– Ну и что же дальше? – спросил он.

– Дальше? Я целый год рыл землю, – продолжал узник,

– и мне удалось выкопать под стеной отверстие, через которое вполне может пролезть человек.

– А куда вы девали вынутую землю?

– Рассыпал ее по полу и плотно уминал ногами.

– А где лазейка?

– Под койкой. За все пятнадцать лет никому не пришло в голову переставлять ее. Тюремщик приходит ко мне только раз в день. Едва щелкнет ключ в замке и затихнут его шаги, я отодвигаю койку и принимаюсь за работу. А

незадолго до его прихода ставлю койку на место и ложусь на нее… И вот позавчера я лег, чтобы никогда больше не вставать. Истощились силы, кончилась жизнь… Благословляю тебя, юноша! Ты поможешь мне умереть, а я сделаю тебя своим наследником.

– Наследником? – удивился Жак.

– Да. Я оставлю тебе этот кинжал. Ты улыбаешься? Но существует ли более ценное наследство для узника? Ведь кинжал – это, быть может, свобода.

– Вы правы, благодарю вас, – сказал Жак. – Но куда ведет вырытая вами лазейка?

– Я еще не добрался до конца, но думаю – он недалеко.

Вчера я слышал в соседней камере голоса.

– Черт возьми! И вы думаете…

– Я думаю, работу можно кончить за несколько часов.

– Благодарю вас! – сказал Жак Обри. – Благодарю!

– А теперь священника… Я хотел бы исповедаться, –

сказал умирающий.

– Конечно, отец! Не может быть, чтобы они отказали умирающему в такой просьбе.

Он подбежал к двери, его глаза уже стали привыкать к темноте, и принялся изо всех сил стучать в нее руками и ногами.

Вошел тюремщик.

– Ну, чего вы шумите? – спросил он. – Что вам надобно?

– Старик, мой товарищ по камере, умирает, – сказал

Жак, – и просит позвать священника. Неужели вы ему откажете?

– Гм… – буркнул тюремщик. – Что будет, если все эти разбойники захотят священника?. Ладно, придет священник. И в самом деле, минут через десять явился священник.

Он нес святые дары, а впереди него шли два мальчика-служки: один – с крестом, другой – с колокольчиком.

Величественное зрелище являла собой исповедь этого безвинного мученика, молившегося перед смертью не о себе, а о прощении своих мучителей.

Жак Обри, хоть и не был человеком впечатлительным, упал на колени и невольно вспомнил все позабытые с детства молитвы.

Когда исповедь была окончена, священник сам опустился на колени перед умирающим и попросил его благословения.

Старец просиял лучезарной улыбкой, какая бывает лишь у избранников неба, простер руки над головами священника и Жака Обри, глубоко вздохнул и упал навзничь. Вздох этот был последним.

Священник в сопровождении мальчиков-служек вышел, и камера, осветившаяся на мгновение дрожащим пламенем свечей, снова погрузилась во мрак.

Жак Обри остался наедине с мертвецом.

Невеселое общество, порождающее тягостные мысли…

Ведь человек, лежащий здесь, попал в тюрьму безвинно и пробыл в ней целых пятнадцать лет, пока смерть, эта великая освободительница, не пришла за ним.

Весельчак Жак Обри не узнавал себя. Впервые очутился он перед лицом величественной и мрачной загадки, впервые попытался проникнуть в жгучую тайну жизни, заглянуть в немые глубины смерти…

Потом в душе его проснулся эгоизм: он подумал о себе, о том, что, подобно этому старику, он вовлечен в орбиту королевских страстей, которые ломают, калечат, уничтожают человеческую жизнь. Асканио и он могут исчезнуть с лица земли подобно Этьену Ремону. Кто позаботится о них? Разве только Жервеза и Бенвенуто Челлини…

Но Жервеза бессильна – ей остается только плакать; что касается Бенвенуто, он сам признался в своей беспомощности, рассказав, как тщетно пытался попасть в тюрьму к

Асканио. Единственной возможностью спасения, единственной надеждой был завещанный стариком кинжал.

Жак спрятал его у себя на груди и тут же судорожно сжал рукоятку, словно боясь, как бы оружие не исчезло.

В эту минуту дверь открылась: тюремные служители пришли за трупом.

– Когда принесете обед? – спросил Жак. – Я хочу есть.

– Через два часа, – ответил тюремщик. И школяр остался один в камере.


ГЛАВА 15


Честный вор

Все два часа, оставшиеся до обеда, Обри неподвижно просидел на скамье. Думы настолько поглотили его, что не было сил двигаться.

В назначенное время пришел тюремщик и принес воду с хлебом – это и называлось на языке Шатле обедом.

Школяр вспомнил слова умирающего, что дверь камеры открывается только раз в сутки; и все же он еще долго не двигался с места, опасаясь, как бы из-за смерти старика не был нарушен тюремный распорядок.

Вскоре он увидел в маленькое оконце, что приближается ночь. Минувший день был на редкость беспокойным: утром допрос у судьи; в полдень дуэль с Марманем; в час дня – заключение в тюрьму; в три часа – смерть узника, а теперь надо было поскорей готовиться к побегу.

Не часто в жизни человека выдаются такие дни.

Жак медленно встал, подошел к двери и прислушался.

Тишина… Затем он снял куртку, чтобы не запачкать ее известью или землей, отодвинул кровать и, увидев под ней отверстие, скользнул в него, как змея.

Перед ним открылась узкая лазейка футов восьми в длину, которая проходила под стеной, а по ту сторону ее круто поднималась вверх.

При первом же ударе кинжала Жак почувствовал по звуку, что скоро достигнет цели – выйдет на поверхность.

Но где, в каком месте? Ответить на этот вопрос мог разве только волшебник.

Как бы то ни было, Жак продолжал энергично работать, стараясь поменьше шуметь. Время от времени он возвращался в камеру, чтобы разбросать по полу вынутую землю, и снова продолжал рыть…

…Пока Обри работал, Асканио с грустью думал о Коломбе. Мы уже знаем, что он тоже сидел в Шатле, и так же, как Обри, в одиночном заключении. Только его камера случайно или по распоряжению герцогини была не такой голой и мрачной, как у Обри.

Впрочем, не все ли равно, больше или меньше в тюрьме удобств! Камера Асканио все же была камерой. И заточение в ней означало разлуку с любимой. Ему не хватало

Коломбы; девушка была дорога ему больше всего на свете

– больше свободы, больше жизни. Если бы она оказалась сейчас с ним, тюрьма превратилась бы в обетованную землю, в сказочный дворец.

Как он был счастлив последнее время! Днем думал о своей возлюбленной, а ночью мечтал, сидя с ней рядом; ему казалось тогда, что счастью не будет конца. Однако даже на вершине блаженства острые когти сомнения вонзались в его сердце. И тогда, как человек, над которым нависла смертельная опасность, он поспешно гнал от себя тревожные мысли о будущем, чтобы полней насладиться настоящим.

И вот теперь он один в своей камере. Коломба далеко.

Кто знает, может быть, девушку заключили в монастырь и она выйдет оттуда женой ненавистного графа…

Несчастным влюбленным грозила страшная опасность: страсть госпожи д'Этамп подстерегала Асканио, тщеславие графа д'Орбека – Коломбу.

Оказавшись в одиночестве, Асканио совсем пал духом.

У него была одна из тех мягких натур, которым необходима поддержка сильного человека. Как прелестный, хрупкий цветок, он поник, согнулся при первом же дыхании бури, и вернуть его к жизни могли только живительные лучи солнца.

Если бы в тюрьме оказался Бенвенуто, он прежде всего исследовал бы двери, стены и пол своей камеры; его живой, непокорный ум без устали работал бы, стараясь отыскать какое-нибудь средство спасения. Но Асканио сел на койку и, низко опустив голову, прошептал имя Коломбы. Он даже не подумал, что можно бежать из камеры, находящейся за тремя железными решетками, и пробить стену толщиной в шесть футов.

Мы уже сказали, что камера Асканио была не так пуста и убога, как камера Жака Обри; в ней стояли кровать, стол, два стула и лежала старая циновка. Кроме того, на каменном выступе стены – видно, специально для этого устроенном – стоял зажженный светильник. Несомненно, это была камера для привилегированных преступников.

Заметно отличался здесь и стол: вместо хлеба и воды, получаемых Жаком раз в сутки, Асканио приносили пищу дважды; но это преимущество обесценивалось тем, что тюремщика тоже приходилось видеть дважды. Необходимо сказать, к чести заботливой администрации Шатле, что еда была не слишком отвратительной.

Да Асканио и не интересовала эта сторона тюремного быта: он был одним из тех юношей, с женственно-чуткой душой, глядя на которых кажется, что они живут лишь ароматом цветов и свежестью утренней росы. Целиком уйдя в свои мечты, Асканио съел немного хлеба и запил его несколькими глотками вина; он думал о Коломбе, как о своей единственной возлюбленной, и о Бенвенуто, как о своей единственной опоре.

В самом деле, до сих пор Асканио не приходилось ни о чем беспокоиться: обо всем заботился Челлини, а юноша жил бездумно, создавал прекрасные произведения искусства и любил Коломбу. Он был подобен плоду на ветке мощного дерева, дающего ему все нужные для жизни соки.

И даже теперь, несмотря на отчаянное положение, его вера в учителя была безгранична. Если бы в тот миг, когда юношу арестовали или когда его вели в Шатле, он увидел бы Бенвенуто и Бенвенуто пожал бы ему руку, говоря: «Не тревожься, сынок, я оберегаю тебя и Коломбу», – Асканио спокойно ждал бы в своей камере, уверенный, что двери и решетки тюрьмы, так внезапно захлопнувшиеся за ним, в один прекрасный день непременно распахнутся. Но Бенвенуто не знал, что его любимый ученик, сын его Стефаны, томится в тюрьме. Да если бы кому-нибудь и пришло в голову сообщить ему об этом в Фонтенбло, дорога туда и обратно заняла бы не менее двух суток; за это время враги

Асканио и Коломбы могли натворить немало бед.

Итак, не чувствуя поддержки друга, Асканио провел остаток дня и первую ночь своего заключения без сна; он то ходил взад и вперед по камере, то снова садился, то бросался на койку, застеленную чистыми простынями, что свидетельствовало о привилегированном положении узника.

За весь этот день, за всю ночь и все следующее утро ничего не случилось, если не считать обычных появлений тюремщика, приносившего еду.

А часа в два пополудни, насколько заключенный вообще мог судить о времени, ему почудился где-то поблизости голос: слабый, чуть слышный шепот, в котором невозможно было разобрать слов, но все же было ясно, что это человеческий голос. Асканио прислушался и, руководствуясь этим звуком, подошел к углу камеры, молча приложился ухом к стене, потом к земляному полу. Казалось, что шепот доносится из-под земли. Значит, его камеру отделяет от камеры соседа лишь тонкая стена или перегородка.

Часа через два голос умолк, и опять воцарилась тишина.

И вдруг среди ночи шум возобновился, только теперь это были не голоса, а как бы глухие частые удары кирки по камню. Звуки доносились из того же угла; они не затихали ни на секунду, становясь все явственнее.

И хотя Асканио был поглощен своими мыслями, странный шум привлек его внимание; юноша сидел, не сводя глаз с угла, из которого он доносился. Время было позднее, не меньше полуночи, но Асканио, несмотря на бессонную ночь накануне, не помышлял о сне.

Шум продолжался; судя по времени, трудно было предположить, чтобы в тюрьме велись какие-нибудь работы; очевидно, кто-то из заключенных делал подкоп с целью побега. Асканио грустно улыбнулся при мысли о том, что, закончив работу, несчастный узник вместо свободы попадет к нему и сменит одну тюремную камеру на другую…

Наконец шум стал настолько явственным, что Асканио схватил светильник и подбежал к стене. Почти в тот же миг земляной пол в углу вздыбился, земля отвалилась пластом, и в отверстии появилась чья-то голова.

Асканио вскрикнул сперва от неожиданности, затем от восторга, и ему ответил не менее радостный возглас другого человека: это был Жак Обри.

Асканио тут же помог Жаку вылезти из дыры, и друзья крепко обнялись.

Разумеется, первые вопросы и ответы были довольно бессвязны, но, обменявшись несколькими отрывочными фразами, приведя в порядок свои мысли, друзья стали разбираться в случившемся. Асканио, собственно, нечего было рассказывать, зато надо было о многом узнать.

Жак Обри рассказал обо всем: и о том, как он пришел вместе с Бенвенуто в Нельский замок, и как оба они услышали об аресте Асканио и похищении Коломбы, и как

Бенвенуто словно безумный бросился в мастерскую с криком: «Живо, живо за работу!» – а он, Жак Обри, помчался в Шатле. А что произошло потом в Нельском замке, Жак Обри не знал.

За этой своеобразной «Илиадой» последовала «Одиссея». Обри рассказал о своих неудавшихся попытках попасть в Шатле, о разговоре с Жервезой, о допросе судьи, о штрафе в двадцать парижских су, о приговоре и, наконец, поведал другу о своей встрече с Марманем в тот момент, когда он уже отчаялся попасть в тюрьму, и обо всем, что за этим последовало, вплоть до минуты, когда, пробив последний тонкий слой земли, он очутился в чьей-то камере и при слабом мерцании светильника увидел Асканио.

Тут друзья опять обнялись и поцеловались.

– А теперь поверь, Асканио, нам нельзя терять ни минуты.

– Сначала скажи мне, где Коломба, что с ней? – спросил

Асканио.

– Коломба? Но я ничего о ней не знаю; наверное, она у госпожи д'Этамп.

– У госпожи д'Этамп? – вскричал Асканио. – У своей соперницы?

– Так, значит, правду говорят, что герцогиня любит тебя?

Асканио покраснел и пролепетал что-то невразумительное.

– Ну чего же тут краснеть! – удивился Жак. – Не каждому, черт побери, выпадает в жизни такое счастье. Подумать только: герцогиня! Да еще фаворитка самого короля! Я ни за что бы не стал отказываться. Но вернемся к делу.

– Да-да, – подхватил Асканио, – поговорим о Коломбе.

– О Коломбе? Ну нет, лучше о письме.

– О каком письме?

– О том, которое написала тебе герцогиня д'Этамп.

– Кто тебе сказал, что у меня есть письмо герцогини?

– Бенвенуто Челлини.

– А почему он сказал тебе об этом?

– Потому что ему понадобилось письмо герцогини, потому что оно просто ему необходимо; потому что я взялся раздобыть письмо; да только из-за этого я и пустился на все проделки, о которых сейчас рассказал!

– Но что собирается делать Бенвенуто с этим письмом?

– спросил Асканио.

– А мне какое дело! Я ничего не знаю и знать не хочу.

Бенвенуто нужно письмо, и я взялся его доставить – вот и все. Я добился того, что меня посадили в тюрьму, добрался до тебя, и вот я тут. Давай письмо, я передам его Челлини.

Ну!.. В чем дело?

Вопрос был вызван тем, что Асканио вдруг помрачнел.

– Бедный мой Жак! – сказал он. – Дело в том, что ты зря трудился.

– Как это – зря? – вскричал Обри. – У тебя нет письма?

– Оно здесь, в кармане, – ответил Асканио, прижимая руку к груди.

– Так в чем же дело? Давай сюда, и я передам его Бенвенуто.

– Ни за что, Жак!

– Почему это?

– Потому что я не знаю, для чего оно понадобилось

Бенвенуто.

– Но при помощи этого письма он хочет тебя спасти.

– И, быть может, погубить герцогиню д'Этамп? Нет, Жак, я никогда не соглашусь бороться с женщиной.

– Но эта женщина старается погубить тебя, Асканио, она тебя ненавидит! Впрочем, нет, она обожает тебя.

– И ты хочешь, Жак, чтобы в ответ на это чувство…

– Но ведь ты-то ее не любишь. Не все ли тебе равно, ненавидит она тебя или обожает? Да и кто все это заварил, как не она.

– Что ты хочешь сказать?

– А то, что и тебя арестовали и Коломбу увезли по приказанию герцогини.

– Кто сказал?

– Да никто. Просто, кроме нее, некому.

– А прево? А граф д'Орбек? А Мармань, которому, по твоим же собственным словам, ты все рассказал?

– Ах, Асканио, Асканио, – вскричал Жак, отчаявшись убедить друга, – ты губишь себя!

– Пусть лучше я погибну, чем сделаю низость.

– Да какая же это низость, если ее хочет совершить сам

Бенвенуто Челлини!

– Выслушай меня, Жак, – начал Асканио, – и не сердись на то, что я скажу. Если бы на твоем месте был Бенвенуто

Челлини и он сам сказал бы мне: «Госпожа д'Этамп твой враг – она приказала тебя арестовать; она увезла Коломбу, держит ее взаперти и хочет выдать замуж за графа д'Орбека. Я могу спасти Коломбу только при помощи этого письма», – я заставил бы Челлини поклясться, что он не покажет письмо королю, и только после этого отдал бы его.

Но Бенвенуто здесь нет, и я отнюдь не уверен, что в наших злоключениях виновна герцогиня. Кроме того, попав к тебе, письмо оказалось бы не в очень надежных руках. Прости, милый Жак, но ведь ты и сам знаешь, что слишком легкомыслен.

– Клянусь тебе, Асканио, что за один день я состарился на целых десять лет!

– Ты мог бы потерять письмо, Жак, или использовать его неосмотрительно, хотя бы и с самыми хорошими намерениями. Нет, пусть лучше письмо останется при мне!

– Но подумай, друг ты мой милый, ведь Бенвенуто сказал, что в этом письме твое спасение!

– Бенвенуто сумеет спасти меня и без письма, Жак.

Недаром король обещал исполнить любую его просьбу после окончания статуи Юпитера. И вот когда Бенвенуто бегал и кричал: «Живо, живо за работу!» – он вовсе не спятил с ума, как ты подумал, а просто принялся за дело моего спасения.

– А если отливка Юпитера не удастся? – спросил Жак.

– Ну, этого быть не может! – ответил Асканио.

– Но, говорят, такие вещи случались даже с самыми искусными французскими литейщиками.

– Ваши искусные французские литейщики по сравнению с Бенвенуто жалкие ученики.

– Сколько времени займет отливка?

– Три дня.

– А сколько понадобится времени, чтобы доставить статую на место?

– Тоже три дня.

– Значит, целая неделя! А если за это время герцогиня принудит Коломбу выйти за графа д'Орбека?

– Госпожа д'Этамп не имеет никакого права распоряжаться судьбой Коломбы. Да и Коломба никогда не согласится.

– Допустим. Но зато Коломба обязана повиноваться прево как его дочь, а прево в качестве подданного обязан повиноваться королю. Король прикажет прево, а прево –

Коломбе.

Асканио страшно побледнел.

– Представь себе, что Бенвенуто удастся освободить тебя только через неделю, а за это время Коломбу выдадут за другого. К чему тебе тогда свобода?

Асканио провел рукой по лбу, чтобы вытереть холодный пот, выступивший при этих словах Жака Обри, а другой рукой полез было в карман за письмом. Жак был почти убежден, что Асканио сдался, но тот упрямо тряхнул головой, как бы отгоняя прочь сомнения.

– Нет! – решительно воскликнул он. – Только Бенвенуто отдам я это письмо… Поговорим лучше о другом.

Он произнес эти слова тоном, ясно показывающим, что настаивать бесполезно – по крайней мере, сейчас.

– Ну, о другом успеем поговорить и завтра, – сказал

Обри, видимо принявший какое-то важное решение. – Я, видишь ли, опасаюсь, что нам придется-таки пробыть здесь некоторое время. К тому же я устал от дневных волнений и ночной работы и не прочь немного отдохнуть. Оставайся, а я пойду к себе. Когда захочешь меня видеть, позови.

Только отверстие снова прикрой циновкой, чтобы кто-нибудь не обнаружил лазейку. Итак, спокойной ночи!

Утро вечера мудренее, и завтра, надеюсь, ты будешь благоразумнее, чем сегодня.

С этими словами Жак, не желавший больше ничего слушать, ползком спустился в подземный ход и на четвереньках вернулся к себе в камеру.

Асканио последовал совету друга: едва Жак исчез, он притащил в угол циновку и закрыл дыру, уничтожив всякие следы хода между камерами. Потом он снял и бросил на один из стульев камзол, растянулся на койке и вскоре уснул: физическая усталость пересилила душевные муки.

Жак Обри, хотя он и не меньше Асканио нуждался в отдыхе, сел на скамейку и принялся размышлять. Как известно читателю, это отнюдь не входило в его привычки, а потому сразу было видно, что Жак решает важный вопрос.

Школяр пребывал в задумчивости минут пятнадцать-двадцать, потом медленно встал, направился к лазейке неторопливым, уверенным шагом человека, покончившего со всеми сомнениями, снова нырнул в нее, добрался до противоположного конца и, приподняв головой циновку, с радостью убедился, что Асканио даже не проснулся – так бесшумно и осторожно был выполнен этот маневр.

Только этого и надо было Жаку Обри. С еще большими предосторожностями он вылез из лазейки, затаив дыхание подкрался к стулу, на котором висел камзол, и, не отрывая взора от спящего, вытащил из кармана драгоценное письмо

– предмет вожделений Челлини. Потом он вынул письмо из конверта и подменил его записочкой Жервезы, сложенной так же, как послание герцогини, подумав, что если Асканио не будет перечитывать письмо, то и не заметит подмены.

Потом он так же тихо подошел к лазейке, приподнял циновку, нырнул в отверстие и исчез, как привидение на сцене оперного театра.

Жак ушел вовремя, ибо, едва очутившись у себя, он услышал, что дверь в соседней камере скрипнула и Асканио крикнул испуганно, как внезапно разбуженный человек:

– Кто там?

– Не бойтесь, – ответил нежный женский голос, – это я, ваш друг.

Асканио, спавший, как мы уже говорили, полуодетым, приподнялся; голос показался ему знакомым, и при трепетном огоньке светильника он увидел женщину под вуалью. Женщина медленно подошла к постели и подняла вуаль. Асканио не ошибся: это была госпожа д'Этамп.

ГЛАВА 16,


которая показывает, что письмо простой девушки, если его

сжечь, дает не меньше огня и пепла, чем письмо герцогини

Прекрасное, выразительное лицо Анны д'Эйли дышало грустью, состраданием. Асканио был тронут и, прежде чем герцогиня успела открыть рот, решил, что она неповинна в несчастье, обрушившемся на него и на Коломбу.

– Так вот где мы встретились, Асканио! – воскликнула госпожа д'Этамп своим мелодичным голосом. – Я мечтала подарить вам дворцы, а нахожу вас в темнице!

– Ах, сударыня! – ответил юноша. – Значит, вы и в самом деле непричастны к нашей беде?

– Как вы могли меня заподозрить, Асканио! – воскликнула герцогиня. – Теперь я понимаю, почему вы ненавидите меня, и мне остается лишь сетовать на то, что меня плохо понял человек, которого я так хорошо понимаю.

– Нет, сударыня, я вас не заподозрил! Правда, мне говорили, что вы повинны в моем заключении, но я никому не поверил.

– И хорошо сделали, Асканио! Вы не любите меня, знаю, но я рада и тому, что вы не ослеплены ненавистью.

Нет, Асканио, я не только не причинила вам зла, но и сама ничего не знала. Во всем виноват прево: это он открыл убежище Коломбы, рассказал обо всем королю и добился, чтобы ему вернули дочь, а вас арестовали.

– Так Коломба у отца? – живо спросил Асканио.

– Нет, она у меня, – ответила герцогиня.

– У вас? – вскричал юноша. – Но почему же?

– Она так хороша, Асканио! – тихо проговорила герцогиня. – Я понимаю, почему вы избрали именно ее и никогда не полюбите другую женщину, даже если она положит к вашим ногам богатейшее из герцогств.

– Я люблю Коломбу, сударыня, а вы ведь знаете, что любовь – это небесный дар; она выше всех земных благ.

– Да, Асканио, вы любите ее больше всего на свете. Я

надеялась, что это – простое увлечение, которое может скоро пройти. Но я ошиблась. Да, теперь я прекрасно вижу,

– добавила она со вздохом, – что пытаться вас разлучить –

значило бы противиться воле божьей.

– Ах, сударыня! – воскликнул Асканио, умоляюще складывая руки. – Господь даровал вам власть… Будьте же великодушны до конца, сударыня, помогите двум бедным детям устроить свою судьбу, и они будут любить и благословлять вас до конца жизни!

– Хорошо! – ответила герцогиня. – Я побеждена, Асканио; я согласна оберегать и защищать вас. Но, увы, теперь, быть может, уже слишком поздно…

– Поздно! Что вы хотите этим сказать, сударыня?! –

вскричал Асканио.

– Быть может, в эту самую минуту, Асканио, я стою на краю гибели.

– На краю гибели? Почему?

– Из-за любви к вам, Асканио.

– Из-за любви ко мне! Вы гибнете потому, что полюбили меня?

– Да, гибну, гибну из-за собственной неосторожности, из-за того, что писала вам!

– Я ничего не понимаю, сударыня…

– Неужели вы не понимаете, что, заручившись приказом короля, прево велел произвести обыск во всем Нельском замке? Неужели не понимаете, что тщательнее всего будут обыскивать вашу комнату? Ведь им надо найти доказательства вашей любви к Коломбе.

– Ну и что же? – нетерпеливо спросил Асканио.

– Как – что? – удивилась герцогиня. – Если у вас в комнате найдут письмо, написанное мною в минуту безумия, если узнают мой почерк и отдадут письмо королю, я погибла! Франциск Первый убедится, что я вас люблю, что я готова изменить ему ради вас, и тогда конец моей власти!

Понимаете ли вы, что тогда я уже ничем не могу помочь ни вам, ни Коломбе? Понимаете ли вы, наконец, что я стою на краю гибели?

– О сударыня, успокойтесь! Вам ничто не угрожает: ваше письмо здесь, у меня, я никогда с ним не расстаюсь.

Герцогиня глубоко вздохнула, и тревога на ее лице сменилась выражением радости.

– Никогда не расстаетесь? – воскликнула она. – Никогда? Но скажите, Асканио, какому чувству я обязана тем, что это письмо всегда с вами?

– Благоразумию, сударыня, – пробормотал Асканио.

– Только благоразумию?! Значит, я снова ошиблась. О

боже мой, боже! Пора бы мне было убедиться, понять!

Итак, благоразумию! Ну что ж, тем лучше! – добавила она, делая вид, будто превозмогает свое чувство. – Но уж если говорить о благоразумии, то скажите: неужели вы считаете благоразумным хранить письмо при себе, зная, что вас в любой момент могут обыскать? Неужели благоразумно подвергать опасности единственного человека, способного помочь вам и Коломбе?

– Не знаю, сударыня, – проговорил Асканио мягко и с той грустью, которую испытывают чистые душой люди, когда им приходится в ком-либо усомниться, – действительно или только на словах вы хотите спасти меня и Коломбу. Не знаю… быть может, вас привело сюда простое желание получить письмо… Ведь вы сами сказали, что оно может вас погубить. Не знаю, наконец, не превратитесь ли вы, получив это письмо, из друга, за которого себя выдаете, в нашего врага… Но зато я твердо знаю, сударыня, что письмо это ваше, а следовательно, вы вправе его требовать.

И раз вы его требуете, я обязан вам отдать его.

Асканио встал, подошел к стулу, на котором висел его камзол, порылся в кармане и вынул письмо; герцогиня тотчас узнала конверт.

– Вот оно, сударыня, это столь желанное для вас письмо, – сказал он. – Мне оно не нужно, а вам могло бы причинить вред. Возьмите его, разорвите, уничтожьте. Я

выполнил свой долг; вы же поступайте, как вам угодно.

– Ах, Асканио, у вас благороднейшее сердце! – воскликнула герцогиня с непосредственностью, не чуждой порой даже самым испорченным людям.

– Осторожней, сударыня, кто-то идет! – воскликнул

Асканио.

– Вы правы, – сказала герцогиня.

И, так как шаги действительно приближались, она быстро поднесла письмо к светильнику; огонь мгновенно охватил бумагу. И, лишь когда пламя коснулось пальчиков герцогини, она выронила остатки сожженного письма;


обуглившийся клочок бумаги полетел, кружась в воздухе, и, едва коснувшись пола, рассыпался в прах; но даже пепел она растоптала ногой. Тут в дверях показался прево.

– Меня предупредили, что вы здесь, сударыня, – проговорил он, с беспокойством посматривая то на госпожу д'Этамп, то на Асканио, – и я решил узнать, не нужно ли вам чего-нибудь: я и мои люди всецело к вашим услугам.

– Нет, мессер, – ответила госпожа д'Этамп, не в силах скрыть огромной радости, от которой так и сияло ее лицо. –

Нет, спасибо; но я от души благодарю вас за желание мне помочь. Я пришла только затем, чтобы кое о чем расспросить арестованного юношу и проверить, действительно ли он так виновен, как мне говорили.

– Ну, и какое же впечатление он произвел на вас, сударыня? – спросил не без иронии прево.

– По-моему, Асканио гораздо менее виновен, чем я предполагала; поэтому прошу вас, мессер, быть к нему повнимательней. Прежде всего позаботьтесь о том, чтобы юноша получил более приличное помещение.

– Завтра же переведу его в другую камеру, сударыня!

Вы знаете, ваше слово для меня закон. Не будет ли еще каких-нибудь распоряжений? Не желаете ли продолжить допрос?

– Нет, мессер, я узнала все, что хотела, – ответила герцогиня.

И с этими словами она вышла, бросив Асканио благодарный и нежный взгляд.

Прево последовал за герцогиней и запер дверь камеры.

– Черт побери, – пробормотал Жак Обри, не пропустивший ни слова из этой беседы, – вот что значит поспеть вовремя!

* * *

В самом деле, когда Мармань пришел в себя, его первой заботой было известить герцогиню о том, что он тяжело…

может быть, смертельно ранен и перед смертью желает сообщить ей важную тайну. Герцогиня не замедлила явиться. Мармань рассказал ей, что на улице на него напал некий Жак Обри, школяр, во что бы то ни стало желавший попасть в Шатле, чтобы увидеться с Асканио и передать от него какое-то письмо Бенвенуто Челлини.

Услышав об этом, герцогиня сразу поняла, о каком письме идет речь, и, хотя было два часа утра, она поспешила в Шатле, проклиная свою страсть, заставившую ее забыть о всяком благоразумии. Придя в тюрьму, она разыграла в камере Асканио уже описанную выше комедию и считала, что все уладила как нельзя лучше, хотя, как мы знаем, Асканио не был вполне одурачен.

Итак, Жак Обри был прав: он действительно вмешался вовремя.

Однако сделана была лишь половина дела: оставалось самое трудное. Драгоценное письмо, которое он только что спас от уничтожения, находилось в его руках. И все же истинную ценность оно приобрело бы только в руках

Бенвенуто Челлини.

Но Жак Обри сам был в тюрьме, и, вероятно, надолго: ведь от своего предшественника он узнал, что человеку, попавшему в крепость Шатле, не так-то легко из нее выбраться. Таким образом, он оказался в положении петуха, который, найдя жемчужное зерно, не знает, что ему делать со своим сокровищем.

Вырваться из тюрьмы силой нечего было и пытаться.

Конечно, имея кинжал, Жак мог бы убить тюремщика, приносившего ему пищу, и отобрать у него ключи и одежду. Однако, не говоря уже о том, что крайние меры были не по душе честному школяру, он считал их недостаточно надежными. Можно было почти наверняка сказать, что его тут же схватят, обыщут, отберут письмо и водворят на место.

Ловкость тоже не помогла бы: камера находилась на восемьдесят футов ниже поверхности земли; оконце, через которое в нее проникал сверху тусклый свет, было забрано решеткой из толстых железных прутьев. Потребовались бы месяцы, чтобы перепилить хоть один из этих прутьев. Да и неизвестно, что ожидало беглеца за решеткой… Быть может, он очутился бы на тюремном дворе, огороженном неприступной стеной, где его нашли бы на другое же утро.

Оставался подкуп. Но из-за уплаты штрафа, к которому его приговорил судья, оценивший честь Жервезы в двадцать парижских су, у Жака Обри было теперь в кармане всего каких-нибудь десять су; сумма, явно недостаточная, даже чтобы подкупить самого захудалого тюремщика из самой захудалой тюрьмы; а предложить ее важному привратнику королевской крепости Шатле было просто неприлично.

Итак, надо сознаться: Жак Обри был в ужасном затруднении.

Время от времени в голове у него мелькала мысль об освобождении, но осуществить ее, очевидно, было нелегко, ибо, как только она возвращалась с навязчивостью всякой прекрасной мысли, лицо Обри заметно мрачнело, и бедный малый испускал тяжкие вздохи, свидетельствовавшие о сильнейшей внутренней борьбе.

Эта душевная борьба была так сильна и продолжительна, что Жак всю ночь не сомкнул глаз. Он шагал взад и вперед по камере, садился, вскакивал и снова принимался ходить. Это была первая бессонная ночь, которую он провел в раздумье.

К утру борьба несколько утихла – очевидно, победила одна из противоборствующих сил. Жак Обри испустил еще более жалобный вздох, чем все предыдущие, и бросился на койку, как человек, силы которого вконец истощены.

Едва он лег, на лестнице раздались шаги.

Шаги приближались; потом щелкнул ключ в замке, заскрипели петли, дверь открылась, и на пороге появились два блюстителя закона: один из них был судья, другой – его секретарь.

Неприятное впечатление от этого визита сглаживалось удовольствием, которое испытал Жак при виде своих старых знакомых.

– А-а-а! Так это вы, молодой человек! – воскликнул судья, узнав Жака Обри. – Вам удалось-таки попасть в тюрьму? Ну и пострел! Ему ничего не стоит продырявить вельможу. Берегитесь! На сей раз вам не отделаться двадцатью парижскими су, черт побери! Жизнь кавалера стоит подороже, чем честь простой девушки.

Как ни грозны были слова судьи, тон, которым они были произнесены, несколько ободрил узника. Казалось, от этого человечка с приветливым выражением лица, в чьи руки Жаку посчастливилось попасть, нельзя было ждать ничего дурного. Другое дело – секретарь, который при каждой угрозе судьи зловеще кивал головой. Жак Обри впервые видел этих людей рядом, и, как ни был юноша озабочен своим печальным положением, он невольно погрузился в философские размышления о причудах судьбы, которая иногда шутки ради объединяет двух совершенно различных как по характеру, так и по внешнему облику людей.

Начался допрос. Жак Обри ничего не стал скрывать. Он рассказал, что, признав в Мармане того самого дворянина, который много раз обманывал его, он выхватил шпагу у его пажа и вызвал виконта на дуэль. Мармань принял вызов, и они стали драться. Потом противник упал. А что было дальше, Жак не знает.

– Вы не знаете, что было дальше? Не знаете? – ворчал судья, диктуя секретарю протокол допроса. – Черт побери!

Но, по-моему, и того, что вы рассказали, вполне достаточно. Ваше дело ясно как день, тем более что виконт де

Мармань – один из фаворитов госпожи д'Этамп. Она-то и подала на вас жалобу, мой юный храбрец!

– Вот те на! – воскликнул школяр, начинавший волноваться. – Но скажите, господин судья: неужели дела мои и впрямь так плохи, как вы говорите?

– Еще хуже, мой друг! Гораздо хуже! Я не привык запугивать клиентов. И предупреждаю вас на тот случай, если вы захотите сделать какие-нибудь распоряжения…

– Распоряжения! – вскричал школяр. – Но, господин судья, разве у вас есть основания думать, что мне грозит…

– Вот именно, – ответил судья, – вот именно. Вы пристаете на улице к знатному человеку, вызываете его на дуэль и протыкаете шпагой. И после этого вы еще спрашиваете, не грозит ли вам что-нибудь! Да, мой милый, вам грозит опасность, и даже очень большая!

– Но ведь дуэли случаются каждый день, и я никогда не слыхал, чтобы людей за это судили.

– Вы правы, мой юный друг, но так бывает только в тех случаях, когда оба дуэлянта дворяне. О! Если двое дворян во что бы то ни стало желают свернуть друг другу шею, это, в конце концов, их личное дело, и король не станет вмешиваться. Но если бы в один прекрасный день простолюдинам пришло в голову передраться с дворянами – а ведь простолюдинов во много раз больше, чем дворян, – то вскоре не осталось бы на свете ни одного дворянина, что было бы, право, очень жаль.

– А как вы полагаете, сколько дней может продолжаться судебное разбирательство?

– Пять-шесть дней.

– Как, – вскричал Жак, – всего пять-шесть дней?!

– Разумеется. Дело совершенно ясное: человек убит, вы сознаетесь, что вы его убийца, и правосудие удовлетворено. Но если… – продолжал судья еще более благодушно, –

если два-три лишних дня устроили бы вас…

– Даже очень устроили бы! – воскликнул Жак.

– Ну что ж, можно затянуть судопроизводство и выиграть эти два-три дня. Вы славный малый, и, в конце концов, мне хотелось бы вам чем-нибудь помочь.

– Благодарю вас, господин судья.

– А теперь, – продолжал судья, – нет ли у вас какой-нибудь просьбы?

– Мне хотелось бы священника. Можно?

– Конечно! Вы имеете на это право.

– В таком случае, господин судья, велите мне его прислать.

– Я непременно выполню вашу просьбу, мой юный друг. И не поминайте меня лихом.

– За что же? Напротив, я от души вам благодарен.

– Господин школяр, не можете ли вы исполнить одну мою просьбу? – подходя к Жаку, сказал вполголоса секретарь.

– Охотно, – ответил Жак. – В чем дело?

– Но у вас, может быть, есть родные, друзья или еще кто-нибудь, кому вы хотели бы оставить свои вещи?

– Друзья? У меня есть один-единственный друг, но он, как и я, в тюрьме. Ну, а что касается родни, так у меня остались только двоюродные, вернее, даже троюродные братья. Поэтому говорите прямо, господин секретарь, что вы от меня хотите.

– Сударь, я бедный человек, и у меня пятеро детей.

– Прекрасно, что же дальше?

– Видите ли, мне вечно не везет, хотя я и выполняю свои обязанности честно и аккуратно. Все мои собратья по профессии обгоняют меня.

– Почему же?

– Почему? Вот то-то и оно! Я вам скажу почему.

– Да-да, я слушаю.

– Потому что им везет.

– А-а!

– А почему им везет, вы не знаете?

– Именно об этом я и хотел спросить вас, господин секретарь.

– Так я вам это скажу, господин школяр.

– Сделайте милость.

– Им везет потому… – Секретарь еще больше понизил голос. – Им везет потому, что у каждого лежит в кармане кусок веревки повешенного. Поняли?

– Нет.

– Не очень-то вы сообразительны. Вы будете завещание писать, не правда ли?

– Завещание? А зачем?

– Как вам сказать… Ну, затем, чтобы вашим наследникам не пришлось из-за вас судиться. Так вот: упомяните в завещании Марка-Бонифация Гримуано, секретаря уголовного судьи города Парижа, и распорядитесь, чтобы палач дал ему кусочек вашей веревки.

– А-а! – глухо протянул Жак. – Теперь понимаю.

– И вы исполните мою просьбу?

– Еще бы, конечно!

– Только не забудьте, молодой человек. Мне и другие обещали, но одни из них умерли без завещания, другие неправильно написали мое имя – Марк-Бонифаций Гримуано, – а к этому придрались и завещание признали недействительным; наконец, третьи, хотя и были настоящими преступниками – уж поверьте моему слову, сударь, – добились-таки помилования и хоть все равно кончили жизнь на виселице, но где-нибудь в других краях. Я было совсем отчаялся, как вдруг вы попали к нам!

– Ладно, ладно, господин секретарь, – сказал Жак, – на сей раз можете быть покойны: если меня повесят, веревка ваша.

– Вас повесят, сударь, непременно повесят! Уж будьте уверены.

– Эй, Гримуано! Скоро вы там? – окликнул его судья.

– Иду, господин судья, иду!. Так, значит, решено, господин школяр?

– Решено.

– Честное слово?

– Слово простолюдина.

– Что ж, – пробормотал, уходя, секретарь, – пожалуй, на этот раз я своего добился. Надо поскорее сообщить добрую весть жене и ребятам.

И он последовал за судьей, который вышел первым, добродушно выговаривая секретарю за то, что он так долго задержался.


ГЛАВА 17,


в которой говорится о том, что истинный друг способен

даже на такое самопожертвование, как женитьба

Оставшись один, Жак Обри погрузился в глубокое раздумье, чему, надо сказать, немало способствовала его беседа с судьей. Поспешим, однако, добавить, что если бы мы могли читать его мысли, то убедились бы, что главное место в них занимали Асканио и Коломба, судьба которых зависела от находящегося в руках Жака письма; он беспокоился о них гораздо больше, чем о собственной персоне, зная, что впереди у него есть время, чтобы заняться своей участью.

Он размышлял уже около получаса, как вдруг дверь снова открылась, и на пороге появился тюремщик.

– Это вы звали священника? – спросил он ворчливо.

– Да, да, – ответил Жак.

– Черт меня побери, если я понимаю, на что им всем сдался этот проклятый монах! – пробормотал тюремщик. –

Только ни минуты не дают они мне покоя, бедняге. – И, отойдя в сторону, чтобы пропустить священника, добавил:

– Входите, отец мой, да не задерживайтесь здесь.

Продолжая ворчать, он запер дверь, и священник остался наедине с узником.

– Вы звали меня, сын мой? – спросил священник.

– Да, отец мой, звал, – отвечал школяр.

– Вы желаете исповедаться?

– Не совсем так… Мне просто хотелось побеседовать с вами о делах совести.

– Говорите, сын мой, – ответил священник, садясь на скамью. – И если по своему слабому разумению я сумею наставить вас…

– Вы угадали, мне именно совет нужен, отец мой.

– Говорите же.

– Я великий грешник, отец мой, – сказал Жак.

– Увы, сын мой! Блажен тот, кто хотя бы осознал всю мерзость свою.

– Я не только сам великий грешник, отец мой, но и совращал с пути истинного других людей.

– А можете ли вы искупить свою вину перед ними?

– Надеюсь, что смогу, отец мой. Надеюсь. Я увлек за собой в пучину порока молодую, невинную девушку.

– Вы обманули ее?

– Обманул. Да, да, именно так, отец мой, обманул!

– И вам хотелось бы исправить причиненное ей зло?

– По крайней мере, попытаться, отец мой.

– Для этого существует лишь один путь.

– Знаю, отец мой, потому-то я и не решался так долго; если бы их было два, я бы, уж конечно, избрал второй.

– Значит, вы хотите жениться на ней?

– Не торопитесь, отец мой. Не стану лгать: я не хочу этого, а просто покоряюсь необходимости.

– Лучше, если бы вами руководило более чистое, более святое чувство.

– Что поделать, отец мой! Одни люди словно созданы для супружеской жизни, а другие, наоборот, – для холостой. Безбрачие – мое призвание, и, клянусь, чистая случайность заставляет меня…

– Хорошо, хорошо, сын мой. Если вы желаете вернуться на стезю добродетели, то чем скорее вы это сделаете, тем лучше.

– Ну, а скоро можно это устроить? – спросил Обри.

– Как вам сказать! – воскликнул священник. – Поскольку это бракосочетание in extremis121, можно рассчитывать на кое-какие льготы; и я думаю, что даже послезавтра…

– Послезавтра так послезавтра, – вздохнул Жак.

– А как девица? – спросил священник.

– Что девица?

– Согласится ли она?

– На что?

– Выйти за вас замуж.

– Черт возьми, согласится ли она! Да с восторгом! Ей ведь не каждый день приходится получать такие предложения.

– Значит, нет никаких препятствий?

– Никаких.


121 При чрезвычайных обстоятельствах ( лат .).

– А ваши родители?

– У меня их нет.

– А ее?

– Неизвестны.

– Как ее зовут?

– Жервеза-Пьеретта Попино.

– Желаете вы, чтобы я лично сообщил ей об этом?

– Если вы примете на себя этот труд, отец мой, я буду вам от души благодарен.

– Она сегодня же будет поставлена в известность.

– А скажите, отец мой, не могли бы вы передать ей письмо?

– Нет, сын мой. Мы, тюремные священники, даем клятву ничего не передавать от заключенных, пока они живы. После их смерти – пожалуйста, все, что угодно.

– Спасибо, но тогда это будет уже бесполезно… Довольствуемся женитьбой, – прошептал Обри.

– Вы ничего больше не хотите сказать мне?

– Ничего… Да, вот еще что: если встретятся какие-нибудь трудности, можно будет сослаться в подтверждение моей просьбы на жалобу самой Жервезы-Пьеретты

Попино, которая находится у господина судьи.

– Согласны ли вы, чтобы я все уладил в два дня? –

спросил священник, которому казалось, что Жак относится к предстоящему бракосочетанию весьма прохладно и действует под влиянием необходимости.

– В два дня…

– Таким образом, вы скорее вернете девице отнятое у нее доброе имя.

– Пусть будет так, – глубоко вздохнул Жак.

– Вот и отлично, сын мой! – обрадовался священник. –

Чем тяжелее жертва, тем угодней она богу.

– Клянусь честью, в таком случае бог должен быть мне весьма признателен! Идите же, отец мой, идите! – воскликнул школяр.

Действительно, Жак принял это решение не без огромной внутренней борьбы. Как он уже объяснял Жервезе, у него было врожденное отвращение к браку, и только любовь к Асканио, только мысль, что он виновник несчастий своего друга, заставила его решиться на эту жертву, достойную, по его мнению, подвигов героев древности.

Какая же существует связь, спросит читатель, между женитьбой Жака на Жервезе и счастьем Асканио и Коломбы? Каким образом брак Обри может спасти его друга?

На этот вопрос можно бы ответить, что читателю не хватает проницательности. Правда, читатель, в свою очередь, мог бы на это возразить, что по своему положению он вовсе и не обязан ее иметь. Если так, то пусть потрудится и дочитает до конца эту главу, чего он мог бы избежать, если бы обладал более острым умом.

После ухода священника Жак Обри, видя, что отступать поздно, успокоился. Таково свойство любого решения, даже самого неприятного: разум, утомленный борьбой, отдыхает, встревоженное сердце приходит в равновесие.

Итак, Обри отдыхал и даже вздремнул немного. Когда из камеры Асканио донесся какой-то шум, он решил, что другу принесли завтрак и в течение нескольких часов можно не опасаться появления тюремщика. Подождав еще немного и убедившись, что кругом царит полная тишина, Жак спустился в подземный ход, добрался до противоположного конца и, как обычно, приподнял головой циновку.

В камере Асканио было совершенно темно.

Жак окликнул его вполголоса. Никто не отозвался: камера была пуста.

Сначала школяр обрадовался: значит, Асканио освободили. А если так, ему, Жаку Обри, незачем жениться…

Однако он тут же вспомнил о вчерашнем распоряжении госпожи д'Этамп, пожелавшей, чтобы Асканио дали более удобную камеру. Вероятно, только что слышанный шум и объяснялся тем, что его друга переводили в другое помещение. Надежда, озарившая душу бедного школяра, была лучезарна, но угасла столь же быстро, как вспышка молнии. Он опустил циновку и, пятясь задом, вернулся к себе. У

него отняли последнее утешение – близость друга, ради которого он готов был пожертвовать собой.

Жаку Обри не оставалось ничего иного, как размышлять. Но за последнее время школяр так много размышлял и это привело к таким плачевным результатам, что он почел за лучшее лечь спать.

Он бросился на койку и, несмотря на гложущее беспокойство, погрузился в глубокий сон, ибо уже несколько дней явно недосыпал.

Жаку снилось, что его приговорили к смерти и повесили, но по нерадивости палача веревка оказалась плохо намыленной и оборвалась. Жак был еще жив, но его все-таки похоронили. Он уже начал кусать себе руки, по обыкновению всех заживо погребенных, но тут явился тощий секретарь, которому была обещана веревка, и, разрыв могилу, вернул ему жизнь и свободу.

Увы, это был только сон; открыв глаза, школяр снова оказался в неволе и вспомнил об угрожающей ему смертной казни.

Вечер, ночь и весь следующий день прошли спокойно: в камеру приходил только тюремщик. Жак попытался расспросить его, но безуспешно: из ворчуна невозможно было вытянуть ни слова.

А среди ночи, когда Жак спал крепким сном, он услышал скрип двери и мгновенно проснулся. Как бы крепко ни спал заключенный, шум отворяемой двери непременно его разбудит. Жак приподнялся на своем ложе.

– Вставайте и одевайтесь, – послышался грубый голос тюремщика.

Позади него при свете факела, который он держал, поблескивали алебарды двух стражников прево.

Приказание повторять не пришлось. Жак тут же вскочил, ибо спал одетым: ни одеяла, ни простынь у него не было.

– Куда вы меня ведете? – спросил он, не вполне проснувшись.

– Уж больно вы любопытны, приятель, – ответил тюремщик.

– И все же мне хотелось бы знать, – настаивал Жак.

– Ну пошли, нечего рассуждать! Следуйте за мной.

Сопротивляться было бесполезно. Узник повиновался.

Тюремщик шагал впереди, школяр следовал за ним, стражники замыкали шествие.

Жак тревожно озирался по сторонам, не стараясь скрыть своего волнения; он боялся, что его ведут на казнь, несмотря на ночное время, но успокаивал себя, не видя нигде ни палача, ни священника.

Минут через десять Жак Обри очутился в приемной

Шатле; тут у него мелькнула мысль, что еще несколько шагов – и тюремные ворота откроются перед ним; ведь в горе человек склонен к самообману.

Но вместо этого тюремщик отворил маленькую угловую дверь, и они вышли в коридор, а затем во внутренний двор.

Первое, что сделал школяр, очутившись во дворе, под открытым небом: он стал полной грудью вдыхать свежий ночной воздух, ибо не знал, повторится ли когда-нибудь еще такая неожиданная удача.

Потом, увидев в противоположном конце двора сводчатые окна часовни XIV века, Жак догадался, в чем дело.

Здесь долг повествования обязывает нас заметить, что при мысли об этом силы чуть не покинули бедного узника.

Он вспомнил Асканио, Коломбу; сознание величия собственного подвига помогло ему преодолеть невольную слабость, и он более или менее твердым шагом направился к часовне.

Переступив ее порог, Жак Обри убедился, что прав: священник уже стоял у алтаря, а на клиросе узника ждала женщина, – это была Жервеза.

В церкви к нему подошел начальник королевской крепости Шатле.

– Вы просили, чтобы перед смертью вам дали возможность обвенчаться с обманутой вами девушкой, – сказал он Жаку. – Требование ваше справедливо, и мы его удовлетворяем.

У Жака Обри потемнело в глазах, но он поднес руку к карману, в котором хранилось письмо герцогини, и вновь обрел спокойствие.

– О бедный мой Жак! – вскричала Жервеза, бросаясь в его объятия. – Ну кто бы мог подумать, что это долгожданное событие произойдет при таких обстоятельствах!

– Что же делать, милая Жервеза, – отвечал Жак, прижимая ее к груди. – Богу видней, кого покарать, а кого помиловать. Положимся на его святую волю. – И, незаметно передав девушке письмо герцогини, он добавил шепотом: – Для Бенвенуто, в собственные руки!

– О чем это вы? – быстро приближаясь к жениху и невесте, спросил начальник крепости.

– Я только сказал Жервезе, что люблю ее.

– Ну, тут клятвы излишни – ведь девушка не успеет даже убедиться, что вы ей лгали. Приблизьтесь к алтарю, не мешкайте!

Жак Обри и Жервеза молча подошли к священнику и опустились на колени. Начался обряд венчания.

Жаку очень хотелось сказать Жервезе хоть несколько слов, а Жервеза горела желанием выразить Жаку свою благодарность, но стоявшие по обе стороны стражники подстерегали каждое их слово, каждое движение. Хорошо, что начальник крепости, видно пожалев жениха и невесту, разрешил им обняться при встрече. Иначе Жак не сумел бы передать письмо, и все его самопожертвование пропало бы даром.

Священник, наверное, тоже получил какие-то предписания: проповедь его была исключительно краткой. А может быть, он просто решил, что излишне подробно говорить новобрачному об обязанностях мужа и отца, если он будет через два-три дня повешен.

Жак и Жервеза думали, что после проповеди и венчания их хотя бы на минуту оставят наедине, но этого не случилось. Невзирая на слезы Жервезы, которая разревелась в три ручья, стражники по окончании обряда сразу же разлучили новобрачных.

И все-таки им удалось обменяться многозначительными взглядами. Взгляд Обри говорил: «Не забудь о моем поручении». Взгляд Жервезы отвечал: «Не тревожься, выполню сегодня же ночью или, самое позднее, завтра утром».

После этого их повели в разные стороны: Жервезу любезно выпроводили за ворота, Жака водворили обратно в камеру. Войдя туда, он испустил тяжкий вздох, самый тяжкий за все время своего пребывания в тюрьме: еще бы, вот он и женат!

Так из-за преданности другу Жак Обри, этот новоявленный Курций122, бросился в бездну Гименея123.


ГЛАВА 18


Отливка Юпитера

А теперь, с разрешения читателя, мы покинем Шатле и вернемся в Нельский замок.

На крик Бенвенуто собрались подмастерья и последовали за ним в литейную мастерскую.


122 Согласно легенде, в древнем Риме однажды произошло землетрясение, и на главной площади города, Форуме, образовалась глубокая трещина. Жрецы-предсказатели утверждали, что она наполнена сокровищами. Тогда именитый гражданин Курций, желая добыть их и этим увеличить могущество государства, в полном вооружении, верхом на боевом коне бросился в бездну, которая сомкнулась над ним.

123 Гименей – бог, покровитель бракосочетания; «броситься в бездну Гименея» –

здесь в смысле: жениться.

Все отлично знали, с какой горячностью работает учитель, но никто до сих пор не видел, чтобы лицо его пылало таким огнем, а глаза сверкали так ярко. И если бы кто-нибудь запечатлел в этот миг выражение его лица, создав статую самого художника, то получилось бы прекраснейшее в мире произведение искусства.

Все было готово: восковая модель фигуры, покрытая слоем глины и скрепленная железными обручами, лежала в обжиговой печи, дрова были аккуратно уложены. Бенвенуто с четырех сторон разжег огонь, еловые, хорошо высушенные поленья мгновенно вспыхнули, и пламя охватило всю печь, так что форма оказалась в центре огромного костра. Из специальных отверстий стал вытекать воск, а форма обжигаться. Это была первая стадия работы. Тем временем подмастерья вырыли возле печи большую яму для отливки статуи. Челлини, не желавший терять ни минуты, решил сразу же после обжига формы приступить к этому важнейшему делу.

Тридцать шесть часов подряд вытекал воск из формы, и все это время подмастерья сменялись повахтенно, как матросы на военном корабле. Бенвенуто не отдыхал ни минуты: он ходил вокруг печи, подбрасывал дрова, подбодрял учеников. Наконец художник убедился, что весь воск вытек и форма прекрасно обожжена. Была закончена вторая стадия работы. Третья, и последняя, стадия заключалась в плавке металла и в отливке статуи.

Подмастерья, не понимавшие, почему учитель трудится с такой неукротимой энергией, с таким неистовым пылом, уговаривали его немного отдохнуть, прежде чем приступать к литью. Но каждый час отдыха соответственно удлинял срок тюремного заключения Асканио и муки Коломбы. И Бенвенуто наотрез отказался прилечь. Можно было подумать, что он сам сделан из того металла, из которого собирался отлить Юпитера.

Он приказал обвязать форму крепкими веревками, затем ее подняли при помощи воротов, со всевозможными предосторожностями перенесли к вырытой яме и бережно опустили туда, вровень с печью. Здесь Бенвенуто укрепил форму, засыпал ее землей, которую плотно утрамбовал, и провел внутрь глиняные трубки для подачи металла. Все эти приготовления заняли остаток дня. Наступила ночь.

Уже сорок восемь часов Бенвенуто Челлини не спал; более того, он не прилег и даже не присел. Напрасно подмастерья упрашивали его отдохнуть, напрасно ворчала Скоццоне –

учитель ничего не хотел слушать. Казалось, его поддерживает какая-то сверхъестественная сила, и, не обращая внимания на воркотню и уговоры, он, как генерал на поле боя, продолжал резким, властным голосом отдавать приказания.

Бенвенуто хотел тотчас же приступить к отливке. Этот энергичный человек, привыкший преодолевать все препятствия, решил подчинить своей могучей воле самого себя. Падая от усталости, снедаемый тревогой и лихорадкой, он заставил свое тело повиноваться. А подмастерья тем временем один за другим выбывали из строя, точно солдаты во время сражения.

Печь для плавки была готова. Бенвенуто велел заполнить ее слитками чугуна и меди, расположив их симметрично, чтобы жар охватил весь металл и плавка шла быстрее и равномернее. Потом он сам развел огонь и в этой печи. Дрова были еловые, очень сухие и смолистые, и пламя, поднявшись выше, чем ожидали, охватило деревянную крышу литейной мастерской, которая тотчас же загорелась. Испугавшись пожара, а главное, нестерпимого зноя, все подмастерья, кроме Германа, разбежались. Но

Бенвенуто и Герман могли выдержать и не то. Они взяли по топору и принялись рубить деревянные подпоры, на которых покоилась крыша. Минуту спустя пылающая кровля рухнула. Тогда Герман и Бенвенуто стали баграми засовывать обгорелые бревна в печь. Огонь усилился, и плавка пошла еще лучше.

И тут силы покинули Бенвенуто. Шутка ли: шестьдесят часов он не спал, двадцать четыре часа не ел и все-таки был душой, стержнем этой кипучей деятельности! Им овладела сильнейшая лихорадка. Лицо, только что горевшее огнем, покрылось смертельной бледностью. В раскаленном воздухе литейной, где никто не мог выдержать, кроме него, Бенвенуто дрожал от холода, а зубы его стучали так, будто он находился среди вечных снегов Лапландии. Заметив состояние учителя, подмастерья окружили его. Он все еще пытался бороться с болезнью, отрицать свое поражение, ибо ему казалось позором покориться даже неизбежности.

Но в конце концов и он должен был признать, что окончательно выбился из сил. К счастью, самое главное было уже сделано: плавка близилась к концу; оставалась лишь чисто техническая работа, с которой вполне мог справиться опытный подмастерье. Бенвенуто окликнул Паголо; но ученик, как нарочно, куда-то запропастился. Товарищи принялись звать его хором, и наконец он явился. Он сказал, что уходил молиться за удачный исход отливки.

– Сейчас не время молиться! – крикнул Бенвенуто. –

Сам господь бог сказал: «Работа есть молитва». Работать надо, Паголо! Слушай внимательно: я чувствую, что умираю; но умру я или нет, а Юпитер должен быть закончен.

Паголо, друг мой! Поручаю тебе руководить отливкой. Я

уверен, что ты справишься с ней не хуже меня. В температуре плавки ты ошибиться не можешь; как только металл покраснеет, вели Герману и Симону-Левше взять по лому… Дай бог память, что я такое сказал?. Ах да! Пусть они вышибут из печи обе втулки, и металл польется в форму.

Если я умру, напомните королю о его обещании исполнить мою просьбу, скажите, что вы пришли вместо меня, и я прошу его… О господи! Я не помню… О чем я хотел просить Франциска Первого? А! Вспомнил! Асканио…

Владелец Нельского замка… Коломба, дочь прево… граф д'Орбек… госпожа д'Этамп… О боже, я схожу с ума…

Бенвенуто покачнулся и упал на руки Германа, который отнес его, как ребенка, в спальню, а Паголо, выполняя приказание учителя, велел подмастерьям продолжать работу.

Бенвенуто был прав, говоря о смертельной болезни. У

него начался страшный бред.

Скоццоне, которая, очевидно, молилась вместе с Паголо, прибежала на помощь Бенвенуто, не перестававшему кричать:

– Умираю! Умер! Асканио!. Что теперь будет с ним!.

Асканио!

В мозгу больного одно за другим проносились кошмарные видения. Образы Асканио, Коломбы, Стефаны появлялись и исчезали, как тени. Потом вставали окровавленные призраки золотых дел мастера Помпео, которого Бенвенуто убил ударом кинжала, и сиенского почтаря, застреленного им из аркебуза. Прошлое переплеталось с настоящим. То он видел, что папа Климент VII держит

Асканио в тюрьме, то это Козимо Медичи принуждает

Коломбу выйти замуж за д'Орбека. Думая, что перед ним госпожа д'Этамп, он грозил, умолял и тут же замечал, что разговаривает с призраком герцогини Элеоноры; потом принимался хохотать прямо в лицо плачущей Скоццоне, советуя ей получше приглядывать за своим Паголо; не то, чего доброго, бегая, как кошка, по карнизам, он сломает себе шею. Моменты сильнейшего возбуждения чередовались с периодами полной прострации, когда действительно казалось, что он умирает.

Припадок продолжался уже три часа. Бенвенуто находился в полном изнеможении, когда в комнату вошел Паголо с искаженным, бледным лицом.

– Да помилуют нас Иисус Христос и пресвятая дева! –

вскричал он. – Все пропало, остается уповать на помощь провидения.

Бенвенуто лежал без сил, без движения, чуть живой, и все же он услышал слова Паголо, и они болью отозвались у него в сердце. Туман, окутавший его сознание, рассеялся, и, как Лазарь, услышавший голос Христа, больной вскочил со своего ложа с криком:

– Кто смеет говорить, что все пропало, когда Бенвенуто еще жив?

– Увы, учитель, это я, – ответил Паголо.

– Подлец, бездельник! – заорал Бенвенуто. – Ты, значит, будешь вечно предавать меня! Но будь покоен, голубчик. Иисус Христос и пресвятая дева, которых ты призывал, помогают только честным людям, а изменников карают!

В это время раздались отчаянные возгласы подмастерьев:

– Бенвенуто! Бенвенуто!

– Я здесь! – крикнул художник, выбегая из комнаты, бледный, но полный сил и решимости. – Я здесь! И горе тем, кто забыл о своих обязанностях!

В два прыжка Бенвенуто очутился в литейной мастерской, где нашел подмастерьев растерянными и удрученными. А ведь когда он уходил, работа кипела. Даже великан Герман, казалось, изнемогал от усталости; его шатало из стороны в сторону, и, чтобы не упасть, он вынужден был прислониться к уцелевшей подпоре.

– А ну-ка! Слушайте меня! – неожиданно, будто гром в ясном небе, прогремел Бенвенуто, появляясь среди подмастерьев. – Я еще не знаю, что у вас тут случилось, но, клянусь душой, все можно исправить! Только повинуйтесь мне слепо, беспрекословно, раз я беру дело в свои руки.

Предупреждаю: первого, кто ослушается, я убью на месте!

Я говорю это нерадивым. А прилежным скажу: от успеха отливки зависит свобода, счастье вашего товарища Асканио, которого вы все любите! Начнем же!

С этими словами Челлини подошел к печи, чтобы самому во всем разобраться. Оказалось, кончились дрова, и металл, охладившись, превратился, выражаясь языком специалистов, в «пирог».

Бенвенуто сразу понял, что беду легко поправить.

Просто-напросто Паголо недоглядел, и температура в печи упала. Надо было ее поднять, чтобы вернуть металлу текучесть.

– Топлива! – крикнул Бенвенуто. – Как можно больше топлива! Бегите к пекарям и, если понадобится, покупайте дрова, соберите в замке все до последней щепки! В Малом

Нельском замке – тоже; если госпожа Перрина не захочет открыть ворота, ломайте их: на войне все средства хороши.

Главное, топливо! Принесите побольше топлива!

И, желая показать подмастерьям пример, Бенвенуто схватил топор и с размаху принялся рубить последние две подпоры, которые вскоре рухнули вместе с остатками крыши; столбы и крышу он поспешил отправить в печь.

Отовсюду сбегались подмастерья с охапками дров.

– Вот это дело! – воскликнул Бенвенуто. – Ну как? Будете меня слушаться?

– Будем, будем! – раздались со всех сторон голоса. –

Приказывайте, будем повиноваться вам до последнего вздоха!

– Тогда кидайте сначала в печь дубовые доски. Дуб хорошо горит, он живо приведет в порядок нашего Юпитера!

Тотчас же в топку полетели дубовые доски и чурки, так что Бенвенуто был вынужден под конец остановить подмастерьев.

– Довольно! – крикнул он.

Ваятель заразил своей энергией всех окружающих: они понимали его приказания с полуслова и выполняли их мгновенно. Один только Паголо время от времени цедил сквозь зубы:

– Вы хотите невозможного, учитель, это значит испытывать бога.

Челлини отвечал ему лишь взглядом, говорившим: «Не беспокойся, голубчик, у нас с тобой разговор еще впереди».

И вот, несмотря на мрачные пророчества Паголо, металл снова начал плавиться. Чтобы ускорить этот процесс, Бенвенуто время от времени бросал в печь кусочки свинца и длинным железным шестом перемешивал расплавленную бронзу до тех пор, пока, выражаясь его собственными словами, «металлический труп» не стал оживать. А вместе с ним ожил и сам художник: он повеселел и не ощущал больше ни лихорадки, ни слабости.

Наконец металл закипел и поднялся. Тогда Бенвенуто открыл отверстие формы и велел вышибить втулки плавильной печи, что и было немедленно сделано. Но, по-видимому, этой нечеловеческой работе суждено было до конца походить на битву титанов. В самом деле, когда втулки были вынуты, Челлини заметил, что металл не только течет слишком медленно, но что его, пожалуй, не хватит. И тут ваятеля осенила блестящая мысль, одна из тех, что приходят одним гениям.

– Пусть часть людей остается здесь, все остальные за мной! – скомандовал он.

И в сопровождении пяти подмастерьев он побежал в

Нельский замок. Несколько минут спустя все вышли оттуда, нагруженные серебряной и оловянной посудой, слитками этих металлов, незаконченными рукомойниками, кувшинами, кружками. По знаку Бенвенуто подмастерья бросили свою драгоценную ношу в печь, которая мгновенно пожрала все: бронзу, свинец, серебро, металлические болванки, тончайшие чеканные изделия и при этом с таким же равнодушием, с каким она пожрала бы и самого ваятеля, вздумай он броситься в огонь.

С помощью этих металлов бронза скоро стала жидкой и, словно раскаявшись в своем упорном нежелании плавиться, стремительно потекла в форму. Наступил момент напряженного ожидания, сменившегося щемящим душу страхом, когда Бенвенуто заметил, что вся бронза вытекла, а уровень расплавленного металла все еще не доходит до отверстия формы. Он опустил в сплав длинный шест и с трепетом убедился, что голова Юпитера заполнена.

Тогда великий мастер упал на колени и возблагодарил всевышнего. Юпитер, который должен спасти Асканио и

Коломбу, закончен и, даст бог, получился удачно. Однако

Бенвенуто мог убедиться в этом только на следующий день.

Легко понять, что ночь прошла для него тревожно.

Несмотря на усталость, он едва забылся сном, но и сон не принес ему облегчения. Стоило художнику закрыть глаза, как действительный мир сменялся миром фантазии. Он видел своего Юпитера, повелителя богов, красу и гордость

Олимпа, таким же кривобоким, как Вулкан124, и никак не мог понять, почему это случилось: виновата ли во всем форма или неправилен был самый процесс литья? Его ли это ошибка или насмешка судьбы? Грудь его теснилась, в висках бешено стучало, и он то и дело просыпался в холодном поту, с сильно бьющимся сердцем. Сперва он не мог понять, явь это или сон. Потом вспомнил, что его

Юпитер все еще покоится в форме, как неродившееся дитя в чреве матери. Он перебирал в уме все принятые накануне предосторожности и призывал бога в свидетели, что ста-


124 Вулкан – в Древнем Риме бог огня, покровитель кузнечного дела.

рался не только создать шедевр, но и совершить доброе дело.

Наконец, немного успокоенный, он засыпал, сломленный усталостью, но лишь затем, чтобы увидеть сон еще мучительнее, еще кошмарнее прежнего.

Как только рассвело, Бенвенуто вскочил с постели, оделся и минуту спустя был уже в мастерской.

Бронза, очевидно, еще недостаточно остыла, и не стоило ее обнажать, но художнику не терпелось убедиться, удалась статуя или нет, и, не будучи в силах удержаться, он принялся освобождать от формы голову Юпитера. Дотронувшись до нее, он смертельно побледнел.

– Фи полен, сутарь? – раздался рядом голос, по которому нетрудно было узнать Германа. – Фам лутше лешать ф постель.

– Ты ошибаешься, друг мой, – отвечал Бенвенуто, удивленный, что видит его на ногах так рано. – Наоборот, это в постели я умирал. А ты-то зачем поднялся в такую рань?

– Я хотил погулять, сутарь. Я ошень люплю погулять, –

пролепетал Герман, покраснев до корней волос. – Хотите, сутарь, я фам помогать?

– Нет-нет! – вскричал Бенвенуто. – Никто не прикоснется к форме, кроме меня! Погоди, погоди!

И он принялся осторожно снимать куски формы с головы статуи. Хоть и случайно, но художнику все же хватило металла. Не приди ему в голову удачная мысль бросить в печь все свое серебро – кувшины, блюда, кружки, –

Юпитер получился бы без головы.

Но, к счастью, голова вышла на славу.

Вид ее приободрил Челлини. Он принялся очищать всю статую, снимая с нее форму, как скорлупу с ореха. И вскоре освобожденный из плена Юпитер явился во всем своем величии, как и подобает олимпийскому богу. На бронзовом теле статуи не оказалось ни малейшего изъяна, и, когда упал последний кусок обожженной глины, у подмастерьев, незаметно столпившихся вокруг учителя, вырвался крик восторга. Бенвенуто же был так поглощен мыслями о своем успехе, что до сих пор не замечал их присутствия.

Но, услышав этот крик, художник почувствовал себя богом. Он поднял голову и с гордой улыбкой произнес:

– Посмотрим, решится ли французский король отказать в милости человеку, создавшему такую статую!

И тотчас же, словно раскаявшись в своем тщеславии, которое, кстати сказать, было ему свойственно, Бенвенуто упал на колени и, сложив руки, громко прочитал благодарственную молитву.

Едва он кончил молиться, в комнату вбежала Скоццоне и сообщила, что его желает видеть госпожа Обри; у нее для художника письмо, которое муж поручил передать в собственные руки Бенвенуто.

Челлини дважды заставил Скоццоне повторить имя посетительницы, ибо никак не предполагал, чтобы у Жака

Обри была законная супруга.

Тем не менее он тут же вышел к ожидавшей его женщине, предоставив подмастерьям гордиться и восхищаться талантом своего учителя.

Но, приглядевшись повнимательней, Паголо заметил на пятке статуи небольшой изъян; вероятно, что-нибудь помешало металлу проникнуть до конца формы.

ГЛАВА 19


Юпитер и Олимп

В тот же день Бенвенуто сообщил Франциску I, что статуя готова, и спросил, когда король Олимпа может предстать пред очами короля Франции.

Франциск I ответил, что в четверг на следующей неделе они с императором Карлом V отправляются на охоту в

Фонтенбло, и к этому дню статую следует установить в большой галерее дворца.

Ответ был несколько сух: госпожа д'Этамп явно вооружила короля против его любимого художника.

То ли гордость помогла Бенвенуто, то ли вера в бога, но только он улыбнулся в ответ и сказал:

– Хорошо.

Наступил понедельник. Челлини погрузил статую в повозку и, вскочив на коня, решил сопровождать свое творение верхом – из страха, как бы с ним чего-нибудь не случилось.

В четверг, в десять часов утра, и ваятель и произведение прибыли в Фонтенбло.

Достаточно было мельком взглянуть на Челлини, чтобы заметить на его лице выражение благородной гордости и лучезарной надежды. Художественное чутье подсказывало ему, что он создал шедевр, а честное сердце – что скоро он совершит доброе дело. Поэтому Бенвенуто был особенно весел и высоко держал голову, как человек, которому чужда ненависть, а следовательно, и страх. Конечно, Юпитер понравится королю. Монморанси и Пуайе напомнят Франциску I о его обещании, это произойдет в присутствии императора и всех придворных, и королю не останется ничего иного, как сдержать свое слово.

Герцогиня д'Этамп тоже строила планы – правда, без светлых надежд Челлини, но зато с такой же необузданной страстностью. Хотя госпожа д'Этамп восторжествовала над художником, когда он пытался проникнуть к ней и к

Франциску I, она прекрасно понимала, что это лишь первое столкновение; за ним непременно последует другое, более опасное, и, чего доброго, Бенвенуто добьется от короля исполнения обещанного. Герцогиня решила во что бы то ни стало этому помешать. Вот почему она явилась в Фонтенбло за день до Челлини и повела свою игру с чисто женской хитростью, которая доходила у нее до виртуозности.

Бенвенуто не замедлил испытать это на себе.

Едва переступив порог галереи, где ему предстояло установить Юпитера, он получил удар в самое сердце и остановился, подавленный, поняв, чья рука нанесла этот удар.

Галерея, расписанная великим Россо, что уже само по себе могло отвлечь внимание от любого находящегося в ней шедевра, за последние три дня пополнилась присланными Приматиччо из Рима античными статуями. Здесь были представлены чудеса скульптуры, освященные двумя тысячелетиями восторгов ценителей, статуи, исключавшие всякое сравнение, не боявшиеся никакого соперничества.

Ариадна, Венера, Геркулес, Аполлон и, наконец, сам великий олимпиец Юпитер, воплощенные грезы величайших гениев, небожители, увековеченные в камне и бронзе, собрались здесь как бы на совет богов, предстать перед которым было бы кощунством, а приговора этого верховного трибунала должен был страшиться всякий художник.

Поместить на этом Олимпе своего Юпитера, возле

Юпитера Фидия, значило бросить вызов великому скульптору, а для Бенвенуто это было равносильно богохульству, одна мысль о котором заставила совестливого ваятеля почтительно отступить на три шага от прекрасного творения, несмотря на безграничную веру в свои силы.

Добавим, что античные статуи, как им и подобает, занимали все лучшие места; для несчастного Юпитера Челлини остались только темные углы, куда можно было попасть, лишь пройдя перед величественным строем древних богов.

Подавленный, с опущенной головой, стоял Бенвенуто на пороге галереи, смотря перед собой грустным и восхищенным взглядом.

– Мессер Антуан Ле Масон, – обратился художник к сопровождавшему его королевскому секретарю, – я хочу, я должен сейчас же увезти обратно своего Юпитера! Ученик не смеет оспаривать превосходство учителя; дитя не может бороться с предками; я слишком горд и слишком скромен для этого.

– Бенвенуто, – ответил королевский секретарь, – поверьте дружескому совету: если вы так поступите, вы пропали. Скажу вам по секрету: именно этого ожидают ваши враги как признания вашего бессилия. Что бы я ни говорил его величеству, как бы ни извинялся за вас, король, который ждет не дождется Юпитера, ничего не станет слушать и под влиянием госпожи д'Этамп навсегда лишит вас своей милости. Боюсь, что именно этого кое-кто и добивается. Опасайтесь, Бенвенуто, не мертвых соперников, а живых врагов!

– Вы правы, мессер, я понимаю вас и благодарю. Вы напомнили мне, что я не имею сейчас права быть гордым.

– Вот и хорошо, Бенвенуто! Но выслушайте еще один дружеский совет: госпожа д'Этамп была сегодня так очаровательна, что, наверное, замыслила какие-нибудь козни.

Посмотрели бы вы, с каким неотразимым кокетством она увлекла Франциска Первого в лес на прогулку! Право, я испугался за вас – ведь герцогиня, пожалуй, задержит там короля до самой ночи.

– Неужели это возможно? – воскликнул, побледнев, Бенвенуто. – Тогда я погиб: при искусственном освещении моя статуя будет выглядеть вдвое хуже.

– Будем надеяться, что я ошибся, – ответил Антуан Ле

Масон, – и подождем дальнейших событий.

И Челлини с лихорадочным волнением стал ждать. Он выбрал для Юпитера лучшее место и все же прекрасно понимал, что в сумерках статуя не произведет впечатления, а ночью и вовсе покажется непривлекательной. В своей ненависти герцогиня все рассчитала с точностью, с какой скульптор соразмеряет пропорции своего произведения.

Таким образом, еще в 1541 году госпожа д'Этамп предвосхитила методы критики XIX столетия.

Бенвенуто с отчаянием глядел на солнце, клонившееся к горизонту, и жадно ловил каждый звук, но во дворце, кроме слуг, никого не было.

Пробило три часа. Намерения госпожи д'Этамп уже не оставляли никаких сомнений, и казалось, успех ее обеспечен. Бенвенуто в изнеможении опустился в кресло.

Все рушилось, гибло, и в первую очередь его слава художника. Позор послужит единственной наградой лихорадочной борьбе, чуть было не стоившей ему жизни и о трудностях которой ваятель почти забыл теперь, ибо они сулили ему победу. Он с болью смотрел на своего Юпитера, вокруг которого уже сгущался мрак, и видел, что с каждой минутой линии статуи становятся все менее четкими.

И вдруг его осенила гениальная мысль. Он вскочил, позвал прибывшего вместе с ним Жана-Малыша и поспешно выбежал из дворца. Ничто еще не предвещало появления короля. Челлини поспешил к городскому плотнику и с помощью этого человека и его подмастерьев менее чем за какой-нибудь час сделал дубовый цоколь на четырех колесиках.

Теперь он боялся, как бы двор не вернулся раньше, чем все будет готово. Но пробило пять, вечерело, а коронованных особ еще не было видно. Госпожа д'Этамп, где бы она ни находилась, вероятно, в эту минуту торжествовала победу.

Как только цоколь был готов, Бенвенуто установил на нем статую. В левой руке Юпитер держал земной шар, а в правой, чуть приподнятой над головой, молнию, словно готовясь поразить ею смертных. В этой же руке статуи ваятель незаметным образом пристроил свечу.

Едва он закончил свои приготовления, как послышались звуки фанфар, возвещавших прибытие короля и императора. Тогда Бенвенуто зажег свечу, велел Жану-Малышу встать позади статуи, где его совсем не было видно, и с сильно бьющимся сердцем стал ждать короля.

Десять минут спустя двери галереи широко распахнулись, и на пороге появился Франциск I под руку с Карлом

V. За ними следовали: дофин, дофина, король Наваррский –

словом, весь двор. Позади всех шли прево с дочерью и граф д'Орбек. Коломба была грустна и очень бледна. Но, увидев

Челлини, она подняла головку, и лицо ее озарилось ясной, доверчивой улыбкой.

Челлини ответил ей взглядом, говорившим: «Не тревожьтесь; что бы ни случилось, я с вами».

Едва открылись двери, как по знаку Бенвенуто

Жан-Малыш слегка подтолкнул цоколь, и статуя, как живая, поплыла навстречу королю, оставив позади себя произведения древности.

Тотчас же на нее устремились все взоры. Падающий сверху мягкий свет свечи оказался гораздо приятней, чем резкое дневное освещение.

Госпожа д'Этамп прикусила от злости губу.

– Не находите ли вы, сир, что лесть несколько грубовата? – спросила герцогиня. – Ведь это король должен был бы идти навстречу небожителю.

Франциск I усмехнулся; но было заметно, что лесть не так уж ему неприятна; по своему обыкновению, он забыл о творце ради творения и, подойдя к Юпитеру, долго и безмолвно созерцал его. Карл V, бывший в душе скорее политиком, нежели художником, хотя в минуту хорошего расположения духа он и поднял кисть, оброненную Тицианом. – Карл V, повторяем, терпеливо ждал вместе с придворными, которым не полагается иметь собственного мнения, что скажет король.


Несколько минут царило напряженное молчание, во время которого Бенвенуто Челлини и госпожа д'Этамп обменялись полными глубокой ненависти взглядами.

И вдруг король воскликнул:

– Это прекрасно! Действительно прекрасно! Признаюсь, статуя превзошла мои ожидания.

И только тогда все принялись хвалить статую и поздравлять ваятеля, а громче всех император Карл.

– Если бы художников можно было завоевывать, как города, – сказал он Франциску, – я немедля объявил бы вам войну, брат мой, чтобы отбить этого мастера.

– Но статуя Юпитера, – произнесла разгневанная госпожа д'Этамп, – совсем заслонила от нас прекрасные творения древности, которые остались позади! А, думается мне, они не менее достойны внимания, чем все эти современные изделия.

Тогда король подошел к античным скульптурам, освещенным факелами снизу вверх, от чего их торсы оставались во мраке и статуи производили не такое сильное впечатление, как Юпитер.

– Фидий, бесспорно, божествен, – сказал король, – но ведь в эпоху Франциска Первого и Карла Пятого тоже может быть свой Фидий, как и во времена Перикла.

– Но надо непременно прийти сюда днем, – с горечью проговорила герцогиня. – Первое впечатление обманчиво, а световой эффект еще не искусство. И потом, к чему это покрывало? Признайтесь, маэстро Челлини, уж не скрывает ли оно какого-нибудь изъяна статуи?

Речь шла о легкой ткани, которой Челлини задрапировал Юпитера, чтобы придать ему еще больше величия.

При этих словах герцогини Бенвенуто, казавшийся таким же безмолвным, недвижимым и холодным, как его статуя, презрительно усмехнулся и, гневно сверкнув глазами, сорвал покрывало с дерзновенной смелостью художника языческих времен.

Он думал, что герцогиня придет в ярость.

Но вместо этого госпожа д'Этамп, невероятным усилием воли подавив гнев, улыбнулась страшной, хотя и любезной улыбкой и милостиво протянула художнику руку; он опешил от такой внезапной перемены.

– Сознаюсь, я была неправа! – произнесла она громко тоном избалованного ребенка. – Вы, Челлини, великий скульптор! Простите мои придирки, и будем друзьями!

Хотите? Вашу руку! – И скороговоркой тихо добавила: –

Но смотрите, Челлини, не вздумайте просить у короля разрешения на брак Асканио и Коломбы, иначе и вы и они погибли!

– А если я попрошу что-нибудь другое, вы мне поможете? – также шепотом спросил Бенвенуто.

– Да, – живо ответила герцогиня. – И клянусь, что бы это ни было, король исполнит вашу просьбу!

– А мне незачем просить соизволения короля на брак

Асканио и Коломбы, – заметил Бенвенуто. – Вы сами попросите об этом, сударыня.

Герцогиня пренебрежительно усмехнулась.

– О чем вы там шепчетесь? – спросил Франциск I.

– Герцогиня была так добра, что вспомнила об обещании, данном вами, сир, на тот случай, если я вам угожу своим Юпитером.

– Мы тоже были свидетелями, ваше величество, я и канцлер Пуайе, – сказал, подходя, коннетабль. – Вы даже поручили мне и моему коллеге…

– Да-да, коннетабль! – весело прервал его король. – Я

просил вас напомнить об одном обещании, если бы я о нем позабыл; честное слово дворянина, я прекрасно все помню!

Итак, господа, благодарю вас за вмешательство, хотя оно и совершенно излишне. Ведь я обещал исполнить любую просьбу Бенвенуто, когда будет готов его Юпитер. Не так ли, коннетабль?. Хорошая у меня память, канцлер?. Требуйте, Челлини, я в ваших руках, только, прошу вас, поменьше думайте о своих заслугах, ибо они безграничны, и побольше о наших возможностях, ибо они весьма ограниченны. Требуйте всего, чего пожелаете, кроме нашей короны и нашей возлюбленной!

– Что ж, сир, – сказал Челлини, – если вы так милостивы к своему недостойному слуге, я воспользуюсь этим и попрошу вас только об одном: помилуйте беднягу школяра, который поссорился с виконтом де Марманем на набережной, против Шатле, и во время дуэли проткнул виконта шпагой.

Все придворные были поражены скромностью этой просьбы и в первую очередь госпожа д'Этамп; она изумленно глядела на Челлини, думая, что ослышалась.

– Черт побери! – воскликнул Франциск I. – Вы желаете не более и не менее, как заставить меня воспользоваться правом помилования, ибо еще вчера канцлер говорил, что преступник заслуживает виселицы!

– О сир, – воскликнула герцогиня, – я сама хотела вступиться за этого молодого человека. Дело в том, что я недавно имела вести от Марманя. Виконту гораздо лучше,

и он просил меня передать, что сам искал ссоры со школяром… Как его зовут, маэстро Челлини?

– Жак Обри, сударыня.

– И что этот Обри ни в чем не повинен. Мой вам совет, сир, не спорьте с Бенвенуто и поскорее исполните его просьбу, пока он не спохватился и не попросил чего-нибудь большего.

– Хорошо, маэстро, будь по-вашему, – сказал Франциск

I. – Недаром говорит пословица: «Кто дает быстро – дает вдвойне». Поэтому пусть приказ об освобождении отправят немедленно. Слышите, канцлер?

– Да, сир, все будет исполнено.

– А вас, дорогой маэстро Челлини, – продолжал

Франциск I, – я попрошу зайти в понедельник в Лувр. Мы с вами потолкуем о мелочах, которыми с некоторых пор пренебрегает мой казначей.

– Но разве вашему величеству неизвестно, что двери

Лувра…

– Ничего, ничего! Лицо, давшее этот приказ, отменит его. Это была военная мера, ну, а поскольку нас окружают теперь одни друзья, военное положение отменяется.

– Отлично, сир! – воскликнула герцогиня. – Но, если вы, ваше величество, так великодушны, выполните и мою просьбу, хоть я не имею ничего общего с Юпитером.

– Зато, сударыня, у вас много общего с Данаей125, –

заметил вполголоса Бенвенуто.

– В чем же заключается ваша просьба, сударыня? –


125 Даная – по древнегреческому мифу, прекрасная девушка, пленившая своей красотой бога Зевса (Юпитера).

спросил Франциск I, не расслышавший колкости Челлини.

– И поверьте, герцогиня, наше желание угодить вам неизменно и не зависит от случая, пусть даже самого торжественного.

– Благодарю вас, сир! Я прошу ваше величество оказать честь господину д'Эстурвилю и в понедельник на будущей неделе подписать брачный контракт моей юной подруги мадемуазель д'Эстурвиль и графа д'Орбека.

– Но какая же это милость? – воскликнул Франциск I. –

Это удовольствие, и прежде всего для самого короля; я еще останусь вашим должником, сударыня, клянусь вам!

– Значит, сир, условлено: в понедельник? – переспросила герцогиня.

– В понедельник, – ответил король.

– А разве не жаль, герцогиня, что к этому торжественному дню у вас не будет заказанной вами Асканио золотой лилии? – спросил вполголоса Бенвенуто.

– Конечно, жаль, – отвечала госпожа д'Этамп. – Но что ж поделать, ведь Асканио в тюрьме.

– Да, но зато я на свободе, – возразил Бенвенуто. – Я

охотно закончу лилию и принесу ее вам, сударыня.

– О! Если вы это сделаете, я, честное слово, скажу…

– Что вы скажете, сударыня?

– Скажу, что вы очень любезны.

С этими словами герцогиня протянула Бенвенуто ручку, и художник, спросив взглядом разрешения короля, галантнейшим образом запечатлел на ней поцелуй.

В эту минуту кто-то слабо вскрикнул.

– Что случилось? – спросил король.

– Простите, ваше величество, – сказал прево, – это моя дочь; ей дурно.

«Бедняжка! – подумал Бенвенуто. – Она решила, что я предал ее».


ГЛАВА 20


Брак по расчету

Бенвенуто собирался уехать из Фонтенбло в тот же вечер, но Франциск I так его удерживал, что пришлось переночевать в замке.

К тому же с присущей ему решительностью художник задумал покончить на следующий же день с одной давно затеянной интригой. Это дело совсем не относилось к происходящим событиям, и Бенвенуто желал завершить его, прежде чем целиком займется судьбой Асканио и Коломбы.

Итак, он поужинал и даже позавтракал наутро в замке и лишь в полдень, распрощавшись с королем и с герцогиней д'Этамп, отправился в сопровождении Жана-Малыша в обратный путь.

Оба ехали на хорошо отдохнувших лошадях, и все же, вопреки своему обыкновению, Бенвенуто не спешил. Сразу было видно, что он хотел прибыть в Париж к определенному часу. Действительно, только в семь часов вечера они с

Жаном-Малышом добрались до улицы Арфы.

Более того, Бенвенуто почему-то не поехал сразу в

Нельский замок, а постучался к своему другу Гвидо, медику из Флоренции. Убедившись, что приятель дома и накормит его ужином, художник велел Жану-Малышу ехать в Нельский замок одному и сказать подмастерьям,

что учитель вернется из Фонтенбло только завтра; а потом он должен потихоньку открыть дверь, как только учитель постучится.

Жан-Малыш обещал исполнить все в точности и тут же поскакал в Нельский замок.

Подали ужин, но, прежде чем сесть за стол, Бенвенуто спросил приятеля, не знает ли он какого-нибудь честного и умелого нотариуса, который мог бы составить контракт, да такой, чтобы нельзя было придраться ни к одному слову.

Приятель предложил своего зятя и тотчас же послал за ним.

Когда ужин уже подходил к концу, явился нотариус.

Челлини вышел из-за стола, заперся с ним в соседней комнате и попросил составить брачный контракт, не вписывая в него имен супругов. После того как они дважды перечитали контракт, желая убедиться, не осталось ли в нем какой-нибудь неясности, Бенвенуто положил документ в карман, щедро заплатил нотариусу, попросил у приятеля вторую шпагу, такой же длины, как его собственная, спрятал ее под плащом и отправился в Нельский замок. К

этому времени уже совсем стемнело.

Подойдя к воротам, он тихо постучался. Но как ни тихо он постучался, ворота мгновенно открылись. Жан-Малыш не дремал на своем посту.

На вопрос Челлини он ответил, что подмастерья ужинают и не ждут его раньше завтрашнего дня. Бенвенуто велел мальчику не говорить никому о своем возвращении и направился в спальню Катерины, от которой у него был ключ. Прокравшись незаметно в комнату, он запер дверь, спрятался за портьерой и стал ждать.

Через четверть часа на лестнице послышались легкие шаги, дверь отворилась, и в комнату вошла Скоццоне с лампой в руке. Она заперла дверь изнутри, поставила светильник на камин и уселась в большое кресло, стоявшее так, что Бенвенуто мог видеть лицо девушки.

К великому удивлению художника, всегда открытое, веселое и жизнерадостное личико Катерины было задумчиво и грустно.

Дело в том, что Скоццоне мучили угрызения совести.

Мы привыкли видеть девушку счастливой и беззаботной, но это было, когда Бенвенуто любил ее. Пока она чувствовала эту любовь или, вернее, благосклонность к себе учителя, пока в ее грезах, словно золотистое облачко на горизонте, мелькала надежда стать его женой, она не изменяла своей мечте. Любовь омыла душу Катерины от всего нечистого в прошлом. Но с тех пор как она заметила, что ошиблась и чувство Челлини, которое она принимала за любовь, оказалось всего-навсего увлечением, Скоццоне утратила надежду на счастье, и ее душа, расцветшая от улыбки художника, снова поблекла.

Постепенно Скоццоне лишилась всей своей детской непосредственности и веселья. Ей было скучно, и прежние привычки стали предъявлять свои права. Так свежевыкрашенная стена сохраняет окраску в ясную погоду и утрачивает ее под дождем. Покинутая Челлини, Скоццоне попыталась из самолюбия удержать художника. Воспользовавшись ухаживанием Паголо, она стала рассказывать

Челлини о новом поклоннике, надеясь возбудить его ревность. Но и тут она обманулась. Бенвенуто не рассердился, как она ожидала, а весело расхохотался; он не запретил ей встречаться с Паголо, а, напротив, посоветовал видеться с ним почаще. Тогда Скоццоне почувствовала, что гибнет, и, по-прежнему безразличная ко всему на свете, отдалась течению, подобно увядшему листку, увлекаемому осенней непогодой.

Тогда-то Паголо и удалось побороть ее равнодушие.

Как-никак, а Паголо был молод и, если бы не его постная физиономия, мог считаться красивым малым, Паголо был влюблен, он без конца твердил Скоццоне о своих чувствах, а Челлини совсем перестал говорить о них. «Я люблю тебя»

– в этих трех словах заключается весь язык человеческого сердца, и каждое сердце должно хоть с кем-нибудь говорить на этом языке.

От скуки, с досады, а быть может, под влиянием самообмана Скоццоне сказала Паголо, что любит его, сказала, не любя и лелея в душе образ Челлини, повторяя про себя его имя.

И тут же ей пришло в голову, что, быть может, в один прекрасный день Бенвенуто вернется к ней, увидит, что, вопреки его советам, она по-прежнему верна ему, и вознаградит ее за постоянство… не женитьбой, нет, об этом несчастная девушка уже не мечтала, а уважением и жалостью, которые она могла бы принять за возврат былой любви.

От этих мыслей Скоццоне была так задумчива, грустна, они-то и будили в ее душе угрызения совести. Вдруг ее одинокое раздумье было нарушено легким шумом на лестнице; Катерина вздрогнула и подняла голову; скрипнула ступенька, потом щелкнул ключ в замке, и дверь открылась.

– Паголо, как вы сюда попали и кто дал вам ключ? –

закричала, вскочив, Скоццоне. – От этой двери только два ключа: один у меня, другой у Челлини.

– Что ж делать, голубушка, если вы такая капризница? –

смеясь, сказал Паголо. – То оставляете дверь открытой, то запираетесь; а когда хочешь попасть сюда через окошко, начинаете звать на помощь, хотя сами же разрешили прийти. Вот и приходится хитрить.

– О боже! Но скажите, по крайней мере, что вы потихоньку вытащили ключ у Бенвенуто, скажите, что не он дал вам ключ, что он ничего не знает об этом, иначе я умру от стыда и отчаяния!

– Успокойся, славная моя Катерина! – произнес Паголо, запирая дверь на двойной поворот ключа и садясь возле девушки, которую он тоже заставил сесть. – Бенвенуто не любит вас больше, это правда, но Бенвенуто очень похож на тех скряг, что стерегут свое сокровище, хоть сами к нему и не притрагиваются… Нет, этот ключ я сделал собственноручно. Кто умеет создавать великое, создаст и малое.

Золотых дел мастеру нетрудно превратиться в простого ремесленника. Видите, как я люблю вас, Катерина! Эти пальцы, привыкшие мастерить цветы из жемчуга, золота и брильянтов, не погнушались обработать кусок презренного железа. Правда и то, коварная, что из железа получился ключ, да еще какой: ключ от райских врат!

С этими словами Паголо хотел взять Катерину за руку, но, к великому удивлению Бенвенуто, не пропустившего ни одного слова, ни одного движения влюбленных, Катерина оттолкнула юношу.

– Так, так! И долго будут продолжаться эти капризы? –

спросил Паголо.

– Послушайте, Паголо, – ответила Катерина таким печальным голосом, что тронула Челлини до глубины души,

– я знаю, если женщина уступила хоть раз, ей нечего прикидываться недотрогой; но послушайте, если мужчина, перед которым она не устояла, порядочный человек и если она скажет ему, что поддалась минутной слабости, потеряв власть над собой, то, поймите, он не должен злоупотреблять ее ошибкой. Поверьте, Паголо: и я тоже уступила вам не любя, я любила другого человека – Бенвенуто Челлини.

Можете презирать меня, вы имеете на это право, но пощадите и не мучьте меня больше!

– Превосходно, нечего сказать! Ловко вы все это устроили! – воскликнул Паголо. – Вы долго, очень долго заставляли меня добиваться вашей благосклонности, а теперь меня же во всем упрекаете! Но не ждите, что я освобожу вас от слова, данного вами, кстати сказать, вполне добровольно! Ну нет! И подумать только, что все это делается ради Бенвенуто! Ради человека вдвое старше вас, да и меня тоже. Но ведь он совсем вас не любит!

– Замолчите, Паголо! Сейчас же замолчите! – крикнула

Скоццоне, покраснев от стыда, ревности и злобы. – Бенвенуто не любит меня, это правда, но раньше любил и уважал меня и теперь уважает.

– Хорошо, так почему же тогда он не женился на вас, раз обещал?

– Обещал? Нет! Бенвенуто никогда не обещал жениться на мне, а если бы обещал, то непременно сдержал бы слово.

Просто мне очень хотелось этого, постепенно желание превратилось в надежду, а надежда так окрылила меня, что я приняла свои мечты за действительность и стала о них болтать. Нет, Паголо, – продолжала Катерина с грустной улыбкой, бессильно опустив руку, – нет: Бенвенуто никогда ничего не обещал мне.

– Хорошо! Но подумайте, Скоццоне, как вы неблагодарны! – воскликнул Паголо, схватив руку девушки, ибо он принял за возврат нежности то, что с ее стороны было лишь признаком уныния. – Я обещаю, я предлагаю вам то, чего

Бенвенуто, по вашим же словам, никогда не обещал и не предлагал. Я вам предан, я люблю вас, а вы меня отталкиваете! Он вам изменил, и все же, окажись он на моем месте, я уверен, вы с радостью согласились бы стать его женой. А

мне вы отказываете, хоть и знаете, как я люблю вас!

– Ах, если бы он был здесь! – воскликнула Скоццоне. –

Если бы только он был здесь, Паголо, вы сквозь землю провалились бы от стыда! Ведь вы предали его из ненависти, а я, хоть и сделала то же, но из-за любви к нему.

– Но чего же мне стыдиться, разрешите спросить?! –

воскликнул Паголо, ободренный тем, что Бенвенуто далеко. – Разве не имеет права мужчина добиваться любви женщины, если эта женщина свободна? Будь Челлини здесь, я прямо сказал бы ему: «Вы изменили Катерине, покинули несчастную девушку, а она так любила вас!

Сперва она была в отчаянии, но, к счастью, ей повстречался хороший и славный малый, он сумел оценить ее, полюбил и предложил стать его женой, чего вы никогда ей не предлагали. Ваши права перешли к нему, и теперь эта женщина его». Интересно знать, что ответил бы на это твой Челлини?

– Ничего, – раздался вдруг позади разболтавшегося

Паголо резкий мужской голос, – ровным счетом ничего!

И на плечо ему легла тяжелая рука. Поток красноречия

Паголо мгновенно иссяк; отброшенный назад Челлини, он грохнулся на пол, и недавняя отвага сменилась жалким испугом.

Картина была поистине замечательная: бледный как смерть, вконец растерявшийся Паголо ползал, скорчившись, на коленях; Скоццоне слегка приподнялась в кресле и, опираясь на его ручки, застыла, недвижимая и безмолвная, как статуя недоумения; а Бенвенуто стоял перед ними не то с грозным, не то с ироническим выражением лица, держа в одной руке обнаженную шпагу, а в другой – шпагу в ножнах.

Наступила минута мучительного ожидания. Удивленные Паголо и Скоццоне молчали под хмурым взором учителя.

– Предательство! – прошептал наконец Паголо, чувствуя себя глубоко униженным. – Предательство!

– Да, несчастный, – ответил Челлини, – предательство, но только с твоей стороны!

– Что ж, Паголо, вам хотелось его видеть. Вот и он! –

сказала Скоццоне.

– Да, вот и он, – пробормотал Паголо, которому было стыдно, что с ним так обращаются в присутствии любимой женщины. – Только у него есть оружие, а у меня ничего нет.

– Я принес тебе оружие! На, держи! – крикнул Челлини, отступая на шаг и бросая к ногам Паголо шпагу, которую держал в левой руке.

Подмастерье молча глядел на оружие, не двигаясь с места.

– А ну-ка, живо! Бери шпагу и поднимайся! – приказал

Челлини. – Я жду.

– Дуэль? – пролепетал Паголо, стуча от страха зубами. –

Но разве могу я принять вызов такого сильного противника?

– Хорошо, – согласился Челлини, перекидывая шпагу из одной руки в другую, – я буду драться левой рукой –

тогда наши силы сравняются.

– Мне драться с вами? С моим благодетелем? С человеком, которому я всем обязан! Ни за что! – воскликнул

Паголо.

Бенвенуто презрительно усмехнулся, а Скоццоне отступила на шаг, даже не пытаясь скрыть овладевшее ею чувство омерзения.

– Не мешало бы вспомнить о моих благодеяниях до того, как ты собрался отнять у меня женщину, вверенную вашей с Асканио чести! – отвечал Бенвенуто. – А теперь поздно, Паголо, защищайся!

– Нет, нет, не надо, – лепетал трус, пятясь на коленях от

Бенвенуто.

– Ну что ж, не хочешь драться, как подобает честному человеку, – я накажу тебя, как негодяя.

И, говоря это, Челлини с бесстрастным выражением лица вложил шпагу в ножны и, вынув кинжал, медленным, но твердым шагом стал приближаться к Паголо. Скоццоне, вскрикнув, бросилась между ними. Бенвенуто спокойно отстранил ее одним лишь движением, но таким властным, словно рука его принадлежала бронзовому изваянию; девушка, чуть живая от страха, упала в кресло. А Челлини, продолжая наступать, прижал злосчастного ученика к стене и приставил к его горлу кинжал.

– Молись перед смертью, – сказал он, – тебе осталось жить всего пять минут.

– Пощадите! – придушенным голосом завопил Паголо.

– Пощадите! Не убивайте меня!

– Что? – воскликнул Челлини. – Ведь ты знал мой нрав и, однако, соблазнял Катерину. Я все слышал, все до единого слова! И ты еще смеешь просить о пощаде! Да ты что, смеешься надо мной, Паголо?

И Бенвенуто сам разразился смехом, но таким резким, таким жутким, что Паголо задрожал от ужаса.

– Учитель, учитель! – вскричал подмастерье, чувствуя, что острие кинжала щекочет ему горло. – Это не я! Это она!

Да, она сама увлекла меня!

– Клевета, предательство, трусость! Когда-нибудь я сделаю скульптурную группу из этих трех чудовищ, и на нее страшно будет взглянуть. Так, значит, это она тебя увлекла? Несчастный! Не забывай, что я находился здесь и все слышал.

– О Бенвенуто, – умоляюще сказала Катерина, – разве вы не понимаете, что он лжет?

– Да, – ответил Бенвенуто, – я прекрасно понимаю, что он лжет, как и лгал, обещая жениться на тебе, но будь покойна: он получит сполна за эту двойную ложь.

– Что ж, накажите меня, – воскликнул Паголо, – но будьте милосердны, не убивайте!

– Ты лгал, говоря, что она тебя увлекла?

– Да, лгал, виноват я сам; но я безумно ее полюбил, вы сами знаете, учитель, до чего доводит человека любовь.

– И ты лгал, говоря, что готов жениться на ней?

– Нет, учитель, на этот раз я не лгал.

– Значит, ты действительно любишь Скоццоне?

– Да, я люблю ее! – ответил Паголо, понимая, что сила страсти – единственное оправдание в глазах Челлини. – Я

люблю ее, – повторил он.

– Ты, значит, утверждаешь, что не лгал, обещая жениться на ней?

– Не лгал, учитель.

– Ты сделал бы ее своей женой?

– Да.

– Отлично! Так бери Катерину, я отдаю ее тебе.

– Что вы сказали? Вы пошутили?

– Нет, Паголо, я никогда еще не был так серьезен. А

если не веришь, погляди на меня.

Паголо робко взглянул на Челлини и по выражению его лица увидел, что он каждую минуту может превратиться из судьи в палача. Юноша со вздохом опустил глаза.

– Сними это кольцо, Паголо, и надень его Катерине.

Подмастерье послушно исполнил первое приказание.

Бенвенуто сделал Катерине знак, девушка подошла.

– Протяни ему руку, Скоццоне, – велел Челлини.

Скоццоне повиновалась.

– Делай то, что тебе приказано, Паголо, – продолжал

Бенвенуто.

Паголо надел Катерине кольцо.

– А теперь, когда обручение закончено, приступим к свадьбе, – предложил Бенвенуто.

– К свадьбе! – прошептал Паголо. – Какая же это свадьба? Для свадьбы нужны священник и нотариус.

– Прежде всего нужен контракт, – возразил Бенвенуто, вынимая из кармана бумагу. – А он уже готов, остается вписать имена.

Он положил контракт на стол и протянул Паголо перо:

– Пиши.

– Я в ловушке, – пролепетал подмастерье.

– Что, что такое? Как ты сказал? – спросил Бенвенуто, не повышая голоса, хоть в нем и прозвучала угроза. – Ты говоришь о ловушке? Но где ты видишь ловушку? Разве я насильно толкнул тебя в комнату Скоццоне? Разве это я посоветовал сделать ей предложение? Ну так и женись, Паголо! А когда станешь ее мужем, наши роли переменятся: если я зайду к Катерине, ты пригрозишь мне дуэлью, а я испугаюсь.

– Ах, как это было бы смешно! – воскликнула Катерина, мгновенно переходя от дикого ужаса к безумному веселью и покатываясь со смеху при мысли о таком обороте событий. Паголо немного оправился от страха и, ободренный смехом Катерины, стал относиться более спокойно ко всему происходящему. Подумав, что учитель просто запугивает его, чтобы принудить жениться, – женитьба являлась бы слишком трагической развязкой для комедии, –

он решил отвертеться от навязываемого ему брака и повел себя более твердо.

– Ну что ж! – воскликнул он весело в тон настроению

Скоццоне. – Я согласен, что положение получилось бы довольно забавное, но, к сожалению, этого никогда не будет.

– Как – не будет?! – вскричал Бенвенуто, пораженный не менее льва, увидевшего, что на него собирается напасть лисица.

– Да, не будет, – продолжал Паголо. – Уж лучше я умру!

Лучше убейте меня!

Едва Паголо произнес эти слова, как Челлини одним прыжком очутился подле него. Юноша увидел блеснувшее лезвие и быстро отскочил в сторону. Кинжал пролетел мимо и, слегка задев ему плечо, врезался на два дюйма в деревянную обшивку стены – с такой силой метнул Челлини оружие.

– Я согласен! – закричал Паголо. – Пощадите! Я сделаю все, что вы прикажете!

И, пока Бенвенуто с трудом вытаскивал из стены кинжал, Паголо подбежал к столу и быстро подписал лежащий на нем контракт. Все это произошло так быстро, что Катерина даже не успела вмешаться.

– Благодарю вас, Паголо, за честь, которую вы мне оказываете, соглашаясь назвать своей женой, – сказала она, вытирая навернувшиеся от страха слезы и в то же время подавляя невольную улыбку. – Но мы должны объясниться. Я выслушала вас, выслушайте же и вы меня: вы только что отказывались жениться на мне, а теперь я отказываю вам. Я говорю это вовсе не для того, чтобы вас унизить.

Нет, Паголо, я просто не люблю вас и предпочитаю вовсе не выходить замуж.

– Тогда он умрет, – холодно проговорил Челлини.

– Бенвенуто, но ведь я же сама отказала ему!

– Он умрет, – повторил Бенвенуто. – Пусть никто не посмеет сказать, что оскорбивший меня мужчина избежал наказания!. Готов ли ты умереть, Паголо?

– Катерина, – вскричал подмастерье, – я люблю вас! Я

всегда, всегда буду вас любить! Ради бога, сжальтесь надо мной! Подпишите контракт! Будьте моей женой, Катерина, на коленях умоляю вас!

– Ну, Скоццоне, решай скорей, – сказал Челлини.

– А не слишком ли сурово поступаете вы со мной, учитель? – сердито спросила Катерина. – Ведь я так вас любила и, право, мечтала совсем о другом!. О господи!

Поглядите вы на него! Что за физиономия! – воскликнула девушка, вновь переходя от грусти к веселью. – Сию же минуту перестаньте хмуриться, Паголо! Иначе я никогда не соглашусь быть вашей женой. Ох! Ну до чего же вы сейчас потешны!

– Спасите меня, Катерина, а уж тогда, если хотите, мы вместе посмеемся!

– Ну что с вами поделаешь! Если вы уж так этого хотите…

– Да, я очень, очень этого хочу! – вскричал Паголо.

– Вам известно, кем я была и кем осталась?

– Да, я все знаю.

– Значит, я не обманываю вас?

– Нет.

– И вы не будете жалеть, что женились на мне?

– Нет, никогда!

– В таком случае, по рукам. Все это очень странно, и я не ожидала, что буду вашей женой, но ничего не поделаешь.

Скоццоне взяла перо и, как подобает покорной супруге, подписалась под именем своего мужа.

– Благодарю тебя, Катерина, дорогая! – воскликнул

Паголо. – Вот увидишь, каким хорошим мужем я буду!

– А если он забудет о своем обещании, – добавил Бенвенуто, – напиши мне, Скоццоне, и, где бы я ни находился, я приеду, чтобы освежить его память.

С этими словами Бенвенуто, глядя в упор на подмастерье, спрятал кинжал, взял со стола подписанный обоими супругами контракт, аккуратно сложил его вчетверо и сунул в карман; затем, обращаясь к Паголо, проговорил со свойственной ему беспощадной иронией:

– Теперь, дружище Паголо, вы с Катериной муж и жена, но только перед людьми, а не перед богом, потому что церковь еще не освятила вашего союза. Поэтому твое присутствие здесь противно всем законам, и божеским и человеческим. Прощай, Паголо.

Паголо побледнел как смерть: но Челлини повелительно указал ему на дверь, и юноша, пятясь, вышел.

– Только вам, Бенвенуто, и могла прийти такая мысль! –

хохоча как безумная, сказала Катерина и, пока еще Паголо не успел закрыть за собой дверь, крикнула: – Я отпускаю вас, Паголо, потому что так принято, но будьте покойны, клянусь пресвятой девой, что, как только вы станете моим мужем, все другие мужчины, в том числе и Бенвенуто, найдут во мне лишь верную вам супругу!

И, когда дверь захлопнулась, она весело воскликнула:

– О Челлини! Ты дал мне мужа, но зато освободил меня от него на сегодня. Что ж, спасибо и на этом. В конце концов, ты должен был меня чем-нибудь вознаградить.


ГЛАВА 21


Война продолжается

Через три дня после описанной выше сцены в Лувре разыгралась сцена другого рода.

Наступил понедельник, то есть день, назначенный для подписания брачного контракта. Было одиннадцать часов утра, когда Бенвенуто, выйдя из Нельского замка, направился к Лувру и, несмотря на волнение, твердым, решительным шагом поднялся по парадной лестнице.

В приемной, куда его пригласили, он увидел прево и графа д'Орбека, которые беседовали в углу с нотариусом. В

противоположном конце зала сидела Коломба, недвижимая, бледная, ничего не замечая вокруг себя. Мужчины, видимо, отошли от нее подальше, чтобы она не слышала их разговора.

Несчастная девушка сидела одна, опустив голову и потупив безжизненный взор.

Челлини прошел мимо нее, обронив на ходу:

– Мужайтесь! Я здесь.

Услыхав этот голос, Коломба радостно вскрикнула и подняла голову. Но, прежде чем она успела произнести хоть слово, ваятель вышел в соседний зал.

Служитель раздвинул штофный занавес и пропустил

Бенвенуто в покои короля.

Слова Челлини сразу вернули Коломбе утраченную бодрость. Бедняжка уже считала себя всеми покинутой и погибшей. Мессер д'Эстурвиль привез сюда дочь, полумертвую от горя, несмотря на всю ее веру в бога и в Бенвенуто. Она впала в такое отчаяние, что перед тем, как сесть в карету, отбросила всякую гордость и принялась умолять госпожу д'Этамп отпустить ее в монастырь, обещая навсегда отказаться от Асканио, лишь бы избежать брака с графом д'Орбеком. Но герцогиня хотела целиком насладиться победой: ей надо было, чтобы Асканио поверил в измену любимой; и Анна д'Эйли безжалостно отвергла мольбу несчастной Коломбы. Лишь воспоминание о том, что Бенвенуто велел ей оставаться спокойной и мужественной даже у подножия алтаря, спасло девушку от полного отчаяния и придало сил ехать в Лувр, где король должен был подписать в полдень ее брачный контракт.

Но там силы вновь покинули Коломбу. У нее оставались три возможности: получить помощь от Бенвенуто, тронуть слезами Франциска I и умереть от горя.

И Бенвенуто явился! Бенвенуто велел ей надеяться. К

Загрузка...