РИЖСКИЕ ЛЕГЕНДЫ

Приключение с музыкантом

— Верите вы своим старикам, или нет — не знаю: нынче ведь все по-особенному на свете пошло! А мы своим верили и послушать их любили — видели они и слышали на своем веку много побольше, чем мы с вами и истории тогда приключались на удивление! Вот, к примеру сказать, что я слышал от своего деда, а ему его дед рассказывал — стало быть, речь не о близкой старине идет!

Вы-то этого уже не помните, а раньше там, где теперь нынешняя самая главная, Александровская улица находится, шоссе Петербургское пролегало, а вдоль него по пустырю домишки старенькие были разбросаны; о Новой Гертрудинской церкви и думы еще не было — на месте ее колодец находился и колоды для водопоя стояли. Около них кузница гремела-работала, а дальше леса уже начинались, а какие они в старину были, — глухие да темные, — поминать не приходится!

Где теперь мост над железной дорогой выведен, там глубокий овраг шоссе рассекал, речонка в нем протекала узенькая; нынче о ней и помину нет, а в те годы мост деревянный через нее был перекинут; для проезду царицы Екатерины каменный сделали.

Рядом с оврагом корчма длинная приземистая находилась, в глухом месте стояла, а всяким людом всегда была набита; частенько в ней и танцы затевались. Крылечко — сказывал дед — у нее замечательное было — навес на столбах и дикий виноград по ним под самую крышу всползал; а осенью весь дом будто пламенем бывал охвачен.

И вот однажды, в конце августа месяца, в корчме за-праздновались до самой ночи; посетители глянули в окна и поспешили разойтись. Стали собираться по домам и музыканты.

Вышли они со своими инструментами на улицу — темно, ветер в листве шумит, на небе ни звезды — один узенький серп месяца смотрит.

Попировали музыканты достаточно, особенно один, тот, что на спине контрабас нес.

Были они все из одной деревни, а дорог туда вело две — одна обыкновенная проезжая, но кружная, а другая тропочка. Остановились приятели у перекрестка, контрабас и заявляет:

— Я братцы, тропой дойду — устал очень, а здесь вдвое ближе выйдет!

У другого скрипка под мышку засунута была. Он свободной рукой придержал на себе шляпу от ветра и спрашивает:

— С ума ты сошел, что ли? Разве можно тут ночью ходить?

— А почему бы нельзя?

— Иль тебе память вином отшибло, что ли? С бедой с какой-нибудь хочешь повстречаться?

— Не боюсь я вашей нечистой силы… бабьи сказки все! — ответил контрабасист. — Дураков много развелось на свете, вот они всякие пустяки и трезвонят!

— Ну, коли ты так умен, так и иди один!.. — заявил третий, тот, что с кларнетом был.

— И проваливайте, трусы!.. — сказал контрабас. — А что я нынче раньше вас на час спать лягу — это вернее верного!

— Ой, не дури!.. — повторил скрипач. — И смотри, бур я ведь начинается!

Ветер в них и вправду песком бросил и листву опавшую взвихрил.

Контрабас пошатнулся, словно огромный аист, отмахнулся рукой, будто носом, и исчез в потемках.

Товарищи его постояли, послушали, посмотрели ему вслед и пошли своим путем.

Тропка вилась узкая, едва приметная; лес ревел и перекликался, вершины деревьев мотались как бешеные; за спиной музыканта лапы елей, будто смычки, изредка проводили по струнам контрабаса и он издавал «зум-зумс».

Музыкант озирнулся несколько раз; различить что-либо было невозможно, но человеку с мухой, конечно, море по колено, а как стал хмель из мозгов улетучиваться — жуть начала забирать. Остановился он, не знает, что делать — вперед ли идти, назад ли бежать? Повернулся — ан тропы позади уже и приметы нет — ели одной сплошной черной стеной встали. Ветер сразу стих, тишина наступила, опять дорожка наметилась.

Поостыл страх у контрабасиста, опять двинулся вперед. Видит — светлей сделалось, будто сияние какое-то за деревьями раскинулось. Сделал он еще несколько шагов — поляна ярко освещенная открылась, на ней дуб большой, раскидистый, а близ него костер огромный пылает, языки огня в самое небо взметываются. Народа на поляне видимо-невидимо; все разряженные, веселые. А вокруг дуба пляс, смех, говор, скрипка пиликает, кларнет дудит.

Понять ничего не может контрабасист — стоит, только диву дается — везде знакомые лица, все спешат к нему, здороваются, радуются, а где он видел их — не может вспомнить, только глаза у всех какие-то необыкновенные были. Больше всех одна девица высокая, краснощекая веселилась — нарасхват ее парни приглашали и кружились с нею как бешеные.

Глядит контрабасист и глазам не верит — навстречу ему из толпы оба его товарища — скрипач и кларнетист бегут.

— Что, обогнал нас?! — с хохотом закричал кларнетист.

— Наконец-то, приплелся! — поддержал скрипач. — Мы уже давно тебя здесь ждем!

— Без контрабаса музыка не в музыку… — заявили несколько голосов. — Становись скорей играть!

— Нет, погодите! — возразил кларнетист. — Пусть и он сперва с Лизой потанцует!

Не поспел он инструмент свой снять — красавица уже тут как тут; подхватила музыканта под руку и понеслись оба как в вихре: скрипка и кларнет залились на весь лес. Радостно сделалось контрабасисту, за облака, казалось, взлетел бы со своей дамой!.. Танцевал до одури, пока из сил не выбился и ее другой танцор из рук у него вырвал.

Отдышался музыкант и взялся за контрабас. Заухал он, загудел и уж тут веселье началось настоящее.

И все богатый и тароватый народ был — то один, то другой целые пригоршни денег в карманы ему совали, благодарить не поспевал. Стало ему совсем невмоготу, забрался он под дуб. а там дупло было: затиснулся музыкант в него, свернулся калачиком и заснул сразу.

Долго ли он спал — определить нельзя. Неловко, что ли, сидеть в дупле сделалось, только открыл он глаза и никак не мог сообразить — где он.

Поопомнился малость, выглянул наружу — лес кругом, светать начинает, тишина, ветка нигде не хрустнет, нигде ни души. Выбрался музыкант из своего убежища и думает — сон ли ему такой чудной приснился, явь ли была?

Видит — кострище большое, пеплом подернутое, тлеет, а крутом него земля вся будто заступом взрыта; присмотрелся ближе — следы как будто человеческие, бесчисленные.

— Ну, стало быть, не сон был… — решил контрабасист и обрадовался — вспомнил, что денег ему ночью надавали.

Сунул руку в карман, потом в другой — ан там листьями сухими полно — он и рот разинул.

— Ну! — подумал: — это, наверное, меня вчера пьяного обобрали!

В это время ворона над ним закаркала. Поднял он голову — видит, две их низко на ветке сидят, глазами посверкивают, а между ними длинный мешок, наполовину черный, наполовину зеленый, на веревке висит. Подошел музыкант ближе, да как шарахнется назад, как пустится бежать! О контрабасе и память из головы вылетела: то, что он за мешок счел, женщиной повешенной оказалось — той самой, что ночью с ним танцевала!

Примчался он опрометью в деревню, народ, конечно, сей час же собрался; узнали, в чем дело, на смех музыканта подняли: ни одна душа из деревни ночью в лесу не ходила и ни о каких танцах под дубом не слыхивала.

— Здорово, должно быть, ты вчера муху урезал! — сказал один из парней, тоже любитель выпить. И только он эти слова вымолвил — скрипач с кларнетистом на улице показались.

— Вот вы их спросите! — закричал контрабасист. — Они вместе со мной всю ночь играли под дубом!

Те и глаза выпучили. Ни на каком празднике они не были, а вернулись благополучно по домам и сейчас же спать завалились — их и домашние видели.

— А Лиза, братцы, где же?.. — вспомнил кто-то. В толпе ее не было.

Пошли все гурьбой к ее дому, а там тревога: девушка еще накануне ушла и ночевать не вернулась. И задумчивая такая была в последние дни, побледневшая.

Народ к дубу повалил. Глядь — висит она на суку и стая ворон ей плечи и голову обсели, дерутся за нее — крик и драка издалека слышны были: самоубийством с собой покончила!

Поняли тут люди, кому контрабасист ночью играл и отчего глаза у его знакомых остеклелые были: с мертвецами он здоровался!..

Вот какие дела в старости здесь приключались! Нынче уже лесов прежних нет и дуб давно срублен и на поляне дачи настроены, а вместо Бога в радио веруют. И что же при таком расположении вещей хорошего человеку ждать?

Буря

Рассказ из прошлого Риги

Стоял февраль месяц 1908 года. Дома мне отчего-то не сиделось: я ощущал легкое, беспричинное беспокойство, мешавшее заниматься. Это чувство я испытывал не впервые и знал, что лучшее лекарство от него — прогулка, и вышел на улицу. Сразу охватил снежный хаос; мела пурга, было уже довольно поздно и прохожие намечались только кое-где; мутно светили оледенелые фонари.

Я свернул на Александровскую улицу и медленно побрел по ветру: — я бесконечно люблю ночные метели в городах, когда все видится и чувствуется по-необычайному, придвигается потустороннее…

Я миновал мост, свернул в закоулок, в другой и когда огляделся, увидал, что нахожусь среди спутанного клубка совершенно пустынных и темных улочек; очевидно было только одно — что я где-то в Старом городе, но где именно, — не мог себе представить.

Встречных не попадалось ни души: бесчисленные рати белых привидений бросались на меня на перекрестках, осыпали снегом, взметывались выше острых черепичных кровель домов и с воем уносились дальше.

В вышине что-то протяжно заскрипело; в то же время ветер разорвал крутившуюся сетку пурги и на очистившемся сизом клочке неба очертилась вся задымленная снегом, многоярусная мощная башня св. Петра; рядом со мной, черной дугой, выгнулась низкая арка и я сообразил, что нахожусь у церковных ворот. За ними, между двумя стенами, тесно зажался крохотный домик моего давнего приятеля Христиана Ивановича.

Меня потянуло посидеть у него; я вышел из-под ворот и очутился перед его жилищем; в оконцах света не было, но я знал, что свои одинокие вечера Христиан Иванович коротает, склонясь над рукописями, в задней комнате, более просторной, чем две остальные, смотревшие на проходной двор.

Звонка у входа в дом Христиана Ивановича не полагалось: его заменяла чугунная рука, державшая шар, и я ударил им по скобке и прислушался.

Прошло несколько минут и за занесенной снегом дверью зашаркали туфли и стали спускаться по лестнице; в зарешеченное отверстьице блеснул огонек, показался настороженный глаз.

— Кто там? — спросил знакомый голос.

Я назвал себя и дверь открылась.

Передо мной стоял высокий, худощавый человек со свечой, поднятой над головой…

— Однако и занесло же вас… белый верблюд совсем!.. — сказал он, впустив меня и плотней запахивая на тощей груди коричневый халат с зелеными обшлагами.

— Извините, что потревожил вас в такую погоду!

Я отряхнулся и вслед за светившим хозяином поднялся по крутой деревянной лестнице во второй этаж. Приятно обняло теплом, окружили тесно стоявшие и друг на друга наваленные старинные, еще живые друзья уже умерших людей — книги, мебель с тисненой кожей, хрусталь, чуть мерцающий сквозь покров пыли; крохотное свободное местечко занимал на середине пола маленький, резной черный стол; на нем над раскрытой рукописью горела керосиновая лампа с зеленым абажуром.

К столу была прислонена длиннейшая голубая трубка, вся вышитая бисером.

Мы опустились на жесткие кожаные кресла времен рыцарей; Христиан Иванович взял трубку и сделал глубокую затяжку.

— Я думал о вас и вы пришли… — заговорил он, и в серых, острых глазах его почудилось какое-то беспокойство.

— Очень рад, что в эту ночь вы со мной!.. — он слегка пожал мою руку, лежавшую на краю стола, и опять всхрипнул трубкой; сивые волосы на его голове торчали в разные стороны и, казалось, тоже претерпели метель; круглое, как мячик, лицо, давно не видавшее бритвы, заросло перепутанным репейником.

Христиан Иванович был глубоким мистиком, потому слова его меня не удивили.

— А зачем я вам понадобился? — спросил я.

— Сегодня особенная ночь! — ответил он.

— Чем же именно?..

Мой собеседник молча указал узловатым пальцем на развернутую рукопись и передал ее мне.

Глянули крупные, порыжелые буквы; надпись гласила: — «Анно Домини 1428»… Над нею двумя неровными чертами был сделан большой крест. Далее следовали краткие записи о событиях в городе Риге.

Я стал пробегать их, а хозяин то исчезал, то выявлялся из дыма и молча следил за выражением моего лица. Заметки были краткие, но любопытные и касались главным образом вечных распрей города с орденом Меченосцев. Рыцари добивались подчинения себе архиепископа, т. е. полной власти над Ригой; упрямые ратсгеры и горожане добровольно не уступали Ордену решительно ни в чем и наконец произошло неслыханное событие.

В январе месяце названного 1428 года в Домской церкви было назначено собрание для разбора какой-то новой претензии и жалобы Ордена на рижан; храм был переполнен горожанами и рыцарями; заседание происходило особенно бурное; раздраженные стороны осыпали друг друга укорами и дерзостями и вспыльчивый гроссмейстер Ордена Зигфрид фон Спонгейм обнажил меч и в бешенстве кинулся на хладнокровно председательствовавшего ратсгера.

Бюргеры заслонили его и предотвратили кровопролитие в святом месте.

Умный и просвещенный архиепископ Генинг Шарценберг в том же январе созвал «провинциальный» собор и это собрание вынесло ряд важных постановлений, нанесших сильный удар рыцарям.

Среди прибывших на собор Рига увидела епископов Дерптского и Эзельского и празднества и пиры в честь гостей продолжались несколько дней.

В противовес рыцарям, всегда закрепощавшим крестьян, был принят целый ряд мер, облегчавших положение латышей и признававших за ними все права. Сверх того, было постановлено отправить посольство к самому Папе с подробным донесением о насилиях и обидах, чинимых Орденом духовенству.

Посольство выступило в путь в половине февраля месяца и к нему, в видах большей безопасности, примкнули шестнадцать юношей знатнейших фамилий; Рига почуяла веяние Ренессанса и впервые послала свою лучшую молодежь в Италию для завершения образования.

Толпа родных, знакомых и зевак далеко проводила длинный поезд возков, вытянувшийся на замерзшей Двине; настроение у уезжавших было радостное и бодрое, но часть остававшихся на родине хмурились: просочился слух, будто в ночь перед отбытием посольства сторожа слышали, как на башне св. Петра сам по себе зазвучал погребальный колокол; в него звонили только во время шествия осужденных преступников к месту казни.

Еще хуже было другое предзнаменование: при спуске поезда с ратушной площади на Двину, дорогу ему пересек пьяный городской палач, кривой Иеронимус Вурм, несший под мышкой длинный и широкий меч для предстоявшей ему в тот день работы.

Далее в рукописи стояло:

«18 февраля. В соборе идет заупокойная месса, улицы полны взбудораженными горожанами; ночью на взмыленных конях прискакали трое всадников с вестью о гибели посольства; мерно и медленно звонит на башне св. Петра колокол.

19 февраля. Бедственное происшествие выяснилось: близ Лива-озера рыцари под предводительством комтура Госвина фон Ашенберга напали на поезд, ограбили, а частью перебили его и отняли все документы, предназначавшиеся Папе. А шестнадцать человек защищавшейся молодежи были спущены под лед в проруби и утоплены. Господи, прими их души!..»

Под 1438 годом стояло: «Сего числа служили в Домском соборе траурную мессу по погибшим десять лет тому назад членам посольства к Папе. Весь город в черном.

А с того ужасного злодеяния в семнадцатый день февраля каждого года со стороны Ливского озера ночью стала налетать жестокая буря; с воем и визгом бросалась она на стены и башни города и души погибших рвались в ворота и стучали в окна своих домов…»

Я вздрогнул и прервал чтение: в раму окна глухо ударил ком снега; слышно было, как что-то припало к крыше, потом бросилось к трубе, застонало над ее отверстием и, плача, унеслось дальше.

— Что это?.. — невольно спросил я. — Кто-то кинул снежком?

Христиан Иванович молчал и продолжал завешиваться облаками дыма.

Я встал и пробрался к окну. Не было видно ни зги; метель бушевала по-прежнему.

— Сегодня семнадцатое февраля… вот почему я вызвал вас! — проронил мой приятель. — Слышите звон на св. Петре?

— Это воет метель! — ответил я. — Кому охота лезть ночью на такую вышину?

Христиан Иванович напряженно прислушивался. — «Звонит!..» — убежденно подтвердил он.

Я почти припал ухом к стеклу, изукрашенному морозными завитушками: кроме звуков бури, ничего иного не доносилось.

— Звонит… звонит!.. — возбужденно повторил он. — А если вы не слышите, значит, он относится только ко мне!

Мне сделалось жутко: почудилось, что передо мной, сгорбясь, сидит выходец с того света.

— Все мы только призраки!.. — ответил он на мою мысль, — и все живые существа, и вся земля, и небо — не то, чем кажутся! Жизнь — это великий маскарад. Смысл его слишком громаден и непонятен для нас, и кто дерзает, тот рушится первый!

Беседа наша дальше вязалась плохо и, когда я вскоре простился с притихшим приятелем и вышел из душного домика на свежий воздух, свершилось чудо: стояла прекрасная, светлая и тихая ночь; на прозрачной синеве неба плыл месяц, опалом и перламутром отливали окна и только закутавшиеся в плотные, белые покрывала дома свидетельствовали о только что творившемся хаосе.

* * *

Дела заставили меня уехать на довольно продолжительное время и, когда я вернулся и собрался навестить Христиана Ивановича — домик его я нашел опустевшим; вещи, наполнявшие его, все исчезли и только места картин и разных древних предметов на облепленных и покрытых пылью и паутиной стенах свидетельствовали, что там не очень давно обитал думающий и пытливый человек.

Соседи сообщили мне, что старый чудак исчез еще в конце февраля 1909 года; они обратили внимание на то, что характерная, высокая фигура Христиана Ивановича уже целую неделю перестала показываться где бы то ни было и в окнах его свет не появлялся.

Запертая дверь его домика была вскрыта, но ни живого, ни мертвого хозяина не оказалось: он пропал без вести.

Весной загадка раскрылась: к берегу, у старого базара, было прибито и опознано тело Христина Ивановича.

Как он попал в Двину, что ему почудилось — осталось неизвестным; обитатели двора уверяли, что 17 февраля видели его направлявшимся к реке в жестокую пургу: вероятно, он попал в одну из многочисленных прорубей на Двине и успокоился в ледяной могиле.

Ночная служба

Рассказ

Давно, пожалуй, лет полтораста назад в глухом углу Лифляндии, в лесном селении проживал каноник Якуб. С виду был он неприметный, простой, а слава о нем и об его набожности стлалась по всей стране. Люди называли его святым и вот что однажды приключилось с ним.

Стоял март, самый метелливый месяц в году; крыши домов обвесились ледяными сосульками, под снегом стали журчать и пробираться ручьи, дороги начало развозить, а отцу Якубу потребовалось во что бы ни стало съездить в Ригу, получить там святые Дары и поспеть воротиться домой к Светлому дню. Пасха в том году выпала ранняя, но как на грех отец Якуб крепко прихворнул и смог пуститься в путь только на Страстной неделе и уже в самую оттепель.

Поехал он с батраком рано утром на простых розвальнях, а к закату солнца ясное небо вдруг засумеречило: Бог перину затряс, и начался такой снегопад, что даже дремучий еловый лес, стоявший по сторонам дороги, скрылся в мятущихся белых хлопьях. Лошадка поплелась шагом.

Прошло сколько-то времени, работник оборотился к своему седоку да и говорит:

— Отец Якуб, что-то черное впереди нас мелькает, уж не волк ли? И только успел выговорить эти слова — черное пятно около самых саней очутилось: оказалось человеком в легком черном плаще и в каком-то необыкновенном берете.

— Не подвезете ли меня, добрые люди? — обратился он к проезжим.

— А куда вы идете? — спросил о. Якуб.

— В Ригу! — был ответ.

Голос у незнакомца был хриплый, простуженный.

— Садитесь! — пригласил отец Якуб. — И мы туда же путь держим!

Новый попутчик — звали его Генрихом — сел рядом с о. Якубом, закутался поплотнее в плащ и сани заскользили дальше.

Прошло с полчаса и метель так же сразу кончилась, как и началась.

Надвинулись сумерки, лес как отрезало, развернулась белая равнина; за нею, на буром небе, зачернели высокие шпили церквей и башни Риги; светились огоньки.

— Вы где пристанете? — осведомился незнакомец и не успел усталый о. Якуб ответить, как человек в плаще добавил:

— Остановитесь в Конвенте — там у меня есть помещение, вам будет удобно!

Так он эти слова радушно вымолвил, что о. Якуб сразу согласился.

Город был уже совсем близко. Замелькали маленькие домики предместья, стал наматываться клубок из черных ущелий-улиц с узкими домами в два и в три этажа; некоторые окна были освещены и свет полосками падал на грязную дорогу и на бритое лицо незнакомца; оно казалось посинелым.

Сани миновали церковь св. Петра, такую высокую, что, взбираясь на нее, того гляди с Богом встретишься. Сквозь арку ворот попали на двор Конвента: там высились развалины церкви св. Георгия.

Незнакомец указал работнику на конюшню, а сам проводил гостя в свою комнату. О. Якуб умылся, переоделся и поспешил к епископу, где и сделал ему доклад и получил св. Дары; в соборе должна была скоро начаться вечерняя служба и о. Якуб отправился послушать ее. Там он опустился в сторонке на скамью, склонил голову на руки и стал молиться.

Собор тонул в потьмах, смутным пятном высился главный алтарь; поодаль, в стороне, белел гроб Господен, сложенный из плит; вверх струились желтые огоньки нескольких свечей; будто маски смотрели со всех сторон многочисленные лица прихожан.

Нездоровье ли, долгий ли путь утомили о. Якуба, только через несколько минут он уснул.

— Ваше преподобие? — услыхал он чей-то отдаленный зов; он приподнял отяжелевшую голову и различил бритое лицо нагнувшегося над ним церковного сторожа.

— Служба кончилась, пора церковь запирать!

О. Якуб повел кругом недоумевающими глазами: скамьи пустовали, кругом не было ни души. Горевшие около гроба свечи лили трепетные тени и свет на деревянное изображение тела Христа; костлявые руки и раскрашенное лицо Его были мертвенны и страшны.

Каноник встал, преклонил перед алтарем колено, потом во второй раз перед гробом и вышел на тесную площадь.

Не было видно ни зги, не светилось ни огонька; в выси, на железном шпиле собора, слегка поскрипывал жестяной петух. Отцу канонику показалось, будто бы этот петух вдруг затрепыхал крыльями и прокричал ку-ка-ре-ку.

— Жар у меня, почудилось мне! — подумал о. Якуб, ощупал горевший лоб и стал пробираться дальше; несколько раз он натыкался на кучи конского навоза, чуть не упал через выброшенное, негодное ведро и бережно придерживал одной рукой святые Дары за пазухой, а другой ошаривал стены домов. Миновав одну улицу, он свернул на другую и вдруг будто звездочки рассыпались впереди него на земле.

О. каноник остановился; час был поздний, между тем, показалось множество горожан; из боковых улиц выступали все новые и новые люди; огоньки ручных слюдяных фонарей неясно выявляли из темноты странные, отороченные мехом длинные и широкие одежды, бородатые лица, плоские, широкие береты; на шеях висели золотые цепи; на женщинах, будто сахарные головы, высились островерхие колпаки; всех облегали тяжелые бархатные и шелковые платья; в руках виднелись молитвенники. Особенно бросались в глаза несколько белых рыцарских плащей с красными крестами.

С недоумением глядел о. Якуб на загадочных людей, окруживших его; все шли важно и безмолвно; слышался шелест ног; откуда-то наплывал мягкий, призывный звон колокола.

Показались низкие своды ворот Конвента; в них вливался народ; вслед за другими каноник попал во двор и тотчас около него оказалось улыбавшееся синее лицо подвезенного им человека.

— Ждем вас! — заявил он. — Вы должны сейчас отслужить для всех нас ночную мессу; святые Дары при вас?

— Но у меня нет с собой чаши? — возразил каноник.

— Она имеется! — был ответ. — Вы возьмете ее себе за вашу службу!

— Где же я буду служить? — спросил о. Якуб. Глаза его расширились и приковались к месту, где еще сегодня находились остатки церкви св. Георгия; их не было и тени: стрельчатый храм стоял весь целый и невредимый; из высоких окон от множества свечей исходил яркий свет; двери были распахнуты настежь, двор и церковь переполняли богомольцы.

Дорожный товарищ о. Якуба провел его сквозь расступавшийся народ в ризницу; их встретил высокий закристиан в белой накидке и помог отцу Якубу облачиться в кружевной стихарь; каноник взял чашу, указанную ему в нише стены, положил в нее св. Дары и, став на ступенях перед престолом, высоко вознес Дары и благословил ими собравшихся.

Орган загремел Те-Деум; мощный хор человеческих голосов покрыл его. Началась торжественная служба.

Неизъяснимая радость и страх проникали в сердце каноника: на его глазах произошло великое чудо — воскрешения развалин; значит, Бог прошел близко мимо них! Никогда так жарко не молился о. Якуб. — «В полночь встаю, чтобы славить Тебя» — вспомнились ему слова из псалма Давида и он чувствовал, что стоит на пороге смерти: сердце едва выдерживало неземную радость, овладевшую им.

Богослужение подходило к концу. Будто сон долетело второе пение петуха; свечи оплыли и превратились в огарки; храмом овладевала темнота, звуки органа замирали, лица молящихся начали таять, делались все прозрачнее; сквозь передних людей можно стало различать находившихся позади.

Один старик, с длинным голым черепом, орлиным носом и с начерненными усами приковал к себе на миг внимание о. Якуба; усач также начал растворяться в легкий туман и только клюв носа упорно и резко очерчивался сквозь головы ближайших людей.

С треском погасла последняя свеча и все погрузилось во тьму; мутный свет сверху наполнил храм. О. Якуб поднял глаза и увидал, что своды исчезли и их заменило синее небо; не стало ни алтаря, ни икон, ни статуй; пол покрывали разбросанные камни, в углу росли кусты и тощие деревца. Из-за остатка колонны выглянула чья-то лобатая голова.

— Позвольте, я вас провожу? — произнесла она и к отцу канонику протянулась непомерно длинная костлявая рука; из впадин глаз исходило пламя.

Весь трепеща, о. Якуб отшатнулся в сторону и перекрестил чашей с Дарами чудовище; оно застонало, согнулось, аршинные пальцы его врылись в землю и вдруг оно превратилось в длиннорогого козла и бросилось в ближайший куст. Стая ворон с криком заметалась над о. Якубом; он, весь облитый лунным светом, с блистающей чашей в руке недвижно стоял среди развалин.

Захлопал железными крыльями и в третий раз закричал петух, и все разом стихло.

Светало.

Башня св. Петра четко выделялась на бледном небе; на петухе розовел заревой отсвет. Не было слышно и видно ни души; строения конвента спали: путь о. канонику был свободен.

Сам не помня как, он выбрался на двор и только тогда ощутил, как он разбит и измучен; он узнал дверь в свою комнату и отворил ее; она ржаво проскрипела. Чашу со св. Дарами каноник поставил на табурет рядом с постелью, повалился головой в подушку и разом потонул в полном небытии…

Не то прикосновение, не то зов пробудили о. Якуба. С трудом он открыл веки и увидал своего батрака; из-за плеча его выглядывало бородатое лицо незнакомого кнехта, одетого в длинную баранью шубу. Свет чуть брезжил в комнату через единственное маленькое оконце, затянутое паутиной и пылью; пахло сыростью, прелью, давно необитаемым местом.

— Вставайте, ваше преподобие, — говорил батрак. — Время ехать нам!

Каноник сел и увидал, что на подушке, на слое пыли, отпечаталось его лицо; отец Якуб потрогал наволочку и она расползлась от прикосновения пальцев.

Сторож подошел под благословение и о. Якуб спросил, где он находится…

— Да я и сам дивлюсь, как вы сюда попали! — ответил сторож. — В комнату эту лет сто, а то и больше никто не входил: с тех пор, как в ней задушила нечистая сила бюргера Генриха. Сказывают, душа его доселе появляется в этой коморке и в развалинах.

Все трое перекрестились. Внимание о. Якуба привлек блеснувший предмет, стоявший на табурете. Каноник нагнулся и узнал чашу, с которой он служил ночью. Она была из золота и такой замечательной художественной работы, какой о. Якуб еще и не видывал.

Каноник осведомился — встал ли его дорожный товарищ Генрих.

— Такого у нас нет! — возразил сторож.

Каноник описал его наружность.

Сторож отступил назад и перекрестился.

— Господь с вами, ваше преподобие! — со страхом произнес он. — Да это же тот самый бюргер, который погиб здесь!

— Вот оно что! — отозвался о. Якуб и, не вдаваясь ни в какие дальнейшие рассуждения, приказал запрягать лошадь.

* * *

До самой смерти своей о. Якуб не открыл никому тайну о ночной службе для привидений и только на духу поведал, что с ним приключилось. Золотая же чаша — дар мертвецов — была им отослана римскому папе.

Черт в Риге

Легенда

— Способен ли злой дух делать добро?

Этот, по виду праздный, вопрос долгое время занимал умы схоластов средневековья, но многотомные труды их остались бесплодными и мудреный вопрос так и застыл открытым. Ответ на него, и притом исчерпывающий, дает одна рижская легенда, которую я и излагаю ниже.

* * *

Вся опушенная и занесенная снегом стоит над сверкающим и широким простором Двины молодая Рига. Золотыми лучами вонзаются в белые облака высокие шпили соборов; будто тесные толпы любопытных, выглядывают из-за бурых стен города верхние этажи домов; между ними путаются и вьются узкие извилины улиц.

Вечерело. Белая риза Двины опестрилась нежными розовыми пятнами; по ту сторону ее, под дремучим бором, пролегли густо-синие тени. И нигде — ни на реке, ни у леса не виднелось ни души; только вороны черными стаями тянули по бледной зелени неба: был канун Рождества и горожане собирались идти в церковь. А так как всякому доброму христианину достоверно известно, что на первые три дня этого праздника черти получают отпуск на землю, но не смеют творить пакостей и даже проронить хотя бы слово, то сделается понятным, почему соборный звонарь, отец Себастьян, беззаботно подымался по крутой и полутемной коленчатой лестнице на колокольню.

Несколько раз он садился на ступеньку и отдыхал и тогда бережно извлекал из глубочайшего кармана коричневой рясы глиняную сулею и погружал в нее синебагровый нос; с середины лестницы о. звонарь начал уже петь что-то совсем не походившее на молитвы и, когда добрался до верхнего яруса, то вид имел достаточно блаженный; было как раз время звонить к службе, о. Себастьян взялся за веревку и вдруг распознал, что на балке, на которой висел колокол, сидит, тесно прижавшись друг к другу, кучка маленьких чертенят мышиного цвета, очень напоминавших не то сов, не то обезьянок.

— А вот и не смеете меня тронуть!! — произнес о. звонарь и упер руки в бока. — А вот я и не упал на лестнице!.. Кши вы, паршивцы!!

Он поднял лежавшую на полу метлу и замахнулся, но удар пришелся мимо, по балке; чертики не шелохнулись и только распушились еще более; желтые глаза их, не мигая, смотрели на монаха. Не успел он размахнуться во второй раз — будто дымки вспыхнули на балке и исчезли; остался только один чертенок; он с необычайной ловкостью перескочил на перила, оттуда на крышу, покувыркался в снегу и, словно на салазках, влетел на собственной спине в слуховое окно соседнего двухэтажного дома.

О. Себастьян долго следил за проказами чертенка со своей высоты.

— Ну, так я и знал!.. — вслух заявил звонарь: — в школу отправился! Я говорил о. канонику, что с приездом молодого учителя там завелась нечисть! А каноник смеется. Но смеяться нечему: мне-то с колокольни видней, что внизу на земле делается!

О. Себастьян навалился грудью на перила и не отрывал глаз от школы. Через несколько минут дверь ее приотворилась и появился мальчик лет шести в темной хламиде с широкими рукавами и капюшоном на голове.

— Черт!.. Держите его, ловите!! — закричал о. Себастьян, но он стоял на такой вышине, что слова до слуха людей не долетали.

О. звонарь плюнул от всей души на бестолковую землю и взялся за веревку; колокол скрипнул, качнулся раз и другой и запел звон.

Пустынные улицы оживились; млечный путь из людей и фонарей потек в собор; на площади у входа в него взметывали искры и языки огня смоляные бочки; будто пожар обагрял стены и слюдяные окна домов. Над входами в погребки светились большие фонари; в распахнутые двери видны были нарядные служанки, суетившиеся между дубовыми столами и винными бочками; пылавшие как пионы хозяева в разноцветных колпаках и передниках жарили на вертелах в громадных очагах всякую рождественскую снедь: наплыв посетителей ожидался очень большой не только по случаю праздников, но еще и потому, что зима в том году стала ранняя и суровая и несколько бременских и гамбургских кораблей застряли в Риге на зимовку.

Мальчик в шлыке пробрался к паперти, заглянул немигающими глазками во внутренность ярко освещенного собора и пошел на ратушную площадь; всюду заманчиво пахло жареным. Мальчик остановился около одного из погребков и с таким вниманием уставился на румяный окорок ветчины, обложенный колбасами, будто видел его впервые в жизни.

Из соседнего закоулка показались две дамы в синих бархатных шубах и больших шапках и с молитвенниками в руках. Около них прыгал и весело лаял на всех встречных рослый мышастый дог; шага за три до мальчика он остановился как вкопанный и понюхал воздух. Шерсть на собаке поднялась дыбом, блеснули оскаленные зубы, дог попятился, зарычал и вдруг яростно набросился на ребенка; оба они покатились по снегу. Перепуганный мальчик отбивался худенькими, смуглыми ручонками; пес как бешеный рвал на нем платье, затем вцепился в шею; мальчик пискнул тоненьким, придушенным голоском… Младшая из дам бросилась спасать ребенка и с помощью прохожих прогнала собаку. Он продолжал лежать, уткнувшись черной, кудрявой головенкой в сугроб и горько всхлипывал.

— Не плачь, не плачь, маленький, хороший!.. — заговорила молодая девушка, нагнувшись над ним и осматривая следы укусов, из которых сочилась кровь. — Бедный крошка, это скоро заживет все!.

И она заботливо принялась прикладывать к местам укусов пригоршни снега.

— Довольно возиться тебе с чужими собаками и оборванцами!.. — надменно произнесла старшая дама. — Вечно из-за тебя опаздываем в церковь!

Девушка торопливо открыла парчовую сумочку, висевшую у нее на боку, и ошарила ее, но там никаких монет, кроме новенького бременского талера, не оказалось; без всяких раздумываний она сунула его в карман мальчика, ласково погладила его по жестким волосам и пустилась догонять свою высокую спутницу, величаво шествовавшую уже довольно далеко по улице.

Весь вывалянный в снегу ребенок поднялся на ноги и очутился перед плечистым худощавым молодым человеком с закрученными в стрелку усами и острой бородкой; темные волосы спадали из-под берета ему на плечи.

— Это еще что за кроха?! — воскликнул он, присев на корточки. — Кто ты, откуда? о чем плачешь?

Мальчик молчал и только прижимал ладошкой пораненную щечку. Собравшаяся около них кучка людей рассказала, что произошло.

— Ах ты, бедняга!! — воскликнул усач. — Как тебя зовут?

Ответа опять не было.

— Он не наш!.. — отозвался кто-то.

— Арабчонок, должно быть!., наверное, с бременцами приехал да заблудился…

— Уж не немой ли он?.. — предположил другой голос.

— Немой или нет, а ночевать ему где-нибудь надо!.. — заявил усач. — Ну, араб, давай лапу и марш за мной!!

Мальчуган доверчиво подал ему ручку и через несколько минут оба они стояли на совершенно пустынной улице около узенького двухэтажного домика; усач извлек из кармана большой железный ключ, отпер дверь и они стали подыматься по почти отвесной каменной лестнице. В комнате хозяин высек огня, поджег сухие ветки, которыми был набит камин и комната озарилась светом; в ней стояли несколько глиняных головок и мольберт с начатым портретом молодой светловолосой девушки в синей шубе; на стенах висели несколько картин и лютня; простая узкая деревянная кровать, такой же стол и несколько стульев составляли всю обстановку художника; середи пола валялись сапоги, постель вся была взбудоражена, как будто на ней только что окончил драку добрый десяток людей.

— Вот мы и дома! — сказал художник, потирая зазябшия руки. — Ты своего плаща не снимай. Я люблю, знаешь ли, когда в комнатах холодно!… А теперь приступим к ужину!…

Он направился в шкафчику, придвинутому к камину, покопался в нем, бормоча и пожимая плечами, и наконец обрадованно воскликнул — «эврика!»: в руке у него оказались два яйца и ломоть хлеба. Он разделил все найденное поровну и отдал половину мальчику. Тот проглотил яйцо с такой жадностью, что хозяин не успел поднести своего к губам и застыл с раскрытым ртом.

— Однако!! — проговорил он и с вожделением перевел взгляд на свою порцию: секунда колебания и он переломил яйцо и протянул большую часть его маленькому гостю. — Я, знаешь, что-то совсем сыт: я великолепно пообедал вчера у одних знакомых!.. Слышишь, какой обед в животе бурчит?.. — и он, опасаясь своей щедрости, поспешно запихал в рот остатки еды.

— Так ты совсем не можешь ничего говорить?.. — невнятно начал опять художник с набитым ртом; диковинно закрученные усы его шевелились как у таракана. В глазах мальчика мелькнула лукавинка. Он протянул ручонку к художнику и прикоснулся к усу его.

— Гам!! — совсем по-собачьи рявкнул хозяин.

Мальчик в испуге откинулся назад, но увидал козу, сделанную из пальцев художником и шествовавшую через стол бодаться, и засмеялся; смех его напомнил писк стрижа.

— Занятный ты малый!.. — проронил художник. — Однако, черт возьми, камин гаснет и становится холоднее. Надобно в лес за дровами съездить… у меня есть неподалеку собственная роща, да снег глубок!..

Он поднялся и вышел в соседнюю комнату; через минуту он вернулся, таща пару тяжелых стульев. Расшибить их об пол было делом двух взмахов и куски дерева отправились в камин. Мальчик усердно помогал собирать щепки и кидал их туда же. Огонь быстро охватил сухое дерево и комната сразу наполнилась теплом.

— Вот теперь, если бы у нас было доброе пиво и хозяйка, мы бы до утра пробеседовали бы с тобой по душам!.. Впрочем, ты немой, но это ничего не значит: мне нужны слушатели, а в болтунах я не нуждаюсь! Ложись спать, дружок, на мою кровать; хоть ты и легок, но нас двоих она все же не выдержит! Я привык начинать ночь на постели, а просыпаться на полу: это разнообразит жизнь! А я посижу у огня и расскажу тебе, отчего я сегодня выпил лишнее!

Он уложил мальчика на постель, прикрыл его одеялом, а сам передвинулся к камину и вытянул длинные ноги на другой стул. Мальчик, не моргая, глядел на него; откуда-то из угла появился пушистый черный кот, вспрыгнул на кровать и, мурлыкнув, стал ласково тереться мордочкой о щеку немого.

— Ты еще не знаешь, малыш, что значит влюбиться!.. — начал художник. — Это значит сделаться бараном, ослом, идиотом с пшенной кашей вместо мозгов! Вот и я попал в это благородное состояние! Что поделаешь: все мы ругаем женский пол, а чуть появится хорошенькое личико — и капут: вози на нас хоть воду!

И все бы ничего: и Лотхен меня любит до того, что видеть не может и я у ее ног, но я беден, как крыша на цапле… я хотел сказать — как цапля на крыше!.. Когда я расстроен, я всегда выражаюсь наоборот! А она единственная дочка богача-растгера Эйзенберга, важного, как бочка, и умного, как два свиных окорока. И он вчера заявил мне, что пока я не принесу ему тысячу талеров и не привяжу свой язык покороче, он запрещает мне даже упоминать о Лотхен!.. Кажется, талеры принести ему все же будет мне несколько легче!..

Легкий храп со стороны кровати заставил его оглянуться: мальчик сладко спал, подложив под смуглую мордашку ручонку. Художник безмолвно посидел несколько минут, затем такое состояние показалось ему нестерпимым; он встал, снял с деревянного гвоздя лютню, накинул плащ и на носках выбрался на улицу. Серо-синее небо усеивали яркие звезды; окна всех домов были освещены, искрился и хрустел под ногами снег.

Только что художник запер дверь — что-то мягкое и теплое уцепилось за его палец; он остановился и увидал обращенную к нему довольную рожицу мальчика.

— Ты как проскочил?! — возопил художник. — Ведь ты же спал, шельмец!

Отзыва, конечно, не было; не выпуская художника, мальчик потащил его за собой и остановился у каменной лесенки, уводившей в обширный погребок, полный посетителей; из распахнутой двери вырывался говор и шум, запахи стряпни; над входом висела вывеска с изображением белого оленя.

— Для твоих лет познания у тебя обширные! — заметил художник. — В «Белом олене» кормят хорошо и можно с толком провести время: заморское купечество любит коротать тут время за игрой в кости и в чет и нечет! Сыграть нам с тобой, конечно, не придется, но за песню нас угостят сытным ужином и хотя бы цельной бочкой пива!

Мальчик протянул ему что-то крепко зажатое в кулачке.

— Талер?! — гаркнул на всю улицу изумленный художник. — Ты владелец такой суммы? Спрячь его хорошенько, дружок! — Он хотел возвратить монету, но мальчик заложил руки за спину и отрицательно потряс головой.

— Чудеса!!.. — талеры стали расти на улицах как грибы!! — пробормотал художник. — Ну хорошо, я беру его у тебя на хранение и потому угощу тебя лукулловым пиром; сегодня обойдемся без песен!

Вместе с семенившим рядом с ним мальчиком, художник спустился в погребок и морозный воздух и тени ночи сразу сменились теплом и светом; пылал очаг, на стенах горели сальные свечи.

Художник выбрал местечко, откуда было видно все происходившее в погребке, заказал, чтобы «не мазаться с пустяками», целого поросенка, гуся и пива и в расплату кинул кокетливой служанке на поднос талер. Она принесла сдачу и наевшийся до одышки художник небрежно сунул деньги в карман.

— А знаешь, я, кажется, сыт? — произнес ублаготворенный художник. Он икнул и отодвинул от себя оловянное блюдо с оставшимися костями. — Теперь попробуем с тобой счастья на игорном турнире, но сначала подсчитаем наше вооружение!

Он запустил руку к себе в карман и вытащил пригоршню мелочи; среди нее белел новенький бременский талер.

Художник вытаращил глаза, поднес его к самому носу, попробовал зубом — монета была настоящая.

— Неразменный талер!! — сразу охрипнув, сказал он. — Пойдем, испытаем его еще раз!

Оба встали и начали пробираться среди столов и бочек в дальний угол, где шла крупная игра.

Художник бросил свой талер на середину стола и выиграл: поставил два, потом четыре, потом восемь — ставки все удваивались и счастье неизменно было на стороне художника. Скоро перед ним вырос на столе целый холм из серебра и золота: расстроенные, бледные и побагровевшие игроки спустили все, что имели и понемногу стали бросать игру.

— Баста!.. — закричал, наконец, художник и с помощью мальчика принялся набивать свои и его карманы деньгами. Дома он разделил пополам всю добычу, но мальчик отодвинул свою долю обратно и не взял даже чудесного талера.

Ночью художник бредил игрой в кости и до того вошел в азарт, что свалился со стула на пол, что не помешало ему проспать до утра как на перине.

На другой день уже весь город толковал о громадном выигрыше художника Антониуса и нечего распространяться о том, с каким почетом были приняты он и его безотлучный маленький спутник, принесшие не тысячу талеров, а целых две. Немой переходил с рук на руки от художника к Лотхен и их родственникам; все наперерыв ласкали его, всякому хотелось подержать такого счастливчика: счастье ведь заразительно! Пир шел горой с музыкой и танцами и много десятков лет спустя Рига помнила торжественное обручение у растгера Эйзенберга.

Наступил третий день Рождества; радовавшийся всему малыш вдруг притих, сделался грустным и что ни придумывали жених и невеста, чтобы развеселить своего друга — все оказывалось тщетным. А время неуклонно передвигало узорные стрелки часов и незаметно наступила ночь, прозрачная и тихая; потоки горожан, гулявших в ожидании торжественной поздней мессы, заполнили улицы; наконец, загудели колокола города, призывая к богослужению.

— А где же наш немой?.. — вдруг спохватилась Лотхен, шедшая под руку со своим усатым женихом; оба всполошились и стали оглядываться, но мальчика видно не было; он отыскался у наружной боковой стены собора: будто тень, он стоял, плотно прильнув к ней, и напряженно слушал громы органа, сменявшиеся нежными голосами певцов.

Заметив своих друзей, мальчик бросился им навстречу и сталь ластиться то к одному, то к другому.

— Что с тобой, крошка? — заботливо спросила Лотхен, — отчего ты весь дрожишь?

Художник подхватил его на руки и изумился: мальчик казался почти невесомым; круглые глазки его с тоской переходили от лица Лотхен к Антониусу; темные ручки охватили шею художника и немой уткнулся головой в теплую шубу его. Башня над ними кинула в небо первую весть о полуночи. И с первым же ударом ее с мальчика спали одежды и на руках у Антониуса оказалось черное, слегка мохнатое существо с чуть пробивающимися рожками на курчавой головке; оно ловко соскочило на снег и вместе со звоном начало таять и превращаться в туман; с двенадцатым ударом все исчезло и только на крыше собора, несмотря на полное безветрие, закрутился и вскинулся в высь небольшой снежный смерч.

Немой исчез бесследно.

* * *

Расстроенные Антониус и его невеста наутро решили пойти к своему духовнику и открыть ему, что произошло с ними за истекшие три дня.

Древний монах, подпоясанный веревкой и с ермолкой на лысине, внимательно выслушал в сводчатой келье их рассказ.

— Дети мои, вы спрашиваете — не согрешили ли вы, войдя в сношения с духом зла?.. — сказал дряхлый мудрец. — А как вы думаете, есть ли на свете тягчайший преступник, в котором не таилось бы искры добра?

— Нет такого!.. — отозвались оба исповедовавшихся.

— Тогда, значит, почему же не иметься ей и у бывшего ангела? Ведь и он создан рукою Творца. Через вас Господь прикоснулся к посланному вам гостю и это прикосновение осветило блуждавшую в потемках душу его. Вы поступили хорошо. Идите же с миром и помолитесь о бедной душе вашего немого!

* * *

Антониус сделался известным скульптором и дожил с женой до глубокой старости. В память о своем маленьком друге на карнизе и кровлях всех храмов, которые возводились Антониусом, им ставились, среди изображений святых, высеченные из серого камня фигурки чертей, чудовищ и гномов, прислушивающихся к тому, что творится в церквах.

С легкой руки Антониуса такие украшения распространились по всей средневековой Европе и до сих пор на готических соборах и даже внутри их внимательный наблюдатель увидит «нечисть»: ей не молились, но в знак надежды на прощение ее допускали к присутствии при молитвах.

А происходило все вышереченное в лето Господне 1333 и акт о сем подписан господином бургомистром, достохвальными растгерами и надежнейшими свидетелями и очевидцами. Amen.

Странное происшествие

Рассказ

Была затихшая, теплая, ноябрьская ночь.

Я и моя попутчица, пожилая дама, запоздали на последний трамвай и возвращались в город по липовой аллее мимо лютеранских кладбищ. Она терялась в бесконечности и в тумане — черная, пустынная, безлистая; кое-где мутно желтели пятна фонарей, слева, совсем рядом, тянулась сквозная деревянная ограда; за ней среди кустов и деревьев белели бесчисленные кресты и памятники.

Мне почудилось, что я в потустороннем мире: за забором светилось множество огоньков, походивших на болотные.

Я остановился и указал на них своей спутнице.

— Это свечи!.. — пояснила она. — У нас, у лютеран, есть обычай зажигать их в вечерь дня поминовения усопших на могилах близких людей.

— Красивый обычай… — сказал я, не отрывая глаз от россыпи огоньков, мерцавших между крестами и деревьями.

— В Риге много любопытного — и старины и преданий!.. — произнесла она немного погодя. — Как все меняется на свете! Семьдесят лет назад здесь, где мы идем сейчас, залегал густой лес; около него ютилось это кладбище — оно и тогда уже на памяти деда было старинным, а дед мой был пастором на окраине Риги. Мирной улицы не имелось и в помине; ее заменяла немощеная дорога, вся в колдобинах; пустыри под городом были изрыты ямами; вместо нынешней Ревельской улицы тянулся глубокий овраг; через него был устроен деревянный мост. Место это считалось небезопасным и даже нечистым; во дни юности деда здесь случилось одно странное происшествие.

Появилась в Риге какая-то загадочная дама, уже не молодых лет. Жила она замкнуто, была очень набожна, посещала все церковные службы. Слухи, между тем, ходили о ней темные: люди всегда ведь любят пошептаться насчет ближнего!

Прошло сколько-то лет, дама тяжело заболела и послала за пастором.

Тот застал ее мечущейся по постели.

— Я великая грешница!.. — заявила она. — Дайте мне умереть спокойно — обещайте, что положите мне под голову в гроб евангелие, а в руки дадите вот этот молитвенник!.. — она протянула ему две книги.

Пастор обещал и больная вскоре скончалась. Обещание свое он выполнил, затем наступил день похорон. С выносом тела запоздали и, когда катафалк и немногие провожавшие добрались до кладбища — уже смеркалось.

День стоял осенний, чуть моросил дождь; гроб опустили в могилу, засыпали ее песком и ельником, пастор прочел молитву и все стали расходиться.

Пастор задержался разговором в конторе и, когда вышел за ворота, там стояла всего одна бричка — его собственная.

Он уселся в нее и тронулся в обратный путь. Ехать приходилось шагом, делалось все темнее.

И вдруг работник, правивший лошадью, повернулся к седоку.

— Господин пастор?.. — сказал он со страхом. — Люди какие-то на мосту караулят!

Тот подался вбок и увидал, что впереди, действительно, стоят черные фигуры двух человек; своротить в сторону было некуда и пастор велел ехать дальше.

Незнакомцы были в цилиндрах: их, как вам, конечно, хорошо известно, с давних времен носят в Риге только на похоронах да трубочисты.

Смирная лошадь пастора вдруг забеспокоилась, захрапела и ни за что не хотела идти на мост; один из неизвестных, весь бритый, схватил ее за узду; другой, бородатый, подошел к самой бричке и взялся рукой за ободок облучка. Пастор силился припомнить, кто они, но таких лиц среди провожавших покойницу не было.

— Что вам нужно?.. Отпустите лошадь!.. — воскликнул он.

— Нужен нам ты… — произнес бородатый. — Сейчас ты вернешься на кладбище, вынешь из гроба старухи обе книги и привезешь их сюда!

— Зачем?!.. — с ужасом спросил пастор. — Я не могу этого сделать!

— Тогда завтра умрешь!.. Книги или смерть — выбирай любое!.. И помни: ничто не спасет тебя от нас.

Раздумывать долго не приходилось и взволнованный пастор приказал поворачивать лошадь.

— Вы, конечно, представляете себе, с какими чувствами вышел он из своей повозки у ворот кладбища?

Сторож уже спал, в его избушке было темно; будить его пастор не решился — не хотел мешать в такое страшное дело лишнего человека — и велел своему работнику идти за собой. Тот весь трясся, но все-таки последовал за хозяином.

Пастор осторожно потрогал калитку — к удивлению его, она оказалась отпертой. Чуть похрустывая песком, крадучись, подошел он к двери сторожки, взял стоявшие около нее две лопаты и поспешил дальше.

Спотыкаясь о могильные холмы, напарываясь на ветки деревьев, добрались они до чуть желтевшей, как показалось им, свежей насыпи и оба вдруг остановились: перед ними на поверхности земли стоял закрытый гроб старухи.

Кто ее вытащил из ямы, зачем — ответа не было — кругом не имелось ни души живой. Пастор и кучер сняли крышку; перед ними под белой кисеей лежала покойница.

За оградой кладбища в нескольких местах протяжно завыли собаки.

Пастор, дрожа всем телом, сунул руку под голову мертвой и ледяной холод пронизал его; он вытащил евангелие, потом стал доставать молитвенник, но запутался в саване и сдернул и поволок его со старухи.

Она стала подыматься. Вне себя, крепко притиснув к груди книги, он кинулся бежать; за ним пустился работник. Падая и налетая то на гранитные памятники, то на чугунные статуи, они вынеслись за ворота, вскочили в бричку и лошадь, храпя, понесла их во весь опор.

У моста их ожидали те же двое незнакомцев.

Пастор сунул им книги, те вежливо приподняли цилиндры и бричка помчалась дальше.

Дома пастор едва пришел в себя. Весь остаток ночи он не сомкнул глаз и даже не раздевался, а утром поспешил в город, в ратушу, где и сообщил, что приключилось с ним.

Немедленно на кладбище была отправлена комиссия для осмотра могилы, но никакого гроба на поверхности не оказалось — все находилось в полной исправности.

Сторож, когда его спросили — не закапывал ли он вторично могилу, изумился и сказал, что ничего подобного не делал и не видал, но что почему-то кругом кладбища ночью выли необыкновенно многочисленные собаки.

Что это были за люди в цилиндрах, почему им понадобились именно те экземпляры книг, кто вытащил из земли гроб и затем вновь закопал его — так и осталось неузнанным.

Происшествие это вызвало в Риге много толков и ратушный совет постановил занести его в летописи города. Если интересуетесь, то хоть завтра можете прочесть о нем в архиве, в соответственном месте хроники.

* * *

Туман сгущался, сеялся мельчайшей пылью, свет фонарей сделался еще неяснее. Мирная улица утопала в потьмах.

Я шагал рядом со своей замолчавшей спутницей и словно воочию видел рассказанную ею историю.

Загрузка...