"VIOLА ОDОRАТА"

Весна настала раньше обычного. Сразу сугробы потекли, зазвенели ручьи, и в два дня подсохли тропинки, а земля покрылась нежной травой. Солнце жгло так крепко, что вишни сразу расцвели, и окна в доме раскрылись, а в саду, где еще было сыро, стоял пчелиный гул, свист скворцов, уже прилетевших, песенки ласточек, щеглов, синичек, малиновок, овсянок и всякой другой птицы. Воробьи дрались и кричали, голуби летали и гудели, ворковали на крыше, петухи орали, дрались, гуси взволнованно кричали, помахивая крыльями и глядя в небо, где летели дикие гуси. Им бы хотелось самим взлететь, но на домашнем корму отяжелели, и крылья не захватывали воздуха. На деревьях показывались маленькие листочки, блестевшие на солнце.

Воздух был жаркий, сильный, пьяный, волнующий. Дали голубели от легкого, лазурного тумана, заволакивающего кругозор, и деревни, хаты, церкви казались стоящими над землей. Степи “марили” — то казались близкими, то делекими, Бог знает, на какие расстояния. Люди тоже поддались радостной тревоге, а мальчишки, казалось, с ума сошли, кричали, бегали, гонялись друг за другом, до одури. В большом саду, среди яблонь, готовых цвести, вставал свежий, крупный щавель, дикий лук, черемша, белая лебеда, побеги крапивы, золотой львиный зуб, клевер. Все это уже шло на кухню, и там из свежей зелени делали прекрасные зеленые борщи с жареной рыбой.

Великий Пост, с вишневой палкой в руке, шел сухой и согбенный, каяться во грехах. Колокол звенел заунывно, и один был против всеобщей радости торжества природы. Но скворцы не слушали звона. Они яростно орали, свистели, подражали грохоту поезда, конскому ржанию, собачьему лаю, кошачьему мяуканью, и все это пересыпали заливистыми трелями. Боже, как было хорошо на солнышке! Даже старый дед Минай, которому было за девяносто, сидел на припеке, на “присбе[88]” у хаты. Все ему кланялись, и всем он говорил ласковое слово: “Урожай полный будет! В ночи видал, как в небе Богородица звездной россыпью шла… Благословляла наши края!” И деду верили. Как не верить, когда ему почти век уже, и живет он, как святой, одним хлебом, луком, овощами и запивает квасом. Ни — мяса, ни — рыбы в рот не берет; и если пьет молоко, так старое да малое — все едино, и в такой старости уже молоко нужно. Детская душа в нем! Сидит, улыбается, благословляет: “Дай Бог!.. Помогай, Христос!.. Уже святые Богатыри в небе рать[89] землю синюю начали!.. Скоро и нам”.

Деда Миная любили. Надо ему в церковь, два мужика бережно брали его под руки и вели, а там сажали на лавицу, рядом с такими же немощными стариками. Отец, бывало, им по благословенной просфорке вышлет, а деду Минаю — Богородичную. Деду он всегда посылал то миндальной халвы, то свежего меду, то грибков-боровичков, рыжиков или китайской фасоли, варенья, чего-нибудь лакомого. Дед всегда делился с ребятами. Обседали они его кругом, и он раздаст им почти все, а сам остатками довольствуется. Хозяйка, правнучка, на детей сердилась: “Кыш, вы! Чего дедушке есть не даете?” — “Да, они же малые! — вступается Минай, — а мне, старому, за глаза много”. Великий постник и молельник за нас грешных, был дед. Отец приносил настойку на цветах фиалки, чтоб почки работали. Дед нюхал рюмку, смотрел на синюю настойку, пил и говорил: “Поздоровь, Боже! Ну и пахнет же!.. Ровно весна во рту, — и добавляет внушительно — Вот, батюшка лекарствие принесли… а мы-то и не знали, что фиалка такое лекарствие”. Но отец имел не одно такое лекарство. Если первое перестает действовать, он посылал “Травяную”, настоянную на проросшей пшенице, или “Сиреневую”, на цветах сирени. Всегда о Минае подумает. И когда, дня через три, я принес букет фиалок, собранных в яблоневом саду, отец сказал: “На той неделе поедем в степь, на сбор. Я хотел дать Минаю настойки, а ее почти нет”.

Дни пролетели незаметно, и вот, утром отец сказал: “Собирайся, Юра, поедем за фиалками!” Я выскочил во двор, как угорелый, чуть не сбил с ног маму, входившую в дом, и закричал: — “Михайло!.. Михайло!.. Запрягай пару! Поедем в степь”, — и сейчас же кинулся за кошелками, корзинами, мешками. Все было собрано в одну минуту. С нами поехала мама, сестренка Леночка, лет пяти, еще и Настя, девчонка — мамин приемыш, что в хозяйстве помогала. В степи мы слышали такое пение жаворонков, как никогда. Даже видели их: поднимается камнем вверх, точно его швырнули с земли, и начинает петь, постепенно съезжая на хвост, до земли. Затем снова летит вверх. Отец объяснил: “Когда он поет, у него нет сил удержаться в воздухе, вот он и спускается, хоть и мешает крыльями. Потом опять летит”.

Солнце приятно жгло, ветерок, еле заметный, прилетал порывами, полный медового запаха. Трава уже выросла четверти[90] на две. Фиалок было везде сколько хочешь. Одни из них более голубые, отец их звал “виола одората Виктория”, другие темные, душистые, — то была “виола одората Пармен”, а третья, совсем мелкая, но сильно пахнущая — “виола одората арвензис”. Все три сорта были “оффициналис”, аптечные. Наткнулись мы здесь и на дикий “петушиный гребень”, и на карликовые степные ирисы, и на различные “примулы вера[91]”. Отец приказывал все брать с корешками. Позже он высадил корешки между яблонь, в большом саду, а часть, особенно “примулы вера”, в малый, фруктовый сад. На другой год у нас было сколько угодно фиалок под рукой, только в большой сад сходи.

Завтракали мы там же, на свежем воздухе, у телеги, полной степных цветов. Мама захватила все необходимое, до самовара. Потом, уже к обеду, мы вернулись, и на этот раз, вместо обеда, пили чай с пирожками и жареной рыбой, приготовленной накануне. Все были рады и довольны. Мама тоже, потому что занятие кухней утомительно. Папа шутил, что обед всухомятку еще лучше. Ну а мы, дети, и подавно веселились. После обеда сейчас же начали разборку цветов, сортировку по цвету, листву отдельно от цветов, а корешки — в корзину для посадки. И вот, когда отец отобрал одних цветов огромное решето, раздались тяжелые шаги, и вошла Прабка Варвара. Она прямо к решету и направилась, забрала его и, не сказав ни слова, понесла на кухню. “Хорошее варенье будет!” — сказала уже с порога. Отец обескураженно посмотрел ей вослед. Мама расхохоталась: “А ты говоришь, я тебе мешаю в твоих делах! — сказала она. — А Прабке ни слова не говоришь”. — “Ничего… Ничего… — потеряно возразил тот. — Она же у нас царица древняя!.. Что хочет, то и делает”. — “Ну, а как же теперь будем?” — “Да… поедем еще и завтра, — махнул рукой папа. — Не отнимать же у Прабки”. Он все вздыхал. Между тем, мама время от времени смеялась. Нам детям было в диковину, и мы не понимали, отчего она смеется. Только позже узнали: он сам был такой, брал из рук у кого угодно работу и пускал ее в дело, какое сам придумал, а тут — нашла коса на камень. Прабка, еще деда вынянчившая, а не только отца, пользовалась совершенным преклонением всех. У нее на первом месте были дети, потом наша мама, к которой Прабка относилась нежно, а отец должен был выслушивать: “Ну, Петя, как тебе не стыдно? Ты не знаешь, что перед тем, как в дрожди хмель класть, надо сказать — “сладко подходи, броди, не переброди, не то — огонку скажу!” Отец, с высшим образованием, да еще священник, должен был молчать! А иной раз Прабке не понравится, она и скажет: “А ты, Петя, ступай в сад, походи!” — и отец покорно шел.

Крепчайшего нрава была Прабка. Другому мужику брякнет: “Ты чего людей дурить пришел? Не видишь, что мой Петя, иерей Божий, всем верит?” — и тот сейчас же брал шапку в охапку, и уходил. Прабка у нас была родовым началом, и никто ей не возражал, когда она домовому “страву” в предбанник несла, а на Рождестве и Роду-Рожаницу, а в мае вела меня на берег реки — “тридевяти Сестреницам” показывать, чтоб те Русалки мне зла не сделали. У Прабки были всякие диковинные вещи, которыми она, по старому благочестию, орудовала: огарок Благовещенской свечки, сухая лилия с Ивана Купала, ладан Херувимский, святой олей из лампадки, которым она мои порезы мазала, и мало ли чего еще не было в ее Бабушкином Сундуке! Туда мы, дети, и не заглядывали, ибо там были святые вещи. Страшно коснуться! Теперь твердо знаю: в этом Сундуке сама Русь древняя была! Где ж ее и найдешь, если не у Прабки, да такой, как наша? Помню, был болен какой-то детской болезнью, все время Прабку возле себя видел и, когда раскрыл глаза, вижу, она матери миску с водой дает, и говорит: “Вот собрала в эту миску его болезнь, пойди в сад, и перекрестясь, вылей! Теперь Юра будет здоров”. Она это так твердо, уверенно сказала, что я обрадовался, и с того дня стал выздоравливать. И лечила она еще меня — просфоркой “от Агнца”, со святой водой, ладаном курила, малиной поила, розовым вареньем кормила, или жасминным, бузиновым, липовым. Она нас и эти варенья научила делать: сироп из лимона, а в него — тертые, свежие цветы, и сразу же закрыть пергаментом. Терли цветы между двумя кусками льда. Удивительнейшие варенья были! Кому ни дадим попробовать, все восторгались. Вот, из черной смородины, малины, клубники или шиповника: пропустят через машинку фрукты, прибавят вдвое по весу сахара, ложку глицерина и — в банки, завяжут пергаментом, да на лед. Стоит там до поздней осени, а потом принесут, раскроют, особенно, если кто болен, прямо — июль месяц в доме! Пахнет варенье, точно свежие фрукты принесли.

Прабка, бывало, везде пойдет и все посмотрит, и коров доглядит, и лошадей, и кур, или гусей, а уж в амбаре, как только заведутся крысы, она их “крысиной” травой и выгонит. Насколько помню, то был болиголов. Она его нарвет, с пижмой да валерьяной перемешает и в крысиные дыры насыплет. Крысы, очевидно, сильных запахов не выносят, и от этого уходят подальше. Не было такого дела, которого Прабка не сумела сделать. Кроме того, веруя крепко во все родовое, идущее из Древней Руси, она и нам передала, и мы долго еще, уже будучи и в школе, в городе, все также думали. Я, помню, в Духовном Училище, инстинктивно понял, что Прабкино ученье нельзя другим говорить, да и то однажды не выдержал и рассказал нашему инспектору, Тихону Петровичу Попову. Тот был в восторге: “Как?.. Как ты сказал?.. Да ты не бойся!.. Пойдем со мной”, — и привел меня в свой кабинет, долго там расспрашивал, записывал, и даже леденцов дал. Потом он часто приходил ко мне и задавал разные вопросы. Вскоре же он меня заставил вести записи по фольклору. От этих записей и позже моя любовь к народному фольклору пошла. Я буквально не пропускал ни одного случая и все записывал. Тихон Петрович просматривал мои записи и делал на полях свои замечания. Все эти драгоценные записи погибли в революцию, но многое Бог помог сохранить в памяти. Прабка была не только нашей советницей. К ней приходили бабы, девчата из деревни и поступали по ее указаниям. Отец же, или мама, давали травы, настойки, корешки.

И как было не давать, если люди мучились, а доктора не было? Тут мой отец, без всякого преувеличения, можно сказать, был прибежищем всех: лечил и коней, и людей. Любили его за это. Но никто не знал, что всему причиной была Прабка. Это она заставила его и травами заняться, и агрономией, и ветеринарией. Агрономию и ветеринарию он прошел еще в Институте, позже сдал экзамен на фельдшера. Все это ему пригодилось, но Прабка была главной его наставницей, ибо она, к удивлению, знала множество трав, цветов, корений и ягод, которыми можно было человеку помочь. Она его научила, а кроме того, он и сам изучил траволечение. Начальство пробовало запрещать лечить людей и животных, но он обратился к губернатору и получил не только разрешение, но и благодарность! Однако в консистории[92] его прозвали “знахарем”. Когда вспоминаю обо всем, и об отцовских огорчениях, приходят на ум слова Прабки: “Делай свое дело! Средство против людской зависти одно: дело, дело и дело!” Да и что можно показать людям кроме дела? Память о Прабке Варваре, простой крестьянке, всегда жива в моем сердце. Она была наша Древняя Русь! Как ее не вспомнить добрым словом? Как не порадоваться нашей простой фиалке?


Сан-Франциско.

Загрузка...