гораздо страшнее всех предыдущих. Я имею в виду все эти достижения в области радио, телевидения и, конечно, этих маленьких негодяев, эти компьютеры. Они отвечают на самые провокационные вопросы. Они готовы распространять любую информацию, независимо от того, нравится она кому-нибудь или не нравится. Причем они не робеют перед следователями и прокурорами. Они не боятся ни пытки, ни расстрела. Их становится все больше и больше, они подступили вплотную к границам Советского Союза, а некоторые даже сквозь нее уже и проникли.

Я помню расцвет эпохи Самиздата. Когда самоотверженные люди отбарабанивали на пишущих машинках романы Солженицына, книги Сахарова, Джиласа, Авторханова, «Хронику текущих событий».

Сколько они могли напечатать? Четыре, пять, шесть копий за раз. Даже при тех скромных возможностях Москва, Ленинград, Киев и другие большие города наводнялись ходившими по рукам рукописями, которые не мог выловить весь личный состав КГБ. Но что будет, когда по всей стране распространятся маленькие компьютеры с еще меньшими печатающими приставками к ним? Там уже дело несколькими копиями не ограничится.

Компьютер – слово иностранное. Советские ревнители русского языка, избегая этого слова, заменяют его тремя своими, из которых два тоже нерусских. Они называют его электронно-вычислительной машиной или сокращенно ЭВМ. А я бы лично его назвал совсем иначе. Учитывая его зловредную сущность и склонность к изготовлению и бесконтрольному распространению опасной информации, я бы его назвал ЭВН, то есть электронный враг народа. Так, мне кажется, было бы намного точнее. И поближе к русскому языку. Все-таки из трех слов остается только одно иностранное: электронный.

Повторяю, за время своего существования советское государство успешно справилось со многими врагами, я с этим, электронным врагом, боюсь, не справится.


1986

Речь бюрократа

Дорогие товарищи бюрократы и бюрократки!

Вдохновленный историческими решениями очередного съезда КПСС, наш народ уверенно продвигается вперед. Мы с гордостью можем сказать, что за последнее время, достигнуты большие успехи и взяты высокие рубежи, наши планы выполняются и перевыполняются. Благодаря последним указаниям, новому мышлению и взятому нами стратегическому курсу, обстановка внутри страны и за ее пределами значительно улучшилась. Гласность и перестройка стали воистину зримыми приметами нашего времени. Возьмите, товарищи, телевидение, радио, почитайте наши газеты, и вы увидите, что наши партийные руководители, наши ученые, писатели, философы и публицисты выступают смело, по-боевому, с огоньком, иной раз при этом наговаривая на три года, на пять, а даже и на семь лет лишения свободы с последующей ссылкой и поражением в правах. В некоторых выступлениях справедливо говорится, что несмотря на общие достижения, на нашем пути имели также место отдельные крупные, значительные и даже вопиющие недостатки. Это, конечно, правильно, и мы этого никогда не скрывали. Но при этом, товарищи, порой допускаются и отдельные передержки. Так утверждается порочная мысль, будто во всем виноваты якобы бюрократы. Причем ни для кого не секрет, что под бюрократами подразумеваются наши руководящие партийные работники. На глазах у всей страны и у всего мира происходит очернение пройденного нами пути и шельмование или Даже, проще сказать, избиение партийных кадров. Но если, товарищи, смотреть на дело непредвзято и не путать причину и следствие, то можно нашу работу оценить и иначе. Теория учит нас, что прежде чем приступить, надо подготовить необходимые условия и соответствующую почву. Как показала практика, наиболее подходящей почвой для перестройки является должным образом организованный, глубокий и всесторонний застой. Застой, товарищи, сразу не подготовишь. Для этого нужны годы и годы самоотверженного труда. Кто мог взяться за эту работу? Только мы, бюрократы, Семьдесят лет мы работали в этом направлении. Это была, товарищи, без преувеличения, очень трудная историческая задача.

В наследство от царского режима нам досталась страна очень богатая плодородными землями, природными ископаемыми, лесами, запасами угля и различных полезных руд. Если бы нам досталась какая-нибудь бедная ресурсами страна, ну, допустим, Италия или Япония, – такую страну мы могли бы довести до состояния застоя в течение максимум одной пятилетки.

Имел значение также и человеческий фактор. В начале нашего пути застойным явлениям противились помещики и капиталисты. Мы их разгромили. Крестьяне. Мы их раскулачили. Наиболее долгое и упорное сопротивление оказывала наша трудовая интеллигенция. Мы с ней боролись все семьдесят лет нашего существования. Не секрет, что враждебные элементы проникли и в партию. Это были, конечно, отдельные элементы, но они составляли в ней большинство. Эти элементы пытались свернуть партию с правильного пути и вести ее к застою более долгим путем. Одно время им даже удалось уберечь нас от застоя путем введения так называемого НЭПа. От этих товарищей нам впоследствии пришлось избавляться.

К концу 20-х годов НЭП был своевременно отменен, и мы приступили к ускоренному созданию застойной ситуации. Наши достижения той поры всем хорошо известны, я их обрисую лишь в общих чертах.

С помощью коллективизации нам удалось достичь того, что прежде плодородные земли больше не плодородили, климат ухудшился, а урожаи уменьшились. Индустриализация привела к тому, что одна часть нашей промышленности производила продукцию, а другая часть перерабатывала ее в утиль. По запасам утиль-сырья мы вскоре вышли на первое место.

В 30-е годы, благодаря нашим усилиям, была создана широкая сеть лагерей общего, строгого и особого режимов и других исправительно-трудовых учреждений, которые стали хорошей школой трудового воспитания для миллионов наших трудящихся. При помощи наших замечательных заключенных были предприняты мероприятия по рытью мелководных каналов, заболачиванию сухих почв и запесочиванию плодородных. Однако нас поджимало время/ Не секрет, что международная обстановка в те годы мало благоприятствовала нашим планам. В Германии в это время к власти пришли социалисты. Не скрою, мы надеялись на помощь германских товарищей, но они оказались национальными социалистами и действовали в эгоистических интересах своей нации. В этих интересах они напали на нас, добились разгрома своих войск и впали в застойное состояние на сорок лет раньше нас. Поэтому и перестройка у них началась тоже раньше. Нам же фактически пришлось начинать все сначала.

В послевоенные годы нам пришлось восстанавливать разрушенное хозяйство и одновременно бороться с литературой, музыкой, живописью, с генетикой, кибернетикой, с низкопоклонством перед Западом и с уже тогда проявившим себя сионизмом.

Затем последовал период волюнтаризма, который задержал наступление застоя лет на десять. Тогдашнее руководство тоже внесло свой несомненный вклад в создание застойных явлений, чему способствовали попытки перегнать Америку, засадить кукурузою тундру и укрепление братских отношений с Венгерской Народной Республикой при помощи оружия. Однако те же годы для нас были омрачены массовым освобождением из лагерей граждан, еще недостаточно перевоспитанных, а также попытками подорвать наше единство путем введения принципа сменяемости кадров.

Мы нашли в себе силы трезво оценить ситуацию и принять неотложные меры. Волюнтаристы были отстранены от руководства, и наша партия взяла твердый и научно обоснованный курс на всеобщий застой.

С этой целью чуждый нам принцип сменяемости кадров был упразднен, и для руководства страной отбирались наиболее зрелые товарищи. Они трудились не покладая рук, до последнего, как говорится, дыхания и некоторые не покидали свой пост вплоть до коматозного состояния.

В этот период в сельском хозяйстве был взят курс на дальнейшее упрочение колхозной системы, в результате чего мы приступили к широким закупкам зерна за границей.

Была проведена большая организационная и воспитательная работа в области литературы и искусства. Некоторым писателям была предоставлена возможность выступить с творческими отчетами в открытых судебных заседаниях с одновременной широкой рекламой их произведений за пределами нашей страны. Такие же условия были созданы и для других литераторов и лиц иных профессий. В результате по всей стране развернулось широкое диссидентское движение, которое способствовало расширению штатов в органах госбезопасности.

Одновременно в литературе внедрялся принцип единоначалия и научно обоснованный метод оценки произведений по должности, занимаемой автором.

В это же время мы не забывали и об угрозе со стороны международного коммунистического движения, которое еще непростительно медленно развивалось в сторону застоя. Наша бескорыстная помощь братской Чехословакии, а затем и неприсоединившемуся Афганистану сослужила хорошую службу резкому возрастанию застойных тенденций.

Говоря о других мерах, направленных на скорейшее создание застойной ситуации, необходимо отметить большую нашу заслугу в создании системы дефицита, в результате чего, товарищи, мы имеем, можно без ложной скромности сказать, бесконечный перечень товаров, которых в наличии не имеем.

И, наконец, товарищи, не могу не отметить наших, прямо скажем, больших успехов в области коррупционализации нашего управленческого аппарата. Все эти годы мы работали дружно. Укреплялись дружеские, семейные и межсемейные отношения. Наши прямые доходы возрастали за счет повышения заработной платы, а непрямые – за счет добровольных пожертвований наших замечательных современников.

За время нашего правления в народе росла и крепла убежденность, что дальше так жить нельзя, что без перестройки обойтись никак невозможно. И поэтому, товарищи, очень обидно, сейчас видеть и слышать, как некоторые несознательные, я бы сказал, элементы, используют предоставленную им гласность в неблаговидных целях очернения пройденного нами пути и умаления нашего вклада в дело перестройки.

На этом, товарищи, я заканчиваю и позвольте ваши аплодисменты считать одобрением моей речи.


1986

Образно говоря

Дорогие товарищи! Дамы и господа! Уважаемые зарубежные гости! Сегодня и мы отмечаем юбилей нашей столовой. Пройден славный путь, на протяжении которого миллионы людей, образно говоря, кормились, кормятся и подкармливаются в нашей столовой и около нее. Успехи достигнуты немалые, можно даже сказать – огромные. Однако, оглядываясь на пройденное и испытывая законную гордость за достижения, мы, тем не менее, не должны закрывать глаза на отдельные недостатки, которые еще иногда встречаются в нашей работе. Думается, вы со мной согласитесь, что сейчас основная, так сказать, примета текущего времени – это гласность, откровенность и открытость во всех сферах нашего кулинарного дела. Мы должны прямо критиковать всех, не взирая на лица, вплоть до официанта. С мест поступают сигналы, что наш суп еще не совсем съедобен. С сожалением следует признать, что почва для подобных нареканий имеется. Хотя в целом процесс суповарения развивался в правильном направлении, и достижения имеются внушительные, тем не менее отдельные компоненты супа к употреблению еще не готовы. Так, например, крупа перловая оказалась недоваренной на 67,7 %, капуста кочанно-рубленная на 34,8 %, картофель на 16 %. Почему это получилось?

Причин много. Есть причины общего характера, в которых следовало бы разобраться нашим историкам, философам, а также работникам уголовного розыска. Не секрет, что особенно в последнее время проявились такие негативные тенденции, как хищения отдельных видов продуктов, раздача, образно говоря, лучших кусков по принципу, так сказать, родства и кумовства. На общетехнологическом процессе отрицательно отразились неблагоприятные погодные условия и такие чуждые нам явления, как культ личности, волюнтаризм и алкоголизм.

Конечно, товарищи, если мы оглянемся на пройденный путь, вспомним блокаду Ленинграда и прочие трудные периоды, вспомним, что мы ели тогда и что потребляем сейчас, у нас не может не возникнуть чувство огромной гордости и удовлетворения от всего сделанного. Но в то же время мы должны признать, что сегодняшние запросы наших потребителей удовлетворяются еще, образно говоря, не самым, так сказать, лучшим образом.

Мы должны, товарищи, открыто и со свойственной нам прямотой сказать, что еще совсем недавно в нашей работе встречались отдельные, иногда даже грубые, нарушения процесса суповарения. Некоторые руководители, оторвавшись от масс и питаясь отдельно, проявляли признаки ротозейства, головотяпства, шапкозакидательства, зазнайства, чистоплюйства и чинопочитания. Они зачастую игнорировали нарекания потребителей, чурались нового, передового. Большую негативную роль сыграло то обстоятельство, что в отдельные моменты нашей истории проявлялись факты зажима критики. Только этим можно объяснить попытки варить суп при отрицательной температуре, осужденные еще нашим первым директором в его гениальной брошюре «Значение температуры в процессе суповарения». Предвидя, что со временем суп у нас варить сумеет даже кухарка, автор одновре… одновре… одновременно предостерегал против вульгаризаторских, я бы сказал, усилий совершить это при температуре, образно говоря, ниже точки замерзания. Напоминая о необходимости глубокого познания действительности, он прямо указывает: «Практика нашей работы доказывает со всей очевидностью, что вода никогда не станет кипяченной, если ее предварительно не вскипятить». Кто думает иначе, тот выступает против естественных законов природы.

Время, товарищи, показало, насколько прозорливым и гениальным было это утверждение. Нет, мы не будем очернять и отрицать наше славное прошлое. Мы убедились на практике, что в отрицательной температуре тоже имеется определенная необходимость. Отрицательная температура играет свою положительную роль при производстве снега, льда или мороженого, она часто и с успехом используется в промышленных и домашних холодильниках, для длительного хранения продуктов питания. Но, как учит нас диалектика, то, что хорошо для одного, товарищи, иной раз никак не годится для другого. И так же, как мы поняли, что не везде следует сажать кукурузу, так же и отрицательная температура не во всех случаях приносит пользу. Игнорировать этот факт – значит заранее обречь себя на поражение. Мы, товарищи, привыкли смотреть правде в глаза и не уклоняться от серьезных решений. И мы прямо говорим, что суп может быть сварен только при соблюдении определенных тепловых условий.

Следует сказать, что в этом направлении сделано уже немало. Решительно исправляя и искореняя ошибки прошлого, мы приняли ряд конкретных шагов. Образно говоря, мы внесли кастрюлю с мороза в закрытое помещение и за короткое время довели тепловой режим до комнатной температуры. Если говорить о динамике роста в цифровом выражении, то температура повышена на триста шесть и четыре десятых процентов. А это уже немало, товарищи, и мы этим можем гордиться. Для сравнения скажу, что за тот же период в пищеблоках наиболее развитых капиталистических стран и даже в Соединенных Штатах Америки температура суповарения не повысилась ни на один градус.

В то же время мы не должны останавливаться на достигнутом. Надо помнить, что имеющейся температуры все еще недостаточно. Тому, кто думает, что это не так, следует сойти с нашего пути и не путаться под ногами. Товарищи! Сейчас в период перестройки всего процесса мы должны прежде всего повысить производственную дисциплину, работать по-боевому и с огоньком. И в этом деле большую роль могут сыграть наши писатели, наши, как говорится, кулинары человеческих душ. От них сегодня, как никогда, время требует честности и принципиальности в создании талантливых, правдивых и злободневных произведений. Нужно смело критиковать прошлое и с оптимизмом смотреть в будущее. Не сосредотачивать свое внимание только на негативных явлениях, а ярко и образно запечатлеть подвиг наших кухарок, официанток и судомоек. Что греха таить, некоторые писатели оторвались от жизни, забыли, где и за чей счет они питаются, и сосредотачивают внимание только на теневых сторонах нашей работы, погрязли в бытокопательстве. Писания подобных, с позволения сказать, литераторов проникнуты духом уныния и неверия в конечное торжество нашего дела. Мириться с таким положением мы не должны и не будем. Мы ждем от наших художников слова произведений боевых, проникнутых духом исторического оптимизма, таких, которые, образно говоря, обладали бы всеми вкусовыми и питательными качествами, достойными наших лучших тружеников.

В долгу перед кулинарами и наши пропагандисты. Они должны смелее показывать все недостатки буржуазной кулинарии, которая, будучи бездуховной по своей сути, стремится лишь к тому, чтобы наполнить желудки трудящихся и тем самым отвлечь их от борьбы за другие права и свободы.

Сейчас, товарищи, вопрос кто кого – стоит серьезно, как никогда. Наши противники, я бы сказал, скептически, а иной раз и со злорадством утверждают, что мы никогда не достигнем температуры кипения, а значит, и суп наш никогда сварен не будет. Ну что ж, пусть тешатся такими иллюзиями, если они им дороги. Наука утверждает, что температура кипения равняется ста градусам имени Цельсия. Доступно ли это нам? Я думаю, да, доступно. Если мы удвоим, утроим наши усилия, если используем при этом положительный опыт братских пищеблоков, мы несомненно сможем довести температуру кипения до ста пятидесяти, двухсот и даже до трехсот градусов. Но как это сделать? Прямо скажу, что у нас пока готовых рецептов нет. Обо всем этом надо подумать нашим физикам. Буржуазная наука утверждает, что такой температуры нельзя достичь, не разведя огня. Очевидно, в этом есть доля истины. Но огонь, товарищи, стихия коварная. Она может принести как пользу, так и беду. Мы это хорошо знаем из нашей истории. Мы никогда не забудем, сколько людей погибло от неосторожного, а в некоторых случаях, образно говоря, и преступного обращения с огнем. Поэтому мы боролись и будем бороться против всякого огня и призываем всех добиваться его полного запрещения.

Могут спросить, но если не разводить огня, то как же добиться достижения необходимой температуры? Тут, товарищи, я думаю, на помощь нам должен придти человеческий фактор. Наши люди не какие-то бездушные винтики, а живые существа, в каждом из которых бьется живое горячее сердце при температуре в среднем 36,6 градусов, а иногда даже и выше. Так что только три человека, собираясь вместе, уже могут дать температуру выше запланированного минимума. Но нас, товарищи, не три человека, а двести семьдесят миллионов. Если мы соберемся вместе, соединим жар наших сердец, сконцентрируем его воедино, сколько получится градусов? Думается, на этот вопрос могут компетентно ответить наши математики, которые, образно говоря, тоже питаются и совсем даже неплохо в нашей столовой. И вот если мы все соединим наши усилия, будем работать еще лучше и еще производительнее, – мы сможем достичь таких успехов, о которых мечтали наши предки и которыми будут гордиться наши потомки. Да здравствует наша администрация! Да здравствует наша кулинария! Приятного аппетита, товарищи!


1987

Еще один славный юбилей

В нашей стране, как известно, некоторые юбилеи принято праздновать с большим размахом. Юбилей советской власти, вооруженных сил, Ленина, Ленинского комсомола. Наиболее запоминающимися для меня лично были юбилеи во времена так называемого брежневского застоя. В те годы, как раз в соответствии с тогдашней программой партии, должно было наступить полнейшее торжество коммунизма с предварительным перегоном Америки по мясу и молоку. Но, как говорится, партия предполагает, а Бог располагает; планы оказались несколько недоперевыполненными. В результате, Америку не догнали, а тот уровень жизни, до которого постепенно дошел народ, коммунизмом назвать постеснялись. Хотя, почему бы и нет? Основной идеал коммунизма – от каждого по способности, каждому по потребности – может быть вполне достижим, если потребности гражданина будут определяться сверху. Примерно такой коммунизм я даже и изобразил в одном из своих недавних сочинений. Но до столь простого решения вопроса власти сами не додумались, а меня не спросили, и поэтому, когда все обещанные и научно предсказанные сроки вышли, решили заменить светлое будущее бесконечным празднованием юбилеев. Не знаю, как на других, а на писателях и режиссерах в театре и в кино эти юбилеи отражались крайне болезненно. Потому что на время юбилеев все темы более или менее нормальные практически закрывались; партия требовала книг, фильмов, спектаклей о революции, о большевиках и о Ленине. На книги о чем-нибудь другом не хватало бумаги, на фильмы – пленки, а на театры… ну, я даже не знаю, чего именно не хватало, но актеры и режиссеры страдали ужасно. И обычно в канун юбилея, если вы приходили в нужную инстанцию со своей поэмой, пьесой, или сценарием не на генеральную тему, вам обычно говорили: – Ну, что вы! Разве можно с подобной чепухой обращаться в такой знаменательный год! Вот подождите, юбилей отметим, тогда, конечно, тогда приходите, поговорим.

Один кинорежиссер, я помню, приступил к съемке фильма в очень неподходящее время – советская власть начала подготовку к своему пятидесятилетию. Он отснял уже несколько эпизодов, явилось начальство, требует просмотра материала. Посмотрели, руками развели: «Да вы что, – говорят, – смеетесь! Да вы знаете, какой год у нас наступает? Что же вы не могли выбрать, что-нибудь поближе к Ленину и революции? Нет уж, нет уж, очень жаль, но никак ваш фильм разрешить не можем, вот ужо отъюбилеемся, тогда да, а пока что кладем вашу пленку на полку, авось не выцветет». Режиссер, понятно, очень переживал, потерял аппетит, бессонницей начал страдать, ходит, бормочет: «Скорей бы, говорит, этот проклятый год кончился». Ну, в конце концов желание режиссера исполнилось, проклятый год завершился парадом на Красной площади, вялым помахиванием ручек с мавзолейной трибуны, праздничным салютом и всенародным гулянием. Режиссер наш 8 ноября опохмелился, а девятого уже, отталкивая секретаршу, врывается в двери начальственного кабинета, не пора ли мол, приступать к продолжению съемок. А начальство ему, фигурально говоря, фигу под нос, вы что, мол, милый, в календарь давно не заглядывали, не знаете, что ли, что у нас на носу пятидесятилетие славной нашей несокрушимой и легендарной советской армии, то есть? Посмотрел режиссер в календарь, убедился, махнул рукой и заплакал. Хотя на что-то еще надеялся. Но напрасно. Потому что потом пошло пятьдесят лет Комсомолу, сто лет со дня рождения Ленина, тридцатилетие Победы, – пока весь этот круг прокрутили, а советской власти, глядишь, уже и шестьдесят годков стукнуло. А режиссер наш, кстати сказать, все это время тоже не молодел. Хотя жив остался, и за то спасибо. Тем более, что один из двух сценаристов, писавших ему сценарий, за это же время помер. А режиссеру нашему повезло, он вместе с оставшимся сценаристом дожил до перестройки, увидел свой фильм в широком прокате и теперь сам вместе с ним катается. Даже и в наших краях побывал.

А вспомнил я об этой печальной, но с хорошим концом истории, наблюдая за советской литературой и культурной жизнью в нынешнем юбилейном году. Юбилей, то есть семидесятилетие нашей любимой советской власти, собственно говоря, уже на носу, а ни о каких фильмах о Ленине или романах о большевиках я ничего не слышал. Они, конечно, где-нибудь там создаются, но пишут о них не так много, как раньше. Зато узнал я, что другой юбилей, семидесятилетие организации, которая в газете названа ВЧК-ОГПУ-КГБ СССР, будет широко отмечаться и в кино, и в литературе.

Чекисты, надо сказать, к грядущему торжеству стали готовиться загодя, за четыре года до его наступления. И тогда же объявили о литературно-кинематографическом конкурсе на панегирик самим себе. Кто в этом деле преуспеет других, тому будут вручены дипломы и премии до 3000 рублей. Об этом я узнал из попавшей ко мне поздновато «Литературной России» от 24 июля. В этом номере газеты напечатаны два интервью. Первого секретаря союза писателей СССР Владимира Карпова и первого секретаря союза кинематографистов Элема Климова. Интервью не одинаковы. Климов хотя и согласен, что чекистов следует изображать на экране, но критикует некоторых своих коллег, что они это делают халтурно. О чекистах он тоже отзывается как о людях, в работе которых есть отдельные недостатки. Например, прохлопали чужой спортивный самолет. Что касается Карпова, он, в целом, доволен как чекистами, так и писателями.

Судя по словам Карпова, литература о «воинах невидимого фронта» развивается неплохо. Только за последние три года было издано более 250 книг общим тиражом 18,5 миллиона экземпляров. Карпов совершенно справедливо утверждает, что «романтика и героика многотрудной, суровой, зачастую полной страстей и драматизма службы чекистов… всегда привлекала внимание писателей». Вот уж что правда, то правда. Всегда-всегда, с самого начала зарождения органов, писатели пристально следили за их деятельностью. Иногда даже так следили, что по ночам вслушивались, чьи это там сапоги грохают и к кому, уж не ко мне ли? Писатели следили за чекистами, а чекисты за всеми. В том числе и за писателями. Работа с писателями велась самая разная. Писателей сажали, ссылали, стращали, иногда даже убивали. По скромным официальным данным, в годы культа личности было репрессировано 600 членов Союза писателей. Если учесть, что за годы советской власти работники невидимого Фронта уничтожили видимо-невидимо всякого другого народу (некоторые исследователи считают: 60 миллионов), число 600 может показаться кому-нибудь не таким уж большим. Не много, но не так уж и мало. Не все, конечно, но есть такие писатели, которых природа производит поштучно. И если взять таких, уникальных, и одного застрелить, другого посадить, третьего на воле замордовать, то, глядишь, от литературы ничего не останется.

Особое внимание чекистов к литературе проявляется еще и в том, что оно долговременно. Скажем, если интерес чекистов к сельскому хозяйству остыл, генетикой и кибернетикой они тоже больше вроде не занимаются, то литература из сферы их интересов пока что не выходила. И интерес этот самый разнообразный. Ведь писателей не только сажают, не только убивают. Допустим, в Союзе писателей просто разбирается персональное дело кого-то, кто написал что-то не то, а написав не то, напечатал не там. За таким разбором невидимые герои всегда внимательно наблюдают. Потому что персональное дело – это как бы предварительно приготовление жертвы к дальнейшей обработке.

Надо сказать также, что само по себе наличие органов госбезопасности отражается на форме и стиле сочинений писателей и, уж конечно, на круге избираемых тем.

Сотрудничество писателей с чекистами, в свою очередь, тоже отличается большим разнообразием форм. Многие писатели охотно или неохотно помогали чекистам в качестве стукачей и внутренних рецензентов. Надо, скажем, того или иного писателя замордовать, для начала зовут критика. Критик пишет внутреннюю рецензию, которая обычно отличается определенной направленностью и прямотой. Например критик, разбиравший для КГБ сочинения Андрея Синявского, закончил свой ученый труд выводом, что таких авторов следует расстреливать как бешеных собак.

Если бы мне на празднике КГБ доверили выступить с юбилейной речью, я бы провел сравнение работы чекистов с работой писателей и выявил много общего. Дело в том, что и те и другие работают не только над документальным материалом, но одинаково широко используют художественный вымысел. Причем вымысел чекистов бывает более изощренным и изобретательным, чем писательский, и гораздо прямее влияет на саму жизнь. Не случайно многие чекисты впоследствии сами становятся писателями, так же, впрочем, как и некоторые писатели становятся чекистами.

Перечисляя количество книг о чекистах, Владимир Карпов не учел сочинений, которые не были напечатаны в Советском Союзе. И напрасно. Они могли составить немаловажное дополнение к основной Чекиане или даже войти в ее золотой фонд. А таких книг довольно много. Это, допустим, «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына, «Колымские рассказы» Шаламова, «Путешествие в страну ЗК» Марголина.

Надо сказать, что огромный и поистине неоценимый вклад в литературу о чекистах внесен писателями-эмигрантами. Обладая разным прошлым, эти писатели создали много леденящих кровь сочинений о различных сторонах деятельности КГБ, о работе чекистов в стране и за рубежом, о подрывных операциях, провокациях, массовых расстрелах и отдельных убийствах из-за угла. Заодно скажу, что книги эмигрантов почти все так или иначе связаны с ЧК– На какую бы тему они ни были написаны, в них обязательно фигурирует или следователь, или заключенный, или стукач.

Ко всему этому следует добавить, что чекистской тематикой интересовались и интересуются и многие иностранные авторы. Тут я бы назвал книги «Большой террор» Роберта Конквеста, «Тьму в полдень» Артура Кестлера, и две книги Джона Баррона, одна из которых называется просто «КГБ», а другая «КГБ сегодня».

Я думаю, что если, все эти книги включить в конкурс, посвященный славному юбилею КГБ, то он получится более представительным и более интересным.


1987

Орден без справки

Просматривая «Литературную газету» от 16 декабря минувшего 1987 года, наткнулся на статью «Если говорить о чести», подписанную Михаилом Алексеевым, Егором Исаевым и Иваном Стаднюком. И заинтересовался. Я всегда знал, что подписавшие статью имеют о чести весьма своеобразное представление, и вот теперь мне представилась возможность ознакомиться, что же они все-таки в это понятие вкладывают.

Прочел. Оказывается, авторы защищают своего коллегу писателя Ивана Падерина от необоснованных обвинений. Обвинения были высказаны в газете «Труд» от 16 сентября 1987 года ветераном Отечественной войны полковником Дунаевым и специальным корреспондентом этой газеты Дмитриевым. Статья в «Труде» называлась «Чужой орден», и в ней речь шла о том, что член Союза писателей Иван Григорьевич Падерин в течение сорока с лишним лет вместе с другими своими заслуженными или незаслуженными наградами носил орден Красного Знамени, который принадлежал не ему, а убитому в марте 1945 года на подступах к Берлину гвардии сержанту Николаю Кривоносову. Падерин носил этот орден, не имея на него никаких прав и никакого необходимого в подобном случае документа. С этим отличием, как говорится в «Труде», наш орденоносец ходил на демонстрации, сидел в президиуме и даже фотографировался для своего личного дела. Когда дошло до разбирательства личного дела, Падерин стал утверждать, что этот орден он сам с убитого сержанта не снимал. Орден был вручен ему в конце войны командующим армией Василием Ивановичем Чуйковым, будущим маршалом Советского Союза. Орден Чуйков Падерину дал, а никакой справки на награду не оформил. Сорок лет носил наш герой орден, выпятив грудь и умалчивал об отсутствии справки, а тут вдруг дело почему-то раскрылось. Какие-то недоброжелатели стали требовать справку и, не получив ее, стали опрашивать боевых соратников орденоносца, полезли в архивы и в личное дело Падерина. Личное дело Ивана Григорьевича тоже, оказалось, изобилует сообщением о подвигах, которых наш герой никогда не совершал. Не водил он в бой за Москву четыреста замечательных сибирских парней, потому что упомянутые парни сформировались в батальон уже после того, как битва за Москву была окончена, а сам писатель служил уже не там и не комиссаром, как сообщал в своих вдохновенных воспоминаниях, а информатором в политотделе 62-й армии. Информатором – это значит не стукачом, как некоторые прожженные и циничные читатели могут подумать, а инструктором по информации. Впрочем, эти две роли некоторые люди успешно совмещали: то есть информировали своих сослуживцев о том, что происходит на фронте и в тылу, а затем информировали особый отдел, кто и как реагировал на информацию. В воспоминаниях Падерина рассказывается и еще о многих подвигах, которых не было. Не падала возле его блиндажа на Мамаевом кургане авиационная бомба, не заменял он на Зееловских высотах раненого командира полка, не вылезал первым из траншеи, не увлекал в бой солдат и не бежал впереди всех с развернутым знаменем. И вообще, по мнению того же самого командира, который ранен не был и в замене не нуждался, Падерин на поле брани вел себя так, что «его не за что было награждать». А что касается конкретного ордена Красного Знамени, то в тот день, когда этот орден якобы был вручен, наш герой и будущий писатель получил не орден, а партийное взыскание.

Через сорок с лишним лет пришлось нашему орденоносцу завернуть свою высокую награду в тряпицу и принести ее в военкомат по месту жительства. Такая вот славная история в изложении авторов газеты «Труд».

И вот Михаил Алексеев, Егор Исаев, Иван Стаднюк, сами за свои ратные, литературные и окололитературные подвиги очень щедро осыпанные всякими орденами, званиями и премиями, три месяца терпели, а потом не выдержали и обрушились на авторов «Труда» со всей мощью своих незаурядных талантов. О возвращении героем ордена пишут так: «Полковник в отставке Падерин, человек дисциплинированный, отнес награду в военкомат. И принес его не в тряпице, а в колодке всех своих военных и мирных наград. На место снятого ордена был укреплен орден Дружбы народов, которого он был удостоен за писательский труд, и медаль „За боевые заслуги“, которая раньше ему не была вручена».

Я хочу отклониться немного от сути дела и обратить внимание на стиль наших признанных мастеров слова, соединивших воедино свои таланты. Падерин отнес награду, а принес «его». Koгo-чего? Награда всегда была словом женского рода, а у них перешла в мужской. Падерин ее-его доставил в колодке, в которой на место снятого ордена был укреплен орден Дружбы народов. Это, как говорится, нескладушки-неладушки. Если он орден Красного Знамени нес в колодке, то как же на место этого ордена был прикручен другой? Причем на это самое место он прикрутил и орден, и полученную тут же медаль. Кстати сказать, медаль весьма малоценную. Так что вроде как бы получил сдачу.

Но вернемся к статье наших писателей-адвокатов. Защищая попавшего в беду собрата, они не только не Развеивают, а, напротив, весьма усугубляют наши сомнения в моральных качествах подзащитного. Например, говорят, что Падерин обвинялся в незаконном ношении еще одного ордена, что на Зееловских высотах он не нес знамя, а сопровождал несущих (при этом всегда интересно знать, сопровождал на каком расстоянии).

В этой полемике есть еще кое-что интересное.

Авторы обеих статей в «Литературке» и в «Труде» подкрепляют свои доводы ссылкой на письменные свидетельства сослуживцев Падерина. Один из них в «Труде» пишет так:

«…откуда и от кого взято, что Иван Падерин является активным участником сталинградских боев. Как мне известно, он все три месяца ожесточенных боев (сентябрь, октябрь, ноябрь 42-го года) находился на левом берегу Волги при втором эшелоне штаба 62-й армии, в 5-7 километрах от Волги, не имея в руках ни винтовки, ни автомата. Может быть, сам Падерин скажет, в какой роте, батальоне или полку он состоял в боевом расчете? Я уверен, на этот вопрос он не ответит».

Другой в «Литгазете» ему решительно возражает: «Ивана Падерина я лично знаю с сентябрьских дней 1942 года, с тяжелых боев за Сталинград. На моих глазах он, комиссар батальона, поднимал солдат в атаку, останавливал панику, рассеивал страх и растерянность… В последнем штурме Берлина он вел солдат на штурм имперской канцелярии, где располагалась ставка Гитлера…»

Этот второй свидетель очень авторитетный – тот же самый маршал Чуйков, герой Сталинградской битвы. Именно он упомянутой 62-й армией и командовал.

Значит, вопрос «от кого взято, что Падерин был активным участником сталинградских боев» отпадает? Он и мог бы отпасть, но дело в том, что первое свидетельство написано позже второго (я поменял их местами), причем оба они принадлежат Чуйкову.

Как это получилось? Авторам опровержения не хотелось бы вдаваться в объяснения, но – гласность, так гласность! – они объясняют, послушайте:

«Фронтовая дружба надолго связала писателя с прославленным командиром Чуйковым. Когда маршал, по горло занятый важнейшими оборонными обязанностями, задумал поделиться своим жизненным и боевым опытом, то о помощи он попросил Ивана Падерина. Мог ли отказать своему любимому командиру бывший комиссар!»– задают авторы патетический вопрос и ставят восклицательный знак. – «И писатель, – продолжают они, – засел за работу. В издательской практике существует такой вид работы: литературная запись».

И вот в записи Ивана Падерина появляются книги Василия Ивановича Чуйкова «Начало пути» («Сражение века»), «Закалялась молодость в боях», «Конец Третьего рейха». Объем написанного составил более 70 печатных листов.

Незнающим объясню, что печатный лист – это приблизительно 24 страницы машинописного текста. То есть примерно 1700 страниц печатного текста накатал наш орденоносец за любимого маршала. Можно произвести и еще один подсчет. По установленным в Советском Союзе ставкам писатель за обыкновенное по своим достоинствам произведение и при тираже до 15 тысяч экземпляров получает 300 рублей гонорара за печатный лист. Выдающиеся произведения (а произведения маршалов всегда бывают выдающимися) оцениваются в 400 рублей за лист, при двойном тираже до 30 тысяч экземпляров оплата удваивается, а за двойным тиражом следует оплата за массовый тираж (маршалы иначе как массово не издаются). Короче говоря, по самым скромным расчетам, за свои книги без учета переизданий маршал получил по крайней мере 70 000 рублей. А Падерин, имевший право на половину гонорара, не получил от маршала ничего. Но не возражал. Потому что в те годы, как сообщают нам те же авторы, отношения маршала и писателя отличали «взаимная приязнь, дружелюбие, взаимопомощь». В чем проявлялась помощь Падерина маршалу, ясно. А чем маршал помогал Падерину, не говорится. Уж не сочинением ли свидетельств о подвигах сочинителя? Или, точнее, только их подписанием. Сочинить себе лучшие характеристики, набивши руку на маршальских мемуарах, Падерин мог и сам. Но почему за сорок лет дружбы маршал так и не выдал писателю справки на орден, непонятно. Он, конечно, мог и не помнить, что Бог знает когда выдал кому-то орден, а справку не дал. Но, судя по дальнейшему развитию событий, он это почему-то помнил.

Трогательная дружба между маршалом и писателем кончилась, не выдержав первого испытания. Видимо, восхищенные сочинениями маршала издательские работники предложили ему к его 80-летию написать еще одну книгу. Ну, у маршала был уже немалый литературный опыт, и он знал, как это делается. Он снял телефонную трубку: «Иван, тебе уже все знакомо. Садись за работу».

Иван к тому времени перенес три операции, почти совсем ослеп и потому своих собственных книг уже почти не писал. Но любимому маршалу отказать не посмел и накатал еще 41 печатный лист (больше тысячи страниц) под названием «От Сталинграда до Берлина». Всего, значит, написал наш писатель за маршала около трех тысяч страниц. Если эти страницы помножить на тиражи, то от Сталинграда до Берлина можно всю дорогу застелить. Написавши последнюю книгу, осмелел Падерин и потребовал у маршала полгонорара. Маршалу это не понравилось. Он стал отбиваться. Тем более, человек с опытом. Он даже от фельдмаршала Паулюса в свое время отбился. А уж от своего Ивана отбиться легче.

И вот, лишенный литературной помощи, маршал сам стал писать по инстанциям, что под Сталинградом Падерина вообще никто даже не видел, а под Берлином орден Красного Знамени ему никто не вручал. А Падерину и крыть нечем, вручал маршал или не вручал, а справки-то нет. И пришлось нашему орденоносцу нести в военкомат свой орден завернутым в тряпицу или в колодке других орденов, в чем именно, не так уж важно.

А важно вот что. Защищая своего сотоварища, Михаил Алексеев, Егор Исаев и Иван Стаднюк сами не понимают, что пишут. А казалось бы, должны понимать, что искусство слова не прямо действует, а как-то иначе. Если, например, Гоголь пишет: «Хороший человек Иван Иванович», то это еще не значит, что Иван Иванович и нам очень понравится. Так вот и в сочинении наших писателей и Иван Григорьевич Падерин, и Василий Иванович Чуйков выглядят весьма отвратительно. Легендарный маршал, оказывается, снимает с убитых ордена и дает их кому попало без справки, эксплуатирует беззащитного и слепого писателя, деньги зажиливает и пишет об одном и том же человеке сначала одно, а потом совсем другое.

Но и писатель хорош. Ни чести, ни чувства собственного достоинства. Барин командует: «Иван, пиши!» Иван садится и хоть слепнет, а пишет. Три тысячи страниц. Да на такую каторгу не то что за орден Красного Знамени, а и за Золотую Звезду Героя не каждый согласится. Тем более, что орден этот – снятый с убитого, да еще без справки.

Надо сказать, что и встающие из текста образы авторов симпатии не вызывают. Видно, что демагоги. Чувствуя, видимо, что их доказательства недостаточно убедительны, украшают образ бедного Ивана положительными анкетными данными. Из рабочей семьи, с детских лет «тянул семьищу» из семи человек, женился на осиротевшей девочке-комсомолке, а потом совершал подвиги, а потом бескорыстно трудился. И одновременно бьют на жалость, сообщая о бессоннице, сердечных приступах и слепоте своего подзащитного. Это уже прием откровенно спекулятивный. Падерин находится в том возрасте, когда люди часто болеют, слепнут и глохнут. Но и в таком состоянии носить чужие ордена все же не следует.

Тем более, что ценность орденов со временем падает. Людей, получавших их за настоящие боевые подвиги, становится все меньше и меньше, а количество орденов не уменьшается. У меня есть один знакомый молодой человек, немец. Он коллекционирует советские ордена, покупая их в магазине для нумизматов. Там – своя иерархия ценностей. Чем реже орден, тем выше цена. Так вот, орден Красного Знамени там относится к категории недорогих. А уж орден Ленина, который вообще дают кому и за что попало, тот и вовсе стоит всего ничего. Марок, если не ошибаюсь, тридцать. Это по официальному советскому курсу немного больше десяти рублей. Так что если Падерин после всей этой истории не занесен в число невыездных, он может приехать сюда и на сэкономленные деньги вместо джинсов или магнитофона купить себе высший советский орден. При этом ему обязательно выдадут справку, что указанный орден куплен там-то и там-то за столько-то марок. То есть приобретен на вполне законных основаниях.


1988

Мы – Вы – Они

Начну с того, что вот я уже восемь лет за границей, а до сих пор слово «эмигрант» не могу к себе приложить не поморщившись. Или такие понятия, как эмигрантский писатель, эмигрантская литература. Что это такое? Это какая именно литература? Мои писания тоже в нее, в эмигрантскую литературу, зачисляются, но правильно ли? Я живу здесь восемь лет, а в Советском Союзе прожил сорок восемь. Пишу я приблизительно тридцать лет, значит, опять-таки восемь лет здесь и двадцать с хвостиком там. Если «Чонкин», написанный в Москве, эмигрантская литература, то тогда и мою песню «14 минут до старта» тоже следует считать эмигрантской. По крайней мере – слова этой песни, поскольку автор музыки пока что еще в России.

Писатель в России, в отличие от других стран, занимает всегда особое место. К нему относятся с большим уважением, но и требуют от него многого. Он там вроде как и священник, и доктор, и даже капитан. То есть в случае чего с корабля он должен сходить одним из последних. Сходить с корабля, в системе наших аллегорий, это значит – уезжать в эмиграцию. Каждый человек имеет право ехать, куда ему вздумается, и жить там, где ему удобнее. В Одессе, в Москве, в Париже или в Нью-Йорке. Но к писателю все относятся ревниво, никто не дает ему права выбрать место жительства по вкусу, его осуждают даже, в некоторых случаях, когда он меняет родную Вологодчину или Тамбовщину на Москву, а уж если переселяется за границу, тут к нему и совсем счет особый. Правда, смотря когда. Вот Бунин, Куприн, Мережковский и прочие переселялись, когда половина России покидала ее, а другая половина оставалась на месте. Их, конечно, партийная печать клеймила, но люди понимали. Потом в общем-то писатели, когда перед ними вставал вопрос: или – или, – очень редко решали его в пользу отъезда. Замятин, когда очень уж допекло, уехал, а Булгаков, столько раз искавший дырку в границе, в последнюю минуту остался. Пильняк был в Америке, мог бы сохранить себе жизнь, не вернувшись, а вот вернулся и не сохранил. Пастернак получил Нобелевскую премию, где же еще и жить, как не на Западе, но взмолился, чтоб не выгоняли, и остался там, где, говорят, сам себе облюбовал место для могилы – на кладбищенском холме, под тремя соснами, на которые при жизни часто смотрел из окна. Анна Ахматова написала про себя не без гордости, что никуда не уехала, и «я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был».

Сталинские годы писатели пережили, в лагерях гибли, на Запад не уезжали. Правда, уехать было нельзя, но это неважно, это вроде как бы уж мелочи.

А в годы (как будто уже не террористические, а всего лишь застойные) писатели (а, впрочем, и художники, и музыканты, и танцовщики) повалили валом. А для чего же?

Я долгое время заблуждался и думал, что всем, кто сколько-нибудь следил в те годы за положением дел в обществе и в литературе, было ясно, что по доброй воле почти никто не уезжал. Уезжали, в основном, те, у кого и выбора почти никакого не оставалось. Солженицына вывезли под конвоем. Некрасова затравили хулиганским обращением. То устраивали обыски, больше похожие на грабеж. То хватали на улице и тащили ни с того, ни с сего в вытрезвитель. То ловили и тащили (это, было на моих глазах) в кутузку по подозрению, что он кого-то на чем-то задавил, хотя он если на чем-то и ездил, то только в качестве пассажира. Владимова довели до инфаркта. Травили Галича, Максимова, Эткинда, Копелева.

Я сейчас слышу от некоторых советских коллег: мы не уехали, а они уехали. Если говорить правду, это тема деликатная, и я почти все восемь лет своего пребывания здесь ее предпочитал не касаться. А сейчас, пожалуй, коснусь. Дело в том, что все те (без исключения), которые говорят: «Мы не уехали», не были поставлены в положение, когда вопрос, уезжать или оставаться был вопросом жизни и смерти. А почему? Тем, кто не знает, напомню. Перечисленные мною писатели подвергались особым гонениям, потому что писали, выходя иногда далеко за рамки дозволенного, и к тому еще сами защищали гонимых. Власти этого терпеть не могли. Защита человека человеком, то самое милосердие, о котором с легкой руки Даниила Гранина сейчас часто пишет советская пресса, тогда приравнивалась к числу самых ужасных государственных преступлений. До 1968 года довольно многие писатели позволяли себе подписывать какие-то петиции и обращения в защиту ближнего. В 1968 году все подобные подписанты были наказаны, и всем было ясно дано понять, что тот, кто пикнет, будет наказан, и наказан жестоко. И почти все намек поняли. А некоторые единицы не поняли или не захотели понять, и с ними, как однажды выразился Сталин, поступали «по-вражески». Всех, всех до единого, кто после 1968 года вступился открыто хоть один раз хотя бы за одного человека, исключали из Союза писателей, переставали печатать, лишали куска хлеба и выживали из страны иногда даже очень зверскими способами. В свое время всех перечисленных мною выше писателей повыгоняли из дому. А вместе с ними, до них или после выгнали еще Синявского, Бродского, Аксенова, а к этому списку, можно добавить еще и тех, кого прямо не выгоняли, но и жить не давали, как например, Коржавину.

Короче говоря, в конце концов довольно большая компания русских писателей оказалась на Западе. Жили мы здесь все довольно по-разному, и вообще местоимение «мы» к нам ко всем даже не очень подходит. Потому что мы здесь не состоим ни в одной партии, ни в одном союзе, мы даже живем в разных странах. Поэтому обо всех говорить не буду, скажу о себе. Лично я все восемь лет своего пребывания на Западе жил в ожидании перемен в Советском Союзе и очень надеялся до них дожить. И когда в июне прошлого года меня повезли делать операцию на открытом сердце, я прямо чуть не умер с досады. И, неужели, думаю, вот ведь совсем как будто чуть-чуть осталось, а не доживу? Неужели повторю судьбу Некрасова или Тарковского и отдам Богу душу, самую малость не дотянув? Через пару дней после выхода из наркоза мне принесли статью Эльдара Рязанова обо мне. Статью очень добрую, с нее, собственно, и началась моя реабилитация. Прошло совсем немного времени, и меня печатают, да так обильно, как мне никогда даже и не снилось. И все в общем-то хорошо. Или почти хорошо. Вот бы и радоваться. А я и радуюсь. Но не совсем.

Может быть, кто-то читал мою сказку о недовольном. Там речь о человеке, которого ни за что приговорили к расстрелу. Он, ясное дело, был недоволен. Его помиловали, заменили расстрел лагерем. От него опять никакого спасибо. Перевели из лагеря в ссылку, а он все недоволен. Вот так, примерно, и я.

А почему? Попробую объяснить. С некоторых пор разные советские авторы по собственной инициативе и в условиях благоприятно сложившейся ситуации стали внушать читателю очень простую, но, как выяснилось, для многих неожиданную мысль, что эмигранты не все палачи, не все предатели, не все служили в гестапо или в каких-то разведках, не все живут под мостами и не все питаются, как выразился некий изящный словесник, «на шикарных парижских помойках». А выяснилось, что многие попавшие сюда русские успешно здесь пишут, рисуют, ваяют, танцуют, и вообще они для чего-то кому-то нужны и, может быть, то, что мы с ними расстались, было все же неправильно. Авторы подобных статей разные, и мысли у них тоже неодинаковые. Одни хотели бы вернуть этих людей, других больше интересуют бизнесмены, и даже не они, а их капиталы, третьи считают, что эмигрантам лучше вовсе не возвращаться, а пусть там, где живут, будут нашими патриотами. Надо сказать, что идея в общем-то нереальная. Люди, если уж они переехали куда-то навсегда, хотят быть патриотами тех стран, где живут они и их дети. Например, в Америке, будучи еще свежим эмигрантом, я никак не мог привыкнуть к тому, что если русский говорит «мы», он имеет в виду «мы – американцы».

К слову, по поводу местоимений. Когда в советской прессе появились первые неуверенно положительные упоминания эмигрантских имен, я заметил, что многие авторы все время и мучительно решают для себя вопросы, что объединяет и что разъединяет «нас»-, то есть «их», и «их», то есть «нас». Некоторые в этих «мы» и «они» совершенно запутались. Меня, честно говоря, это удивляло и удивляет до сих пор. Кто это вы? Кто это мы? Я помню, когда-то мы все говорили «они» про тех, кто нас тиранит. Но, скажем, своих друзей и вообще более или менее угнетенных писателей я всегда причислял к своей компании и если говорил «мы», то разделительной чертой была для меня не государственная граница. Теперь читаю даже и в самых доброжелательных отзывах: «мы» очень четко делимся на «нас», которые здесь, и «их», которые там. Что же, может быть, так и должно быть.

Но пойдем дальше. Последнее время в советской печати статьи, причем большие, иногда на целую газетную полосу об эмигрантах и о том, как с ними быть, пошли косяком. Даниил Гранин в «Известиях», Григорий Поженян в «Советской культуре», Леонид Почивалов в «Литературной газете» пишут фактически об одном и том же. Надо изменить отношение к эмигрантам, надо понять, кто из них чего стоит, надо дать им возможность вернуться на родину. Но как вернуться, это вопрос. Помиловать или реабилитировать? Извинить или извиниться? Вернуть отнятое гражданство или необязательно? На эти вопросы точнее и циничней других отвечает, пожалуй, корреспондент «Правды» В. Большаков. В своей статье в «Правде» он высмеивает своих коллег, которые еще даже не извиняются перед эмигрантами, а только пытаются выяснить. «А вот если бы перед вами извинились, пригласили на родину друзья или творческий союз, вы вернулись бы?» Надо сказать, что сама по себе такая форма разведки (что будет, если мы извинимся?) довольно бестактна, если считаете себя виноватыми, извинитесь, потом увидите, что получится. Но Большакову и эта форма кажется слишком унизительной. И он решает вопрос просто и на своем уровне окончательно. Конечно, жаль, что вы больше не с нами, но унижаться, и извиняться, и выяснять, что будет, если извинимся, не надо. «Есть, – говорит он, – барьеры, перешагнув которые, не возвращаются».

Возражая Гранину, предложившему вернуть гражданство тем, у кого оно отнято, Большаков говорит так: «При всей справедливости такой постановки вопроса задумаемся, а следует ли это делать чисто механически? А сочетаются ли наш „молоткастый, серпастый“ и, скажем, Солженицын, идеалом политического устройства России которого по-прежнему остается самодержавие? А Василий Аксенов? А Максимова, Гинзбурга, Буковского, Зиновьева тоже прикажете записать в советские граждане, хотят они этого или не хотят? Да они сами от такой перспективы проснулись бы в холодном поту!»

Все, конечно, четко объяснено, но неправильно. То или иное гражданство не должно быть связано с идеологическими основами, и идеалами любого гражданина может быть самодержавие или другое государственное устройство. Например, члены британской компартии вряд ли являются сторонниками монархии, но это нисколько не мешает им быть подданными ее величества. Отменять те или иные неправильные решения – это не значит обязательно возвращать что-то. Например, приговор по делу Бухарина отменен, но отнятую жизнь ему вернуть никто не может. С гражданством несколько иначе. Указы о лишении гражданства должны быть безусловно отменены как незаконные. Хорошо бы еще при этом выразить сожаление. Всем, всем, включая даже самых отъявленных монархистов, если таковые имеются (в чем я не уверен), А само гражданство – это уж пусть каждый сам лично решает. Кто захочет, возьмет, кто не захочет – не захочет. Тоже, между прочим, после всего, что с некоторыми вытворяли, понять можно.

Во многих статьях об эмигрантах мелькают постоянно два призыва: милосердие или великодушие. Оба никак к теме не подходят. Великодушие, оно больше применимо к преступникам. К тому, кто кого-то убил или что-то украл, можно проявить великодушие. Учитывая среду, родителей, плохое воспитание или психическое расстройство. А милосердие надо проявлять к больным или несчастным, но не к тем, кого сам обидел. А то до того с этим милосердием далеко забежали, что критик Анатолий Ланщиков, дискутируя с Игорем Золотусским в «Литературной газете», считает, что публикация в «Юности» моего романа «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина» – это – надо же! – акт милосердия.» Выходит, что литература – это какая-то богадельня. Хотя, конечно, богадельней она была и отчасти ею остается, но (к счастью или к несчастью) не для меня. В своем споре с Золотусским Ланщиков идет еще дальше. На вопрос Золотусского, не пора ли перед эмигрантами извиниться, он говорит: «Нам виноватиться пока преждевременно. Ведь не грех будет „возвратившимся“ сходить да повиниться на могилки А. Яшина, Н. Рубцова, В. Шукшина, К. Воробьева, В. Курочкина, Ю. Трифонова, Ф. Абрамова, И. Акулова… Только все это должно происходить не в приказном, а в сугубо добровольном и интимном порядке».

Надо же, какая спесь! «Нам виноватиться преждевременно». Кому это вам? Если вы себя лично на «мы» называете, то вам «виноватиться» надо, может быть, только перед русским языком. А если вы, скажем, от имени Союза писателей выступаете, то вам вашу черную совесть никакими «виновачениями» вовек не отмыть. А насчет похода возвратившихся на могилки, то я прежде всего хотел бы узнать, а кто они, возвратившиеся? Кто уже возвратился? А если и возвратился, то в чем виноват он перед перечисленным списком, включая, например, совершенно неизвестного мне Акулова? Вот Золотусский правильно сказал, что русскому литератору могилы Александра Яшина и Виктора Некрасова одинаково дороги. Но к этим могилам и к тем, которые перечислил Ланщиков, я бы добавил могилы Константина Богатырева, Анатолия Марченко, Юлия Даниэля, Вадима Сидура, Александра Галича, генерала Петра Григоренко. Перед этими людьми, Ланщиков, вы не прямо, нет, но косвенно виноваты, что ни разу никогда в защиту хотя бы одного из них ни слова не сказали.


1989

Summit

Недавно в голове Михаила Сергеевича состоялось совещание на высшем уровне. Встречались президент СССР и генеральный секретарь ЦК КПСС. Оба симпатичные, похожие друг на друга, как близнецы. Но по характеру Разные. Один – демократ, реформатор и вольнолюбец, поклонник Вольтера, Монтескье и Томаса Джефферсона. Другой – коммунист, ретроград, аппаратчик, читал только Ленина, изучал Сталина, воспитывался у Брежнева, Андропова и Черненко. Первый явился со своими заместителями и министрами, а второй с секретарями по идеологии, промышленности, сельскому хозяйству и оргвопросам. Оба, конечно, с телохранителями и референтами. Улыбнулись, пожали друг другу руки, сели по разные стороны стола.

– Ну вот, – сказал генеральный секретарь, – рад тебя видеть. Особенно в таком окружении. Павлов, Язов, Крючков, Пуго. Хорошие ребята. Проверенные бойцы, стойкие коммунисты. Эти от генеральной линии и сами не отойдут и тебе не позволят. Не то что эти твои радикалы… эти… как их… не буду о них вспоминать. Как идет перестройка?

– Как тебе сказать? – замялся президент. – Сам знаешь, плохо идет.

– Плохо? – радостно откликнулся генеральный секретарь. – Это хорошо, что плохо! Плохо было бы, если бы перестройка шла хорошо.

– Оригинальная точка зрения, – оценил президент. – Значит, ты против перестройки?

– Почему уж так. Я не против. Я за перестройку, за самую радикальную перестройку, но только в рамках социализма.

– Что значит в рамках социализма? Свобода вообще никаких рамок не знает.

– Как это, не знает? И что значит свобода? Свобода – это осознанная необходимость.

– А мне Крючков говорил, что «Свобода» это такая радиостанция.

– Да, есть, такая, очень, между прочим, враждебно к нам настроенная.

– И Крючков так же говорит.

– Крючков говорит правильно, как всегда. Ты вот его и слушай.

– А другие говорят, хорошая радиостанция. И гонорар платят валютой. Один раз десять минут выступишь и сразу тебе дают денег столько, что можно телевизор купить.

– Правильно. Десять минут выступишь, купишь телевизор и потом десять лет будешь смотреть программу «Время».

– Вот уж чего я не хочу, того не хочу. Программ Время" я еще в брежневские времена насмотрелся. А теперь я хочу смотреть только ТСН в Си-Эн-Эн. А «Время» мне твое и даром не нужно.

– Что значит твое? Мое? Это время наше, мой друг. И передача наша. Ты помнишь, как бывало при Леониде Ильиче, все смотрели и ничего. Смотрели, как его награждали всякими такими вот орденами.

– Смотрели и плевались.

– Плевались, конечно, не без того. Впрочем, плевались незаметным для других образом. Плевались, но при этом понимали, что, пока мы награждаем нашего вождя орденами, до тех пор ничего с нами плохого не происходит. Все хорошо, все правильно, сегодня ему орден дадим, завтра – премию, послезавтра – золотое оружие. Будет день – будет пища.. Может, давай и друг другу начнем давать ордена. Нам с тобой по шестьдесят лет стукнуло. А у нас даже на двоих еще ни одной Золотой звезды нет.

– Видать, не заслужили. Видишь, с экономикой что творится, цены растут, деньги дешевеют, продукты исчезают, дефицит расширяется, все по талонам и за всем очереди.

– А кто виноват? Ты. Не надо было начинать перестройку.

– Нет, надо было. Но надо было начать и вести ее до конца.

– Но не выходить за рамки социализма.

– Да какие там рамки! Ты посмотри, что происходит. Донбасс, Кузбасс, Минск – везде забастовки. Народ требует твоей отставки.

– Извини. Они требуют отставки президента. А генерального секретаря они покуда не трогают.

– Они просто думают, что между ними никакой разницы нет, потому и не требуют. Если бы мне от тебя освободиться, я бы вышел к народу, сказал бы: «Братцы, вот он я, беспартийный».

– Этого я тебе как раз позволить не могу.

– А Ельцину позволил.

– Ну, знаешь, ты мне нужнее.

– Я тебе нужнее, ты меня за горло держишь, а Ельцин тем временем очки набирает. За Россию держится.

– А ты держись за Союз. Он побольше.

– Да что толку? Союз-то разваливается. Литва откололась, Грузия откололась, Латвия и Эстония собираются, в Осетии война уже началась, а в Карабахе еще не кончилась.

– Что за упаднические настроения? Ты же все-таки пока еще коммунист. Должен обладать оптимистическим мировоззрением, сознавать, что, какие бы ни были трудности, мы их преодолеем, и, как Ленин сказал, неизбежно придем к коммунизму. Ты сам-то в коммунизм веришь?

– Правду сказать?

– Правду говорить нужно в церкви священнику. А генеральному секретарю нужно говорить то, что нужно. Если дело у нас так серьезно обстоит, как ты говоришь, какой, по-твоему, выход из положения?

– Надо идти дальше. Надо узаконить свободный рынок, частную собственность, частную инициативу, упразднить совхозы, распустить колхозы, разогнать коммунистическую партию и провести свободные выборы всех, включая президента.

– Но это значит – отказаться от всего нашего прошлого и от нашего строя. На это мы пойти не можем. Мы должны все-таки искать, что можно сделать в рамках социализма.

– Я тебе говорю, что в рамках социализма ничего сделать нельзя.

– Можно. Мы в рамках социализма создали великую державу, победили фашизм и первыми вышли в космос.

– Это было возможно с помощью командных методов, которые мы сами же решительно осудили.

– Надо было, осудили, а теперь одобрим. А потом снова осудим. Мой отдел пропаганды, слава богу, еще работает, газета «Правда», регулярно выходит, и телевидение тоже, сам видишь, оно опять наше.

– Однако командные методы теперь не пройдут. Народ за эти годы кое-чему научился и поумнел.

– Слишком поумнел. Уже никто ни во что не верит. Бардов наших послушаешь: они поют про каких-то поручиков и корнетов, телевидение хотя и наше, но, как телевизор ни включишь, там то попы, то голые бабы.

– Это как раз ничего. Когда жрать нечего, пусть хоть на баб поглядят. Не нас же с тобой им показывать.

– Вот ты никак не поймешь. В том-то и дело, что нас. Я же тебе говорю, Леонид Ильич восемнадцать лет с экрана не слезал, и люди смотрели и никто не бунтовал, не бастовал, никто его отставки не требовал. Был порядок.

– Этот порядок на страхе держался. А теперь люди ничего не боятся.

– Пока не боятся, а если одного, другого, третьего расстрелять?..

– Ни в коем случае. Забудь про такие методы. Я этого допустить не могу. Меня все знают как человека – нового мышления. Как демократа и гуманиста…

– Тогда посадить.

– И это нельзя. Ты даже не представляешь, какой на Западе поднимется вой. Мы с таким трудом добивались доверия и тут же его потеряем. Возникнет новое противостояние, причем в худшей позиции. Уже без Варшавского договора, без ГДР, даже без Никарагуа. К тому же нам будет немедленно отказано в финансовой помощи, а нам для того, чтобы восстановить экономику, нужно по крайней мере 25 миллиардов.

– Всего 25 миллиардов? Интересно. Семьдесят с лишним лет страну разоряли, а за 25 миллиардов можно все снова восстановить. Тогда, может, что-нибудь продадим? Золото?

– Почти все разбазарили.

– Нефть?

– Уже самим не хватает.

– Да, дело плохо. Слушай, но ведь у нас есть еще кое-какие ресурсы, которые мы пока что не трогали. Я имею в виду землю. Ведь у нас ее до черта. Александр Второй в прошлом веке продал Аляску американцам, и ничего, обходимся без Аляски. А у тебя японцы, я слышал, предлагали купить Курильские острова за 200 миллиардов долларов.

– Вранье это все, – нервно закричал президент. – Никто мне ничего не предлагал. Это все кооператор Артем Тарасов выдумал. Совсем, совсем выдумал.

– Жаль. А я-то надеялся. 200 миллиардов – деньги большие. Если восстановить нашу экономику можно всего за 25 миллиардов, то на 200 мы могли бы еще восемь Раз всю страну разорять и опять восстанавливать. Семьдесят лет разорять, потом восстанавливать, потом опять разорять. Умножь семьдесят на восемь, и выйдет, что пятьсот шестьдесят лет мы могли бы жить при социализме и без всяких твоих перестроек. А у нас же еще есть и Сахалин, и Камчатка, и Чукотка…

– Стоп! Стоп! – остановил президент генсека. – Я родиной не торгую. К тому же военные не позволят и, -". он понизил голос, – КГБ будет против.

– Тогда какой же выход? – спросил генсек. – Продать острова невозможно, выходить за рамки социализма нельзя, а оставаться в рамках бессмысленно. Значит все-таки надо возвращаться назад.

– Нет, – сказал президент, – надо идти вперед.

Спорили, спорили, в конце концов пришли к компромиссу: делать шаг вперед, а потом шаг назад, а потом снова вперед, а потом снова назад. А в процессе движения туда и сюда повысить цены, ввести карточки, начать смешанное патрулирование, объявить президентское правление, перейти на военное положение.

На том порешили и на том разошлись. Генеральный секретарь вышел наружу через правое ухо. Президент пошел сначала в левое ухо, а потом передумал и вышел вслед за генсеком.

А Михаил Сергеевич остался в комнате один.

Ему было грустно, он задумался и стал перебирать в памяти совсем недавнее прошлое. Вспомнились первые шаги перестройки. Поездки за границу. Встречи с Рейганом, Тэтчер, Колем и Миттераном. Вспомнился неизменный триумф в западных столицах, море голов, лес рук, восторженные и умиленные лица, заплаканные глаза. «Горби! Горби!» – кричали ему, забрасывая его и его супругу цветами. А потом стало вспоминаться все вперемежку. Встреча с Сахаровым, разговор с Гавелом, только что вышедший из типографии «Архипелаг Гулаг», кусок берлинской стены и золотой кружок медали Нобелевского лауреата, которую не зря же он получил. Ведь с его именем связались и освобождение политзаключенных, и гласность, и свободная пресса, и освобождение Восточной Европы и то, что люди перестали бояться войны.

«А зачем же я все это делал? – подумал он вдруг оторопело. – Ведь был же у меня, наверное, какой-нибудь план».

И в самом деле. План, кажется, был, но какой именно, Михаил Сергеевич, сколько ни напрягался, вспомнить не смог.


1991

Чеширский кот в дворянском собрании

В середине июля мне в Мюнхен пришел пакет. Обратного адреса нет, почтовый штемпель размазан, марки на конверте английские, но бумаги внутри написаны по-русски и составлены в Москве. То, что сочинено в одном месте, а пришло из другого, раньше меня бы не удивило. В застойные времена люди опасались, что послание попадет не по адресу, и официальной почте не доверяли. Некоторые, привыкнув к подпольному существованию, и сейчас не очень-то доверяют. Недоверчивыми оказались и отправители пакета, хотя люди они вроде совсем не подпольные и пишут от имени не кого-нибудь, а Верховного Совета России. В таком случае, как мне кажется, посылать бумаги не прямо, а с какой-то левой оказией даже и некрасиво.

Хорошо. Стал разбирать я эти бумаги, вижу: приглашение. На Конгресс соотечественников, который состоится через месяц в Москве. Вообще-то, следовало бы известить меня об этом пораньше. Потому что у меня могут быть другие планы. Но попрекать, кажется некого.

Приглашение начинается: «Уважаемый господин Войнович»… Честно говоря, меня такое обращение всегда немного коробит. Ну, почему бы, шлю я мысленный вопрос безымянным устроителям конгресса, почему бы вам, если вы действительно желаете видеть меня среди вас, не выбрать эпитет потеплее? По неписанным правилам обращения одних лиц к другим, «уважаемый» обычно выдавливают сквозь зубы. В пределах минимального лимита вежливости для тех, кого на самом деле уважают не очень. (Раньше так бывало, если хотели пренебрежительно кого-нибудь окликнуть, употребляли: «Эй, уважаемый!»)

Я часто из многих стран получаю приглашения быть гостем чего-нибудь и на всех языках приглашающие пишут «многоуважаемый», «глубокоуважаемый», «очень Уважаемый», а на английском обязательно «дорогой». Причем в русской традиций вежливые люди обращаются к адресату не по фамилии, а по имени-отчеству. А тут авторы словно боятся, как бы не переборщить, как бы не слишком расщедриться на слова и не разориться душевно. Как начали, так и закончили. Ни «до свиданья», ни «до скорой встречи», не говоря уже о более сердечной форме, вроде как «с уважением» (глубоким, искренним или каким-то еще). Или, как было принято у наших предков: «с совершеннейшим к Вам почтением». Или, как пишут и сегодня американцы: «Предвкушаю удовольствие от встречи с Вами». Право, напиши приглашающие как-нибудь в этом духе, рука не отсохла б.

Куда там! Даже подписи никакой человечьей нет, даже и закорючки собственною своею рукой никто не потрудился поставить. Зато потрудились насчет другого.

Приглашая меня на конгресс, анонимные устроители сожалеют, что не могут оплатить дорогу. Я тоже сожалею, но понимаю. Соотечественников у нас за пределами отечества, благодаря многолетним усилиям партии и правительства, очень много, а дорога стоит недешево. Но зато все остальные расходы, гостиница, питание, театры, церкви, музеи, стадионы и поездка в один из семи городов, кроме Москвы, организаторы Конгресса берут на себя.

Я хотел бы уже сказать «большое спасибо», но читаю дальше и вижу, что мне предлагается за бесплатные удовольствия в Москве заплатить 300 долларов. А если привезу с собою жену, то полторы сотни добавить и на нее. И указывается отделение банка, куда я должен направить эти самые доллары. Доллары американские, банк английский, а отделение его находится почему-то в графстве Чешир, которое для меня ассоциируется не столько с твердой валютой, сколько с мягким чеширским говорящим котом из сказки «Алиса в стране чудес». Доллары я должен послать в это графство, а на что они будут потрачены, на покупку чеширского кота в мешке или на что другое, устроители Конгресса меня не информируют: это, видать, не мое дело. А я желал бы все-таки знать. Потому что эти зеленые листики долларов, они на дереве у меня не растут. А хоть бы и росли…

Однажды в столице восточной страны, не успел я свернуть с главной улицы, как был окружен ватагой малолетних оборванцев, которые тащили меня за штаны и кричали: «Дядя, дай доллар!» Не то ли происходит в Советском Союзе? Третий год, как я стал въездным в собственное отечество, и охотно этой возможностью пользуюсь, но с первого въезда и доныне, ни разу ни от кого не услыхав «извините», все время слышу: «Дай доллар!» То за гостиницу, то за железнодорожный билет, то за билет театральный, а теперь вот и за Конгресс.

Мне и раньше приходилось бывать на разного рода конгрессах, конференциях или симпозиумах. Там мне иногда платили гонорар за участие, иногда не платили, бывало, я отказывался от него добровольно, из благотворительных соображений, но чтобы я платил за удовольствие быть вашим гостем, это уж, как говорится, извините, подвиньтесь. Я в этом вижу попытку меня унизить и поставить в неравное положение с вами. Я буду платить за то, что я вас увижу, а вы будете смотреть на меня бесплатно.

Дальше неравенство углубляется. Из полученных бумаг я узнаю, что зачислен в список участников круглого стола «Литература и искусство России XX века и российского зарубежья». В списке четыре группы имен: советские участники, участники-эмигранты (я среди них), иностранные ученые и почетные председатели в количестве шести человек. Почему именно они, я не знаю. В составе шестерки есть одно лицо, которое я весьма почитаю, другое, которое не почитаю совсем, третье, которого я не знаю, оставшихся трех уважаю, но не больше, чем многих других.

Если бы кто-то поинтересовался моим мнением, я бы сказал: круглый стол потому и круглый, что за ним все равны, все одинаково почитаемы. Быть почитаемым ниже или даже выше других я не согласен.

Открытие Конгресса состоится в Колонном зале, или, как указано в скобках, но не без намека – в Дворянском собрании. Перед фамилиями некоторых участников Конгресса обозначены их дворянские титулы. Два Толстых своих титулов не указали, хотя могли бы. А вот как остальные? Простолюдины, что ли? Если так, то откуда взялись? Я вижу, многие люди, с тем же усердием, с каким раньше подбирали себе пролетарское прошлое, теперь бродят по архивным дебрям в поисках своих родословных дерев, а не найдя, рисуют их по воображению. По воображению же удлиняя корни и протягивая их поближе к Рюрику. По прочтении некоторых теперешних изысканий, мне уже порой кажется, что все российское население до нашествия большевиков состояло сплошь из родовитых дворян.

А на самом деле какие уж мы дворяне, если друг к Другу даже обращаться с достаточным почтением не Умеем! Никаких дворян у нас давно уже нет. А есть советские люди. Которые то крушат церкви, то расшибают лбы в молитвах, то делают партийную карьеру, то из партии картинно выходят и выходят из грязи в князи Понятие «дворянство» в нашем представлении связано не только с благородностью происхождения, но и с благородством души. А некоторые нынешние дворяне (те самые, с хорошими пролетарскими анкетами, например, Сергей Михалков) еще недавно вели себя так гнусно, что по достоинствам своим заслужили место не в Дворянском собрании, а на конюшне.

Поедем дальше. В полученных мною бумагах нашим конгрессменам обещана обширная религиозная программа с богослужениями в храмах всех конфессий. В конкретном же расписании никаких синагог, мечетей, костелов, баптистских или буддистских молелен нет. Зато основной, как сказали бы некоторые, корневой, религией программа весьма и весьма насыщена. Или даже перенасыщена.

Вот как расписаны два дня накануне открытия Конгресса: «18 августа (воскресенье). 8.00 – Завтрак. 8.30 – Религиозная программа: Отъезд в Троице-Сергиевскую Лавру: в программе присутствие при богослужении в Успенском соборе, осмотр Московской Духовной академии и семинарии, церковно-археологического кабинета, просмотр церковных фильмов. 9.30 Присутствие при богослужении в храмах: Патриарший Богоявленский собор, Троицкий собор Данилова монастыря, храм Воскресения Словущего в Брюсовском пер., Троицкий храм на Ленинских горах, Преображенский храм на Ордынке, Николо-Кузнецкий и Николо-Хамовнический храмы. 10.00 Посещение воздушного парада в Тушино…»

Не понимаю, что это значит. В течение одного часа махнуть за семьдесят километров от Москвы, отстоять службу в соборе, осмотреть два учебных и одно научное учреждения и просмотреть кинофильмы – неужто это возможно? Или, может, наших богомольных конгрессменов в Загорск будут доставлять на реактивных самолетах и там катапультировать? А затем бегом в собор, вприпрыжку по академии, галопом по семинарии, на повышенной скорости прокрутили церковные фильмы, и, быстрее звука, назад, в Москву. В Москве: за полчаса – шесть богослужений и тоже бегом, потому что ровно в десять нам уже в Тушине будут показывать мертвые петли и затяжные прыжки.

Ну ладно, может, со временем в программе второпях как-то кто-то что-то напутал. Но все остальное – смешение несовместимого до пошлости. Бесконечные богослужения (даже для самого набожного человека чересчур), цыганский хор, казачья поэзия (что это такое?), показательные выступления парадной казачьей полусотни, дворянское собрание, почти переименованный Ленинград, совсем переименованный театр имени Ленинского комсомола и сохранивший свое название теплоход «Михаил Шолохов» с немецким пивом опять же за американские доллары. В этой мешанине названий, символов ценностей, понятий и попыток не упустить своего, мне кажется, слишком много безвкусия и бесстыдства.

Я считаю, что Конгресс соотечественников – дело исключительно важное. И именно поэтому проводить его надо с умом и тактом. Программу его надо было сочинять не келейно, а посоветовавшись со всеми будущими участниками. Выяснить их пожелания, какое именно участие, в чем и в какой форме они хотят принять. Проявить по отношению к ним не минимальную вежливость, а максимальную. И не пытаться содрать с них доллары, которых у них может не быть. Я понимаю, что государство наше поиздержалось на том, что нас же давило. Ну, если уж просить деньги, так у каких-нибудь американских, японских, немецких финансовых воротил или у чеширского банка. Или опять же продать на валюту нефть, иконы, алмазы, золото, икру, Курильские острова. Но обирать эмигрантов и нехорошо и бессмысленно: много ли с них возьмешь?

Почти одновременно с приглашением дошло до меня интервью Михаила Толстого (от 7.7.91), где он цитирует какое-то задевшее его замечание парижской газеты «Русская мысль» и говорит, что «как не доверяло российское зарубежье всем реформам, проводимым свыше в нашей стране, так и продолжает не доверять». Вот уж не понимаю, на чем строится такое обобщение. По-моему, оно от привычки мыслить объединяющими местоимениями «мы» и «они». На самом же деле российское зарубежье – это не страна, не народ, не класс, не партия, это люди, как правило, ничем не объединенные (только в некоторых случаях общими смутными воспоминаниями), люди очень разные: умные, глупые, хорошие и негодяи, недоверчивые и слишком доверчивые. Если какой-то Фома не верит в реформы, ну, и что с того? Проведите реформы и оставьте Фому в дураках. Но нет, от Фомы требуют, чтобы он обязательно поверил вперед.

В Советском Союзе в некоторых кругах я вижу сейчас большую нацеленность на эмигрантов, которых можно назвать денежными мешками. Им наибольшее внимание почтение и соблазны (вроде круиза на «Михаиле Шолохове»). Михаил Толстой в том же своем интервью говорит об этих людях: «Многие из них имеют высокий авторитет в мире бизнеса. Возможно, им предоставят двойное гражданство, чтобы они так же нормально чувствовали себя на родине предков, как и в той стране, где стали полноправными гражданами».

Значит, гражданство в первую очередь нужным людям? А ненужным как-нибудь попозже или вовсе не обязательно? Это меркантильное отношение к своим соотечественникам многим, правда, не нравится. И деловым людям тоже. Потому что деловые эти люди точно знают, что не стоит иметь дело с партнером, который, норовя у вас что-то урвать, сам при этом даже на вежливое слово скупится.

Деловые люди недоверчивы, но вовсе не в результате вредного влияния на них «Русской мысли». Они читают не " Русскую мысль ", a «The Wall Street Journal» и «Financial Times». И кроме того они больше всего верят своим глазам. Они, конечно, могут приехать на Конгресс. Могут потратить триста долларов за то, чтобы посидеть между Львом Копелевым и Виктором Тростниковым за круглым столом, а вот насчет того, чтобы спустить три тысячи на речную прогулку на «Михаиле Шолохове», это уже как сказать. Деловые люди тем и отличаются от неделовых, что они попусту деньги и время не тратят. Поэтому на теплоходе роль делового человека скорее всего будет играть обыкновенный спекулянт и мошенник. Который, если вы ему для чего-то нужны, купит вам банку немецкого пива и всучит свою визитную карточку, где он будет обозначен, как президент или генеральный директор какой-нибудь мифической совместной корпорации по продаже рогов и копыт.

А истинно деловые, возможно, отстоят службу в соборе, полюбуются аллюром с гиканьем казачьей полусотни и посетят театр имени Ленинского комсомола, может, слезу уронят, а может, раздраженно махнут рукой и отправятся восвояси. Видя, что здесь все еще слишком много гикают и с большим перебором тратят время на всякие церемонии и ритуалы, а дела, в которое можно поверить, пока что нет.

Впрочем, за деловых людей отвечать не буду, а сам я на Конгресс не поеду. Я поеду тогда, когда меня пригласят заранее, приветливо и сердечно, с приложением достаточно уважительных прилагательных к моему имени-отчеству. Когда мне будет гарантирован почет не больший, но и не меньший, чем другим. Когда меня не будут считать дураком и вымогать деньги, которые я никому не задолжал. И вообще, когда на подобных конгрессах в своей стране я буду хозяином, а не гостем. Тем более, что вот уже год, как мне возвращено мое советское гражданство, я его принял и с того дня эмигрантом себя не считаю. Впрочем, в своем безусловном праве на свое отечество я не сомневался и до того.

Я заканчивал эту статью, когда дошли до меня публичные отклики критиков Конгресса с другой стороны. Эти критики выражаются словоблудно, но из блуда вычленяется очень простая мысль, что среди участников конгресса слишком много не русских, а русскоязычных, то есть евреев. А из русских все – сплошные непатриоты, то есть еврейским вопросом не озабоченные.

В газете «Литературная Россия» приводится список неприглашенных, озабоченных. На что тот же Михаил Толстой (в одном из следующих номеров «Литературной России» поспешно возражает, что приглашения им давно посланы. Среди перечисленных лиц и мюнхенский булочник, и бывший советский шпион (служил сначала в ГРУ потом в НТС), и участник Великой Отечественной войны, который доказал свою верность отечеству, сражаясь на русской земле, но в немецком мундире.

Я должен сказать, что если скликать россиян со всего света, то в некоторых случаях можно подбирать и таких. Учитывая сложность обстановки, в какой им приходилось делать свой жестокий выбор между двумя тоталитарными монстрами и за давностью лет, я бы простил им их заблуждения и даже некоторые (но не все) преступления. Но если они и сейчас проповедуют расистские бредни, – это значит, давний их выбор был совсем не случаен и их покойный фюрер Адольф Шикльгрубер мог бы ими гордиться. Эти люди сеют ненависть, и в то же время лицемерно призывают к согласию, которое на самом деле невозможно. Ни с той, ни с другой стороны. Лично я ни с одним фашистом ни к какому согласию приходить не намерен. С такого рода персонажами порядочные люди любой национальности не участвуют в одних и тех же конгрессах, не сидят за общими столами и даже не здороваются. В лучшем случае им протягивают два пальца и говорят: «Эй, уважаемый!»


1991

Новые правила при новых привычках

Советский Союз заканчивает свое существование, но советский человек будет жить еще долго. Приобретенные за семьдесят с лишним лет ухватки и привычки впитались в кровь настолько, что передаются по наследству и избавиться от них ближайшим поколениям можно будет разве что с помощью генной инженерии.

Когда я оформлял во Франкфурте свой билет до Москвы рейсом Аэрофлота, служащая аэропорта спросила меня, какое мне нужно место;, для курящих или некурящих? Я спросил: а какая разница? Она мне объяснила, что разница простая: на местах для курящих пассажиры курят, на местах для некурящих они не курят. Я усмехнулся, но ничего не сказал. Объяснять ей, что на советских самолетах и для советских людей все эти правила не действуют, бесполезно.

С тех пор, как мне стало доступно въезжать в собственное отечество, наблюдаю за своими земляками там и здесь и не устаю удивляться особости их манер. Вот они проходят паспортную и вещевую проверку. Ведут себя робко, угодливо, улыбаются каждому служащему аэропорта или полицейскому, кивают головами с тем напряжением лица, которое бывает у глухих, делающих вид, что прекрасно слышат. Они торопливо и невпопад кидаются исполнять непонятные им распоряжения и заискивают перед попутчиками, которые могут объясниться по-немецки или по-английски.

Но вот все позади, пассажиры входят в свой, советский, самолет, и, пока укладывают на полки свои вещи, с ними происходит метаморфоза: они здесь хозяева, у них здесь свои законы и своя иерархия. Спинки кресел откинули, ноги вытянули, руки запрокинули за голову – расслабились. Стюардесса объявила, что самолет готовится к взлету и надо: пристегнуть ремни – они не пристегнули, – поставить спинки сидений в вертикальное положение – они не сдвинулись с места. Объяснять, что следует делать, если авария, стюардесса не стала, ограничившись сообщением, что соответствующая инструкция с картинками находится в сетке перед каждым сиденьем. Мои соседи и тут не пошевелились и на этот раз были совершенно правы, потому что инструкции ни передо мной, ни перед ними не было, и стюардесса (она ведь тоже советского воспитания) это тоже знала.

Нечего и говорить, что, как только самолет оторвался от бетонки, мои соседи, сидя на местах для некурящих, тут же, с наслаждением закурили.

За годы своего существования советские власти, от высших до низших, насочиняли столько бессмысленных изречений, обещаний, заклинаний, призывов, законов и правил, что к написанному слову люди относятся без малейшего уважения.

Есть такой анекдот. Человек подходит к киоску, на котором написано: «пивоводы». Спрашивает у продавца: «У вас есть пиво?», «Нет». «А вода есть?» «Нет». "А у вас же написано «пивоводы»? «Мало ли слово из трех букв где написано», – отвечает продавец. – «У меня на сарае написано, а я в нем дрова храню».

Всю жизнь мое поколение, и поколение моего отца, и поколение моего сына читали и видели везде перед глазами писанную бессмыслицу вроде «Партия и народ едины», «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», «Социализм – это учет», «Коммунизм – это советская власть плюс электрификация всей страны», «Ленин всегда живой, Ленин всегда с тобой». На протяжении всей советской истории в газетах и в школьных учебниках, на лозунгах и на плакатах и даже в технических инструкциях употреблялись слова, или не имевшие никакого смысла, или имевшие смысл противоположный. Поэтому в газете «Правда» нет ничего, кроме лжи, в ресторане нет ни одного блюда из перечисленных в меню, в магазине «колбасы» продается не колбаса, а кофейный напиток, кстати сказать, очень мало похожий на кофе. Из-за нехватки товаров и тары несовпадение слов и реалий присутствует и в домашнем быту. Хозяйки держат подсолнечное масло в бутылках с этикетками «Московская водка», – соль – в банках из-под халвы, гвозди – в коробках из-под печенья. Несоответствие наружной надписи тому, что находится внутри, – это одна из постоянных примет советской жизни.

К числу редких исключений относится Мавзолей. На Мавзолее написано: «Ленин» и внутри его находится Ленин.

Хотя и на этот счет недоверчивые люди выражают сомнения, полагая, что в Мавзолее лежит вовсе не Ленин, а восковая кукла. Если это так, то надо признать, что кукла слеплена с большим искусством, чем та, что в лондонском музее мадам Тюссо. Тамошнего Ленина я, пройдя мимо него несколько раз, узнал скорее по кепке, чем по всему остальному.

«Ленин и теперь живее всех живых», сказал когда-то о создателе советского государства поэт Владимир Маяковский. Теперь государство это расползается, как прогнившая тряпка, а живейшему из живых грозит переселение в царство мертвых.

Подкоп под священную мумию идет уже давно. Первое покушение совершил Марк Захаров. Потом его под. держал Юрий Корякин. Теперь в это же дело включились мэр Санкт-Петербурга Анатолий Собчак и всякие прочие известные и неизвестные лица. Большинство из желающих закопать обитателя Мавзолея поглубже, согласны считать, что Ленин (опять слова Маяковского) «самый человечный изо всех прошедших по земле людей», полагают, что его не обязательно держать при этом в стеклянном гробу и выставлять напоказ. Это, говорят они, язычество. Это не по-христиански и вопреки воле покойного, который будто бы выражал желание быть похороненным рядом с матерью на кладбище в Санкт-Петербурге.

Противники выноса резонно возражают, что Ленин был убежденным атеистом и о христианских обрядах заботился меньше всего. Что никаких доказательств его желания быть похороненным рядом с матерью нет, и, если уж задним числом обращать покойника в христианство, то более естественно ему находиться поближе к жене Надежде Константиновне Крупской, прах которой замурован в Кремлевской стене за Мавзолеем, или хотя бы к любовнице Инессе Арманд, она тоже в двух шагах от Мавзолея покоится, разделивши одну могилу с американцем Джоном Ридом.

У противников переноса тела из Мавзолея в могилу есть дополнительный аргумент: они боятся, что останки любимого их вождя станут неодолимым соблазном для мародеров и мстителей. И опасения их не пустые.

В результате постоянного ухудшения уровня жизни и расширения гласности мародерство стало более заметным явлением, чем раньше. Два года тому назад в Крыму разразился большой скандал, связанный с тем, что ночные охотники раскапывали могилы евреев, расстрелянных во время войны нацистами, и вырывали из черепов оставшиеся в них золотые коронки. Год тому назад произошел случай совсем уникальный. В Нью-Йорке умер корреспондент советского телевидения Дунаев. Тело его в полированном гробу с бронзовыми ручками самолетом было отправлено в Москву, но до получателя не дошло. Перерыли все склады Шереметьевского аэропорта и в конце концов покойника обнаружили среди каких-то технических грузов, голого, без гроба и без костюма. То и другое было украдено. Совсем недавний случай: повесившегося в августе маршала Ахромеева мародеры выкопали из могилы и содрали с него маршальский мундир.

Сторонники оставления Ленина в Мавзолее говорят: сейчас он находится под круглосуточной вооруженной охраной. А что будет с ним, если он останется в обыкновенной неохраняемой могиле? Сторонники захоронения резонно возражают, что и на обыкновенном кладбище уберечь вечно живого мертвеца от мародеров можно разными способами, и один из них – провести в могилу электронную сигнализацию.

Пока ведутся споры о мумии – статуи Ильича и его ближайших соратников стаскиваются с пьедесталов жадными до зрелищ толпами с яростью, накопленной за многие годы слишком уж неистощимой покорности. После революции 1917-го года тоже разрушались памятники эпохи царей, но не с таким размахом. В сравнимых количествах сносились тысячу лет тому назад после крещения Руси деревянные идолы: их скидывали в Днепр, и плыли они один за другим к Черному морю. Коммунистических идолов в воду не бросают, они слишком громоздки и их слишком много. Некоторых из них кому-то, кажется, удалось продать за границу, но дальше дело застопорилось: предложение слишком сильно превысило спрос. Есть разные идеи использования сокрушенных памятников, но пока с ними обращаются как попало.

Это, может быть, покажется, странным, но, избавившись от бессмысленных лозунгов, плакатов, транспарантов, портретов и памятников, Москва лишилась даже тех убогих украшений, которые у нее были, и от этого как-то потускнела.

Одна моя знакомая несколько дней назад приехала в Москву после чуть ли не двадцатилетнего отсутствия. Она сказала, что ходила по улицам и плакала. Город показался ей слишком серым, грязным и обветшалым. Стены домов осыпаются, крыши протекают, балконы, заставленные запасами картошки, капусты и всяким хламом, кажется, вот-вот обрушатся.

Дороги разбиты, вечерами освещение тусклое, по полутемным улицам среди ям и выбоин шарахаются из стороны в сторону автомобили, освещая свой путь почему-то только подфарниками. Город кажется моей знакомой кораблем, погружающимся в пучину. Причем ни пассажиры, ни команда, не пытаются уже спастись и не молят о помощи, а покорно, тихо и безнадежно идут на дно.

Мне лично та же картина видится более сложной. Корабль, конечно, терпит бедствие, команда в ужасе, а пассажиры в панике, но ведут себя все по-разному. Одни покорно тонут, другие спускают на воду шлюпки, третьи кидаются просто вплавь, четвертые перед тем, как покинуть корабль, пытаются свинтить с него и утащить что-нибудь ценное, пятые захватывают каюты первого класса, чтобы хоть перед концом отведать шикарной жизни, ну, а что касается капитанского мостика, то за место на нем честолюбивые люди, как и прежде, борются с риском для головы.

Под последними я подразумеваю прежде всего незадачливых возглавителей августовского путча. Не имея ни малейших оснований заподозрить этих людей в приверженности каким бы то ни было идеалам, я думаю, что только жажда власти толкнула этих людей на их отчаянный и безумный поступок.

В России всегда был актуальный вопрос, где ты был и что делал тогда-то. Чем занимался до 17-го года, где находился во время войны, во время застоя и т. д. Теперь самый ходовой вопрос в Москве: где ты был во время путча? Те, кто были на баррикадах, гордятся тем, что были на баррикадах, и укоряют тех, кто там не был. Генерал КГБ с гордостью пишет в газете, что он мог бы разнести эти баррикады за пятнадцать минут, и – с еще большей гордостью, что он этого не сделал. Поэтому баррикадники удержали свои позиции. А некоторым пребывание на баррикадах так понравилось, что их и сегодня оттуда выбить нельзя: они там поставили палатки и живут.

В ключевые моменты истории всегда находится значительное количество индивидуумов, которые предпочитают один раз сразиться на баррикадах, тому чтобы всю жизнь нудно и кропотливо работать. Из подобного рода людей в Москве сложилась уже целая организация под названием «Живое кольцо», которая грозит перерасти то ли в политическую партию, то ли в военное формирование. Количество участников с каждым днем увеличивается.

Семьдесят лет назад Ленин принял участие в первом коммунистическом субботнике. Это событие запечатлено на известной советской картине, где Владимир Ильич изображен в момент несения им бревна. Вместе с ним бревно несут еще несколько человек. Потом из года в год те, кто нес это бревно вместе с Лениным, выступали с воспоминаниями о субботнике, причем с каждым годом число несших это бревно вместе с Лениным росло, и в конце концов по некоторым подсчетам достигло семи тысяч человек. Можно себе представить, каких астрономических величин через несколько лет достигнет число героев-антипутчистов.

Хотя Советский Союз благодаря гласности перестал быть самым надежным хранилищем государственных и всяких прочих тайн, некоторые секреты все еще остаются под такими замками, ключи к которым пока не подобраны. В числе подобных секретов – архивы КГБ и списки информаторов этого ведомства. Это, по-моему, – одна из самых важных сегодняшних проблем, имеющая принципиальное значение для дальнейшего развития событий. Новый шеф КГБ Вадим Бакатин сказал, что в списках этих значатся чуть ли не семь миллионов фамилий, но раскрывать их нельзя, потому что это приведет к стихии бессудных расправ. Я лично так не думаю. Если штатные работники КГБ не боятся за свою жизнь, то и нештатным тоже особенно беспокоиться нечего. Тем более, что они живут рассредоточенно и направить на них концентрированный гнев народа или толпы не так-то просто. Толпу можно настроить на штурм здания КГБ, но вряд ли она в состоянии бегать за каждым стукачом по отдельности.

Дело не в семи миллионах, а в гораздо меньшем, но очень влиятельном количестве людей, не желающих раскрытия этих архивов и этих списков. Потому что в списках этих не только какие-то мелкие информаторы, но и люди, занимающие самые высокие посты в СССР или в том, что еще осталось от этого государства. Когда я смотрю на нынешних президентов, премьер-министров просто министров, депутатов, создателей новых партий' видных ученых, писателей и журналистов, я вспоминаю, что многие из них и раньше делали успешную карьеру' а это было бы невозможно при плохих отношениях с КГБ. И все эти люди постараются, чтобы жгучие тайны КГБ хранились крепко и долго.

Лиц, заинтересованных в сокрытии кагебистских секретов гораздо больше, чем можно себе представить. Среди них не только постоянные информаторы, но и те, кто когда-то где-то, может быть, очень давно кого-то со страху или по ошибке, или по глупости подвел. Или говорил что-то, о чем сейчас хотел бы забыть. Самые разные люди, в том числе даже и те, что никогда не вступали ни в какие отношения с КГБ, боятся раскрытия своих интимных тайн. Например, одна бывшая диссидентка сказала, что ей нечего скрывать от общества или народа, но она очень бы не хотела, чтобы к ее досье получил доступ ее муж.

Но похоже, что ей пока можно не волноваться. Комитет государственной безопасности продолжает работать и, как мне кажется, приблизительно в том же направлении, что и раньше. Недавно было объявлено, что подслушивание частных телефонных разговоров теперь сократилось на треть, но и Советский Союз тоже примерно на столько же сократился. Можно сократить на треть и количество стукачей, но если открыть их имена народу, то и остальные две трети сбегут. А КГБ без стукачей жить не может. Похоже, что и мы не можем жить без КГБ. Как-то уже привыкли, и если никто по пятам за нами не ходит, никто в замочные скважины не подглядывает, никто в трубках телефонных не шуршит, то нам как будто чего-то не хватает.

Правда, еще недавно не могли мы себе представить нашей жизни без КПСС. Или представляли в розовом свете: мол вот коммунистическая партия исчезнет и все будет хорошо. А она исчезла и ничего вокруг не изменилось. Отказавшиеся от коммунизма и от всех своих прежних святынь нынешние власти издают новые законы и правила, но никаких в жизнь не проводят. Ограничиваясь только заседаниями и обсуждениями этих законов. А советский человек живет по-прежнему, то есть плохо, в чем-то даже хуже, чем прежде.

И все-таки… И все-таки не все в Москве сегодня – как прежде, или хуже, чем прежде. Что ни говорите, а лица людей на улице, в метро, в автобусах – открытей и веселей, чем прежде. В киосках, на улицах, в подземных переходах идет бойкая торговля газетами и журналами, каждый день я вижу какое-то новое название. Несмотря на дороговизну этих новых изданий и резкую инфляцию, по утрам в киоск стоит очередь. Все держатся раскованней и нормальней. Один мой немецкий друг приехал в Москву после пятилетнего перерыва и сказал мне, что Москва поразительно изменилась. Она стала беднее, но и живее, чем раньше. Он считает, что есть повод для оптимизма. Я с ним согласен. Я согласен и с героем моей собственной пьесы «Трибунал», который говорит: «Я оптимист. Я верю, что пройдет еще лет двести-триста, и все будет хорошо».


1991, октябрь. Москва

Два мира, два Шапиро

Вот давняя история или легенда.

Однажды в 40-х – корреспондент агентства ЮПИ Генри Шапиро, проходя мимо здания ТАСС, увидел валивший оттуда дым. Он позвонил в дверь. Никто не отозвался. Он позвонил по телефону. Трубку снял дежурный Соломон Шапиро.

– У вас пожар, – сказал ему Генри.

– А кто это говорит? – спросил Соломон.

– Шапиро.

Советский Шапиро решил, что его разыгрывают и бросил трубку. Американский Шапиро сообщил по телефону в Нью-Йорк, что в Москве горит здание ТАСС. Сообщение ЮПИ было по телетайпу принято советским Шапиро. Он открыл дверь в коридор и тут же убедился, что лживая американская пресса не врет – коридор был в дыму. Пожар как-то потушили, но память о нем сохранилась в шутке: два мира, два Шапиро.

Шутка эта приходит на ум мне всякий раз, когда я вижу разницу в образе жизни двух миров. Разница была и осталась огромной. Несмотря на перестройку, конверсию, приватизацию, частное предпринимательство и прочие подобные вещи. Советская система рухнула, но советский человек остался советским человеком, он живет и действует по-советски. Переходя к рыночным отношениям, он надеется на то, что скоро станет миллионером но не понимает того, что для достижения подобной цеди надо работать и жить не так, как раньше.

Как-то пришел ко мне один новоиспеченный частный издатель. Раньше он работал в большом государственном издательстве и меня, как диссидента, не печатал А теперь, став начинающим капиталистом, явился с улыбкой до ушей и надеждой заработать на мне кучу денег. Разумеется, я от него услышал, что он мой давний и страстный поклонник и ночи не спит, мечтая, чтобы моя книга в самое ближайшее время массовым тиражом вышла в его издательстве. Мы быстро обговорили условия, ударили по рукам и он удалился, сказав, что завтра ровно в десять утра явится ко мне с договором. Завтра он не явился. Послезавтра тоже. На следующей неделе я сам позвонил ему. Секретарша ответила: «Его нет» и бросила трубку. Я набрал тот же номер в третий раз: «А когда завтра?» Секретарша: «В четыре часа» – и бросила трубку. Мне пришлось пять раз звонить, а ей пять отвечать, чтобы выдать информацию, укладываемую всего в одну фразу. Завтра я четырежды соединялся с той же секретаршей, чтобы услышать, что ее шеф еще не пришел, и дважды, чтобы узнать, что он уже ушел. Я думал, что он пропал насовсем, но через месяц он явился, как обещал, с договором. И был очень удивлен, что я уже отдал книгу другому издателю, который обещал мне напечатать ее к концу прошлого года. Впрочем, с тем, другим, тоже ничего не вышло. В начале этого года выяснилось, что у него нет бумаги, картона, клея, краски и чего-то еще, из чего делаются книги. Теперь появился третий издатель, который обещает меня издать к концу текущего года. Мой приятель, опытный человек, советует на столь длительный срок не соглашаться, требовать издания в течение двух месяцев. «Тем более, – сказал приятель, – что он тебя все равно не издаст никогда. Но– зато ты узнаешь об этом через два месяца, а не через восемь».

Отвыкнув от советского образа жизни, к нему трудно приспособиться снова. И трудно понять, почему, несмотря на переход к рыночным отношениям, свободное такси не останавливается, официант уговаривает вас пойти в другой ресторан, в билете на поезд вам отказывают, а он отходит от станции полупустой. Всюду нечеткость, необязательность и нелюбезность, очень большое желание "меть деньги и очень большое нежелание их зарабатывать. От клиента, несущего деньги, все отбиваются, как от врага.

Пришла мне пора постричься. Зашел в парикмахерскую, только что приватизированную. Ну, думаю, частный бизнес, тут уж меня обслужат по высшему разряду. В коридоре за столиком сидит дама в очках и решает кроссворд. Иду мимо. Она меня останавливает: «Вы куда?» «Постричься». «Мужской зал не там, а там». Иду туда. Там под портретом Сильвестра Сталлоне в единственном кресле для клиентуры молодая парикмахерша старательно красит губы. Мне кажется, от этого процесса женщины обычно получают удовольствие, но на ее лице удовольствия не видно. Поворачивается ко мне и, не отрывая помады от губ, смотрит вопросительно.

– Здравствуйте, – говорю я ей.

– Здравствуйте, – печально отвечает она, предчувствуя нехорошее. – Что вы хотите?

Слегка удивившись вопросу, я объяснил, что в парикмахерскую прихожу обычно, чтобы постричься, а не для чего-то еще. Выслушала без улыбки.

– А у вас талончик есть?

– Какой талончик?

– Талончик на обслуживание.

– А разве нужен талончик?

– Да, нужен.

– А где его взять?

– В коридоре, у кассирши.

Возвращаюсь в коридор, к даме в очках.

– Оказывается, там нужен талончик.

– Да, нужен.

– А почему же вы мне сразу не сказали?

– А вы меня не спросили.

– Ну, хорошо. Дайте мне талончик.

– А какой именно?

– А какие у вас есть?

– Это зависит от того, как вы хотите постричься, хорошо или плохо.

– Вы знаете, я еще не видел ни одного человека, который хотел бы постричься плохо. – Если вы хотите хорошую стрижку, это будет стоить сорок два рубля.

Называя столь высокую для советского человека цену, она надеется, что я заахаю и уйду. Но не на того напала. Сорок два рубля по нынешнему курсу – это не больше одной дойче марки, а в Мюнхене за такую же процедуру я плачу в пятьдесят раз больше.

Я заплатил за талон и вернулся в мужской зал. Парикмахерша, накрасив губы, приступила к ресницам. И в этот как раз момент опять появился я. Предъявленный ей талон она изучала долго, надеясь, очевидно, что он окажется поддельным. Потом с глубоким и откровенным вздохом уступила мне место в кресле, медленно оборачивала меня простыней и долго подбирала инструменты.

Наконец – принялась за работу. Работала медленно и неохотно. В глазах – тоска и отвращение к обрабатываемой голове. Я тоже стал постепенно впадать в уныние. Я понимаю, что мне далеко до Сильвестра Сталлоне, но и не столь же я отвратителен, чтобы смотреть на меня как на лягушку.

Последний раз перед тем я стригся в Мюнхене. Там была точно такая же парикмахерша, но она выросла в другой среде и знала, что клиентов надо привлекать. И она делала это весело и естественно. Она со мной весело поздоровалась, поинтересовалась, кто я и откуда, расспросила меня о моих родителях, о моих детях и о внуках, которых у меня нет. Она выразила восхищение густотой моих волос (а если бы их не было, то восхитилась бы лысиной). В конце с помощью двух зеркал она показала мне мой затылок, спросила, доволен ли я ее работой, и содрала с меня пятьдесят марок. Несмотря на цену, я ушел с желанием прийти сюда снова. От московской ее коллеги я ушел с надеждой никогда к ней не возвращаться.

Московская парикмахерша тоже хочет иметь много денег. Но она не думает, что для этого надо работать с охотой, надо нравиться клиентам, надо вызывать в них желание прийти опять сюда, а не куда-нибудь в другое место. Не зная этого, она работала так, как будто с ней случилось большое несчастье. Как девушка из хорошей семьи, отданная насильно в публичный дом. Потом быстро и с явным облегчением отложила в сторону инструменты и стала стягивать с меня простыню, не поинтересовавшись моим мнением о ее работе.

– Вы уже закончили? – спросил я.

– Да, конечно.

– А вы не видите, что левый висок вы подстригли меньше, чем правый?

– Это вам кажется, – сказала она, почти не разжимая губ.

Ее состояние передалось мне настолько, что даже лень было злиться.

Но все-таки я сказал:

– Мне не кажется. Я смотрю в зеркало и правое ухо вижу", а левое нет, потому что оно закрыто волосами.

– Оно не закрыто, – возразила она.

– Но почему же я его не вижу? – спросил я.

– Наверное, потому что у вас плохое зрение.

– Но почему же я тогда вижу правое ухо?

– Ой, – сказала она не выдержав. – Надо же, какой вы капризный! Ну, хорошо, хорошо.

Она опять накинула на меня простыню, сделала символический взмах ножницами и отложила их в сторону. Бороться дальше было выше моих сил.

Пришла пора мне ехать в Мюнхен. Недалеко от меня на улице Большая Спасская – немецкое райзебюро. Недавно оно еще принадлежало Германской демократической республике, а теперь там написано Федеративная республика Германия.

Пошел я туда. Надеясь, что родные немцы обслужат меня по-немецки.

В бюро полная дама говорит с кем-то по телефону. По-русски.

– Люсь, ты представляешь, мясо. Двести рублей кило. Двести рублей кило. Это ж офигеть можно.

При моем появлении отрывается от телефона с большой неохотой.

– Здравствуйте, вам чего?

Объясняю, что пришел не стричься, а за билетом.

Я понимаю, что говорить по телефону гораздо приятнее, чем работать. Делать однако нечего (все же немецкое райзебюро, а не российское), она кладет трубку и идет в другую комнату. Но на полпути остановилась.

– А вы знаете, мы здесь торгуем только за валюту.

– Я знаю.

Жаль, конечно. Идет дальше. Опять остановилась

– А мы, между прочим, продаем билеты только иностранцам.

Она собралась уже вернуться к столу, позвонить опять своей подруге и обсудить цены на молоко, но я сказал ей, что я и есть иностранец. Мое сообщение настолько ее удивило, что она даже не рассердилась.

– Вы иностранец? Надо же! А так чисто говорите что я бы никогда не подумала. Правда иностранец?

– Правда. Немец я.

– Да? А здорово как говорите! Небось, долго учились?

– Очень долго.

Ради иностранца можно и пошевелиться. Она ушла в соседнюю комнату, оттуда некоторое время доносился до меня возбужденный и неразборчивый шепот, наконец, дама вернулась, а с ней еще две, немка и русская, обе растерянные, как будто они никогда не видели человека, желающего обрести билет. Они меня напряженно выслушали и сначала неуверенно, а потом с возрастающей страстью стали по-русски и по-немецки уговаривать, чтобы я билеты купил не у них, а непосредственно у компании Люфтганза, чей офис расположился в отеле Пента.

– Зачем же вам зависеть от нас? Нам для того, чтобы принять ваш заказ, надо выяснить, есть ли у Люфтганзы билеты. А вы сами туда пойдете и сразу все узнаете.

Ну, ладно. Отправился я в Пенту. И вы, читатель этих заметок думаете, что там-то, в капиталистическом учреждении, сразу стало все на свои места? Как бы не так! Там, господа, работают гордые советские люди, выросшие в условиях социализма. Получая зарплату в свободно конвертируемой валюте, они дорожат каждым своим словом и лишнего не говорят. С одной из них состоялся у меня примерно такой разговор.

– Мне нужен билет на Мюнхен.

– Дешевых билетов нет.

– А какие есть?

– Есть дорогие.

– А сколько стоят дорогие?

– Дорого.

– Меня интересуют конкретные цифры.

Она вздохнула.

– Семьсот шестьдесят пять долларов.

И посмотрела на меня с упреком. Зачем мол, спрашиваешь, если все равно не купишь?

– А дешевые билеты сколько стоят?

– А дешевые проданы.

– Ну, все-таки сколько?

– Пятьсот долларов.

– Чем отличаются билеты за пятьсот долларов от билетов за семьсот шестьдесят пять? Они что, разного класса?

– Нет. И те и другие – экономический класс. Но дешевые билеты надо заказывать не меньше, чем за семь дней.

– А я к вам пришел за девять.

– Ну и что?

Да, действительно, ну и что? Я должен был придти за семь дней, а пришел на два дня раньше, и это ничего не значит. Я пытаюсь рассуждать вслух и логически.

Раз я пришел к вам раньше, чем за семь дней, значит, вы мне должны продать эти билеты по льготной цене.

– Нет, – возразила она, – вы неправильно рассуждаете. Те билеты, которые продаются дешево за семь дней, проданы за двадцать дней.

– А еще через неделю есть льготные билеты?

Она постучала по клавишам компьютера и радостно сообщила мне, что и через шестнадцать дней тех билетов, которые продаются за семь дней, тоже не будет.

Конечно, будь я настоящим немцем, я бы ей поверил. Но, будучи не немцем, я знал, что с настоящим немцем она разговаривала бы иначе. Поэтому, вернувшись домой, я позвонил своей знакомой настоящей немке и сказал ей: «Барбара, пожалуйста, позвони в Люфтганзу и на твоем хорошем немецком языке спроси, как там в действительности дела обстоят с билетами». Барбара позвонила и ей сказали, что билетов на ближайшее воскресенье действительно нет. Но есть на субботу перед воскресеньем. И на всю неделю после воскресенья, на любой день, кроме, может быть, следующего воскресенья. Я понял, что действовал неправильно. Надо было спрашивать так: «У вас есть дешевые билеты на воскресенье?» И если нет, то выяснять насчет каждого дня. А на понедельник? А на вторник? И так далее, до тех пор, пока какой-нибудь день не совпадет с наличием билетов. А еще я понял, что в стране, где люди повсеместно тратят столько сил, чтобы не работать, положение улучшится еще очень нескоро.

Между прочим, вернувшись в Мюнхен, я немедленно пошел поправлять прическу. Знакомая парикмахерша, принявшись за работу, деликатно спросила: «А где это вас так интересно стригли?» Не желая подрывать репутацию русских парикмахеров, я ей сказал, что время от времени меня стрижет моя жена.

– Оно и видно, – сказала парикмахерша и вздохнула. – Сейчас многие вроде вас стригутся у жен. А как же нам быть? Нам же тоже на что-то надо жить.

Я с ней согласился, но спросил, читает ли она книги.

– Нет, – сказала она, – работа, дети, муж, кино, телевизор, на книги времени не остается.

– В этом-то все и дело, – сказал я. – Вы книги не читаете и не покупаете и лишаете меня гонорара, на который я мог бы постричься.

Мы с ней посмеялись и посетовали на то, что наши профессии скоро никому не будут нужны. После чего я заплатил ей пятьдесят марок, на которые она могла бы купить две мои книги, но она этого, конечно, не сделала. Потому что у нее семья, большие расходы и стоит ли тратить деньги на ерунду.


1992

Кому во что сморкаться

Некоторые мои соотечественники, желая как-нибудь ущучить да побольнее автора этих строк, говорят: ах, он, такой-сякой, будет нас еще учить, как нам жить, как держать себя за столом и в какой руке держать вилку. При этом даже, как в прежние добрые застойные и дозастойные времена, доносят устно и пишут куда нужно письменно, что своими поучениями автор занимается, сидя на чужой шее. К чему автору, прямо скажем, не привыкать. Раньше он сидел на шее наших колхозников и рабочих, а теперь, по утверждению одного бойкого желтого доносителя, перелез на шею американского конгресса. Доверия которого, естественно, никак не заслужил. Как не оправдал в свое время доверия партии и правительства.

Впрочем, насчет того, кто на чьей шее сидит, эту тему мы отложим на другой раз, а по поводу поучений замечу, что в реальной жизни, увы, попадаются некоторые невоспитанные люди, которые вилку и в самом деле держать не умеют. Думают, что изготовлена она на каком-нибудь алюминиево-оловянно-литейном заводе исключительно для того, чтобы причесываться или ковырять ею в зубах. И хотя автор данного текста на самом-то деле особо заметной страстью к поучительству, по его мнению, не страдает, иной раз поневоле воскликнешь: «Эй, товарищ… или как вас по-нынешнему господин, сударь, да что же ты такое, милчеловек, делаешь? Ты же зуб сломаешь».

Я имею в виду зуб у вилки. И как же об этом можно не говорить, когда еще недавно в предприятиях общественного питания, то есть в те времена, когда и предприятие было и питание тоже… Так вот там, бывало, вилки не найдешь нормальной, а какую ни возьмешь, у одной один зуб сломан, у другой два, а та и вообще с одним-единственным зубом осталась, как баба Яга. В таком случае даже бесполезно учить человека, в какой ему руке такую дрянь держать, может, лучше даже вообще ни в какой. А взять кость, ежели она имеется, в руки и вгрызаться в нее с подобающим случаю урчанием.

Впрочем, ладно, об этом не буду, а то некоторые особо бдительные особы скажут, что американский конгресс меня нанял за СКВ со специальной целью: советского бывшего и нынешнего человека сбить с панталыку, чтобы он и вовсе, забыв про вилку, щи хлебал, как и прежде, лаптем, а лапшу с ушей через нос протягивал.

Хотя я на самом-то деле, заметьте себе, никого ничему не учу.

Но в жизни сплошь и рядом случаются разные поучительные истории, из которых каждый может сделать для себя определенные выводы.

Одна такая история приключилась давным-давно, в незапамятные времена еще первой мировой войны.

Некий немецкий генерал попал в плен к русским. Фамилия его была, допустим, фон Айзеншток. То есть, в переводе на русский язык, железная палка. Что, впрочем, в нашей истории роли никакой не играет. Тут важнее обратить внимание не на фамилию, а на приставку к ней: «фон», означающую высокородное происхождение.

Попал этот фон Айзеншток в плен на Западе, но отправлен был в края не столь отдаленные восточные, а именно в Сибирь, где возбуждал собою всеобщее любопытство.

Потому что Сибирь хотя и большая земля, и многое повидала, но немецких генералов даже там водилось очень немного. А именно два. Сам фон Айзеншток и еще некий, назовем его Шмидт, который тоже попал в Сибирь через плен.

Оба генерала друг о друге чего-то слышали, но не встречались, поскольку Сибирь – земля и в самом деле столь велика, что два генерала вполне могут всю жизнь по ней туда-сюда ходить и ни разу не сойтись в одной точке.

Так что жили они поврозь и в новом быту совершенно погрязли.

Не знаю, как Шмидт, а генерал фон Айзеншток даже женился. Забывши про оставшуюся в стародевичестве саксонскую красотку Хайди, связал он свою судьбу с крупной сибирской женщиной Лукерьей Сикиной, которая родила ему за это двух близнецов.

Привык наш фон Железная Палка к новому житью-бытью, опростился, на местном сибирском диалекте говорил, как на своем родном мутершпрахе, а генеральство свое прошлое стал забывать, иной раз даже сомневаясь, было ли оно в самом деле или просто прибредилось.

Так бы оно шло и дальше, не случись в городе по-тогдашнему Петрограде катавасия, названная впоследствии Великой Октябрьской социалистической.

Пока катавасия случилась, пока слухи о ней докатились до сибирских далей, пока народ действительно понял, что катавасия эта в самом деле великая и пока дошло это до сознания генерала фон Айзеншток, протекло определенно неопределенное время.

А потом слухи дополнительные поступили, что и в генеральском хаймате также имеют место отдельные перемены к лучшему, и, короче говоря, на фоне полного переворота жизни решил наш фон направиться в сторону родимого фатерланда. Чем показал положительный пример нашим вчерашним соотечественникам. Которые, несмотря на теперешнюю тоже довольно великую кататавасию, возвращаться в свой хаймат не торопятся.

А генерал наш заторопился. Но при этом забеспокоился: а кто ему даст разрешение на проезд или проход в нужную сторону. Время поскольку суровое. Повсюду. в том числе и в Сибири, гражданская война, власти меняются, попросишь нужные документы, и не известно наперед, какая будет на то резолюция: разрешить, отказать или приставить к стенке.

Короче говоря, решил генерал пробираться на Запад никого не спросясь, кроме Лукерьи Сикиной, в замужестве Лукерьи фон Айзеншток. Отпусти, мол, майн шатц (то есть мое сокровище), доберусь до родимого фатерланда, как ни то обустроюсь, а там и тебя заберу с нашими маленькими будущими немецкими генеральчиками и на тебя тоже паспорт немецкий выпишу.

Ну, баронесса наша, Лукерья фон, услышав такие слова, ненаглядному для начала пару тяжелых плюх отвесила. За то, что ему какая-то там Германия дороже оказалась ее, Лукерьи. Но потом все же поняла, что родина есть родина и, маленько поплакав, напекла беляшей да шанег, подштопала запасные исподники, положила все это в котомку, прижала мужа к груди, перекрестила и сказала: «Ну, что ж, иди!»

Чтобы тех людей, которые, возможно, встретятся ему по пути, красных, белых, зеленых и прочих, не искушать, порешили генерал с Лукерьей, что в дороге прикинется он простым русским мужичком, неграмотным и дураковатым.

Сказано – сделано. Генерал онучи на ноги накрутил, лапти на них насунул, армяк на себя напялил, бечевкою обмотался, а котомку с шаньгами, да беляшами, да сменой исподнего за спину закинул и отправился в путь-дорогу, в одиночный такой дранг нах Вестен.

День идет, два идет, все лесом, все тайгой, открытые места огибая и к жилью никакому не приближаясь. Направление он то по солнцу, то по звездам, то по моху на деревьях определял, как его в академии генерального штаба в свое время учили, но все же на каком-то отрезке показалось ему, что с дороги маленько сбился.

Но ему повезло, что встретил он лошадку, везущую хворосту воз. А на возу, само собою, возница, здоровый такой мужчина, борода рыжая с сединой, брови густые, глаза пытливые. Наш генерал спрашивает: ты, мол, мужик откедова будешь? А я, говорит, оттедова. А ты? А наш фон Айзеншток вымышленное название называет и говорит: вот, мол, пробираюся поближе к родным местам в Самарской, предположим, губернии.

А рыжебородый смотрит и говорит: – А ведь ты, милок, я вижу не из мужиков будешь, не из наших.

– Ас чего такое мнение имеешь? – удивился Айзеншток.

– Ас того имею мнение, – говорит рыжебородый, -, что сморкаешься больно уж не по-нашему. Наш мужик он в таком разе делает как? Он одну ноздрю большим пальцем зажимает, а в другую дует, а ты в платочек соплю свою выдуваешь по-культурному и потом так ее бережно, как локон любимой, вовнутрь заворачиваешь.

Смутился тут генерал наш и от смущения немедленно, говоря теперешним языком, раскололся.

– Да, – говорит, – отец, ты исключительно прав не ваш я мужик, а немецкий генерал фон Айзеншток, по– вашему, то есть, железная палка.

Мужик как услышал такие слова, посмотрел на нашего генерала внимательно и начал так хохотать, что сперва с телеги свалился, да и потом еще долго катался по траве, держась за живот. А потом встал на ноги, но успокоиться никак не мог, все искал, пробовал что-то сказать, да обратно впадал в истерику.

– Да что ж тут такого смешного? – спросил его наш генерал, немного даже обидевшись.

– А смешного тут то, ваше превосходительство, – сказал ему мужик на чистом немецком языке с легким померанским акцентом, – что я, позвольте представиться, тоже немецкий генерал Дитер Шмидт.

При этом он вытянулся и щелкнул как бы каблуками, которых у его лаптей, конечно же, не было.

Что случилось потом с их превосходительствами, добрались ли они оба или хотя бы один из них до берегов Одера или Рейна, этого я, признаться, совсем не знаю. И как сложилась их дальнейшая жизнь или никак не сложилась, тоже неизвестно, но в любом случае осталась от них легенда о том, как немец немца узнал, и из этой легенды можно делать далеко идущие выводы.

А именно, что некоторые наши привычки сидят в нас так глубоко, что, как бы нас потом жизнь ни ломала, мы от них ну никак не можем избавиться. Если генерала нашего в детстве, может быть, бонна учила пользоваться носовым платком или потом в юнкерском училище ему линейкой по рукам давали, когда он пытался обойтись одним пальцем, то привычка к носовому платку въелась в него на всю жизнь и даже перешла в генетический код.

А у нас картина совершенно обратная.

У нас иных человеков, воспитанных детским садом, пионерским лагерем и комсомольскими зорьками, легче застрелить, чем приучить сморкаться в платок, правильно держать вилку и не писать доносы. (Правда, как же их не писать, когда есть и не закрыто учреждение, где их принимают, как встарь, круглосуточно?)

И тоже, как от привычки употребления большого пальца в сморкательных целях, не можем отказаться от стадных местоимений. Привыкли мы на мы себя называть и без этого ну никак. Несмотря на всякие едкие замечания по этому поводу и даже на специально Евгением Замятиным написанный роман «Мы». То гордо: «мы советские люди». То самоуничижительно: «мы совки». То, опять же впадая в большую спесь: не вам нас учить. Кому вам, кого нас? Нас, которые семьдесят лет строили, семь лет перестраивают и по семь часов стоят в очереди за «гуманитарной» помощью от них, кого сами всегда учили?

Иной такой Мыкин, пожелтевший, может быть, от перенесенного в юности комсомольского гепатита, выискивая пытливо возможности, как бы слинять на Запад, своего бывшего соотечественника тем попрекает, что тот не линяет в спешном порядке с Запада на Восток.

Впрочем, Мыкины разные, а вопрос все один и тот же и даже в одной редакции. Мы их так ждали, а они к нам не едут, вообще-то в них ничего хорошего нет, а мы тем не менее вымыли шеи и раскинули для объятий руки, а они, сволочи, к нам не едут и это значит что? Это значит, что они не политическая эмиграция, а экономическая. Они туда на Запад умотали за колбасой и за джинсами.

Одни и те же стенания, в одних и тех же выражениях, даже с тем же сопливым всхлипом. Несмотря на то, что уже тысячу раз было оговорено и объяснено, почему одни они к нам не едут, а другие они от нас ежедневно тикают. Но стенания продолжаются и настолько совпадают в подробностях, что невольно наводят автора Данных слов на определенные мысли. На мысли, что хотя и говорят, что нет, мол, нынче кабинетов, где нас учат, кому чего говорить, а они на самом деле, может быть, есть и, может быть, находятся именно там, где заявления от граждан принимаются круглосуточно.

Потому что по простоте своей, по-прежнему опыту и, конечно же, по тому же советско-совковому воспитанию, автор никак не может себе представить, чтобы совершенно как бы разные люди сами по себе одну и ту же глупую мысль выражали столь одинаково и без всякого инструктажа.

Нет, что ни говорите, а привычки наши глубоко в нас сидят и ничего с ними не поделаешь.

Одна, например, независимая очень газета при своем основании попросила у меня тысячу рублей для первоначальной поддержки своего существования. Я дал. Газета стала выходить. И время от времени поминать мое скромное имя. Но все в каком-то таком не очень-то лестном для меня смысле. Что вот, мол, этот пустой имярек, живя на Западе, совершеннейшим образом исписался. Но, если сказать правду, то и раньше ничего хорошего не писал. Да и в будущем вряд ли чего напишет. Надо сказать, что такое отношение печатного органа к своему скромному спонсору меня несколько обескуражило, но, с другой стороны, я думаю, газета-то принципиальная и что же она меня за мою тысячу рублей, если я ей не нравлюсь, хвалить что ли должна? Но все же свое недоумение одному из работников этой редакции высказал. А он за голову схватился: «Ой, говорит, извините, а мы совсем забыли, что вы нам деньги давали». Теперь вспомнили, и можно ожидать, напишут обо мне что-нибудь положительное. Что я еще не исписался и раньше тоже писал не так уж и плохо. А если им еще добавить определенную сумму, да с учетом инфляции и индексации, они, может, и вообще воспарят к панегирику. Потому что есть у нас привычка ко взаимному услужению: ты мне, я тебе.

Еще привычка распространенная: ждать от начальства указаний.

К моему знакомому американскому фермеру Дэвиду Орру (штат Индиана) приехала в гости не в период расцвета колхозного строительства, а всего лишь два года тому назад делегация кубанских хлеборобов. Которые сами нацелились на свободное фермерство. Ходили по полям Дэвида, осмотрели его четыре трактора, три комбайна и два элеватора, все данные в блокнотик запротоколировали, сколько чего на скольких акрах произрастает, а потом спрашивают: «А кто у вас принимает решения?» Он не понял: «Какие такие решения?» «Ну, кто у вас решает, когда, например, начинать посевную компанию?» Он сначала подумал, что переводчик, может, чего напутал. Попросил повторить вопрос. А потом объяснил, что, во-первых, никаких таких кампаний, или сражений, или битв за урожай он вообще не проводит, а когда сеять или убирать, решает сам. Иногда посоветовавшись, впрочем, с женой. И поступивши, естественно, наоборот. В соответствии, разумеется, с местным климатом, временем года и общими природными закономерностями.

Кубанские хлеборобы между собою понимающе переглянулись, фермеру сочувственно головой покивали. Они же люди умные и понимают, что правду он им сказать не может. О том, как вызывают его в индианский обком и стучат кулаком по столу: ты, мол, мать твою перемать, если ко дню рождения Джорджа Вашингтона кукурузу не посеешь, то мы тебя к именинам Гэса Холла посадим.

Что ни говорите, а привычки играют в нашей жизни очень большую роль. И если человек привык обходиться без вилки или носового платка, то так и будет пользоваться одним пальцем или всей пятерней.


1992

Наше дело, или Сила против насилия

А зачем нам фильмы ужасов, если включишь телевизор – и вот они, ужасы, прямо перед глазами. Тела, прошитые автоматными очередями, раздавленные гусеницами, разорванные в клочья установками «град», – это не фантазия Альфреда Хичкока, и красные лужи, это не имитация, не кетчуп, наляпанный щедрой рукой режиссера, это всамделишная человеческая кровь. На пунктах переливания ее не хватает, а здесь ее выливают ведрами, как помои.

Кровь льется везде, мы уже к этим картинкам настолько привыкли, что спокойно поглощаем свой ужин, глядя, как прямо перед нами облепленный мухами младенец ползает по телу убитой матери.

Мы еще не поняли, что, если подобные картины не вызывают в нас чувства ужаса, возмущения, содрогания и сострадания, значит, мы сами уже стали жертвами насилия, утратили часть своей собственной человеческой сущности, перешли в разряд, по выражению уголовников, опущенных, то есть лишенных человеческого достоинства и не заслуживших ничего, кроме презрения.

Если же эти картины насилия нас все-таки беспокоят и мы осмелимся насильников спросить, да что ж это вы такое творите, нам тут же высокомерно ответят, что это нас не касается, это их, насильников, внутренние дела.

Увы, жертвы насилия очень часто и охотно становятся насильниками, как только возникает такая возможность.

В одной южной республике я был ошибочно признан за важного представителя России и спрошен: «Почему вы, русские, не помогаете нам защищаться от… ну, допустим, саранцев (название вымышленное)? Ведь на русских лежит особая ответственность». Я с ними согласился, но спросил в свою очередь: «А почему вы так нехорошо обращаетесь с леконцами (и это название я придумал), которые располагаются хотя и внутри вашей республики, но на земле, где жили и умирали их деды, прадеды и прапрадеды? Почему вы им не даете жить так, как они сами хотят?»

Мои собеседники тут же напыжились и холодно попросили меня в их внутренние дела не мешаться.

Так сплошь и рядом. Пытаясь освободиться от большого брата, средний брат призывает весь мир на помощь, но освободился – и тут же начинает угнетать брата меньшего, ссылаясь на то, что это их, братьев, внутренние проблемы.

«Это не ваше дело», – говорят нам насильники всех мастей. – «Вас не трогают, сидите себе, помалкивайте. Или примите таблетку и обратитесь к психиатру, он вам поможет».

Но нам доктор не нужен. Мы и без него очерствели настолько, что вид разодранного человечьего мяса нас потрясает не больше, чем свинина или баранина на магазинных прилавках.

Привычка существовать в обстановке насилия в качестве его вершителя, или жертвы, или беспомощного свидетеля никогда не распространялась так широко.

В дотелевизионную эпоху человек был дик, но с массовым насилием встречался обычно на поле боя, увиденное переносил с трудом, а часто не переносил, повреждался в уме. Такое сумасшествие было нормальной реакцией здоровой психики на картину человеческого безумия. Люди же цивильные (и не только слабонервные барышни, а даже бородатые мужчины), бывало, падали в обморок при виде крови, взятой из пальца на анализ.

Ужас, отвращение, сострадание, испытываемые человеком при виде крови и человеческого мяса, эти сильнейшие чувства были проявлением инстинкта самосохранения человеческого рода, ставили психологические препятствия на пути насилия: люди боялись убивать, быть убитыми и даже видеть убитых.

Привычка к насилию и к виду его ослабляет нашу чувствительность к любым переживаниям, порождает цинизм, апатию, делает относительной ценность человеческой жизни и притупляет наш собственный инстинкт самосохранения.

Привычка к насилию и существованию в условиях насилия есть сама по себе причина распространения насилия.

Но если мы привыкли к виду всех этих ужасов, и совесть наша не вопиет, и инстинкт нам ничего не подсказывает, то умом-то мы должны понять, что всякое насилие против отдельного человека, национальной группы, народа или страны всегда опасно для всех нас, направлено против нас и когда-нибудь до нас непременно дойдет.

Мир похож на деревянный дом, в котором одни беззаботные постояльцы в разных его углах разводят костры на полу, а другие беззаботно взирают: они, мол, свои углы поджигают, а не наши.

Но этот огонь угрожает нам всем. И если обитатели горящих углов не могут сами справиться с пламенем, то мы должны им помочь, даже если они этого не хотят.

Есть много «внутренних дел», которые местные люди сами решить не способны.

Один из многих примеров – Нагорный Карабах. У трех сторон конфликта нет никакой реальной почвы для компромисса, они никакого выхода из положения не находят и не найдут – и неизбежно будут убивать друг друга, пока одна из сторон не поставит на колени или не уничтожит другую.

Неужели мы должны на все это равнодушно взирать только потому, что мы не армяне и не азербайджанцы?

Не решаемая местными силами тупиковая ситуация имеет место во многих частях мира: в Приднестровье, в Северной Ирландии, в Югославии. Есть места, где конфликт подобного рода, а то и похуже может разгореться в любую минуту.

Если смотреть правде в глаза, то надо признать, что спор между Россией и Украиной из-за Крыма и Черно-морского флота самими заинтересованными сторонами неразрешим. Каждая сторона может представить тысячу доводов в свою пользу и каждая будет права. Спор неразрешим и безумцы с обеих сторон надеются решить его с применением боевой мощи того самого Черноморского флота.

Оттуда, где жизнь регулируется не законами, а насилием, где политических противников сажают по одиночке в тюрьмы или психушки или убивают сотнями, где мелкие территориальные споры решаются с помощью танковых соединений, где мирных жителей уничтожают голодом, холодом, ипритом, напалмом или ракетным огнем, беда распространяется далеко и дотягивается до нас.

Оттуда отправляются в путь террористы, которые в любой момент могут захватить нас в заложники, взорвать нас вместе с самолетом или супермаркетом.

Истекающие оттуда миллионы беженцев не могут на всем земном шаре найти себе пристанища, перемещаются, как ошпаренные кипятком тараканы, скопляются в каких-то местах, становясь источником эпидемий и криминальной активности.

Миллионы пока еще относительно благополучных людей в попытке откупиться от несчастных, разбивают палатки для беженцев, шлют к месту бедствия посылки с едой и грузовики с медикаментами.

Но все это паллиативы. Палаток не хватает, еда немедленно поглощается, лекарства разворовываются, и опять искалеченные руки тянутся к нам и голодные рты кричат: «Помогите!»

Нарушается общее течение жизни всего мира. Уже давно туристы не ездят в Бейрут или Багдад, закрыты для отпускников чудо природы и человеческих рук Дубровник и все побережье Адриатического моря, пустеют черноморские пляжи. Разрушаются старинные города, исторические памятники, горят нефтяные скважины, засоряются моря, расползаются озоновые дырки над нашими головами.

И это все не наше дело?

Если цивилизованный мир не переменит взгляд на подобные вещи и не приступит к решительным действиям, он погибнет, и вполне возможно, что этого даже не придется ждать слишком долго.

По российскому телевидению уже показывали собрание представителей очень маленького кавказского народа. Один из выступавших под бурные аплодисменты объявил России войну и сказал, что они не с кинжалами пойдут на врага, а атакуют атомные станции, сами погибнут, но и империю (которой нет) тоже погубят.

Но это же, как говорится, и ежу ясно, что в таком случае вместе с Россией погибнут не только кавказские государства – речь пойдет о пространствах более обширных.

Прошу прощения за чрезмерную, может быть, подробность аргументации, но то, что я говорю, кажется мне очень важным, и я хочу, чтобы моя мысль дошла до каждого, кто пожелает ее понять.

В мире есть много людей, которых всех вместе можно назвать силами зла, которые осознанно или неосознанно, из корысти или каких-то там своих идеалов несут людям горе. К этим силам относится маньяк одиночка, выходящий ночью с ножом, чтобы потрошить людей просто так, или открывающий днем огонь из автомата по толпе, мелкие и большие тираны, революционеры, фанатики, помешанные на национальной, религиозной или еще какой-то почве. Они разъединены, действуют не согласованно, но со всех сторон. Именно они давно ведут против всего человечества войну и достигли уже очень больших успехов. Они сделали жизнь всех нас очень опасной и беспокойной, они убивают людей, они уничтожают природу и природные ресурсы, принадлежащие следующим поколениям.

Да что там говорить! Мы доныне с ужасом вспоминаем уничтожение во время Второй мировой войны Лидице, Орадура, Хатыни или Герники, не замечая того, что сейчас в условиях мира (ничего себе мир!) столь же тотальному уничтожению подвергаются Степанокерт, Ходжалы, Цхинвали, Дубоссары, Вуковар, Бейрут и еще многие города, городки и деревни, о которых мы, ввиду ординарности подобного дела, уже ничего не знаем.

С распадом коммунистических империй (я имею в виду не только СССР, но всю Восточную Европу, Югославию, Албанию и неизбежное в скором будущем падение остальных коммунистических режимов), силы зла в мире получили колоссальное подкрепление, организовавшись в группы, отряды, армии, захватив целые арсеналы оружия массового убийства и разрушения и не останавливаясь при его применении.

Насилие тлеет везде и может вспыхнуть огнем в самом неожиданном месте, как это недавно случилось в Лос-Анджелесе.

Людьми, мыслящими масштабно, выдвинута идея глобальной защиты всего мира от возможного ядерного покушения на него. Но этого мало. Это все равно, что оберегать себя от падения на голову большого кирпича и не заботиться о прививках против мелких бактерий.

Защищая себя, мир должен создать систему глобальной защиты от всех насильников, больших и малых.

Конечно, движение в эту сторону уже существует.

Правозащитные организации давно поняли, что толкование прав человека не может быть внутренним делом того или иного государства.

Поняли это и многие политики.

Иногда международное сообщество или Соединенные Штаты Америки предпринимают разные меры против других государств, ведущих себя особенно нагло. Или вторгаются в них (Гренада, Панама, Ирак), или осуществляют просто карательные акции (Ливия).

Но при этом всегда возникает вопрос о законности подобных действий. Поднимается шум по поводу внутренних дел и принципа невмешательства. Президента Буша и генерала Шварцкопфа сравнивают с Гитлером. В результате страны, чувствительные к общественному мнению (хотя оно может быть не менее глупым, чем мнение одного глупого человека), дела до конца не доводят. Муамар Каддафи и Саддам Хуссейн живы и здоровы, и один по-прежнему укрывает у себя террористов, а другой уничтожает курдов и других своих «внутренних» врагов и пытается спрятать недоделанную атомную бомбу.

С таким положением должно быть покончено. И не словами (они бесполезны), а силой. Сила должна быть противопоставлена насилию.

Когда заходит об этом речь, то многочисленные умники во всем мире вступают в схоластический спор: «Если вы предлагаете применять силу, то чем же вы будете отличаться от тех, против кого вы будете ее применять?» А ответ, по-моему, очевиден. Между употребляющими оружие бандитом и полицейским есть большая и принципиальная разница.

Мы спасем себя от произвола насильников только тогда, когда лишим соблазна достижения их целей разбойным путем. Когда (или если) во всем мире будет установлен новый порядок, правила и законы цивилизованного поведения, обязательные для всех людей, групп, партий, народов и государств.

Я не возьмусь составить хотя бы проект подобных законов и правил, но в общих чертах, мне кажется, необходимо оговорить следующее.

Права человека должны соблюдаться повсеместно. Если внутреннее устройство того или иного государства несовместимо с соблюдением прав человека, то само это устройство незаконно.

Нужно обязательно разработать общие для всего мира четкие законы, правила, формулировки и процедуры провозглашения и определения суверенитета, государственного языка, гражданства, территориальной принадлежности, границ и прочих понятий, которые всяк толкует по-своему, которые вызывают столько конфликтов и так часто приводят к войне.

Спрашивают: а кто же такой порядок может установить?

Организация Объединенных Наций? Но в ней большинство принадлежит режимам, для которых насилие есть главное условие собственного существования, и вмешательства в их «внутренние дела» они добровольно никогда не допустят.

Но у маленьких детей не спрашивают совета, как их воспитывать. Мы не должны спрашивать у маленьких насильников совета по управлению миром.

Организация Объединенных Наций давно доказала, что она не может сколько-нибудь эффективно защищать права отдельных граждан, предотвращать и прекращать местные конфликты и войны.

В Совете Безопасности долго обсуждаются и нескоро издаются резолюции о прекращении огня. Идут, откладываются и опять открываются бесконечные дебаты, послать в зону военных действий войска ООН или только наблюдателей. В конце концов, какой-нибудь видный миротворец едет к месту действия, пожимает представителям воюющих армий руки, с печалью на лице выслушивают истерики вдов и в лучшем случае убеждает стороны временно прекратить огонь. Который они опять открывают, едва дождавшись или не дождавшись отбытия миротворца.

Я не говорю, что ООН надо распустить. Пусть она останется такой, какая она есть. Но наряду с ней должно быть создано сообщество цивилизованных государств, прием в которое должен быть достаточно строгим.

А кто будет решать, какие государства относятся к цивилизованным и какие не относятся? На этот схоластический вопрос есть очень простой ответ: цивилизованные страны сами могут решить, какие страны относятся к цивилизованным.

К цивилизованным странам (это очевидно) относятся страны европейского содружества, США, Канада, Япония, Австралия и еще некоторые, соблюдающие права человека, с демократически избираемыми и сменяемыми правительствами, со свободной прессой и независимым судом. Эти государства, будучи наиболее сильными в мире и разумными, имеют моральное право и возможность и должны взять на себя обязанность по установлению на земле нового порядка.

Раньше это было невозможно. Теперь, по мере вероятного приобщения к цивилизации России и других стран бывшего СССР (и в перспективе неизбежного перехода на этот же путь Китая), установление такого порядка может стать реально осуществимым.

(Конечно, у России сейчас слишком много других проблем, но и обсуждаемая мною проблема для нее актуальна).

Цивилизованные страны как взрослые люди по отношению к детям должны взять на себя всю полноту ответственности за общее поведение.

Нормы цивилизованного поведения не должны признавать никакого насилия над человеческой личностью, никаких форм убийства, никаких войн и никаких установленных в дикарские времена правил ведения войны. (Всякая война – преступление, признание для нее каких-то правил равносильно признанию правил убийства).

Нормы цивилизованного поведения должны безусловно исходить из того, что жизнь любого человека, где бы он ни жил, священна, природа неделима, а исторические памятники в какой-то степени принадлежат всему человечеству.

Для внедрения в жизнь правил цивилизованного поведения и наблюдения за их исполнением нужны определенные управительные институты.

Может быть, мировое правительство, но составляемое ни в коем случае не на основе равного представительства, а из граждан цивилизованных стран (из других стран в такое правительство могут включаться отдельные международное признанные гуманисты).

Нужен международный суд. И не такой, как теперешний суд в Гааге, а настоящий полномочный суд, и силы (допустим, международные войска), могущие и обязанные исполнять решения суда.

Каждый человек, чьи права нарушены, группа людей, народ, государство, не найдя справедливости в месте своего пребывания, имеют право обратиться в международный суд и рассчитывать на то, что их дело будет рассмотрено беспристрастными судьями, а решение судей – исполнено.

Должен быть такой порядок, при котором государства, грубо нарушающие права человека, признаются не законными и враждебными человечеству. На них оказываются все меры воздействия: политические, экономические и, когда нужно, военные. Если поведение такого государства выходит за определенные рамки, ему выносится предупреждение. Как только оно переходит к военным действиям, туда посылаются войска быстрого реагирования, все стороны конфликта разоружаются, виновные в убийстве людей привлекаются к ответственности, как убийцы. Кто бы они ни были – рядовые, генералы, премьер-министры и президенты.

Если то или иное общество оказывается неспособно поддерживать на своей территории мир и порядок, соблюдать права человека, обеспечивать безопасность всех граждан, своих и чужих – на такой территории по решению международного суда и на ограниченный срок может быть введено особое правление, вид протектората или опекунства.

Новый порядок должен быть основан на международных законах, которые соответствуют внутренним законам цивилизованных государств, здравому смыслу и общечеловеческому представлению о гуманности.

Разумеется, установление такого порядка потребовало бы от человечества больших материальных затрат, но затрат все же гораздо меньших, чем те, которые идут а разработку программы СОИ, на производство ракет, водородных бомб, авианосцев, подводных лодок, на ту-1ение нефтяных скважин, на помощь голодающим, беженцам и калекам.

Я думаю, установлению нового порядка больше всего препятствует традиционное мышление, в соответствии которым каждая страна стремится иметь сильную армию и тратить большие деньги на оборону.

Но этому мышлению уже сейчас нанесен удар и большой. Возникает вопрос: если Запад и Восток больше не угрожают друг другу, то зачем нам нужны большие армии? Зачем Америке программа СОИ? Зачем осени или Украине Черноморский флот? Если российские ракеты не нацелены больше на США, то на кого "и нацелены? Зачем подводные лодки лезут в чужие территориальные воды и зачем шпионят шпионы?

Не полезнее ли было бы все материальные и духовные силы, которые тратились и могут впредь тратиться на бессмысленное противостояние, направить на борьбу мировым насилием.

У многих людей на земле есть потребность в некоей общей позитивной идее. В цели, заслуживающей того, чтобы к ней объединено стремиться. Рождение подобных целей часто приводит в движение большие силы. 1равда, цели чаще всего бывают или заведомо враж-1ебными человечеству и проповедующими насилие, или топическими, попытка достижения которых опять-таки 1риводит к насилию.

Создание мира без насилия является целью гуманной, реалистичной и неизбежной. Россия, переживающая сейчас тяжелый политический, экономический и психологический кризис, могла бы найти и для себя большую и достойную роль в движении к этой цели. Стремление к той цели может объединить всех людей и все местные и международные организации, уважающие права челочка, защищающие природу и вообще жизнь на земле. Силы зла обступили нас со всех сторон, рано или поздно человечеству придется применить ответную силу. Цивилизованный мир выиграл холодную войну против тоталитаризма. Пора начать и выиграть войну против насилия.

Мир всех людей на земле, во всех ее уголках есть наше дело, а если мы этого вовремя не осознаем, то нашим общим делом неизбежно будет война.


1992

Размышления о Московской книжной ярмарке

Четвертый раз проводится Московская международная книжная ярмарка. Я был участником первых двух и поэтому меня можно считать ветераном. И даже выдать мне почетный диплом с правом бесплатного проезда в московском городском транспорте.

Когда я посещал ярмарку, меня сопровождали до двух десятков работников КГБ, что давало мне основания считать себя очень важной и опасной персоной. И напоминало, какой постоянной заботой окружен советский писатель в отличие от любого другого.

Третья ярмарка проводилась в Москве, в Нью-Йорке, куда к тому времени съехалось немало русских писателей. И я там был. Но не заметил за собой никакого «хвоста». И мне было обидно, что американские секретные службы меня не ценят, не знают, как я опасен, и не выделили для слежки со мною хотя бы пару своих агентов. Чем я, конечно, тут же воспользовался, передав буржуазным издателям свой последний секретный роман, снятый на микропленку и спрятанный в каблуке.

Четвертую ярмарку следовало бы провести в Москве, Нью-Йорке и пермско-мордовских лагерях, где писателей также скопилось порядочно. Там они рубят лес и производят другие полезные государству работы.

Сидят они за распространение заведомо ложных измышлений, как считают одни, или за свои убеждения, как считают другие. Там им созданы все условия для хорошей работы, а от буржуазных издателей их надежно охраняют отважные воины Министерства внутренних дел СССР.

Если считать писателем каждого человека, который что-нибудь пишет (а похоже, к тому идет), бывший глава Министерства внутренних дел Щелоков – тоже писатель. Я сам видел его книгу, которая называлась то ли «На страже порядка», то ли как-то еще, точно не помню. Говорят, он теперь тоже сидит за распространение среди родственников заведомо присвоенных иностранных автомобилей. Или, говоря иначе, за свои убеждения. Потому что, будучи министром, был убежден, что между сажающим и сажаемым большая разница. Очень опасное и вредное убеждение. Многие предшественники министра думали так же и понесли заслуженное наказание. Они забыли, что в нашей стране, где права человека не миф, а реальность, каждый имеет право сажать и быть посаженным.

Нечего и говорить, что книга писателя-министра сейчас так же запрещена, как, скажем, книги писателя Миколы Руденко.

Говорят, что Микола Руденко сидит только за то, что хотел говорить правду. А вот Щелоков и правду говорить не хотел, он сидит только за то, что хотел ездить на четырех «Мерседесах» (13 декабря 1984 года, вскоре после лишения генеральского звания, Щелоков скончался в Москве при загадочных обстоятельствах. Ходят слухи, что он покончил с собой).

Есть мнение, что в Советском Союзе лучших писателей преследуют. К сожалению, бывает иногда и такое. Вот, например, писатель Брежнев. Еще недавно миллионы людей от дошкольного до пенсионного возраста читали его книги, изучали, конспектировали, обсуждали на многочисленных читательских конференциях. Самые маститые критики считали, что Брежнев пишет не хуже Льва Толстого или даже немного лучше. Потому что у Толстого были отдельные недостатки, а у Брежнева не было и отдельных. И не зря другой крупный писатель Георгий Марков вручил писателю Брежневу Ленинскую премию за высшие достижения в области литературы.

А теперь что? Книги писателя Брежнева больше не издаются, не изучаются и скоро, я думаю, будут запрещены так же, как, допустим, мои. Но все же их можно использовать. Сдав в макулатуру двадцать килограммов сочинений Брежнева, можно получить талон на один килограмм сочинений Маркова. За четыреста килограммов Брежнева можно получить двадцать килограммов Маркова. За двадцать килограммов Маркова можно получить одну книгу Марка Твена, Жоржа Сименона, или Юлиана Семенова. За три книги Твена, Сименона и Семенова можно на черном рынке получить одну книгу Джиласа. За одну книгу Джиласа можно получить семь лет. За семь лет можно спилить целый лес. Спиленный лес можно переработать в бумагу. На этой бумаге можно будет напечатать книги Юрия Андропова, который имеет шанс стать к тому времени писателем не хуже Толстого. Если даже его книги впоследствии будут запрещены, – не беда. Четыреста килограммов этих книг можно будет обменять на двадцать килограммов книг Маркова. За двадцать килограммов Маркова можно будет получить… Но об этом я, кажется, уже сказал.

Самая передовая в мире советская литература развивается последовательно, стабильно и своеобразно.


1983

Тревога

На днях в столице нашей родины состоялся очередной пленум правления Союза писателей СССР. Повестка дня: «Задачи писательских организаций страны в связи с подготовкой к XXVII съезду КПСС и о созыве VIII съезда писателей СССР». На пленуме с докладом выступил дважды Герой социалистического труда, первый секретарь правления Союза писателей СССР, депутат Верховного Совета СССР, член ЦК КПСС, лауреат Ленинской премии лично товарищ Георгий Мокеевич Марков.

В прениях выступили другие орденоносные товарищи, в работе приняли участие заведующий отделом КПСС, заместитель заведующего отделом ЦК КПСС, заведующий сектором отдела ЦК КПСС, два заместителя председателей советов министров республик, министры, заместители министров, заместитель начальника Главного политического управления Советской Армии и Военно-Морского Флота и прочие официальные лица; название каждой должности занимает несколько строк в газетном столбце.

Шизофрения чинопочитания давно уже распространилась не только на живых людей, но и на учреждения, поэтому министерство культуры пишется с маленькой буквы, а Отдел культуры ЦК КПСС с большой.

Когда читаешь список больших чинов, а затем материалы пленума, возникает тревожное ощущение, что сложилась какая-то необычная ситуация, может быть, даже чрезвычайное положение, и Союз писателей намерен то ли крепить оборону, то ли сам собирается объявить кому-то войну.

Надо сказать, что законы военного времени существуют и действуют в Союзе писателей СССР с самого основания этой организации, но иногда ситуация особенно обостряется, – тогда в бой вступают резервные соединения, возглавляемые секретарями ЦК КПСС, генералами и маршалами Советской Армии при поддержке держащихся в тени, но ощущаемых материально заградительных отрядов Комитета государственной безопасности.

В таких случаях отступивших с передовой линии работников пера вытаскивают на авансцену, подвергают скорому суду чрезвычайного трибунала и именем народа немедленно казнят при полном одобрении ошарашенной публики.

Сейчас, кажется, до этого еще не дошло, но ощущение тревоги заметно.

Впрочем, о тревоге в конце доклада Маркова сказано прямо: «Мы живем в тревожное время. Американский империализм с небывалой агрессивностью наращивает акции, ведущие прямой дорогой к ядерной катастрофе. Опасность, нависшая над человечеством, нарастает. В этих условиях долг советского писателя ясен – быть на передней линии борьбы, вместе с партией и народом, не щадя сил и не покладая рук, работать над воплощением задач сохранения мира и упрочения дела социализма».

Я не знаю, как именно докладчик собирается сохранить мир и упрочить дело социализма, но я уверен, что, если сохранить мир все-таки не удастся и американские империалисты начнут кидать в него свои ядерные боеголовки, он может дать достойный отпор и закидать американских империалистов своими романами. Они у него толстые, тяжелые, изданы огромными тиражами. Если любому империалисту дать как следует по башке одним романом Маркова, он, этот империалист, даже имея чугунный лоб, такого удара не выдержит.

Но, откровенно говоря, я чувствую, что основную тревогу докладчика и товарищей, принимавших участие в прениях, сейчас вызывают действия не американских империалистов, а кого-то другого, и я даже знаю кого.

В своих речах новый Генеральный секретарь ЦК КПСС обещает бороться не только с американским империализмом и российским алкоголизмом, но и с чем-то еще. Своими врагами он объявляет среди прочих парадность и пустословие и, как он примерно выражается, негативные явления, чуждые социализму. И даже обозначает период, когда эти негативные явления расцвели и укрепились: 70-е годы.

Вовсе не обязательно съесть собаку в советологии, чтобы понять, в чей огород кидается камень. Парадность, пустословие и негативные явления, под которыми прежде всего подразумевается чудовищная коррупция, расцвели пышным цветом при Брежневе. Эти негативные явления проводились под его непосредственным руководством, в них участвовали его близкие и дальние родственники, его соратники и выдвиженцы.

Вся видимая деятельность советского государства свелась, в основном, к празднованию юбилея и к торжественным церемониям поздравлений и награждений, а невидимая – к захвату теплых мест и урыванию кусков пирога в соответствии с чином, а иногда и без соответствия.

Чинопочитание и самый беспардонный подхалимаж даже без признаков какой-либо иной деятельности стали обязательным и достаточным условием для успеха в любой карьере, в том числе и литературной.

Для того, чтобы достичь литературных вершин, уже не надо было вынашивать замыслы, изобретать сюжеты, искать метафоры. Даже не обязательно стало малевать несгибаемых коммунистов вроде Павки Корчагина или Макара Нагульнова. Уже даже и сам Ленин как литературный герой отошел на задний план.

Рассчитывать на самый большой успех, связанный с захватом должностей, расширением жилплощади, получением званий, премий и орденов, можно было только приняв прямое или косвенное участие в создании коллективной Брежневианы.

Если мы посмотрим списки лауреатов Ленинской, Государственной и других премий, списки деятелей литературы и искусства, награжденных орденами, а также списки людей, получивших звания народных и заслуженных артистов СССР, РСФСР и мелких республик, мы увидим, что ни один из создателей Брежневианы в них не обойден.

За право участия в этом вдохновенном труде, конечно, нужно было еще побороться, но и вакансий со временем открывалось все больше и больше. Можно было писать за Брежнева или о нем (выведя его, скажем, в виде героического полковника-комиссара или прогрессивного секретаря обкома ленинского типа). Можно было создавать кинофильмы о Брежневе или играть роль Брежнева (в этих ролях больше других отличились способный Тихонов и бездарный Матвеев).

Правда, и на этом поприще некоторые спотыкались. Один кинорежиссер был в числе первых, желавших запечатлеть на экране образ любимого Леонида Ильича, и подал соответствующую заявку. Но его прежде, чем допустить к прототипу, компетентные органы проверили. И выяснилось, что режиссер во время войны был полицаем. За это он понес суровое наказание – его исключили из партии, перевели из режиссеров в помощники, но, учитывая правильное направление мыслей, от судебного преследования воздержались.

Комедия парадности, пустословия и чинопочитания разыгрывалась на самых верхах и в еще более карикатурном виде отражалась на среднем и низком уровне.

Марков, который в восхвалениях вождя потерял остатки стыда и совести, назвал его Львом Толстым нашего времени и с поклоном поднес Ленинскую премию по литературе, получив за верноподданность разные отличия, в том числе вторую Золотую звезду Героя социалистического труда, как Шолохов и Уланова. И сам поощрял тех, кто хвалил его.

Евгений Евтушенко, осчастливленный недавно премией за свою инфантильную поэму «Мама и нейтронная бомба», в благодарственном слове отметил, что поэма эта могла появиться только при содействии лично Георгия Мокеевича Маркова. Каждый, кто разбирается в правилах советского придворного этикета, знает, что слово «лично» принято прилагать к имени только одной личности, а именно Генерального секретаря ЦК КПСС. Совершая столь незаметную церемониальную оговорку, Евтушенко хорошо понимал, что опытный церемониймейстер Марков ее очень даже заметит и отметит.

Как раз в упомянутые выше 70-е годы завершилось превращение Союза писателей из творческой организации в отдельное полицейское государство с ограниченным суверенитетом, как, скажем, Чехословакия.

У этого государства есть свое собственное правительство во главе с самим Марковым и его правой рукой Юрием Верченко, и свой карательный аппарат, который неугодных подданных судит и приговаривает к различным наказаниям. Своей тюрьмы это государство не имеет и своих преступников содержит в общесоюзных тюрьмах. Примерно, как княжество Монако, которое, как говорят, заключает своих преступников во французские тюрьмы.

Литератор, не угодивший союзписательскому начальству и исключенный им из рядов, автоматически передается в ведение Комитета государственной безопасности, который, в свою очередь, объявляет исключенного врагом всего советского народа и ведет с ним бескомпромиссную борьбу, пока тот не скапутится от инфаркта, не окажется в лагере или, как в случае с автором этих строк, за границей.

Ведет себя союзписательское правительство, как всякое другое правительство. Там много заседают, встречают и провожают всяких полномочных послов и делегатов, подписывают договоры о сотрудничестве, соглашения, декларации и протоколы. Много говорят о взаимном ненападении и неприменении первыми ядерного оружия.

Сам Марков ведет себя как небольшой, но полновластный монарх.

Лет, чтоб не соврать, много тому назад я оказался в его приемной, хотя пришел не к нему.

Приемная была большая. За несколькими столами трудились секретари. Почему-то в основном они были мужского пола. Еще какие-то молодые люди в темных костюмах, с гладкими прическами и темными папками время от времени пересекали пространство, скрывались за обитыми кожей дверьми или, наоборот, из них возникали.

Вдоль стен сидели десятка полтора маститых просителей, в числе которых были известная детская поэтесса, один Герой Советского Союза, один лауреат Ленинской премии, один заместитель директора Литфонда и другие лица, знакомые мне и не знакомые. Некоторые из них, как принято в столь важных учреждениях, переговаривались шепотом, время от времени скромно покашливая.

И вдруг из своего кабинета вышел сам Георгий Мокеевич с депутатским значком на отвороте пиджака (ни одной Золотой звезды у него тогда еще не было).

При его появлении все, сидевшие вдоль стен (включая детскую поэтессу), вскочили, мужчины вытянулись, а лауреат Ленинской премии даже щелкнул каблуками. Все таращили на депутата глаза и видом своим выражали готовность реагировать на любое его проявление – то ли громко захохотать в ответ на сказанную им шутку, то ли, тесня друг друга, кинуться за уроненным им платком.

Я продолжал сидеть и с удивлением смотрел на эту сцену из дурно поставленной в провинциальном театре комедии. Я, конечно, видел и раньше различные формы обожания подчиненными своего начальства, но все же не в такой откровенной форме.

Есть люди, которые выглядят столь величественно, что перед ними ноги сами стремятся выпрямиться. Но в облике Маркова ничего величественного не было. Небольшого роста, упитанный, бабье лицо с ничтожными чертами, выражение постное, глазки заплывшие.

Я себя почувствовал неловко. Встать перед ним я не мог. Я слишком презирал всю его деятельность и его писания, чтобы испытывать хоть какое-нибудь подобие почтения, а чинопочитанием в чистом виде тоже, в общем-то, не страдал. Но и сидеть, когда все стоят, было глупо. Получалось, что я бросаю вызов, хотя я, право, не собирался этого делать.

Я остался сидеть и отвернулся, искоса наблюдая, как Марков с вежливостью губернатора обходит всех присутствующих, никого не пропуская, пожимая каждому руку, иногда что-то произнося тихим, вкрадчивым женским голосом.

Когда его остроносые ботинки поравнялись с моими тупоносыми, я приподнялся, вяло потрогал его вялую руку и тут же сел снова, хотя все остальные продолжали стоять. И я заметил, что они пожирают глазами не только начальника, но и меня, всем своим видом выражая раздражение и даже возмущение моей непомерной гордыней: они, такие большие люди, стоят, а я, такой маленький, сижу, полагая, видимо, что я лучше их.

А я, надо сказать, ничего плохого о них не думал (но и хорошего, впрочем, тоже).

И Маркову я никак не нахамил, а, напротив, как воспитанный человек, встал, поздоровался и только после этого сел.

Но по быстрому взгляду, брошенному на меня, я понял, что этот человек воспринимает мое поведение как неслыханную дерзость, которой он мне никогда не забудет.

С тех пор товарища Маркова я если и видел, то только на экране телевизора.

У меня нет никаких оснований утверждать, что Георгий Мокеевич где-то и как-то намеренно действовал лично против меня (хотя, как руководитель писательской организации соответствующие карательные акции он, конечно же, утверждал). Но я уверен, что когда обсуждался вопрос о моем исключении из Союза писателей или каких-нибудь других крутых мерах, то он, вероятно, припоминал о нанесенном его чину невысказанном оскорблении и еще одна свинцовая капля падала на соответствующую чашу весов.

Сейчас в Советском Союзе, как известно, объявлена борьба против разных вещей, в том числе против коррупции и чванства. Казалось бы, эти два порока далеко друг от друга отстоят, но из своего личного жизненного опыта я вынес твердое убеждение, что чванливый чиновник обязательно нечист на руку. И когда я видел перед собой бюрократа, требующего почтения к своему чину («Да вы знаете, кто перед вами сидит!»), я всегда не сомневался, что передо мной сидит вор.

Чванство и коррупция в Союзе советских писателей как раз к началу 70-х годов уже вышли за все вообразимые пределы.

Неосведомленный человек подумает: какая там может быть коррупция в Союзе писателей, если там нечего воровать, кроме бумаги и скрепок.

А вот как раз именно там можно воровать не хуже, чем в министерстве рыбной промышленности.

Подведомственный Союзу писателей Литфонд СССР ворочает миллионами. Там, в зависимости от приближенности к начальству, можно получить дачу, денежную ссуду, путевку в дом творчества, пыжиковую шапку. Одни получают это за взятку, другие по номинальной цене, третьи со скидкой, а четвертые и вовсе бесплатно.

Союз писателей ведает распределением квартир, автомобилей и поездками за рубеж.

Но главное не это. Главное то, что в руках союзписательского начальства находятся практически все главные издательства СССР.

То, что Союз писателей – очень богатая кормушка, давно поняли многие, поэтому сейчас в списках этой организации числятся директора магазинов, бань, театров и стадионов, министры, партийные бюрократы всех рангов, генералы всех родов войск, включая КГБ и МВД и даже маршалы. Поэтому количество писателей, ступивших на этот путь по призванию, с каждым годом сокращается. Именно коррупция, а не забота об идейной чистоте писательских рядов является главной причиной преследования честных писателей по политическим обвинениям.

Но вернусь к Пленуму советских писателей.

Как я сказал, все выступления на этом пленуме и Маркова, и Михалкова, и Чепурова, и Загребельного и других мало мне известных видных писателей пронизаны духом тревоги. И происходит эта тревога не от действий американских империалистов. Империалисты им как раз для нагнетания психоза и обтяпывания личных делишек очень даже нужны.

Возможность перемен в самом Советском Союзе – вот что их больше всего тревожит. Если генеральный секретарь ЦК КПСС вправду решил покончить с коррупцией, парадностью, чванством и пустословием, то это обязательно отразится на сегодняшней союзписательской верхушке самым неприятным образом.

Советским Союзом однажды уже руководил один реформатор. Я имею в виду Никиту Сергеевича Хрущева. Реформы его были весьма половинчаты, но и при них некоторые из сегодняшних литературных боссов чувствовали себя весьма и весьма неуютно. Они тогда сначала притихли, а потом постепенно стали роптать, а иногда даже, вопреки своему воспитанию, и огрызаться. И нашли, в конце концов, поддержку среди сил, которые реформатора свергли и устроили им не жизнь, а малину.

И поэтому они теперь с тревогой вслушиваются в речи не американского президента, а Генерального секретаря ЦК КПСС. И очень надеются, что все эти обещания реформ и даже революции – всего лишь пустые слова, к которым они так привыкли.

И отвечают они тоже пустыми словами. Обещают ответить на призывы партии еще более напряженным трудом и, как выразился тот же Марков, давать больше и лучше.

Ну, насчет больше никто даже не сомневается. Уже так много надавали, что бумаги нет даже на издание классики. А вот насчет того, чтоб лучше, это надо еще уметь. И хотя выступавшие на Пленуме призывали сами себя немедленно повысить качество, в этих их выступлениях послышалась мне неуверенность и не высказанная прямо тревога.


1985

Отрезанный ломоть

Я откликаюсь на статью Эльдара Рязанова не сразу, потому что соответствующий номер «Огонька» (См.: Эльдар Рязанов «Прощай, Чонкин». «Огонек», 1989, №35) шел до меня очень долго, а кроме того, я был занят переездом (временным) в другую страну и устройством на новом месте. Откликаюсь не для того, чтобы вступать в перепалку. Я Рязанова по-прежнему высоко ценю, мне понятна его досада на обстоятельства, не позволившие ему снять фильм по моему роману «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина», мне понятны его обиды, но мне непонятно, на что он рассчитывал, когда брался за это дело. И на что рассчитывало руководство «Мосфильма».

С самого начала этой истории было совершенно очевидно, что права на постановку фильма по моему роману принадлежит фирме «Портобелло». Эти права были проданы фирме задолго до перестройки, – тогда, когда; появление Чонкина на советском экране невозможно даже было себе представить. Поэтому с самого начала речь могла идти только о совместном производстве. Ни о чем другом.

Но у Рязанова и у «Мосфильма» были, оказывается, другие намерения, о которых я, например, даже не подозревал.

Сейчас в статье Рязанова я прочел следующее:

«Нам было известно, что права „Портобелло“ на экранизацию кончаются 18 ноября 1988 года. Мы надеялись, что если немного потянем, сможем освободиться от англичан и работать без них». Потом выяснилось, что права «Портобелло» вроде бы кончаются на год позже. Скорректировали свои планы с уточненной датой".

Вот вторая цитата:

"Перед поездкой наших представителей в Лондон мы все посовещались. Мы знали «права у англичан кончаются в ноябре 1989 года. И мы, если Войнович согласится передать права нам, можем смело приступить к съемкам картины».

Надо сказать, что эти планы меня весьма и весьма удивили. Прежде всего, своим простодушным, нескрываемым, я бы даже сказал, азиатским коварством. Значит, когда представительные делегации «Мосфильма» ездили в Лондон, жили там в дорогих гостиницах, оплаченных владельцем фирмы «Портобелло» Эриком Абрахамом, и вкушали за его же счет изысканные обеды, переговоры, которые при этом велись, были заведомо липовые и рассчитанные на то, что партнер окажется дураком.

Обо мне мосфильмовские предприниматели, видимо, тоже думали не лучше, чем об английском продюсере. «Если Войнович согласится…» А если не согласится? Такой вариант Рязанову и мосфильмовскому начальству почему-то даже и в голову не пришел. А если бы пришел и меня бы спросили, то, очевидно, отношения с фирмой «Портобелло» пришлось бы или строить на другой основе, или прекратить на более ранней стадии.

Сейчас Рязанов упрекает меня, что я чуть ли не действовал за его спиной и тайком от него подписывал какие-то документы. Это не так. По поводу предполагавшейся картины о Чонкине я с Мосфильмом вообще ни в какие юридические отношения не вступал и вступать не собирался. Все связанные с этим договора я заключал только с фирмой «Портобелло» и, как сказано выше, задолго до появления на моем горизонте Рязанова. Сейчас Рязанов попрекает меня моим последним по времени соглашением с «Портобелло», но и эту бумагу я подписал в июне 1988, когда собственные планы Рязанова были, как говорится, по воде вилами писаны, о чем сам Рязанов примерно в то же время поведал читателям «Московских новостей» в своей статье «Великодушие». Больше того, представителям «Мосфильма» с моего одобрения фирма «Портбелло» в Лондоне и мой литературный агент в Нью-Йорке предъявили все заключенные нами соглашения, так что никакого кота в мешке не было. И рассчитывать на то, что западный партнер где-то что-то прошляпит, было и некорректно, и нереалистично.

Надеяться в таком деле на меня тоже не следовало, потому что вести свои дела в расчете на чужую оплошность я не умел, не умею и уметь не хочу. Эльдар Александрович изображает меня растяпой, который по незнанию английского языка подписывает сам не знает чего. Это неверно. Я английским языком владею вполне сносно, а вот в юридической казуистике разбираюсь не очень. Она мне бывает непонятна ни на русском языке, ни на английском. В этой казуистике люди моей профессии вообще разбираются редко, поэтому писатели на Западе (и я тоже) нанимают литературных агентов, которые разбираются. Мне приходится (часто по совету агента) подписывать много всяких договоров, все условия которых я не всегда держу в голове. Поэтому когда Рязанов позвонил и попросил немедленно сообщить ему, что написано в таком-то пункте моего такого-то договора, я ему сразу на этот вопрос ответить не мог (а потом, письменно, ответил). Рязанов, насколько я понимаю, в правовой казуистике тоже не очень силен, поэтому «Мосфильм» посылал в Лондон и в Нью-Йорк своих юрисконсультов и экономистов, и если уж те не разобрались, то чего требовать от меня? (Я частное лицо и имею право быть неделовым, а вот мосфильмовским специалистам, стремящимся к международному сотрудничеству, во избежание удручающих ошибок, следовало бы вникнуть, не только в здешние законы, но и в здешнюю этику, про которую советские люди часто думают, что она или примитивна – не обманешь, не продашь, – или вовсе не существует).

Замечу к слову, что с владельцами фирмы «Портобелло» Эриком Абрахамом и Катей Краусовой я нахожусь не только в деловых, но и дружеских отношениях. А если говорить о деловой стороне, то фирма «Портобелло» платит мне довольно большие деньги в твердой валюте, а «Мосфильм», если и заплатит, то поменьше и в валюте, которая здесь, где я живу, вообще хождения не имеет.

Итак, в переговоры с Рязановым, а затем и с «Мосфильмом» я вступил, будучи связан с «Портобелло» договорными обязательствами, о нарушении которых не могло быть и речи. Меня привлекала не передача «Мосфильму» моих прав, а именно совместное производство. Я думал, что совместное производство будет соблазнительно и Рязанову, и «Мосфильму». Оно давало возможности «Мосфильму» и «Портобелло» объединить свои усилия и создать нечто незаурядное. Тем более что был шанс убить трех зайцев, то есть сделать хороший фильм, показать добрый пример международного сотрудничества и заодно объединить в одном фильме три куска разорванной культуры, представленные в данном случае Рязановым, мною и Михаилом Барышниковым, желавшим сыграть главную роль.

Но вот «Мосфильм» с «Портобелло» не договорились, и грандиозная затея лопнула, как мыльный пузырь. Обе стороны понесли при этом довольно большие убытки. «Мосфильму» то что, у него деньги казенные, а вот Эрик Абрахам сто тысяч долларов (надеюсь не последние) вынул из собственного кармана.

Сотрудничество не состоялось, как я теперь вижу, ввиду полной несовместимости всех сторон. Я не знаю, поняло ли это руководство «Мосфильма», но Рязанов, по-моему, нет, не понял. Он указывает на какие-то второстепенные причины и детали. Например, пеняет сам на себя, что не дал мне подписать (на том бы он меня и поймал) сценарий, написанный якобы нами совместно. (На самом деле есть два сценария. Один писал я один. В другом, написанном Рязановым, я дописывал отдельные сцены. Этот другой сценарий, если Рязанову нужно, я могу подписать задним числом, но от этого ничего не изменится.)

Эльдар Александрович сетует, что автор этих строк в своем последнем письме не нашел (цитирую) «ни одного слова благодарности к людям, которые, идя против течения, вкладывали все свои силы и способности, чтобы сделать фильм по его книге».

На самом деле я вовсе не рассматривал свое письмо как последнее и не считал, что не сойдясь в чем-то – Рязанов с «Портобелло», а я с «Мосфильмом» – мы и между собой должны непременно расплеваться. Кроме того, упомянутое письмо было написано под влиянием раздражения от состоявшегося накануне телефонного разговора, в котором Рязанов предъявлял мне несправедливые обвинения и вообще наговорил много такого, о чем я могу забыть только имея в виду, что это было сказано в состоянии аффекта. В том разговоре, идентифицируя меня со всем расчетливым и холодным западным миром, и употребляя весьма неточно местоимения «мы» и «вы», Рязанов сказал мне примерно так: «Вы слишком богаты, обращаетесь с нами, как с дикарями, а мы бедные, но благородные. И „Мосфильм“ благородный, и страна наша благородная».

Эти слова, надо сказать, меня и удивили, и разозлили. Потому что «мы» может быть и богаты, но я лично не богаче Рязанова. Относительно дикарей спорить не буду (элементы дикарства есть), а что касается благородства, то у меня, Эльдар Александрович, изгнанному из «вашей» благородной страны, тоже на этот счет есть свои отдельные соображения.

Так вот я разозлился и в письме Рязанова благодарить не стал. Но в Москве много раз, и лично и публично, я благодарил Рязанова за то, что он пытался экранизировать «Чонкина», способствовал публикации романа и добился моего приезда в Москву. Пользуясь случаем, я еще раз выражаю благодарность всем, кто содействовал реабилитации хотя бы моих книг в Советском Союзе и особенно (еще раз) Рязанову. Мне очень жаль, что мое сотрудничество с этим выдающимся комедийным режиссером так вот печально закончилось, но, оглядываясь назад, я теперь вижу точно, что это сотрудничество на данном этапе и не могло состояться. И дело не только в фирме «Портобелло».

Некоторые мои читатели (или слушатели), вероятно, знают, что перестройку я принял сразу, с первых ее шагов. Я относился к числу тех, кто с самого начала поверил, что перестройка-это не политический трюк каких-то отдельных личностей, а неизбежный и необратимый процесс. Процесс этот внушает большие надежды и не меньшие опасения. Чем он кончится, в конце концов, зависит от суммы усилий всех, кто в нем участвует. Мне, честно говоря, тоже захотелось быть одним из участников. Потому что страну, которую Рязанов называет «наша», я тоже всегда считал и до сих пор считаю (и не собираюсь ни у кого спрашивать на это разрешения) своей. Я хотел принять участие в процессе не из меркантильных, а (я обычно стесняюсь такие слова говорить) из гражданских соображений. Поэтому предложение Рязанова соблазнило меня чем-то большим, чем просто желание увидеть Чонкина на экране. В расчете на это большее я, по приглашению Союза кинематографистов СССР, и отправился весной этого года в Москву. Приглашение пробил, конечно, Рязанов, а его поддержали, насколько мне известно, Георгий Данелия и Андрей Смирнов.

Советское посольство в Бонне без задержек оформило визы, и 16 марта мы с женой и дочерью после восьмилетнего отсутствия отправились на родину. При этом у всех у нас (и у пятнадцатилетней дочери тоже) было написано на визах: «Цель поездки – переговоры с Союзом кинематографистов».

В аэропорту нас, как правильно пишет Рязанов, тепло встретили друзья, родные, близкие (ну и правильно, а как же еще родные, близкие и друзья должны были нас встречать?). Чтобы исчерпать сразу эту тему, скажу, что и потом было очень много радостных, и горьких, и трогательных встреч с близкими и неблизкими дома, на улицах и в переполненных залах.

Но были еще встречи, которых Рязанов, не видел, а я очень даже приметил.

На пути к друзьям нас встретила суровая таможенная служба, сотрудники которой точно знали, кто я такой, и вряд ли подозревали меня в перевозе наркотиков, оружия и валюты. Тем не менее, и мне, и моей жене, и моей дочери был устроен демонстративный и весьма дотошный досмотр, такой же грубый, каким нас провожали из страны. (Обычно иностранцев, к которым проявляется какой-то практический интерес, не досматривают, а тут мне было показано, что я если и иностранец, то далеко не первого сорта).

Рязанов заметил, что в аэропорту нас снимало телевидение, но не заметил, какое именно телевидение. А вышло так, что увидели наш приезд не советские, а британские телезрители по одному из каналов Би-Би-Си. Советское телевидение, правда, там тоже было, но оно тратило на нас пленку напрасно, заснятые кадры на экранах не появились, поскольку запечатлелась на них, как было сказано, «не та фигура».

По приезде я знал, что восстановлен в звании члена Союза писателей СССР. Но сообщено мне это было почти шепотом. Известие об этом странном восстановлении было опубликовано маленькими буквочками и никому за пределами писательского клуба неизвестной многотиражке «Московский литератор», но так и не появилось, например, в «Литературной газете». («Литературка» в отличие, например, от «Медицинской газеты» вообще даже и не заметила моего появления в Москве– должно быть, и для нее я «не та фигура»). Между прочим, само по себе мое «восстановление» было чем-то, что в народе называется финтом ушами. Как объяснил мне потом один из секретарей СП, решение о моем когдатошнем исключении из этой организации хотя и отменено, я не могу считаться членом СП, поскольку не являюсь гражданином СССР. А гражданином СССР я не являюсь потому, что в свое время был лишен этого звания указом Брежнева. Указ этот до сих пор не отменен. Правда, когда я был в Москве, некоторые люди мне говорили, что если я как следует попрошу, то отмена указа вовсе не исключена. Я отвечал: да, спасибо, но тогда мне и вовсе рассчитывать не на что, ибо исключена возможность того, что я попрошу. (Я не просил, чтобы меня лишали гражданства и не мне просить, чтобы его вернули).

(Для сравнения: когда я выезжаю из Германии или возвращаюсь в нее, я ни у кого не прошу разрешения и некому сказать спасибо. Теперь вот я приехал на год в Америку. И собираюсь ездить в Чикаго, Сан-Франциско, на Гавайские острова. Где, кому сказать спасибо? Я не знаю).

В Москве, как я уже сказал, ко мне было проявлено довольно много интереса. Я выступал перед публикой, давал интервью газетам, радио и телевидению, (программа новостей в первый день отказалась меня показать, Останкинскую студию мне тоже – не та фигура – не предложили), но в некоторых передачах я все-таки появился.

Я попал в Москву в довольно бурное время. В разгаре была предвыборная кампания. Повсюду шумные митинги, телевизионные дебаты и прочее. Выступают кандидаты, доверенные лица, члены неформальных объединений, представители народных фронтов. Я на какое-то время погрузился в эту суету, но вскоре понял, что это меня не касается, я здесь чужой. Для кого хороший, для кого плохой, но для слишком многих чужой. Отрезанный ломоть. Я здесь не могу ни быть избранным, ни избирать, ни издавать журнал, ни создавать кооператив, ни купить, допустим, на свои гонорары квартиру в Москве, избушку в деревне. У меня здесь нет ни кола ни двора, никаких прав и никаких обязанностей, кроме обязанности убраться восвояси, как только кончится виза.

Во время моих выступлений меня много раз люди звали вернуться («приезжайте, вы нам нужны»), но на других уровнях я подобных призывов не слышал. Правда, где-то кто-то как-то упомянул об этой проблеме в печати (и Рязанов, не забываю, по этому поводу несколько раз выступал), но власти хранят молчание, как будто и проблемы никакой нет. Сейчас очень много пишут и говорят о репрессиях сталинского периода и гораздо меньше о временах более близких. И вот перестройка идет, а бывшие заключенные по-прежнему не реабилитированы, а изгнанные из страны живут там, куда ветром занесло. Конечно, если даже и позвать обратно, то вернутся не все, но извиниться следует все-таки перед каждым. И отменить все указы о лишении разных людей гражданства. Но об этом я большого беспокойства в Москве не заметил и понял, что проблема сия находится на далекой периферии общественных интересов.

Так или иначе, но в Москве мне слишком часто приходилось чувствовать себя иностранцем. Вот, например, такой случай.

Явился я как-то на Мосфильм для встречи с генеральным директором В. Н. Досталем. Пришел на пару минут раньше условленного часа и сказал секретарше, что мне надо видеть Владимира Николаевича. Секретарша в ответ:

– Владимир Николаевич принять вас не сможет, потому что у него сейчас будет иностранная делегация.

Я хотел было возмутиться: как так, он ведь именно меня на это время как раз пригласил, а потом прикинул и понял, что это же я и есть иностранная делегация.

Ну принимали меня, примерно, как Риббентропа. С одной стороны длинного стола советская делегация (человек, пожалуй, двенадцать), а с другой стороны германский рейх представлял я один. Представители советской стороны сдержанно улыбались, натужно шутили и некоторые при этом сверлили меня глазами, давая понять, что нас, мол, на мякине не проведешь.

Все эти столкновения с реальной действительностью, ясное дело, отражались на моем настроении. Чем более росло мое ощущение непричастности к происходящим событиям, тем быстрее таял энтузиазм, связанный с возможной постановкой будущего фильма. Если я в этой стране чужой, то зачем мне стремиться к постановке фильма именно здесь?

В Москве я, естественно, встречался много раз с Рязановым. Время от времени мы с ним работали над сценарием.

Дорабатывая сценарий, я все больше ощущал, что затеянное дело кажется мне все менее соблазнительным. Тем более, что я сегодня здесь, а завтра там. А послезавтра пустят ли меня снова сюда, неизвестно. Я сказал на Мосфильме, что хотел бы время от времени присутствовать на съемках. Но для этого мне нужна, по крайней мере, постоянная виза. Мне было отвечено: постоянной не будет, а насчет многократной мы похлопочем. Впрочем, гарантии тоже нет: «Вы что забыли, куда вы приехали?» Я стал задумываться. Если я приехал во всех смыслах туда же, откуда уехал, то, пожалуй, пора подумать, стоило ли приезжать?

Конечно, дело не в том, что мне не дают визы и не возвращают гражданства. Рязанов не виноват, и я не путаю его с государством. Но, работая над фильмом, я вступил в отношения не только с ним и не только с Мосфильмом, а со всей советской системой, которая ко мне свое отношение изменила не очень сильно. Ну да, меня в Москву ненадолго пустили (премного благодарен), но обращаются, как с иностранцем, причем иностранцем второго сорта, с которым можно особо не чикаться.

Пока я обдумывал ситуацию, на поле боя появилась группа генералов Героев Советского Союза из Одессы. В своем открытом письме главным редакторам «Огонька» и «Юности» Виталию Коротичу и Андрею Дементьеву они возмущались публикацией «кощунственного измышления» (так они именовали мой роман), стыдили своих адресатов, а уж со мной и вовсе не церемонились, назвали меня и предателем, и клеветником, и сравнили (мне, правда, не привыкать) с Геббельсом (в печатном варианте это сравнение – большое спасибо – исчезло).

Когда письмо было опубликовано, я уже находился в Мюнхене, но до меня доходили известия, что генеральское сочинение произвело нужное впечатление и над картиной о Чонкине и над какими-то моими публикациями нависли тучи. Нет, конечно, сейчас времена не те, да и генералы не в прежней силе, но отбиваться от них как-то все-таки нужно.

Я и вовсе приуныл и стал думать, что вообще я, видимо, напрасно в это дело встрял. Если генералы все еще имеют возможность вмешиваться в литературу и искусство, где гарантия того, что фильм получится таким, каким я его хотел бы видеть? Не добьются ли их превосходительства в конце концов запрещения картины на том или ином этапе? Или, может быть, еще хуже – в борьбе с ними придется пойти на какие-то уступки, а я этого точно не захочу. Я во многих делах склонен к компромиссу, но с невеждами, лезущими в искусство, чего бы они ни носили на погонах или на груди, у меня никакого компромисса быть не может. Я не только не хочу им уступать что бы то ни было, но даже вступать с ними в какие-то ни было обсуждения не желаю.

Конечно, будь я признанным в стране гражданином да имей доступ к печатным изданиям, я бы этим генералам несколько оплеух отвесил, за мной, как говорится, не заржавеет. А тут…

Вот Рязанов ответил на генеральские оскорбления и подписался всеми своими регалиями: народный артист, лауреат и прочее – тоже вроде как генерал. А у меня звание простое – отщепенец. Я все еще непрощенный преступник, со мной, как некоторые думают (правда, ошибочно), можно поступать как угодно. Меня, прожившего даже по советским понятиям не самую легкую жизнь, с малых лет работавшего физически, можно называть бездельником, паразитом и попрекать куском хлеба, которого я не съел. Меня, насильно выкинутого из страны, можно называть предателем, перебежчиком, опять-таки кем угодно.

Конечно, брань на вороту не виснет, и я к ней уже привык. Но советскому обществу пора учиться от нее отвыкать. Облыжные и безнаказанные обвинения отдельных людей наносят всему обществу гораздо больший урон, чем можно себе представить. Общество это станет только тогда правовым, когда клеветник в любом мундире, будет рисковать тем, что придется доказывать свои утверждения в зале суда.

Рязанов описывает, как, пробивая картину, он с генералами воевал, а штатское начальство – кого уговаривал, кого обводил вокруг пальца. Все это он делал (я нисколько не сомневаюсь) с лучшими намерениями. В советских условиях до сих пор только так и надо крутиться, иначе такого острого фильма, как «Чонкин», не сделаешь. Тут и мне надо было бы проявить адекватную смекалку и изворотливость. Но в том-то и дело, что я этого не умею, никогда не умел и, в конечном счете, именно поэтому оказался за пределами советской системы и советских границ. Может, раньше и стоило научиться такому умению, а теперь уже ни к чему, до конца дороги добреду и без этого.

Пока я предавался своим сомнениям, отношения между фирмой «Портобелло» и «Мосфильмом» осложнялись. Эрик Абрахам (за свой счет) приезжал в Москву, и ему не понравились сценарий и актерские пробы (хотя актеры были такие, что лучше не подберешь). Мосфильмовцы (за счет Эрика) ездили в Лондон. Советские люди в одиночку передвигаться не умеют, поэтому Эрику опять пришлось принимать целую делегацию с руководителем, заместителем (не знаю, был ли там секретарь первичной организации). В Лондоне о многом не договорились. Абрахам решил, что в Москве фильм, так сказать, мирового класса не сделают и решил делать его в другой стране, на другом языке и на других условиях. При этом он под давлением московских делегатов и по моей просьбе разрешил (разрешил, повторяю, совершенно бесплатно) «Мосфильму» делать свою картину, но только для советской аудитории. Потому что он не хотел, чтобы советский фильм перебежал дорогу его фильму.

Достоин ли Абрахам осуждения? По-моему, нет. Несколько лет назад он купил права на экранизацию романа, потом продлевал договор и платил за продление. И вообще долгое время живет этим делом, на которое возлагает определенные надежды. А теперь что, он должен уступить безоговорочно, бесплатно, себе в убыток права, да еще людям, которые его хотели надуть? С какой стати? И когда Рязанов пишет: «мы все взбесились!», я его просто не понимаю. Я вижу во всем этом повод для огорчения, а для бешенства нет, не вижу. И не вижу достаточной причины вообще, чтобы отказываться от постановки фильма на данных условиях. Конечно, они не лучшие, но соответствуют обстоятельствам, с которыми надо считаться. Тем более, что условия были поставлены «Портобелло» не на вечные времена. Через два-три года фильм мог бы быть показан за рубежом, а если бы он (вот к чему надо было стремиться!) оказался выдающимся, то удержать его в пределах советских границ было бы и сейчас невозможно.

Итак, фильм по моему роману в Советском Союзе не состоялся. Мне легче всего (и это правда) сказать, что мое дело сторона, права на книгу проданы, а я на их теперешнего владельца могу иметь только ограниченное влияние.

Но дело в том, что я не только физически, но и душевно стою на стороне Эрика Абрахама. Скажу больше. Даже и при (вообразим себе) отсутствии фирмы «Портобелло» мое сотрудничество с «Мосфильмом» вряд ли бы завершилось успешно.

Во время описываемой истории я заметил, что, готовясь к постановке фильма, Рязанов вроде бы даже и не понимает, что у меня могут быть свои отдельные интересы. Причем интересы не только творческие (по этой части у нас тоже были некоторые расхождения), но и всякие другие, включая финансовые. А мосфильмовское начальство меня и вовсе в расчет не принимало, даже не знаю уж почему.

На переговорах в Лондоне Эрик Абрахам по моей просьбе включил в число условий для сотрудничества выдачу мне постоянной или многократной (по крайней мере) визы. Ему было высокомерно отвечено, что вопрос о визе относится к числу не имеющих отношения к делу. Ответ не только нахальный, но и совершенно неделовой. Потому что одного этого ответа для меня лично было бы достаточно, чтобы прекратить с такими партнерами всякие отношения.

Да, приступая к работе с Эльдаром Рязановым, я был рад, что фильм по моей книге будет делаться талантливым русским режиссером, по-русски и на русской земле. Ради этого, я до известной степени готов был пренебречь своими материальными интересами. Но я-то это сотрудничество рассматривал как первый шаг к моему, пусть не полному (дело не в месте жительства), но достойному возвращению в Россию.

А если этого нет, и нет даже гарантированного права приехать на премьеру и передвигаться по стране, и посетить родные места и могилы, то мне в такой стране никакой фильм не нужен. Пусть уж будет английский, американский или какой получится.

В своей статье Эльдар Рязанов упрекает меня: я не выразил сожаления, что фильм по моему роману не состоится в России. Что делать, Эльдар Александрович! Устал я, право, сильно устал просить, благодарить и выражать сожаления. Жаль, конечно, но что там фильм – вся моя жизнь, можно сказать, не состоялась в России.


10 декабря 1989

Борьба лысых и волосатых

Советская государственная система одна из самых загадочных в мире. Она существует вот уже семьдесят лет, а до сих пор никто не может понять, что это такое. Одни говорят, это марксистское общество, другие утверждают, что оно с марксизмом не имеет ничего общего. Одни настаивают, что это и есть социализм, другие называют это государственным капитализмом или даже феодализмом. Много споров идет насчет истоков советской агрессивности. Проистекает ли она из коммунистического учения или это проявление исконного русского империализма? Но самым, кажется, спорным является вошедшее в моду деление советских руководителей на ястребов и голубей. Кто-то когда-то придумал это деление, и с тех пор из года в год идет выяснение, кто из советских политиков относится к первому, а кто к другому виду пернатых, каково соотношение тех и других, какие среди них идут разногласия и на какое направление советской политики следует при этом рассчитывать. Этим занимаются разведки, министерства, департаменты и исследовательские центры. Тысячи высокооплачиваемых советологов вглядываются в лица советских руководителей, вникают в их многочасовые и невнятные речи, отыскивая между строк смутные намеки на голубиное или ястребиное направление мыслей. С радостной надеждой обращают свои взоры на пиджак, сшитый у Диора или Кардена, приходят в восторг, замечая, что жена советского лидера расплачивается за свои ожерелья карточкой «Америкэн экспресс», а про ее мужа сочиняют сладостные легенды, будто он в свободное от работы время слушает битлов, читает в оригинале Жаклин Сьюзен или Сьюзен Зоннтаг и вообще говорит с английским акцентом. (Справедливости ради надо сказать, что советские руководители, и голуби, и ястребы, даже по-русски изъясняются с элементарными грамматическими ошибками, а слова выговаривает так, как будто у них рот набит кашей. Впрочем, английский акцент тоже имеет место. Например, Брежнев русскую букву "в" произносил как английскую «дабл ю».)

Вся эта гигантская работа не дала до сих пор серьезных результатов, между тем как соотношение сил на советских верхах можно определить с первого взгляда, если воспользоваться моей новой и гораздо более правильной методологией и делить кремлевских правителей не на ястребов и голубей, а на лысых и волосатых.

Некий наблюдательный человек заметил, что смена лысых и волосатых руководителей в Кремле происходит с такой же неизбежностью, как смена дня и ночи. И в самом деле. Ленин был лысый, Сталин – волосатый, Хрущев – лысый, Брежнев – волосатый, Андропов – лысый, Черненко – волосатый, а какой Горбачев объяснять не приходится, его портрет известен всем.

Из этого открытия, которое следует считать революционным и фундаментальным, можно вывести ряд определенных закономерностей. Вот они. Все лысые (Ленин, Хрущев, Андропов, Горбачев) революционеры или, по крайней мере, реформаторы. Все волосатые – реакционеры. Все лысые были утопистами и, в конце концов, терпели поражение. Ленин хотел построить коммунизм, не построил. Хрущев собирался засеять всю территорию СССР кукурузой, перегнать Америку по мясу и молоку и тоже построить коммунизм, но не достиг успеха ни в том, ни в другом, ни в третьем. Андропов намеревался укрепить дисциплину и повысить производительность труда, но не успел. Чем кончатся усилия Горбачева, мы пока не знаем, – но опыт его предшественников наводит на грустные размышления.

Волосатые, напротив, всегда добивались того, чего хотели. Сталин хотел превратить Советский Союз в супердержаву, чего и достиг. Брежнев хотел стать маршалом и писателем. Стал и тем и другим. У Черненко, когда он пришел к власти, могло оставаться только одно желание – быть похороненным на Красной площади, он там и есть.

К этому надо добавить, что от лысых всегда были одни неприятности. Они по существу не укрепляли, а расшатывали существующую систему, и волосатым приходилось упорно работать, чтобы уменьшить последствия разрушительной деятельности лысых. Ленин создал партию революционеров, с помощью которой сокрушили империю. Сталин потратил тридцать лет своей жизни на то, чтобы сначала уничтожить ленинскую партию, а затем восстановить империю примерно в прежних границах и даже расширить их. Хрущев десять лет восстанавливал ленинские нормы, Брежнев восемнадцать лет реставрировал сталинские нормы. Андропов успел очень немного, поэтому и историческая миссия Черненко оказалась короткой.

Теперь пришел к власти поистине выдающийся реформатор Михаил Сергеевич Горбачев. Он энергично взялся за дело и за два с половиной года своего правления успел сделать столько, сколько Хрущеву не удалось за десятилетие. Горбачев обещает перестроить советское общество, сделать его динамичным, экономически сильным, демократичным, жизнеспособным и миролюбивым. Многие его планы вызывают симпатию разных людей, и я их охотно поддерживаю, надеясь, что они все-таки сбудутся. Но когда я думаю о перспективах, я исхожу из соображения, что Горбачев правит Советским Союзом не единолично, у него есть соратники и помощники. Я думаю, кто же они, и всматриваюсь в портреты руководителей КПСС. И вот мои наблюдения. В политбюро ЦК КПСС самым лысым после Горбачева является активный перестройщик и реформатор Александр Яковлев. При внимательном рассмотрении можно заметить обнадеживающие просветы в курчавой шевелюре Эдуарда Шеварднадзе. Лысым его назвать никак нельзя, но лысоватым можно. Совсем недавно полным членом Политбюро был избран Виктор Никонов, которого с некоторой натяжкой можно тоже отнести к лысоватым. Остальные члены Политбюро – Воротников, Громыко, Зайков, Лигачев, Рыжков, Соломенцев, Чебриков, Щербицкий – вполне волосаты. Причем, совершенно очевидно, что чем волосатей, тем реакционней. Подведем баланс: два лысых, два лысоватых и девять (!) волосатых. Положение лысых покажется нам еще более шатким, если мы посмотрим на портреты кандидатов в члены Политбюро – они все до одного волосаты. (Среди них был один более или менее лысый – министр обороны Сергей Соколов, но ему пришлось покинуть свой пост благодаря подвигу длинноволосого Матиаса Руста.)

Похоже, что главным представителем фракции волосатых является второй человек в Политбюро – Лигачев. Образ его мыслей вполне соответствует густоте волосяного покрова. То он призывает писателей к созданию еще более ярких образов коммунистов (хотя уже созданы такие образы, что ярче не бывает), то обрушивается на газету «Московские новости» за некролог об умершем в эмиграции писателе Викторе Некрасове, а то и вовсе ностальгически вздыхает по временам брежневского застоя: это, оказывается, для него были очень интересные и продуктивные годы. Со странными для времен перестройки и гласности речами выступает председатель КГБ Виктор Чебриков. Несмотря на большие залысины, он все-таки тоже относится к волосатым.

Состав секретарей ЦК КПСС, не входящих в Политбюро, тоже не обнадеживает. Один из них – Анатолий Добрынин – по степени оголенности черепа имеет шансы быть причисленным к реформаторам, но его влияние на ход событий вполне может быть уравновешено и даже нейтрализовано включением в число секретарей Александры Павловны Бирюковой, у нее прическа просто шикарная.

Короче говоря, хотя в целом влияние лысых значительно возросло, подавляющее большинство принадлежит волосатым и это не может не настораживать.

Должен признаться, я тоже пока что не облысел. Я, однако, стою на стороне лысых и надеюсь на то, что они в конце концов окажутся в большинстве. Но как этого достичь, я не знаю. Подбирать руководящие кадры по степени лысости недемократично и пахнет дискриминацией. Выдергивать волосы – больно. Брить головы наголо, как это делают некоторые звезды рок-концертов, бесполезно: волосы отрастают довольно быстро. Так что изменить ситуацию практически невозможно. Но вполне возможно, наблюдая за соотношением в советском руководстве лысых и волосатых, научно предсказать вероятное направление советской политики на ближайшее время.

Я полагаю, что отныне этот мой скромный труд станет незаменимым пособием для западных лидеров, дипломатов, банкиров, промышленников, бизнесменов и советологов. Я надеюсь, что теперь люди, ведущие с Советским Союзом переговоры о разоружении, строительстве газопроводов, предоставлении кредитов и расширении культурных обменов, руководствуясь данным исследованием, будут обращать внимание на состояние причесок советских руководителей и только после этого принимать ответственные решения.


1988

Давайте пофилософствуем

Признаться, люблю на досуге пофилософствовать. Я даже учение философское создал, суть которого сводится к трем утверждениям, соединенным в одно: жизнь коротка, соблазнов в ней много, а денег мало. Философия моя тем хороша, что бесспорна и в проверке не нуждается. А вот некоторые другие нуждаются. Помню высказывание одного советского философа. Оно было сделано на заре развития электроники, когда простейшие компьютеры еще не помещались в коробке от сигарет, а представляли собой сооружения величиной с шестиэтажное здание. Так вот в те самые времена, когда в Советском Союзе появился первый подобного рода мыслящий монстр, какой-то академик-философ, может быть, Митин, а может быть, кто-то другой ознакомился с работой этой громадины и сказал так:

– Говорят, что электронно-вычислительная машина очень умна. Говорят, что если заложить в нее все положения марксизма, она точно скажет, правильное это учение или неправильное. Но мы такой проверки, конечно же, никогда не допустим.

Я вспомнил это высказывание недавно, когда смотрел выступление по советскому телевидению группы ведущих советских философов, в составе которой были два академика, Фролов и Ойзерман, член-корреспондент академии наук Степин и девять профессоров.

Речь шла о месте философии в жизни вообще, о месте философии в жизни советского общества и о той практической роли, которую философия может играть в условиях перестройки.

Откровенно говоря, передачу эту я начал смотреть без особого энтузиазма, потому что предмет дискуссии, во всяком случае, в тот момент, когда я начал смотреть передачу, лежал далеко от сферы моих интересов. Кроме того, я предполагал, что философы-профессионалы воспарят в какие-то недоступные высоты и заставят меня напрягать свою мысль, а напрягаться мне никак не хотелось. Но, послушав немного, я заинтересовался, вник в предмет дискуссии и остался от нее под очень сильным впечатлением. Но… как бы это сказать поточнее… на меня произвела впечатление не высота и не глубина, а напротив, в некоторых случаях совершенно детский уровень размышлений. Хотя были выражены и серьезные мысли. Например, профессор Соловьев вспомнил послевоенное высказывание Сталина о покорности русского народа, который терпит такое правительство. Философ сказал, что покорность и терпеливость народа хороши в меру и что народ должен уметь отстаивать свои права. И это правильно не только с точки зрения народных, но и государственных интересов. Судите сами. Государство, которое постоянно давит народ и принуждает его к безусловной покорности, в конце концов, проигрывает. Народ работает покорно, но плохо. В результате плохой работы всего народа государство слабеет и приходит к результатам совсем не таким, которых оно ожидало. Выступавшие философы много говорили о пользе и необходимости критики. Без критики, говорили они, никакой смелости мысли быть не может, без критики нельзя познать действительность, без критики нельзя развиваться. Но в последнее время в философии, как и во всем остальном, наблюдался некоторый застой, и философам приходилось, как они теперь признают, говорить чепуху. Например, именно философы в шестидесятые годы пришли к выводу и убедили в нем Хрущева, что нынешнее, то есть тогдашнее поколение будет жить при коммунизме. Во-первых, это, по-моему, не точно фактически. Если не ошибаюсь, это еще Ленин говорил, что нынешнее, то есть существовавшее при нем поколение доживет до коммунизма. Во-вторых, кто бы это и когда ни сказал, при чем тут философия? Это некое предположение (неважно даже правильное или неправильное), некий план, который к философии никакого отношения не имеет. Академик Ойзерман рассказал, что еще совсем недавно его коллеги философы пороли такую чушь, что даже уши вяли. Например, однажды он и его старший коллега (а раз старший, то, наверное, тоже в не меньшем чине) встречались со своим американским коллегой. Причем не каким-нибудь там антисоветчиком, а (Ойзерман это подчеркнул) другом Советского Союза. Но держались все-таки настороженно. Пока друг Советского Союза критиковал капиталистическую систему, наши философы ему охотно поддакивали. Но потом друг спросил: «А у вас есть какие-нибудь недостатки?» И тут философы растерялись и не знали, что ответить. И мне такая их беспомощность кажется странной. Чего там теряться? Нет никаких недостатков, да и все. Это же ясно. Потом от недостатков и достоинств двух систем перешли к обсуждению проблемы, что будет в случае мировой войны. Обе стороны согласились, что ничего не будет. Вернее, ничего не останется. Но и этот печальный вывод не поколебал убеждения старшего коллеги Ойзермана, что как бы то ни было, будет война или не будет, а социализм на земле все равно победит. То есть победит даже в том случае, если наша планета превратится в пылающий шар или, наоборот, в насквозь промерзшую глыбу. Ну, конечно, для произведения подобного рода мыслей быть академиком вовсе не обязательно. Достаточно закончить пару классов школы для дефективных. И я бы отнесся с сочувствием к критическим воспоминаниям Ойзермана, но и его собственные теперешние рассуждения поразили меня своей инфантильностью. Почему, говорит он, почему я не могу высказывать то, что думаю? Даже если я выскажу ошибочную мысль, разве я перестану быть советским человеком, разве перестану быть марксистом? Говоря это, академик разволновался, и мне захотелось его немедленно утешить и сказать: «Не беспокойтесь, товарищ Ойзерман, если вы будете таким способом доказывать свою правоту, то ни советским человеком, ни марксистом вы быть не перестанете, нет. А вот станете ли вы философом, это, несмотря на ваше высокое звание, еще не ясно». Мне кажется, что нормальный философ, доказывая истину, вовсе не должен беспокоиться, чтобы она вписывалась в пределы исповедываемого им учения. Больше того, если истина не соответствует учению или даже опровергает его, а философ не нашел, значит, он сделал открытие, значит, он имеет моральное право на время помешаться от радости и, как Архимед, с криком «Эврика», бежать по улицам, распугивая прохожих. А если он должен доказывать не истину, а свою приверженность учению, то ему будет трудно доказать свою принадлежность к профессии философа.

Мне скажут конечно: «Как же? Как же?..»

А я скажу: «А вот так же».

Дело в том, что для нормальной философии никаких закрытых для обсуждения тем, никаких запретных тем не должно быть. Конечно, бывают времена, когда глубина философских рассуждений соотносится со статьями уголовного кодекса. В таких условиях человек имеет право от философии отказаться и найти себе более безопасную профессию, скажем, пойти в каскадеры. Или философствовать с женой на кухне. Или продолжать свое дело официально, в пределах установленных ограничений. Но в таком случае следует философски сознавать, что то, чем ты занимаешься, есть служение чему-то или Услужение, что угодно, только не философия.

Как я уже сказал, участники дискуссии, ссылаясь, конечно, на Маркса, говорили, что философия невозможна без критики, причем не какой-нибудь критики отдельных недостатков, а критики буквально всего. Одна из участниц, профессор Гайденко, напомнила о Рене Декарте, который подвергал сомнению все сущее. А если все сущее, то, может быть, можно подвергнуть сомнению и… позвольте перевести дыхание… дайте воды…

Говорят, сказавши "а", надо сказать и "б". А сказавши "б", двигаться дальше до самого конца алфавита. До самой буквы "я". Если подвергать сомнению все, то следует подвергнуть ему и учение Маркса. Прошу товарищей марксистов понять меня правильно и если очень хочется, то даже в чем-то поправить, но я далек от того, чтобы объявлять марксизм недостойной внимания ерундой. Говорить так о теории, с помощью которой был перевернуть весь мир, было бы слишком неосмотрительно. Но ведь что говорят? Марксизм – единственно правильное учение. Само это утверждение есть с философской точки зрения совершенный абсурд. Если это учение абсолютно и бесспорно верно, значит оно перестает быть наукой, а превращается в религиозное вероучение, которое развивать нельзя. Его можно только толковать, да и то в ограниченных пределах. Это значит также, что все остальные мировоззрения, которые возникли до Маркса, при Марксе и после Маркса – неправильные. Ну, допустим… Тогда, философствуя дальше, подумаем: а почему же в некоторых странах люди, не изучивши Маркса, выращивают большие урожаи, шьют добротные сапоги, делают отличные автомобили и за болгарской зубной пастой в очередях не стоят. Может быть, они достигают этого с помощью какого-то неправильного мировоззрения?

Сколько существует марксизм, столько среди его толкователей идут жестокие споры, иногда даже с применением огнестрельного оружия. Противники уличают друг друга то в догматизме, то ревизионизме. Причем споры ведутся на уровне средневековых дискуссий на тему о том, сколько дьяволов поместится на конце иголки.

И тут я подхожу к самому главному пункту моих ненаучных рассуждений. А может быть, вообще марксизм не надо ни догматизировать, ни ревизовать, а если что нужно, брать из него, а что не нужно, выкидывать. Мысль, конечно, кощунственная, но философия кощунства не признает и, как сказано выше, подвергает сомнению все. А я лично от сомнений перейду к утверждению, в котором не мог бы усомниться даже Декарт. А именно, что никакого единственно правильного мировоззрения в мире нет и быть не может. Больше того, оно вообще никому не нужно. Ведь, правда же, есть огромный мир, в котором все учения сосуществуют и по отдельности и в смешанном виде. Все они одновременно и признаются, и подвергаются критике, и отвергаются. Признавать только одно учение, даже очень хорошее, это все равно, что пользоваться ну, допустим, аспирином для лечения насморка, рака, экземы, катаракты и облысения. Как говорили в былые времена сами марксисты, предполагать возможность единственно правильного учения, это идеализм, гегельянство и кантианство.

В другое время я, возможно, и не стал бы обо всем этом говорить. В конце концов, что мне до марксизма? Но дело в том, что если люди, которые руководят перестройкой, хотят довести этот процесс до конца, они должны до конца все додумать, дойти, как говорится, до самой сути и признать, что никаких единственно правильных мировоззрений нет, быть не может и не надо.

Как-то мне пришлось разговаривать с одним очень ученым американцем. Я ему рассказывал о жизни в Советском Союзе, которую он себе представлял довольно смутно. И очень удивлялся. И спрашивал, а почему это таким образом устроено, а не таким? А потому, отвечал я, что это соответствует марксизму. А почему нельзя сделать так-то? А потому что это будет противоречить марксизму. Американец меня слушал-слушал, а потом с чего-то вдруг разволновался, вскочил, стал бегать по комнате, размахивать руками, хлопать себя по лбу.

– Я в вашей жизни могу понять многое. Но я не понимаю одного: почему в век компьютеров, лазеров, атомных реакторов и космических кораблей, вы двумя руками держитесь за учение этого парня, который в жизни не видел даже простой стиральной машины.


1988

Лживая правда

Недавно мне удалось совершить довольно крупное научное открытие. Настолько крупное, что я лично могу его сравнить только с законом всемирного тяготения или теорией относительности.

Суть открытия состоит в том, что, оказывается, можно лгать, говоря чистую правду.

Собственно говоря, подобной возможностью некоторые люди успешно пользовались и до моего открытия. Но открытие становится таковым только тогда, когда оно сформулировано. Скажем, яблоки падали вниз, а не вверх и до рождения Ньютона, а, попадая в воду, частично теряли свой вес до рождения Архимеда. И сам Архимед много раз купался в различных водоемах и не шел немедленно ко дну даже в то время, когда о законе Архимеда не имел ни малейшего представления.

Короче говоря, объективными законами природы мы пользуемся обычно задолго до их открытия. Но этот закон открыл все-таки я и надеюсь со временем мне будет присуждена за него какая-нибудь очень хорошая престижная премия.

Закон этот я назвал «Лживая правда».

Вот некоторые практические примеры его применения.

Как-то, примерно полгода тому назад в одной советской газете я с удивлением прочел следующее сообщение. В каком-то из калифорнийских университетов ученые изобрели электронный калькулятор. Этот калькулятор умеет складывать, вычитать, делить и умножать, извлекать квадратные и кубические корни и производить другие вычисления. По своим размерам калькулятор не больше коробки сигарет и питается от вставленной в него обыкновенной батарейки для карманного электрического фонаря.

Прочтя это сообщение, я подумал, что бы это могло значить? Для чего это сообщается и что автор заметки на самом деле хотел сообщить?

Все, что в заметке сказано – чистая правда. Ученые в Америке действительно такой калькулятор изобрели.

Питаясь от батарейки, он складывает, вычитает, делит, умножает, извлекает корни, вычисляет гео– и тригонометрические функции. Правда, изобретено это карманное чудо лет, наверное, не меньше, чем двадцать назад. О чем в заметке не упомянуто. Но ведь заметка маленькая, в несколько строк. В ней всего не упомянешь.

Но без упоминания даты это абсолютно правдивое сообщение является таким же лживым, как если бы нам преподнесли последнюю новость, что в Америке построена коляска, которая приводится в движение не лошадьми, а двигателем внутреннего сгорания.

Упомянутые карманные калькуляторы давным-давно вошли в быт американцев и жителей других стран Запада. И не только карманные. Все часовые магазины завалены, например, ручными часами, снабженными миниатюрными калькуляторами, которые могут производить все перечисленные и многие неперечисленные математические действия. Причем среди этих миникалькуляторов есть такие, которые даже смены батареек не требуют, питаются солнечной энергией, что было бы особенно полезно в Советском Союзе, где не то, что батарейку для часов, а и обыкновенную, для фонаря, не всегда не везде достанешь.

Для чего все-таки сочинялась эта заметка?

Кто понимает, тому понятно для чего. Во-первых, для того, чтобы показать объективность советской печати. Вот, мол, мы не только плохое, но и хорошее в Америке замечаем. Когда оно, конечно, есть. А во-вторых, показать это хорошее так, чтобы общее впечатление осталось плохое.

Прочтя заметку, советский читатель может сказать: ну и что? У нас такие калькуляторы размером с сигаретную пачку тоже есть. И появились они даже не сегодня, а лет пять-шесть назад. И поневоле у него возникнет мысль, что по части калькуляторов американцы от нас порядочно поотстали.

Откуда ж ему знать, что эти советские калькуляторы содраны с американских или японских, появились в Советском Союзе намного позже, качество их гораздо ниже, а цена, соответственно выше. Калькулятор размером в пачку сигарет и стоит в Америке примерно так же, как сигареты, а советский такой же еще лет пять назад, то есть перед моим отъездом на Запад, стоил триста рублей. Это тысяча пачек «Явы». Теперь советские калькуляторы, может быть, тоже подешевели, но наш разговор сейчас не об этом.

Наш разговор о лжи, в том числе и о такой, которая состоит исключительно из правды.

Надо сказать, что правдиво лгать умеет не каждый. Например, прочел я как-то в газете сообщение, что какой-то полицейский в Нью-Йорке подошел к мальчику и застрелил его без всякой причины. И как будто это даже для американских нравов вполне нормально. Если есть полицейский, у которого есть пистолет, и поблизости есть мальчик, то почему бы его и не застрелить?

Но это ложь откровенная, топорная. От нее даже иной и советский журналист поморщится. Ну это уж, скажет он, слишком грубо. Среди более квалифицированных журналистов принято мнение, что врать надо более тонко, более правдоподобно.

Вот и стараются.

Бывают, конечно, и у них всякие досадные оплошности. Например, как-то я, помню, смотрел по телевизору один из фильмов Валентина Зорина о Соединенных Штатах Америки. Ну тот, конечно, со свойственной ему объективностью перерыл в Америке все, какие ему попались свалки и разгреб все мусорные кучи. Вот он показывает жизнь какой-то черной семьи. Само собой, сорванные с петель двери, выбитые стекла, помойка, крысы, несчастная негритянка развешивает белье. Веревка бельевая с одной стороны привязана к столбу, а с другой стороны каким-то образом к Кадиллаку, то есть к автомобилю вроде ЗИЛа, на которых у нас катаются только члены Политбюро.

А вот, например, ложь уж настолько правдивая, что даже вроде и не придерешься. В «Литературной газете» от 24 июля в самом внизу 9-й страницы помещено скромное сообщение. Весь текст занимает места меньше, чем название рубрики и заголовок.

Рубрика называется «Социальная бухгалтерия». Заголовок: «Потребление масла». Это все большими буквами.

А маленькими дословно сказано вот что: «Журнал „Фото-Япония“ приводит следующие цифры потребления сливочного масла в некоторых развитых странах мира (на душу населения в год): Канада – 4,3 килограмма, Голландия – 3,5, США – 2,0, Япония – 0,6». И все. И никаких тебе объяснений, дополнений и комментариев. Комментарии вроде как бы излишни: ясно и без комментариев, что канадцы живут еще, видимо, так-сяк и хлеб маслом намазывают, может быть, даже с двух сторон. Американцы намазывают только с одной стороны, а вот бедным японцам и вовсе туго приходится. Шестьсот граммов масла в год на одного японца. Вы скажете, а чего там, японцы они же маленькие. А я вам скажу, нет, не маленькие. У них за последние годы тоже сильная акселерация произошла. Некоторые даже до двух метров, а то и больше повымахивали. И желудки у них служат не только для того, чтобы харакири делать, но и для переваривания всяких съедобных вещей, в частности тоже и сливочного масла. Но с маслом у них, оказывается, дело еще не очень хорошо обстоит. Даже хуже, видно, чем в Советском Союзе. Потому что в Союзе какой бы дефицит масла ни был, но уж килограмм за целый год достать-то все-таки можно, а в Японии, похоже, и того не достанешь.

Но мне, честно говоря, японцев этих нисколько не жалко. И говорю я это вовсе не из национальных предрассудков (у меня их нет), а потому лишь, что в Японии, насколько мне известно, никаких продовольственных проблем (а кстати сказать, и продовольственных программ) нет.

А холестерин есть. Этим проклятым холестерином, как известно, сливочное масло чересчур даже насыщено. Мы холестерин вместе с маслом едим, а он, негодяй, оседает на стенках сосудов, закупоривает их и способствует развитию инфаркта или инсульта. Ну и общему ожирению сливочное масло очень тоже способствует. Уберегая себя от болезней и преждевременной смерти, некоторые люди бросают пить, курить, колоться наркотиками, и Сливочного масла по возможности избегают. И вот приходит такой осторожный японец в токийский или иокогамский какой-нибудь иной супермаркет, посмотрит на полки, где масло это в большом количестве залеживается, посмотрит на свой живот, пульс посчитает, вздохнет и купит маргаринчику. Он же не камикадзе. Если уж Он харакири не делает, так зачем ему убивать себя холестерином?

Купит он маргарин, и ему хорошо, и «Литературной газете» неплохо: есть чем одурачить читателя. И преподнести ему ложь, состоящую из одной только правды. Но тут надо добавить вот что. Я уже однажды говорил и сейчас повторяю для тех, кто не слышал. В природе есть много вредных вещей, кроме холестерина. Американские ученые провели исследования и совершенно точно установили, что в организме людей, которые постоянно лгут, вырабатываются очень нехорошие гормоны. От них так же, как от холестерина, стенки сосудов делаются неэластичными, что опять-таки приводит к инфарктам, инсультам и прочим неприятностям.

Так что советским газетчикам вообще и работникам «Литературной газеты» в частности, ради своего собственного здоровья следовало бы воздерживаться не только от чрезмерного потребления сливочного масла, которое, наверное, еще можно достать в редакционном буфете, но и от употребления лжи, даже если она выглядит вполне правдивой.


1988

Речь о сионизме на расширенном закрытом заседании редколлегии журнала «Ваш соплеменник» с активом

Уважаемые товарищи сопляки… то есть, извиняюсь, я имел в виду соплеменники. Соплеменницы тоже.

Мы собрались здесь на закрытом заседании для того… Кстати, надеюсь, все двери-окна закрыты, никто посторонний не просочился. Нет? А то ведь они, те, о ком я буду сейчас говорить… Они имеют такую способность и пролезают повсюду. Пошарьте под лавками, оглянитесь вокруг себя, вглядитесь в своего соседа, загляните в собственную душу, не сидит ли там сионист? Это я говорю, потому что увы… Сионисты – это такая порода… Все нами попытки защититься от их проникновения к результатам приводят плачевным. И это снова – увы. Закрываем двери, шпингалетим окна, заклеиваем форточки, конопатим все щели – все равно проникают, как радиация.

Некоторые беспечные люди считают: ну и пусть, мол, себе проникают, что в том плохого? А я спрошу так: а что в том хорошего?

Всем давно известно то, чего никто никогда не слышал, а именно что? Что сионисты хотят нас поработить и растлить наши души и вообще хотят, чтобы наша нация исчезла с лица земли. С этой-то целью они (дважды и трижды – увы) достигли немалого. Они распяли Христа, совершили революцию, уничтожили видимо-невидимо наших храмов и святых мест, а народ наш нещадно спаивают: пей, говорят, Ваня, истина в самогоне. Здесь они успехов достигли? Достигли, тысячу раз – увы. Также пытаются изменить наш генотип, а именно: женясь на наших женщинах и выходя замуж за наших мужчин, делают нам полукровок. Пользуясь нашей безграничной доверчивостью, перекрашиваясь в блондинов, скрываясь под нашими именами.

Можно ли дальше такое терпеть? Конечно, нельзя. Тут встает старый вопрос: что делать? Некоторые рекомендуют методы: бей сионистов, спасай Россию. Выйдет из этого чего? Нет, не выйдет. А как же быть? Надо подойти научно. Первое – изучить проблему, второе – принять решение, третье – начать действовать. Так вот, изучение проблемы показывает, что мы (миллион раз увы) действуем непрактично, прямолинейно, получается шуму много, а толку мало. А на самом деле надо учиться у них. Они действуют исподтишка, они к нам проникают, они нас разлагают, они делают вид, что они – это мы. Давайте и мы будем действовать так же, давайте противопоставим, давайте мы к ним проникнем, давайте мы их разложим, давайте сделаем вид, что мы – это они.

Некоторые вопрошают, как это практически. А практически это так. Давайте прямо сегодня перекрасимся в брюнетов и подкурчавим перекрашенные прически, потому что сионисты, как мы знаем, бывают обыкновенно курчавы. Второе, я знаю, что любой из нас готов для торжества нашего дела пожертвовать всем своим. Давайте, не впадая в крайности, пожертвуем для начала не всем, а только лишь крайней плотью. Это называется обрезанием. Скажу сразу, что операция эта почти безболезненная и полезная в гигиеническом отношении. Так говорят сионисты, а они знают, что говорят. Между прочим, операция и безопасная, поскольку будет производиться специалистом, приглашенным нами из синагоги. Некоторые товарищи спрашивают, а нельзя ли обойтись? Отвечаю: обойтись никак нельзя – на следующее заседание будут пропускаться только товарищи по предъявлении доказательств, что они все это проделали. Ну, конечно, вам всем хорошо известно, что сионисты – народ подозрительный и недоверчивый. Одним только обрезанием их не проведешь, тем более, что мусульмане делают то же самое. Поэтому для усыпления их бдительности мы должны принять иудаизм, носить ермолки, отрастить пейсы, ходить в синагогу и соблюдать субботу. Это, кстати, означает, что отныне все субботники должны быть отменены и заменены воскресниками. К сожалению, мы подсчитали свои возможности и видим, что с кошерной пищей у нас не получится. Но тут, товарищи, нам поможет мировой сионизм. Как только они убедятся, что мы обрезались, приняли иудаизм, носим ермолки, ходим в синагогу и соблюдаем субботу, они нас завалят кошерной пищей. Что? Кошерная пища'– это не вегетарианская пища. Кошерная даже водка бывает. И закуска к ней тоже. Так что с этим все в порядке.

Чтобы усыпить бдительность, надо нам подумать о том, на каком языке мы пишем. Пора, пора, товарищи, переходить на идиш и на иврит. Понятно, что оба языка нам совершенно чужды, поскольку даже писать, особенно в зрелом возрасте, задача не из легких. Но не секрет, что многие из нас, и нашим не овладев, все-таки что-то пишут.

И еще один аспект, тоже довольно важный. Как я уже сказал, они выходят замуж и женятся на нас, делая нам полукровок. Давайте ответим тем же, будем жениться на них, выходить за них замуж, делая им полукровок.

Ну вот, товарищи. Что еще? Ну, больше ничего. Поговорили – пора за дело. Еще раз увы и шалом.


1989

Заговор патриотов

Лидия Корнеевна Чуковская позвонила однажды своей знакомой, которая жила в коммуналке. Трубку снял мужчина. "Можно Сарру Абрамовну? – спросила Чуковская. «Здесь евреев не живет», – ответил мужчина. Лидия Корнеевна не поверила и спросила: «А вы кто?» «А я русский». «Нет, вы не русский», – сказала Чуковская. «Почему?» – удивился тот. "Потому что если бы вы были русский, вы бы сказали: «здесь евреи не живут».

Я не знаю, убедила ли она своего собеседника. Думаю, что, скорее всего, не убедила. Потому что многие из тех, кто ныне объявил себя российскими патриотами, в знании какого-нибудь языка вообще не нуждаются. Я знал патриота, который слово «Россия» писал через одно "с", зато «Русь» через два. У патриотов грамота не в чести, а словарь у них короткий: евреи, жидомасоны, храм Христа Спасителя, Каганович, духовный геноцид, русофобия. И лозунг у них простой: за веру, царя, Ленина, Сталина, КГБ, Советскую власть и Отечество. Им нужна великая Россия – антикоммунистическая под руководством КПСС. А может быть, даже и КПСС и царя-батюшки. (Проживающий в Испании наследник российского престола уже сообщил советским интервьюерам, что монархия совместима с любой системой. Теперь осталось совместить советскую систему с монархией, а это вполне представимо – и все будет в порядке).

Между прочим, слово «патриот» я употребляю только в негативном смысле, потому что позитивного смысла оно вообще не имеет. Чувство привязанности к месту своего обитания свойственно почти каждому человеку, это чувство, как правильно сказал, кажется, Окуджава, доступно и кошке. Любить свою страну могут люди и хорошие и плохие, а вот кичиться этим чувством, торговать им и отрицать его наличие у других – этим занимаются обычно или дураки, или отпетые негодяи. Тут как раз к месту будет напомнить чье-то высказывание, которое записал в числе наиболее близких ему изречений Лев Толстой: «Патриотизм – последнее прибежище подлеца».

Утверждения наших доморощенных патриотов алогичны, абсурдны, основаны на галлюцинациях, порожденных манией величия, комплексом неполноценности, на меркантильном расчете. Они построены на торопливом желании присосаться к вновь возникающей единственно верной идеологии, войти в будущие патриотические парткомы и уже сейчас стать в очередь к будущим распределителям (не отдаляясь пока что от нынешних). Патриоты из «Молодой гвардии» и «Нашего современника» в большинстве своем отличаются полным отсутствием совести или морали и относятся к числу тех, кто, по народному выражению, за копейку в церкви плюнет. Умилиться можно, видя, с каким бесстыдством и легкостью эти люди совмещают в себе и на себе несовместимое: в кармане членский билет партии воинственных безбожников, на шее – крест.

Не испытывая, видимо, ни малейшего неудобства, эти партийные прихожане вчера гордились своим пролетарским происхождением, сегодня – своей сомнительной чистопородностью. Вчера искали вокруг себя врагов коммунизма, теперь с тем же рвением охотятся на врагов России. Впрочем, враги вот уже четыре с лишним десятилетия все те же – евреи.

Евреи были, есть и будут виноваты во всем. И виноваты все. Даже тот, кто еще собирается только родиться, уже виноват в том, что он распял «нашего бога» (выражение Валентина Распутина), привез в Россию марксизм, устроил Октябрьскую революцию, разрушил храм Христа Спасителя, подбил Сталина затеять коллективизацию, голод на Украине и в Поволжье, а теперь насаждает музыку «рок», подрывает устои советской власти. Евреи виноваты в том, что установили советскую власть, они же виноваты, что советскую власть разрушают. Уезжающий еврей виноват в том, что уезжает, остающийся – в том, что остается.

Говорят, суждения патриотов настолько невежественны, что заслуживают только брезгливой гримасы, но не возражений. Что же там возражать, неужели сейчас на закате двадцатого столетия еще есть люди, которые поверят в эти бредни старые и обновленные, в то, например, что евреи потребляют в пищу кровь христианских младенцев, что протоколы сионских мудрецов – истинный документ, а не фальшивка, сочиненная в свое время предтечами нынешних «памятников»?

К сожалению, да, поверят. Если люди тысячу лет верили в леших и упырей, семьдесят лет верили газете «Правда», если сейчас они верят в экстрасенсов и мумие, почему бы им не поверить и в зловещие замыслы сионистов?

Да и трудно простому человеку удержаться в неверии, когда в официальных газетах и журналах его убеждают не какие-нибудь там партийные пропагандисты, а большие русские писатели, гордость русской литературы, совесть русского народа, а с ними большой русский математик, лауреат Ленинской премии.

Но о математике поговорим ниже. А пока о писателях, к которым принято прилагать двойное прилагательное «большой русский». На безрыбье застойных лет, когда всякая другая литература была разогнана или задавлена, на поверхности остались одни деревенщики. Они выгодно выделялись на фоне секретарской литературы, их одних только можно было читать, поэтому их значение вольно и невольно преувеличивалось. В сознании многих они доросли до больших писателей и олицетворяли совесть народа, хотя не были ни тем, ни тем: совесть народа тогда находилась не в правлении Союза писателей, а в тюрьмах, лагерях и в городе Горьком. В те времена, когда многие люди, рискуя головой, протестовали против политических репрессий, деревенщики сидели, набрав в рот воды, и даже на высылку теперь ими прославляемого Солженицына никак не отреагировали. Тем не менее, критика и молва неизменно их поднимали и дотащили до заоблачных высот. Тот же Солженицын сказал, а сами деревенщики радостно подхватили, что они, выросши в деревнях и окончивши Литературный институт, пишут о деревне не хуже, чем Тургенев и даже Толстой. Обижаясь на звание деревенских, они опять же ссылались на пример Толстого. Толстой тоже писал о деревне, но его никто не называет деревенским. Толстого и в самом деле никому не пришло бы в голову назвать ни деревенским, ни военным, ни городским, ни дворянским, потому что по масштабу ума, таланта и личности он был вселенский писатель. А деревенщики не потому деревенщики, что пишут о деревне, а потому, что уровень осмысления действительности – деревенский.

Но репутация есть репутация, и теперь рядовой российский гражданин, поверив своим писателям во всем, почему же не будет верить их речам о еврейском засилии? Сам он, может быть, вокруг себя никакого засилия не замечал, но, читая высказывания своих деревенских наставников о зловещих кознях евреев, думает (и логично), что если такие грамотные люди, «не с нашими головами» про это вот говорят, то что-то где-то, стало быть, есть. Размышления подобного рода приводят гражданина к вопросам, подобным тому, какой мне пришлось услышать лет почти что сорок тому назад. Тогда (точнее, в 1952 году) один из курсантов школы авиамехаников, где я учился, начитавшись всяких ужасов о безродных космополитах, встал на уроке политзанятия и задал преподавателю вопрос, к которому его подвели все газеты: «Товарищ старший лейтенант, а почему у нас, в Советском Союзе, евреев не расстреливают?»

Я думаю, что некоторые усердные читатели «Молодой гвардии» и «Нашего современника» опять дозрели до того же вопроса: почему у нас, в Советском Союзе, евреев не расстреливают? А от вопроса недалеко уже и до ответа и до действия.

Слухи о грядущих погромах гуляют по всей стране и за ее пределами. Проходят одни и назначаются новые сроки. Если власти и, правда, решили принять серьезные меры против потенциальных погромщиков и погромы не состоятся, то сам по себе страх, нагнетаемый слухами, это уже есть вид террора. Тем более, что погромы армянские, осетинские, месхетинские да отчасти и русские уже состоялись.

Сегодня, когда рухнули бывшие идеологические и моральные препоны, государственная власть ослабла, а партийным начетчикам никто больше не верит, кто способен умерять страсти? Люди поворачивают свои глаза и уши к писателям, деятелям культуры, священнослужителям, и те могли бы своим словом и авторитетом удержать людей от межнациональных распрей, остановить разгул, разбой, совершенно бессмысленные насилия и убийства.

К сожалению, люди, которые могли и должны бы способствовать умиротворению, сами разжигают вражду. Когда я читал отчет о пленуме Союза писателей РСФСР, я думал с ужасом, что же это за уроды такие, откуда они взялись? Вот уж правда, Михаил Дудин к месту привел слова Некрасова: «Люди холопского звания – сущие псы иногда».

На этом пленуме выступали погромщики идеологические. А на заседание писательской организации «Апрель» пришли уже погромщики практические. В этот раз пришли с мегафоном, в другой раз обещали прийти с автоматом. Ну, а если придут не с автоматом, а хотя бы с дубиной и начнут ею действовать, то я нашим патриотам-писателям за каждую разбитую детскую или женскую нерусскую голову, выдал бы по специальному ордену. Потому что дубину эту выстругивают сегодня они.

Такой разнузданной антиеврейской пропаганды, какой заполнены страницы «Нашего современника», «Молодой гвардии» и «Литературной России» мир не слышал со времен Третьего Рейха. Причем совершенно уже без причин. Ну ладно, согласимся, что евреи в 20-х годах занимали видные места в правительстве, в ЧК и где там еще. Но почему бы при этом не обратить внимание еще и на то, что уже в 30-х годах бывшие члены правительства заняли места на скамье подсудимых, что в тех же тридцатых среди следователей ЧК было много евреев, но и среди подследственных их было немало.

Сколько в Советском Союзе евреев сегодня? Патриоты подсчитали точно: "0,69%. Вычислили, что в литературе, науке, музыке, шахматах евреев: 80 процентов или около того. Но если уж считать по правилам, а не по принципу «сколько вам надо», то следует учесть, что в высшем руководстве КПСС евреев давно уже ровно ноль целых, ноль десятых, ноль сотых процента. С середины 30-х годов до середины 50-х там еще болтался и тем портил общую картину Лазарь Каганович, но вот уже тридцать лет и три года, как нет и его. Нет никаких евреев в Политбюро ЦК КПСС, в Президиуме Верховного Совета, в Совете министров СССР, в Генеральном штабе Советской Армии и на всех уровнях КГБ. Тридцать лет без евреев. Да за это время любая страна может восстановить свою экономику даже после самой опустошительной войны. И в этом вряд ли могут ей помешать даже очень зловредные скрипачи и шахматисты.

Читая сочинения наших патриотов, я все же пытаюсь понять, что движет ими, какие заботы? Неужели только ненависть к людям иных кровей? Но к своему собственному к русскому народу они как относятся? Они его любят? Что-то я в этом не очень уверен.

В самом деле, давайте посмотрим, что происходит. Страна после многих лет чудовищного разорения получила исторический шанс стать на ноги. Причем, шанс, может быть, мизерный и совсем последний. Сейчас надо думать и решать не кто виноват, а что делать. Главные виновники всех национальностей давно уже находятся на том свете, за пределами нашей юрисдикции. Кто из них больше виноват, сколько среди них было процентов кого, – можно разобраться потом, мертвые подождут, у них времени много. А патриоты все считают, все загибают пальцы, будто и дела нету важнее. Народный писатель и партийный депутат Василий Белов, отзаседав в Верховном Совете СССР, прикатил на уже упомянутый пленум Союза писателей РСФСР. И говорит вот что; «Когда вы вчера обсуждали здесь такие страшные вопросы, которые звучат и сегодня, в это время Верховный Совет обсуждал вопрос о въезде и выезде». Какие же страшные вопросы обсуждали писатели РСФСР? Они обсуждали публикацию отрывков из сочинения Андрея Синявского и подсчитывали количество евреев в ленинградской писательской организации. Белов хотел бы к этому делу подключить и Верховный Совет страны, куда он сам, между прочим, прошел по партийной разнарядке. Будь он не обкомовским выдвиженцем, а настоящим депутатом, пекущемся о благе собственного хотя бы народа, ему следовало бы знать, что вопрос въезда и выезда – это вопрос человеческой свободы. В стране, где вопрос въезда и выезда не решен, любой человек – русский или не русский, избиратель и депутат – остается государственным рабом.

Пока депутаты патриотического направления считают евреев, страна вот уже пять перестроечных лет топчется на одном месте, никак не сдвинется. Потому что мы все боремся. Интересно, что те же люди, которые выступают против евреев, музыки-рок, длинных волос и коротких юбок, с большой подозрительностью относятся почти к любым сколько-нибудь разумным экономическим предложениям. Поэтому у них к евреям приравнены все здравые экономисты – Абалкин, Шмелев, Попов, Заславская, Аганбегян. Зачем же нам экономика, это же так приятно, что мы бедные, мы нищие, мы хуже всех!

Русская поговорка говорит: бедность – не порок. Известная острота добавляет: бедность не порок, но большое свинство. И правда, свинство.

Да, страна разорена. Но она до сих пор еще обладает огромными пространствами плодородных земель. Ее недра, несмотря на семидесятилетнее варварство, все еще забиты неисчислимыми запасами природных ископаемых. Если немедленно, вот сейчас заняться разумной, созидательной деятельностью, если по весне нормально посеять, а по осени с умом убрать, то не к концу тысячелетия и не к концу пятилетки, а уже в этом году (в этом!) будет положительный результат. Америку не догоним, но на полках магазинов кое-что все же появится. Однако споры идут жаркие, решения принимаются половинчатые, а положение все хуже и хуже.

Некоторые патриоты говорят, и я с ними согласен, – что трудно себе представить, чтобы такое безнадежное сползание к катастрофе проходило без чьего-то злого умысла, без заранее разработанного и осуществляемого шаг за шагом плана. Кто может так вот планомерно, и злонамеренно вести страну к гибели? Только те, кто ее ненавидит. То есть опять же… Тут я поставлю многоточие и задам такой вопрос: неужели действительно есть люди которые думают, что какие-то русофобы – всамделишные, а не выдуманные – только о том и думают, как бы погубить эту самую несчастную и ненавистную им Россию. Кто так думает? Какой-то от рожденья кретин или сумасшедший? Ну да, такие люди есть. И есть так называемые зоологические антисемиты, которые впадают в истерику при слове Эйнштейн или Троцкий. Зоологические меня как раз меньше всего возмущают, это люди, которые нуждаются в психиатрической помощи. Но есть заведомые проходимцы – и их большинство, – которые делают вид, что они зоологические. Они бьются в конвульсиях, исходят пеной (часто буквально) не потому, что они действительно в душе за или против кого-то, а потому, что за это «за» или «против» им дадут путевку в санаторий, лишнюю курицу в буфете, а то глядишь, и к теплому месту пристроят.

Игоря Шафаревича я бы отнес к первой категории. Он бьется не за курицу, а за идею, не высказав которую не мог бы спокойно, как он говорит, умереть. Теперь, кажется, все в порядке, в книге «Русофобия» он излил душу полностью.

Согласно этой книге и другим подобным источникам, русофобы, ненавидя Россию и русских, с давних пор составили заговор и очень целенаправленно ведут против объекта своей ненависти войну на полное уничтожение. В число военных действий входит всего дискредитация русских. С этой целью русофобы утверждают (цитирую Шафаревича), что «архетипические» русские черты – это рабская психология, отсутствие чувства собственного достоинства, нетерпимость к чужому мнению, холуйская смесь злобы, зависти и преклонения перед чужой властью…" «До сих пор в психике народа доминирует власть, „тоска по Хозяину“, „русский мессианизм“ (а проще „вселенская русская спесь“), начало которого авторы видят в концепции „Москвы-Третьего Рима“… Но причину своих несчастий русские понять не в состоянии. Относясь подозрительно и враждебно ко всему чужеродному, они склонны винить в своих бедах кого угодно: татар, греков, немцев, евреев… только не самих себя».

«…марксизм был русскими извращен, переиначен и использован для восстановления старых русских традиций сильной власти. Сталин был очень национальным, очень русским явлением, его политика – это прямое продолжение варварской истории России».

"Главная опасность, нависшая сейчас над страной,– возрождающие попытки найти какой-то собственный, самобытный путь развития – это проявление исконно «русского мессианства». Такая попытка неизбежно повлечет за собой подъем русского национализма, возрождение сталинизма и волну антисемитизма. Она смертельно опасна не только для народов СССР, но и для всего человечества. Единственное спасение заключается в осознании гибельного характера этих тенденций, в искоренении их и построении общества по точному образцу современных западных демократий.

И наконец заключительный вывод о прошлом и будущем русских: «истории у них вообще никогда не было, имело место лишь „бытие вне истории“, народ оказался мнимой величиной, русские только продемонстрировали свою историческую импотенцию, Россия обречена на скорый распад и уничтожение».

Прочтя эту книгу Шафаревича, а также работы его единомышленников, я подумал, что вообще-то в мыслях этих людей есть резон. Они в чем-то правы. Больше того, я двинулся дальше и, руководствуясь учением Шафаревича и других русофобиологов, пришел к выводу, что русофобы не миф, а жидо-масонский заговор действительно существует. Путем дальнейших умственных заключений я открыл на территории СССР большую, тщательно законспирированную и широко разветвленную жидо-масонскую организацию, которую я намерен разоблачить не позже, чем в следующую субботу. Всем заинтересованным патриотически настроенным гражданам я советую запастись карандашами, бумагой и настроить свои приемники на волну радио «Свобода» и выйти в нужное время на связь. Будет раскрыт жидо-масонский заговор, будут разоблачены его главные участники, названы их фамилии, звания, должности и адреса.


1990

Муравьи-русофобы

Прошлый раз я обещал разоблачить жидо-масонов и русофобов, раскрыть их истинное лицо с указанием фамилий, должностей, званий и адресов. Скажу сразу, что я не буду касаться отношений русских и нерусских в нерусских республиках. Это отдельная тема. А пока поговорим о наших русских патриотах внутри России. Меня интересуют те из них, которые объявили войну евреям. Некоторые думают, что если речь идет о евреях, то неевреев это никак не касается. На самом деле это касается всех. Представим себе, что патриоты из «Памяти» или из другой подобной организации захватили власть. Они, конечно, возьмутся сразу же за евреев. Что они будут делать?

Есть три известных варианта. Первый – окончательное решение еврейского вопроса по гитлеровскому образцу – кое-кого соблазняет, но в настоящий момент (это даже и сумасшедшие знают) оно нереально.

Второй вариант: просто вытолкать всех евреев за границу. У этого варианта есть тот недостаток, что если они, евреи, уедут и на новом месте более или менее прилично устроятся, то здесь некоторым оставшимся будет обидно, что они там живут хорошо, а здесь некому сказать «жидовская морда».

Остается третий, уже испытанный вариант: туда евреев не выпускать, а здесь во всем ограничивать. Прижать их еще больше, чем они прижаты сейчас. Не принимать их в университеты и институты, не утверждать их диссертации, не пускать их в партию, держать подальше от руководящих должностей, отстранять от скрипок, шахмат, печатных станков и магазинных прилавков. То есть делать то, что уже делалось, но с максимальной строгостью, не оставляя ни малейших лазеек.

Евреям будет, конечно, плохо. А что будет с русскими? Давайте без лишних эмоций представим. Для того, чтобы не допускать евреев, надо их выявить. Для того, чтобы выявить, надо иметь большой проверяющий аппарат, отделы кадров, полицию и стукачей. Надо следить, кто скрылся под псевдонимом, кто взял фамилию жены, кто просто подделал паспорт. Надо преследовать евреев, полуевреев, четвертьевреев и носителей более мелких дробей. Нельзя упускать из виду всех, кто находится в смешанных браках. Надо наказывать сочувствующих, помогающих, укрывающих, недоносящих. То есть евреев 0,69 %, но для того, чтобы борьба с ними была эффективной, ей должны заниматься все 100 % населения.

Евреи, известно, люди неблагодарные, от такой заботы они будут рваться в Израиль, в Америку, к черту в зубы. Вместе с ними туда же устремятся половинки, четвертинки, осьмушки и так далее. Опять же смешанные. Ну и еще те, кто будет себя выдавать за евреев. Если их выпускать, страна теряет их мозги (об этом недавно в интервью корреспонденту «Нью-Йорк Тайме» беспокоился Валентин Распутин). Если не выпускать, то мозги их будут направлены на то, как бы сбежать или заставить власти отступиться. Опять-таки для того, чтобы такую ситуацию сохранять и охранять, надо усиливать контроль за поведением людей, укреплять тайную полицию. Все это несомненно скажется на международных отношениях, а там само собой – укрепление границ, гонка вооружений и вообще все то, что было, но в худшей форме. Все это опять-таки за счет всех, а не только за счет евреев. И в конце концов такая политика, будучи проведенной в жизнь, неизбежно привела бы Россию к полному краху. Вот, на самом деле, какое будущее готовят России люди, которые называют себя ее патриотами.

Если они не понимают, что делают, то они либо дураки, либо сумасшедшие, а если, да, понимают, то у меня есть только одна гипотеза. Тогда эти люди – сознательные враги России, они прикидываются ее друзьями, они кричат о своем патриотизме, чтобы пробраться наверх, захватить все ключевые посты и затем привести страну к катастрофе. То есть они и есть русофобы.

Вы не согласны? Давайте попробуем разберемся.

Вернемся временно к книге Шафаревича «Русофобия». Глянем на нее. Книжка серенькая на шершавой бумаге. Такое впечатление, что издана не в Мюнхене, а где-нибудь Б Пензе или Калуге. На обложке портрет автора. Выражение лица печальное-печальное. Видно, огорчается человек, что евреев на земле еще очень и очень много. И ему за всю его жизнь, видимо, никак с ними не справиться. Хотя очень хочется. Настолько хочется, что взявшись за исследование феномена русофобии, автор с первых строк потерял всякий контроль над собой и плетет черт те чего.

Я не смею подвергать сомнению репутацию Шафаревича-математика. Но я всегда думал, что серьезная исследовательская деятельность и особенно в точных науках, может быть основана только на безусловном и даже автоматическом уважении к фактам. Я понимаю, что ученый из любой области, если даже берется не за свое дело, может ошибиться, но когда он начинает подгонять условия задачи под заранее подготовленный ответ, тогда всякая наука вообще кончается. Но такой недобросовестности в подборе и толковании выбираемых и приводимых данных, какой отличается книга Шафаревича, трудно представить не только в математике, но даже в самой низкопробной политической агитке. Факты автор передергивает, цитаты вырывает из контекста, мысль своего оппонента искажает, даже биографические данные своих оппонентов он обязательно исказит, переврет, перетолкует. Никакой возможности компрометации своего даже мертвого противника не упустит. Например, упомянул фамилию автора плана Маршалла, спешит заодно просветить читателя, что фамилия Маршалл происходит от еврейского слова «маршалик» – шут в гетто. Прочтя это, я думаю, ну для чего он это сообщает? Если так важно, от какого слова происходит какая фамилия, то почему бы не сообщить нам заодно происхождение фамилии Шафаревич?

Пророком наш математик оказался очень, неудачным. В книге своей он говорит о безудержном покорении всего мира однопартийной коммунистической системой и говорит в том самом 1989 году, когда коммунистическая система практически рухнула во всей Восточной Европе и терпит очевидный крах в самом Советском Союзе. Попал пальцем в небо.

А когда наш математик заговаривает о литературе, то тут уж проявляет столь чудовищное невежество, что уши вянут. Ну вот. например, сетует, что поэт Галич (в скобках Гинзбург) писал из русофобских (а как же!) соображений песенки о русских пьяницах, хотя ему проще было бы писать о преуспевающем советском драматурге, каковым был сам Галич. Как говорят, надо же, во дает! Неужели не понимает профессор, что если бы все преуспевающие драматурги писали только о преуспевающих драматургах, мы бы никогда ничего не узнали ни про Гамлета, ни про Чацкого, ни про госпожу Простакову, на которую сам наш профессор немного смахивает.

Меня именно исследовательская недобросовестность Шафаревича настолько поразила, что я спросил недавно У одного крупного физика, действительно ли Шафаревич крупный ученый. Он сказал: да, крупный. Я спросил, а разве возможно, чтобы крупный ученый писал такую чушь, пусть, даже за пределами его профессии?

Ведь в своей науке он не может, наверное, обойтись без строгого и беспристрастного анализа. Физик сказал: «В математике, музыке и шахматах все возможно. В этих сферах больших успехов иногда достигают люди, которые во всем остальном круглые идиоты».

Если мой приятель прав, то это сочинение Шафаревича извиняет. Если же нет, то тогда возникает странное впечатление. Странность вот в чем. Разоблачая русофобов, Шафаревич утверждает, что они приписывают русским несвойственные им черты и стремления. Приписывают, повторяю, любовь к сильной власти, рабскую покорность, стремление к мессианизму, отрицание демократического пути развития, подозрительность ко всему чужеродному, склонность винить в своих бедах кого угодно – татар, греков, немцев, евреев… только не себя.

Он начинает по пунктам разбирать эти обвинения, но в результате не только не опровергает их, а подтверждает. Сам выступая от имени русских, говорит, что сильное государство это хорошо, что демократия это плохо, что России демократическое развитие не подходит, что Россия должна идти каким-то своим путем и что виноваты во веем евреи. И вот когда я все это читал, у меня закралось сомнение. А может быть этот самый Шафаревич действует по принципу «держи вора», то есть держи русофоба, а сам таким хитрым путем показывает, что русофобы о русских говорят очень правильно.

Если бы Шафаревич действовал в одиночку, его одного вывести на чистую воду не составляло бы большого труда. Но есть же и другие люди, в патриотизме которых и сомневаться даже неудобно. Все же смущает, что они, идя по стопам русофоба Шафаревича, претендуют на то, что говорят от имени России, являются ее, России, единственным голосом. Не фигурально, а в буквальном смысле. Например, печатают произнесенную на съезде, депутатов невнятную речь Василия Белова, и вместо того, чтобы назвать ее скромно речью Белова или голосом Белова, ну в крайнем случае голосом Вологодчины, дают ей заголовок «Голос России». И погромщики, что явились на заседание писательской группы «Апрель», тоже выступали не сами от себя, а от имени России. Все эти люди, которые называют себя патриотами, чем агрессивней, тем уверенней выступают от имени всей России, выступают так, как будто вся Россия их и только их уполномочила говорить от своего имени.

Я совершенно отчетливо вижу, что ко всем реальным планам переустройства жизни в России патриоты относятся или равнодушно или враждебно. Выступают против наиболее толковых предложений по улучшению дел в сельском хозяйстве и экономике. На экономику и сельское хозяйство у них– времени не хватает, они заняты попыткой натравить русский народ на евреев? А для чего? Допустим, что им даже отчасти это удастся. Но еще больше им удается настраивать мир против русских. Слух об их речах далеко расходится. Доходит до Мюнхена, Лондона, Вашингтона. Не говоря уже о Тель-Авиве. Конечно, многие люди знают, что фашисты есть всякой национальности. Есть фашисты французские, американские, немецкие, еврейские, в каждой семье не без урода. И никакую семью подобный урод полностью не представляет. Но встречаются и люди, которые судят о семье именно по уроду, а о народах по фашистам. Я, живя в Германии, даже сейчас, через сорок пять лет после войны, очень хорошо это чувствую. Здесь когда-то местные патриоты захватили власть, и до сих пор миллионы людей в мире относятся с подозрением ко всем немцам.

Так вот, выступая с фашистскими или полуфашистскими призывами от имени всех русских, эти наши патриоты настраивают мир против русских, именно они являются главными вдохновителями и распространителями русофобии.

Так, может быть… Нет, правда, давайте еще раз посмотрим.

Вот говорят, есть такая группа людей, малочисленная (опять же ноль, сколько-то сотых процента), но очень уже вредная. Эти люди, притворяясь своими, выдавая себя за истинных радетелей России, пролезают во все дырки, захватывают власть, овладевают органами печати, проповедуют свои идеи и исподволь делают все, чтобы погубить Россию. Эти люди по всем признакам очень похожи на тот «малый народ», который представил нам Шафаревич. Малый народ, который постоянно сбивает с пути и подталкивает к пропасти «большой народ». Действуют эти «малонародцы» исподтишка. Как только появляется у них малейший шанс привлечь к себе внимание, они возникают, кричат, шумят, как только соотношение сил не в их пользу, они немедленно исчезают. В этом убедиться нетрудно. Когда происходят массовые демонстрации и десятки, сотни тысяч людей выходят на улицу, этих патриотов, этих борцов с русофобией и жидомасонством просто не видно. Почему же они исчезают? Видно, не очень верят они в русский народ, видно, боятся, что русский народ им шею намылит. А еще вопрос, куда они исчезают и где они прячутся в перерывах между своими появлениями?

И тут нам придет на помощь учение о жидо-масонах. Опять же, кто такие жидо-масоны? Один из героев беловского романа «Все впереди» говорит, что масоны это такие люди, которых никто не видел и никто о них ничего не знает. Именно поэтому, отвечает другой, я и испытываю к ним отвращение. Прямо по старой песенке, которая в современном виде зазвучит так: «Я маленькая девочка, танцую и пою, масонов я не видела, но я их не люблю». Учение о масонах говорит, что это зловредная, большая, тайная организация. Члены масонской ложи действуют, разумеется, подпольно. Как они организованы, знают только они.

Я смотрю вокруг себя: к кому все эти признаки подходят? – и говорю себе: "Батюшки, так это же «Память»! Ну все прямо как раз про нее. Потому, что все говорят: «Память», «Память». Говорят, что она по всей стране, во всех городах распространилась, что в ее рядах миллионы. А в каких именно городах? А сколько именно миллионов? И кто среди этих миллионов? Давно я слышу имя Дмитрий Васильев, с недавних пор слышу фамилию Сычев. А кто еще? Все, как говорится, покрыто мраком неизвестности.

Писатели-деревенщики на вопрос, что они думают о «Памяти», от прямого ответа обычно уклоняются. Я. мол, не знаю, я с этими людьми незнаком, но мне кажется, они говорят дельные вещи, по-моему, прежде чем ругать, их надо выслушать. Выслушать, может быть, и надо, но поверить, что Белов или Распутин не знакомы с «Памятью», мне лично трудно. «Память» ищет поддержки везде, где только возможно, так неужели она не сунулась к своим родимым патриотическим классикам? Тем более видя такое теплое к себе отношение. А если нет, если гора не идет к Магомету, то почему бы деревенщику не пойти познакомиться с организацией, которая дует в ту же дуду. (Тем более, что в «Памяти», говорят, есть какое-то прогрессивное крыло, но мне его издалека не видно. Я спрашивал у близко живущих, те тоже замечают, что «Память» мешает все время одним и тем же черным крылом). Пару месяцев тому назад фюрер «Памяти» Дмитрий Васильев давая интервью ногинской районной газете, очень интересничал, излагая свои монархистские взгляды (а еще недавно божился Лениным). Когда его спросили, сколько человек в «Памяти», он сообщил, что хватает, но сколько именно – не сказал. Его спросили, какие «большие» люди состоят в «Памяти», он ответил, что состоят очень видные деятели, но кто именно, пусть, мол, это остается нашей маленькой тайной.

Короче говоря, налицо тайная организация. Вроде масонского ордена. Где «Память» это всего лишь видимая, или, точнее сказать полувидимая часть айсберга. А основная часть временно погрузилась в пучину по-моему где-то в районе Лубянки. Не случайно демонстранты на улицах Москвы ставят знак равенства между «Памятью» и КГБ, а Юрий Афанасьев сказал, что это армия КГБ. Не батальон, не полк, а целая армия.

Итак, наше исследование показывает, что члены организации «Память», а с ними некоторые наши крупные писатели, а с ними математик Шафаревич, похоже, и есть самые настоящие русофобы, а может быть, даже и жидо-масоны. Тут вы мне скажете, что этого не может быть, потому что русофобы, а тем более жидо-масоны это и по названию видно – евреи. А патриоты – люди русские. Я спрошу, а откуда вы знаете? Мне скажут, ну как же, как же, у них у всех фамилии русские, кроме, может быть, Шафаревича. У них и лица тоже, хотя и с азиатской косиной, но все же вроде бы наши. Меня бы такое доказательство смутило, но на помощь мне приходит одна теория из новейших. У одного из патриотов я прочел очень интересное наблюдение над жизнью муравьев. Там говорится, что эти насекомые живут в своих муравьиных кучах, роют землю, тащут кто соломинку, кто щепку, изо дня в день мирно трудятся, строят свое муравьиное счастье. Но вдруг появляются среди них некие пришельцы. Тоже вроде как муравьи, но не настоящие, а как бы муравьиные, что ли, евреи. Или псевдомуравьи. А выглядят так, что от настоящих не отличишь. И вот, попадая в муравьиный рой, эти самые псевдомуравьи начинают вести свою разрушительную работу. Личинки настоящих муравьев пожирают, а свод псевдоличинки подкладывают. Проходит какое-то время, и настоящие муравьи просто полностью исчезают, их целиком замещают псевдомуравьи, которые опять же ничем не отличаются от настоящих, так что я и не знаю, что за беда. Вы говорите «русские», «русские». А может, это псевдорусские. Может, это евреи прокрались в русский рой, личинки наших будущих патриотов пожрали, свои собственные отложили и вот вылупились Псевдокуняев, Псевдошафаревич, Псевдобелов, Псевдораспутин и Псевдотатьяна Глушкова. И вот они под видом борьбы с русофобией сами же эту русофобию проталкивают. Ведь настоящие русофобы, они не простые. Они хитрые.


1990

«Из русской литературы я не уезжал никуда» (беседу ведет Татьяна Бек)

– Когда ты почувствовал себя писателем?

– Когда и как, точно сказать не могу, но какой-то такого рода зуд был у меня с детства. Он появлялся время от времени Помню, читал я лет в десять Островского…

– Какого?

– Драматурга. И мне казалось: все написанное им так достоверно, что наверняка не выдумано. Видимо (я так решил), он просто слушал и записывал. И вот однажды моя мать повздорила с нашей соседкой, а я, слушая их ругань, думал, что разговор очень интересный, и стал записывать, что они говорят. Записывал-записывал, но вижу, не поспеваю. Ну, думаю, надо же, Островский, наверное, умел быстро записывать, потому у него получалось, а у меня нет. На том я и прекратил свои упражнения. Потом, уже в более сознательном возрасте, у меня снова возникал этот зуд, но я себя нарочно останавливал, потому что у меня отец (ты его знала и помнишь) писал и стихи, и прозу и был профессиональным журналистом-газетчиком и вообще, безусловно, талантливым человеком, но я видел, что все это у него совершенно не идет, никто его не печатает. И я еще в детстве понял, что быть писателем-неудачником – большая трагедия. И потому я в эту сторону даже не смотрел. А потом, когда я служил в армии (а служил я четыре года), так там – кроме самой службы – абсолютно некогда было чем-то заняться. Армия не давала времени даже книги читать, и я за эти четыре года прочел только одну книгу.

– Что за книга?

– «Милый друг» Мопассана. А до этого я читал очень много, у меня была способность так называемого партитурного чтения, и я книги буквально заглатывал. Но в армии я эту способность утратил навсегда. Четыре года перерыва в умственном развитии! В армию я пришел без образования – у меня было семь классов в 19 лет. Я был столяр, в армии стал механиком, но ни та, ни другая специальность меня не удовлетворяли, Я хотел чего-то интеллектуального, а для этого у меня не было образования.

– Как же ты потом поступил в пединститут, если всего семь классов?

– Я после армии пошел в десятый класс вечерней школы, кончил его и в институт поступил не сразу. Когда срок службы подходил к концу, я задумался, что же дальше. Собирался пойти по авиалинии, так как до армии занимался в авиаклубе, летал на планере, прыгал с парашютом, и авиация меня вообще очень привлекала. Думал пойти учиться на авиационного инженера, но тогда надо было после армии идти в последние классы вечерней школы. Значит, нужно три года и где-то работать, и учиться. И потом, даже если я сразу поступлю в институт и проучусь пять-шесть лет, то лишь в 32 года стану начинающим инженером.

И тогда я стал думать, нет ли такой профессии – разумеется, интеллектуальной, – которой можно было бы заниматься, не имея формального образования. Я попробовал рисовать, потом поступил в драмкружок, даже играл в пьесе «Снежок» негритенка! Быстро увидел, что из меня ни художника, ни актера не выйдет. А у меня был друг, который писал стихи и даже иногда их печатал в центральной прессе… Я посмотрел и думаю: так, наверно, и я напишу. И я попробовал сочинить стихотворение – было это в 1953 году, – написал его и оставил в тетрадке. Были это очень глупые, бездарные стихи. А потом, примерно через год, один мой сослуживец их обнаружил и сначала давай надо мной издеваться, бегая по казарме и читая стихи вслух. Я за ним, как сейчас помню, тоже бегал и стихи вырывал. А потом, наиздевавшись, он подходит и говорит: «Слушай, почему ты эти стихи в газету не пошлешь?» Я говорю: «Кому они нужны, это совсем плохо». А он в ответ: «Ты что? Хорошие стихи». И я подумал: действительно, чего я теряю, – и послал стихи в газету «Знамя победы» Киевского военного округа. Вскоре я как раз уехал в отпуск (единственный раз за четыре года службы меня отпустили на десять дней), а когда приехал, меня ждал почтовый перевод на 9 рублей 80 копеек тогдашними деньгами, а на бланке было написано: «за опубликованные произведения». Поскольку у меня лишь одно было произведение, его-то я и стал искать – нужную подшивку нашел, но ее солдаты уже разобрали на курево и на другие надобности. Так я ничего и не обнаружил. А потом в уборной случайно попался мне клочок газетной бумаги, на котором было напечатано: «О воспитательной роли старшин-сверхсрочников пишут такие-то и такие-то…»

– Не может быть!

– Клянусь, клянусь. И поскольку моя фамилия на одну из первых букв алфавита, то я стоял в этом списке первый. Надо сказать, все это меня поощрило и морально и экономически. Я эти стихи писал минут 15, а заработал десятку. Неплохой приварок к солдатскому жалованью.

Я стал писать стихи дальше и посылать туда же. А мне стали отвечать: это, дескать, похвально, что раскрываешь патриотическую тему, но вот рифма плохая и еще чего-то не то. Ну, сама знаешь, как в таких случаях отвечают: читайте книгу Исаковского о поэтическом мастерстве…

– Или Маяковского «Как делать стихи».

– Я сам потом так же отвечал на самотек, дело известное.

Да. И больше меня не печатали. Но тут я взглянул на это дело всерьез, хотя начиналось оно для меня как бы в шутку. Оставался год службы в армии. Пройдет он для меня, думаю, зря. И решил я, что все свободное время буду писать стихи просто так. Я знал, что стихи плохие, что пишу ужасно. Но знал я и то, что дело это требует определенных навыков, тренировки и знаний. Так? И пошел я в библиотеку. До этого у меня интереса к стихам не было (в детстве был, потом прошел). Брал в армейской библиотеке все без разбору. Не считая классиков, брал и советских – Сергея Смирнова, Сергея Васильева, еще кого-то, всяких. Ну, конечно, Симонова, Твардовского. И поставил я себе условие: писать ежедневно не меньше одного стихотворения – независимо от качества, от того, пишется ли, не пишется. Больше можно, а меньше нельзя. Однажды написал даже 11 стихотворений в день (нет, только слово «стихотворение» ставь в кавычки, оно здесь условно – все это было действительно очень плохо). Думаю, буду писать, а если через год увижу, что ничего не получается, я это дело брошу… Я писал-писал-писал, и вдруг месяца через три вышло стихотворение, которое мне самому понравилось: что-то в нем было. Я даже побежал с этим стихотворением к одному солдату, который был до службы учителем русской литературы, и он мне сказал: «Я тоже писал стихи, но такие хорошие у меня не получались», Это меня вдохновило, и я стал писать дальше-дальше-дальше-дальше, все так же, каждый день во что бы то ни стало. И что-то, какие-то строчки и даже строфы стали появляться, какое-то настроение и даже намек на мысль.

– А почему ты тогда еще не пытался писать?

– Пытался. Но проза – прошу у тебя прощения,– на мой взгляд, более трудный и таинственный род литературы. В поэзии ты как бы плывешь по реке: рифма, как берега, размер и ритм – бакены и вешки. А проза– это как плавание в океане, где нет никаких ориентиров и правил, и компаса тоже нет… Короче говоря, в прозе у меня поначалу вообще ничего не получалось: выходила полная мура, жижа, отсутствие мускулов.

– И все же ты потом полностью перешел на прозу. А что в тебе осталось как в прозаике от недовоплотившегося поэта?

Амбиция! Мне все время хочется доказать, что я был хороший поэт. Но если говорить всерьез, то стихотворный опыт очень помог мне в прозе, ибо тот ритм, который я нащупал в стихах, дал мне интуитивное представление о ритме в прозе. (Я не имею в виду, не дай Бог, ритмическую прозу – я ее не люблю. Я говорю шире: о строе прозаической речи вообще). Словом, стихотворный опыт не прошел даром.

– Твои прозаические вещи 60-х годов («Мы здесь живем» и «Два товарища», «Хочу быть честным» и «Владычица») – это так или иначе традиционные повести даже не без нравственно-учительского пафоса. Юмор, сатира и гротеск, которые восторжествовали в твоей прозе позднее, ощущались здесь пока лишь в глубинной подоснове. Как произошла эволюция?

– Когда меня спрашивают, считаю ли я себя исключительно сатириком, я всегда отвечаю: нет. Я начинал как реалист. Когда я написал «Мы здесь живем», то показал повесть одному старому писателю. Его звали Арнольд Одинцов. Показал и спросил, как он думает: напечатают это или нет? Он ответил: эту повесть напечатают, но вообще вас потом за то, что вы пишете, будут очень сильно бить. Я спрашиваю: «Почему?» Он говорит: «Потому что то, что вы пишете, слишком похоже на реальную жизнь». И когда повесть вышла, помимо положительных отзывов – сколько было ругательных! Критик М. Гус в статье «Правда эпохи и мнимая объективность» написал, что Войнович придерживается чуждой нам поэтики изображения жизни «как она есть». По-моему, это перл. Но самое смешное, что я с Гусом был согласен. Правильно он определил. Такую поэтику я себе и выбрал – изображение жизни как она есть. А юмор был, наверно, и в моих первых вещах…

– Именно юмор – и не более того. К тому же не всегда тобою осознанный.

– Верно. Например, в той же повести «Мы здесь живем» я написал об одном персонаже, что на нем были милицейские галифе и белые тапочки. Когда я читал это вслух, люди смеялись, а я удивлялся: чего смешного-то? Я тогда любил читать вслух, и, знаешь, именно реакция публики помогла мне понять, что я пишу с юмором.

Кстати, еще два слова о юморе. Это ведь прежде всего не то, что специальные юмористы пишут как специальную юмористику. Часто читатель как подлинный юмор воспринимает то, что он попросту узнает. Эффект узнавания вызывает у читателя радость, он смеется даже в случаях, когда текст никаких претензий на юмор не содержит.

– И все же как ты смог столь резко вырулить к сатире, иронии, фантастике, к «гротескному реализму», как сказал бы Бахтин?

– Специально я никуда не выруливал. Я развивался. Развивался, но, мой взгляд, на жизнь становился все более горьким. Чем дальше, тем больше замечал я в жизни тех страшных вещей, которых не видел раньше. К тому же и сама действительность становилась на глазах все более гротесковой. Я часто так говорю: это я сатирик, я действительность сатирична и гротескова. И придумана кем-то, а не мной. Я же недаром писал в «Иванькиаде», что автором этой истории следует считать не меня, а Иванько и его компанию.

– Все-таки, скажи пожалуйста, какая духовно-художественная задача тебе ближе теперь – учительски-проповедническая (толстовская) или гротескно-сатирическая (салтыково-щедринская)?

– Я бы сказал: гоголевская. Или точнее: гоголевски-чеховская. Мне всегда была ближе отстраненная манера изображенная жизни – без прямого авторского вмешательства и без авторского насилия. Хотя с возрастом я начинаю чувствовать в себе крен к проповедничеству, что пытаюсь задавить, ибо знаю, что это скучно.

– Мой любимый рассказ у тебя – «Расстояние в полкилометра» (1961). Как он родился?

– Жизненная основа этого рассказа такова. Я в те годы часто бывал во Владимирской области, на станции Мстера (не надо путать с поселком Мстера, где живут народные умельцы; это в 15 километрах от станции, где я никаких умельцев не встречал). И когда я туда приезжал, каждый раз тамошняя жизнь потрясала меня своей обнаженностью. Яркостью повседневной скуки, я бы так сказал, Вроде бы люди живут очень косно, и в то же время происходят потрясающие вещи. Скажем, в «Расстоянии…» есть один персонаж, который другого на тачке вез по деревне за чекушку, да?

– Конечно. Это Очкин, а другой – плотник Николай Мерзлякин, образ, исполненный диалектики. Над Очкиным он издевался, заставлял возить себя на тачке, а «любимым предметам собственного изготовления» – ящикам, столам, полочкам, то есть, в сущности, деревяшкам, давал ласковые имена и разговаривал с ними, очеловечивая. По-платоновски странно и страшно.

– Андрей Платонов – мой, наверное, самый любимый русский писатель XX столетия. Но это к слову. Что касается моего рассказа, то я не то чтобы прямо воспроизвел мстерскую жизнь, но я переполнялся ею. Что же до народного характера, то с годами мой взгляд на него не изменился в корне, но, как я думаю, заметно обогатился жизненным опытом.

– Не только с годами. Разные грани этой диалектики разглядывал ты и тогда, в 60-е. Была у тебя такая повесть-притча «Владычица» (кстати, почему ты не переиздаешь ее теперь?), подспудную мысль которой я понимаю вот как: культ личности уничтожает личность. В 60-е годы все это прозвучало так. Интересно, что в 70-е та же тема совершенно иначе решалась тобою в историческом романе о Вере Фигнер «Степень доверия», и уж совсем неожиданно, «перевернуто» – в сатирической антиутопии «Москва 2042» (1985), о которой я потом буду тебя пытать отдельно. С самого начала тебя так или иначе интересовали оборотные стороны русского праведничества, учительства, мессианства.

– Почему «Владычица» не переиздавалась здесь теперь, когда я вернулся в родную словесность? Просто я еще не привык, что могу тут спокойно издаваться, и иду как бы по воле волн. Как кто составит мой сборник, так я с этим и соглашаюсь (а вообще-то надо бы «Владычицу» переиздать). Я десять лет прожил на Западе, где такая повесть вообще никого заинтересовать не может – особенно в силу своей притчевости.

– А здесь эту повесть помнят.

– Наверное, потому что она очень о русской жизни, да? О тогдашней и о теперешней. Надеюсь, что и сейчас «Владычица» не совсем устарела.

– Проблема культа личности, которая в последнее время довольно монотонно решается, у нас преимущественно на материале сталинщины, связана с широким спектром вопросов профессионального революционерства и диссидентства. Ведь есть тонкая грань, за которой «народный праведник» (особенно на российской почве) становится опасным явлением с чертами диктаторства и бесовщины…

– Это тема не простая. У нас говорят больше о бесовщине в среде, так или иначе противостоящей государству. А что было с другой стороны? Все эти идеологические компании, которые мы или наши родители видели. Поиски врагов народа, кулаков, троцкистов, уклонистов, космополитов, диссидентов – разве это не бесовщина? Я сам неоднократно был свидетелем и жертвой подобных бесовских шабашей в нашем родном Союзе писателей. Я хорошо помню, как один за другим встают будто бы нормальные люди и вдруг начинают плести такую злобную чушь, такой бред, что смотришь и не возьмешь в толк, то ли ты чего-то не понимаешь, то ли эти люди все до одного свихнулись. Причем ведь не просто несут ахинею, а впадают в раж, до дрожи, до судорог, до пены у рта. Кажется, спусти его с поводка, он тут же зубами тебе в глотку вгрызется.

А что касается диссидентов, то там бесноватые тоже, конечно, водятся, но все же не только они. Это я хочу отчетливо подчеркнуть, потому что вижу много «премудрых пескарей», которые каждого, кто оказывает сопротивление насилию, готовы записать немедленно в бесы. Чтобы оправдать свое собственное покорное лежание под корягой.

Когда наступает период всеобщей покорности и люди ведут себя как загипнотизированные перед всесилием и наглостью власти, то общество хотя бы впоследствии, хотя бы очнувшись, должно почувствовать благодарность к людям, которые этой власти говорят «нет». И тем самым защищают, иногда в одиночку, честь всего общества. И даже шире – жизнь общества, которое, пока в нем есть такие люди, еще может рассчитывать на звание живого, а без них оно мертво. Кроме того, движение протеста вовлекает в себя и тех людей, кому общество должно глубоко поклониться.

– Ты имеешь в виду Сахарова?

– Его в первую очередь, но не только его. Сахаров был самой заметной и крупной фигурой, но рядом с ним стояли люди, значение которых вольно или невольно преуменьшается…

– Например?

– Ну, если взять и живых и мертвых, это Юрий Орлов, Андрей Амальрик, Владимир Буковский, Петр Григоренко, Анатолий Марченко… Кого-то я, может быть, пропустил. Это все крупные личности, которые пошли в так называемое диссидентство по велению души: с ними случилось то, что с Радищевым, который «оглянулся окрест, и душа его страданиями людей уязвлена стала».

Такими же были и многие революционеры.

Но, конечно, всякие такие движения привлекают и людей, не обладающих высокими душевными свойствами, но обуреваемых страстями, непомерным тщеславием. Желанием непременно сегодня же прославиться на весь мир. Я знал людей, которые упивались звучанием собственного имени по иностранному радио. Один, например, все время считал: «Сегодня обо мне шесть раз по радио говорили». Вот эта возможность немедленно прославиться бывает губительна в прямом смысле. Ну и, естественно, среди таких людей попадается немало типов тоталитарного образа мыслей и действий. В моем понимании, большевизм – это не конкретная идея, а определенный образ действий. Идеи и цели могут быть разные, а пути достижения те же., «Большевики» борются против режима, кажутся большими свободолюбцами и на самом деле жертвуют собой, своей свободой, иногда даже и жизнью, но, как только в их руках оказывается хоть малейшая власть, они ее тут же используют для подавления других, причем такими средствами, до которых их преследователи додуматься не могли. И это явление повсеместное. Это было и есть в России, в Камбодже, на Кубе, во всех странах азиатского коммунизма и антикоммунизма тоже. Потому что большевик может быть в равной степени и коммунистом, и коммунистом с приставкой «анти».

– Я недопоняла. Поясни.

– Вот тебе жизненный факт. А может быть, анекдот. Говорят, в Вашингтоне однажды разгоняли коммунистическую демонстрацию. Полицейский навалился на какого-то человека, бьет его резиновой дубинкой по голове. Тот кричит: «Что ты делаешь? Я антикоммунист!» Полицейского это не остановило. «Мне, – сказал он, продолжая работать дубинкой, – совершенно все равно, коммунистом какого рода ты являешься».

– Теперь поняла!

– Естественно, что «большевики» водились и в диссидентской среде. И меня нисколько не удивляет превращение большевика из жертвы в тирана, который своих бывших единомышленников и сокамерников объявляет криминальными элементами и расправляется с ними полицейскими методами. Если у него есть полиция. А если полиции нет, то он использует те возможности, какими располагает. Иногда даже очень мизерные возможности.

На карикатурном уровне это проявляется и в эмигрантском мирке, от которого я, слава Богу, не зависел, но который наблюдал с любопытством.

– Вот это очень интересно, поскольку нам здесь оно малоизвестно. Расскажи поподробнее.

– В этом мирке каким-то образом со временем образовались свои кормушки, в основном, в виде отдельных печатных органов. Эти печатные органы – некоммерческие. Они существуют не за счет подписчиков, а за счет богатых западных благотворителей. Кажется, это хорошо. Но поскольку издание от читателя, от потребителя не зависит, оно немедленно превращается в кормушку для угодных. Такой, я бы сказал мини-социализм в мире капитализма. Или антисоветский Союз советских писателей. Со своей, очень похожей на здешнюю, системой распределения символических благ и чинов по весьма условной иерархии. В том мирке возможностей не много. Там человека нельзя арестовать, нельзя наградить орденом, дать дачу или машину с шофером. Но все же общее есть. Там тоже печатают своих. К фамилиям своих прибавляют нужные эпитеты: великий, большой, выдающийся, замечательный. Даже мелкие эмигрантские литературные премии распределяют часто среди угодных.

В этом эмигрантском мирке главная фигура естественно и заслуженно – Солженицын. Но он постепенно, и это началось еще в СССР, из уважаемой личности превратился в неприкосновенную. Как в свое время Шолохов. В некоторых кругах нельзя критиковать ни его книги, ни мысли, ни отдельные высказывания. Как только это сделаешь, сразу же на тебя косятся: а что, а почему, для чего ты говоришь, уж не по заданию ли каких-нибудь органов?

Газеты и журналы, о которых я уже сказал, подчинены культу Солженицына. «Вестник РСХД» или «Русская мысль» на каждую публикацию Солженицына отзываются с восторгом. В том, что он пишет, можно искать только достоинства. И никогда не недостатки. Когда-то шолоховский роман «Они сражались за родину» читали вяло, но печать хвалила. То же самое с «Красным колесом» Солженицына. Или даже с его опусом по поводу обустройства России. Сам опус подавался как чуть ли не величайшее событие века. Если о Солженицыне пишут, то обязательно с непомерным употреблением превосходных эпитетов Великий Писатель. Великий Труженик. Великий Современник. Да чаще всего с большой буквы и Великий, и Писатель, и Труженик, и Современник. В «Русской мысли» ни одна строчка Солженицына не появляется без его портрета, а то и без двух. Если печатают что-то им написанное, то текст и портрет. Если о нем написанное, то текст и портрет. Если им написанное и о нем написанное то два текста и два портрета. Иногда даже одних и тех же.

– По-моему, это смешно. Это было бы смешно, о ком бы речь ни шла, хоть о Толстом или Шекспире!

– Говорят культ культу рознь и культ личности писателя не вреден. А по-моему, вреден. Ну, может быть, не всегда, может быть, культ Толстого особенно вреден не был, но культ Чернышевского был вредный и долгий. Сейчас кажется смешно, как можно было любить Чернышевского. А вот любили. Поколения революционных романтиков выросли на Чернышевском, даже Есенин, уж, казалось бы, куда как далекий человек от такого рода литературы, а и тот в юности был очарован романом «Что делать». У Набокова главу о Чернышевском даже эмигрантские редакторы еще в 30-х годах выкидывали из романа и вообще недоумевали как он посмел затронуть столь священную личность.

– Такое преувеличение значения поступков, действий, слов одного-единственного человека само по себе– разновидность бесовщины, если вернуться в наши дни, со страниц эмигрантской прессы в перестроечные времена перекочевала на страницы советские…

– Да Советская пресса перед Солженицыным (но не только перед ним) виновата, что нагородила о нем много лжи, однако непомерное усердие в другую сторону тоже приводит ко лжи. И, кстати, самому Солженицыну не приносит ничего, кроме вреда. Тем более что у него критическое отношение к самому себе развито не очень-то сильно.

– Зато у тебя критическое отношение к кумиротворению развито более чем сильно, болезненно сильно, причем тут ты всегда идешь «против течения» – значит, ощущаешь это свое противостояние принципиально важным?

– Некоторые считают меня заведомым недоброжелателем Солженицына, причем исходят из того, что мое недоброжелательство продиктовано завистью или какими-то другими мелкими соображениями. Но это неправда. Времена, когда Солженицыну стоило завидовать, увы, прошли.

Я и сейчас отдаю ему должное. (Как, кстати, и автору «Тихого Дона».) Солженицын это не просто некий человек, это очень большое явление литературное, общественное и историческое. Он вошел в историю, и усилиями отдельных людей его оттуда не вычеркнешь. Но он все же человек со своими достоинствами и недостатками, а мне предлагают сусальный образ, икону, на которую я должен молиться. Причем началось это не сейчас, а давным-давно, когда и Солженицын и тем более я еще находились в Советском Союзе. Тогда уже Солженицын, подвергавшийся большой травле, стал объектом всеобщего поклонения, принимавшего с самого начала весьма безвкусные формы. Я помню его портреты, рассказы о нем, напоминавшие больше житийную литературу. Я тогда много раз настойчиво выступал в его защиту (и тоже иногда с неуместным перехлестом), за что бывал неоднократно наказан. И уже тогда меня во всей этой атмосфере что-то коробило, и я в некоторых случаях уклонялся от актов внешнего поклонения. Но при этом, повторяю, я защищал Солженицына не однажды до самой его высылки и после нее. Я и сейчас готов защищать его, если бы вдруг понадобилось, но я должен сказать, что культы любых личностей мне всегда отвратительны и культ личности Солженицына тоже.

– Это отвращение к умиротворению заложено в тебе «с малых ногтей» или пришло с годами?

– Сколько я себя помню, меня всегда сильно принуждали любить неких кумиров и признавать за ними несуществующие добродетели и сверхчеловечные качества. Я еще в детстве усомнился что Сталин мог разбираться во всех науках, работать круглые сутки, руководить всеми сферами нашей жизни, командовать войсками и прочитывать ежедневно четыреста страниц художественной литературы. Эти сомнения я редко выражал вслух, потому что за них могли посадить. Но помню свои студенческих времен споры о Ленине. Я в то время никак не был антиленинцем, не сомневался во многих его достоинствах, но не верил в исключительную ленинскую прозорливость и в то, что он был «самый человечный изо всех прошедших по земле людей».

Вздор, который я слушал всю жизнь об этих двух культовых личностях, меня всегда раздражал. А потом культ Солженицына – тоже. Но те два культа возникли без меня, а этот складывался на моих глазах и в конце концов заинтересовал меня как литературная тема. И не только как литературная. Считаю синдром кумиротворения застарелой хронической болезнью российского общества.

Об этой болезни я много думал и даже писал. Уже «Владычица», ты верно заметила, это о культе личности.

А потом у меня возник некий образ, который в существенном виде кому-то понравился, а некоторых людей возмутил. Эти люди воспринимают мой роман «Москва 2042» чуть ли не как физическое нападение на Солженицына, считают, что я решил в таком виде изобразить Солженицына и делаю это для сведения личных счетов или для того, чтобы заслужить чье-то одобрение. Но у меня с Солженицыным никаких личных счетов нет и быть не может. Меня интересует не он лично, а явление, которое он представляет: все люди, которые становятся кумирами толпы, друг на друга похожи.

Но если даже кто-то в моем романе не видит обобщения, а видит только Солженицына, если это всего лишь пародия или даже карикатура на одного человека, то что в этом ужасного? Ничего бы ужасного и не было, если бы опять-таки речь шла не о культовой фигуре. А само по себе несуразное негодование некоторых читателей этого романа как раз доказывает наличие культа. И доказывает, что мой роман написан на очень больную и актуальную тему.

– Между прочим, никакой культ личности не может существовать сам по себе, без применения поощрительных мер или карательных санкций. Мы знаем, что бывало с теми писателями, кто сомневался в исключительных добродетелях Ленина и особенно Сталина. Из новейшей истории у всех на памяти смертный приговор, вынесенный аятоллой Хомейни писателю Салмону Рушди. У культотворителей не всегда бывают такие возможности, как у Хомейни, но все они, как правило, пытаются применить к отступнику карательные санкции в доступных им пределах. Насколько я знаю, посильным «мерам» и «санкциям» подверглась и твоя «Москва…», когда вышла в свет?

– Пределы эти в эмигрантском мире очень малы, и в виду своей малости сами санкции выглядят комическими, но они стоят упоминания. Например, газета «Русская мысль». Раньше я там, за неимением большого выбора, время от времени печатался. Но после выхода романа мою фамилию в этой газете упоминать запрещено. А там работают наши известные диссиденты. Раньше они боролись за свободу, потом сами установили идеологическую цензуру и список запрещенных имен.

Другой пример. В Нью-Йорке есть организация «Интернейшнл Литерари Сентер». Когда-то отпочковалась от радио «Свобода». В эпоху застоя ее задачей было способствовать проникновению в СССР недоступной советскому читателю, но интересующей его литературы. Организация, полезная не только для читателей, но и для живущих в эмиграции писателей. Например, я издал книгу, но посылать ее в Союз в сколько-нибудь ощутимых количествах не могу, она стоит слишком дорого. Но если кто-то из приезжих соотечественников интересуется, я отсылаю его в эту контору, и там ему дают книгу бесплатно.

С тех пор, как вышла «Москва 2042», в этой конторе не только этого романа, но и никаких моих книг больше нет. Потому что там работает Вероника Туркина, она и ее муж Юрий Штейн – очень близкие к Солженицыну люди. Вероника и на работе проявляет свои личные привязанности, пристрастия и антипатии за счет, как принято говорить, американского налогоплательщика. Все полки завалены прежде всего книгами самого Солженицына, и это правильно, потому что спрос на Солженицына всегда был самый большой. Но спрос на сочинения близких к нему авторов был гораздо скромнее. Тем не менее именно их книги контора закупала в больших количествах и всучивала приходящим соотечественникам. Те хватали охотно Солженицына, а остальное принимали как нагрузку, и по выходе из конторы, кое-что просмотрев, а что и не глядя, выбрасывали на помойку.

Я думаю, что не покажусь слишком нескромным, если скажу, что мои книги у русских читателей пользовались, может быть, не таким спросом, как книги Солженицына, но достаточно большим. Во всяком случае, даже в книжных магазинах, где один экземпляр стоит 15-20 долларов, мои книги никогда не залеживались.

Так вот, когда мой роман эта контора купить отказалась, я позвонил начальнику конторы, его зовут Джордж Минден. Позвонил и спрашиваю: "Господин Минден, а почему вы не хотите купить мой роман «Москва 2042»? Он отвечает: не покупаем, потому что спроса нет. Я удивляюсь: неужели никакого спроса? Никакого, говорит. Я говорю: а вот меня многие просят прислать им именно этот роман. Он помялся, потом отвечает: «Ну хорошо, вы мне пришлите список этих людей, а мы им отправим». А. разговор этот происходит в 86-м году, когда понятие «антисоветская литература» еще не отменено, а чтение такой литературы все еще относится к числу очень опасных занятий. Именно поэтому сообщить кому бы то ни было фамилии людей, читающих «антисоветчину», было не принято. Я говорю Миндену: «Список вам, а копию, может быть, сразу в КГБ?» Он смутился, потом рассердился и не выдержав, говорит: «Ну хорошо, а зачем вы в своем романе изобразили Солженицына?» Я спрашиваю: «А какое ваше дело, кого я изображаю? Если вы желаете указывать писателям, что им можно писать, а что нельзя, вам надо ехать в Советский Союз, там вам найдется место в цензуре или в идеологическом отделе ЦК КПСС».

– Пускай приезжает. Цензорам у нас, увы, и теперь, пять лет спустя, работа найдется…

– Ладно, передам. А тогда, если бы я на него дальше стал давить, то, может быть, чего-нибудь бы и добился, но мне стало скучно. Правда, потом мне помогла мои собственные книги закупить другая организация, так что экземпляров двести я в Союз все-таки переслал.

Но на этом карательные санкции против меня не кончились. Год спустя роман вышел на английском языке, и появление его стало культурным фактом американской жизни. Русская служба «Голоса Америки» игнорировать такой факт не может. В этом случае они попытались мой роман не заметить. Но кто-то им сказал, что я собираюсь по этому поводу скандалить, хотя на самом деле я не собирался. И вот я уже вернулся к себе в Германию, живу там, ни о чем не думаю, вдруг звонок из Вашингтона. Главный редактор русской службы Наталья Кралксон спрашивает, буду ли я удовлетворен, если они передадут сокращенную версию романа – пятнадцать передач по пятнадцать минут. Для большого романа 225 минут не так уж много, но я согласился. Несколько раз я ездил в Мюнхен записывать роман на магнитофон, после чего получил от «Голоса Америки» гонорар. Я, естественно, думал, что роман передан на Советский Союз. Через два года я приехал в Вашингтон и из случайного разговора с одним из редакторов «Голоса Америки» узнал, что роман никто и не собирался передавать, его только записали для того, чтобы от меня откупиться. А не передали потому, что очень боятся «вермонтского обкома». Там это выражение «вермонтский обком» в ходу. Время от времени из Вермонта звонит жена Самого и сообщает, что такая-то передача понравилась. И тогда редактор передачи ходит задрав нос. Или опустив нос, – если передача не понравилась.

Так вот. Узнав, что роман передан не был, я позвонил Наталье Кларксон и спрашиваю, почему, мол, вы заказали мне чтение романа, а потом его не передали? У нее объяснение чисто советское: «Мы решили не передавать ваш роман, потому что сейчас в Советском Союзе перестройка и мы не хотели омрачать отношения между СССР и США».

– Так когда-то в СССР объясняли непечатание неугодных вещей сложным международным положением и тем, что это будет на руку враждебным силам… Зеркальное сходство.

– Именно. Другой редактор, Виктор Французов, нашел объяснение Кларксон неуклюжим и высказался так: «Нет, мы никого не боимся: но мы о вашем романе советским слушателям сообщили и считаем, что этого вполне достаточно».

Я говорю: «Нет, вы сообщили советским слушателям мало. А ваше объяснение и вовсе недостаточно. Вы роман у меня купили, и у вас не могло быть никаких причин его не передавать, кроме идеологических цензурных соображений. Вы не передали, потому что боитесь Солженицына».

Французов человек вообще мягкий и вежливый, но тут стоит твердо: – «Нет, я вам сказал, мы никого не боимся, но вы напрасно пытаетесь оказать на нас давление. „Голос Америки“ никакому давлению не поддается».

Я говорю: «Я на вас давление оказывать не собираюсь, но вы тоже никак не можете мне помешать говорить то, что я считаю правдой…»

– Значит, твой роман не был передан по американскому радио и американский налогоплательщик зря потратил деньги на твой гонорар?

– Да. Дело это прошлое, и я ни на кого не жалуюсь. Тем более что роман был передан другими радиостанциями (Би-би-си и «Немецкая волна» его передавали с большими сокращениями, зато «Свобода» передавала четыре раза практически полностью). Но я показываю на конкретном примере, как культ личности создается, кем укрепляется и чем поддерживается. В данном случае защитники культа меня не расстреляли, не посадили, но я боюсь, что это объясняется не избытком благородства борцов с романом, а недостатком возможностей.

– А я свидетельница того, что именно от страха перед прототипом Карнавалова ни один советский журнал – даже на гребне перестроенной гласности и остром дефиците в современной прозе – опубликовать роман «Москва 2042» не решился. Сотрудник журнала «Нева» лично мне так и сказал: «Роман Войновича замечательный, очень хотим печатать, но опасаемся из-за Солженицына…» Так и проопасались. По той же причине воцарился теперь почти полный заговор молчания вокруг романа и в критике. Все же он вышел у нас книжным изданием, а критика точно в рот воды набрала. Почему и у нас тут все – и слева, и справа – так боятся кумира?

– Не знаю. Боятся здесь, боятся там. Но ладно, хватит о нем…

Солженицын в литературе и истории есть и остается, и никому его оттуда не вычеркнуть, но культ его личности кончается, и это хорошо, потому что всякий культ личности – явление нездоровое. К сожалению, сама болезнь не кончилась, наше общество недоразвито, и в нем скоро и обязательно появится новый объект культового поклонения. Кто бы он ни был, он будет непременно напоминать Сим Симыча Карнавалова.

– Вот и поговорим лучше о Карнавалове как о художественном образе. Ясно как белый день, что в образе Сим Симыча наше трусливое общественное сознание увидело не типизацию, а просто шаржированные черты прототипа – очередного кумира, к которым у нас нельзя прикасаться даже литературной фантазии, а тем более с элементами карикатуры и пародии.(История русской словесности богата трагикомическими «сшибками» прототипов и персонажей – вот и твоя очередь пришла помучиться на этой ниве. Терпи!)

Итак, что такое Карнавалов и карнаваловщина? И, кстати, отталкивался ли ты, давая герою фамилию, от бахтинской теории художественного «карнавала», разработанной на материале Рабле?

– Сознательно я ни от Бахтина, ни от Рабле не отталкивался. Просто, видимо, работа моя шла в этом, существующем веками, русле. Вообще в романе, который называют и антиутопией, и сатирой, и памфлетом, и пародией, есть некий карнавал, что очень важно. Пожалуй, действительно (я об этом не задумывался) много в романе и раблезианского…

– Еще бы: и «площадное слово», и смех,, направленный на себя, и сплошные, по Бахтину, «образы материально-телесного низа»…

– Да? А я и не знал толком. Что же касается других литературных предтеч, то это и «Капитанская дочка» Пушкина, которая, как я потом понял, жила в моем подсознании. Помнишь образ Пугачева -заячий тулупчик… царские знаки…

– Но этот Пугачев гораздо симпатичнее, чем Карнавалов. Симпатичнее в первую очередь автору.

– Это тонкая материя – любовь или нелюбовь к герою. Я ведь героя люблю не за хорошие или плохие качества, а за его необычные черты. (Я, скажем, ужасно люблю Собакевича, но это не значит, что хотел бы жить с ним рядом).

– Тип Карнавалов не нов в русской литературе – Фома Опискин у Достоевского, Иудушка Головлев у Салтыкова-Щедрина.

– Да, но в этих героях главное – ханжество, а я хотел заострить внимание на страсти к глобальному вождизму (театральные жесты, эффекты, воздевание рук – это уже следствие).

Как видишь, прототипов – и реальных (Пугачев, Бакунин, Хомейни), и литературных – у Карнавалова хоть отбавляй. И пусть меня судят за собирательный художественный образ! Обижаться на то, что некто похож на некий литературный тип, – это глупость. Писатель, как гоголевская Агафья Тихоновна, соединяет губы Никанора Ивановича с носом Ивана Кузьмича, а развязность Балтазара Балтазарыча с дородностью Ивана Павловича. И единственное наказание для художника, если его образ ни на кого не похож и если он скучен, – значит, книгу не будут читать.

– В романе выведен еще один весьма характерный образ – Зильберович, идейный клеврет и прихлебатель Карнавалова. У него тоже, наверное, есть, как говорится, претенденты на прототипа, обиженные и разгневанные, а?

– Мой роман в равной степени и о карнаваловщине, и о – как бы это сказать – зильберовичизме. Те, кто обижаются на меня за образ Карнавалова, должны бы обижаться как раз за образ Зильберовича, ибо он списан именно с них, «апологетов». Они теперь точь-в-точь повторяют поведение Зильберовича, сами того не ведая. В романе (еще до всякой реакции на него) я написал, что к рассказчику приехал Зильберович и требовал вычеркнуть Сим Симыча. Мои нынешние «оппоненты» как будто вышли из романа и продолжают в том же духе.

– Но это же здорово и очень даже весело! Говоря научно, зильберовичизм – неотъемлемая часть карнаваловщины. В последнее время (в своих радио с крипт ах, в очерках) ты ввел новое слово – «измофрения», то есть болезненная тяга тоталитарного общественного сознания творить себе неприкосновенных кумиров, создавать всевозможные «измы»…

– В демократическом обществе эти кумиры тоже возникают, но они скорее «лопаются», ибо там очень большая конкуренция «кандидатов в кумиры». Да. И кроме того, в тамошнем обществе есть нормальная привычка критиковать любого человека, разбирать его действия в прессе и так далее. Любой выдающийся человек, хоть даже и президент, может быть обсуждаем. Один говорит, что он дурак, другой говорит, что он очень умный, третий скажет, что он актер, позер и прочее. И в результате, поскольку о нем можно сказать все, складывается к этой личности вполне нормальное отношение. Естественно, что и президент – человек, что у него есть человеческие особенности, слабости. Он на виду, никакой тайны. Объект же культа, кумир обязан быть загадочным, таинственным, непонятным, вещью в себе, что делает его как бы отчужденным от нас: он «не как мы», он живет по иным законам.

– Получается, что дело все-таки не только в том или ином общественном строе, но и в каких-то ущербных качествах человеческого духа, который склонен в уродливых и унизительных формах «творить себе кумира» и гнать из кумирни людей ироничных и независимых. Страсть толпы к культу одной-единственной сильной личности (или теории) зиждется, как я думаю, и на малодушном стремлении снять с себя напряженную личную ответственность за происходящее, Не здесь ли истоки того очевидного фиаско, которое потерпело наше многострадальное отчество на данном этапе? Итак, виноват ли кто-то конкретно? Маркс? Нечаев? Ленин? Сталин? Или дело также и в массах?

– Ты в своем вопросе почти уже на него и ответила. Я вижу, как сказал бы вождь, «три источника» этого самого фиаско. Во-первых, народный характер, народное сознание жаждет вождя или учения, с помощью которого можно было бы решить все проблемы сразу. Существует не только культ личности, но и культ теории. Скажем, культа Маркса как такового не было, но был культ марксизма, марксизмофрения.

– «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно»?

– Вот и дождалось общественное сознание всесильного и верного учения. Итак, первый источник – народное сознание. Второй – Маркс, марксизм, «изм» вообще. Третий – Нечаев, нечаевщина как способ внедрения любого «изма» в жизнь.

Тут вот что интересно. Любая утопия, будь она хорошая или плохая, непременно порождает мерзкие методы, потому что утопия неосуществима в принципе. Пытающиеся ее реализовать сталкиваются с невозможностью это сделать – и неизбежно применяют силу. Так если ключ не входит в замок и не может открыть дверь, то начинают давить, вертеть и все в итоге ломают. Когда хотят совместить утопию с жизнью, применяют, повторяю, силу отдаляя тем самым реальность от запрограммированного идеала. Кажется, ну еще, еще, еще немного, пожертвуем этим, убьем еще вот этих, а потом все у нас будет хорошо… а в конце концов утопия вовлекает в преступление все большее число людей. Сначала преступление совершает отдельный Нечаев, потом вовлекаются все новые круги людей – а утопия все неосуществима. Поэтому утопии лишь условно можно делить на «хорошие» и «плохие»; они при внедрении требуют преступных действий.

– Что ж, вредны даже такие гуманистические литературные утопии, как «Город солнца?»

– Это на бумаге ничего. На бумаге писатель может сочинять что угодно. Но когда реальное общество начинают строить в соответствии с утопией, то добра не жди. А кстати, твой «Город солнца» и на бумаге выглядит достаточно отвратительно. Например, там, в Городе солнца, все люди работают: если у него нет ноги, он делает то-то, если нет руки, – то-то, для всех предусмотрена некая трудовая деятельность. А если у человека нет ни рук, ни ног, но есть хотя бы один глаз и одно ухо, то он отсылается в деревню и служит там соглядатаем. Нравится?

– Ужасно нравится! Но пошли дальше. Образ соглядатая без рук, без ног в деревне – это уже ближе к «Жизни Ивана Чонкина», которую ты пишешь всю жизнь и которую нам с тобой давно пора вспомнить. Меня вот что интересует: предтеча этого повествования больше литературная (в «Чонкине» же масса перекличек – со Швейком, с Платоном Каратаевым, с Теркиным наконец, – не знаю только, сознательных или иррациональных) либо сугубо жизненная, лишь преображенная под пером?

– Специально я никакого литературного контекста в виду не имел. У Чонкина есть две основные предтечи: это сказочный Иванушка-дурачок и совершенно реальный человек, которого я видел и знал в жизни. Это распространенный тип, и жил, он, не в одной деревне, и в каждой есть свой Иванушка-дурачок, который, как замечательно показано в русской сказке, на самом деле не дурачок, а человек простодушный у которого что на уме, то и на языке и который не заботится о впечатлении, какое производит. Этот простодушный и бесхитростный человек другим людям кажется дурачком, потому что он не понимает их мелких хитростей и уловок.

– А не является ли Чонкин в известной мере твоим альтер-эго?

– Является. Существуют вещи, которые мне хочется сказать, но я все же опасаюсь предубеждений как человек, испорченный цивилизацией, а от имени Чонкина я могу говорить что хочу. Мысли, которые кажутся глупыми, зачастую не так и глупы. Например, Чонкин по-своему опровергает Дарвина. Он говорит: если труд превратил обезьяну в человека, то почему он не сделал того же с лошадью? Чонкинское опровержение звучит глупо, – но не глупее опровергаемой мысли! И напрасно ты улыбаешься.

– Короче, Чонкин – это твой «сокровенный человек», это как бы нереализовавшееся в тебе.

– Пожалуй. Только не знаю – лучшее или худшее. Что касается литературных источников, то это не только именно сказка, но и вообще старый жанр историй о солдате – от фольклора до Салтыкова-Щедрина, «Швейка». Я, конечно, ко времени работы над «Чонкиным» читал и любил эту книгу Гашека, но думаю, что настоящего влияния и сходства тут, кроме поверхностного, нет.

– А как возникло имя Чонкина? Оно рифмуется с Теркиным, что позволяло, насколько я помню 70-е годы, некоторым людям усматривать здесь скрытую полемику или даже пародию на книгу Твардовского?

– Как возникло? Расскажу. Замысел Чонкина возникал постепенно. Сначала я написал рассказ о деревенской девушке, которая полюбила солдата (они встретились вечером накануне войны). Он служил в части рядом с деревней, а утром его разбудила сирена: он вскочил, побежал – и с концами. Девушка знала только, как его зовут, а больше ничего о нем не знала. Но она стала воображать себе, какой он, как бы могла сложиться их жизнь и всякое такое. Она долго ждала от солдата вестей, думая: то, что между ними произошло, для него очень важно, и он просто так пропасть не может. А поскольку он пропал, она сама стала писать себе письма от его имени. И в этих письмах воображала его летчиком, героем, потом полковником. И так далее. По мере написания писем ее воображение смелело – она описывала его подвиги, присваивала ему звания и награждала его орденами. К концу войны он у нее стал Героем Советского Союза, и, поскольку он к ней никак не возвращался, она, Нюра, сама себе составила извещение, что он погиб.

– В каком году ты это написал?

– В 1958 году. Написал и задумался: а какой же он был на самом деле? Он же у меня не был описан – лишь тот солдат, которого сочинила Нюра. И я думал-думал-думал, какой же он был, и решил написать второй рассказ об этом человеке. Я догадывался, что «герой» должен быть написан по контрасту с тем, кого представляла себе Нюра, – простой и придурковатый. Но образа не было. Я и так и сяк, нет образа, и все. И вдруг я вспомнил – так ярко! – один момент своей службы в армии. Это было в Польше, в закрытом военном городке, на бывшей немецкой территории. Иду я солнечным днем и вижу: движется большая немецкая телега с надувными шинами. Смотрю, лошадь идет, а никакого седока в телеге нету. Я слегка удивился, но глянул под телегу, а там какой-то солдат зацепился ногой за вожжу. Лошадь идет, его тащит, а он, насколько я помню, даже не пытается решить эту ситуацию. Через пару дней я увидел того же солдата, уже сидящим на облучке, – он сидел такой веселый, разухабистый и погонял лошадь. А голова у него была перевязана бинтами. Я спросил: «Кто это?» и мне ответили: «Да это же Чонкин!»

Все. И больше ничего. На этом восклицании сложился образ. А настоящий Чонкин, кстати, вскоре погиб на охоте, его там убили вместо оленя… О Чонкине долго оставались воспоминания. Например, был у меня командир, майор Догадкин, который, когда особенно сердился, топал ногами и кричал мне: «Я тебя вместо Чонкина пошлю на конюшню». Так вот и остался на задворках памяти образ человека, которому самое место только на конюшне. И однажды я вспомнил этот образ зрительно и понял, кем был на самом деле воображаемый Нюрин полковник.

– Какая непокорная вещь – прозаический замысел! Со своими зигзагами и боковыми побегами…

– Замысел замыслом, а потом начались проблемы. Как только я написал первый большой кусок «Чонкина», то понес его в «Новый мир». Твардовский отнесся к этому критически и сказал: «Что за герой? Таких героев было много: Бровкин, Травкин…» Потом, подумав, говорит: «Теркин…»

– Обиделся?

– Не знаю, обиделся ли он, не обиделся… Но мне в ту пору многие люди это говорили (и твой отец тоже). Сейчас уже совсем не говорят, поскольку Чонкин стал образом самостоятельным, а. пока я это писал, многие меня «ловили» на перекличке с Теркиным. Причем одни считали, что Чонкин просто идет от Теркина, другие же полагали, что это полемика, противопоставление, даже нарочитое снижение предшествующего образа. Хотя утверждаю: у меня не было и нет ни того, ни другого, ни третьего.

Меня, признаюсь, удручали эти постоянные сопоставления, и я даже хотел сменить герою фамилию. Придумывал и такую, и этакую, по-всякому с фамилией вертелся, но чувствую, ничего ему не подходит. Только Чонкин! Есть у меня рассказ «Путем взаимной переписки», там герой сержант Алтынник…

– А я всегда считала, что Алтынник как бы литературный брат Чонкина, его самоценный эскиз что ли. (Оба они солдаты, оба простодушные и беззащитные… Да и зовут их обоих, кстати говоря, Иванами.)

– Да, братья. Но все же двоюродные. Я даже пытался переименовать Чонкина в Алтынника – нет, не идет ему это имя. Алтыннику идет, а Чонкину нет.

– Смотри, ты у нас, получается, писатель армейский. Как опубликовался впервые в военной газете, так и пишешь всю жизнь об армии. Но думаю, в военно-художественную секцию (есть такая замечательная секция в Союзе писателей СССР) тебя бы вряд ли приняли. Ох, не любят тебя генералы – что с ними было, когда «Юность» опубликовала «Чонкина»!

– Ну да, многие советские генералы (не все, впрочем) меня не любят, но не по той причине, которая на виду. Они меня не любят не за Чонкина, а вообще за «выход из строя». За все, что я пишу. Дело в том, что генералы, которые лезут в литературу, это в большинстве своем не просто генералы, а военные аппаратчики, военно-партийная номенклатура, которая от просто партийной отличается только формой одежды, да и то условно. Аппаратчик (возьми хотя бы Брежнева), он то военный, то штатский – в зависимости от того, куда пошлет его партия. Что касается литературы, то он ее никакую не любит, но у него есть представление, какая она должна быть. А она должна быть унифицированная, как солдат. За солдата ведь все подсчитано точно, как и что он должен носить. Прическа не длиннее двух сантиметров, пилотка набекрень – один палец от правого уха, подворотничок выступает на полмиллиметра, ремень затянут так, чтобы можно было просунуть только два больших пальца, строевой шаг сорок сантиметров. Все просто, ясно и – с места с песней шагом марш. Вот такой, по мнению аппаратчика – хоть военного, хоть не военного, – должна быть литература. Всякая другая литература кажется ему подрывной. Да она такая и есть! Свободная литература и вообще духовность, так же как свободное хлебопашество, с властью номенклатуры несовместима.

– Одно из, увы, провидческих мест в твоей антиутопии «Москва 2042», которой мы уже касались, это предсказание относительно слияния партийной (и даже армейской) идеологии с православием. Чего стоит один только отец Звездоний – священник с генеральским званием! Как это ты догадался еще в начале 80-х, когда подобным слиянием и не пахло?

– Когда я писал этот роман, то держал в голове все известные мне тенденции развития и нашей страны, и разных иных государственных структур. При работе над романом прогнозы, предвидения и соображения возникают не как в застольном разговоре, а через попытку напряженного анализа. Ну, и интуиция. Она часто ведет руку пишущего хотя ему самому и непонятным путем, но как раз туда, куда надо. Пушкинская Татьяна вышла замуж за генерала неожиданно для Пушкина, который умом не мог постичь того, что постиг интуицией. А интуиция (она вид инстинкта) бывает умнее ума и подсказывает парадоксальное и самое правильное решение. Такое, какого ум не придумает.

– А твоей художественной интуиции помогло то, что ты в 70-е годы, работая над биографией Веры Фигнер, серьезно занимался историей?

– Помогло, безусловно. Меня еще тогда, в 70-е очень удивляло, что многие люди совсем не ощущают, что живут в истории (потому часто и машут рукой на жизнь – мол, как всегда было, так и будет). А я, начав работу с историческим материалом, почувствовал это очень остро. Я увидел, что одни тенденции разворачиваются, а другие бесконечно повторяются. Есть твердые законы исторического движения. (Кстати, знание это помогло мне, когда я писал Чонкина. Астроном Шкловский сказал, прочитав «Чонкина», что он служил в армии до войны и удивлен, как у меня получилось описать ее, реально не зная. Я говорю: «Очень просто. Я читал Куприна, который описывал дореволюционную армию, потом сам служил в армии послевоенной – и если послевоенная армия так похожа на дореволюционную, то в промежутке, по сути, было то же самое»).

Итак, есть закономерности, совсем не меняющиеся, и есть закономерности развития. Это особенно чувствуешь, погружаясь в историю и видя: все-все было, люди жили, страдали, и были среди них диссиденты, и были честолюбцы, и были просто очень хорошие люди. Как и сейчас. И ты понимаешь (поскольку смотришь из современности), куда все это шло…

Как я угадал относительно слияния православия с официальной идеологией? Православие православию рознь. Есть идеологическое православие. Я уже в 70-е годы заметил, "то многие полагают: мы отошли от идеология, придя в религию. На самом деле они сменили одну идеологию на другую, воображая при этом, что совершают героический, поступок (чем питались их честолюбие и гордыня). Это все говорит как раз об идеологизации подобной «веры», ибо для человека, верующего органически, – не важно, есть ли в его вере героизм, «подвиг» или нет.

– На секунду перебью тебя. Послушай, какие хорошие слова об этом одного московского священника прочла я недавно в газете: «Обращение к религии в качестве смены идеологии – это тягчайший грех! Нельзя заменить Маркса на Христа. Вера – это не идеология. Это жизнь и смерть. Она стоит у колыбели и у гроба…»

– Точно сказано. В 70-е годы эти самые герои веры утверждали, что коммунистическая партия и религия – антонимы, что партия ни за что не признает православия: «Вот уж чего она никогда не допустит…» А я тогда же понял, что обязательно признает, непременно допустит, более того: с ее партии, стороны будет очень глупо не овладеть этой выгодной силой. Я знал, что так оно произойдет: обязательно и неизбежно.

– Нет, но все же в те годы религия преследовалась действительно. Людей вызывали, мучили, сажали. Я знаю одну учительницу, которую как раз в 70-е годы выгнали с работы из подмосковной школы только за то, что она крестила в церкви своего младенца… Об этом забывать нельзя.

– А кто ж забывает? И сейчас религия может преследоваться – зависит от ее формы. Вроде бы религиозной свободы прибавилось…

– А неугодных священников почему-то убивают и преступление все расследуют и расследуют.

– Да-да-да. Православие хотят приручить сверху и приручаемое православие ласкают, не убивают. Но есть православие другое, независимое – оно-то и неугодно. Однако в моем романе описан итог этого слияния, а мы сейчас свидетели лишь процесса. Мой роман, повторяю, предупреждение, и я не хотел бы подобного итога, но уверен, что коммунистическая партия желает именно такого результата – приручения и подчинения столь мощной силы, как религия.

– Скажи прямо, ты считаешь, что демократия в нашем обществе обречена на неуспех?

– Нет же. Я предупреждаю о худших вариантах. Но шанс демократического развития остается, он есть. Более того, в перспективе или обязательно демократия победит, или весь мир погибнет. Часто люди с наивностью говорят: «Ну, демократия, а дальше что?» Неверная постановка вопроса. А дальше – ничего! Демократия в отличие от коммунизма не цель, а способ существования, и при демократии разные социальные, национальные, классовые ли группы (как и отдельный человек) могут иметь свои цели или никаких целей не иметь. Она просто создает нормальные условия для развития общества и личности. Демократия – это способ естественного существования, и поэтому Советский Союз, как и все другие страны, рано или поздно к этому придет. Если не погибнет.

– Ты приехал восемь лет спустя после того, как тебя с семьей отсюда выперли, а теперь (уже спустя десять лет) вернулся на родину основательно, получил здесь жилье, включился в нашу жизнь. Что приобрело советское бытие за минувшие годы, а в чем, возможно, деградировало?

– Правду сказать, я еще не включился, а включаюсь – и с большим трудом. А что касается бытия, то вначале было впечатление, что советское общество проснулось, и это чрезвычайно обнадеживало, но когда оно, как ребенок, заговорило, язык его оказался "весьма удручающ.

– Ребенок, похоже, «дебильный»?

– Дебильный, это уж, наверное, слишком, но достойный внимания дефектолога. И когда началась перестройка, кое-кто утверждал: «Ну, сатирику теперь в СССР делать нечего». А выяснилось, что тут как раз для сатирика открылось множество новых объектов.

– Почему ты все-таки сюда приехал и не смог бы всей нашей «деградации» жить?

– Вдали от всего от этого я живу как на пенсии, тут я хотел бы «в одну человеческую силу» хоть немного способствовать возможным позитивным переменам, в которые все равно верю. Только не подумай, что я считаю: вот напечатаю книгу – и все поймут, что они неправильно жили. А все-таки вода камень точит. Главное, обществу {и каждому из нас отдельно) нельзя пребывать в унынии, складывать руки, полагая: все равно потонем."..

– Если бы просто – складывать руки. Хуже: тонуть махая друг на друга руками-кулаками. Как ты думаешь почему в наши дни в нашей стране так называемый национальный вопрос принял столь острые, страшные, уродливые, агрессивные формы?

А если уж говорить о русской литературе, то почему «деревенская проза», зарождавшаяся как честное и совестливое течение, выродилась в явление, отравление имперскими амбициями? Спрашиваю об этом тебя, поскольку считаю, что ты как раз – да простят меня Pacпутин с Беловым – был и останешься в лучших своих вещах настоящим писателем-деревенщиком…

– Я вообще думаю, что национальные амбиции всегда возникают в среде закомплексованной и ощущающей неполноценность. Те, кого называют «деревенщиками?», – люди литературно одаренные, но с ними случилось все что. «Перестройка» подорвала их литературное владычество, когда они на Олимпе царили, когда у них не было нормальной конкуренции, а напротив, секретарская литература возвышала их репутацию, выгодно ее оттеняя… И вдруг возникает некое брожение, некое движение, среди которого они могли бы и в нынешние годы занять достойное место, если бы не искажающее личность тщеславие. (Кстати, нормальный человек, если на него свалилась даже всемирная слава, не теряет голову и относится к этому скорее как к преходящему недоразумению. Только так: не терять голову при большом успехе и не терять достоинства, если тебя не замечают.) Эти, и национальные и имперские, амбиции литрусофилов – от нынешнего комплекса неполноценности. И тоже, надо сказать, от номенклатурного «генеральского» мышления.

– Вспомнила сейчас, что в повести «Шапка» выведен, такой персонаж – поэт Василий Трешкин, «решивший изучить и понять загадочное поведение сионистов». Этот трагикомический шарж – лучший ответ на мой предыдущий вопрос. А вообще откуда взялась твоя повесть «Шапка»?

– К ее первой публикации в журнале «Континент» есть эпиграф: «Эта шапка сшита из шинели Гоголя».

– А почему ты потом эпиграф снял?

– Скажу, почему. Мне очень важен эффект достоверности, а такой эпиграф сразу настраивает читателя на сочинение– это как бы литературно-ассоциативная игра.

– Вот-вот. У тебя вообще репутация писателя абсолютно не филологического, сугубо жизненного, далекого от литературных реминисценций. Впечатление обманчивое (и, как я теперь вижу, сознательно тобою поддерживаемое) – на самом деле ты отнюдь не «дитя природы» и в каждой своей новой вещи полемически шьешь новую прозу из материала мировой культуры. Тут и фольклор, и Рабле, и Салтыков-Щедрин, и Гоголь. Но это к слову, извини, что перебиваю.

– Ничего, перебивай! Я действительно прячу концы в воду, у читателя пусть возникают всякие ассоциации, но – помимо меня. Я уже говорил, что мои духовные учителя – это в первую очередь Гоголь и Чехов, я всю жизнь колеблюсь между ними. В «Шапке» я максимально для меня приблизился к Гоголю, причем не конкретно к «Шинели» – глубже. Гоголь сказал как-то, что всех своих героев со всеми их недостатками он списывает с себя. Так вот, в связи с «Шапкой» тоже искали прототипов, Дескать, я с того-то или с того-то пишу. Нет. В данном случае, хотя никто об этом не догадывается, главный прототип Ефима – я сам. Самоирония помогает держать дистанцию и скрывать даже от себя самого, что я, как Ефим, тоже хочу получить шапку получше, которая бы меня отличала от тех, у кого ее нет. Все эти мелкие амбиции во мне есть, но я их, естественно, сам в себе давлю. И страхи я часто испытываю те же, что и мои герои.

– Страх есть внутри каждой личности, он закодирован в человеческой природе, но одни борются с ним, а другие не считают это нужным.

– А я бы сказал иначе. Во мне есть два страха – страх совершить некий поступок и страх не совершить его: тогда всю жизнь буду ощущать себя подлецом. И страх перед вторым делает меня бесстрашным в первом (хотя я вовсе не бесстрашен). Как всякий человек, я боюсь смерти, но еще больше, гораздо больше, я боюсь бояться.

– «Боязнь страха» – есть такое малоизвестное стихотворение Бориса Слуцкого. Послушай:

До износу – как сам я рубаху,

до износу – как сам я штаны,

износили меня мои страхи,

те, что смолоду были страшны.

…Как бы до смерти мне не сорваться,

до конца бы себя соблюсть

и не выдать, как я бояться,

до чего же бояться боюсь.

Так о страхе перед страхом, никто еще не сказал, да?, А если вернуться непосредственно к «Шапке», то интересно, сравнить ее с «Иванькиадой»; два опять же боковых, двоюродных ростка из одного материала, из одной темы. Росток документальный и росток художественно-беллетристический. Тема: борьба за материальные блага как борьба скрытых и явных амбиций.

– Я хочу подчеркнуть, что эти вещи, и впрямь родственные, не о Союзе советских писателей, как полагают многие, а о человеке в обществе. Такие истории могут произойти где угодно, в любом обществе, даже в американском, например, университете, где вполне по-нашему борются за место. Это общечеловеческие страсти, а не просто страсти советских литераторов.

– Среди написанного тобой за всю жизнь накопилось немало вещей документального толка – от той же «Иванькиады» до очерков «Антисоветский Советский Союз» и писем правительству. Эта приверженность документу идет, думаю, от того, что ты живешь, не разделяя свою ежедневную жизнь и искусство. Правильно?

– Вообще-то говоря, когда я начинал писать, я меньше всего собирался стать документалистом. Просто жизнь слишком грубо вторгалась в мои общие планы. Я обратился к документу (и к иронии тоже) как к спасению, когда уже не до художеств. Возьмем «Иванькиаду». Я сидел и писал своего «Чонкина», но эпопея с квартирой и с товарищем Иванько навалилась и стала мешать мне работать. Тогда я и решил воспринимать свои перипетии как творческий документальный материал. Как человек я еще переживал то да се и хотел определенного развития событий, но когда я стал глядеть на это, как писатель, собирающий материал, – мне сделалось все равно, отнимет у меня Иванько квартиру или нет. Как писателя меня уже удовлетворяло любое развитие сюжета.

То же самое – книга «Антисоветский Советский Союз». Меня слишком много спрашивали, когда я попал на Запад, а что там такое, а как это выглядит. Я стал рассказывать про разные стороны советской жизни – так получилась серия очерков. Но, повторяю, у меня произошло вынужденное обращение к документальному жанру как спасительная акция в ответ на жестокий напор жизни, что ли. Если бы моя жизнь сложилась благополучнее и спокойнее, вполне возможно, я никогда не обратился бы к документу. А впрочем, не знаю. Не знаю.

– Расскажи, если можно, о мемуарно-автобиографическом повествовании, над которым сейчас работаешь.

– Об этом я буду говорить условно, поскольку не уверен, удастся ли мне осуществить замысел книги, которую я хотел бы назвать «Замысел». Книга и мемуарная, и – в то же время – основанная на вымысле: эти куски будут переплетаться и сливаться до неразличения грани. Будет она, книга, и философской, и литературоведческой, и все вместе. Такой вот смешанный жанр. Я рассматриваю здесь человека как замысел Божий (я, как ты знаешь, не религиозен, так что слова «замысел Божий» я употребляю в широком философском плане). Бог при создании вложил некую свою идею и ждет от человека определенного поведения. Но тот, став самостоятельной единицей, от Бога отрывается и ведет себя «не так». Человеку невероятно важно понять замысел Божий в себе. Гений, я думаю, это тот, кто понял Божий замысел и точно следовал ему. А часто человек не знает своего призвания, не смог услышать голоса и терпит фиаско. Есть и такие люди, которые вроде бы и слышат голос и призвание свое осознают, но обстоятельства или соблазны заставляют их вести себя не вполне в соответствий с замыслом. Тогда даже при наличии больших или меньших успехов этот человек не реализуется сполна.

– А как ты рассматриваешь себя?

– Вот и себя – как замысел Божий. Я пытаюсь в этой книге сам себя понять. Разбираюсь, разгадал ли я этот Замысел, хорошо ли следовал ему, если же не следовал, то, где и почему. Это автобиографическая часть – в ней же я рассматриваю и другой замысел. Замысел моей книги и моего героя, по отношению к которому уже я – Бог. Так я, как Бог, создал Чонкина, и дальнейшее зависит от того, будет ли он следовать моему замыслу. А он не подчиняется мне и ведет себя так же, как я – по отношению к Богу. Я не подчиняюсь, уклоняюсь, не воплощаю того, что в меня заложено и мне заповедано, -и у Чонкина та же история… Все это должно перемежаться бытовыми подробностями, реальными и вымышленными. На «Чонкине» (а потом и на «Москве 2042») я убедился, что жизнь и художественный вымысел совсем не далеки друг от друга. Одно влияет на другое. Обстоятельства жизни писателя формируют то, что он пишет, – это известно, Но есть и обратная связь: вымысел писателя потом влияет на его жизнь.

– Об этом Арсений Тарковский сказал:

На меня любая строчка

Точит нож в стихах моих…

– Да. Это так. Моя биография легла в основу, скажем, «Чонкина», а «Чонкин», выйдя из-под пера, лепил мою биографию дальше. Меня из-за Чонкина выгнали из Союза писателей, из Советского Союза и прочее. Жизнь моя благодаря литературному герою круто переменилась, но это, в свою очередь, повлияло на ранний замысел. Если бы я оставался в Союзе, то (у меня был такой план) я довел бы Чонкина до 1956 года. Он в Германии, он уходит в самоволку, его ловят, судят, сажают, дают большой срок, в тюрьме все нагнетается, потом – 56-й год, его, как и многих других, освобождают, реабилитируют, и на этом роман заканчивается… Но поскольку из-за Чонкина я оказался за границей, возникли новые впечатления, которые замысел изменили. Я (впрочем, не сразу) решил, что Чонкин тоже должен оказаться за границей. Я увидел, что там, в Германии, живет очень много таких же чонкиных. Мы представляем себе эмиграцию преимущественно как военную и интеллектуальную (генералы, художники, музыканты, писатели) и совсем не знаем простых людей эмиграции, которые были занесены туда ветром судьбы, войны. Самые простые люди после войны оказались в числе так называемых перемещенных лиц. Вот уж кто-кто (какие-нибудь крестьяне, типа того же Платона Каратаева), а они никогда и не помышляли об эмиграции. Когда я таких людей узнал, это было столь сильным впечатлением, что мне захотелось развить замысел «Чонкина» именно в данном направлении.

– Да, настоящий узел замыслов. Дай Бог тебе написать эту книгу. Устал? Ну, все, последний вопрос. Повесть «Хочу быть честным», напечатанная в «Новом мире» Твардовского в 1963 году, дала название и твоему первому нынешнему сборнику, который вышел здесь после огромного перерыва в отечественных публикациях. Стало быть, этот девиз или даже заклинание стало для тебя важнейшим навсегда. Так? Но есть у этой повести и еще один ключ – эпиграф из Генри Лоусона, австралийского поэта:

Мой друг, мой друг надежный,

Тебе ль того не знать:

Всю жизнь я лез из кожи,

Чтобы не стать, о Боже,

Тем, кем я мог бы стать…

(Знаю, кстати, что первый вариант твоего названия повести был «Кем я мог бы стать» – и мне он нравится куда больше, – но ты сменил его под нажимом редакторов «Нового мира», которые вообще почему-то любили менять заголовки, ломая их тайную мистику…) Так вот: ты хотел быть честным и – по мере сил – стал. А кем ты не стал из того, «кем мог бы стать»?

– Мы об этом уже говорили. Если бы я пошел поперек Божьему замыслу во мне, жизнь могла бы сложиться совсем иначе. Первые годы я пробивался очень трудно. Писал, нигде не служил, жил на маленькие, нищенские заработки, ходил вечно голодный, в протертых штанах, в стоптанных ботинках. И вдруг судьба подкидывает приманку. Я устроился работать на радио и стал там получать тыщу (по нынешнему: сто) рублей – тогда для меня огромные деньги. Там же я стал писать песни, которые начали приносить мне неслыханные, по моим тогдашним представлениям, прибыли, как сочинитель песен я к тому же сразу стал угоден властям, включая даже Хрущева, который провыл с трибуны Мавзолея мой «Гимн космонавтов» (после чего редакции журналов и издательств, доселе равнодушные, оборвали мне телефоны с феерическими предложениями). Когда я увидел, что репутация поэта-песенника становится фактором моей судьбы, я немедленно от этого отрешился: я ни за что не хотел славы и благополучия таким путем.

Этот этап я отсек. Но дальше – новые соблазны. Написал и напечатал первую повесть «Мы здесь живем» -.успех. И я мог пойти не совсем в свою сторону, причем сместившись несильно, чуть-чуть, обманывая себя самую малость. (Даже Лев Аннинский написал про меня тогда, что я настоящий «почвенник», и мне оставалось слегка этой репутации подыграть, делая вид, что и впрямь почвенник). Еще полагалось заботиться, как ты выглядишь в глазах начальства, – требовались некие чисто ритуальные действия. Например, хоть иногда появляться на собраниях, на выступлениях, немножко хитрить. Без большой подлости, но в подловатом, я бы сказал, направлении. При известном политесе я мог бы стать секретарем Союза писателей. Вот.

Но этому в силу моего характера свершиться было не суждено. Я всегда знал, что у кого как, а у меня эти, даже небольшие, компромиссы приведут к разрушению личности. Я знал, что сервильное поведение принесет мне бытовые удобства, но исказит мою жизнь, мою работу, мое самочувствие. Мне будет тошно. Помнишь пушкинские слова: «Жалок тот, в ком совесть нечиста…»? Это очень серьезно. Можно быть царем – и жалким, несчастным человеком. Итак, я сознательно уклонялся от «благополучного» хода судьбы (хотя порою нарочно лез на рожон, чего теперь в себе не одобряю.)

Вообще о себе я думаю приблизительно так. Божий Замысел в себе, мне кажется, я более или менее угадал, хотя и не сразу. Следовал ему не всегда. Иногда мешали объективные обстоятельства жизни, а чаще препятствия, которые я сам необдуманно воздвигал. Было много ошибок, заблуждений, неоправданных страхов, уступок разным силам и условностям. Слишком много времени провел в праздности, лени, суете и застольях. В результате жизнь получилась, как первый блин – комом, но второго блина спечь, увы, не придется.

Впрочем, я считаю, основа Высшего Замысла в том, что всякая человеческая жизнь самоценна независимо от ее практических результатов. И к моей жизни это относится тоже.


Февраль 1991 года.

Москва

У вымени мертвой коровы

Под недавно опубликованным манифестом о создании независимого союза писателей стоит и моя подпись. Я подписал этот документ потому, что считаю своевременным созданием Союза писателей, который не зависит от властей, партий и всяких прочих указующих и карающих инстанций. Мне необходимо знать и то, что, поскольку это не независимый союз, а союз независимых, то каждый вошедший имеет право быть независимым и от самого этого союза.

Хорошо, что писатели из разных республик, войдут в новый союз не как представители каких-то сил, а как личности. Я надеюсь, что присутствие этих личностей в союзе будет способствовать сохранению контактов между литературами разных народов распадающегося нашего Союза ССР. Я надеюсь на взаимовлияния этих личностей и литератур, на то, что это взаимовлияние будет способствовать атмосфере взаимной приязни между народами и личностями, как бы они ни отличались друг от друга образом жизни, религией, языком, цветом глаз или волос. И что мы будем встречаться друг с другом как друзья и коллеги, а не как каждый для каждого чужаки.

С большой надеждой ожидаю я, что новый союз в самом деле станет прибежищем новых дарований. Есть очень много молодых людей, талантливых и неприкаянных, которым надо помочь стать на ноги, но дальше не вести их за ручку, а – пусть идут сами.

Прочтя манифест, я обратил внимание на пункты, которыми я, скажем прямо, не дорожу. Но, понимая, что большинство подписавших хочет видеть манифест именно таким, каким он получился, я решил, что потом выскажу свое независимое мнение по частностям. Именно мнение, а не призыв.

Мое мнение такое. Союз писателей СССР умирает. Его отход похож на агонию крестного отца мафии. Вокруг постели папаши столпились члены клана, из которых одни ожидают того мига, когда можно будет вступить в поножовщину за наследство, а другие уже вступили.

Впрочем, такому многоголовому чудовищу,, каким является умирающий Союз, может быть, больше подходит сравнение не с крестным отцом, а с самой мафией. Он был (и еще есть) мафия. То есть организация, которую можно назвать преступной. Разумеется, не все члены Союза были преступниками, но преступные элементы создавали и направляли организацию, и в конце концов вся организация достигала преступных целей преступными средствами. В манифесте об этом кое-что сказано, но там же есть и попытка установить некий баланс при помощи слов"… несправедливо огульно отрицать все, что сделано…"

Может, и несправедливо, но добрые дела Союза писателей не стоит преувеличивать. Силами некоторых активистов, при молчании подавляющего большинства и от имени всех поголовно писателей преступления против литературы и ее создателей (чаще всего самых лучших) совершались на протяжении всей доперестроечной истории этого Союза: и в ужасные сталинские времена, и в либеральные хрущевские, и в застойные брежневские. Союзом писателей столько погублено душ и книг, что на фоне этих злодеяний все добрые дела данного заведения стоят не больше, чем пятикопеечная свечка, поставленная убийцей за упокой души убиенного. Даже и того меньше, потому что свечка – это признак раскаяния, а в деятельности СП, его лидеров и участников расправ над писателями, за редчайшими исключениями, никаких признаков раскаяния незаметно.

В манифесте есть пункт, что писатель, входя в новый союз, может не выходить из старого. Боязнь покинуть Союз писателей СССР напоминает мне картину из военного детства: теленок сосет убитую корову.

Я понимаю писателей, которые не хотят выходить из старого союза, разделяю все их опасения и никого не осуждаю, но не надо выдавать стремление сохранить оба членства за следование каким-то принципам. Это что-то другое. Это все-таки вид конформизма. Притом конформизма, по-моему, бесполезного. Это как бы попытка стоять одной ногой в спасательной шлюпке, оставляя другую на тонущем корабле в безумной надежде (или в страхе), что вдруг он совсем не утонет.

Не знаю, согласится ли кто с этими моими соображениями или нет, но вот по следующему пункту, насчет Литфонда, я, наверное, и вовсе не найду единомышленников. Дело в том, что я вообще против Литфонда как такового. Потому что наличие его создает в литературной жизни атмосферу богадельни. Писатель стремится достичь материального благополучия не своим трудом, а попрошайничеством: стоит с протянутой рукой и ждет, что в нее кто-то что-то положит. А когда одному кладут больше, другому меньше, это вызывает недовольство тех, кому положили меньше, и недостаточное довольство тех, кому досталось больше, потому что им и этого мало. Разумеется, допущенные к кассе (или дорвавшиеся до нее) кладут прежде всего и больше всего себе самим. Само по себе наличие общей кассы создает, я разрешу себе так выразиться, коррупциогенную обстановку.

Защитники Литфонда вспоминают, кто его создавал и для чего. Поминают всуе имена Тургенева и Толстого. И напрасно. Советский Литературный фонд, рожденный в 1934 году, не имеет ничего общего с «Обществом для пособия нуждающимся литераторам», основанным в 1859 году. И сравнивать нечего.

Советский Литфонд, как остроумные люди заметили, это благотворительная организация, которая помотает не бедным, а богатым. А для небогатых это просто приманка, и чаще всего пустая.

Помню, когда в 1974 году я собирался прощаться с Союзом писателей, многие люди пугали меня не столько нечленством в СП, сколько тем, что я перестану быть членом Литфонда (мне и другим исключенным в застойные времена пастернаковской привилегии оставаться членами Литфонда не предоставили). Снявши голову, я по волосам плакать не собирался, но любопытства ради прикинул, что мне было дано за двенадцать лет моего пребывания в Союзе писателей и Литфонде – и что отнято, кроме справки о роде занятий.

За эти годы я неоднократно наказывался всячески, в том числе материально: набор моих книг рассыпался, пьесы снимались с постановки, киносценарии клались на полку и песни исполнялись без слов. Мои общие убытки в результате всех этих акций исчислялись по крайней мере десятками тысяч рублей. А как мне помогал в это время Литфонд? Когда я болел, мне платили больничные. Но каждому работающему человеку с достаточным производственным стажем больничные полагаются без всякого Литфонда. Еще что? Путевки в Дом творчества? Один раз, кажется, я получил бесплатную путевку, а остальные разы за свои денежки и не такие уж маленькие.. За такие же деньги я снимал где-нибудь дачу и чувствовал себя там не хуже, чем в Доме творчества. Ну, еще ссуду дважды, может быть, я получил безвозвратную, рублей по двести. Так что за двенадцать лет всех литфондовских благодеяний вместе взятых было мне оказано рублей на шестьсот. Но если правда, что из каждого авторского гонорара государство вычитает 15 % в пользу Литфонда, то это значит, что Литфонд отщипнул мне кроху от куска, у меня же отнятого. Ну, а что касается пошива в этом заведении разных кожевенных и трикотажных изделий, то к этому я выразил свое отношение в повести «Шапка» и повторяться не буду.

В том-то и дело, что Литфонд бедным писателям помогал очень редко, неохотно и нещедро, всегда сопровождая подачки свои разными унизительными условиями. А вот богатые получали практически бесплатно дорогие дачи, им давались и списывались многозначные суммы, постоянными должниками Литфонда были и Шолохов, и Фадеев, и Федин и прочие, прочие, прочие вплоть и до наших нынешних отцов основателей независимого союза, которые тоже люди не бедные. Согласны ли они изменить ситуацию, чтобы Литфонд помогал не им, а кому-то другому?

Вообще-то (это мое убеждение), писатель, как всякий работающий человек, должен жить самостоятельно и питаться плодами своего труда. В начале пути, или во время болезни, или в какие-то особо трудные минуты ему можно помочь. Но, как правило, деньги на жизнь писатель должен не получать, а зарабатывать. Это, может быть, не всегда под силу поэту или критику, но для прозаика или драматурга в такой огромной стране, как Россия, с многомиллионным читателем, все еще тратящим деньги на книжки, существование на литературные гонорары должно быть естественным. (В маленькой стране – другое дело. Там мало народа, мало читателей, мало покупателей). Да, конечно, в условиях рынка на первое место по тиражам выйдут сочинители детективов или секс-романов, но и серьезный писатель на этом рынке найдет себе достаточно покупателей.

Мы знаем много примеров, когда очень хороший писатель нуждался в помощи, но его к этой нужде приводили насильно. Допустим, Булгаков, Платонов, Зощенко много бедствовали (а Литфонд безмолвствовал), но только потому, что их в эти бедствия ввергали. Если бы их книги не запрещались, они никогда не нуждались бы ни в чьей помощи и очень хорошо обходились бы без Литфонда. Всегда могут найтись единицы (но не тысячи), которым на каком-то этапе стоит помочь, но для этого на Западе, например, существуют не один, а разные фонды. Разные и – что важно – не зависимые от тех, кому они чего-то дают. А кроме того есть газеты и журналы, с которыми писатель может сотрудничать, есть университеты, где он может что-нибудь преподавать или получить место writer in residence (не знаю, как перевести на русский– писатель на жительстве, что ли). Занимая такое место, писатель ведет семинары (примерно, как в Литинституте) и за эту непыльную, но полезную работу получает очень недурную зарплату. И это нормально. Из 10 000 членов СП есть тысяч девять с половиной, которым вовсе не обязательно быть свободными художниками, они ничем такой привилегии не заслужили.

Есть и еще одно соображение. Конечно, Литфонд за время своего существования накопил большие богатства, и неплохо бы ими как-нибудь по совести распорядиться (лучше всего напасть на него ночью в масках, все захватить и поделить поровну). Но сейчас, в период развала всех структур, естественно желание стоящих поближе к кормушке урвать от нее как можно больше и убежать. Я думаю, что в процессе борьбы за Литфонд разные силы раздерут его на части, и от него ничего не останется. И чтобы ему оставаться богатым, нужны новые поступления. А откуда они возьмутся? Раньше государство сколько хотело, столько из нашего кармана вынимало, нас о том не спрашивая. А теперь если будет рыночная экономика, то мы, наверное, сами начнем решать, куда деньги вкладывать, куда нет. А с нас отовсюду будут тянуть. Члену Союза писателей надо заплатить взносы.

Если он в двух союзах, то двойные. Если он еще член ПЕН-Клуба, то и туда.

А в Литфонд?

Если эта организация существует в самом деле для помощи неимущим, то должно быть так. Богатые люди туда платят много, но оттуда не берут ничего. А бедные ничего не платят, но кое-что берут. Так вот я спрашиваю богатых: вы согласны платить и не брать?

Теперь перехожу к сути моего предложения, которое никем принято, конечно, не будет.

Рынок, как известно, наступает. Хорошо это или плохо, но его уже никто не удержит. Он создает новую систему ценностей и общественных отношений. Кто был никем, может быть, и не станет всем, но – кто был всем, вполне рискует стать никем. Это касается в первую очередь партийных боссов, преподавателей марксизма-ленинизма, секретарей Союза писателей СССР и, увы, большинства рядовых писателей тоже.

Рынок – дело жестокое. Правда, не такое все же жестокое, как социалистический образ жизни. На рынке писателя не убивают, не сажают, не ссылают, не выгоняют за границу и не заставляют придерживаться единственно правильного художественного метода, благодаря при этом партию, которая его этим методом вооружила. На рынке закон простой: пиши, что хочешь, хоть про секретарей обкомов, хоть про коров. А дальше – найдешь покупателей, будешь сыт, не найдешь, останешься голодный. И даже если партия и правительство тебя провозгласят величайшим и навешают на тебя всяких золотых знаков отличия, то и это потенциального покупателя твоей книги не соблазнит.

Как мы привыкли жить? Каждый писатель (не секретарь и не член парткома, а рядовой), если он никого не трогает и никому не мешает, время от времени должен издавать свои книги. Не потому, что они кому-то в самом деле нужны, а потому, что он член Союза писателей, ему скоро исполнится пятьдесят лет, у него больна жена, его два года не издавали и вообще товарищу надо помочь. Помочь – это значит – много тысяч рублей потратить на издание его книги и, ничего за них не выручив, несколько тысяч заплатить автору. А саму книгу подержать на каких-то полках, а потом сдать в макулатуру. На рынке, который живет по законам здравого смысла, такой номер не проходит. На рынке, если уж какие-то благодетели пожелают помочь человеку, то они ему лучше заплатят в два раза больше, ничего не издавая. И это правильно. Издавать книгу, которая никому не нужна, не только коммерчески глупо, но и безнравственно.

Короче говоря. Неизбежное наступление рынка – это для большинства – членов Союза советских писателей полная и-нежданная катастрофа. Моральная и материальная. Их писания коммерческой ценности не представляют, а художественной тем более. И что им теперь делать? Те из них, кто помоложе, возможно, переквалифицируется по примеру Остапа Бендера в управдомы. Но есть такие, кто до пенсии пока не дожил, а возраст, в котором еще можно овладеть другой профессией, уже перешли. Допустим, те, кому сейчас лет пятьдесят с лишком. Им без помощи просто не выжить. Но помогать им надо не изданием их не имеющих спроса книг, а просто деньгами. В какой форме, не знаю. Может быть, в виде пенсии: или в связи с потерей кормильца, или как инвалидам идеологической войны. А лучше всего до достижения пенсионного возраста выдавать им обыкновенное и распространенное в странах с рыночной экономикой пособие для неимущих. Конечно, такого пособия не заслужили секретари СП и другие, приближенные к литфондовской кассе люди, которые высосали из нее все, что смогли, да и сейчас досасывают остатки, вроде того теленка, что припал к вымени мертвой коровы.


1992

Вам барыня прислала сто рублей

Скажу сразу, я не судья и объективным быть не обязан. Из всех ролей, которые распределяются между участниками данного судебного разбирательства, я себе выбираю роль потерпевшего. Разумеется, всего лишь одного из многих миллионов. Причем потерпевшего намного меньше других. Но все-таки именно потерпевшего, которому желательно быть правдивым, но не обязательно объективным.

В Конституционном суде разбирается вопрос, было ли конституционным решение президента России Ельцина об отстранении от власти Коммунистической партии Советского Союза. В споре, где выясняют свои отношения представители КПСС и их противники, я стою на стороне противников. Когда выступают Сергей Шахрай или Андрей Макаров, я заведомо с ними и желаю, чтобы они победили.

Но…

Естественно, я, как и очень многие другие люди, ожидал этого суда с большим волнением. Я думал, что вот наконец-то будет сказано все. Я, честно говоря, ожидал чего-то вроде нюрнбергского процесса. Ну, не совсем такого. Тот состоялся после полного разгрома нацистов, вместе со страной, в которой они верховодили. Тогда еще; были живы главные нацистские преступники, а теперь, главных, конечно, нет. Ленин, Сталин, Ягода, Ежов, Берия, Андропов уже находятся вне нашей юрисдикции. А к тем, из партийной верхушки, которые взросли на наших хлебах в более поздние времена, к ним у меня отношение не столь однозначное, поэтому я был бы за то, чтобы судить не личности, а партию в целом. Но судить, разбирать все ее действия до конца непредвзято, не обходя никаких острых углов.

Однако не тут-то было. То, что я увидел, я сравнил с известной игрой, которая, как вы помните, начинается так: «Вам барыня прислала сто рублей. Что хотите, то купите, черный с белым не берите, „да“ и „нет“ не говорите…»

Вероятно, эта игра некоторым из судей в детстве настолько понравилась, что они и сейчас решили в нее поиграть. Облачившись при этом в черные мантии с выпущенными из-под них белыми манжетами.

Игра развивается по всем правилам. С упоминанием всей гаммы цветов, кроме черного с белым. С любыми ответами, кроме «да» и «нет».

Идет процесс по делу об отстранении от власти КПСС. Какой он, этот процесс? Единственный ответ: политический. Судья стучит деревянным молотком по медной тарелке: стоп, вы проиграли, это процесс не политический, а правовой. КПСС является(лась) политической партией. Стоп – звенит медь – мы судим не партию, а… (черный с белым не берите, «да» и «нет» не говорите) государственную структуру.

Ну, да, то есть нет, то есть ни да, ни нет, партия была не только государственной структурой, а могла повторить слова Людовика XIV: «Государство – это я!»

Партия и была государством, но именно политическим, насквозь пронизанным политикой и политические цели ставившим превыше любых государственных.

Я, например, сколько жил (долго) под властью КПСС, столько слышал всякие слова с прилагательным «политический» (политический процесс, политическая пропаганда, политическое образование, политическое убийство) или с приставкой «полит»: политбюро, политотдел, политорганы, политэкономия, политрук, Политиздат, политпросвет, политучеба, политизолятор, политзаключенный, а также с тем же скрытым эпитетом в аббревиатурах Главпур и ГПУ, что, кстати, означало одно и то же: Главное политическое управление.

В этом политическом государстве с рождения его и до смерти и всегда господствовала политическая полиция, которую сравнить можно только с гестапо. Члены этой полиции, как и гестаповцы, придумывали себе всякие возвышенные определения вроде «рыцари революции» или «карающий меч революции», хотя я бы лично назвал их, наверное, топором. Топором в руках КПСС.

КПСС была государством, но в то же время и партией. Говорят, что слово «партия» ей никак не подходит, потому что партия это значит всего лишь часть чего-то целого. Но она и была частью общества. 19 миллионов человек состояли в КПСС, но еще 280 миллионов в партии не состояли.

В эти 280 миллионов следует включить и детей. Впрочем, детей партия тоже в покое не оставила и создала для них детские коммунистические партии октябрят, пионеров и комсомольцев. Эти детские партии имели один существенный недостаток: у них не было своего собственного ЧК, что не давало детям возможности друг друга расстреливать. А все остальное – одобрять, поддерживать, всем сердцем быть вместе, стучать друг на друга, разоблачать врагов, отрекаться от родителей – это им разрешалось.

Конечно, взрослая КПСС для обыкновенной партии захватила слишком много власти, но кто сказал, что она Должна быть обязательно обыкновенной? Она была очень необыкновенной, она была партией тоталитарного типа,. Она имела руководящую номенклатуру, разветвленную сеть корыстных активистов и некий балласт из рядовых членов, которые, впрочем, свою, нужную партии роль тоже играли.

В партию люди вступали по нескольким причинам: 1) по дурости -2) по идейным соображениям (то есть тоже по дурости, но как бы на научной основе) и – 3) ради карьеры.

Среди всех трех категорий попадались люди относительно (но не абсолютно) приличные, однако лицо партии определялось – не ими, а теми, кто (из категории карьеристов) активно и с охотой проводил любое решение партии в жизнь, одобряя все ее злодейские и идиотские акции, будь то изъятие церковных ценностей, уничтожение кулачества – как класса, истребление оппозиции, расстрел польских офицеров и новочеркасских рабочих, постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», вторжение в Венгрию, Чехословакию, Афганистан, расправы над инакомыслящими, внедрение социалистического реализма, заключение людей в лагеря, тюрьмы, психушки и прочее, изучение произведений Сталина-Брежнева и введение неписанных, но действовавших грамматических правил, согласно которым отдел райисполкома пишется с маленькой буквы, а Отдел ЦК КПСС с большой. Замечу к слову, что среди самых, как считалось, «идейных», то есть твердолобых коммунистов был наибольший процент воров, взяточников, расхитителей общественного имущества в особо опасных размерах, казнокрадов, убийц, насильников и растлителей. Часто наиболее опасные уголовники именно преданностью КПСС или ее идеалам прикрывали свои мерзейшие преступления.

Любое, сколько-нибудь серьезное разбирательство деяний КПСС никак не может не быть политическим. А вот что касается конституции, кто ее, когда и зачем нарушил, то тут граждане судьи, прошу простить за резкое слово, но мне лично на эту конституцию, как говорится, с высокого дерева наплевать. Да, именно, так!

Мне скажут, разве можно так вот неуважительно о конституции, а я на это отвечу, что уважать ее никакой причины не вижу, и в том, что стоит за нее непременно держаться, тоже никак не уверен.

Не странно ли было бы, если бы Международный трибунал в Нюрнберге, судивший нацистскую партию и ее главарей, руководствовался исключительно законами Третьего Рейха?

Но не то ли мы видим в конституционном суде?

Разбирается вопрос: соответствовало ли Конституции отстранение КПСС от власти? Какой конституции? Ну, конечно, советской, поскольку никакой другой у нас не было тогда и сейчас еще нет.

Некоторые считают, что сама по себе Конституция СССР была хорошая и будто бы даже самая лучшая, самая демократическая в мире, а вот исполнители были плохие. Так это же, граждане, мы уже проходили, то же самое слышали о всех наших измах.

Марксизм-ленинизм-коммунизм-социализм – в теории были прекрасны, а на практике испорчены. Конституция была хорошая, а партия плохая, впрочем, то есть, не очень плохая, а не совсем хорошая, плохая только в том смысле, что хорошую конституцию нарушала.

А вот мой вопрос: была ли она на самом деле так уж хороша, эта самая Конституция? Можно ли назвать хорошим автомобиль, который всем хорош, но имеет один недостаток – не ездит? Если он не ездит, значит есть смысл подумать, достоин ли он вообще права называться автомобилем. То же и с конституцией. Она должна существовать не только на бумаге. Она должна предусматривать инструменты, которые сами бы ее защищали. Если таких инструментов нет или они не работают, значит, грош цена такой конституции.

Вопрос аналогичный предыдущему: можно ли считать передвижную душегубку хорошим автобусом? Даже если отключить подачу выхлопных газов в пассажирский салон? Становится ли советская конституция более уважаемой после исключения из нее статьи шестой?

Не становится. Вся эта конституция, кем бы она ни сочинялась, Бухариным, Сталиным, Сусловым или Брежневым, с шестой статьей и без нее, имела своей целью, не создание в стране конституционного образа жизни, а увековечивание партийного диктата. Утверждение, что программа партии не соответствовала конституции, бессмысленно: с точки зрения партии конституция должна была соответствовать программе построения коммунизма, а не наоборот. И кстати сказать, о если бы теперешний суд назывался не конституционным, а допустим программным, то тогда партию можно было бы отстранять от власти с большим основанием, чем сейчас, поскольку она своей программы не выполнила и коммунизма нам не построила.

А с конституцией как раз все наоборот. По букве она, возможно, была чем-то другим, но по духу она была создана не для ограничения власти КПСС, а напротив, для установления вечного владычества над нашими делами, телами и душами.

Партия эту конституцию сама для себя сочиняла, сама ее толковала, сама приспосабливала под свои нужды, и приспособила настолько, что конституция нисколько не мешала ей вытворять с огромной страной все, что угодно. Именно эта конституция в любом ее варианте была основой всех злодеяний, совершенных Коммунистической партией Советского Союза.

Таким образом к чему мы приходим?

Сейчас я собираюсь высказать выношенную мною крамольную мысль, но прежде того выражу надежду, что узники,, томящиеся в застенках Матросской тишины, не подвергаются очень уж зверскому обращению, что у них, в их мрачных одиночках, есть – если не цветные телевизоры, то по крайней мере коротковолновые приемники, которые они, как Горбачев в Форосе, из каких-нибудь кусков кроватей сварганили, и в их, как сказал поэт, «каторжные норы доходит мой свободный глас».

Так вот мой глас утверждает, что основной целью Конституции СССР с шестой статьей или без нее было укрепление и сохранение советского строя всеми возможными и невозможными способами. Поэтому разрушители этого строя конституцию нарушали, а гекачеписты, умно или глупо (по-моему, все же глупо, за что им большое спасибо) ее отстаивали. Опять же спасибо, что не отстояли.

И в попытке переворота их обвинять тоже не следует. Антипартийный переворот состоялся, но совершен не ими, а их противниками. Гекачеписты если уж и судить, то за что-то другое, чему, впрочем, есть прецедент. В свое время советские суды судили своих противников за попытку реставрации капитализма, – так вот, гекачепистам можно вменить в вину попытку реставрации развитого социализма.

Нет, я не поклонник гекачепистов и на демонстрацию с их портретами не пойду. Но не только они, а вся КПСС была политической бандой, она узурпировала всю власть в стране, поработила, унижала и тиранила весь народ, лишив его права и возможности выбора, вменив ему в обязанность постоянно выражать ей свой безмерный восторг, она сочиняла законы, которые сама не уважала, а почему мы должны уважать ее законы? Да пусть она провалится вместе со всеми своими законами и вместе со своей конституцией.

Если, допустим, конституционный суд, поработав своими тринадцатью головами, придет к выводу, что отстранение партии состоялось в результате переворота, то лично я скажу, ну и пусть! Тогда да здравствует переворот!

Вы скажете: «Ах, ах! Да разве ж так можно?»

А вот и можно.

Если тиранический режим не дает людям никакой возможности достойного существования и смены своих правителей путем свободных, обеспеченных законами выборов, то сам этот режим незаконен и свержение его путем переворота, восстания или революции, с точки зрения международного права, считается абсолютно допустимым.

В некоторых случаях отстранение от власти может быть произведено с помощью прямого иностранного вмешательства.

В 1945 году вооруженные силы союзников отстранили от власти нацистскую партию, не считаясь ни с какими установленными ею законами, а потом судьи из стран-победительниц судили главарей этой партии уголовным судом.

Правду сказать, это кое-кому тогда не понравилось. А некоторым не нравится до сих пор. Совсем недавно один немецкий юрист говорил мне, что Нюрнбергский процесс не был в правовом отношении приемлемым, потому что, мол, впервые в истории победители судили побежденных. На что я ему заметил, что побежденные заталкивая в газовые камеры мужчин, женщин, стариков и детей, расстреливая из пулемета, сжигая живьем, тоже вели себя, с юридической точки зрения, не совсем безукоризненно и если бы им самим доверить суд над собою, то они, вероятно, были бы полностью оправданы, а может быть, даже представлены к каким-нибудь высшим наградам. Они, кстати, в Нюрнберге в 45-м году на вопрос суда, признают ли себя виновными, один за другим вскакивали и нагло выкрикивали: «нихт шульдиг». То есть не виновен.

Вернемся однако в Москву 92-го года. В Конституционном суде истцы, ответчики и сами судьи – ходят вокруг да около, а главного не касаются. Защитники КПСС стараются преступную ее сущность затушевать. А противники?.. Казалось бы, вот сейчас им самое место и время резануть всю правду-матку как есть. Но и они дошли до какой-то невидимой нам черты и снова -стоп: черный с белым не берите, да и нет не говорите, это суд не уголовный, а правовой, мы судим не партию, а государственную структуру и решаем только вопрос, соответствовало отстранение ее от власти конституции или не соответствовало. И ничего больше.

А почему ж это так? Потому что судьи сами для себя, по-моему, не уяснили, в чем состоит их задача. Если суд Конституционный, то опять же на основе какой конституции, а если на основе филькиной грамоты, сочиненной идеологами КПСС, то и суд этот не конституционный, а филькин. Несмотря на белые манжеты и черные мантии. Это я говорю не для оскорбления суда, а для того, чтобы показать всю его бессмысленность.

Дело с самого начала загнано в рамки, в которых -ему тесно. Из которых оно само по себе стремится вырваться. Но суд все время возвращает его назад, к второстепенным вопросам. Это как если бы, предположим, разбирая дело Родиона Раскольникова, суд опустил все, что касается убийства старухи и ограничил себя только рассмотрением того, имел ли право Раскольников взять чужой топор – и кто в этом больше виноват, он, взявший топор, или дворник, который топор не спрятал.

Адвокат Андрей Макаров рассказал нам историю о том, как Политбюро ЦК КПСС за два дня до выборов в Верховный Совет СССР уже знало (и торжественно одобрило) их результаты. Это звучит смешно, но не ново. О том, что очередные выборы закончатся полной и убедительной победой блока коммунистов и беспартийных неизвестно над кем, но со счетом 99,99 на 0,01 -мы все вместе и каждый в отдельности знали за два дня, за два месяца и за два года.

Уважаемый мною Сергей Шахрай говорит: суду будет представлен рассекреченный документ о деле одного из генералов КГБ, возглавлявшего отдел по убийствам политических и прочих противников этой организации внутри страны и за рубежом. Среди деяний этого одного генерала из одного из отделов есть убийство в одном городе одного священника.

Конечно, убийство одного священника или любого иного одного человека есть само по себе ужасное преступление, но, увы, затрагивая эту тему не по касательной, следовало бы рассказать не об одном священнике, а о десятках миллионов людей, которых расстреливали поодиночке и группами, из пистолетов и пулеметов,– колоннами и эшелонами, и топили в баржах живыми, и закапывали в землю, и умаривали голодом, и превращали в лагерную пыль, и пытали в психушках. Речь должна идти о преступлениях, по бессмысленности, по жестокости и по масштабам не имевших равных во всей человеческой истории.

А нам говорят о подделках каких-то списков и отдельно взятом убийстве, да и тут судья стучит молотком: мы не об уголовщине, а о нарушениях пунктов номер таких-то и подпунктов таких-то.

Но тогда вообще стоило ли затевать суд?

Сколько бы участники процесса, истцы, ответчики и судьи, ни стремились этого избежать, суд над КПСС может быть только политическим и никаким иным. Попытка превратить его в неполитический, делает его– фарсом. В игру типа «вам барыня прислала сто рублей..»

Впрочем, я не уверен, что судьям удастся удержаться в рамках. Уже стучатся в двери суда свидетели не нарушения пунктов, а ужасных массовых злодеяний, и как в «Страшной мести» Гоголя дрожит земля оттого, что поднимаются во всех краях мертвецы и тянутся грызть главного мертвеца, эту самую проклятую КПСС.

У меня нет ни малейшего сомнения в том, что настоящий беспристрастный суд, выслушав и оценив доводы сторон, пришел бы к неизбежному выводу, что КПСС была и должна быть объявлена преступной политической организацией. И достойна безусловного запрещения, независимо от того, какими правилами она руководствовалась и насколько прилежно пренебрегала своей собственной конституцией.

То что среди миллионов ее членов были и относительно порядочные люди, дела не меняет. Члены гитлеровской НСДАП тоже не все бегали с топорами и не все заталкивали людей в газовые камеры. Среди них тоже были такие, которые только платили членские взносы, очень неохотно вытягивали руки и молча открывали рот, делая вид, что кричат «Зиг, хайль»! Мне приходилось встречаться с такими людьми в Германии. Один старик мне незадолго до своей смерти рассказывал, как его, несчастного, после войны преследовали за то, что он, будучи всего лишь почтовым служащим и никого в жизни своей не расстреляв, вступил в нацистскую партию и состоял в ней, в душе ее осуждая. Единственное, чего он достиг, так это того, что из простых почтальонов был передвинут на должность заведующего почтой. За что после войны его жестоко покарали, передвинув назад, в почтальоны.

Таких людей, как этот почтальон, нацистов или коммунистов, я лично строго бы не судил, но и в заслугу бы им пребывание в партии не поставил. Потому что партия эта была шайкой, а они – пусть пассивными, но все-таки членами шайки.

Кто не обманывал сам себя, тот знал, что это так.

Большевик Роберт Индрикович Эйхе, арестованный в 1937 году как «враг народа», на вопрос судьи, признает ли себя виновным, отвечал: признаю себя виновным в том, что состоял в преступной банде ЦК ВКП(б). Мой собственный отец состоял в той же ВКП(б) всего лишь четыре года, никакой партийной карьеры не делал, никого не убил, не зарезал, но, отбыв свои пять лет в заключении, говорил мне всегда, что получил свой срок вполне по заслугам. «Я, – говорил он, – состоял в преступной организации и должен был быть за это наказан».

Я не призываю никого присоединиться к столь строгим оценкам своего партийного прошлого, и сам никому судьей быть не собираюсь, но если вдруг окажусь, не дай Бог, под судом, то члену нацистской партии или коммунистической, даже бывшему, добровольно решения своей судьбы не доверяю.

Некоторым слушателям мои высказывания покажутся, может быть, слишком экстремистскими, но я их оцениваю иначе. В своих рассуждениях я исхожу из того, что допущение людей к некоторым занятиям не может не сопровождаться определенными и даже повышенными моральными требованиями к их образу жизни теперь или в прошлом. Например, человек, не умеющий хранить чужие тайны, не может быть врачом или священником. Вора, даже бывшего, я бы никогда не назначил директором банка, а взяточника – мэром, допустим, города или района и уж, конечно, никому не доверил бы судить – собственных детей или родителей,– своих врагов, личных друзей или партию, в которой сам состоял.

А тут что мы видим?

В суде по поводу отстранения КПСС от власти участвуют три стороны: защитники КПСС, противники КПСС и беспристрастные судьи. Замечательность этого исторического и юридического казуса в том, что все три стороны представлены, в основном, бывшими членами КПСС. Одной стороне хочется свою партию полностью оправдать, другой желательно частично ее осудить, судьи разрываются между теми и другими, но полную правду сказать не хочет никто. Потому что признать партию, в которой сам состоял, преступной, значит и себя не избавить хотя бы от моральной, хотя бы от малой ответственности за ее преступления, а на это способен не каждый.

И тут логика моих рассуждений неизбежно ведет меня к проигрышу в игре в барыню, которая прислала сто рублей.

На вопрос, может ли суд, в котором и ответчики и истцы, и 9 из 13 судей были членами КПСС, вынести объективное суждение о КПСС, я не знаю никакого другого ответа, кроме ответа: НЕТ!

Тут я, пожалуй, еще добавлю, что в свое время учреждение Конституционного суда и избрание в него несменяемых судей меня очень удивило. Это было подражание другим странам, но в других странах конституции настоящие, в других странах от избираемого судьи требуется кристальная честность и в целом безупречная репутация. В Америке один из кандидатов в члены Верховного суда не попал на это место только потому, что когда-то, в детстве, да и то, кажется, всего один раз, выкурил самокрутку с марихуаной.

Но многолетнее пребывание в КПСС разве лучше одноразовой затяжки марихуаной?

Когда в Верховном совете России обсуждались кандидатуры членов Конституционного суда, я сказал одному из своих друзей, депутату этого совета, что судьями не могут быть бывшие члены КПСС. Мой друг спросил, а из кого же их выбирать? Членами такого суда должны были быть высококвалифицированные юристы, правоведы, естественно, в прошлом, большинство из них были члены КПСС.

Я сказал, что выбор, конечно, не слишком широк, но в таком случае нельзя избирать этих людей пожизненно, потому что они должны быть не только высококвалифицированными, но и высоконравственными. Друг мой сказал, что их можно и нужно выбирать пожизненно, в таком случае они будут лучше прежних судей, потому что, памятуя о своей несменяемости, не будут иметь причин бояться начальства. Я возразил, что сама по себе несменяемость от страха перед начальством по крайней мере некоторых из них никак не спасет. Начальство не может их сменить, но отказать им в случае их строптивости в каких-то благах все еще может. Я добавил, что важно, чтобы они не только не боялись начальства, но чтобы боялись своей совести. Потому что несменяемый негодяй гораздо опаснее сменяемого. У меня нет никакой уверенности в моральной чистоте всех конституционных судей, тем более, что репутации некоторых из них весьма подмочены их прошлым пребыванием не только в КПСС, но и в других подвластных партии мерзких структурах.

И еще одно соображение, опять-таки связанное с нашей темой. Среди высшего руководства России очень много бывших коммунистов. Я не имею ничего против многих из этих людей персонально, но ясно вижу, что их прошлое отражается на их мыслях, решениях и действиях. Они – одни сознательно, другие инстинктивно – тормозят развитие процессов, ведущих к оздоровлению общества, и уж, конечно, только единицы из них готовы, как говорят американцы, назвать кошку кошкой и признать, что они сами состояли в преступной организации.

Но эти-то люди заняли свои должности не навсегда, С течением времени руководство страны неизбежно будет обновляться. На смену бывшим членам КПСС придут новые фигуры, не отягченные подобным прошлым. И через какое-то количество лет может случиться так, что в России останется только одна организация, с большинством из бывших коммунистов. Это будет несменяемый Конституционный суд.


1992 г.

Загрузка...