ВОЗВРАЩЕНИЕ


Не счесть, сколько в жизни было возвращений и встреч с Доном. Казалось бы, он к этому привык. Но нет!

С необъяснимым чувством волнения Матвей Иванович подъезжал к родному краю. В последний раз он здесь был весной 1810 года, после того как заболел в Молдавии и его откомандировали из армии. Пробыл всего три месяца, а потом поехал в Петербург — оттуда поступил вызов. Там его окончательно вылечил всемогущий доктор Виллие.

Четыре года прошло с той поры. Да какие это годы!..

Он сидел в экипаже и жадно, словно бы впервые, смотрел на раскинувшуюся пред ним степную даль, на плывущие редкие облака и далекий горизонт.

Рядом, на привычном месте адъютанта, расположилась Елизавета Петровна. Она оказалась мягкой и душевно доброй женщиной с развитым чувством такта. Не досаждая навязчивостью, вовремя угадывала его желания и незаметно делала то, что вызывало у него благодарность.

За короткое время, не зная ни слова по-русски (как, впрочем, он по-английски), они научились понимать друг друга.

Свой брак они оформили в Англии, ограничившись выправлением в посольстве нужных бумаг.

— Счастья вам долгого, — пожелали Ливены, провожая их в Россию.

С того дня прошло уже более года. И вот он уже на Дону…

За лето степь выгорела, пожелтела, и хотя было жарко, однако замечалось едва приметное дыхание осени. В горячем, с легкой пыльцой, воздухе чувствовался запах полыни, конского пота и еще чего-то знакомого с детства, родного, теплого и непонятного.

По сухой, отвердевшей земле мерно отстукивали конские копыта. Изредка возница причмокивал, подгоняя лошадей, и свистел кнут.

Дорога разветвилась, и возница направил было коней налево, по наезженной дороге, но Матвей Иванович остановил его:

— Возьми-ка, станичник, правей.

— Так то ж на хутор…

— А мы до него не доедем. Поезжай, поезжай!

Экипаж вкатил на гребень переката, и взору вдруг открылся Дон. Он голубел широкой лентой, с желтой каймой песка, а на другом берегу тянулся волнистый крутояр с широкой, поросшей кустарником лощиной, сбегавшей к самой воде.

— Дон! — указал он в окно.

— Дон? — вопросила Елизавета Петровна.

Матвей Иванович вышел из экипажа, приблизился к реке. Накатилась волна, дохнула влажной свежестью.

— Здравствуй, Дон-батюшка! — произнес он и низко поклонился. — Здравствуй, кормилец страждущих и сирых.

Он смотрел на речной простор, а на глаза сама собой набежала туманная дымка, застилая и пляж, и реку, и крутояр противоположного берега.

Ему было хорошо и грустно. Обручем давили грудь воспоминания прошлого и сознание, что вот он, старик уже, вернулся и, это, наверное, его последнее возвращение…

Вдали показался верховой, он спешил наметом к экипажу.

— Ваше превосходительство! Там собралась вся станица. Встречать вас!

Где-то левей, за излучиной, находилась станица Казанская. С нее начиналась земля Войска Донского.

— Поезжай, станичник, передай, что сейчас буду. А это тебе за добрую встречу да приветливые слова. — Матвей Иванович одарил счастливого казака золотой монетой.

— Рад стараться! Превеликая вам благодарность! — крикнул тот и, хлестнув коня, поскакал назад.

У окраины Казанской гудела многоликая толпа. Экипаж окружили, лезли на подножки, чтобы посмотреть на знаменитого атамана, коснуться его.

Дюжие казаки с трудом оттеснили любопытных, дали место, чтобы атаман ступил на землю.

От собора выступила толпа стариков с крестами и медалями на чекменях. Передний нес на расшитом холщевом полотенце пышный каравай.

— Прими, атаман наш и граф, низкий поклон за проявленные ратные доблести. Спасибо за удаль твою и храбрость, за то, что в лихих сражениях вел сыновей наших и внуков к победе и славе и оберегал от рока злого. Прими хлеб-соль от казаков станицы.

Ударили в колокола, и в небе поплыл торжественный звон…

На станичной площади построена полусотня верховых казаков, и молодцеватый есаул, лихо вскинув саблю, отрапортовал:

— Почетный караул от Войска Донского встречает Вас, доблестного атамана, на родной земле и имеет целью сопровождать ваше сиятельство до славного Нового Черкасска.

Улучив момент, Матвей Иванович спросил есаула, кто выслал полусотню.

— Повелел наказной атаман, генерал Денисов.

«Спасибо тебе, Андриан Карпович, — мысленно отблагодарил польщенный Платов. До него дошли слухи, будто бы он, Платов, умышленно оставил в Новом Черкасске храброго генерала Денисова вместо себя, чтобы тот не заслонил в сражениях его славы, и потому Денисов будто бы на него в обиде. — Спасибо, Андриан…»

Вечером он услышал знакомую с детства песню. Пели казачки, изливая горе:

Как и все-то полки с моря домой идут,

А мово-то друга милого коня ведут,

А на коне-то лежит седельце черкасское,

На седелечке лежит подушка козловая,

Во подушечке лежит рубашечка белая.

Матвей Иванович слушал песню затаясь. Он мысленно представлял не только поющих в скорби казачек, но и картину встречи возвращавшегося с дальнего похода казачьего полка, и коня в подворье, хозяин которого остался лежать на чужбине.

Не чистым-то чисто рубашечка вымыта,

Да в крови-то вся она измазана…

Умирал молодец, друзьям приказывал:

«Как впустит господь вас на тихий Дон,

Отнесите вы моей жене поклон!

Скажите, чтобы не мыла рубашечку в речной воде,

А чтобы выбанила ее горючей слезой,

Да чтоб высушила ее на своей груди!»

Матвею Ивановичу тоже было грустно. Сколько казаков навсегда осталось там, у Москвы и Смоленска, на Немане и Висле, и сколько еще прольется горьких вдовьих слез по убиенным в последних сражениях.

На второй день по прибытии в Новый Черкасск Матвей Иванович поехал с дочерью Анной и ее мужем Харитоновым Константином Ивановичем на могилу жены.

Елизавету Петровну не взял.

— Побудь дома, я ненадолго.

— Да-да, конечно, поезжай, — поняла она. — Я останусь…

В коляске доехали до кладбищенских ворот, а дальше пошли неширокой дорогой. Справа и слева виднелись в пожелтевшей чаще гробницы, кресты, обелиски.

— Вот здесь, папаня, — указала Анна на отходившую вправо едва приметную тропку.

Тропинка, попетляв среди гробниц и корявых стволов акаций, уперлась в железную ограду. Тягостно заскрипела дверца.

День выдался спокойный, и в кладбищенской тиши отчетливо слышалось тоскливое попискивание пичужки, басовито гудя, пролетал шмель.

— Оставьте меня, — сказал Матвей Иванович.

Отрешившись от всего, он опустился на колено.

— Здравствуй, Марфуша. Вот я и вернулся, а ты не стала ждать… Без меня тебя похоронили. Как и Надю. Такова уж судьба. Дома — гость, хозяин — в походе. Всю жизнь в седле: оберегал покой России, отбивал ее от врагов…

С прибытием в Новый Черкасск у Матвея Ивановича начались немалые хлопоты. С утра он выезжал из Мишкино, где находился его дом, в Войсковую канцелярию и с горячностью принимался за дела, которых, к великой досаде, никак не убавлялось. Приходили бумаги из Петербурга, из станиц, казаки жаловались, просили, требовали вмешательства в их судьбу, разбирательства самых неожиданных тяжб.

— Ох уж эти мне письменюги! — говорил он всякий раз, когда в кабинет входили чиновники из отделов с пухлыми делами или кипами бумаг, которые он должен был прочитать и рассудить.

— Надо, ваше сиятельство, — с подобострастием говорили чиновники.

— Да по мне лучше пребывать в сражении, чем копаться в них.

Матвей Иванович давно собирался объехать все земли Войска Донского: побывать и на севере, посетить верховые казачьи станицы, да и калмыков не обделить вниманием. На донских землях их жило немало. Над калмыцкими поселениями верховодил подполковник Греков, его зять, муж младшей дочери.

Но выехать Платов так и не смог: мешало то одно, то другое.

Был он ревностным хранителем казачьих обычаев и уклада и не терпел нарушений. Однажды двое молодых казаков-горожан вздумали щеголять в одежде французского покроя. Узнав об этом, атаман рассвирепел:

— Такого не потерплю! Негоже казаку уподобляться жалким французам и пялить на себя то, что казачьему обличию чуждо. — И приказал щеголей посадить на гарнизонную гауптвахту. Срамную же одежду уничтожить.

В другой раз за повинного казака пришла ходатайствовать дама его сердца. Матвей Иванович любезно принял просительницу, внимательно выслушал.

— Как я понял, поручик, что на гауптвахте, ваш возлюбленный.

— О да, ваше сиятельство! Уж скоро месяц, как познакомились! — привстала возбужденная дама.

— Хм-хм, — недовольно дернул плечом. — Приведите-ка сюда поручика.

Поручик вскоре предстал.

— Вот, господин казак, — обратился к нему Матвей Иванович, — ваша дама пришла просить о снисхождении. Я вам скажу, что прослужил верой и правдой более пяти десятков лет, и такое встречаю впервые. Никогда еще не видел, чтоб за казака, да еще офицера, просила женщина. Сколько вам определили для отсидки?

— Сем дён, ваше сиятельство.

— Ну, братец, тогда отсиди еще столько же, чтоб впредь никакая просительница не осмеливалась делать подобное.

Хотя повседневные заботы отнимали немало времени, однако Матвей Иванович сумел решить и важные дела: переиначил организацию Войсковой канцелярии и упорядочил управление в станицах, переселил многие казачьи семьи на новые места. Немало было им сделано и в самом городе: строился-то он на пустом месте, и приходилось решать самые разные проблемы.

А на второе лето своего пребывания в Новом Черкасске он совсем занемог. Силы стали изменять. Редко когда высиживал в канцелярии до обеда. Уже к двенадцати часам торопился до наступления зноя возвратиться в родное Мишкино.

Теперь он ясно понимал, не признаваясь в том другим, что место для города выбрано неудачно. Бирючный кут, на вершине и склоне которого стояли дома, обдувался со всех сторон. Зимой в городе гулял холодный северный ветер, а в остальное время дул острый, как лезвие сабли, восточный. Летом он приносил обжигающее дыхание калмыцкой степи, от которого горела даже трава. И от Дона город находился в отдалении.

Тяжелым было для него лето. В одном из писем, которое послал в конце августа из Новочеркасска в Петербург, Матвей Иванович писал: «Я все лето провалялся от беспрерывных болезненных припадков, от них и по сие время не могу еще совершенно оправиться; причиною сему, конечно, жестокие, продлившиеся во все лето жары, каковых давно здесь не помнят, а не менее и то, что найдя здесь во множестве скопившихся от долговременного отсутствия моего дел, желал со всевозможной поспешностью дать одним из них должное решение, а другие привести в надлежащий порядок и исправность. Теперь всю надежду полагаю на восстановление здоровья моего на будущую осень, которая, если не исправит оного, то признаться должен, что не знаю уже, что со мной затем будет».

Как-то в кругу близких он соткровенничал:

— На Дону, я вам скажу, многое запущено. И, конечно, в том немалая и моя вина. Ведь за семнадцать лет пришлось мне хозяйствовать не более трех лет. Да-да! Я подсчитал. И то все наездами, недолгими урывками. Вижу, что война погубила многих казаков, разорила хозяйства. И немало развелось любителей погреть руки у чужого огня. Все вижу, все знаю. Мне прожить бы хоть пять годков…

Осенью ему стало лучше. Из столицы пришло письмо с разрешением на поездку в декабре в Москву и столицу. И это его ободрило.

В ноябре он отправил туда своего адъютанта есаула Шершнева, наказав все разузнать и обговорить с нужными людьми до его приезда. Сам же заспешил в свою деревню, слободу Еланчинскую, находившуюся вблизи Таганрога, на реке Мокрый Еланчик. Перед долгой поездкой в столицу хотел посмотреть на хозяйство и решить на месте дела.

Выехал он в слободу в конце ноября, надеясь там долго не задерживаться. Шел нудный дождь, дороги раскисли, и колеса почти по ступицу утопали в грязи. В одном месте коляска повалилась, и Матвей Иванович, падая, ушиб руку и бок.

Чувствуя подступавшую болезнь, он накинул на себя тулуп, предложенный возницей, натянул на колени толстую кошму и неподвижно, по-стариковски сутулясь, уставился в одну точку.

Он слышал, как зять Тимофей Греков говорил возничему, объясняя происхождение Таганрога, который оставался где-то слева.

— Плыл, стало быть, император Петр мимо впадающей в море косы и увидел на ней дымки. Один, подалее — второй, и в третьем месте тоже дымится. «Что там?» — спросил он. «Степняки на таганках[12] варево готовят», — объяснили ему. Петр взглянул в подзорную трубу: все точно. Так с того и прозвали косу Таганьим рогом. А порт — Таганрогом.

«Ну и брехать ловок», — совсем не сердито отметил про себя Матвей Иванович.

С моря дул ветер, слепил. Он потер пальцами глаза и взглянул вперед и влево. Вдали от дороги тянулся гребень, на нем виднелись хаты и голые кроны тополей: Еланчицкая слобода. Маковкой возвышалась церковь, которую он отстроил, а неподалеку от церкви белое строение, его имение. За гребнем, в лощине, лениво текла небольшая речка.

«Приехали», — он тяжело вздохнул и устало закрыл глаза.

Дом в два этажа находился на возвышенном месте, из окон виднелось море. Оно подступало к самой береговой круче, и в ненастье волны бились о глинистый берег, кипели, взбаламучивая ил, и вода становилась бурой, как густо заваренный кофейный напиток.

На следующий день Матвей Иванович занемог. Думал, что отлежится, через день-другой поправится.

— Дайте-ка стакан горилки с перцем да горчичники на ночь приложите. — Раньше он так лечился.

Но болезнь не отступала. Даже стало хуже.

Послали за фельдшером Нестеровым, и тот примчался вместе с зятем, мужем Анны Константином Ивановичем Харитоновым.

— Ты передай нашим в Новый Черкасск, чтоб дюже обо мне не сполошились, — предупредил его Матвей Иванович. — Отлежусь и приеду. Лежать-то мне времени нет.

Но время шло, а болезнь не отпускала. А тут и подошел Новый год. Любитель застолья, на этот раз он просидел в кругу близких недолго.

Матвей Иванович проснулся на исходе ночи. Сердце билось так, что, казалось, еще немного — и оно не выдержит, оборвется. На лбу выступил холодный пот, тело горело.

Он стал вспоминать обрывки тревожного сна и никак не мог связать эти обрывки в целое: атака казачьей лавой, какой-то француз-гренадер с банником, вдали сияла глубокая река, а кругом — снег. И он верхом на коне что-то кому-то кричал.

Рассвет еще не наступил, на небе мерцали звезды, и было темно. Но тьма уже дрогнула. Против окна висела серебряная луна с близкой к ней звездой. Он стал вспоминать, когда и где видел вот так же луну и звезду — и не мог вспомнить.

— О, господи! — тяжко вздохнул он.

Сон не шел, и Матвей Иванович лежал, прислушиваясь к шорохам и мерному стуку часов, доносившемуся из гостиной. Потом он стал высчитывать, сколько ему лет. Шестьдесят ли четыре? А может, на три года больше? Он вспомнил, как в давнишнее время отец строго предупредил: «Коли будут спрашивать о годах, говори: пошел шестнадцатый». А ведь тогда ему было только тринадцать… Впрочем, какое это имеет значение, сколько лет? Сейчас все уже позади. Все.

В невеселом размышлении он незаметно уснул. Проспал долго и проснулся, как показалось ему, совсем здоровым и окрепшим.

— Ну вот, я же говорил, что все обойдется наилучшим образом. Кажется, плохое позади.

Он даже поднялся к столу и, сидя в кругу близких, рассказывал, как поедет в Петербург и непременно решит все дела. Поинтересовался, не пишет ли Шершнев. Ему сказали, что нового письма не получали, а если оно и пришло, то лежит в Новом Черкасске. И он засобирался туда.

— Вам бы полежать, отойти от болезни, — заикнулся Нестеров.

— Я уже вылежал за весь год. Теперь пора думать о дороге.

К ночи ему стало хуже, а наутро он впал в забытье.

День подходил к концу, медленно наплывали сизые сумерки. А он все лежал, не приходя в сознание. Нестеров, испробовав все средства, надеялся теперь на божью силу и не переставал сам шептать молитвы.

Безотлучно сидел у кровати зять Константин Иванович. Матвея Ивановича он любил больше чем отца.

На столе, в головах больного, неярко горела свеча. В комнате царил тревожный полумрак. В печи зло выл холодный ветер. В разрисованное морозом стекло окна настойчиво стучала и скреблась ветка.

Больной тяжело открыл глаза, устремил взгляд в потолок.

— Что, папаня? — наклонился над ним зять.

— Может, воды? — поспешил Нестеров.

Больной словно не слышал, однако губы его дрогнули:

— Слава… где ты?.. Зачем… ты… нужна?..

Потом тяжко вздохнул, вытянулся во всю длину кровати и замер. Навсегда. Было 3 января 1818 года.

Похороны Матвея Ивановича Платова состоялись через неделю, 10 января. Тело было предано земле в левом приделе Первого Новочеркасского собора.

В 1846 году, в связи с аварийным состоянием этого собора, прах был перенесен в фамильный склеп при церкви на архиерейской даче у хутора Малый Мишкин (8 км от Новочеркасска). Здесь он покоился до 1911 года.

Надгробие в виде кивера (военного головного убора) из белого мрамора было выполнено в мастерской известного скульптора Мартоса, автора памятника Минину и Пожарскому на Красной площади в Москве.

4 октября 1911 года прах Платова перенесли в усыпальницу Новочеркасского кафедрального собора. Рядом с ним покоятся ныне останки трех донских героев: В. В. Орлова-Денисова, И. Е. Ефремова, Я. П. Бакланова.

Загрузка...